1

клубах дыма мелькают языки пламени, от сильных порывов ветра становятся все прожорливее. В шум врезаются звонкие хлопки и треск. Поднимающиеся вверх раскаленные потоки воздуха все выше и выше увлекают за собой планер, по крайней мере, я надеюсь на это. Стрелка альтиметра мечется туда-сюда, да и вообще на приборном щитке царит полный хаос.

Неужели?

Думаю о катастрофе с каким-то странным ледяным спокойствием. Пытаюсь делать каменное лицо, чтобы чей-то тревожный, молящий о помощи взгляд мог найти в нем точку опоры. Я не знаю — возможно, обшивка крыльев планера уже плавится от жары. И не имею ни малейшего понятия, каким временем я могу еще располагать. Случиться может все. Миг — и яркое пламя охватит планер. Хлопья пепла исчезнут в облаке дыма, и бескрылая стрекоза рухнет вниз.

Черт побери!

Я еще в силах как-то манипулировать штурвалом. Потоки воздуха дьявольски непостоянны. Они унизительно швыряют планер вверх-вниз, словно за моими плечами и нет большого летного опыта. Прямо-таки издеваются, приоткрывая пелену дыма и вырывая оттуда яркие языки пламени. В самом деле, будто язык мне показывают: уматывай подобру-поздорову туда, где властвуют привычные для тебя ветры и ненастье. Здесь король стихии — огонь! Заранее ничего не предугадать. Да и невозможно. Планер с чудовищной скоростью устремляется вверх, он как бы взял старт в стратосферу, на хвосте — реактивный мотор. Тут же на фюзеляж начинает давить непомерный груз, дым сгущается, только что прижатый к земле огненный смерч вновь вздымается и выплескивает в небо столб искр — какое-то мгновение парю среди красных звезд.

Никакая сила не в состоянии была бы усмирить это безбрежное море огня, чтобы остался гореть лишь былой печальный огонек под старой елью, роняющей капли дождя, под которой мальчишка печет картофель.

Потоки воздуха продолжают швырять меня из стороны в сторону. Уносят на крыльях надежды подальше от стихии — не морочу ли я себе голову, уповая на спасение, может, я уже не понимаю ситуации? И тут же пылающие вершины деревьев снова притягивают планер.

Сердце колотится.

Очевидно, у каждого человека бывают в жизни черные дни, когда все обращается против него. Весь мир ополчился против меня, скажет он. Надо же, чтоб еще радио замолчало! Карта, лежащая передо мной, кажется в данный момент филькиной грамотой — попробуй разгляди ориентиры сквозь дым.

Синоптики и диспетчерская служба даже не заикнулись об опасности.

Нелепость.

Если б знал, не полетел. Если б, если б! Человек редко когда заглядывает вперед. Собственно, ему и не хочется быть слишком дальновидным — перед ним тотчас возникают границы и вырастают стены.

Утром, поднявшись в бледное небо, я стал следить за маревом, вызванным засухой, миражи, отражаясь в озерах, как бы создавали вокруг них заводи, на удивление просто менявшие местоположение, со склонов долин в реку соскальзывали стада животных, но не тонули. Деревенские церквушки то перепрыгивали с места на место, то, не подчиняясь земному притяжению, повисали в воздухе.

Мне и в голову не приходило, что эти миражи должны были бы насторожить меня и заставить подумать о возможности самовозгорания лесов. Не говоря уже о том, что я мог оказаться во власти стихии.

Авось все-таки удастся выбраться из опасной зоны?

Приборы вышли из строя, ориентация потеряна — очевидно, я отклонился от трассы.

Ну, что ж, приземлюсь где-нибудь на безупречно подстриженной лужайке, удивлю лениво расхаживающих там игроков в гольф. Они побросают свои клюшки, опаленный огнем планер в разводах сажи станет сенсацией и несомненно привлечет к себе внимание людей. Они протянут мне высокий бокал с шипучим прохладительным напитком, на его пенящейся поверхности будут плавать молочно-белые кусочки льда. Я стану грызть их, так что осколки полетят во все стороны, а затем залпом осушу бокал — дух захватит.

Запасы воды в моем теле, видимо, исчерпаны, и, однако, с меня беспрерывно льет пот, неудивительно, ведь меня поджаривает, как на сковороде. Ладно, от лужайки отказываюсь. Придумаем что-нибудь попроще.

Пусть будут дома, поля, извилистые дороги. Мирные рощи, холмы и равнины. Обыденный пейзаж с почтовой открытки. Я примирюсь и с меньшим, с таким местом, где приземление уподобилось бы головокружительному трюку. Приму все, что ниспошлет мне случай. Железнодорожный узел. Сто пар рельсов, пешеходные мосты, проемы туннелей, прямоугольники перронов, товарные склады, стоянки и кусочек парка с посаженными в ряд деревьями. Главное, чтобы в их вершинах не полыхал огонь.

Не знаю, удастся ли сорвать с рук перчатки? Пальцы распухли. Пока эти «сосиски» еще держат штурвал.

Ладно. Отказываюсь от заманчивого железнодорожного узла со стоянкой и парком. Пусть будет хотя бы нефтеперерабатывающий комплекс. Цистерны, нефтехранилища и трубы, трубы! Немыслимая чащоба труб. Они ползут по земле, забираются в баки и резервуары, проникают через здания, прорастают из крыш, громоздятся по воздуху на опорные вышки, закручиваются вокруг них, тянутся под углом черт знает куда и, описав круг, возвращаются обратно. До боли слепящие заросли труб простираются повсюду.

Может, и там найдется какая-нибудь возможность посадить планер.

Мне бы не хотелось сгинуть в бушующем огне, упасть среди обуглившихся стволов.

Не останется даже костей. Никакого следа.

Опухшими губами бормочу хвалу своему планеру. У этой птицы душа орла. Тело планера — очевидно, оно в ожогах, как и мое, — искорежено, ослабло от встрясок, на месте швов наверняка образовались трещины, их угрожающая сеть норовит расшириться. Уж коли пришла беда — отворяй ворота.

В горле першит, начинается удушливый кашель. Под ложечкой сосредоточилась болевая точка; кажется, будто она превращается в ком. Я вынужден дышать неглубоко и очень спокойно. Становится легче. Нет смысла двигать ногами и размахивать руками, надо сдерживаться и ограничить свою потребность в кислороде. С приступами кашля можно совладать, если на какой-то момент задержать дыхание. Серый дым окутывает планер, глаза не различают даже крыльев. Может быть, я парю над устьем доменной печи? Внизу, в неясной дали, светлое зарево становится карминным. Задираю голову, солнце в зените, но сквозь пропитанный дымом воздух оно кажется бледным — а может, это луна? Тем не менее серый диск обжигает. Я сосуд с потом, который никак не иссякнет.

Сколько дней тому назад я выехал из дому? Не помню. Да и неважно. Во всяком случае, ночью, перед тем как отправиться в путь, я видел во сне Урсулу, она пришла со шприцем и хотела воткнуть в меня иглу, и тут я проснулся. Вскочил с постели, решив, что зазвонил будильник. Черта с два, даже ночь еще не распахнула глаз. Торопиться мне было некуда. Я прислушался к голосам в квартире, стояла глубокая тревожная тишина, словно я оказался изолирован от всего мира. Мысли перенеслись в область недозволенного. Не поезжай, не поезжай, не поезжай — отстукивали по рельсам колеса поезда. Скажи, что ты не в форме. Или что заболел. Пошли этих доброжелателей подальше. Пусть заткнутся и перестанут твердить: тебе надо вырваться из твоего повседневного окружения. Увидишь, тебе станет легче. Как будто рецепт забвения так прост. Я ворочался в постели. Там, в недозволенном, куда перекинулись мои мысли, копошилось множество чертенят. Кто-то тащил меня за одну, кто-то за другую руку. Как бы не разорвали на части. Роберт, подбадривал я себя, врежь им, отколошмать. Но мне недоставало силы воли. А они заладили свое: крупные международные соревнования проводятся так редко! Нельзя подводить остальных! Последний рывок — подливали они масла в огонь, соблазняя меня, — и золотая медаль в кармане! Они принялись накачивать меня, и, как ни противно признаться в этом, меня начало распирать от тщеславия. Одна-единственная победа — как заключительный аккорд! А затем можешь плюнуть на рекорды. Ведь вот какие добренькие! Эти чертенята одолели меня, я почувствовал, что начинаю заикаться. Довольно-таки мучительно — заикаться мысленно.

Таким образом, и мое подсознание, и Урсула предостерегали меня.

Но, очевидно, любое отступление труднее наступления. Вот я и выбрал путь наименьшего сопротивления и отправился на соревнования. Хотя почву из-под ног у меня выбили, да и настроен я был непозволительно пессимистично: готовился, не уронив себя, проиграть.

Беспокоиться за свою жизнь, которой отпущено тебе так мало, казалось чем-то недостойным. Я отнюдь не был связан путами осторожности. Урсула, погибнув, оставила в наследство своему мужу обостренное чувство опасности, которое якобы будет оберегать его долгие годы.

Странно, но я сейчас не ударился в панику. Хотя и парю над смертоносным огнем. Очевидно, такое отклонение от нормы вызвано моей апатией. Дымный воздух заменил мне наркоз.

Я был еще совсем мальчишкой, когда однажды случай обострил мое, безразличное до той поры, отношение к смерти. Я только начал ходить в школу. Помню, мне не терпелось от корки до корки отбарабанить учителю букварь — очевидно, уже и тогда мне свойственно было тщеславие, — однако в нашем классе благородная цель овладения книжной премудростью считалась на первых порах делом второстепенным. Нам без устали вбивали в голову правила дорожного движения. Улица и сумерки, скорость и светофоры, где и когда что переходить. И все же, возвращаясь домой, мы перебегали дорогу, невзирая на потоки машин, и сердце сладко екало, когда где-то поблизости скрежетали тормоза. Правила и запреты оставались для маменькиных сынков. Жизнь в школе чуть-чуть оживилась, когда нам стали рассказывать о бешенстве. Наказывали держаться подальше от бродячих собак и кошек. Говорили о смертельных укусах. Эта не укладывающаяся в нашем сознании, маловероятная возможность почему-то приводила нас в странное возбуждение. На переменах мы хихикали, дразнили девчонок: щелкали зубами и грозились смертельным укусом.

В ту пору мы жили на обветшалой вилле. Некогда изысканное здание дряхлело с какой-то завораживающей последовательностью, словно у дома была злая, склонная к самоуничтожению душа. С карниза сыпались куски штукатурки, от просмолившихся труб один за другим отскакивали кирпичи, фонарные столбы вдоль террасы покосились, и с них слетели и вдребезги разбились последние колпаки, ступеньки наружной лестницы облезли, от водосточных труб и желобов, чуть дунет ветер, отламывались куски — дом и впрямь утратил вкус к жизни. Сад зарос, даже между плитами террасы пробивались побеги березы и рябины. В бывших альпинариях рос разве что тысячелистник, но и на этом невзрачном растении с отталкивающим запахом с самого его появления лежал отпечаток старости.

К обветшалому дому принадлежал еще и большой плавательный бассейн, дугообразные перила из ржавых труб обозначали места, где когда-то по железным лесенкам спускались в воду.

В дни моего детства уже невозможно было определить глубину бассейна. Бетонная ванна давно превратилась в свалку, ниже выложенного каменными плитами края оставался, быть может, метр свободного пространства. Детей тянуло сюда словно магнитом. Мы не испытывали сколько-нибудь значительного интереса к бывшим обитателям виллы и к их дальнейшей судьбе; все, что было до нас, прекрасно умещалось в два расплывчатых слова — смутные времена. Почему-то мы были убеждены, что в те смутные времена, неизвестно почему расшвырявшие людей по белу свету, на дно бассейна были спрятаны интереснейшие вещи. Поначалу я не мог себе представить, что это за вещи. Но, разумеется, нечто гораздо более захватывающее, нежели мусор, который обитатели виллы ежедневно кидали теперь в бассейн. Битую столовую посуду, старые газеты, сухие ветки, консервные банки, обломки железных кроватей, дырявые тазы, прохудившиеся ведра, отжившие свой век кастрюли; весной бассейн закидывали оставшейся от зимы картошкой, она прорастала там и бурно устремлялась вверх — пышная ботва ее питалась ржавой трухой и мусором.

Детям запрещалось прыгать в бетонную ванну. Где еще вокруг дома такой сад, не уступающий по размерам парку и словно созданный для детей, — с довольным видом говорили родители. Однако вместе с мальчишками мы решили при первой же благоприятной возможности раскопать бассейн посередине до самого дна. Один из нас был уверен, что под мусором находится железный люк, который ведет в подземелье. Другой шепотом сообщил, что там хранятся противогазы с хоботами и запаянные жестяные банки с изюмом. Третий бормотал что-то о ракетах для фейерверков, четвертый располагал точными данными, что в тайнике лежит разобранный на части мотоцикл, ожидающий своего нового владельца. Пятый же переплюнул всех. Он ничего не сказал, он только строил многозначительные рожи, чем невероятно разжигал наше любопытство.

В один из хмурых октябрьских дней того первого школьного года, под вечер, я, взяв с собой лопату, отправился в сад и прыгнул в бетонную ванну на пружинящие залежи мусора, чтобы начать раскопки. Лопата была тупая, от дождей ее рукоятка покрылась зеленоватым налетом и наполовину истлела, того и гляди сломается. Да и мусор словно был переплетен проволокой; несмотря на все мои усилия, лопата ни на дюйм не погружалась в него.

Я взмок. Разогнул спину, сдвинул шапку на затылок и заметил на краю бассейна огромную крысу, которая пялилась на меня. Ее усищи топорщились; казалось, она скалит зубы, выжидая момент, чтобы вцепиться мне в лицо. Страх лишил меня рассудка, и первой мыслью, мелькнувшей у меня в голове, когда я оправился от испуга, было: крыса бешеная, сейчас она укусит меня, и я умру. Выйдя из состояния оцепенения, я решил постоять за свою жизнь: поднял лопату над головой, чтобы поразить врага. Но, прежде чем острие ударилось о каменную плиту, крыса, словно нехотя, отпрянула в сторону и снова нагло вытаращилась на меня. Эта крыса стережет сокровища, спрятанные на дне бассейна, подумал я. Она обладает сверхъестественной силой, и у нее ядовитые зубы — в этом нет никакого сомнения. Подавленный собственной беспомощностью, я попятился. Отшвырнул лопату, залежи хлама, подобно пружинящему матрацу, подбросили меня вверх, кинулся в угол бассейна, схватился за ржавые перила и с трудом выбрался наверх. Несколько секунд — и я ощутил под ногами твердую почву. И, однако, мне почудилось, будто погнавшаяся за мной крыса успела, пока я лез наверх, укусить меня за мочку уха. Потом я несколько дней разглядывал свои уши в зеркале, и они казались мне то ли странно розовыми, то ли подозрительно синеватыми, словно вот-вот начнут отваливаться: первый признак того, что я медленно умираю.

Как ни странно, но ресурсы прочности планера все еще не исчерпаны. В этом непрестанном гуле — в моих ушах тоже гудит и шумит — я не слышу скрипа и хруста истерзанного тела планера. Оно и лучше, что я не улавливаю этих звуков, предвещающих гибель. Пусть останется хотя бы крошечный уголок неизвестности; какая-то надежда и возможность спасения все-таки уместятся в нем. Я отдаю себе отчет в том, что гибель людей в молодом возрасте — один из отличительных признаков нашего времени, и, однако, воля к жизни пока еще преобладает во мне над пассивностью и безучастностью. Я все еще манипулирую, чтобы удержать планер в поднимающихся кверху потоках воздуха. Случись мне заскользить вниз, и огонь быстро сделает свое дело — не останется времени даже подумать о том, насколько высока температура в этой объятой пламенем точке.

А может, отказаться от всяческих попыток? Гляди-ка, в клубах дыма появился яркий просвет, там ждет моего появления Урсула. Я почти уже могу дотянуться до нее — посадил бы к себе на колени, — но нет, она открывает дверь в еще более светлое пространство и снова терпеливо ждет меня.

Темная завеса отрезает нас друг от друга.

Побыстрее бы пролететь сквозь это скопление дыма!

Еще раз увидеть Урсулу. Что из того, что она кажется какой-то прозрачной, вот-вот растает, все равно это она. Уже не в первый раз мне приходится втолковывать себе: не гоняйся за химерами, Урсула умерла, ее нет. Странно, сколько двойников появилось у Урсулы после ее смерти. Пока она была жива, она казалась единственной, а после на улицах города я то и дело встречал бесчисленное количество как две капли воды похожих на нее женщин. Редко выдавался день, когда б я невольно не убыстрял шаг — там, впереди, шла Урсула! С бьющимся сердцем я устремлялся ей вслед, но брошенный через плечо недовольный или недоуменный взгляд незнакомки отрезвлял меня. Встречались и такие, кто смотрел на меня благосклонно и обнадеживающе, но их интерес тут же гас. Вероятно, мое лицо выражало разочарование, а может, даже и враждебность.

Навстречу летит ворох листьев, каждый листик как маленький факел. Мир и впрямь полон неожиданностей. Когда эти огненные бабочки исчезают, я понимаю, что мне вновь повезло.

Если я сгину, то в клубе начнется неописуемый переполох. Почтенная организация, которая и раньше устраивала международные соревнования, причем всегда успешно, а тут вдруг такое…

Состояние готовности к смерти внезапно проходит, я с наслаждением представляю себе, какая возникнет кутерьма. Возбужденные лица, телефонные звонки, взаимные обвинения, бестолковая беготня туда-сюда, циничные резонеры устремятся в бар и начнут строить предположения, чья репутация теперь пострадает больше всего. На меня им наплевать, я для них ничто, важен вопросительный знак, стоящий в графе таблицы под моим именем. Сторонников безупречных систем от всего этого бросит в дрожь. Представив себе их подавленное состояние, я неожиданно вижу себя в новом свете и тотчас становлюсь старше и умнее. Я тоже до сих пор верил, что суетня и болтовня признак участливости и стремления действовать, — на самом деле это не что иное, как самообман. Носясь в клубе из комнаты в комнату, они не потушат лесной пожар и никого не спасут.

Не знаю, может ли отравление угаром вызвать эйфорию, но, во всяком случае, мне сейчас хорошо, и я принимаюсь горланить песни. С этой минуты у меня нет никаких обязательств, и мне не о чем беспокоиться. Не надо больше стремиться к высшим достижениям и страдать из-за неудач, оттого, что остался в стороне. Мне никогда больше не придется переживать теснящую сердце боль поражения, да и многого другого, от чего я избавился и что не собираюсь перечислять. Эй, вы, там, будьте непреклонными, серьезными, честолюбивыми, ожесточенными, несите свое дурацкое бремя, бойтесь и отчаивайтесь, ревнуйте, интригуйте и клевещите — делайте все то, что вы, в своем притворном великодушии, готовы в любую минуту простить другому, потому что в первую очередь сами нуждаетесь в прощении.

Хотя какое мне теперь до всего этого дело?

Мне больше никогда не придется думать о своих должниках и о тех, чьим должником являюсь я сам.

Чем плохо мне! Сквозь густую пелену дыма я вижу светлое пространство. Урсула открывает дверь в ослепительно белый зал и распахивает врата в бесконечность. Вслед за ней летят прозрачные птицы.

И я. Из моих глаз сыплются искры.

2

оль пронзает затылок и, пройдя через голову, сосредоточивается в глазах. Странно, сколько усилий требуется человеку, чтобы приподнять веки. Понять что-либо трудно. Тело вздрагивает от резкого толчка. Просто небольшая воздушная яма. Встряска оказалась полезной, мое сознание, кажется, несколько проясняется.

Возможно ли это? Бескрайнее небо без единого облачка.

Все залито светом. Моя способность к координации восстановилась еще не полностью. Такое чувство, будто я соскальзываю с сиденья всякий раз, когда гляжу вниз. Мало было лесного пожара! Теперь люди сами уничтожают лес. Бульдозеры атакуют деревья. Стволы валятся, но грохот и треск не долетают до меня. В ушах монотонный гул. В затекшей шее что-то хрустнуло, когда, с трудом повернув голову, я оглянулся назад. Там простирается необъятное черное облако. Как мне удалось выбраться оттуда?

Солнце печет затылок, меня же бьет озноб. Выходит, я все-таки жив. Тупая боль и тяжесть распространяются от плеч ниже, руки покалывает точно иголками, ноющая боль норовит судорогой свести ноги. Я не в силах ни пошевелить ими, ни размять их. Надо терпеть, боль — признак жизни.

Странные люди там, внизу, за рулем бульдозеров. Они же не роботы — могли бы вылезти из кабин и помахать мне. Чтобы я знал: лечу над мирной землей. Но что им до меня. Они спешат, создают мертвую зону, преграду огню.

Я и сам еще не в состоянии радоваться своему спасению. Даже дышать не могу. Воздух в кабине, похоже, стал другим, я должен напрячь всю свою волю, чтобы заставить легкие работать в полную силу. Роберт! Мне кажется, я выкрикнул свое имя, однако ничего не услышал. То ли уши заложило, то ли горло сдавило. Лучше мысленно: Роберт! Глотни свежего воздуха! Глотни, сколько можешь! Человек всегда должен иметь про запас спасительные призывы. Не унывай, парень, а лети себе дальше!

Только неизвестно куда.

Лес и люди остались далеко позади.

Аппаратура вышла из строя. На приборном щитке полная неразбериха. Наклоняюсь вперед и гляжу на карту. Нацеливаюсь на землю. Чертовски голо здесь. Ни единой точки опоры, за которую можно было бы зацепиться. Такого мертвого пространства на моей карте просто не существует. Я отчаяннейшим образом сбился с трассы.

Парю над изрезанным расселинами и лощинами плоскогорьем.

День клонится к вечеру. Сгущаются тени, делят земную поверхность на бугры и складки. В низины стекается все больше и больше черных чернил. Холмы и возвышенности вбирают в себя теплый свет, несмотря на знойное марево, они золотисто-коричневые и, чудится, будто покрыты верблюжьей или буйволиной шерстью. Я устал, мне хочется прилечь. Меня прямо-таки тянет вниз, на обетованную землю. Но приземляться здесь нельзя. Хотя после того, что я пережил — очевидно, я все-таки стоял лицом к лицу со смертью, — я был бы вправе поддаться любому из своих настроений. Нет, я должен добраться до какого-нибудь селения и опуститься там. Дальше все будет проще простого: на негнущихся ногах я добреду до ближайшего бара, скажу протирающему стойку хозяину buenos dias, немедля добавлю tengo calor и протяну руку, чтобы взять стакан холодной воды. Сдерживая себя, я выпью ее медленными глотками и, как бы между прочим, спрошу, как обстоят дела с лесным пожаром. Скоро ли его остановят? Ощущая под ногами надежный пол, я смогу, после того как утолю жажду, немного поболтать, прежде чем пойду к телефону. На том конце провода снимут трубку, я соберусь с силами и бодро выкрикну свое имя, сообщу, где я, услышу в ответ радостные восклицания, а затем мы обсудим, каким образом транспортировать отсюда меня и планер. Вероятно, мне придется переночевать в маленькой гостинице этого поселка, и я уверен, что задолго до того, как башенные часы хрипло пробьют полночь, я усну сном праведника в добротной старинной деревянной кровати.

Но прежде, чем залезть под прохладные простыни, я закажу себе ужин, выпью бутылку красного вина — подкреплюсь и расслаблюсь одновременно. Разумеется, гостиница построена по меньшей мере в восемнадцатом столетии, стены ее испещрены именами известных людей, побывавших там, и конечно же потускневшие от времени полки украшают бесчисленные реликвии — меня ждет приятный вечер. В находящемся по соседству полупустом трактире по вечерам играют на гитаре — может, и не стоит жалеть, что мне не повезло на соревнованиях. Медленно, но верно канут в прошлое мои блуждания в облаках дыма. Через несколько лет я уже с трудом буду припоминать подробности этого опасного полета.

Наверное, в баре или в гостинице заинтересуются, откуда я. Южная непосредственность быстро подберет ключ к загадке. К тому же мой испанский несколько старомоден, да и заржавел, наверное, порядком — ведь я вынес его из детства, испанскому обучала нас, мальчишек, тетушка Мария, оживляя для нас слова, звучавшие в пору ее юности. Конечно, в нынешний трезвый век никто не прибегает к торжественным обращениям, где каждое слово как затейливая виньетка, — увы, тетушка Мария имела обыкновение говорить именно так.

Тетушка Мария — так мы называли одинокую старую даму, которая жила на втором этаже, в угловой комнате дома моего детства. Худенькая тетушка Мария не двигалась, а словно парила, подобно невесомому цветку бессмертника, и была гораздо старше виллы с потрескавшимися ступеньками лестниц и бассейном, полным разного хлама. Она прямо-таки потрясла нас, проказников, сказав однажды, что в ее юности вместо нашего и окрестных домов стоял девственный лес с непроходимыми зарослями шиповника в глубине. Какой еще девственный лес? — в один голос удивились мы. Даже сборщики ягод редко забредали в эти отдаленные места, утверждала тетушка Мария. Вот так ей удалось расположить нас к себе — в первую очередь этим таинственным дремучим лесом. Но детей одними историями не заманишь, к ним прибавились самодельные конфеты-помадки, до того вкусные — пальчики оближешь! Постепенно появились и почтовые открытки с видами Испании — шаг за шагом тетушка Мария сплачивала нас вокруг себя, и в один прекрасный день мы обнаружили, что уже знаем простейшие испанские слова. Конечно же тетушку Марию считали чудачкой, людям было не уразуметь, что и самая пустячная тревога может стать источником энергии. А именно — тетушка Мария не хотела мириться с жестокой неизбежностью, что вместе с ней навсегда уйдут и ее знания. И она с упорной последовательностью, прибегая к хитростям, вновь и вновь усаживала нас на свои плюшевые стулья. И даже когда от нашей бестолковости хмурились ее брови, глаза все равно светились торжеством, словно она собиралась провести кого-то за нос. Когда мы сгибались под тяжестью незнакомых слов, тетушка Мария показывала нам репродукции картин испанских художников, то и дело обращая наше внимание на стоящих в полутемной комнате печальных мальчиков, и объявляла: инфант.

Я долгое время простодушно думал, что «инфант» означает «хилый». Поэтому в душе никак не мог примириться с тем, как одевалась тетушка Мария. Она тоже, подобно хилым испанским мальчикам, проживавшим в больших и, по всей вероятности, сырых комнатах замков, украшала свои платья кружевными воротничками и большими, как у клоунов, пуговицами.

В мою память врезалась Испания почтовых открыток тетушки Марии — замки, фонтаны, парки, памятники — обитель многовековой древней культуры, и поэтому безжизненное плоскогорье, на котором я сейчас нахожусь, вселяет в меня чувство страха. Неужели в сегодняшнем, кишащем людьми мире, тем более в дряхленькой Европе, возможна такая фантастическая оголенность? Ни единой, даже самой маленькой деревушки не маячит на горизонте. Никаких строений, которые небосвод, хотя бы с одного края, пришпилил к земле. Нет даже миража горстки домов, которую узкие, утонувшие в вечной тени улочки, подобно темной сети каналов, делили бы на островки.

Очевидно, от усталости я потерял терпение.

Неожиданно на левое крыло планера обрушивается удар. Еще один!

Приходится поверить собственным глазам, понимаю, что я беспомощен и сделать ничего не могу.

Сильный порыв ветра отрывает исковерканный конец крыла и уносит прочь. Планер, вздрогнув, подскакивает вверх, словно освободившись от ненужного обломка, и через секунду, подхваченный ветром, уже летит вниз, в сторону земли.

Ущерб серьезный, планер беспомощно болтается в воздухе. Я напрягаюсь. Прочь все посторонние мысли! Сосредоточиться, углубить и ограничить внимание. Я и не пытаюсь отыскать на земле преступников, избравших мишенью мою воздушную повозку. Ведь я не могу покарать их. Кто бы они ни были — браконьеры или террористы. При приземлении я должен остаться цел. Чьим же врагом я оказался? Теряюсь в догадках. Если хочешь жить, откинь все посторонние мысли. Действуй! Ты все равно не знаешь обычаев и условий здешних мест, так что едва ли сумеешь привести их в какую-то систему.

Мою апатию как рукой сняло.

Я обязан выйти живым из этой дурацкой истории.

Планер вздрагивает, кренится набок и скользит по какой-то странной траектории без того, чтобы я направлял его. Не очень-то приятно сознавать, что все мои усилия идут насмарку. Хорошо еще, что птица со сломанным крылом вообще несет меня. Но куда? Нос планера тянет на запад. Садящееся солнце ослепляет. Щуря глаза, я стараюсь разглядеть, какова поверхность земли. Внизу бескрайняя темная пустота. Долина? Нет, это не ложбина, созданная природой, скорее огромный открытый карьер. Сквозь голубую дымку замечаю обвалившиеся уступы. На одном из них, кажется, остов экскаватора, наполовину засыпанного землей.

Планер теряет высоту. Я очутился в полосе безветрия. Захватило дух — раскаленный солнечный диск исчез. Тень, отбрасываемая краем карьера, поглотила меня.

Понемногу глаза начинают различать в темноте. Только бы не рухнуть на своем покалеченном планере на какую-нибудь машину или механизм! Тогда сегодняшний безумный день завершится достойным образом. Полагаю, что возможен и более благоприятный исход. Впереди в похожем на кратер водоеме отражается небо. Маленькое круглое озерцо, берег заменяет земляная насыпь. Размеры этого водоема соответствуют моему умению плавать.

Хвост планера шлепается в воду.

Корпус же пропахивает земляной вал.

В глубине моего сознания кто-то торжествует.

Покалеченный планер заслуживает того, чтобы называться орлом. Мне и раньше приходилось стукаться об землю. Не в новинку.

Да здравствует безветрие!

Еще несколько десятков метров лета, и планер врезался бы в стену карьера.

Открываю купол, и меня внезапно охватывает ощущение, будто весь этот долгий день я дышал искусственным воздухом, легкие наполнены жалким заменителем. Вылезаю из кабины, одеревеневшие суставы делают меня неповоротливым, будто я робот. Прыжок получается неловким, но я все же оказываюсь на берегу: ноги погружаются в какое-то крупитчатое вещество. Черт его знает, гравий это, шлак или высохшие комья земли. Ноги не слушаются, колени подгибаются, и я сажусь. Внезапно ощущаю чудовищный голод. Поспешно открываю молнию на куртке. В одном из внутренних карманов оставалась про запас плитка шоколада. Шоколад наполовину растаял, пачкает руки, но до чего вкусно! Я облизываю и хрустящую фольгу, в которую он был завернут. Сейчас мои силы восстановятся, и я встану. Прежде чем стемнеет, неплохо бы узнать, куда я попал. Сейчас обзор закрывает какая-то темная куча. Куда? Пустая порода? Дьявол его знает!

Слабость не дает мне встать. Прилечь бы ненадолго прямо тут, на этой насыпи. Чуть-чуть вздремнуть было бы совсем не лишним.

Я вяло роюсь в карманах, проверяю, на месте ли документы. Внезапно чувствую, что поблизости кто-то есть. Чутье не обмануло меня. Из-за кучи породы выползают темные фигуры. Пятеро мужчин. Теперь-то уж придется преодолеть лень и подняться, чтобы вежливо поприветствовать незнакомцев. Ненормальные! Они не дают мне даже пошевелиться. Выскочили, словно пантеры, и окружили меня. Ну и шутники! Почему у них в руках кривые обрезки труб? Как козлиные рога на фоне светлого неба. Один из парней толкает меня в грудь, я падаю навзничь, в полумраке мне не разглядеть его лица. Другой вытаскивает из кармана моток провода и связывает мне руки. Любезные господа рывком ставят меня на ноги. Ощупывают с ног до головы. Какое дружелюбие напополам с грубостью для того, чтобы обнаружить под одеждой пистолеты и другое оружие. Ну да ладно, но почему они молчат? Немые сумасшедшие? Или, по их мнению, слова — ничто, пыль? Закончив обыскивать меня, они соблаговоляют отступить на шаг, однако один ретивый малый не желает оставлять меня в покое. Хватает за запястья, тонкий пластмассовый провод и без того врезается в них. Охранник не смотрит на меня. Вижу его профиль. Мужчина как мужчина, щеточка усов, на шее, на шнурке, маленькая фигурка с зеленовато флюоресцирующими глазами. Кто знает, что за разбойничий талисман! Но почему разбойничий? Охранникам не обязательно быть в форме. Я ведь не знаю, в какое секретное место или запретную зону занес меня мой планер со сломанным крылом. Ни один из рядовых граждан и представления не имеет, какие замаскированные зоны и секретные районы можно обнаружить на этом огромном и крошечном земном шаре!

Штатский человек, обладай он хоть каким зорким зрением, на самом деле слеп, как котенок. Ему неведомо, что, быть может, — мощные машины, пожирающие камни и щебень, долбят землю, создают подземные лабиринты, где размещаются какие-то важные военно-стратегические материалы; он понятия не имеет, что хранится за толстыми, без окон, каменными стенами зданий; гуляя по идиллической лесной тропинке, он может ненароком очутиться возле запретной зоны, окруженной оградой из колючей проволоки, за которой находится нечто сверхсекретное и сверхохраняемое, — и он с бьющимся сердцем заспешит прочь, так как знает, что лучше ничего не знать.

Он знает только, что человек должен быть оптимистом, верить в прогресс цивилизации и светлое будущее планеты. Простодушно принимать за чистую монету внушаемую ему мысль: все засекреченное служит безопасности такого, как он, штатского человека.

К счастью, я слишком устал, чтобы вырываться, кричать, топать ногами и требовать ясности и справедливости. Возможно, именно моя вялость и безучастность смогут лучше всего защитить меня.

Да и как бы я смог рассеять их подозрения? Кто в наше время верит словам? Кто станет слушать заверения? Даже в повседневной жизни человек подчас не понимает, почему кто-то считает его врагом и норовит стереть в порошок, а тем более оказавшись в чужом месте во власти какой-то шайки.

Мой страж следит за действиями остальных. Те осторожно оттаскивают планер подальше от воды, волокут его через береговую насыпь. Они обращаются с ним чуть ли не с нежностью, словно он фарфоровый. Теперь рыщут в кабине, но там ничто, похоже, не привлекает их внимания, они распрямляются и с новым рвением принимаются за планер. На этот раз действуют грубо. Вонзают в тело планера ножи, вспарывают обшивку — что они рассчитывают найти там, кроме тросов? Эти идиоты со все возрастающим жаром удовлетворяют свою неуемную страсть к уничтожению: ломают на куски крылья планера, ломают штурвал. Кошмарное положение — я не могу найти объяснения этой разрушительной работе. Неужели они считают меня пришельцем из космоса, а может, я попал на другую планету?

Все фантастическое всегда было мне чуждо. Очевидно, мне с самого рождения не хватало в мозгу какой-то извилины. Невероятная, почти фантастическая ситуация, в которой я очутился, возможно, возмездие судьбы. Не прислушавшись к своему внутреннему голосу, я в свое время согласился сняться в научно-фантастическом фильме и на полгода стал обитателем планеты XZ. Тот фильм неожиданно принес мне известность, в зрителях недостатка не было, моя фотография мелькала на страницах киножурналов многих стран, мне было противно глядеть на белый парик из овечьей шерсти и серые глаза, излучавшие известную долю силы воли и жестокости, которую смягчала сквозившая во взгляде земная печаль.

Поодаль, в вышине, полыхает красным стена карьера.

Снизу, из глубины, вот-вот поднимется тьма и, переступив через край, шагнет в пространство, расползется по равнине. Интересно, появится ли с наступлением темноты на плоскогорье отсвет далеких огней какого-нибудь поселка или города?

Сгущающиеся сумерки все более плотной завесой скрывают от глаз окружающее.

Мужчины, похоже, торопятся. Однако нельзя сказать, чтобы они делали свою разрушительную работу спустя рукава, наспех. Их движения заученно умелы. Словно совершается какой-то призрачный танец, модное представление без музыки. Только иногда слышатся хруст и треск. Мой страж сплевывает себе под ноги. На какое-то мгновение сверкнули зубы. В маленьком озере пока еще отражается затухающее небо, и это позволяет мне следить за фигурами мужчин. Странно, неужели им до сих пор не надоело возиться с разбитым планером? Мне жаль его. Подобно верной птице, он пронес меня над лесом, охваченным пожаром. Не загорелся и не дал мне упасть в пламя. Меня угнетает, что я оказался таким неблагодарным и не смог уберечь его от унизительной гибели.

Ну и кретины, решили, что обычный планер таит в себе опасность, и потому превращают в щепки его останки. Уж столько-то можно бы знать о планеризме — поднять планер в воздух с такой глубины немыслимо. В темноте трудно определить высоту вертикальных стен открытой шахты. Быть может, сто пятьдесят, а то и двести метров. Во всяком случае, все мы находимся на дне глубокого колодца. Погребенный в земле экскаватор, который я заметил до того, как приземлился, остался где-то далеко и высоко, может, стоит там с незапамятных времен, вышел из строя в какое-то из первых десятилетий начала века.

Призрачные фигуры торопливо снуют взад-вперед.

Они относят подальше останки разбитого и расколотого планера, я слышу, как они швыряют куски в кучу. Вероятно, там нашелся пятачок ровной земли. До меня долетает взволнованное бормотанье — значит, не немые! Кажется, они о чем-то спорят между собой.

Что-то еще беспокоит их. Но ведь они получили то, что хотели: незнакомец, вторгшийся к ним, взят в плен, а его воздушная повозка уничтожена.

Вспыхивает спичка.

Я бы тоже с удовольствием закурил.

Нет, они зажгли не сигареты. Они подожгли останки планера.

Странно, но я почти не испытываю страха. Хотя, если считать, что их действия целенаправленны, то вполне логично сперва уничтожить планер, а затем пленника. Возможно, они руководствуются жесткой инструкцией: любой неожиданно вторгшийся к ним человек подлежит ликвидации.

В современном густонаселенном мире человек стремится создать замкнутые системы, чтобы не затеряться в людской массе. Группы складываются на основе всевозможных признаков: вегетарианцы и коллекционеры, «моржи» и любители икебаны. Расхитители государственного имущества и идеалисты. Религиозные фанатики и садоводы. Вероятно, и здесь подобралась группа, объединенная какой-то общностью, но боюсь, что их связывает вовсе не невинная сфера интересов. Скорее служебные обязанности, присяга — подпись на бумаге, спрятанной в железном чреве какого-нибудь сейфа, словно капля крови. Во всяком случае, их поведение говорит о своеобразных законах, действующих на этой территории и не соответствующих привычным нормам. Ладно, сам того не желая, я вторгся в запретную зону, нарушил какое-то законоположение — но они могли бы, по крайней мере, хоть выслушать меня! Отсюда следует: человек, чья нога коснулась этой земли, не смеет выйти отсюда живым, дабы не выдать тайну карьера. Что это могла быть за тайна?

Нет смысла взвинчивать себе нервы.

Быть может, положение все-таки менее серьезно, чем я предполагаю.

Что, если это какие-нибудь самодеятельные сектанты, получающие удовольствие от придуманного ими ритуала и стремящиеся произвести впечатление на незнакомого человека? Известно, что люди, сплотившиеся в группы, становятся в чем-то фанатиками, их распирает от собственной воображаемой исключительности, и они постепенно начинают думать, что за пределами созданной ими общины мир нелеп и невыносим. То, что просачивается извне, надо решительно отметать, — они так и поступают, демонстрируя заодно верность принципам секты.

Мое чутье, во всяком случае, молчит.

Остается выжидать.

Костер никак не хочет разгораться, но вот наконец высоко вверх взметнулось яркое пламя. Мужчин словно отбрасывает в сторону. Все искоса поглядывают на небо. Молча отходят подальше, чтобы раствориться в тени.

Все они, насколько позволяет разглядеть яркое, режущее глаза пламя костра и густота тумана, кажутся мне моими ровесниками. Пора юности миновала лет двенадцать-тринадцать тому назад. Взрослые мужчины, созревшие, казалось бы, для великих дел. Однако прежние мерки уже недействительны, тем более здесь, в этом странном месте, где примитивный вандализм, похоже, приносит этим людям удовлетворение.

Мой страж ударяет меня меж лопаток, заставляет шевелиться. Я нехотя подхожу поближе к костру. Естественно, я не застрахован от какой бы то ни было неожиданности — в этом меня убедили события сегодняшнего дня, — возможно, что уже в следующий момент они схватят меня и бросят в горящие обломки планера? Кто потребовал бы у них отчета? Те, кто знал меня, какое-то время будут с сожалением говорить: Роберт со своим планером как в воду канул. Поиски не дали никаких результатов. Вертолеты прочесали всю трассу. В этом районе бушевал лесной пожар. Их омрачит ужасное предположение. Дома будут ждать результатов расследования родные. Но тщетно. Может быть, через год, когда все попытки что-то узнать так и не увенчаются успехом, на семейном кладбище установят мемориальную доску с предполагаемой датой смерти и дополнят ее надписью: погиб на чужбине. Проходя мимо, авось кто и остановится — подумать только!

Расставив ноги, стою в нескольких метрах от костра. Будь это возможно, я бы врос пятками в землю. В фантастическом фильме с моим участием во время самых важных монологов фоном мне служила зловещая огненно-желтая клокочущая и извергающаяся плазма. Космическая и грозная, от которой кровь леденела в жилах. Разумеется, трюк, во время съемок в павильоне все было довольно обычным. Теперь же мне кажется, что плазма устремляется за мной по пятам и жар ее обжигает мне спину. А пламя костра дышит в лицо.

Мой страж выпускает меня из своих тисков. Я продолжаю гнуть свою линию и даже краешком глаза не смотрю, как он удаляется. Вероятно, он тоже ищет тени, не хочет быть на виду. Один я стою на ярком свету, словно выставленный на всеобщее обозрение.

Пусть глядят, коли охота, — во мне поднимается необъяснимая злоба.

Внезапно ощущаю: внутреннее напряжение начинает ослабевать — видимо, происходит что-то, что успокаивает и укрощает меня. Потрескивание костра стихает, пламя гаснет, и воздух как будто другой, приглушает тревогу. В темноте слышатся чьи-то шаги.

В круге света появляется женщина. Скромный облик, мечтательное выражение лица, мимолетно брошенный взгляд на небосвод — она кажется ребенком, который, разбуженный глубокой ночью шумным обществом, встал с постели, чтобы тихонько подойти к двери и заглянуть в щель: что они там делают, почему не спят? Сонным глазам не хочется привыкать к свету, но любопытно поглядеть, прежде чем тебя снова погонят в постель.

Приход женщины действительно помог стряхнуть отвратительное оцепенение, рожденное неизвестностью и страхом. Пожалуй, именно потому, что она — и это поднимало дух — никак не вписывалась в здешнее окружение, в котором находились измученный пленник с руками, связанными проводом, и прячущиеся в тени, караулящие его безжалостные люди, готовые кинуться на свою жертву. Струящееся и переливающееся платье ниспадает с плеч, в собранных на затылке волосах покачивается перо страуса. Не знаю, может быть, таких дам можно встретить на шикарных приемах, хотя, вероятнее всего, на опереточной сцене. Уж не собирается ли она при свете костра спеть какую-нибудь арию?

— Флер, — говорит кто-то из мужчин, — у него не было при себе оружия, не говоря о бомбе.

— Дорогие друзья, его забросил сюда случай! Я так и думала! — радуется Флер.

— Флер, не торчи на виду, — доносится хриплый голос откуда-то из темноты.

— Эрнесто, я прошу тебя, время позднее, и с неба смотрят одни лишь звезды, — не двигаясь с места, примирительно говорит Флер.

— Делай, как знаешь, — ворчливо раздается в ответ.

С души спадает тяжесть, когда слышу, что эти до сих пор молчавшие мужчины умеют разговаривать.

— Но ведь замечательно, что кто-то заблудился и попал сюда! — озорно восклицает Флер, и голос ее эхом отдается в темноте.

— Лично меня это не радует, — считаю я нужным вмешаться.

— Очень мило, выходит, равновесие сохранено, — произносит Флер. — Гармония складывается из приятия и неприятия с небольшой дозой приправы.

Кто-то из мужчин смеется сквозь зубы.

Вероятно, я кажусь им бестолочью, однако не стыжусь этого.

— Мне бы хотелось какой-то ясности, — говорю я громко, так, чтобы услышали и затаившиеся во тьме мужчины. Улавливаю в своем голосе нотку непоколебимого спокойствия. Может, это просто-напросто продолжение фантастического фильма и я снова вжился в роль?

— Ясности! — Флер разражается смехом, простирает руки к небу, ее пышное одеяние развевается. Смех обрывается. С поднятыми вверх руками, словно благословляя меня, Флер говорит мужчинам — Даруйте ему жизнь, это редкостный экземпляр, прямодушный и упрямый.

Вероятно, у этой женщины давно не было возможности посмеяться над кем-нибудь.

— Он не может ни находиться здесь, ни уйти отсюда, — бормочет кто-то за моей спиной.

Костер потух, лишь угли еще тлеют. Мужчины чуть придвинулись ко мне и к Флер. Я различаю их фигуры. Могли бы подойти и поближе, при свете дня я все равно никого бы не узнал.

— А как же быть человеку? Находиться не может и уйти не может, — Флер поспешно хватается за брошенную кем-то фразу. — Рано или поздно мы все поймем это. А он может убедиться в этом уже сейчас, на собственной шкуре. Кстати, как тебя зовут, не сломаем ли мы язык, произнося твое имя?

— Не могу представиться, руки связаны.

Один из мужчин проявляет невероятную любезность и освобождает мои запястья от сжавшего их провода.

С трудом протягиваю к костру правую руку, в которой едва пульсирует кровь. Называю себя и застываю в позе человека, просящего подаяние.

Темные фигуры гуськом проходят мимо меня, пожимают руку, и я слышу разные голоса и череду имен: Уго, Эрнесто, Жан, Майк, Фред.

Флер — последняя, я жду прикосновения ее пальцев. Но этого не происходит. Женщина сует мне в ладонь плоскую флягу и приказывает:

— Выпей до дна и выспись как следует.

3

остаточно было открыть на момент глаза, и пронзительная синева неба ударила мне по нервам. Режущая боль яркого света разъедает глазные впадины, проникает в мозг, в затылке начинает пульсировать. Дышать мучительно, я стону и хриплю. Сую руки под мышки и сворачиваюсь клубком, подтягиваю колени к подбородку и превращаюсь в живой комок. Почти такой же, как в детстве, когда я решил изведать жизнь полярного исследователя и попытался провести ночь в пещере, выдолбленной в сугробе. Домашние бродили по саду, лучики света от карманных фонариков плясали в густом снегопаде. Я был Амундсеном, и мне не было до них дела, покуда они с проклятиями не вытащили меня за ноги из снежного домика и не погнали в комнату. В тот поздний зимний вечер было в равной степени много как шума, так и горячего чая с малиновым вареньем.

Здесь, во всяком случае, дьявольски жарко.

Мне придется потрудиться, чтобы направить мысли в определенное русло.

Не хочется вспоминать вчерашний вечер, но я должен нащупать хоть какую-то нить.

Плоская бутылка виски, которую протянула мне Флер, была с одного боку вогнутой, с другого выпуклой, подходящий сосуд, чтобы носить его в потайном кармане, ближе к телу. Я не стал упираться, на всякий случай проявил послушание и отвинтил пробку. Припомнив свой старый трюк, я действовал с достаточной ловкостью. Запрокинув голову, поднес бутылку ко рту под нужным углом, и виски с бульканьем полилось в рот. Раздались жидкие аплодисменты. Я вливал в себя огненную жидкость, как ни странно — из горла не вырвался водопад искр; правда, я думал, что, как только пустая фляга выскользнет из моих рук, я тотчас рухну на землю. До сих пор я проделывал этот трюк только с лимонадом. Теперь выбора не было. Бутылка помогла выиграть время. Мне хотелось завалиться спать, и спать долго и крепко, без сновидений. Я должен был любой ценой освободиться от безумия этого дня. Большей частью, очнувшись после глубокого сна, мне удавалось позабыть о мучивших меня проблемах, они, казалось, сходили на нет. Хотелось, чтобы и сейчас было так. Но я боялся бессонницы. Очевидно, виски пришлось кстати, чтобы отдать швартовы и, подобно черному кораблю, покачиваясь, отплыть в темное море. Сон — как ветер в паруса. Я одолею свои беды, привык я внушать себе накануне тяжелых для меня дней. Я закалил себя трезвой предусмотрительностью: утром может обернуться и похуже, поэтому надо быть отдохнувшим, сильным и ко всему готовым.

Заливая в горло виски, я не забывал о тех, кто разбил и сжег мой планер. Им тоже требовалось время, чтобы прийти в себя; прояви я нетерпение, это вынудило бы их с бухты-барахты принять поспешное решение. Они понимают, что человек, опорожнивший бутылку виски, — пусть даже такой тренированный и спортивный, как я, — всю ночь будет находиться словно под наркозом. Им не придется приставлять ко мне охрану. Тот, у кого ноги стали как ватные, не станет бродить в кромешной тьме по карьеру, чтобы выведать тайну и попытаться бежать. Огромный каньон, если в нем не уметь ориентироваться, — по сути, узкая камера. Сделаешь шаг и столкнешься с неизвестностью, как будто перед тобой решетка. Я должен тайком начать исследовать вертикальные стены карьера, чтобы найти место, где легче всего взобраться наверх. К тому же надо запастись водой и продовольствием. У меня нет карты этого района, а мой компас поглотил огонь. Придется рассчитывать на то, что сумею выудить у этих людей сведения относительно плоскогорья. Плутая наугад, далеко не уйдешь.

Голова раскалывается. Я осторожно переворачиваюсь на живот, вытягиваю уставшее от непривычного положения тело, широко раскидываю руки и ноги, теперь я целиком слился с землей. Глядя сверху, можно было бы подумать, что человек вылез из своей оболочки, оставив ее лежать на земле.

Я собираюсь с силами, даю глазам еще на какое-то время отдых, затем поднимаюсь и иду. Чтобы увидеть, узнать, оценить обстановку и начать действовать.

Я встаю на колени, я уже знаю, что за земляным валом находится маленькое, образовавшееся на месте кратера озеро, вода в котором выше уровня земли. Поодаль в небо поднимается изрезанная поперечными рубцами стена карьера, над ее краем я видел кроваво-красную полосу заката. Наваждение! Гигантская стена, на которой угадываются уступы бывших выработок, и сейчас, с наступлением утра, багровая! Я поднимаюсь на ноги. Размеры каньона головокружительные. За холмистой равниной во все стороны тянутся участки, земную кору которых долбили, возможно, в течение веков, более далекие из них тонут в знойном мареве. Однако не только освещенная солнцем стена, но и весь карьер пугающе огненного цвета. Мое сердце начинает тревожно биться. Нет крыльев, чтобы улететь из этого огромного оврага. Странно, в данный момент мне кажется невероятным счастьем привычная ходьба по земле, когда под ногами шелестит пожелтевшая трава позднего лета, а взгляд прикован к синеющей на горизонте полоске леса. Чувство подавленности растет. Светлое небо над головой такое недосягаемое, словно я смотрю на него со дна колодца. Хоть взывай о помощи.

— Роберт, — слышу я тихий голос.

Флер сидит на камне подле вчерашнего костра, концы ее желтого платка топорщатся на затылке, как лопасти пропеллера. С сияющим лицом она вертит головой, словно кокетливая девчонка, которая хочет похвастаться своими ленточками. Мое же внимание привлекают горные ботинки Флер и ее короткие парусиновые брюки. Деловая одежда женщины вселяет в меня смутную надежду. Может, она хочет быть моим проводником?

— Боб, — повторяет Флер и смеется. — Брось эту мысль, — Флер поднимает палец над головой и медленно чертит в воздухе большие круги. — Весь край там, наверху, заминирован. Был у нас тут один, Самюэль. Смелый и сообразительный. Семь потов с него сошло, пока заготовил всевозможные крючья и шипы, связал вместе обрывки веревки, сплел из шнура какие-то петли. Я помню то утро. Помахал нам шляпой и пошел, на плече связка веревки и железяки. Целый день, затаив дыхание, мы следили за тем, как он взбирался наверх. Он с умом выбрал себе тропу: выдолбленный водой сток. Там можно было не бояться обвала. Камень или уступ, выдержавший потоки воды, выдерживал и тяжесть человеческого тела, не срывался и не летел вниз. На закате Самюэль добрался до края стены. Мы наблюдали в бинокль, как он сидит наверху, отдыхает и ждет наступления темноты. Затем раздался взрыв. Словно солнечный диск обрушился на землю.

Рассказывая историю Самюэля, Флер пристально смотрела на меня. Теперь, отведя взгляд в сторону, она добавляет:

— Нет смысла повторять это. Приложи руку к сердцу, Боб. Бьется. Вот и пусть бьется.

Флер, видимо, любит рассказывать небылицы. Кто мог быть заинтересован в том, чтобы заминировать край карьера? Хотя в наше время не к чему ломать голову над целесообразностью затрат. Мертвые зоны теперь в почете: не высовывайтесь оттуда и не лезьте туда.

— Меня глубоко потрясла печальная судьба Самюэля, страшно взлететь в воздух без всякого предупреждения.

— Весьма разумно, — одобрительно произносит Флер. — А теперь пошли туда, за холм, бедняжка Бесси ждет.

— Кто такая бедняжка Бесси? — спрашиваю я, подражая интонации Флер.

— Корова, — с достоинством отвечает Флер.

Сонный и измочаленный, плетусь следом за Флер, мечтаю о ванне, горло пересохло, смотрю под ноги, чтобы не споткнуться. Во всяком случае, пора положить конец провинциальным страхам и удивлению перед непонятным или непривычным. Представьте себе! Подумать только! Неужели? Я ведь немного понюхал мир, правда, большей частью я находился в условиях, отвечающих стандартам цивилизации, но и этого опыта должно хватить, чтобы не быть простачком и не мерить незнакомые места мерками родного ландшафта.

Что с того, что где-то в карьере у Флер имеется своя корова Бесси, ведь и Флер точно так же может показаться странным, что я на своем покалеченном планере свалился именно сюда, на территорию, изолированную от остального мира. Впрочем, Флер и не проявляет интереса, кто я и откуда, в современном мире странные встречи, пересекающиеся пути и совпадения стали чуть ли не нормой.

Мы взбираемся с Флер еще на один холм и почти бегом спускаемся на маленькую равнину, где на бурой спекшейся поверхности, подобно кустикам лука-резанца, торчат редкие клочья травы. У Флер с собой ножницы, из кармана она вытаскивает пластикатовый мешок. Осторожно срезает с кустиков стебли подлиннее, собирает их в ладонь, усердный труд Флер на этом чахлом лугу венчает жалкий пучок. Она вертит в руке этот желтоватый снопик, оценивающе смотрит на него, затем принимается дуть на стебли.

Женщина деловито расхаживает между редкими кустиками травы и не переставая дует на верхушки стеблей. Догадываюсь: по ее мнению, это означает сев. Похоже, что старания Флер бесплодны, с усмешкой думаю я. Но вполне возможно, что я несправедлив: ведь что-то же все-таки растет на этой сухой, потрескавшейся, в беловатых соленых разводах почве.

Флер поворачивает ко мне свое раскрасневшееся лицо и утешает обещанием:

— Скоро увидишь Бесси.

Держа под мышкой пластикатовый мешок с кормом, Флер продолжает путь. Тяжелые горные ботинки, видимо, утомили ее. Она с трудом волочит ноги. Однако жалобы, столь свойственные женщинам, не в ее характере, она напевает себе под нос веселый мотив.

Неожиданно Флер останавливается, переводит дыхание и заявляет:

— Сколько лет пришлось прожить на свете, чтобы заиметь собственную корову!

Собравшись с силами, она шагает дальше, мимоходом пинает ногой ржавую консервную банку; вместе с отлетевшей в сторону банкой поднимается пыль. Кажется, будто мы забрели в отдаленные уголки карьера. Красноватые стены то подступают, то отступают, заставляя нас менять направление, — лабиринт; и солнце, которое только что светило нам в спину, теперь обжигает наши лица. Глядя на искусственные образования земли, даже невежда сообразил бы, как часты здесь обвалы. Кажется, будто то тут, то там со стен огромной поварешкой зачерпнули куски породы и раскидали их холмами по дну карьера.

Под нашими ногами похрустывает какое-то зернистое вещество, похожее на шлак, идти становится труднее. Тем не менее мы пробираемся и сквозь эту зону, огибаем огромную глыбу; крошечные осколки, покрывающие ее поверхность, отражают свет, словно внутри холма прожектор с дуговой угольной лампой.

Вот мы и пришли.

Останавливаемся в нескольких метрах от маленького домика, в действительности это снятая с колес дача-прицеп. На овальных окнах болтается то, что осталось от занавесок, покосившуюся дверь подпирает рычаг какого-то большого механизма. Вокруг развалюхи валяется всевозможная домашняя утварь: ведра, тазы, сиденья, ковшики и миски. Из мебельного щита с дорогим шпоном сделан стол, ножками служат скамеечки из пластика. Протерев тряпкой доску из орехового дерева, Флер ссыпает на нее стебли и длинным ножом начинает размельчать их.

Уйдя в свою работу, Флер, видимо, забыла о моем присутствии. Я сажусь на садовый стул с трубчатым каркасом, полинялая материя слегка трещит под моей тяжестью, однако не рвется. Солнце печет. Флер перебирает рассыпанные по столу стебли. Я же думаю о том, возможны ли еще такие каждодневные процедуры, как умывание, еда и питье.

Флер отодвигает от двери железный рычаг, и я могу убедиться, что женщина сказала правду. Из бывшего походного домика, покачиваясь, выходит на свет божий настоящая корова. Что из того, что на шее у животного ремень безопасности от машины, мы все равно имеем дело с настоящей живой буро-красной коровой с тупыми рогами, черт его знает какой породы. Бесси прямиком направляется к столу и принимается жевать размельченные стебли. В заключение облизывает и доску орехового дерева, чтобы из скудного рациона не пропало ни крошки. Флер продолжает хлопотать с прежним усердием. Из разноцветных картонок ссыпает в ведро кукурузные хлопья и рис и ставит их на чисто вылизанный Бесси стол.

Бока у коровы поднимаются и опускаются, она с удовольствием поедает пищу, предназначенную для человека. Во всяком случае, у меня текут слюнки, но я не решаюсь взять у бедной Бесси пригоршню для себя. Теперь, утолив из второго ведра жажду, Бесси может осмотреться. Заметив меня, она с любопытством подходит поближе. Тянется влажным носом к моему лицу, и с губ ее мне на брюки капает вода. Флер тут же подбегает к нам, я жду, что она отгонит от меня скотину: я из тех детей города, кто никогда в жизни не мечтал завести корову. Однако женщина обвивает руками шею животного и приникает ухом к голове коровы, теперь их глаза совсем близко от меня, и Флер шепчет:

— Видишь, Бесси знакомится!

Видно, это приводит ее в восторг.

Флер прижимается к корове и произносит тоном, не допускающим возражений:

— Ну, разве не прелесть?

Я стараюсь украдкой отодвинуть свой стул подальше от Бесси, которая шумно дышит мне в лицо. Моя строптивость отнюдь не отпугивает Флер. Она опускается на колени, обеими руками раздвигает корове губы и показывает мне ее великолепные голубые искусственные зубы.

Хотя совсем недавно я решительно положил конец своей провинциальной привычке удивляться неожиданностям, однако на этот раз я все же не смог сдержаться.

— Искусственные зубы?

— А что тут странного? — искренне поражена Флер.

Слава богу, растерянность присуща не только мне.

— Сейчас у всех коров искусственные зубы! Как бы они смогли иначе есть? Даже у телят выпадают зубы — вода и воздух такие, что зубы начинают разрушаться, а корова тоже хочет жить и давать людям молоко!

После чего мы и пьем молоко. Флер быстро подоила Бесси. Та выдала два ковшика пенистой теплой жидкости, которую я при других обстоятельствах ни за что бы в рот не взял.

4

ремя от времени я кидаю взгляд на Бобби, который сидит сжавшись в комок. На его хмуром лице отвращение — он только что выпил парного молока. Однако отказаться от него не решился. Вообще-то это хорошо, что Бобби владеет собой, кто-нибудь другой на его месте мог бы и разбушеваться. Он не догадывается, в каком положении оказался, не знает, где находится. По крайней мере, для меня бремя неизвестности всегда было невыносимо, и тогда легко отказывали тормоза. Если только он не тайный агент и не полицейский, приставленный следить за нами, то, во всяком случае, человек, который поразительно умеет держать себя в руках. Уму непостижимо, как это иные люди живут, не идя на поводу у своих желаний. Боб напоминает мне тех молодых людей, над которыми я когда-то подшучивала, разъезжая по северной Швеции. Совершеннейшие недотепы, будто одним миром мазаны. Вперится в тебя такой, потом растопырит пальцы и запустит пятерню в волосы, а сам все таращится, такое ощущение, будто от его глаз мостик к тебе протянулся. Значит, подзавела ты его, но ни единой искорки страсти не вспыхнет в серых, цвета оленьего мха, глазах. Все они сомневаются и раздумывают столь долго, что для действий, похоже, и времени не остается. Да еще ломают голову, девушка ты или видение, возникшее из тумана. Один из них проявил невиданную смелость — все топтался да мялся, что-то соображая про себя, и в конце концов пригласил-таки меня на танец. И вот, чтобы распалить его, я нарочно стала вытворять черт-те что. Вертелась и извивалась перед ним, как дьявол, притопывала каблуками и виляла бедрами, трясла головой и вращала глазами. Парень вконец растерялся, ноги у него стали заплетаться. Бедняга сел в калошу, я понимала, что он на чем свет клянет себя за легкомыслие и отчаянность. Он взмок, крупные капли пота стекали по щекам — казалось, будто из-под волос струятся слезы. После танца я краешком глаза понаблюдала за ним. Он залпом осушил свой бокал и как лунатик выбрался из зала, чудо, что еще в дверной косяк не врезался.

Я чуть не задохнулась от смеха, на глазах выступили слезы, да так окончательно и не высохли. Сдавило горло. Куда ты, дурачок! Постой, погоди! Стало нестерпимо жаль, что мы оказались разного поля ягодами.

Надо придумать для Бобби щадящую версию. Если я напрямик выложу ему, где и среди кого он находится, это надломит его и он окончательно замкнется в себе.

В общем-то не так и сложно наплести ему какую-нибудь чушь. Эксперимент — под это понятие можно подвести сегодня, пожалуй, все что угодно. Да я бы и не солгала. К тому же вошло в моду испытывать себя в экстремальных условиях. Мир стремительно преображается, и всегда находятся энтузиасты, которые в изменившихся условиях ищут новые способы существования. Лишь ограниченные и довольные собой обыватели полагают, что их дома, земли и машины гарантируют им стабильность в любых обстоятельствах. Разве только инфляция заставляет их время от времени охать и стенать. Но и это всего-навсего для вида, охи и вздохи — признак хорошего тона. Посетовать есть на что: жизнь беспрерывно дорожает. Про себя же они подсчитывают свои дивиденды и думают — с другим будь что будет, а уж я-то не пропаду.

Итак, я разъясняю Роберту — но не раньше, чем он хватает меня за руку и требует объяснений, — что надо набраться терпения и принять участие в нашем эксперименте. Мы, группа случайно оказавшихся вместе людей, добровольно решили испробовать на собственной шкуре возможность приспособления к условиям полной изоляции. В случае ядерной войны, например, зараженность окружающей среды радиоактивными веществами может заблокировать часть людей в какой-то определенной зоне. Вот нам и хочется узнать, выдержим ли мы, живя в саморегулирующейся системе, где нет ни повседневных обязанностей, ни контактов с друзьями и обществом, где семейные связи нарушены и нельзя поехать куда вздумается. Мы дали свое согласие и не можем раньше времени прерывать эксперимент. Для нас это отнюдь не невинная игра. Мины по краю карьера, разумеется, настоящие, ведь вот слабонервный Сэм не вынес испытания и погиб. Я стараюсь убедить Роберта проверить свою выносливость и стойкость, другого выхода нет, пусть вольется в нашу компанию, любому современному человеку такого рода опыт пойдет только на пользу. Конечно же он потребует назвать ему срок — деловые люди всегда хотят знать, с какого часа до какого, надолго ли.

Тут я бессильна. Нам сказали: на некоторое время. Намекнули, что срок заключения, во всяком случае, сократится. Все будет зависеть от нас самих. Дескать, корректное поведение, послушание… Неопределенность и вселяет в мужчин беспокойство. Постепенно растет подозрение, что с нами хотят покончить втихую. И таким образом избавиться от нас без лишних хлопот. Ведь антисоциальный элемент повсюду расцвел пышным цветом. Человечеству нужны надежные фильтры и крепкая рука. Мужчины сами себя взвинтили и поверили своему воображению. На самом же деле мы никому не в обузу. По крайней мере, здесь, в этом заброшенном карьере. Но поди разъясни им! Нервы на пределе, уж и не знаешь, из какой метлы ждать выстрела. Вчера накинулись как безумные на потерпевший аварию планер Роберта. Надо им было сжигать этот покореженный планер? Хотя и оставлять его тоже ни к чему. Это во сне мы можем подняться в воздух и улететь отсюда, а наяву — никогда.

Мужчины могли бы сразу догадаться, что Боб им не опасен. Их заразил своей нервозностью Эрнесто, этот только и ждет нападения и светопреставления. Обычно он решается выбраться из-под крыши лишь после полудня, когда тень от стены карьера перемещается к нашим вивариям, выходит, словно медведь из своей берлоги, долгое время стоит в дверях, щурится, принюхивается, протирает кусочком замши свои дымчатые очки, чтобы яснее разглядеть все вокруг. В такие минуты кажется, что у него даже уши вытягиваются, чтобы лучше уловить звуки и голоса. Вечно у него на шее болтается бинокль, который он никому другому просто так не доверит; постоянно ему надо выискивать на стене карьера снайперов. Когда-то он якобы слышал о тайной секте охотников на людей и теперь полагает, что корыстные чиновники из Международного управления по надзору за тюрьмами продали им лицензию на уничтожение всех нас. Остальные позволяют Эрнесто морочить им голову — а может, просто делают вид, что верят его россказням, — во всяком случае, смотрят ему в лицо, словно это экран телевизора, на котором нескончаемой чередой бегут кадры фильма о том, что происходит за пределами карьера. Постепенно все привыкли начинать день, когда дверные проемы вивария погружаются в тень и трудно становится взять их на мушку. Один лишь Уго отваживается порой поиздеваться над Эрнесто и с удовольствием начинает разглагольствовать об огневых качествах винтовок с инфраприцелом. Я не очень точно представляю себе, насколько хорошо видно в сумерках или темноте с помощью такого приспособления, однако кое-какие логические конструкции способен постичь и женский ум. Эрнесто то и дело корит и предупреждает меня, чтобы я не бродила по карьеру при ярком утреннем свете; угрожает столкнуть Бесси в кратер, чтобы забота о корове не выгоняла меня из вивария. Эти разговоры для меня как нож в сердце, я впадаю в такое бешенство, что начинаю молотить кулаками Эрнесто в грудь и кричать: я никому не позволю трогать Бесси! Ведь именно Бесси не дает мне пасть духом. Немного успокоившись, я выкладываю ему свои аргументы. Где они возьмут столько охотников на людей, которые держали бы нас на прицеле денно и нощно! Когда мы подписывали в тюрьме соглашение, нам совершенно недвусмысленно сказали: с этого времени будете жить в колонии без стражи. И лучше не терзать себя догадками — как долго это продлится. Меня тоже пробирает дрожь, когда вспоминаю, как темнили чиновники. Разговор был весьма неопределенным. Они все время ссылались на циркуляр Международного управления по надзору за тюрьмами. Авторитетная комиссия этого управления нашла, что тюрьмы перенаселены сверх всякой меры и бюджет многих государств перегружен расходами на содержание массы заключенных. В силу этого комиссия и порекомендовала испытать систему исправительных колоний самообслуживания. Тогда-то и отобрали из числа заключенных добровольцев, дабы провести эксперимент. Эксперимент — что касается этого слова, то я могу смело смотреть в глаза Роберту, не подозревающему ничего дурного.

Но как долго будет продолжаться это испытание, чтобы оно смогло оправдать себя?

У Сэма срок заключения оказался коротким. Его останки, вероятно, растащили стервятники. Эрнесто якобы нашел на дне карьера карман от жилета Самюэля вместе с карманными часами. Я не захотела смотреть на это. Остальные, кажется, тоже.

Возможно, правы были те, кто остался в тюремных камерах, отказавшись от заманчивого предложения администрации! Почти свобода? Жизнь на природе? А комфорт? Но кто там позаботится о нас? И врачебной помощи нет! А если я заболею? Неужто я должна умирать в карьере всеми покинутой? Даже охраны нет? А вдруг сюда проникнут террористы? Они проникают куда угодно: у кого есть оружие, у того найдутся и миноискатели. Ах, раз в месяц можно делать заявки на все необходимое? Продукты и вещи покупаются за счет заключенного. Надо оставить распоряжение своему банку? Бог мой, во что же обойдется тогда мнимая свобода?

Хорошо, что нашлось хоть столько добровольцев, чтобы можно было оправдать создание такой колонии. Все же хлопотная и дорогостоящая затея, без помощи разных там фондов им бы не справиться. Международное управление по надзору за тюрьмами добилось объявления заброшенного ртутного карьера закрытой зоной, минный пояс вокруг гигантского каньона тоже потребовал кое-каких затрат. Пришлось отремонтировать старую железную дорогу, ведущую в карьер, чтобы доставить туда отслужившие свой век товарные вагоны, ставшие для нас вивариями. Затем установили грузовой лифт и оснастили его хитроумным электронным устройством, так что лифт стал управляться только сверху. После чего направленными взрывами завалили железнодорожный въезд в карьер. Строй и тут же разрушай.

Специальное ведомство занимается нашим снабжением: банковскими чеками, закупкой заказанного товара, доставкой вещей и транспортировкой их вниз на лифте. Наши желания вынужденно скромны. Все виды затрат строго ограничены. Именно это обстоятельство чуть было не склонило Уго аннулировать свое согласие поселиться в колонии. Жизнь в самоизоляции должна иметь свои специфические радости, пытался втолковать он администрации. Он добивался разрешения заказать сборный бассейн с водоочистительной установкой. Хотел также уплатить за портативный ватерклозет. И, разумеется, ему требовался микрокомпьютер в качестве партнера по шахматам. Мы цивилизованные люди, пытался убедить он чиновников. Бесполезно. Вконец отчаявшись, он выложил карты на стол. Мол, а как же права человека, как-никак он, Уго, сам финансирует эти покупки! Но его и слушать не стали. У заключенного нет никаких прав, кроме прав заключенного. И хватит болтать ерунду. Должен понимать — не отдыхать едет на свою виллу на Средиземном море, а препровождается под конвоем охранников в тюрьму на открытом воздухе. И все же Уго примкнул к нашей компании. Теперь ходит справлять нужду за кучу мусора и принимает душ под еле сочащейся струйкой воды. Труба, спускающаяся по стене каньона, проржавела, и кран с трудом поворачивается. Мне приходится открывать и закрывать его обеими руками. Воду для Бесси я таскаю издалека. Может быть, корове хотелось бы пить и чаще, но я и так выбиваюсь из сил с этими ведрами. Мужчины нарочно не помогают мне. Один лишь Жан приходит иногда на помощь. Остальные терпеть не могут Бесси. Упрекают меня, что я только о глупой скотине и забочусь. Эти остолопы, похоже, ревнуют меня к Бесси. Ничем другим этого не объяснить.

Я никогда раньше тяжелой работой не занималась, так что уход за Бесси для меня своего рода закалка. Я поняла, что человек должен вкалывать, если хочет избавиться от ночных кошмаров. Мне следовало бы давным-давно это уразуметь, может, все сложилось бы иначе. Ну да ладно. Сожаления не помогут. Что касается мужчин, то я перехитрила их, сумела выторговать себе у администрации кое-какие привилегии. Мы уже некоторое время прожили в колонии, когда я вместе с очередным заказом на товары отправила должностным лицам прошение. Оно получилось весьма душещипательным. У меня у самой навернулись на глаза слезы умиления, когда я перечитала свой опус. Прежде всего я деликатно намекнула, что имею определенные заслуги в освоении колонии нового типа. И что мой прецедент окажется неоценимым, когда жизнь в карьере придется пропагандировать среди других заключенных женщин. Предвзятость всегда опровергается положительными примерами. Я же довольна здешней жизнью. Часто ли можно встретить заключенных, которые не жалуются? Более того: я верю в успех эксперимента и советую в дальнейшем расширить эту систему. И хотя я всем довольна, тем не менее прошу разрешения увеличить квоту закупок. Кабинетным работникам следовало бы понимать, что когда без конца крутишься и носишься, да еще под открытым небом и палящим солнцем, одежда снашивается быстрее, и особенно тонкая женская одежда. Кроме того, чтобы выдержать пребывание в раскаленном, как духовка, карьере, надо пить красное бургундское вино. Здешний микроклимат действительно трудно переносим: сильные порывы ветра редко когда разгоняют воздушные массы, застывшие в каньоне. Здесь царит сухая жара, почти как в пустыне. Я благоразумно решила не добавлять, что вместо дозволенных двух бутылок виски неплохо бы получать четыре. Может, в дальнейшем удастся выклянчить еще что-нибудь. Например, шампанское. Ведомства надо осаждать требованиями постепенно, почти незаметно. Через определенные промежутки времени, так, чтобы предыдущая уступка успела позабыться. Просить слишком многого было бы опасно: нажатие на кнопку, и на дисплее появятся мои данные, после чего последует отрицательное движение головой: опять эта женщина сбилась с правильного пути.

Может, они и не дочитали мое прошение до конца, может, их тронуло это извечное женское стремление менять свою одежду на более модную. Мне разрешили увеличить расходы вдвое. И я отослала в банк соответствующее распоряжение. Я испытывала необъяснимое торжество, словно одержала над кем-то победу. Прежде я не умела ценить свои неограниченные возможности, я могла, если б захотела, купить фламинго, чтобы оживить свой сад. Когда прибыло первое заказанное мною вечернее платье, я на несколько часов заперлась в виварии. Долго и жадно разглядывала свой новый наряд, хотя он и не относился к числу шикарных моделей моей излюбленной фирмы — для покупки уникального комплекта не хватило бы той суммы, которую мне удалось выторговать, так что пришлось примириться с моделью платья, выпущенной небольшой серией. Ну, во всяком случае, здесь, в самоизоляторе, можно было не опасаться, что столкнешься с какой-нибудь дамой в таком же наряде.

Когда я в тот вечер появилась среди своих товарищей по невзгодам в новом туалете, то и они оживились. Подобного рода зрелища успели уже позабыться. Один только Уго помрачнел. Глаза его сузились и засверкали. Его взгляд испугал меня. Странно, раньше я не замечала, чтобы этот человек принадлежал к породе хищников. На протяжении всего вечера Уго старался побольнее уязвить меня. Он поносил цветовую гамму моего платья, находя, что это жуткая мазня. Неудачную модель именно потому и сбагрили в колонию, что там, дескать, сойдет. Нет предела безвкусице, рассуждал Он, этот наряд — дурной сон мидинетки. Лучше б закинула свою новую тряпку подальше да продолжала разыгрывать из себя деревенскую девчонку, бегала бы в парусиновых брюках, матерчатых сандалиях или горных ботинках. В тот вечер его голос звучал пронзительно, Уго говорил со мной премерзко, словно я была его собственностью. И вконец взвинтил мне нервы. Через какое-то время и у остальных лопнуло терпение, и они принялись корить его. Но защищали они меня неумело. Жан стал размахивать руками и утверждать, что Флер очаровательна, но презрительный взгляд Уго заставил его заткнуться. Уже и раньше У го давал Жану понять, дескать, нечего голодранцам соваться, когда разговаривают господа. Застенчивый Фред пролепетал что-то о людской озлобленности, но несправедливости не пресек. Майк ни с того ни с сего принялся разглагольствовать о грубости, нарушающей гармонию жизни, но его никто не слушал. Я надеялась, что Эрнесто, как настоящий мужчина, вскочит и задаст Уго жару. Но нет. На его лице застыла отвратительная усмешка, и это еще больше раззадорило Уго.

В тот вечер я ждала, что какой-нибудь внушавший всем нам страх дежурный снайпер — охотник на людей, вскинет винтовку с инфраприцелом и возьмет кого-то из нас на мушку. Однако вокруг стояла тишина.

Размолвка, не вылившаяся в ссору, улеглась сама собой, оставив в душе тяжелый осадок.

После полуночи, когда мы забрались в свои виварии, я услышала чьи-то шаги возле моего вагона. В эту ночь я заперлась на задвижку, и проникнуть в мое жилище можно было, лишь взломав дверь ломом. За дверью топтался Уго. Прижавшись щекой к стенке вагона, он шептал в дверную щель пылкие слова. Мне и без того было душно и жарко. Казалось, будто горячее дыхание Уго обволакивает меня, когда он, как в бреду, повторял: дорогая, не плачь. Ты прекрасна. Так прекрасна, что мне больно.

Мне хотелось дышать спокойно, но я не могла. Я свернулась на кровати, держа под мышкой бутылку виски и давая волю слезам. Время от времени я отхлебывала из бутылки. И даже у слез, которые непрестанно текли из моих глаз, был привкус спирта.

5

нетущая неизвестность и любопытство терзали меня, однако я сдержался и не стал во всеуслышанье требовать правды и разъяснения. Немного терпения, и Флер наверняка сама все расскажет. Разумеется, я понимал, что на полную ясность рассчитывать не приходится. Цивилизация, казалось, для того и развивалась, чтобы погрести под лавиной расплывчатых слов даже самые простые отношения и понятия. Всевозможные гипотезы, версии, концепции, теории, обвинения и оправдания — все они были не что иное, как эквиваленты хорошо замаскированной примитивной лжи. Чем глубже люди рассматривали какое-нибудь явление, тем дальше уходили от его сути. Нескончаемое барахтанье в мутных волнах. Ощущение опасности и инстинкт самосохранения невероятно переплелись. Массам, потерявшим в этой неразберихе голову, скармливались примитивнейшие истории. Тот самый фантастический фильм, главная роль в котором принесла мне известность, это тоже был просто-напросто дурацкий миф. Этически высокоразвитое общество планеты XZ самоотверженно боролось против агрессивных устремлений малоразвитой Земли. Благородные обитатели XZ уничтожали размещенное в космосе супероружие и пытались защитить мировое пространство от загрязнения. Возможно, успех фильма и был обусловлен тем, что в нем предлагалось людям утешение: где-то есть существа, которые честнее и умнее нас, они стараются предотвратить мировую катастрофу и охраняют людей-букашек от апокалипсических ужасов. Подобный миф действовал как-то успокаивающе и благотворно. Возникала иллюзия, будто здравый смысл утрачен не до конца. Земной гуманизм — это захиревший выродок, у него есть где-то большой и сильный брат, на которого можно положиться.

Я молча слушал Флер и кивал в знак согласия. Предложенная ею версия была не так уж плоха, если учесть, что ее придумала женщина. Безусловно, все наслышаны о многочисленных экспериментах, в ходе которых человек подвергает себя испытаниям в непривычных условиях. И, разумеется, тогда он открывает в себе подспудные силы. Экспедиции в одиночку на Северный полюс, кругосветные путешествия на парусной лодке или на бамбуковом судне, построенном по древним образцам; либо попытки выжить и прокормить себя в каком-нибудь уединенном месте, пользуясь примитивными орудиями труда пещерного человека. Чтобы в который раз доказать наличие новых, вернее давно позабытых, возможностей существования. Человечество подсознательно ищет альтернативу. В случае тотальной ядерно-водородно-нейтронной войны кое-кто, может, и уцелеет, дабы воссоздать популяцию на опустошенной планете. Самые светлые головы всегда старались смотреть вперед, проецировать настоящий момент в будущее и даже при самом мрачном прогнозе ловить луч надежды. Пусть в перспективе видны лишь две бесконечные глухие бетонные стены, между ними все-таки остается вертикальная светлая щель, это нож оптимизма прорезал там узенький выход в залитое светом пространство.

Я сижу на полу в своем виварии. У них оставались про запас пустые вагоны. Значит, в последнюю минуту число участников намеченного эксперимента сократилось, часть людей заколебалась и не воспользовалась отведенным им кровом. Флер дала мне несколько банок консервов и показала сильно проржавевшую двухдюймовую трубу, свисавшую со стены каньона и кончавшуюся громоздким вентилем. У меня было все, что требовалось для жизни: воздух, пища, вода, крыша над головой, — Флер велела мне обживаться. И все-таки внутренне я как будто нахожусь в состоянии невесомости, словно нет у меня ни прошлого, ни будущего, ни памяти, ни представлений, ни обязанностей, ни забот. Я могу существовать, то есть функционировать физически. Я ничем не обременен. У меня пустой, чуть погромыхивающий вагон, старый пульман, где я мог бы пройтись колесом, возникни у меня такое желание. Но в данный момент у меня нет никаких желаний. Я сижу на полу, прислонясь спиной к стене, и тупо гляжу в полупустую консервную банку. Я просто существую и перевариваю пищу. Еда точь-в-точь такая, какая берется с собой в экспедицию, даже хлеб в металлической банке с крышкой.

Я почти ощущаю, как после долгого голодания сахар в крови снова приближается к норме и сердце начинает биться спокойно и ровно. Расслабляюсь и даю себе передышку, я словно перестаю быть самим собой и накапливаю силы, чтобы осмыслить увиденное.

Я вроде бы независим, но я-то знаю, что эти чужие мне люди там, в других вивариях, могут сделать со мной что им заблагорассудится. Ничто не помешает им совершить глупость или жестокость, они не обязаны мотивировать свои поступки. Дверь у меня не запирается, не говоря уже о возможности прибегнуть к защите общественных инстанций; вчера они разломали мой планер, сегодня им может не понравиться, что я все еще не отдал концы.

В своей беззащитности я похож на ту старую виллу, где я жил ребенком. Кажется, еще и теперь цел тот построенный когда-то в лесопарке дом. Там сделали капитальный ремонт, но судьбу здания это не изменило. Убогое, оно притулилось между выросших словно по волшебству высотных домов-башен и с непреодолимой силой притягивает к себе поселившихся в этих новых домах детей асфальта. Проказниками движет любопытство: вилла — чужеродное тело в современном районе новостроек. Отличающийся от всех остальных дом, стоящий среди покореженных, наполовину высохших деревьев, кажется обманом зрения. Необычный, он, очевидно, таит в себе незнакомый и таинственный уклад жизни. И это обстоятельство не дает покоя, выводит из равновесия, раздражает. Причину душевного смятения надо ликвидировать, и на это боевого духа хватит у каждого.

Таким образом, старая вилла стала жертвой непрекращающихся набегов. В заваленном мусором бассейне вечно дымится костер. Стоит кому-то залить его водой, как за завесой едкого и смрадного дыма костер снова возрождают к жизни с помощью фляжки с бензином.

Дети высотных домов забираются в подвал виллы и залезают на чердак. Они пробираются через люк на крышу и разгуливают там, громыхая жестью. Жертвой их агрессивного любопытства стали круглые чердачные окна, которые в прежние времена поблескивали из-под края карниза, как стекла очков, и глядели во все стороны света. Обновленные в ходе ремонта водосточные трубы тотчас сделались добычей неугомонных детей: куски труб из оцинкованной жести, подобно расчлененным конечностям огромного насекомого, так и валяются до сих пор в кустах сирени.

А может, и я уподобился агрессивному детищу асфальта, которого раздражает не поддающийся объяснению уклад жизни? Чем больше я прихожу в себя после пережитого и изнуряющей усталости, тем беспокойнее становлюсь. Увы, я уже давно взрослый и знаю, что неистовая деятельность, по сути, не что иное, как переливание из пустого в порожнее. Это не невинное приключение, которым наслаждаешься, зная, что скоро все будет позади…

Не крылось ли в зове покойной Урсулы какое-то предостережение? Хоть я и не фаталист, однако…

Когда Флер закончила обихаживать Бесси, я отправился следом за ней.

Солнце припекало макушку, воздух рябил, ни дуновения ветерка. Мы шли по буграм, большим и поменьше, тропинки не было. Пейзаж уже не казался сплошь искусственным, хотя и естественным его нельзя было назвать. Без конца приходилось обходить выветренные ветрами и размытые дождями нагромождения, напоминавшие гигантские столбы. Странно, что эти коричневатые образования не тронули ни лопата, ни экскаватор. Возможно, сердцевина у столбов была каменной.

Местами каньон сужался, мы были букашками на дне оврага, карабкавшимися между темными глыбами руды. Быть может, когда-то эти затвердевшие громады рухнули сверху, отломившись от зубчатых краев глубокой пропасти, увидеть которые можно было, лишь задрав голову. Выбраться отсюда — все равно что взять приступом отвесную скалу. В поднебесье резко закричала какая-то птица. Пронзительный звук был рожден где-то в застывшей темной и морозной далекой ночи, там, где на рельсах, расходящихся по блестящим стрелкам, скрежещут колеса поезда, и казался в этом зное мучительно неуместным.

Мало-помалу каньон начал расширяться, отвесные стены отступали и раздвигались, можно было предположить, что впереди выдолбленные участки карьера тянулись в разные стороны подобно щупальцам. Постоянно совершенствующимися орудиями производства здесь, возможно, веками добывали руду. Ведь вся цивилизация поднята человеком из глубин земли. Молох прогресса все яростнее и алчнее вгрызался в горные породы и отложения, жег и плавил земные богатства и большими глотками запивал их черным соком земных недр.

Внезапно Флер, шедшая впереди, скользнула в проход, выдолбленный в выступе стены, ободряюще махнула мне рукой, мы сделали несколько десятков шагов в живительной прохладе полутьмы и вышли в пышущее жаром ответвление карьера, напоминавшее по форме овальное блюдце, зажатое высокими бурыми стенами под блеклым выцветшим небом.

На блюдце лежала богатая добыча. В глазах у меня зарябило.

Флер заметила, что я опешил и зажмурился. Она взяла меня за руку и остановилась, чтобы я освоился с внушающим страх зрелищем. Очевидно, мы очутились на берегу искрящегося моря, в ушах шумело. Я торопливо ступил в несуществующую воду, и Флер со мной. От яркого блеска больно резало глаза, мы нырнули в мусорную свалку. Огромные кучи, таившие в себе угрозу обвала, образовывали здесь холмистый ландшафт. Я озирался по сторонам. Сверкали стекло и никель, отражая в себе солнечный диск, который, подобно шаровой молнии, вприпрыжку следовал за нами. Мы шли по дну диковинного моря все глубже и глубже, казалось, нагромождения вещей, как гребни волн, вот-вот сомкнутся над нашими головами. Какие-то полоски жести и металлические прутья цеплялись за брючины, под ногами что-то скрипело, откуда-то, звякая о железо, сыпались осколки.

Возможно, когда-нибудь бурые стены карьера рухнут и погребут под собой эти груды. Тогда у потомков будет увлекательное занятие: откапывать пласты культуры нашей эпохи. Станки, бочки, проволоку, котлы, моторы и трубы; телевизоры и телефоны; холодильники и битое стекло; всевозможные конструкции, кондиционеры, кухонную утварь и множество каких-то обломков, которые и не знаешь, как назвать. Пытливые потомки решат привести в систему материальное наследие нашей эпохи; они установят в полуобвалившемся карьере вентиляторы с реактивными двигателями, чтобы с их помощью сдуть с завалов слой земли, и станут копаться в вещах, отгадывая их предназначение.

Стоит удушливый смрад. В нижних слоях мусорной кучи, видимо, что-то гниет. Голод и усталость обострили мою восприимчивость. Перед глазами плывут круги. В затуманенном сознании промелькнула мысль: странные люди, добровольно проверяют возможность существования на всемирной мусорной свалке. Неужели человеку суждено уподобиться крысе?

Удушливое зловоние сменилось запахом промасленного металла. Я заметил, что мы идем странной улицей, вдоль которой вместо домов стоят нагроможденные друг на друга отжившие свой век автомобили. Иные с виду вполне пригодные, большая же часть — остовы. Сеть дорог на кладбище машин на редкость упорядочена, дороги перекрещиваются под прямым углом, тут и там попадаются пустыри, словно городские площади.

Я шел все дальше, ноги у меня подкашивались. Не помню, чтобы когда-либо раньше я так уставал. Стало стыдно своей слабости. Может быть, виски, которое я пил накануне вечером, содержало вещество, отнимающее силы и парализующее волю?

Мы все бродили и бродили по городу мертвых машин. Я ждал, что какие-нибудь странные существа, например сморщенные старички, усохшие до размеров младенца, держась за ручки, вот-вот выползут из дверец нагроможденных этажами машин и, устроившись на каком-нибудь выступе, начнут по-идиотски хихикать: видали дурака, разинул рот и хочет докопаться до сути вещей.

Неожиданно ландшафт изменился. Мы достигли пустыря, на котором, выстроившись по-военному в ряд, стояли пульманы. Никто их не опрокинул и не нагромоздил один на другой. Виварии были на колесах и стояли на рельсах буфер в буфер. Высоко наверху выступала стена карьера, отбрасывая на поезд без локомотива неровную зубчатую тень.

Не помню, как я вошел в дверь своего вагона. Во всяком случае, я тотчас же растянулся на полу, голова моя, казалось, куда-то покатилась, перед глазами маячила черно-бурая стена каньона.

Теперь я в своем виварии собираюсь с силами и не отрываясь смотрю на консервные банки, лежащие передо мной на полу.

Надо же — у меня есть свой дом. Крошечные окошки под потолком, большая раздвижная дверь, въезжай хоть на машине.

6

пробуждаюсь от отупляющего забытья.

Флер сидит в дверях, подогнув ноги, обхватив колени руками, касаясь затылком притолоки. Не глядя на меня, говорит:

— Ну и соня же ты, Боб. И откуда только у тебя такое спокойствие? Мы до полуночи, как привидения, бродим по карьеру, прежде чем нас начнет шатать от усталости. Валяться без сна на тюфяке — это же с ума сойти можно. Я уже устала ждать, сколько раз пыталась заговорить с тобой, а ты не отзывался, продолжал себе посапывать. А может, притворялся? Предупреждение слышал?

— Не слышал.

— Ну так слушай. У меня под рукой флакон. Нет, не с питьем, а с ядом, и под очень большим давлением. Если прысну, ослепнешь на несколько дней. Понял?

— Ты зачем меня пугаешь?

— Чтобы слушался. Без разрешения ни шага! Порог вагона — граница, учти это. И цени мою доброту. Эрнесто приказал повесить на дверь замок. А я пообещала караулить тебя. Так что не беспокойся.

— А есть ли смысл меня караулить?

— Человек тотчас меняется к лучшему, если за ним приглядывать! — убежденно восклицает Флер. — Разве ты не знаешь, что свобода пагубна для человека?

— Я готов поклясться хоть богом, хоть чертом, что не стану совать нос в ваши дела, если дадите мне уйти. Полезу наверх по стене по следам вашего приятеля Сэма. Не зря же он взлетел на воздух, как-никак прорвал минный пояс. Теперь есть выход. Если хотите, умолчу о вашем существовании. И в конце концов, какое мне дело до какой-то компании сумасбродов, делайте что хотите. Я вам чужой, у вас нет права командовать мной.

— Каждый властен над всеми, и все властны над каждым, — самоуверенно заявляет Флер. — Выбрось из головы свои дурацкие планы. Мы по горло сыты искателями счастья. Мины поставлены в несколько рядов. Сэм это знал, но у него сдали нервы.

— Сколько мне еще торчать в этом пульмане?

— Наберись терпения. Не задавай дурацких вопросов. Не спорь. Постарайся поладить с мужчинами. Может, тогда они тебя не тронут. Но вообще-то на них нельзя полагаться. Мы все немного со странностями. Во всяком случае — подвержены настроениям. Да и вообще, где теперь увидишь милых и добрых людей?

— Могли бы и остальные прийти сюда, выяснили бы все до конца.

— Нигде и никогда нельзя выяснить все до конца, — с ненужной запальчивостью внушает мне Флер.

— Значит, так и будем здесь киснуть?

— Слушай, Боб, — сердится Флер. — Ты смеешь заявлять, что киснешь в моем обществе? Ну, знаешь, я не терплю хамства со стороны мужчин.

— Прости. Могу пропеть тебе оду. О, ты, прекраснейшая из прекрасных! — Я замолчал, мне стало неловко.

Флер украдкой взглянула на меня, в глазах обезоруживающая беспомощность, как у всех людей, остерегающихся неуместных шуток.

Очевидно, в глубине души я напуган, раз прибегаю к насмешке. Нет причин говорить колкости этой женщине. Она единственная отнеслась ко мне с участием. И все же она слегка действует мне на нервы, сам не знаю почему. Может быть, дым лесного пожара помутил мой рассудок. А может, вселяющий ужас каньон внушил мне, что мистика возможна. Во сне я надеялся: открою глаза, а подле меня сидит моя Урсула.

— Боб, прошу, не огорчай меня, — тихо произносит Флер.

Эта женщина всевозможными способами старается подчинить меня своей воле. Очевидно, она удивлена, что я не пожираю ее взглядом, тогда не понадобились бы слова. Мне кажется, я был тверд и осторожен, но тем не менее чувствую, что меня заманили в ловушку. Сижу в этом вагоне, как в камере, и ничего не могу предпринять для своего спасения. Может, меня ищут с вертолетами — но я не могу дать знать о себе. Даже планера нет, который указал бы на мое местопребывание. Нет возможности развести костер, чтобы привлечь к себе внимание. Я попал в лапы маньяков. Всевозможные секты, подобно сыпи, появляются на теле человечества, страдающего отравлением цивилизацией. Сектанты-фанатики не щадят даже себя, не говоря уже об остальных.

Вдали взревел мотор и тут же заглох. Его снова пытаются завести. Плохо отрегулированный мотор фыркает, работает с перебоями, чихает. Резкие звуки ударяются о стены карьера и падают оттуда на крышу вивария.

Флер встает, приподнимается на цыпочки, обводит взглядом кладбище машин, она забыла о моем существовании. Я бы мог взять с пола флакон и прыснуть химикалием в лицо женщины. От отвращения я вздрагиваю. Вижу стонущую Флер, прижимающую руку к глазам. От нестерпимой боли она не находит себе места. Я вожу ее по городу мертвых машин и терпеливо объясняю, что находится справа, а что слева. Стремясь хоть как-то искупить свое преступление, я обстоятельно описываю ей вмятины, вздутия, пятна ржавчины на атрибутах неотъемлемых благ цивилизации. Несчастная Флер повисла на мне и жалобно стонет: и ты, и ты!

На самом же деле Флер топчется в дверях, в отдалении тарахтит мотор.

— Жди меня здесь! — вдруг повелительно кричит Флер, спрыгивает из вагона на землю, я слышу, как стучат подметки ее ботинок по плотно утрамбованной земле. Она бежит на шум. Что задумали эти сумасшедшие? И вообще — осмысленны ли их действия? Что взволновало Флер? Может, они затевают нечто опасное? Вижу, как стремительно вышагивает Флер, ее загорелые ноги движутся ритмично, локти согнуты и она, подобно бегуну на длинные дистанции, несется вперед. Исчезает за разбитыми машинами. Я с нетерпением останусь ждать ее, словно она должна вернуться бог знает с каким известием.

Кто-то там старательно газует. Мотор ужасающе тарахтит. Очевидно, машина с места не двигается. Я же пригвожден к флакону с ядом. Разумеется, меня удерживает не эта дрянь в аэрозольной упаковке. Рискованно осложнять свои еще не сложившиеся отношения со здешними обитателями. Их тут слишком много. Разумнее будет своей покорностью усыпить бдительность мужчин.

Пусть катятся ко всем чертям. Мне даже хочется, чтобы в этом чаду и грохоте что-то взорвалось. Чтобы горстку безумцев мусором разметало по этой свалке. Чтобы они сгинули навсегда вместе со своими угрозами. Конечно же минный пояс по краю карьера — пустая выдумка. Точно так же, как и погибший Сэм — бесцветный герой жалкой легенды. Уж я бы отыскал пологую стену, по которой вскарабкался бы наверх. Нужны кирка и крюки. Не всюду же карьер похож на каньон!

Я бы хотел вновь оказаться в привычной среде. Нудная, порой тягостная будничная жизнь — какое это счастье! Невыносимо, когда человека, словно котенка, швыряют на дно колодца. Я и нахожусь в колодце или преисподней, здесь кричи хоть до полного изнеможения — никто тебя не услышит. Небо над головой — это всего лишь мираж, меняющий окраску, утром светлеет, а с наступлением вечера гаснет. Огромное и безмятежное небо. Изменчивое, облачное, солнечное — величавый бескрайний воздушный океан — и внезапно — никакое. Инертное. Как вакуум. Безветренное и пустынное. Я не в состоянии улететь отсюда, чтобы вновь приземлиться в свою повседневную жизнь.

Они все еще возятся с мотором. Он работает на предельных оборотах.

Грохнуло. Напрягаю зрение. Вдалеке обрушиваются нагроможденные друг на друга покореженные машины. Чего они роются в этих развалинах?

Здесь, в карьере, надо освободиться от дурной привычки искать логическую связь явлений, все это бессмысленный расход умственной энергии. Если обитатели вивариев решили подвергнуть себя испытаниям, чтобы доказать возможность существования вне социальных связей, то зачем же они пытаются воссоздать привычную среду? Удалиться от исходного пункта, чтобы, сделав круг, вернуться туда же? Так эксперимент с самого начала обречен на провал. К чему они запускают моторы? Почему хотят снова и снова с помощью машины изменить свое местоположение в пространстве? К чему создавать в забытом богом и людьми карьере городскую атмосферу? Неужели они не в состоянии жить без чада, дыма и шума? Здесь же некуда ехать. Даже соображения престижа здесь отпадают.

А может, человек испорчен до мозга костей и неспособен к очищению?

Эксперимент — похоже, это вздор. Скорее какая-нибудь секта, совершают современный культовый обряд: жертвуют ревущий мотор на алтарь мусорной свалки.

Перед темной кучей стоит светлая фигурка. Это Флер неожиданно возникла там, среди отбросов и хлама, словно она вышла из пробитого в мусоре и рухляди потайного хода. Флер кажется внезапно такой хрупкой и беззащитной подле это черной груды — заблудшая овечка на фоне грозных кучевых облаков, — мне стало жаль ее. Почему эти безумные мужчины вовлекли в свою дурацкую секту женщину?

Флер чуть ли не бегом устремляется к вивариям, размахивая руками. Несмотря на горные ботинки, она делает несколько прыжков, затем кружится на одном месте, такое впечатление, будто ноги ее скручиваются узлом. С чего бы такое упоение? А может, она притворяется?

Я сижу в дверях вагона, подперев голову.

— Не будь таким бесчувственным! — кричит она мне.

Что я должен, по ее мнению, делать? Сама только что угрожала и запугивала меня. Может, мне все же дозволено сидеть в дверях, свесив ноги?

Задыхающаяся Флер кладет локти мне на колени, и я. вздрагиваю. Глаза у нее большие и влажные, желтый платок съехал на затылок, пуговицы на блузке расстегнуты чуть ли не до пояса, от ее непосредственности мне становится не по себе. Может быть, инфантильность взрослых людей не только порок эпохи, но и мода?

Дыхание Флер становится спокойным, глаза светятся неподдельным оживлением, и все же я чувствую, что она вот-вот готова расплакаться.

— Ты не представляешь, Боб, что они там нашли! — выпаливает Флер.

На секунду зажмуриваю глаза. Наваждение. В голосе Флер звучит непритворная доверительность, словно мы с ней старые приятели и вместе играли когда-то в песочнице.

— Они откопали в куче хлама белую машину Луизы! Я ошалела от счастья. Мы снова встретились! Что из того, что она помята, обивка истлела, арматурный щиток в трещинах, фары разбиты, решетка проржавела, шины спущены — все равно это машина Луизы! Это не просто «мерседес» — это мое детство. Как часто мы утюжили асфальт этой белой машиной! Давай опять почешем спину шоссе, радостно восклицала я, усаживаясь рядом с Луизой. Ни малейшего сомнения. Я осмотрела всю машину. Мое сиденье снизу словно покрыто коростой. Луиза ужасно сердилась, когда я приклеивала туда жевательную резинку. Я ловила момент, чтобы она не заметила, и продолжала наклеивать. Это бесконечное ралли порой наскучивало мне. Я знала наперечет каждую виллу за каждым поворотом. В маленьких деревушках я требовала остановиться. Луиза не спорила, она тоже любила море и запах рыбы. Мы дышали жадно и наперегонки. И — в путь. Снова поднимаемся в горы, моросит дождь, взад-вперед убаюкивающе ходят щетки дворников, и мне совсем не хочется взрослеть. Сидя рядом с Луизой, я засыпала и просыпалась, а она знай себе следит за дорогой и едет. Мне казалось, что она никогда не устает. Только часто меняет очки. В ящичке их был не один десяток, на любую погоду. С наступлением темноты она надевала Очки в золоченой оправе, их она держала в замшевом футляре и не позволяла прикасаться к ним. На стеклах не должно быть ни малейшей царапинки. Луиза говорила, что эти очки делают ночь светлее. Я верила Луизе и считала правильным все, что бы она ни делала. Машина Луизы была мне домом в гораздо большей степени, чем дом, в котором мы жили. Я обожала Луизу, а она меня. Но я и досаждала ей. Любовь ведь надо подвергать испытаниям, не правда ли? Порой мы приезжали в отель очень поздно. Так поздно, что в ресторане уже гасили свет. Мне же непременно хотелось молока и булки. И Луиза вела ребенка в ресторан. Сонная, я висела у нее на руке. На самом деле мне вовсе не хотелось молока и булки, но мне доставляло удовольствие, когда Луиза сурово хмурила брови и требовала у строптивого официанта того, чего хотел усталый ребенок. И ни один из них не осмеливался перечить Луизе. Желание ее было священно. И мое желание было священно. Мы были до смешного эгоистичны, не правда ли? — рассмеялась Флер.

— Кто такая Луиза?

— Долгое время это меня не интересовало. Я просто была с Луизой одно целое. Я твоя Луиза, а ты моя Флер, говорила она всегда. Я была уже девушкой, когда мне внезапно захотелось все узнать. Прежде чем решиться спросить, я подумала, что, наверное, она взяла меня к себе на воспитание. К себе и к своему ворчуну. Мой милый ворчун, обычно говорила она своему мужу, лишая его таким образом возможности ворчать. И вот в один прекрасный день я узнала, что Луиза моя родная бабушка. А ворчун Висенте — родной дедушка. С того момента я стала сторониться их. Словно они предали или обманули меня. Мне вдруг захотелось отделиться от них. Странно, не правда ли?

Флер прижимается щекой к моему колену, и я боюсь пошевелиться.

7

снова погрузилась в безбрежное море печали. Что-то серебристое и неуловимо зыбкое трепещет вокруг меня, мне кажется, я слышу какой-то неясный шепот. Висенте и Луиза утешают меня. Мне хочется выбраться, но нет берегов. Тело ощущает дыхание знойного дня, разум подсказывает, что я нахожусь меж бурых стен заброшенного ртутного карьера. Это киноварь, пояснили мне в первый же день мужчины. Не бойся, здесь нет ничего сверхъестественного, просто земля имеет цвет киновари. Но светлые переливы настроения сильнее призрачно-красного цвета вспоротой земной коры, вивариев и мусорных свалок. Мужчины и раньше выкапывали из-под обломков вполне пригодные машины, чинили их и заводили. Но то, что они наткнулись на машину Луизы, привело меня в смятение.

Мое странное зыбкое детство вновь обступает меня. Была бы Луиза жива, она бы вызволила меня отсюда. Прорвалась сквозь минный пояс, наплевав на опасности, и осталась бы целой и невредимой. Появилась бы здесь, прижала меня к груди, дала бы мне выплакаться и увела с собой по одной лишь ей известной тропе.

В детстве я привыкла ждать долгих телефонных разговоров. Знала: сейчас Луиза уставится в одну точку, будет стоять как изваяние, расставив ноги, не слыша, что ей говорят, не обращая внимания на Висенте, положившего ей руку на плечо, и внезапно очнется, словно для того, чтобы произнести: в путь. Пружина закручивалась. Луиза носилась туда-сюда, взбегала по лестнице в спальню. Укладывая вещи в дорожную сумку, Луиза громко, так, чтобы слышал Висенте, выглядывающий из окна первого этажа, говорила — я должна, не знаю, как надолго мы с Флер задержимся. Стремительно выехав из гаража, Луиза опускала в машине стекло и выпаливала стоящему на лестнице Висенте, что путешествие, возможно, будет для ребенка утомительным и поэтому придется где-нибудь несколько дней отдохнуть. Моя усталость была просто-напросто предлогом, чтобы развязать себе руки. При желании я всегда могла поспать на заднем сиденье машины, Луиза никогда не забывала взять с собой подушку и плед.

Помню, однажды — я тогда была еще маленькой и у меня не было привычки спать в машине — я почувствовала себя осоловевшей от шума мотора и петляющей дороги, и мы с наступлением ночи остановились перед сверкающим огнями отелем. Портье взял меня на руки, отнес в вестибюль, и я погрузилась в мягкое кресло. Позднее, в номере, я ожила и по приказу Луизы забралась в ванну из белого мрамора, огромную, как бассейн, я визжала, плескалась, сон сняло как рукой. Луизе было жаль лишать меня удовольствия, тем не менее ей не терпелось поскорее уложить меня в постель. Мне запомнилось неестественное выражение ее лица: взгляд задумчивый и одновременно беспокойный, а на губах мягкая сочувственная улыбка. У меня пропала охота плескаться и резвиться, я нырнула под прохладные простыни и зажмурила глаза. Возбуждение после длинной дороги не давало уснуть. Щелкнул дверной замок. Луиза куда-то ушла.

Я проснулась от шума воды. Потихоньку вылезла из постели, неслышно прошла по толстому ковру и через приоткрытую дверь ванной комнаты заглянула в окутанное паром помещение. У меня захватило дух — настолько потрясающим было зрелище, открывшееся передо мной. В ванной стояла молодая женщина в вечернем платье, из душа на нее лилась вода, коротко остриженные волосы прилипли к голове, светлый, в локонах, парик валялся на черно-белом в шахматную клетку полу. Луиза стояла спиной к двери, все еще в дорожной юбке, разутая, рукава блузки закатаны, и большой розовой губкой терла лицо молодой женщины.

В своем детском неведении я считала, что Луиза хочет позабавить меня. И все же какой-то необъяснимый запрет не позволил мне открыть рот и рассмеяться. Очевидно, мне показалось странным, что молодая женщина, с которой обращались так бесцеремонно, стояла смирно, позволяя Луизе распоряжаться собой. Я подумала, уж не кукла ли это в человеческий рост, потому что с длинных ресниц на щеки стекали черные ручейки краски.

Резкое движение Луизы, и молния на спине вечернего платья куклы открылась. Нет, это все-таки человек. По очереди приподняв ноги, женщина освободилась от своего мокрого и мыльного одеяния. Сняла и белье — удивительно, что можно раньше помыться и только потом раздеться. Я почувствовала свое превосходство, меня Луиза научила, как надо делать правильно. Луиза терла губкой тело молодой женщины, мыльная пена разлеталась во все стороны. Мне стало не по себе, и я забралась обратно в постель. Натянула одеяло по самые уши и стала ждать, что будет дальше. Вскоре обе они появились в полоске света, и Луиза кинула своей нагой спутнице белый махровый халат. Она чуть ли не швырнула ей этот халат прямо в лицо, и я вздрогнула от испуга. Что еще страшного она намерена сотворить с этой женщиной-куклой? Похоже, ничего. Они исчезли в соседней комнате. Луиза требовательно спросила у своей спутницы: Фе, когда же ты наконец образумишься? Затем дверь бесшумно закрылась — сон ребенка священен.

Позднее мы с Луизой бессчетное количество раз мчались в какой-нибудь из городов Средиземноморья, будь то Испания, Франция или Италия. Одновременно Луиза старалась показать мне мир и людей. В Монако, у княжеского дворца, мы наблюдали смену караула. Я смотрела как завороженная, Луизу же, казалось, не интересовали эти красиво одетые мужчины, марширующие под звуки духовых инструментов. Ее взгляд беспокойно блуждал по сторонам. Мы бродили с Луизой по узким улочкам, усеянным сувенирными магазинами, где она заставляла меня выбирать почтовые открытки, сама же следила сквозь витрины за прохожими. В Монако мы также гуляли в крошечном городском парке. За каменным парапетом зияла пустота, а далеко внизу переливалось море — но даже и это не привлекало Луизу. Она поглядывала через плечо на темную аллею парка. Покидая скалистое царство, Луиза долгое время оставалась молчаливой. Там затеянная ею погоня не увенчалась успехом.

В дальнейшем же ей всегда везло.

Я подрастала, а отели, где мы останавливались, раз от разу становились все меньше и обшарпаннее. Не то чтоб окружающее стало мне казаться беднее или Луиза сделалась скупее, а ее кошелек полегчал — просто та женщина вынуждала нас останавливаться во все более жалких гостиницах. Все неказистей становились ванные комнаты, которыми пользовались мы трое: Луиза, Фе и я. И каждый раз Луиза приказывала женщине-кукле становиться в платье под душ. Словно до нее нельзя было дотронуться, прежде чем не будет смыта вся грязь. Парики, которые Луиза срывала с головы женщины и швыряла на пол ванной, с течением времени меняли цвет. Платиновые сменились угольно-черными, а затем пришел черед рыжих. Чем третьеразрядней был отель, где Луиза находила Фе, тем более вызывающим выглядел парик женщины и тем аляповатее ее платье.

Наши путешествия все удлинялись, и как-то раз в сырой осенней Венеции — к тому времени я сделалась заправским сыщиком и соглядатаем — я наблюдала за Фе, которая долго стояла под еле сочившимся душем. Хотя дожди шли беспрерывно и крупные капли на окнах были как пузыри на лужах, давление в трубах выдерживалось низкое, дабы не транжирить воду. Мыльная пена, взбитая Луизой на голове Фе, медленно, большими хлопьями, падала вниз, однако никак не исчезала. Очевидно, мыло попало женщине в глаза, она часто моргала, веки у нее покраснели, но, может, она плакала и ее слезы текли вперемежку с тонкими струйками воды. Внезапно она заметила меня. У меня болезненно сжалось сердце — такая печаль сквозила во взгляде женщины. Я почувствовала, как из ее глаз в меня заструилось пронзительное и безмолвное отчаяние. У меня было такое чувство, словно я вся намокла и отяжелела. Я широко распахнула дверь, внезапно мне показалось унизительным подсматривать, и я крикнула Луизе: оставь ее в покое! Луиза подошла ко мне, шлепая босыми мокрыми ногами, но я не отступила и не извинилась. Я со злостью смотрела на руки Луизы в мыльной пене — они были такими бесконечно усталыми.

Луиза против моего ожидания не вспылила.

— Скажи, Флер, что я, по-твоему, должна с ней делать? — тихо спросила она.

Впервые Луиза говорила со мной, как со взрослой. Я забыла о своей недавней подавленности, душа моя ликовала. У меня спросили совета! Во мне пробудилось сознание своей власти, и мне захотелось быть великодушной. По своей наивности я полагала, что одной-двумя фразами можно распутать давным-давно запутанные отношения. Я бормотала какие-то ничего не значащие примирительные слова, дескать, пусть Луиза будет добра к Фе, ведь та всегда была такой послушной. Намного послушнее, чем я. Обе женщины, большая и сильная Луиза в блузке с закатанными рукавами и забрызганной юбке и хрупкая Фе, несчастная, вся в мыльной пене, в намокшем и превратившемся в тряпку вечернем платье, расхохотались. Они корчились от смеха в маленькой и душной ванной комнате, выложенной черным кафелем. Их смутные отражения на стене задрожали, очертания их вздрагивающих тел казались затуманенными, словно это были не люди, а отражения отражений, объемный мираж в воздушном пространстве.

Я стояла оскорбленная, не говоря ни слова, пока не заметила, что, несмотря на безудержный смех, у обеих из глаз катились слезы. То, что плакала Фе, смиренная душа, ничуть меня не удивило. Но Луиза! Ее слезы потрясли меня, как некогда землетрясение в Италии, когда Луиза в ночной рубашке схватила меня с постели на руки и выбежала на лестничную площадку. В тот раз все ограничилось несколькими умеренными толчками, меня колотило от испуга. Но плачущая Луиза! Я почувствовала, что и у меня начинает дрожать подбородок.

Позже мы все выпили по стакану красного вина; Луиза вновь стала прежней и погнала меня спать. В висках у меня стучало. Я пережила переломный момент. Перед глазами в хаотическом беспорядке мелькали видения. Когда эти сумбурные видения исчезли, я почувствовала себя одновременно несчастной и гордой. Чужая скорбь, с которой я столкнулась, ранила мне душу и обогатила меня. Во мне стало прорастать зерно мужества. С этой минуты и я готова была взвалить на свои плечи какой-нибудь груз. Мне даже хотелось нести этот груз, чтобы испытать свои силы.

Хотя наши совместные поездки с Луизой были еще настоящим, я поняла: что-то безвозвратно ушло и изменилось. Едва ли ее могли занимать теперь мои проделки и шалости в белой машине — моей второй детской, где я, насколько мне позволяло ограниченное пространство, играла в свои дурацкие игры. Нет, я никогда не прикасалась к многочисленным очкам Луизы. Ее глаза указывали нам обеим дорогу, я усвоила это с малых лет. Но я вытворяла разные фокусы с перчатками. Засовывала их между обивкой сидений и словно невзначай выкидывала по одной из окошка. А затем с интересом следила из заднего окна, как ее подхватывало ветром и кружило, раздувшиеся пальцы начинали трепетать, словно помахивали, прощаясь, и перчатка терялась из виду. Много одиноких перчаток осталось лежать на обочине дорог в пожухлой траве и пыли. Луиза конечно же не могла не видеть мои тайные, тихие и глупые забавы. Сидя за рулем, она мирилась с ними и позднее косвенно наказывала меня. Брала с собой в магазин, где продавались перчатки. Продавщица, как всегда, подкладывала Луизе под локоть плюшевую подушечку и начинала натягивать ей на руку перчатку, перемеряя таким образом не одну пару. Я испытывала в эти мгновения какое-то мучительное чувство. Да и сама Луиза не проявляла особого интереса к предлагаемому ей товару, следя за ерзающим ребенком, старающимся избежать ее взгляда.

В тот раз в Венеции, когда я в полудреме увидела разбросанные по ветру перчатки, реющие над асфальтом, кто-то склонился надо мной. Я почувствовала по запаху, что это не Луиза. Взглянула из-под ресниц — Фе коснулась моей щеки своими пухлыми губами, губы были пугающе холодны. Я вся сжалась. Мимолетный поцелуй надолго запомнился мне. И даже потом я порой просыпалась по ночам и тщетно ждала холодного, как роса, прикосновения. Теперь она часто приходит ко мне. Во сне. Я до утра чувствую на своем лице обжигающе холодный след поцелуя.

Я начисто забыла о Бобе. Под моей щекой вместо подушки его колено. Неловко. Я отстраняюсь. Наверное, я в чем-то похожа на собаку, чутьем распознаю злых и добрых людей. Может быть, мне следовало бы спросить Боба, отчего он такой грустный. Грусть — это миг раздумий, грусть облагораживает жизнь. Мне всегда неприятно смотреть на людей, не испытывающих боли и тоски, их безобразно распирает от самодовольства. Я не стану терзать Роберта расспросами. Вряд ли мне удастся настроиться на его волну. Печаль у каждого своя и определению не поддается. Она слагается из увядших лепестков цветов и звука свирели, растворяющегося в сумраке и тумане. Печаль живет в одиночестве и пустоте. Мы никогда больше не встретимся. Луиза, Висенте и Фе. Так же как Вильям, Дорис и Кэтрин. Кого-то из них больше нет, а для кого-то нет меня. Только что они как будто были здесь. Но я не смогла унестись за ними вместе с дуновением ветра.

И я ведь не совсем одна. Я потихоньку принюхалась к одежде Боба. Такой не пнет собаку ногой, он не жесток. Наверное, и остальные коренные обитатели нашей колонии не сделают этого. Хотя что-то бурлит и бродит в них, беспокойство и неуверенность передаются и мне, делают меня боязливой. Я стала опасаться драк, нездорового блеска в глазах, смеха, похожего на вой, — возможно, я вижу дурное предзнаменование в каких-то случайных проявлениях. Я не знаю, что бушует в этих мужчинах — злоба, отчаяние или обыкновенное беспокойство? Быть может, только Бесси в состоянии успокоить меня. Как было бы хорошо, если б Боб поднял руку и погладил меня по голове. Нет. Он сосредоточенно прислушивается к шуму мотора. Вероятно, и ему хотелось бы «заземлить» в металл накопившееся в нем электричество. Остальные только и делают, что ощупывают проржавевшие и помятые кузова машин, запускают пальцы в сердце мотора, прикасаются к промасленным клапанам, перебирают электропроводку, нажимают ногами на педали, пробуждая выкинутые на свалку машины от летаргического сна.

8

елый «мерседес» — меня захлестнула горячая волна, — и надо же было нам выкопать из груды развалин именно эту рухлядь! Стук железа стал музыкой нашей жизни; мы все еще верим, что там, и конечно же в самом низу, нас ожидает что-то чертовски интересное. Ну, например, невиданный доселе «роллс-ройс» с золотым капотом или по меньшей мере «сильвер-гоуст» с сиденьями из натуральной серебристо-серой кожи. Мы трудимся как безумные, выворачивая наизнанку кладбище машин. Мы осквернители мусорных пирамид, и я, зачинщик, получил то, чего хотел. Я пришел в ярость, колотил ногой по железу машины: но металлу было ни жарко ни холодно от моих ударов, моя же подошва, несмотря на крепкие сапоги, горела огнем. Я был в бешенстве, что никто из мужчин даже и не пытается меня утихомирить. Все мы здесь заключенные, с отчаянием думал я, люди одной судьбы и, несмотря на это, абсолютно безучастны друг к другу. Очевидно, каждый думает: вдруг мои страдания поутихнут, если мучения рядом стоящего набухнут как нарыв. Длинная вереница дней проведена сообща в колонии, но никто не потрудился спросить у другого: за что тебя подвергли такому суровому наказанию? Если б можно было, встав соседу на плечи, выбраться из этого проклятого красно-бурого каньона, мы бы растоптали и раздавили друг друга — лишь бы спасти собственную шкуру. Разве только жалостливая Флер стала бы умолять, уговаривать и стараться примирить нас. Все эти «охи» и вздохи у нее от слабых нервов, ей-то до нас какое дело. Единственный бог — это собственное благополучие. Временами на Флер находит порыв дружеских чувств, она бродит за мной по пятам и молит: Эрнесто, не будь ты все время таким мрачным. Мне что, для ее удовольствия растягивать рот до ушей? Пусть увивается вокруг Роберта, он здесь новое лицо и потому представляет интерес, завлекать и кривляться — для Флер развлечение, а душа ее давно очерствела. Да и у других тоже. Держались в стороне, проклятые остолопы, — пусть себе Эрнесто бушует.

Пора бы уже прекратить возню с этими драндулетами. Но никто не способен придумать ничего нового. Наша коллекция и так разрослась. На площадке возле вивариев мы устроили стоянку, и она уже забита машинами. Что с того, что они покорежены и не блещут красотой — с вмятинами, ржавые, без решеток и зеркал, — на всех на них можно ездить. Где тут было взять инструменты или запчасти, работали, можно сказать, голыми руками, мы с Жаном до одури копались в моторах и все-таки заставили их заработать. Майк так и остался подсобным рабочим, мотора он не знает, попросишь у него гаечный ключ, обязательно протянет не тот номер и концы проводов присоединит не туда, куда нужно. Поневоле мы потешаемся над ним, но он, похоже, не обижается, называет себя ассистентом, протирает тряпкой инструмент, заботится о том, чтобы не поцарапать руки. Да и что с него возьмешь, но он хоть запастись бензином умеет. Никогда бы не подумал, что его так много в этих обломках. Фреду, видно, нравится отвинчивать со дна баков тугие пробки, чтобы сцедить в сосуд все до последней капли. Ту малость, что остается на дне, он фильтрует через тряпку, и таким образом бензин очищается от осадка ржавчины. В нашем хранилище скопилось более десяти канистр вполне пригодного топлива. Черт его знает, может, наш азарт не так и бесцелен. Все же занятие, пусть даже и никчемное. Ведь и золотоискателями не всегда руководила лишь страсть разбогатеть.

Отчаянная злоба начинает постепенно стихать. Откуда моим спутникам было знать, что значило для меня увидеть «мерседес»? В обычных условиях какая-то повидавшая виды и заезженная развалина ничего бы не всколыхнула в моей душе. На главных улицах любого большого города можно сотнями встретить машины этой марки. «Мерседес» рекламируют по всему свету, и делается это отнюдь не для того, чтобы пускать пыль в глаза. Тот, кому позволяют средства, покупает эту машину и не жалеет об этом. Мотор работает, как швейцарские часы, машина быстро и плавно набирает скорость, а прочность кузова дает сто очков вперед жестянкам массового производства. Об амортизации и говорить нечего, сидишь, как на коленях у матери: ни скорости, ни поворотов и неровностей даже и не замечаешь.

Машина совершенна, недостатки надо искать у людей.

С собой у меня уже давно сведены счеты, но мысли под крышку не спрячешь. Снова — как гром среди ясного неба: я жил неправильно. Я даже во сне вижу: громыхая коваными сапогами, я поднимаюсь по трапу в самолет, мундир цвета хаки защищает меня от холода и жары, дождя и грязи. У меня орлиный взгляд, я ловок и силен, не боюсь ни бога, ни черта, и меня никто ни в чем не может обвинить. Почему я не стал наемником? На профессиональных головорезов всегда есть спрос. Во время атаки можешь отправить на тот свет сколько угодно душ, никому не придет в голову тащить тебя в суд. А случится тебе стать ангелом смерти, будучи частным лицом, не исключено, что так и подохнешь в тюрьме. Слабонервные люди утверждают: и наемный солдат не застрахован от пули. Вздор! Жизнь дорога каждому, с этим не поспоришь, но наемника не стоит путать с обычным солдатом. Тот, кто нанимает, имеет деньги. Платить за то, чтобы вскоре увезти труп в цинковом гробу, — ищи дураков! Надежное и дорогое снаряжение броней защищает наемного солдата. К тому же тот, кто выкладывает деньги, рассчитывает на прибыль и, значит, уверен в победе. Враг не обучен, слаб, почти безоружен — знай себе коси. Только и делов. У наемника имеются и другие преимущества по сравнению с рядовыми людьми. Главное — у него нет ни дома, ни семьи. Полная свобода, никаких тревог на сердце. О ревности они и понятия не имеют. Жизнь богата переменами, одно приключение за другим. Не надо думать ни о прошлом, ни о будущем. И даже если случайная пуля отыщет его и сразит на какой-нибудь пустоши или изрытой танками земле, то в свой последний миг, пока сознание еще не угасло, он может испытать удовлетворение: никому нет дела до того, как я жил и как умер.

Дурак же я был, что, став взрослым, не сумел придумать для себя ничего путного. Сдуру пустил корни в асфальт. Катящийся камень мхом не обрастает, в этом, наверное, и есть счастье.

У меня же все получилось наоборот. Кора и дом были как гири на ногах. Чем дальше уводили меня грузовые рейсы, тем больше я мучился. Как там дома? Неужели опять? Мой напарник умудрялся жить иначе. Уезжая, он отбрасывал все мысли о доме и, лишь возвращаясь, вспоминал, как зовут его жену. Во время привалов не брезговал и шлюхами, а по дороге рассказывал кучу анекдотов о женщинах, тайком обзаводившихся любовниками. Он считал, что этим развлекает меня. У меня же руки судорожно впивались в баранку.

Уже в тюрьме я подумал: вот ты и получил, что хотел, — бездомность и свободу от жены. Радуйся, идиот! Можешь быть вольным жеребцом!

Когда настал мой черед провести ночь с Флер, я утром чуть не поколотил ее. Спит с кем попало — современная женщина, ничего не скажешь! Вспомнилась Кора, и в глазах потемнело.

Поселившись в колонии, мы принялись наперебой осаждать Флер. Она одаривала взглядами всех, однако предпочтения никому не отдавала. Неужели никто из нас не заслуживал привязанности? Что это за женщина, которая мирится с целым табуном! Флер лишила нас тайных надежд и желаний. Очевидно, каждый почувствовал, что внезапно утратил всякую ценность. Не годен даже на то, чтобы испытывать боль утраты. Флер унизила нас, превратив в бездушных самцов, — знайте свой черед. Соперничество и игра отпали. Все происходило так просто — ни борьбы, ни сопротивления. Из-за того, что Флер была одинакова со всеми, мужчины не могли даже затеять настоящей драки. А она, после прозябания в каменных стенах тюрьмы, всем пошла бы на пользу.

Флер, похоже, не очень-то и разбиралась, кто бывал у нее. Ночь, лампа не горит, лица не видно, говорить лень. Изнеможение и чувство опустошенности — вот и все, что могла предложить Флер. Правильно сказал Уго: мы всего-навсего рабы страстей. Кора, та умела придать жизни остроту. В ночь перед моим отъездом на нее находило какое-то исступление, она готова была чуть ли не растерзать меня. Порой я спал лишь урывками, по полчаса, она тут же будила меня и шептала, что наслаждаться жизнью можно и забегая вперед. Быть может, она пыталась внушить мне, что во время моего отсутствия она — образец воздержания и нравственности. К утру я бывал вконец измотан. Без отдохнувшего и жизнерадостного напарника было бы немыслимо пускаться в путь. Накануне отъезда Кора умудрялась вымотать мне еще и душу. Она с трудом поднималась с постели, чтобы приготовить завтрак, но тут же плюхалась в спальне на пол и начинала монотонно раскачиваться. Я даже не мог спокойно сварить себе кофе, как оставишь ее одну в таком отчаянии! По щекам Коры катились слезы. Она выглядела ужасно: опухшая, глаза красные, волосы всклокочены. Я старался внушить себе: она отвратительна, забудь ее на две недели, пока ты в отъезде. Самообман не удавался. Каждый раз, захлопывая за собой дверь, я начинал терзаться. Я, как лунатик, выходил на улицу, в ушах все еще отдавались всхлипывания Коры. На углу постоянно торчал какой-то подозрительный тип с бакенбардами, возможно, он, едва я исчезал из виду, тут же взбегал по лестнице наверх, к Коре. Она ведь вечно сетовала: я не переношу одиночества. Я проклинал свою бедность, то, что должен был изо дня в день ишачить, часто бывать в отъезде, оставляя Кору в состоянии подавленности. Мне хотелось сломя голову мчаться домой. Но баранка была моей жизнью. И тем не менее, отправляясь в путь, я ненавидел свой тягач, его огромные бесчувственные колеса, которые снова и снова начинали наматывать бесконечные, тягучие километры. Казалось, будто это вовсе не километры, а мои собственные жилы и нервы.

Я надрывался ради Коры и дома, но большей частью у меня не было ни дома, ни Коры.

Я был уверен, что вечером впавшая в отчаяние Кора колеблясь и нехотя наберет по телефону знакомый ей номер и скажет надломленным голосом: я одна. Ей стоило лишь поманить, и мужчины тотчас начинали осаждать ее. Вероятнее всего, она была к ним ко всем равнодушна, и все же кто-то должен был быть с нею рядом.

Мой напарник привык к тому, что я начинал рейс в плохом настроении, — что взять с человека, издерганного духовно и. физически? Поэтому вначале за руль садился он и почти всегда вел машину до самого Бреннера. За это время я успевал кое-как отоспаться и немного успокоиться. Не доезжая Европейского моста, мы менялись местами. Я брал себя в руки и плавно вливался в поток машин. Видел лишь ленту асфальта, дорожные знаки и машины впереди и позади себя. Меня считали виртуозным водителем. Я чувствовал свою машину настолько хорошо, словно ее гигантская серебристая кожа была моей собственной. Вероятно, это тоже один из парадоксов жизни, что именно первоклассные мастера совершают незначительные, но непростительные ошибки, которые в худшем случае приводят к катастрофе. Случилось то, чего я и предполагать не мог. Во время последней поездки в книге моей судьбы была перевернута черная страница. В Стамбуле. Обычно мы заканчивали там наш рейс и возвращались обратно с грузом фруктов. На этот раз мы рассчитывали вернуться с сушеными абрикосами. Однако представитель фирмы дал нам совершенно другое задание. Пообещал хорошее дополнительное вознаграждение, поскольку рабочий цикл неожиданно был продлен. От нашего трейлера отцепили фургон и вместо него прицепили открытую платформу. На обоих ее ярусах стояло семь «мерседесов». Ценный груз следовало доставить через всю Анатолию в Ирак. Такого длинного маршрута у нас с напарником еще не было. Мы подбадривали себя мыслью, что положим в карман немалые денежки.

Я послал Коре домой телеграмму: задерживаюсь в пути на девять дней. Вроде бы все ясно. На самом же деле человек — жалкое насекомое, ни воля, ни разум ему не помогут; не предчувствуя дурного, он идет навстречу собственной гибели.

Перед выездом представитель фирмы дал нам кое-какие наставления. Высокомерный блондин говорил, слегка пришептывая, и украдкой почесывался через белый элегантный костюм. Наверное, страдал каким-нибудь кожным заболеванием. В каждом его жесте сквозило: Турция для меня то же, что для иного каторга. Может быть, он считал дни, когда истечет срок его контракта. Во всяком случае, создавалось впечатление, что его подстегивает чувство злорадства — он и нас заставит помаяться в знойной и кишащей людьми южной стране. Он говорил о турках с глубоким презрением, слышно было, как он прямо-таки скрипит зубами от едва сдерживаемой злобы. Он внушал нам: они бедны, грязны, невежественны — особенно в глубинных районах страны. Будьте предельно осторожны. У них в голове лишь одна мысль: где-то что-то стянуть. Безразлично, нужно им это или нет, будь то хоть самая обычная блестящая пуговица — все равно стащат. Будете останавливаться, берегите груз как зеницу ока — вас тут же окружит стадо обезьян. Одни станут отвлекать ваше внимание, другие тем временем залезут на платформу и начнут обчищать «мерседесы». Что не смогут снять — отломают, что сумеют открутить — открутят, а что удастся разбить и поцарапать — разобьют и поцарапают.

Когда мы пустились в путь, нервы у нас были порядком взвинчены. Солнце палило нещадно. По всей вероятности, мы смогли бы на крыше кабины жарить яичницу. Но мы, крепкие ребята, мчались все дальше и дальше. Проносились через поселки, подобно курьерскому поезду. И смогли убедиться в том, что слова светловолосого агента не были пустым злобствованием и поклепом. Стоило нам проехать мимо горстки домов или лачуг, как тут же стаей высыпали проворные смуглые мальчишки. Этих заморышей в лохмотьях хватало повсюду, зачастую галдящие ватаги выстраивались по обочинам дороги. Они скакали там с горящими, как угольки, глазами, указывали на нас пальцами, швыряли камнями и долгое время бежали за машиной в облаках клубящейся пыли. Завидя детей, мы прибавляли скорость и включали фары, чтобы отпугнуть их. Обилие снующих повсюду темнокожих мальчишек было просто поразительным. Как могла прокормить их выжженная солнцем, покрытая скудной растительностью, изрезанная солончаками земля?

Да, природа плоскогорья производила особенно тоскливое впечатление. Странно, но, когда мы проезжали там, звук мотора становился иным: вместо привычного рева в ушах отдавался монотонный сверлящий звук какого-то азиатского музыкального инструмента. Инструмент взвизгивал и часами тянул свою пронзительную мелодию. Я изо всех сил старался забыть о Коре, но тоскливое завывание нагоняло мрак и горечь. Я ясно представлял себе следующую картину: жена принимает в дверях телеграмму, и я видел, как она бледнеет. Она раз десять перечитывает скупое известие, а затем, обхватив голову руками, садится за стол. У нее нет сил даже дышать, тяжелый удар парализует ее, словно она получила страшное сообщение. Невыносимо, что наша встреча отодвигается. От радостного настроя не остается и следа. Утратившая равновесие Кора в сумерках бредет в спальню, бьется в отчаянье на ковре до тех пор, пока усталость не берет свое. Вечером она безучастно сидит перед телевизором, уставившись невидящим взглядом в экран, еще раз перечитывает телеграмму, комкает ее и швыряет в угол. Машинально снимает телефонную трубку и набирает номер. Она не может иначе. Одиночество страшно, особенно если выглянешь в окно: на улице кипит жизнь, там снуют люди, и никому из них нет до тебя дела.

В одном из женских журналов Кора вычитала какой-то вздор о телепатии. Она поверила, что может на большом расстоянии передавать мне свои мысли. У меня же, напротив, такой способности нет. Таким образом, она направляет свои послания как бы в пустоту, поскольку они остаются без ответа. Тщетные поиски контактов якобы порождают в ней чувство, будто она очутилась в холодном космическом пространстве.

Мне было трудно понять сложность ее восприятий.

В мареве плоскогорья, когда пейзаж перед глазами как будто свертывается, я испытал гнетущую беспомощность оттого, что не смог на расстоянии передать Коре слова утешения, а ведь я знал, что с каждым часом там, за стеклянной стеной дали, куда мне никак не дотянуться, все возрастает и возрастает черная угроза. Вести машину стало почти невозможно. Я договорился с напарником, что в первом же придорожном баре пропущу стаканчик виски, чтобы расслабиться, и завалюсь спать, а он покрутит баранку, пока я не проснусь, освеженный. Мой всегда такой общительный приятель даже и не пытался развлечь меня своими двусмысленными шутками, его необычная молчаливость должна была бы насторожить меня. Но против моего желания он возражать не стал. Сказано — сделано. Два двойных виски — и из ушей исчезла назойливая и пронзительная азиатская музыка, мотор пел свою обычную песню, и я отключился.

Не знаю, как долго мне удалось поспать. Я успел увидеть какой-то странный рваный сон: я держал Кору за руку, словно клещами, и видел, как постепенно синели ее конечности. Темная полоска ползла от предплечья все выше. Я напрасно напрягал все свои силы, чтобы разжать судорожно сведенные пальцы, — Кора погибала на моих глазах.

Я в страхе проснулся. Машина стояла. Поломка мотора? Не может быть. Мелькнуло опасение: стадо обезьян забралось на платформу. Отвинченные блестящие детали исчезают в карманах. Я сейчас же встану и пойду проучу воров. Они разбегутся в разные стороны, из дырявых карманов на гальку со звоном посыплются эмблемы, зеркала и ручки. Отчего так тихо? Может быть, эти оборванцы кромсают тупыми ножами обивку?

Но оказалось, что мы остановились в безлюдном месте. Серая равнина. Белые плоские камни, клочки травы, горячий, кажущийся желтым ветер. Вдали цепь гор с голыми вершинами. Мой напарник сидел скрючившись и стонал. «Чертов аппендицит», — выдавил он бескровными губами. Я покрылся холодным потом. В висках и затылке пульсировало от выпитого. Я никогда в жизни не садился за руль пьяным, а сейчас выхода не было. У напарника был вид умирающего, глаза ввалились, скулы резко обозначились. Я перенес стонущего приятеля на койку, откуда еще не успел выветриться приснившийся мне сон.

Я завел мотор и нажал на педаль газа. На дороге, подобно преградам, вставали миражи. Я мчался сквозь мечети и минареты, оттуда неслись крики на непонятном нам языке; я проносился сквозь замки и дворцы, они рассыпались как пепел. Отшлифованные временем восточные строения вновь и вновь вставали на пути. Ревя мотором, тяжелый грузовик, управляемый мною, крушил их; от этой разрушительной работы по спине бежали мурашки.

Невдалеке от безжизненного соляного озера все и случилось. Я проехал, по всей вероятности, с час, никого не встретив, а теперь попал в затор. Внезапно из-за пригорка прямо на дорогу с блеяньем высыпало стадо овец — будто за ними гнался волк. В туче пыли возникло и другое препятствие. Из-за баранов я свернул влево и врезался в старый зеленый автобус. Жалкая душегубка была набита до отказа маленькими черными обезьянками.

Я до самой смерти не смогу забыть детского крика и стонов. Они орали, визжали, вопили и призывали на помощь аллаха. Кто-то должен был бы ударить меня палкой по голове, чтобы стереть из моей памяти эти звуки и это зрелище. Навалившись грудью на руль, я видел, как из маленького сплющенного автобуса на меня смотрело множество огромных стекленеющих глаз.

Отчаянно блеяло стадо овец. Мой напарник не мог вымолвить ни слова. Мы оба окаменели от ужаса.

Впоследствии я стал пленником своих видений.

На плоскогорье во все стороны от дороги в паническом страхе расползаются окровавленные дети, волоча по растрескавшейся земле свои перебитые конечности. Зурны играют какую-то щемящую мелодию, пронзающую тебя насквозь, у овец в шерсти извиваются юркие черные змеи. Раскаленные солнцем плоские камни трескаются и рассыпаются в песок. И сам я, как зверь, стою на четвереньках на берегу высохшего соляного озера и слизываю горькие белые кристаллы.

9

ерять самообладание и тут же снова брать себя в руки — это Эрнесто умеет. Неожиданно налетающие на него порывы немедленно обретают силу урагана — ты ждешь разрушений, но нет, напротив, воцаряется странная тишина, от которой начинает звенеть в ушах. Я всегда с восхищением и завистью наблюдаю за тем, как Эрнесто, собрав всю свою силу воли, обуздывает себя. Очевидно, его нервная система соединена с каким-то сверхмудрым миниатюрным электронным аппаратом, который, будучи скрыт под кожей, следит за настроениями хозяина. Стоит чувствительному механизму уловить нервную дрожь напряженных мышц, как он включается и начинает посылать монотонные импульсы, помогающие тормозной системе организма интенсивно функционировать. Первым делом у Эрнесто разглаживается лоб, затем расслабляются мускулы лица, словно чья-то нежная и участливая рука провела по его глазам и щекам и сняла с заросшего щетиной подбородка в ладонь лишнее напряжение. Затем спасительная расслабленность растекается от плеч к рукам, вздувшиеся мышцы опадают, скрюченные пальцы разжимаются, ладони поворачиваются наружу, к солнцу — ловят его лучи.

— Фред, загляни-ка в бак, — говорит мне Эрнесто с таким спокойствием, словно уже успел позабыть свой недавний приступ неистовства.

Я отвинчиваю пробку, сую в бак стержень и разглядываю его чуть влажный конец.

— Пусто.

Мы поднимаем с земли веревочную петлю, зацепленную за бампер «мерседеса», впрягаемся в эту примитивную упряжку и, дыша потом друг на друга, начинаем оттаскивать машину подальше от мусорной свалки. Лошади тянут свою повозку. А может, ослы? Одному лишь себе я могу признаться: дурацкое упорство. Когда мы добираемся до открытой площадки, начинается настоящая работа. Эрнесто открывает крышку капота, и вместе с Жаном они наклоняются над мотором, едва не стукнувшись лбами. Майк сосредоточенно перебирает инструменты, готовый по первому требованию протянуть нужный гаечный ключ. Уго вздергивает верхнюю губу, усы его топорщатся, так он выражает свое отвращение, но тем не менее все же лезет в машину. Мужчины, знатоки мотора, уже копаются в покрытых нагаром агрегатах. Страшно интересно узнать, до конца ли исчерпаны ресурсы очередной развалины, вытащенной со свалки. Большей частью им везет. Снова можно с удовлетворением заявить: эта махина еще отнюдь не мертва. Они говорят о машинах как о живых существах. Одна находилась в летаргическом сне, другая была без сознания, третья, скорее всего, в обмороке. Убедившись в жизнеспособности машины, они начинают говорить громкими от возбуждения голосами и все яростнее копаться в ее внутренностях. Там столько интересного, что временами голоса мужчин понижаются до эротического шепота.

Подстегиваемый азартом остальных, я тоже нахожу себе занятие. С усердием пчелы собираю из бензобаков остатки горючего. Благодаря мне мы имеем неплохое маленькое бензохранилище. Бессчетное количество раз я взбирался на эту гору остовов и пролезал между нагроможденными одна на другую машинами. Незабываемые, щекочущие нервы мгновения: над моей головой неожиданно нависают стертые об асфальт лысые шины, словно лапы, готовые схватить меня, а может, это покрытый коростой засохшей грязи дифференциал ждет, когда придет в действие механизм высокоразвитой цивилизации, чтобы расплющить мое тело. Самоотверженность — залог успеха. Я снова опускаю шланг в бензобак, отсасываю из резиновой трубки воздух, во рту появляется приторный вкус, и сцеживаю в посудину драгоценное топливо. По вечерам моя одежда становится заскорузлой от тавота и пыли, от меня несет бензином, я разгуливаю, подобно готовому вспыхнуть факелу. Тогда я принимаюсь ведрами таскать воду из булькающей и плюющейся трубы в стоящее за моим виварием пластмассовое корыто. Как только над каньоном начинает сгущаться темнота, я раздеваюсь догола и с остервенением тру себя до тех пор, пока тело не начинает гореть. Я тру себя и умиляюсь: такой хилый, а ведь мог бы стать рабочим человеком! Но бывает и так, что накануне очередной вылазки я с трудом подавляю отвращение и с удовольствием отшвырнул бы подальше подхваченные мною пустые и помятые бидоны. Но я превозмогаю себя — а может, я боюсь остальных? — пытаюсь освободиться от чувства омерзения и через какой-нибудь немыслимо узкий проход заползаю внутрь мусорной свалки. Я исследователь пещер искусственной горы, я ползу в темноте, меня подстерегает неизвестность, опасность обвала. В своем деле я должен быть изворотлив и следить за тем, чтобы вовремя подобрать под себя руки и ноги, подобно истинному спелеологу. Я не должен делать никаких опрометчивых движений, чтобы не вывести из состояния равновесия груду зловонного металлического и прочего хлама, возвышающуюся над моей головой. Равновесие, мертвая точка — эти неустойчивые состояния могут в любой момент обернуться непонятным движением, грохотом, гибелью. Неподвижность — это отклонение, искусственная преграда на пути вечного движения. Мгновения неподвижности всегда вызывали у меня чувство страха.

Я не знаю, испытывают ли страх мои товарищи. Навязчивая идея Эрнесто известна всем. Снайперы — охотники за людьми, в кармане лицензии, за которые были уплачены немалые деньги, — наблюдают за нами со стен каньона и держат каждого из нас под оптическим прицелом. Мы насекомые на конце иголки. Остальные обитатели каньона откровенностью не отличаются, несут просто так всякий вздор. Поэтому трудно понять их. Самозабвенно копаться в драндулетах, вытащенных с кладбища машин, — для чего? Давайте хоть покатаемся, уговаривал я их, но без толку. Наберут в рот воды — и ни слова, но я-то понимаю, что и им хочется нажать на педаль акселератора. Табу — и все. В остальном они себя не ограничивают, для них не существует внутренних преград. Никто из них не хочет быть смиренным монахом или кающимся грешником. Их циничное бесстыдство ошеломило меня. А может, они притворяются такими? Установили очередь к Флер. И даже мне отвели время. Равенство и братство! Нет слов! Я не стал выкладывать им свою точку зрения, благоразумно решив не привлекать к себе внимания, но они все же догадались, что я не использую своих возможностей. Стали посмеиваться и зубоскалить, не преминув упомянуть о моей хилости, а также о феномене современности — импотенции среди молодых мужчин. Я терпел все эти уколы, смирившись с ролью белой вороны. Тоже мне душевная опора, когда одна женщина принадлежит всем и никому. Тут все ясно. Я же был счастлив по-своему. Между мной и Флер осталась чистая зона — словно пространство, усыпанное белым кварцевым песком, поверхность которого нельзя было осквернять следами ног. В последнее время Флер порой испытующе поглядывает на меня. Я стал для нее загадкой. Это восхитительно, когда рядом с современными обнаженными и выхолощенными отношениями остается место для крошечной тайны. Где-то здесь, по каньону, подобно мячику, катится клубок вопросов. И только мы с Флер догадываемся о его существовании. Что-то похожее на нежность зародилось в суровом мире самоизоляции.

Остальные мужчины ищут душевного равновесия в машинах. Бог его знает, на какую неожиданность или чудо они надеются. Тайны человеческой души, похоже, ничуть не трогают их. Словно интерес к своему ближнему, это детская болезнь, которой ты давным-давно переболел. Да и вещам они не умеют по-настоящему радоваться. А ведь в гигантском карьере, превращенном в исправительную колонию, можно найти пустые и ровные участки — да хотя бы эти просеки на кладбище машин, где можно было бы развить вполне приличную скорость. Во всяком случае, мне плевать, я в ближайшее же время сяду за руль какой-нибудь машины и заведу мотор. Разумеется, здешние драндулеты не идут ни в какое сравнение с моей спортивной машиной. Если бы я и попытался персонифицировать мертвую материю, то мог бы смело сказать: ну и мускулы были у моей машины! Срывалась с места как тигр, преодолевала расстояния с легкостью и резвостью антилопы и тормозила с ходу, вцепившись, подобно льву, когтями в асфальт. Бесполезно было бы искать ее на мусорной свалке среди этих обломков, на таких, способных к самоуничтожению, машинах ездят до тех пор, пока не разбивают их вдребезги, а останки идут в печь фабрики по переработке мусора вместе с фотоаппаратами, пластиком, калькуляторами и музыкальными агрегатами. Такие машины заканчивают свою жизнь в жарком пламени. Спортивная машина — либо она существует, либо превращается в пепел. Промежуточное состояние, медленная смерть от ржавчины, тления и распада была бы унизительна для такой машины.

При воспоминании о моей машине у меня начинает колотиться сердце. Я пытался забыть тот страшный момент, остановивший ее стремительный бег. Еще и сейчас я испытываю восторг, перебирая в памяти лучшие годы своей спортивной машины. Я никогда никого не сажал в нее рядом с собой. Обивка соседнего сиденья вплоть до гибели машины оставалась новой и нетронутой. Не знаю, может, с самого начала сиденье покрывал слой белого кварцевого песка, на котором нельзя было оставлять следов. Мне уже двадцать восемь, но, к сожалению, есть множество вещей и состояний, в которых я ни черта не смыслю. Мне довелось жить в зыбком мире предположений и неясных порывов. Впервые в жизни я здесь, в карьере, что-то уяснил для себя. А именно: я научился ползать в лабиринтах мусорной свалки, чтобы найти в ее зловонной темноте пробку бензобака, к которой мои чуткие и по-женски тонкие пальцы до сих пор не прикасались.

Форму рук я унаследовал от матери.

Я тоже из породы тщедушных, хотя на рост, слава богу, жаловаться не могу, а рядом с матерью выгляжу чуть ли не силачом. Подростком, когда мне казалось, что мои мускулы становятся все крепче, на меня порой находило желание показать свою удаль: подниму-ка я мать в воздух, думал я. С этой шальной мыслью в голове я следил за тем, как мать расхаживает по нашей гостиной среди напольных ваз из китайского фарфора. Нарисованные на пузатых сосудах узкоглазые мандарины и павлины тоже, казалось, пристально следили за маленькой фигуркой и призывали: спрячься в фарфоровую скорлупу, иди, послушай, как она гудит! Возможно, мать и догадывалась, чего хотят от нее души древних китайцев, но, очевидно, боялась, что ортопедический ботинок помешает ей залезть в вазу. Именно эта покалеченная нога и удерживала меня от того, чтобы подбросить мать в воздух. Я смело мог взять ее на руки вместе с фарфоровой вазой, так, чтобы моей изнеженной матери не пришлось вскрикнуть от страха, что ей причинят боль.

Мать никогда не рассказывала о несчастье, сделавшем одну ее ногу короче другой. У меня же не хватало духу расспрашивать о том давнем происшествии. В нашем доме считалось неуместным выпытывать что-либо друг у друга. Я привык представлять себе: мы живем, порхая как мотыльки, легко и беззаботно. Конечно, это сравнение относилось скорее к нашей домашней атмосфере. Реальные же люди находились под гнетом своих физических недостатков. Увечная мать, отец, который ковылял, опираясь на палку, и я, хилый ребенок, к которому то и дело приглашали мудрых докторов. Меня возили по санаториям и курортам. Подростком, когда у меня возрос интерес к самому себе, я потребовал у врачей отчета относительно моих недугов. К моему удивлению, они посчитали меня в общем-то здоровым — малокровие и хилость в счет не шли. Я начал усердно заниматься спортом. Играл в теннис и ходил плавать в бассейн. Родители хвалили меня за усердие, но я чувствовал, что они неискренни. Меня все время тянуло испытать проснувшиеся во мне силы и выносливость. Я верил, что бледный маленький мотылек может превратиться в жужжащего жука. Я вбил себе в голову, что отправлюсь в Норвегию кататься на лыжах. Родители онемели от ужаса. Стыдясь своих опасений, они прятали от меня глаза. Разговор о заснеженных горах застрял у меня в горле как рыбья кость.

Сосуд родительских невзгод наполнился до краев еще до того, как я появился на свет, родителям было уже невмоготу нести на себе даже легкий груз забот. Несправедливо обвинять их в чем-либо, это была наша общая боль. Правда, не все обстоятельства прежней жизни окутывала в нашем доме завеса тайны. О том, что заслуживало упоминания, говорилось отрывочно и скупо, события минувших дней делили на мгновения и эти мгновения в течение длительного времени вкрапляли в разговор. Сильные переживания таили для ребенка такую же опасность, как гранитные скалы и скованные льдом водопады северной страны. И все же постепенно мне стал ясен утешительный парадокс: в несчастье можно обрести счастье. Надломленный тяжкими страданиями мужчина встретил увечную девушку, которая в силу своей застенчивости хотела оставаться в тени. Я мысленно увидел заросшую диким виноградом виллу, ярко-зеленую лужайку перед зарослями олеандра, оживленных людей, которые стояли там на ярком солнце и беседовали, держа в руках бокалы. Я увидел замшелую каменную террасу, где в деревянных кадках росли агавы. Меж толстых агав в плетеных креслах особняком сидели два одиноких человека. Несколько светлых каменных плит и мексиканское растение, разделявшие их, оказались преодолимым барьером. В самом деле, счастливая находка таится подчас всего лишь в нескольких шагах от тебя. Всего-навсего несколько шагов, чтобы протянуть руку, назвать свое имя и сказать для начала какие-нибудь незначительные слова, наполнить окружающее тебя пространство звуком непринужденной беседы. Ни отец, ни мать не запомнили фраз, произнесенных в момент знакомства, достаточно оказалось звучанья голоса, чтобы развеять кошмар одиночества. Очень скоро они заговорили в доверительном тоне, словно уже тогда у них были тайны, не предназначавшиеся для чужих ушей. И случилось так, что два тихо журчащих ручейка потекли бок о бок и перестали тосковать по шуму безбрежных морей.

Представление о времени куда-то исчезло, деликатное общество развлекалось само по себе и не беспокоило их. Гости и хозяева старались не выказывать сочувствия, хотя и жалели убогих и делали все для того, чтобы они чувствовали себя непринужденно. Их не заставляли идти в дом к столу, а приносили подносы с едой и напитками прямо на террасу. По капле, словно лекарство, они тянули ароматный мускатель, их лица светились радостью — они вдруг поняли, каким близким может неожиданно стать совершенно чужой человек.

Необычное душевное состояние родило в них чувство раскрепощения. Неутоленный до сих пор, тяжко переносимый, приводящий к апатии голод по близкому человеку был сразу же утолен. Если поначалу они просто ухватились друг за друга, то вскоре их взаимный интерес перерос в горячую привязанность. Здоровым и смелым людям не понять всей силы чувства общности. Оно всеобъемлюще и неделимо. Раз обретенное, оно не боится ни испытаний, ни проверки временем, оно вечно в своей неизменности. Так они говорили, мои хрупкие, изувеченные мотыльки.

Эти странные создания думали, что их отпрыск тоже мотылек.

А на самом деле он оказался гусеницей, ползающей по лабиринтам мусорной свалки.

10

обладаю редкой способностью смотреть на себя со стороны. И эта способность никогда не оставляла меня. Если я порой терял почву под ногами, то только потому, что сам относился небрежно к своему дару. То, что дано богом, надо хранить и лелеять, так что пестуй свой талант и забудь о себе. Но вот беда, человек, бывает, устает от щедрого дара природы! Талант — это бремя, и мука, и лишняя пара глаз, которая видит вглубь и вдаль. Но иной раз чувствуешь, что тебе все надоело, тебе неохота оценивать свои поступки и слова. Самоконтроль кажется лишь безжалостным самобичеванием. Хочется дышать свободно. Пусть катятся ко всем чертям все эти дарования, способности и таланты! И внезапно понимаешь, что если ты вообще чего-то еще хочешь, так только быть заурядным.

Талант тысячелик, но большинство людей живет в блаженной вере, что на его долю не выпало ни одного таланта. У меня же, помимо завидного дара к самоконтролю, был еще один — я умел обнаружить в себе скрытые достоинства. Как-то одна женщина сказала мне, дескать, ты, Уго, не являешься, как все мы, продуктом массового производства, сам бог, своими руками, вылепил тебя из глины! Так что на мне ярлык: ручная работа, единственный экземпляр, цена — на вес золота. Когда же я теперь подогреваю свой талант, смотрю на себя глазами стороннего наблюдателя и ищу достоинств, мне хочется в сердцах плюнуть в самого себя. И я вынужден сказать: Уго, ты опускаешься. Не обладай я даром самокритики, мне было бы легче. Деградация? И где только откопали такое слово?

И круг замкнулся. Стоило мне лишь раз отказаться от самоконтроля там, в баре, за полчаса до катастрофы, как мой жестокий талант стал беспрестанно мстить: ты на миг забыл обо мне, так вот, в наказание за это твоим страданиям не будет конца.

Раньше я не знал, что значит тревожное пробуждение по ночам и мучительные раздумья: а что же дальше? Какие бы пути и лазейки я ни искал, все сводилось в основном к вопросу быта — стоило ли менять тюрьму на колонию самообслуживания? Нам предоставили кажущуюся свободу, которая парализует и съедает нервы. Наш крошечный народ вроде как полноправный хозяин в своем государстве. Государство — это карьер, края которого заминированы, а грузовой лифт управляем лишь сверху. В тюрьме узник находился среди узников, все подчинялись режиму, здесь же мы можем делать все, что нам заблагорассудится. Не ропщите, что ваши возможности ограничены! У тех, кто в камере, вообще нет никакого выбора. Жизненного пространства здесь относительно много и уйма всякого хлама, в котором можно рыться. Ненавидеть и любить нам тоже позволено. Всякое недовольство от лукавого. Гляди-ка, чтобы поднять наш дух и внести в нашу жизнь некое разнообразие, на шею нам свалился посланник из внешнего мира. Незадачливый планерист, похоже, никак не уразумеет здешних порядков. Вероятно, в газетах не сообщалось об эксперименте с нами. Оно и правильнее. Каждый может найти оковы как в своей душе, так и в обычаях и среде, где он обитает. Только большей частью это не осознается.

Разумеется, мы могли бы придумать разные способы, чтобы избавиться от угнетенного состояния. Устраивать драки, плести интриги, сдружиться, привязаться к кому-то, делить сферы влияния. Но нет стимула, потому что характеры не совпадают и нет точек соприкосновения. Искать ссоры просто так было бы банально. Во имя чего махать кулаками у кого-то под носом? Неизвестно, к чему это приведет. Ущемленные люди могут со временем стать особенно злыми.

Самоизоляция с привкусом свободы, пожалуй, все же гораздо более суровая мера наказания, нежели тюрьма. Когда торчишь в камере, чувствуешь себя мучеником. Можно ненавидеть охранника, громыхающего связкой ключей. Можно выражать недовольство по поводу питания и предъявлять жалобы администрации и министерству юстиции. Можно отправиться на лечение в тюремную больницу. В обычной тюрьме существует враждебный полюс, который здесь, к сожалению, отсутствует. Никто тебя не охраняет, никто не командует, еда такая, какую соблаговолишь себе заказать, да и поле деятельности найдется. Это уж наше личное дело, что мы так по-идиотски проводим время. Перебираем мусорные горы! Кем я стал? Чернорабочим! Во имя чего я работаю? Ведь никакой же цели нет. В нашем государстве деньги ничего не стоят. Работой мы убиваем время. Внушаем себе, что старые колымаги, выволоченные из груд рухляди, представляют для нас интерес. Стоянка полна машин, ожидающих, чтобы их завели, мы могли бы пуститься в путь — но куда?

Когда я дал согласие поселиться в колонии, я и не предполагал, что мой дух здесь надломится. Нередко, ворочаясь по ночам без сна, я отчетливо ощущаю, как частицы моего мозга отделяются друг от друга, в каждой извилине своя картина, запечатленная памятью, свой ход мыслей — и все эти звенья разрозненны.

Моя внутренняя раздробленность серьезно беспокоит меня — очевидно, это признак постепенного распада личности. Как прожить жизнь в таком состоянии? Переломный момент отпущенного человеку времени еще впереди, я же пока не достиг того возраста, чтобы катиться под гору.

Так что без конца ищи возможностей бегства от своих мыслей. Не находя ничего лучшего, я вместе с остальными роюсь в грудах мусора. Надрывая мышцы, я вытаскиваю на свет божий одну рухлядь из-под другой. Я, как и остальные, превратился в коллекционера бесполезных вещей. В грудах отбросов и отходов жизнедеятельности человека кроме машин можно найти и еще кое-что.

Я не могу не смотреть на себя со стороны и вынужден констатировать: ну, как, жалкий философ самоизоляции, опять твои мысли петлей сдавили тебе горло? Раньше у меня не было необходимости глубоко задумываться о чем-то. Достаточно было ловить момент. Самоуверенность моя была непоколебима. Небытие, бесконечность, смысл жизни — эти категории казалась чем-то далеким. Теперь мозг мой болен, и я становлюсь все злее и злее. Я без конца оценивающе смотрю на себя, и нет сомнений, что я необратимо меняюсь, заметно старею, ощущаю усталость от жизни, пригибающую меня к земле, день ото дня теряю свою прежнюю форму — меняюсь с бешеной, вселяющей ужас быстротой. Страшно, но я не в силах приостановить этот чудовищный процесс. Раньше я блестяще владел искусством саморегулирования. Любой неприятности я тотчас умел найти противовес — иначе я бы не смог жить столь напряженной жизнью.

Администрация тюрьмы соблазнила нас крайне убедительным аргументом: в колонии самообслуживания срок наказания значительно сократится. Увы, никакой более точной информации нам не сообщили и срока не указали. Это, мол, эксперимент, его надо еще опробовать, одним словом, напустили туману. Но заполучить нас сюда они хотели. Может быть, смысл мрачного опыта состоял в том, чтобы поглядеть, насколько быстро можно таким образом окончательно разделаться с нами? В конечном счете мы все равно погибнем — я уже почти не сомневаюсь, что именно к этому и идет.

Очутившись в колонии, я в пределах дозволенной суммы написал распоряжение банку и заполнил лист заказов на предметы потребления и продовольствие, отказавшись, правда, от кое-каких необходимых мелочей, с тем чтобы выписать роскошный настенный календарь. Получив его, я стал отмечать черным крестом каждый прожитый тут день. Мое новое занятие сопровождалось необъяснимым чувством удовлетворения: шаг за шагом я приближаюсь к свободе. На сегодняшний день на листах с цветными картинками набралось бесчисленное количество жирных крестов, и эти бесхитростные знаки приобрели зловещий смысл. Словно мне было предопределено до самого смертного часа зачеркивать дни своей жизни. Я то и дело вижу во сне, как с обрыва сыплются вниз все новые и новые календари и на их вкладышах, будто для издевки, позируют соблазнительные секс-бомбы, стройные и пышные, молочно-белые и смуглые, — женщины на любой вкус. Я же вынужден разглядывать мертвые картинки и выводить черные кресты.

До того рокового дня катастрофы я думал, что проблемы у большинства людей имеют временный характер. Но без исключений не обходится, и таким исключением была Виргиния. Четко распланировав свою жизнь и деятельность, она никак не могла взять в толк, почему ее желания не исполняются. С годами ее вечная неудовлетворенность все возрастала. Невозможно обвинять весь мир в своей неудавшейся жизни, и так она вбила себе в голову, что, будь я рядом с ней, ей бы удавались все ее начинания. Болезненное тщеславие и бьющая через край энергия делали Виргинию невыносимой. Она подстраивала наши вроде бы случайные встречи. Черт знает, каким образом она вынюхивала, где я нахожусь. Снова и снова она попадалась мне навстречу в коридоре какого-нибудь отеля, изображала удивление, разводила руками, улыбалась, сверкая зубами, и приглашала в бар, чтобы после длительного перерыва перекинуться парой слов. Там она своими разговорами зажимала меня как бы между двух вальков и начинала прокатывать, чтобы я размяк. Она рисовала мне картины нашего в высшей степени счастливого брака, который мог бы начаться незамедлительно. Позвякивая оковами, она предлагала мне свободную от забот жизнь. Кроме неугасимой любви нас ждали великие дела. Сразу же после свадьбы Виргиния намеревалась начать строительство нового отеля — благоприятная конъюнктура, блестящие перспективы — потом станем грести деньги лопатами.

Строя в сигаретном дыму бара свои воздушные замки, она хватала меня за полу пиджака, комкала материю — нет, парень, никуда не денешься — и украдкой проводила кончиком языка по губам, пересыхающим от волнения.

Теперь судьба заочно как бы обручила нас с Виргинией — как ее, так и моим проблемам нет конца-краю. На место временных бед пришли постоянные. Это приводит в бешенство. Топтание на месте противоестественно для человека. В жизни один цикл должен сменяться другим. Подъем, кульминация — и опять все сначала. Однообразие для личности — то же самое, что для тела медленная смерть. Следишь за тем, как затухают в тебе интересы, как увядает дух, слышишь произносимые тобой жесткие ироничные фразы, и никуда тебе не выбраться, все выходы заминированы.

Я выбыл из игры, а Виргиния, будь она проклята, на свободе и, возможно, взяла на прицел кого-то другого. Насмешек заслуживает тот болван, который дастся в руки Виргинии. По крайней мере, до меня Виргинии не дотянуться. Даже в заключении можно порой воскликнуть: свобода, бесценный мой дар!

Когда в последний раз я вырвался из тисков Виргинии, я тут же вскочил в машину и дал газу. Для любой другой женщины подобное поведение мужчины было бы пощечиной, простить которую невозможно, но Виргиния не отступилась. С ловкостью амазонки, лавируя из одной полосы в другую и обгоняя всех, она помчалась вслед — теперь ее машина неслась за моей по пятам. Почти вплотную, того и гляди, что передние колеса ее синего «рено» окажутся на багажнике моего красного «рено». Выбрала ли Виргиния эту марку машины потому, что ее выбрал я? Какая безвкусица! В этой гонке у меня хватило времени лишь на мимолетное презрение. Да, по сравнению со мной рука у нее была тверже. Отбросив в сторону самоконтроль, я на этот раз выпил в баре три рюмки коньяка, чтобы заглушить омерзение и вытерпеть присутствие этой женщины. Виргиния висела у меня на хвосте с отвратительным упорством. Как комиссар примитивного детективного фильма, преследующий преступника. Во мне шевельнулось смутное предчувствие опасности. Она решила загнать меня в пропасть — мелькнуло у меня в голове. Я старался быть особенно осторожным на поворотах и с судорожным вниманием следил за дорогой. Пусть не надеется подчинить меня своей воле! Прибавлю скорость и стряхну тебя, дьявола, со своего хвоста, торжествовал я, впереди начинался безупречно прямой отрезок дороги. Я помчался как на крыльях, дав мотору волю. Внезапно машину занесло. Боковое скольжение?! Я перевернулся через крышу. Гибельной пропасти здесь не оказалось.

Виргиния вывернула машину и сбила несколько саженцев оливы. К несчастью, меня вынесло на полосу встречного движения, и, чтобы избежать столкновения, желтая, битком набитая людьми «симка» свернула с асфальта и врезалась в бук. Отец и дети скончались на месте, жена умерла в больнице. На моей совести было четверо. Виргиния, которая неотступно следовала за мной, наблюдала за случившимся со стороны и умыла руки. Причина несчастья оказалась до невероятности нелепой: у кого-то, кто вез виноград, высыпались на дорогу гроздья, колеса выжали из ягод сок, и неожиданно ставшая скользкой дорога распорядилась моей машиной как ей вздумалось.

На суде Виргиния выступила в роли стороннего свидетеля. Случайный очевидец. Что ж, она имела на это полное основание. Все на свете решает случай.

Эпоху на скамью подсудимых не посадишь. Мы сами любим большие скорости, никто нас не принуждает. Мотор стал нашей неотъемлемой частью. Жизнь кажется привольней, когда в ушах свистит и шумит. Как будто душа проветривается. Вся муть оседает, и то, что в результате нервного напряжения сместилось, вновь встает на свои места.

Порой, бродя по мусорной свалке, я ищу взглядом свой автомобиль. Разум подсказывает, что было бы нерационально везти так далеко разбитую машину. И все же сердце сжимает тоска. Я словно бы сросся со своей красной машиной, современным мужчинам машина нередко заменяет самого надежного друга.

Порой я наблюдаю за товарищами по несчастью и думаю: все мы люди, прошедшие по острию ножа. Знаю, что все мы приговорены к тюремному заключению за более или менее схожие дела. Преступная небрежность по отношению к своим согражданам, вождение машины в пьяном виде. Администрация тюрьмы, вызвав меня, чтобы спросить, хочу ли я поменять тюрьму на каньон, подчеркнула, что умышленным убийцам таких привилегий не дают. Таким образом, все мы, исключая новоприбывшего, случайные убийцы. Хотя, может, и он ненароком, не отдавая себе отчета, отправил кого-нибудь на тот свет! Тех, кто этого не совершил, с каждым днем становится все меньше. Круг убийц растет. Убийцы по легкомыслию. А может, от подавленности? В наше время спиртное употребляют не для того, чтобы поднять настроение, а для того, чтобы выйти из состояния угнетенности.

Меня и сейчас тянет к бутылке. От внутренностей только что вытащенного из-под кучи мусора белого «мерседеса» тошнит. В мои обязанности всегда входило забираться в раскаленные остовы машин, чтобы привести в порядок салон. По мнению Эрнесто, главное для хоть сколько-нибудь стоящей машины — это салон. Я снова должен протирать тряпкой арматурный щиток, стряхивать с ковриков толстый слой пыли, чистить пучком перьев полуистлевшую обивку, рыться в ящичках и кармашках — удивительно, сколько разрозненных дамских перчаток рассовано повсюду в этой белой машине. Как будто ее владелица была однорукой. Нет конца-краю человеческим странностям. Почему-то эти разрозненные перчатки были запихнуты и в складки обивки, словно кто-то копил кожаные перчатки на черный день. От всего этого тряпья становилось дурно. Чаша переполнилась, и я выбрался из жаркой, как духовка, машины. Остальные по-прежнему, не поднимая головы, копаются в моторе. Только Фред карабкается поодаль по какой-то куче мусора. Похоже, ищет, куда бы опустить вторую ногу. Во всяком случае, сейчас он стоит, как журавль на кочке, широко раскинув в стороны руки, чтобы удержать равновесие. Вокруг него рябит раскаленный воздух, и кажется, что тело Фреда вибрирует, словно он готовится отправиться в путь на катящейся бочке. Я втягиваю голову в плечи, не хочу слышать возможных вопросов, пусть они лучше не поднимают глаз от мотора, пусть не преследуют меня взглядом! Я свободный узник каньона и могу, если захочу, нарушить здешние неписаные законы.

Эти жертвы рутины, у которых в крови все еще бьется ритм рабочего дня, не в силах меня понять, им и здесь подавай работу. Работа будто бы необходима, дабы по выходе на свободу суметь вновь адаптироваться в обычной жизни. На сегодняшний день средства массовой информации предлагают каждому болвану на любой случай жизни удобную и устраивающую его словесную формулировку. И те только и делают, что пользуются этими ходячими фразами. Вдохновение и импровизация для них — синонимы гомосексуализма и перекочевывают в ту же плевательницу. Их много, следовательно, они правы — разве не трогательная логика? Тех, кто думает своей головой, скрутим в бараний рог, и тогда жизнь станет прекрасной.

Во всяком случае, я пойду своим путем. Прямиком отправлюсь в виварий и даже не оглянусь. Что с того, что согнувшись и втянув голову в плечи, словно ожидая резкого окрика: стой! Пусть привыкают, я им не солдат в строю.

Убийственная жара не дает продохнуть. В этом проклятом каньоне нет ни дуновения ветерка. Сейчас я опрокину в глотку двойное виски и растянусь на полу вагона. Я и раньше средь бела дня валялся здесь, отдувался и мечтал о свободе. Если я когда-нибудь выберусь отсюда, я, разумеется, уже утрачу форму. Очевидно, и запас слов поиссякнет. Хорошо, если за весь день мы перекинемся парой скупых фраз. Раньше речь у меня текла сама собой — одно удовольствие слушать. На мне всегда лежал отпечаток лоска, и я был профессионалом в своем деле. Каждой женщине, которая встречалась на моем пути, я помогал решать ее проблемы.

Вновь и вновь мне приходится вселять веру в себя.

Потерянные годы, увы, углубляют пропасть, уже отделяющую меня от прежнего общества. А нет общества, нет и разговоров о моих способностях. Новые люди заняли мое место. Возможно, кто-то, кто помнит меня с тех времен, пренебрежительно кинет: дружище совсем опустился. Нет у Уго прежней предприимчивости, нечего рассчитывать на его поддержку. Стар и потрепан. Сидел в тюрьме. Совершил дурацкую аварию. В катастрофе погибло много людей. Нервы у него никуда, начнет еще жаловаться и лить слезы по прошлому. Тоже мне врачеватель душ!

Я позволяю себе еще один изрядный глоток виски, что ж, придется до получения следующей бутылки, положенной по норме, обходиться без спиртного. Теперь же мне необходимо себя одурманить. Иначе начну биться головой об пол.

Боюсь, что могу позабыть тонкости вариантов своей методики. К каждому, кто нуждался в помощи, я умел найти особый подход. Непреложное правило: человек неповторим. Лишь какое-нибудь психическое состояние может быть схожим у многих. Пресыщение жизнью, мысли о самоубийстве. Примерно за месяц я мог вытащить из омута бед любую женщину. Большей частью мне доводилось вмешиваться в жизнь тех, кто нуждался в моей помощи в самые критические моменты. Редко, когда люди вовремя осознают серьезность положения. Последняя стадия страданий — и милосердная подруга потерпевшей предстает с просьбой пред мои очи. Зачастую оказывалось нелегко выбрать кого-то из числа нуждавшихся в помощи. Умелый перекрестный опрос: возраст, происхождение, склонности, привычки, круг интересов, количество браков, разводы, состояние здоровья, наличие детей — даже докторам выкладывают все, я тем более должен иметь ясное представление о том, что явилось причиной, приведшей к кризису, ибо какое-то время мне приходилось жить бок о бок со своей подопечной. Каждая женщина — случай особый, но почти все они больны душой от собственной бесприютности. Чем глубже бывала пропасть отверженности, тем больше приходилось сыпать туда всяких снадобий. Запасы моей нежности и мне самому казались неисчерпаемыми, а от безудержной траты достояние это лишь росло. Возрождая другого человека к жизни, я порой так отдавался этому, что влюблялся в творение своих рук. Наблюдать за возрождением и обновлением души — это наполняло меня чувством удовлетворения и торжества. Я не жалел ни сил ни нервов.

У моих товарищей по колонии — работа в крови, восемь часов труда предусмотрено для человека. Всем им кажется, что они ужасные работяги. Просто чудо, как они выдерживают! Моей нормой в течение многих лет было трижды по восемь часов в сутки. Но и этого не хватало. Муж, любовник, слуга, шофер, гид, советчик, собеседник, созерцатель — время должно было быть резиновым. Легко ли быть проводником в салонах мод и сопровождающим на приемах? Или часами сидеть молча и с серьезным видом разыгрывать из себя исповедника?

Да и уметь тактично принять гонорар: я позволял дамам преподносить мне ценные подарки, что возвышало их в собственных глазах. Иные, более чувствительные особы, доставляя мне эту радость, прямо-таки лопались от счастья.

11

егодня ночью ко мне приходил мой покойный отец. Я услышал его еще до того, как стала раскручиваться лента сна. «Жан», — ворчливо позвал он меня. Так, видно, устроено было природой — он не мог говорить иначе нежели хриплым брюзгливым голосом, независимо от того, хорошее или дурное у него настроение. Сквозь сон я приготовился внимательно слушать — что хочет сказать мне отец? Я ворочался и размахивал руками, словно это могло разогнать кромешную тьму. Постепенно я стал что-то различать, но к отцу это не имело никакого отношения. В отблеске заката скользил на своем планере Роберт. Планер все быстрее терял высоту. Я невольно втянул голову в плечи, того и гляди крыло планера скосит меня. К счастью, Роберт с планером куда-то исчезли, и наступил черед появиться отцу. Он стоял у дома, в нашей апельсиновой роще, и был очень стар, намного старше, чем когда умирал. Маленький и сморщенный, с обвисшей кожей, с трубкой, зажатой в углу рта, уши большие и ржаво-бурые, словно тронутые морозом листья салата. Я принялся разглядывать его одежду. Он был в ползунках с завязками на сутулых плечах, на груди — вышитый заяц. Отец как-то мягко ступал по траве — поверх ползунков были натянуты белые вязаные носки. С трудом подбирая слова, я стал укорять отца. Сказал, что тотчас же принесу ему брюки и пиджак. Отец махнул рукой и велел мне собирать апельсины. И вот мы снова, как прежде, принялись за работу. С той только разницей, что я был большим, а отец маленьким. Мы собирали под деревьями плоды и складывали их в тележку, вскоре она наполнилась доверху. Мне было грустно, что отец так одряхлел. Теперь я повезу воз, деловито подумал я во сне. И дернул тележку, но она и не подумала сдвинуться с места. Я не мог понять, в чем дело. Отец топтался вокруг тележки и бурчал, дескать, что за колеса к ней приделали. Я взглянул и увидел на осях огромные апельсины, вязкие шары брызгали соком и все больше и больше сплющивались. Знал, что отец начнет браниться, — снова не успеем вовремя добраться до шоссе и апельсины повиснут на шее мертвым грузом. Сейчас туристы и отдыхающие потоком устремятся с юга на север, а нас нет на месте. Люди — это те же перелетные птицы, с той только разницей, что на зиму они спешат в холодные края, туда, где идет снег, — так думал я в детстве, глядя на проносившиеся мимо машины. Редко кто останавливался, чтобы купить ведро апельсинов и высыпать их в багажник. Однако на этот раз отец не стал ворчать. Он улегся под апельсиновым деревом посреди упавших плодов, блаженно улыбнулся, глаза его внезапно стали голубыми, и сказал скрипучим голосом: наконец-то ты, сын, все же вышел в люди.

Этот сон все утро преследовал меня, снова и снова возникая перед глазами. Я верил, что это было не просто видением. Отец положительно оценил мою деятельность, и это ободряло меня.

Вероятно, отец был прав. Не сейчас, но после того, как я выйду из колонии, я непременно выбьюсь в люди. Почему бы отцу, влачившему жалкое существование, и не задрать нос — есть надежда, что сын станет богатым господином!

Я чувствую, что мои товарищи по несчастью ненавидят колонию самообслуживания. В их глазах то и дело вспыхивает темное пламя отчаяния. Они словно сжались в комок, как звери в клетке, подойдешь слишком близко — огреют сквозь прутья лапой. Боюсь, что в один прекрасный день чаша терпения у них переполнится и они совершат тогда что-нибудь страшное. Считаю своей обязанностью не выпускать их из виду, чтобы предотвратить возможные безумства. Но каким образом? Я робею перед их умом и хитростью; стоит им захотеть, и они сметут меня с дороги как былинку. Чем я укрощу их, если разбушуются? Было бы у меня хоть образование или нечто такое, что внушало бы им почтение и страх. Босяк, говорит обо мне Уго. Я полагаюсь лишь на свою интуицию, но на сегодняшний день этого недостаточно. Когда мы роемся в мусорных кучах, я начинаю понимать, как мало знаю о мире. Что за жизнь ведут люди, если им требуются всевозможные диковинные штуки! Часто в руки мне попадаются предметы, назначения которых я не в состоянии определить, не говоря уже о том, чтобы подобрать им название. Изобилие вещей, кроющихся в мусорных кучах, прямо-таки ошеломляет меня. Сколько повыброшено ценного, кажется, что огромная прослойка людей только и делает, что разбазаривает добро.

Жизнь здесь, правда, тихая, но далеко не спокойная. Какое-то предчувствие возмездия давит меня — безумное расточительство где-то там, за пределами каньона, непотребное транжирство должно повлечь за собой жестокое наказание. Ненасытность людских желаний вселяет в меня ужас. Неужто все они помешались? Тупице Жану соблаговоляют объяснить: это мини-калькулятор для домашней хозяйки. Утром сунет в щель напечатанную в углу свежей газеты перфокарту с сегодняшними рыночными ценами и отправится делать покупки. Нажала на кнопку, и ни один продавец не сможет обмануть. А вот это детский спектрометр. Направишь луч на мочку уха младенца и прочитаешь на шкале, чего не хватает в его крови и какие вещества следует добавить в детское питание. Позавчера я нашел устрашающего огромного паука из пластика, под брюхом полно роликов и резиновых планок, на ногах металлические кружочки, выяснилось — магниты. Наливаешь в паука воду со стиральным порошком, прикрепляешь его снаружи к окну, сам сидишь в комнате и водишь палкой, к которой тоже прикреплен магнит, и эта тварь под твоим руководством моет тебе окна.

Поначалу богатства мусорных куч отпугивали меня. Я испытывал к ним чувство почтения, как-никак чужие ценные вещи, трогать которые не подобает. Не бесхозное же это добро, безусловно, эти залежи кому-то принадлежат, и меня накажут, если я суну что-то себе в карман. Остальные своими смелыми действиями мало-помалу вправили мне мозги. Все они с самого начала чувствовали себя совершенно свободно среди здешних сокровищ. Прибыв в колонию самообслуживания, они заявили, что им понадобится время, чтобы освоиться на новом месте. Стремясь чем-то заполнить незанятые часы, они стали бить бутылки и тарелки об камень — развлекались, словно дети, «стрельбой» по мишени. Я глядел на бессмысленное уничтожение и судорожно сжимал за спиной руки. Странно, но мне ужасно хотелось составить им компанию и тоже расколотить что-то вдребезги. Я преодолел свое дурацкое желание, мне не положено делать глупости, непременно получу за это по рукам.

Они же не ограничивали себя ни в чем. Распоясались так, что обломками труб разнесли в пух и прах вполне еще пригодную машину, грохот металла и звон стекла пробрали меня до костей. Ужасно, но и у меня снова зачесались руки. Однако сам я не решался даже тряпки порвать без спросу. В конце концов набравшись храбрости, я попросил разрешения у Эрнесто. Он казался мне старше и умудреннее остальных, мне хотелось равняться на него, брать с него пример. Эрнесто удивился и вытаращил глаза, пробормотал что-то насчет моей придурковатости, но тут же перестроился и дружелюбно разъяснил мне, что в здешнем государстве все мы равноправные властители. Я еще больше зауважал Эрнесто за его великодушие. У меня и позже всегда теплело на сердце, когда я заслуживал его одобрительный взгляд. Разумеется, в пылу разрушения недосуг раскидывать глазами, и только позднее, когда опустошать и разорять нам наскучило, мы стали замечать друг друга, принялись судить да рядить, как упорядочить жизнь и чем заполнить дни. Эрнесто пришла в голову неплохая мысль: что, если начать вытаскивать из-под груды мусора машины получше и приводить их в порядок? Я готов был подпрыгнуть от радости, когда заработал мотор первой налаженной машины. Копаться в моторе под руководством Эрнесто одно удовольствие. Похоже, его забавляет натаскивать меня. Он не скряга, своих умений не скрывает. Каждый раз охотно объясняет что к чему. Старательность всегда была у нашей родни в почете, и я наматываю на ус каждое наставление Эрнесто.

Пожалуй, я здорово выиграл, что дал согласие тюремной администрации и перебрался в колонию самообслуживания. Из душной тюрьмы я вырвался на свежий воздух, и умные сильные люди приняли меня в свою компанию. Только в одном они немного странные — не хотят объяснить мне, почему вначале с такой страстью ломали вещи, а теперь довольны, чиня и ремонтируя их. Отводят взгляд, разбредаются — и молчат. Однако они все же хорошие ребята. Еще отец говорил мне, когда я был мальчишкой: в других людях ты прежде всего видишь самого себя. Положа руку на сердце я могу поклясться, что никому не желаю зла. Подобное признание звучит, пожалуй, странно в устах убийцы, но судьбе было угодно это несчастье. Я должен нести свой крест и смириться, может быть, мадонна простит мне мое прегрешение. Хочу быть трудолюбивым, как муравей, потому что человек, если он по горло загружен работой, не сломится под грузом вины. В работе я состязаюсь с Эрнесто, да и Майк старается не отставать от нас. У го, не в обиду будь сказано, бездельник. Он человек иного склада и не привык работать руками. Иногда он вскользь рассказывал о женщинах, которым якобы помог. Именно состоятельные дамы подчас попадают впросак, того и гляди сунут голову в петлю. Уго служил опорой истерзанным душам; каким же редкостным даром должен обладать человек, чтобы заставить другого выбросить из головы мысли о смерти. Он походил на священника из нашей деревни, всегда находившего для людей слова утешения. Однажды, подвыпив, Уго признался, что удержал от самоубийства не один десяток женщин, а это во много раз превосходит число жертв автокатастрофы, в которой он был повинен, однако при определении меры наказания никто этого во внимание не принял.

Что ж, несправедливость вызывает горечь. И Уго средь бела дня то и дело исчезает в виварии. Не знаю, что он делает в этом душном вагоне? Может, они с Флер занимаются любовью? При этой мысли сердце болезненно сжимается. Я не вправе ревновать и все же ревную. Не могу я ежеминутно ходить по струнке, хоть и стараюсь. Моя ревность смешна; в глазах избалованной и красивой Флер я жалкий человек, ничтожество. Бедный деревенский парень, который за полгода городской жизни так и не сумел избавиться от мужицкого налета.

Я ведь до сих пор не могу поверить, что спал с Флер. Эротический сон — не более. Очевидно, я, подобно лунатику, бродил по карьеру до самой глубокой ночи, покуда не залез в свой виварий и, смертельно усталый, повалился на матрас. Вот только руки не соглашаются с разумом. Странно, но мои пальцы до сих пор помнят прикосновение к телу Флер.

Должно быть, нами овладело умопомрачение, когда, вырвавшись из тюремных стен, мы очутились на просторе заброшенного карьера. Человек ведь может одуреть, попав из затхлой и темной камеры на свет и свежий воздух. Первые дни жизни в колонии мы действительно словно обезумели. Только и делали, что ломали вещи и машины, а по ночам по очереди ходили к Флер. Сам бы я на такую гнусность не отважился. Эрнесто многозначительно подтолкнул меня и спросил: Жан, а ты чего ждешь? Ты, случаем, не муже-люб, признайся честно. Повяжем тебе лиловую ленточку на шею и оставим в покое.

Поздно вечером я отправился к Флер, ноги меня не слушались. Я боялся ее насмешек и ждал, что она вышвырнет меня за дверь. Но ни того ни другого не произошло.

Какое это было переживание!

Утром Уго пристально посмотрел на меня и сказал с издевкой: раб страстей.

После этой ночи я словно переродился. Пожалуй, я первым перестал ломать вещи. Ушел оттуда, где остальные в поте лица с шумом и грохотом рушили все, что попадалось им под руку. Я бродил среди отдаленных мусорных куч и собирал красивые и целые вещи. Отмывал свои находки и тащил их в свой виварий. Вагон стал мне мил, собственный маленький домик, который мне хотелось уютно и красиво обставить. Постепенно виварий обрел облик, его можно было считать домом. Правда, перед дверью и под окном не росли апельсиновые деревья. Но нельзя же требовать слишком многого от колонии самообслуживания. В прежние времена преступники, сидевшие в кандалах за решеткой, могли лишь мечтать о такой вольной жизни.

По ночам я стал поджидать Флер. То и дело приподнимался и садился на постели, прислушиваясь, не раздадутся ли за стеной легкие шаги Флер. Нам было бы хорошо в моем уютном гнездышке. От счастья и благодарности я стал бы целовать ей ноги.

Но она не приходила.

Уго, правда, частенько отлучался куда-то, но сегодня я не мог подозревать его в том, что он осаждал Флер. Ее приставили сторожить новенького. Эрнесто считал, что за ним надо присматривать. Вдруг Роберт решил заминировать наши виварии? Я не понимаю, почему Эрнесто беспрестанно говорит о минах и прочих боеприпасах. Откуда Роберту взять мины? Эрнесто за словом в карман не лезет. Голова у него варит. Пластиковые бомбы могли быть доставлены в карьер еще до нас. Что правда, то правда, мы еще не успели облазить все уголки огромного каньона. Чтобы рассортировать необъятные мусорные кучи, потребовались бы, пожалуй, годы. Много ли мы успели, однако кое-какие коллекции уже образовались. Мое собрание люстр, ламп и фонарей в числе самых скромных. А вот коллекция бюстов на Площади почивших государственных мужей, та действительно большая. Майк охапками таскал книги в пещеру и складывал их там. В свободные минуты он забирается в прохладную пещеру, выдолбленную в скале цвета киновари, и наслаждается тем, что перебирает и перелистывает свое достояние. Эрнесто, которому то и дело мерещатся опасности, не раз предупреждал Майка: будь осторожен, свод пещеры может обрушиться и погрести под собой и тебя, и твои книги. Майк и в ус не дует, машет рукой. Чаще всего он молчит, стремится быть один, кто его разберет, что он за человек.

Мы ведь друг друга не знаем, скрываем свою прежнюю жизнь, словно у каждого в душе есть уголок, отгороженный колючей проволокой.

Мне скрывать особенно нечего. Если б кто-то заинтересовался моим прошлым, я бы мог рассказать. Зато здесь, в карьере, у меня появилась своя тайна, и о ней я никому не заикнусь.

Тайна, равная сокровищу.

Не случайно отец, явившись ко мне во сне, похвалил меня. Похоже, что, выйдя на свободу, я стану богат. Сейчас я живу на пособие Международного управления по надзору за тюрьмами — ради эксперимента в колонию самообслуживания водворили одного представителя неимущего сословия; хватит унижений, пройдет какое-то время, и господина Жана будет не узнать. С полным правом я вынесу из карьера плоды своего труда, и никто не посмеет отнять у меня мое достояние. Я шутя уплачу страховой компании за разбитый чужой «линкольн», пусть оставят меня в покое. Мать и сестер заберу из маленькой отцовской лачуги в город. Будучи богат, я, может быть, даже решусь разыскать Флер. Удачная крупная сделка хоть кого поднимет в цене. Что я мог предложить Флер сейчас? Апельсиновые деревья, посаженные на моей родине еще дедом, захирели. Век апельсинового дерева так же долог, как век человека, но все же когда-то приходит старость.

А вот собранное в карьере сокровище не истлеет и не сгинет.

Бежав от своих товарищей, охваченных жаждой разрушения, я однажды в предзакатный час слонялся по дальним уголкам каньона и очутился подле какого-то странного образования породы, меня словно к месту пригвоздило, когда я увидел его. От вертикальной стены карьера отделялась скала, напоминавшая своими очертаниями раздувающийся на ветру парус и сплошь усеянная сверкающими жемчужинами. Разинув рот, я смотрел на это чудо природы, затем, ошеломленный, подошел поближе и коснулся пальцем переливающейся бусинки. Капля упала и рассыпалась на тысячи невидимых шариков. Настоящая ртуть! От удивительной находки перехватило дыхание. Скалу, покрытую блестящими каплями, я назвал Миракулум. Я шел оттуда, повторяя шепотом это волшебное слово и ставя на пути вехи.

Теперь каждый вечер, прихватив с собой стопки и бутылки, я провожу подле Миракулума. Собираю капли ртути на стекло от очков, делаю это старательно, словно коплю змеиный яд. Я нежно разговариваю со своим Миракулумом, никогда и никому я не отважился говорить такие ласковые слова, как теперь этой немой скале. Щедрость Миракулума позволила мне собрать несколько бутылок ртути. Сосуды, полные до краев жидкого металла, невероятно тяжелы, я тайком по одному отношу их в свой виварий. С каждой новой ношей передо мной все шире открываются перспективы будущего. Главное, чтобы под давлением тяжелого сокровища не лопнули бутылки.

12

ного ли времени прошло с тех пор?

Не помню.

Я невольно подслушал, как Тесса негодующе крикнула в телефон:

«Он ни черта не смыслит! Майк одержимый! Живет во имя какой-то призрачной идеи!»

От слов Тессы я вздрогнул, как от удара. По-моему, я вполне твердо стоял на земле, правда, в ту минуту — на ковре залы нашей квартиры, где все вокруг меня было осязаемо и насквозь знакомо с детства: посреди потолка висела люстра, под ней массивный овальный стол темного дерева, вокруг двенадцать обитых гобеленом стульев, у стены громоздился буфет, в верхней части которого, за резными столбиками, поблескивала стеклами горка; из окон, обрамленных портьерами, в комнату струился рассеянный солнечный свет, в воздухе трепетали нежные, по-домашнему уютные пылинки, у всех трех диванов по-прежнему было восемнадцать медных ножек в форме львиной головы, да и огромную пальму вот уже двадцать лет никто не переставлял, о нашем комнатном дереве всегда заботился один и тот же садовник — менял землю, удобрял, срезал высохшие листья. Нам никогда не надо было вызывать этого старика, он всегда приходил сам в нужное время и делал все необходимое.

Я не знаю почему, потрясенный словами Тессы, в течение нескольких секунд старался уверить себя в незыблемости нашего дома. Очевидно, мне хотелось подсознательно, подчиняясь инстинкту самосохранения, зафиксировать, что воспринимаю реальность адекватно. Меня ведь слегка задело поведение Тессы. Крикнуть чужому человеку по телефону: Майк живет во имя какой-то призрачной идеи!

Ее слова задели меня, однако я постарался подавить в себе неприятный осадок, глубоко засунул руки в карманы, вытянул губы, готовясь весело засвистеть, и направился к двери, чтобы по ковровой дорожке коридора дойти до холла, где Тесса беседовала с кем-то по телефону. Я едва успел сделать несколько шагов, как меня охватило сомнение, неожиданно показалось неуместным и фальшивым мое намерение обнять Тессу, сжать в ладонях ее пылающее от смущения лицо, заглянуть ей глубоко в глаза, посмотреть, как вздрагивают ее искусственные ресницы, и сказать: дорогая Тесса, я тоже кое-что смыслю в жизни и людях, скажи мне, что тебя мучает.

Передо мной выросла стена, веселый мотив замер на губах, еще не успев родиться, руки, засунутые в карманы, не были уже так самоуверенно напряжены и мускулисты, они стали дряблыми, словно вареными, и не подчинялись моей воле.

До сих пор я крайне редко задумывался над характером нашего длившегося не один год брака, никогда не пытался разведать причины настроений Тессы, я всегда думал, что все обстоит так, как и должно обстоять, ибо совместная жизнь в общем-то не обременяла меня. Было исключено, чтобы взаимоотношения с женой стали краеугольным камнем моей жизни; просто я нуждался в надежном тылу — жена была принадлежностью дома, по квартире расхаживала верная душа, Тесса не только радовала глаз, но и дарила, когда хотела, мгновения забытья.

В большинстве случаев я оказывался пленником своих мыслей. С юных лет я увлекся актиномицетами, и этот многосторонний объект исследования по-прежнему занимал меня; чем больше мир узнавал о лучистых грибках, тем больше загадок таилось в них. Меня все время подстегивало сознание: я должен торопиться. Возникла отрадная цепная реакция: чем больше опытов я проводил и чем больше добивался заслуживающих внимания результатов, тем интенсивнее начинали множиться мои идеи, они без конца делились, подобно клеткам развивающегося организма, — в моем воображении возникали все новые и новые возможности. Широчайшее распространение актиномицетов во всем мире, обилие форм этих интереснейших микробактерий в каком угодно климатическом поясе, не говоря о их жизнеспособности и устойчивости, — все это сулило беспрерывные неожиданности и сюрпризы. Утилитарная отрасль микробиологии уже длительное время занималась актиномицетами, заботясь непосредственно об интересах человека, в этих исследованиях и мне удалось восполнить кое-какие небольшие пробелы. Теперь же я все больше и больше тяготел к теории, я сумел увидеть новые перспективы подхода к материалу и собирался создать хитроумную всеобъемлющую систему, которая стала бы отправной точкой для исследователей в этой области по меньшей мере лет на десять. Я упорно шел к вершине. При современных темпах развития неизменность какой бы то ни было системы в течение десятилетия явилась бы величайшим достижением, во всяком случае, это было бы немаловажной ступенью к следующему, поворотному моменту на пути изучения актиномицетов.

У меня было все для того, чтобы выстроить свою систему. Совершенная лаборатория, знающий персонал, достаточные материальные ресурсы, чтобы постоянно менять аппаратуру на более современную; к тому же я еще не достиг тридцати — в науке крайне важно не пропустить поры расцвета умственных способностей; итак, у меня хватало энергии на то, чтобы торопиться. Мне создали самые благоприятные условия, возможно, забота, которой меня окружили, была даже чрезмерной. В поездках меня сопровождал секретарь-телохранитель. Не допускалось, чтобы мелочи жизни отвлекали меня. Я мог спокойно думать.

Я уже почти зафиксировал каркас своей системы. До сих пор все время подгоняя себя, я в какой-то момент стал осторожнее и расчетливее, мне необходимо было разобраться еще в кое-каких неясных пока подробностях, чтобы не начать опрометчиво предлагать принципы взаимосвязи актиномицетов. Многие оставшиеся нерешенными вопросы ждали единственно возможного решения, научное открытие нельзя было насильно затолкать в какие-то определенные рамки, это не чемодан, который мой телохранитель Аврелий в случае необходимости прижимал коленом, чтобы защелкнуть замки.

Может быть, оставалось сделать лишь один маленький шаг, чтобы достичь вершины. В специальных журналах я опубликовал ряд статей и намеревался дать в печать еще целую серию, чтобы исподволь подготовить достопочтенное общество микробиологов к ошеломляющему открытию. В любой области отношение к новому одинаково; надо быть немного психологом, чтобы выступить со своими концепциями не прямо, а как бы исподволь, скармливая их маленькими дозами и приучая людей к свежим мыслям, как к яду, ибо, если потревожить осиное гнездо, можно затормозить развитие. Правильнее делать вид, что ты и не открыл ничего принципиально нового; твои уважаемые и высококвалифицированные коллеги, разумеется, давно все знали, ты лишь связал концы с концами и восполнил отдельные, абсолютно несущественные пробелы. Молодых Ньютонов и Эйнштейнов, простосердечно восклицающих «эврика», проглатывают в эпоху коллективной науки еще до их рождения. Деликатно улыбаясь и проявляя великую заботу о чистоте и процветании науки.

Все было тщательно продумано, до победы рукой подать — еще миг, и человечество известят об открытии. Утилитарная отрасль науки могла бы, опираясь на мои концепции, сразу сделать огромный скачок в области сельскохозяйственной, фармацевтической и химической промышленности.

Однако внезапно начался какой-то необъяснимый обратный процесс. Вначале я не ощущал никаких признаков беды. Несчастье подкрадывалось незаметно.

«Майк одержимый, он ничего не смыслит в жизни», — повторила Тесса в трубку.

Услышав слова Тессы, я застыл на месте, парализованный каким-то необъяснимым чувством: мое кровообращение, казалось, замедляется, красные кровяные тельца погружаются в летаргический сон, очевидно, в кровеносных сосудах начался процесс свертывания крови. Если б Тесса говорила в шутливом тоне, я не обратил бы ни малейшего внимания на ее слова, но из холла донеслось нечто совсем иное: впервые я уловил в ее голосе презрение, в кипящей злобе разверзлась мертвящая пропасть враждебности.

В моем сознании с нелепой последовательностью стал повторяться один и тот же рождающий страх вопрос. Тот ли я, кем себя считаю? Все прочее растворилось в тумане. Постепенно способность мышления восстановилась. В силу вступило критическое отношение к себе. Когда я совершил ошибку, когда возник хаос в моем надежном тылу? С какого момента начались расхождения между мною, каким я себя считаю, и тем, кем являюсь на самом деле? Ошибку надо исправить прежде, чем она усугубится.

Много позже я понял, что тогдашний испуг в один момент лишил меня самоуверенности, к которой примешивалось тщеславие. Внезапно я оказался беззащитным и напуганным и, разумеется, стал искать опоры в своей почти законченной научной системе. Размышления об этой сложной структуре приободрили меня, я решил, что беглого анализа такого сравнительно примитивного явления, каковым является один из моментов семейной жизни, достаточно, чтобы устранить некоторые отклонения и восстановить равновесие.

Я был нетерпелив, для долгих копаний в себе у меня не хватало времени, я хотел немедленно поставить все на свои места. Вскоре мне предстояло в сопровождении Аврелия лететь через океан, я задумал покопаться в научных лабораториях нескольких университетов и намеревался пробыть в отъезде самое большее месяц. Собственно говоря, предстоящая поездка была необходима мне, чтобы немного проветриться перед тем, как закончить серию статей. Заготовки лежали на письменном столе. На какое-то время я должен был отвлечься от этих исписанных листов бумаги, чтобы вновь испытать их властную притягательную силу. Чтобы заторопиться домой, за свой стол, в свою крепость, в свой кабинет. Темно-коричневые и мшисто-зеленые тона комнаты способствовали концентрации мыслей на тайнах жизни. Я почти всегда заходил в свой кабинет с каким-то благоговением, словно в святилище. А уходя из кабинета, верил, что обрывки мыслей остаются висеть в спокойном полумраке; и в самом деле, возвращаясь, я обнаруживал перед собой комбинации, ожидающие своего развития, они покачивались на прежнем месте, в едва колеблющемся воздухе, мне было легко собрать все нужное воедино и продолжить то, что осталось незавершенным. Все, что приходило мне в голову в кабинете, никогда не забывалось и не улетучивалось. Когда я возился в лаборатории или находился в поездке, я всегда должен был записывать в блокнот осенившие меня мысли, в противном случае они либо исчезали, либо сами собой трансформировались в прописную истину.

Итак, рейс через океан должен был взбодрить меня и вызвать тоску по рукописям и кабинету. Накануне решающего рывка надо было обрести идеальное душевное равновесие, чтобы максимально сосредоточить свои силы и волю. Я не сомневался, что, вернувшись домой, с жаром наброшусь на работу. Я ни в коем случае не собирался отказываться от поездки из-за капризов Тессы.

Я торопливо перебирал в памяти последние недели нашего брака. Нюансы более отдаленных времен так и так позабылись.

За несколько дней до отъезда, известив Тессу о своих планах, я заметил, что она отвела глаза и помрачнела. Я терпеливо объяснил жене, почему не могу взять ее с собой. На том материке наши интересы разошлись бы — это ведь не увеселительная поездка, — меня отвлекали бы посторонние разговоры и праздные желания что-то купить или посетить сенсационные места. Тесса, казалось, поняла мои доводы, во всяком случае спорить не стала. Когда же на следующий день она вскользь обронила, что позвала в гости своих друзей и чтобы я по этому поводу освободил себе вечер, я понял, что на этот раз должен покориться.

Большей частью я сторонился ее друзей. К тому же они менялись так часто, что запомнить их имена было невозможно.

В тот вечер в нашей квартире собралось с десяток совершенно незнакомых мне людей. Я благоразумно запер дверь своего кабинета и сунул ключ в карман, чтобы никто из них развлечения ради не зашел туда и не переворошил бумаги на письменном столе.

Едва собравшись, друзья Тессы умудрились перевернуть квартиру вверх дном. Меня ошарашила их ретивость — про себя я окрестил их вечными двигателями. Они непрерывно шныряли по комнатам, запускали музыкальные агрегаты — игнорируя мое неудовольствие, Тесса накупила их в большом количестве, везде у нее под рукой должны были быть клавиши и кнопки, — хлопали дверцами холодильников, доставали из бара и буфета вина и напитки покрепче, понаставили всюду формочки для льда, бутылки из-под лимонада и минеральной воды; то тут, то там в наши старинные люстры стреляли пробками из-под шампанского, женщины беспрерывно готовили на кухне все новые салаты из шампиньонов и коктейли с крабами, в бесчисленном количестве разносились баночки и бутылочки с приправами — весь этот грандиозный бедлам олицетворял, по их мнению, праздник и отдых.

Прежде я деликатно намекал Тессе, что она могла бы не возиться с приготовлением еды и напитков, наняла бы повара и слугу, которые накрыли бы стол как полагается. Я с удовольствием после долгого перерыва воспользовался бы накрахмаленными салфетками и смотрел бы на серебряные подсвечники и букеты гвоздик в вазах, как в былые времена, когда отец с матерью принимали гостей и мне тоже разрешалось сидеть вечером за столом.

Тесса смеялась и говорила, что этак чинно киснуть за столом давным-давно изжило себя и к тому же смертельно скучно.

Молодые мужчины и женщины предпочитали сидеть развалясь в креслах или слоняться из комнаты в комнату. Во время приемов, которые устраивала Тесса, я не находил себе места. Где бы я ни пристроился, меня обязательно задевала бедром проходившая мимо хихикающая или хохочущая женщина, словно в нашей квартире мало места и невозможно пройти мимо, не толкнув кого-то. Я попробовал укрыться в ванной комнате, чтобы хоть немного отдохнуть от всех них; грохочущая музыка, шум голосов и экзальтированные выкрики начинали действовать на слух. Но, увы, меня опередили. За незапертой дверью я обнаружил парочку. К счастью, я не оказался свидетелем чего-то непристойного, но все же разозлился; высокий кудлатый мужчина в узких брюках, которые прямо-таки трещали по швам, стоял нагнувшись над раковиной и преспокойно чистил моей зубной щеткой свои лошадиные зубы. Женщина, поставив ногу на край ванны, затягивала ремешок на туфле.

Странно, что она проявляла такую заботу о своих туфлях, состоявших из тонюсеньких ремешков, в то время как молния на ее вечернем платье была расстегнута до самого копчика.

Я возмущенно фыркнул и захлопнул дверь.

Теперь я уже никуда не решался сунуть нос. Я охотно приготовил бы себе на кухне сандвичи — живот подвело от голода, эти сварганенные наспех салаты я не рискнул есть, — однако боялся попасть под ноги снующим в кухню и из кухни женщинам, да и вряд ли мне удалось бы найти там чистые ножи и вилки.

Я с нетерпением ждал конца этого томительного кутежа. Я жаждал уединения в своем кабинете, броситься на диван и выспаться при открытом окне. Воспользоваться спальней в сегодняшнюю ночь было невозможно. Какая-нибудь бесстыжая парочка конечно же побывала в нашей постели. В конце концов я ведь не какой-то завсегдатай ночлежки, чтобы спать на грязных простынях.

Я сел в тени пальмы — авось они вскоре устанут от разгула и разойдутся? Зачем Тессе понадобилось вовлекать меня в эту вечеринку? Я ведь и раньше допоздна засиживался в лаборатории и в тиши вечерних часов делал немало полезного. К тому же мне было неприятно смотреть на Тессу. На ней был жуткий, обтягивающий тело комбинезон телесного цвета, напоминающий покроем пижаму; мне казалось, что сквозь тонкий шелк просвечивают ее соски. Да и остальные женщины были одеты во что-то облегающее либо просторное и открытое, с вырезом до пупа, и у всех между грудей болталось бесчисленное количество цепей и побрякушек. В тот вечер Тесса казалась мне чужой, ее можно было перепутать с любой другой, и мне стало не по себе от мысли, что я женат на стандартной женщине.

После полуночи я неожиданно им понадобился.

Пресытившись суетой, питьем, едой и валяньем, они окружили меня; я оказался в фокусе множества блестящих глаз, гости бренчали льдом своих полупустых бокалов и жаждали духовной интермедии. Какая-то женщина, с иссиня-черными волосами и выщипанными бровями, подошла ко мне, покачивая бедрами, остановилась, выпятила свой плоский живот и, сложив губы трубочкой, спросила:

— Что нового в микробиологии?

Мне хотелось язвительно заметить, что ее мозги все равно не в силах этого уразуметь и что ее действиями управляет лишь игра гормонов, однако я заставил себя вежливо промолчать — к чему мне потом выслушивать упреки Тессы, что я испортил им праздник, — я напустил на себя вид маститого профессора и на полном серьезе принялся пудрить им мозги.

— В микробиологии масса нового. Скоро не надо будет мучиться, рожая детей. Современная наука просто обязана избавить женщин элиты от этого тяжкого бремени. Согласитесь — женщина теряет форму, тратит свои лучшие годы и к тому же на свет может появиться урод.

Все оживились.

— Самим рожать детей — это вчерашний день! Уже стало возможным клоническое воспроизводство.

— Что значит — клоническое?

— Людей станут размножать подобно тому, как почками и черенками размножают растения, и ребенок будет походить на своего предка как две капли воды. — Я назидательно поднял палец. — Самая большая притягательность этого метода в том, что при клоническом воспроизводстве мужчины тоже смогут иметь отпрысков, ядро их соматической клетки будет пригодно для трансплантации донору, и ребенок будет копией отца, от матери он не унаследует ни одной черты. К примеру, если я сам себе очень нравлюсь, то путем клонического размножения смогу обрести вечную жизнь. Я, как личность, могу повторяться здесь, на земном шаре, бессчетное количество раз. Майк первый, Майк второй, Майк третий — и так до бесконечности. У всех у них будет точно такая же внешность, как у меня, умственные способности и наклонности также не будут отличаться от моих. Так что приготовимся к бессмертию!

— Потрясающе! — вздохнула женщина с иссиня-черными волосами, потрясла грудью, на миг глубокомысленно уставилась в потолок, а затем осушила полупустой бокал.

— А секс? Неужели всего лишь наслаждение? — оживился тот самый тип, который нахально пользовался в ванной комнате моей зубной щеткой.

Я решил отплатить ему за то, что, перед тем как пойти спать, должен буду рыться в шкафчике и искать, имеются ли там про запас новые зубные щетки.

— Как сказать, — я с независимым видом пожал плечами. — Тот, кто жаждет для себя вечной жизни, должен подвергнуться стерилизации. Ничего не поделаешь, даже ослу приходится подумать, прежде чем выбрать из двух куч сена одну, — заметил я не без злорадства. — За все надо платить — и за победу, и за поражения. Надо решать, что выгоднее. Только не раздумывайте слишком долго, а то опоздаете!

Гости, ошеломленные новостью, принялись, как заведенные, ахать, вздыхать и ерзать, в их пустых глазах появилось выражение крайнего отчаяния. Одна лишь Тесса усмехалась про себя, вероятно, считала, что ее муж-микробиолог окажется в новой ситуации всемогущим. Очевидно, сумеет сообразить, как заполучить вечную жизнь и одновременно сохранить сексуальное наслаждение.

Моя мини-лекция почему-то отрезвила компанию и снова возбудила их аппетит. Они набросились на остатки салата в мисках, на кухне захлопали дверцы холодильников, лед с решеток перекочевал в термосы, бутылки разглядывались на свет, вечность представлялась чем-то очень далеким, а умирать от сиюминутной жажды никто не хотел. В склоненных над бокалами бутылках играли блики света и отражались мертвенно-бледные лица, гости спешно искали забвения, словно клоническое размножение человека стояло на повестке завтрашнего дня и, как только забрезжит рассвет, им придется сделать выбор — остаться ли земными, грешными, жалкими смертными или ценой полного отречения достичь вечного повторения своей неповторимой личности.

Я не имел ни малейшего представления, хотела ли Тесса, презрительно отозвавшись обо мне по телефону как об одержимом, который ничего в жизни не смыслит, утешить этим кого-то из своих знакомых, обсуждавшего с ней проблему смерти и бессмертия, — во всяком случае, искренность тона Тессы вселила в меня тревогу. До отъезда оставалось мало времени, я должен был действовать. Было бы тяжело уезжать, увозя с собой необъяснимую натянутость отношений или даже враждебность.

К сожалению, мне в голову не пришло ни одной дельной мысли, которая помогла бы нормализовать домашнюю жизнь.

Я признался себе, что я бездарный муж.

Тесса как будто почуяла мое состояние, потому что вечером, накануне отъезда, она неожиданно выключила один из музыкальных агрегатов и заявила с продуманной решительностью:

— Мне нужна довольно крупная сумма.

— В чем же дело! — облегченно воскликнул я. — Сколько?

— А я не собираюсь упрощать тебе жизнь и называть сумму, — ядовито произнесла Тесса.

Я решил, что лучше будет промолчать, поплелся в свой кабинет, выудил из ящика стола чековую книжку и задумался. Каждый месяц я перечислял в банк на счет Тессы довольно-таки внушительную сумму, которой ей хватало на ведение хозяйства, тряпки и развлечения. Сколько же я должен выписать сейчас? Черт его знает. Я стал прикидывать, что ей могло взбрести в голову. Может быть, она собирается за время моего отсутствия съездить на какой-нибудь курорт? Это предположение было вполне логичным, и поэтому я выписал чек на сумму, которой хватило бы на то, чтобы объехать пол-Европы. Я считал, что проявил щедрость.

Тессе надоело ждать меня, снова гремела музыка, и Тесса потягивала из высокого бокала какой-то напиток. Я положил чек перед нею, она мельком взглянула на него и коротко бросила:

— Мало. Мне нужно еще столько же.

Я повернулся на каблуках и, недовольно сопя, вернулся в свой кабинет. Я ведь не машина, печатающая деньги! Тесса даже не потрудилась объяснить, зачем ей такая сумма! Открытое вымогательство, она пользуется тем, что я последний вечер дома и не могу послать ее ко всем чертям.

Выписывая новый чек, я заметил, что у меня слегка дрожит рука. Нервы расшатались, испуганно подумал я. Открыл окно и сделал несколько дыхательных упражнений, пытаясь восстановить душевное равновесие. Скоро я пришел в норму. Держа двумя пальцами чек и размахивая им, я, насвистывая, отправился в комнату Тессы. Она даже не взглянула на чек, попросила, чтобы я положил его на стол. Мгновение спустя Тесса сообразила, что в своей надменности и бесцеремонности зашла слишком далеко. Она встала, подошла ко мне, приподнялась на цыпочки и сухими губами равнодушно прикоснулась к моей щеке. Очевидно, я должен был подскочить до потолка от проявленной ею нежности, а я, увы, помрачнел. На сердце заскребло: может, мы устали друг от друга? Ах, пытался я успокоить себя, ведь ни одна система не функционирует все время ровно, всегда бывают какие-то колебания и отклонения, подъемы и спады. Наверное, разлука пойдет нам на пользу. Конечно же Тесса будет с нетерпением ждать моего возвращения домой, так же как я буду тосковать по тому чувству покоя и сосредоточенности, которые охватывали меня за моим письменным столом. Прежняя свежесть чувств, и радость, которую мы дарили друг другу, восстановятся, и, быть может, даже в еще более совершенной форме.

Я бодро отправился в путь. Насыщенная программа помогла мне в течение поездки стряхнуть мрачные мысли и почти забыть о Тессе. Все это время я был занят делами поинтереснее, нежели самоистязание. Строить какие-то предположения и подозревать жену, будучи вдалеке от дома, значило бы заработать невроз.

Домой я вернулся на несколько дней раньше намеченного срока.

Я мог быть доволен собой, меня действительно мучила нестерпимая жажда деятельности, и, кроме того, время, потраченное на поездку, не прошло зря. По ту сторону океана я даже во сне думал об усовершенствовании своей системы и, просыпаясь по ночам, делал кое-какие существенные пометки. Я был готов к финишному рывку. Состояние подавленности, в котором я находился накануне отъезда, казалось мне теперь далеким и несущественным. Даже если Тесса за это время стала колючей как еж, мне все равно. Впредь я не стану обращать внимания на капризы жены. Я не собирался плясать под чью-либо дудку. Я был убежден: я — выдающийся ученый, и эгоцентризм мне дозволен, быть может, даже необходим.

Перед дверью квартиры в нос мне ударил неприятный запах. Почему-то мне не захотелось совать свой ключ в замочную скважину, и я, подобно случайному гостю, нажал на кнопку звонка. Одновременно с раздавшимся мелодичным звонком распахнулась дверь: кого-то ждали. Передо мной стояла Тесса. Волосы перехвачены на затылке тесьмой, овал лица неожиданно чистый и милый, искусственных ресниц нет и в помине, в глазах ребячливый азарт и блеск. Я боялся погасить этот огонек и готов был отвести взгляд. Но нет, Тесса изменилась До невероятности, она обхватила меня руками за шею, и я размяк. И все же я почувствовал, что и от Тессы исходит тот же вызывающий тревогу резкий запах, который озадачил меня уже при выходе из лифта. Тесса самозабвенно обнимала меня за шею, я украдкой обвел взглядом прихожую. Цвет стен изменился, дверцы стенных шкафов были приоткрыты, зеркало и бра отсутствовали, в углу валялись в куче картон и оберточная бумага.

Едкий запах синтетических смол и растворителей ощущался теперь совершенно явственно.

В конце концов Тесса устала висеть у меня на шее и разжала руки. И тут же упоенно защебетала, мол, дорогой, я хотела тебя удивить и обрадовать, ведь не могли же мы дольше жить среди всей этой затхлой и устарелой мебели; я пригласила дизайнера, маляров и старьевщика, бог мой, весь этот месяц я разрывалась на части, сколько было трудностей, я только и делала, что бегала из одного мебельного магазина в другой, а устроиться, распаковать и расставить по местам — я и не думала, что у нас столько одежды, посуды и книг, все это надо было вытащить, рассортировать и снова уложить на место…

Меня охватило дурное предчувствие.

Я кинул пальто в угол, прямо на ворох оберточной бумаги, и, заставляя себя идти размеренным шагом, принялся бродить по квартире.

Мне захотелось завыть в голос.

То, что произошло за это время, было чудовищно.

Землетрясение, пожар, наводнение да любое другое стихийное бедствие не потрясли бы меня в такой мере, как потрясло увиденное. Катастрофа неуправляема, она не зависит от человека, который волей-неволей покоряется неизбежности и, призывая на помощь разум, старается примириться с потерей.

В моей квартире предумышленно был учинен невообразимый разгром.

Вместе с уютной старой мебелью было сметено и воспоминание о моих прадедах, родителях и моем собственном детстве. В полумраке вечерних часов тени дорогих мне ушедших людей располагались на диванах и в креслах, временами их бледные лики, казалось, глядели на меня из потускневших зеркал или из-за стеклянных витрин шкафов. Большие восточные ковры, хранившие следы ног прошлых поколений, — все это исчезло. Пальма и та была срезана — в кадке с землей оставался один-единственный жалкий отросток. Внезапно я почувствовал себя предельно опустошенным и беззащитным. Даже прежние портьеры оказались недостаточно хороши для Тессы, теперь на окнах висели жалкие мятые полотнища в сюрреалистических разводах. Я угадал на них какие-то скабрезные фигуры. В обиходе не нашлось бы ни одного подходящего названия, чтобы описать новую мебель. Диваны не были диванами — к тому же все они были разномастные. Один из них, черный, с высокой спинкой, вселял ужас, будто это не диван, а адская бездна. Опустишься на него — и нет тебя, сразу же провалишься в зияющую тьму. Остальные приспособления для сидения были чудовищно вытянуты и извивались. Их покрывал пятнистый бархат, на котором серые, цвета плесени, пятна сменялись красными, словно мебель страдала грибковым заболеванием и скарлатиной. Тут и там стояли столы, светлые и темные, повыше и пониже, но и одного такого, куда можно было бы поставить столовый сервиз с супницей. И вообще, сидя за каким-либо из этих столов, пищу приходилось бы отправлять в рот на уровне колен. Кроме того, в зале находились еще разные, наполовину обитые, наполовину отполированные деревянные предметы, назначение которых оставалось для меня загадкой.

Тесса за моей спиной шептала что-то о последней моде, затем потащила меня за руку в свою комнату. Там был сооружен монументальный круговой помост, на котором в беспорядке валялись черные, зеленые, лиловые и красные подушки. И лишь в центре комнаты оставался пятачок свободного пространства, где можно было стоять; а так, при желании, ты мог бездумно броситься в любую сторону и приземлиться на дурацком, обитом материей помосте. Жизненное пространство человека было превращено в арену блуда. Торопливо и смущенно Тесса стала собирать среди подушек свое белье. Вероятно, она считала, что эти крохотные, разноцветные, изобилующие кружевами и едва прикрывающие тело предметы дамского туалета гармонируют с этим ложем.

Я окаменел и потерял дар речи.

Усилием воли заставил себя войти в свой кабинет.

Моя темная и спокойная комната волей больной фантазии была превращена в лабораторию из какого-нибудь фантастического фильма. Все было сверкающе-белым: потолок, стены, шкафчики на ножках-палочках; на каждой дверце золотая виньетка, в которой я угадал свои инициалы, а у самой длинной стены лежал на боку труп слона. Или труп мамонта — чудище было мохнатым. Над вытянутыми передними ногами, имитирующими подлокотники, возвышалась голова с хоботом, на бивнях лежала белоснежная столешница — очевидно, она представляла собой подставку для газет и журналов. Как-никак комната человека, занимающегося умственным трудом!

Я задохнулся, сердце, подпрыгивая, покатилось вниз по невидимой лестнице. Я был в состоянии шока и не мог сделать ничего другого, как встать на колени перед своими рукописями, в беспорядке разбросанными по полу. Я не решался прикоснуться к бумагам. Я и не хотел знать, насколько перепутаны были отдельные листы и части, я не был уверен, смогу ли я вообще когда-нибудь преодолеть нашедшее на меня оцепенение, чтобы привести в порядок и прочесть эти ставшие неожиданно чужими бумаги.

Незрелые, но обнадеживающие мысли, подобно ниточкам, оставались реять под потускневшим потолком моего кабинета — теперь же маляры смахнули их, словно пыль. Я почувствовал, как в моем мозгу появилось что-то неприятное, чужеродное, будто опасная полынья или пучина, и что-то очень важное исчезло в ней как в воронке.

Ночью я спал в своем кабинете в пружинящей складке мохнатого живота слона-мамонта и то и дело просыпался от странного звука, походившего на повизгиванье брошенного щенка, я прислушивался — может, в эту странную квартиру попало живое существо, но стояла тишина, наверное, это я сам плакал во сне. Утром я с презрением подумал: и этому-то миру я должен дарить свою блестящую систему, свое открытие, плод работы своего ума! Кому это вообще нужно? Разве что горстке таких же, как я, отшельников науки, которые ничего не смыслят в жизни!

Внезапно я возненавидел свою горячо любимую работу, в душу закралась пугающая мысль: я больше не в силах идти к вершине. Мне словно подкосили ноги, а пользоваться костылями чужих знаний я не хотел, Компилировать какой-то вздор из крупиц мыслей, вымученных из себя средней руки служителями науки, — этот унизительно простой путь был для меня неприемлем. Должен же я был сохранить к себе хоть каплю уважения.

Я вдруг почувствовал себя опустошенным, а ведь мне не было еще и тридцати.

И все же где-то внутри еще теплилась искра прежней жизненной силы. Я любой ценой хотел вновь стать личностью. Я даже сходил к психоаналитику. Он отнес мой душевный разброд на счет переутомления, ультрамодный же дизайн квартиры, который стал причиной моего недуга, вызвал на его лице лишь усмешку. Участливый врачеватель душ посоветовал мне на какое-то время изменить привычный образ жизни и вести себя обратно тому, как я вел себя раньше; он выразил предположение, что безошибочная память и желание работать могут восстановиться.

Переломить себя и действовать вопреки своим привычкам?

Я ухватился за эту рекомендацию, как утопающий за соломинку.

Я разрешил Тессе приглашать к нам в гости ее друзей, когда ей только захочется. Теперь в нашей омерзительной квартире из вечера в вечер шел непрекращающийся гнусный праздник. Мы валялись и барахтались средь подушек обитого материей помоста в комнате Тессы. В холодильниках стояли про запас батареи шампанского. Раздавались залпы летящих в потолок пробок. Я не противился, когда распутные подружки Тессы волокли меня, пьяного, в нашу новую спальню, на кровать под балдахином; меня нисколько не шокировало, что из простыней еще не выветрился запах недавнего свального греха.

На одной из очередных вечеринок меня угостили горьковато-сладкими сигаретами с одурманивающим запахом. Женщины уставились на меня и, заметив, как я в задумчивости разглядываю кольца дыма, затряслись от смеха. Это был миг зарождения новой надежды. Я увидел под потолком комнаты Тессы парящие нити своих потерявшихся мыслей. Причудливая, стремящаяся принять упорядоченную форму и переливающаяся разными цветами грибница.

В голове раздавались какие-то щелчки, словно кто-то включал находившиеся все это время в состоянии летаргического сна извилины мозга. Меня охватил неистовый порыв счастья. Никто не смел мне больше мешать. Я тихонько отполз подальше от лежащих, резко пахнущих духами тел. Уйду, подумал я, и навсегда избавлюсь от этого безумия. Пропади все пропадом — Тесса, квартира и ее то и дело меняющиеся друзья, имена которых невозможно запомнить.

За спиной щелкнул замок. Ох, какое же облегчение я испытал! Как будто на крыльях я слетел вниз по лестнице, меня переполняло такое пьянящее счастье, что едва ли оно уместилось бы в тесной закрытой кабине лифта. Я вошел в гараж, нажал на кнопку, путь был свободен. Завел машину, выехал из гаража и увидел в зеркальце, как фотоэлемент мягко закрыл ворота. В воздухе реяли ледяные кристаллы, был чудесный мягкий зимний вечер. Я вышел без головного убора и забыл переодеться — на мне болталась какая-то блестящая рубаха, уместная разве что для оргий, — ну да ладно. Сейчас поеду в ближайший приличный отель, сниму комнату, а утром пойду в квартирное бюро и выберу себе подходящее жилье — с одним лишь условием: чтобы был уютный и сумеречный кабинет, — и начну работать.

Еще не так много времени упущено. Может ведь человек иногда отдохнуть несколько месяцев! Да здравствует дальновидный психоаналитик! Я по гроб жизни благодарен ему. Я с головой погружусь в свою гениальную систему и никогда больше не вспомню ни про Тессу, ни про ее оргии.

Состояние эйфории охватило все мое существо. Внезапно все стало простым и ясным.

И только уличные фонари превратились в густую гирлянду огней и раскачивались на сильном ветру. Ярко освещенные витрины поднялись в воздух, и их горячий свет пролился мне на голову.

Единственное, что навсегда стерлось из памяти, это момент автокатастрофы.

От комиссара полиции я узнал, что погибло трое. Я отделался легко — у меня оторвало лишь кусочек мочки.

В зале суда я расслышал шепот: глядите, это и есть убийца — тот самый, с заштопанным ухом.

13

уже много часов сидел в дверях вивария, болтая ногами. Расслабленная поза и бездействие влекут за собой апатию, я не раз ловил себя на том, что ни о чем не думаю. Место здесь чужое, а ситуация знакомая. Злополучное продолжение навязанного мне в моей прошлой жизни безделья. Участие в фантастическом фильме принесло мне пугающую, прямо-таки головокружительную известность, но затем шумиха вокруг моего имени сменилась полным молчанием. Поначалу я настроился отдохнуть, но вскоре состояние постоянной расслабленности стало действовать мне на нервы. Я прислушивался, не зазвонит ли телефон, не раздастся ли звонок в дверь. Я не мог спокойно проходить мимо почтового ящика. Особенно мучительно было то, что вместе со мной ждала и Урсула. В течение дня она несколько раз звонила мне домой, словно для того, чтобы поболтать о разных пустяках. И тем не менее я чувствовал, что она в напряжении и ждет, что я крикну ей в трубку — получил предложение. Друг детства, инженер по автоматике, тоже не выпускал меня из виду. Когда звонил, то на чем свет стоит ругал свою работу. Завал с бумагами, трудности со снабжением, халатность на каждом шагу. Грозился немедленно подать заявление об уходе. Его явное стремление утешить меня было трогательным. Ему тоже приходилось нелегко. Роберт, у тебя, наверное, нет времени выслушивать меня, обычно говорил он в конце разговора. Да, лгал я, у меня на столе несколько сценариев, раздумываю, стоит ли идти на актерские пробы. Самому же хотелось крикнуть: неужели я всего лишь актер-однодневка и мода на меня прошла?

Пленник бездействия или обстоятельств — какая разница?

Теперь у меня есть и настоящий страж: Флер с ядом в аэрозольном баллоне. Хотя она страж и не слишком ревностный. Сперва где-то бродила, затем принесла несколько подушек, кинула их на пол вагона и улеглась на них так, чтобы можно было выглядывать в дверь. Временами она засыпала, но тут же поднимала голову, встряхивала волосами, постукивала носком своих горных ботинок об пол и в который раз провозглашала:

— Знаешь, Боб, сегодня очень важный день.

Объяснить что-либо подробнее она не пожелала. Что должно было произойти сегодня? Мне все равно. Вряд ли сегодняшний день может стать для меня важным. Из этого каньона я так скоро не выберусь. Я — бесполезное и обременительное чужеродное тело в их тесном обществе. Они растерянны и не знают, что со мной делать. Охраняют ли меня всерьез, или я должен пройти какой-то испытательный срок?

Замалчивание и утаивание всегда вызывали у меня отвращение. Хотя я и завидую своему приятелю, инженеру по автоматике, которому изо дня в день приходится распутывать какие-то запутанные дела, сам я, очевидно, не мог бы состоять в штате, быть, например, кабинетным работником, которому верноподданные подчиненные приносят на стол документы с грифом «Совершенно секретно». По-моему, человеку дозволены лишь личные тайны. Внутрисистемные тайны всегда в той или иной степени враждебны человеку или, по меньшей мере, опасны для какого-то определенного слоя общества. Те, кто, владея тайнами, приводят в движение рычаги, в моих глазах либо болезненно властолюбивы, либо переоценивают себя сверх всякой меры: дескать, я управляю людьми, не представляющими особой ценности, знание пойдет им только во вред, а вот моя голова поистине кладезь мудрости, позволяющий разумно направлять дела. Утаивание к тому же оскорбительно для человека. Скрывают — значит, не доверяют. Не доверяют — значит, на тебе клеймо предателя. Если так, то что же остается, кроме ожесточения?

В конце концов Флер надоедает молчать, и она открывает рот, чтобы поболтать.

— Я думаю, Боб, тебя скоро освободят из-под стражи. Они смогли убедиться, что ты умеешь себя вести. Ведь ты оставался здесь совсем один, однако никаких глупостей не натворил. Меня же долго не было, когда я ходила смотреть на белый «мерседес» Луизы. Эта машина полным-полна воспоминаний, я, пожалуй, не решилась бы в нее сесть. Разревелась бы только и все равно ничего не увидела бы. Удивительное дело, что именно эта машина очутилась на здешней свалке! Я действительно думаю, что уже завтра ты сможешь сам всюду разгуливать и подыскивать себе занятие. Что-то ты должен придумать, а не то раскиснешь так, что больно будет смотреть на тебя. Все мы пережили этот трудный момент. Возиться с машинами довольно приятное занятие, да и дни летят быстрее. Но что-то надо найти и для души. У меня, слава богу, есть Бесси. Когда мне невмоготу заботиться о корове, все, что нужно, делает Жан. Он рос в деревне, есть сноровка, да и трудиться привык. Сама я никогда раньше регулярно не работала. Смешно и странно думать, что у человека бывают каждодневные определенные обязанности и он не может от них уклониться. Мне всегда хотелось жить так, чтобы я в любое время, когда только вздумается, могла затеряться. Но я никогда этого не делала. Вероятно, малодушие брало верх над смелостью. Да и вообще гайка у меня слаба. Жану, например, мало возиться с моторами. Есть у него еще одна тайная деятельность, пагубная страсть, которая порабощает его. Мы делаем вид, будто не замечаем тяжелых, как свинец, бутылей, которые он держит на полу и под полом своего вивария. По вечерам он ходит собирать ртуть. Хочет в будущем заняться прибыльным делом. Бог с ним. Жан не представляет себе, что бедным людям жить легче, нежели богатым. Когда не надо заботиться о хлебе насущном и остается много времени на то, чтобы копаться в собственных мыслях, проблем становится выше головы. Но всем нам жаль умерять его пыл. Майк, правда, думает, что Жан может преждевременно погубить себя. Говорит, что у Жана появились какие-то признаки отравления. Правда, я не замечала, чтобы десны у Жана посинели. Майк сказал, что ртуть вызывает нервные и психические расстройства. Мы пытались удержать Майка: не лишай человека удовольствия! Мой дедушка Висенте всегда говорил Луизе, моей бабушке, — не лишай человека удовольствия. И знаешь, Боб, вряд ли в этом мире осталось еще что-то, что для людей не было бы вредным.

Ты молчишь, Боб, ты не знаешь. Я тоже не знаю.

В те времена, когда жила Луиза, люди еще понимали, что хорошо, что плохо. Когда дедушку в очередной раз проваливали на выборах, Луиза принималась выговаривать ему, дескать, выкинь из головы эту дурацкую политику. Мы проживем и без избирательных кампаний и борьбы за власть. Это доставляет мне удовольствие, стоял на своем Висенте. Удовольствие! Луиза всплескивала руками. Помилуй бог! В тебя швыряют помидорами и тухлыми яйцами — и это доставляет тебе удовольствие! Тебя освистывают — тоже удовольствие! Висенте не давал сбить себя с толку. Он терпеливо, как ребенку, объяснял бабушке, что причина недоразумений проста. Правду не любят, его же совесть не позволяет сглаживать и искажать факты. Испокон веку прямота приводила людей в исступление. Луиза твердила: далеко ты со своей правдой не уедешь. Я-то вперед не вырвусь, улыбался Висенте, жизнь мостит дорогу невеждам, а у меня слишком ясный ум. Народ приходит в восторг от пустых красивых речей и лживых обещаний. Так что помидоры и тухлые яйца летят не в него, Висенте, — ими пытаются замарать честность, которая причиняет неудобства.

Знаешь, Боб, мне до сих пор жаль Висенте. Куда бы он ни выставлял свою кандидатуру, всюду его проваливали. Вообще-то они с Луизой были, очевидно, одного поля ягоды. Оба мечтали переделать мир к лучшему, оба гнули свою линию, и оба, один за другим, умерли — устали от тщетной борьбы.

Флер подпирает голову руками и бормочет что-то дощатому полу и мне о совершенно незнакомых и давно ушедших из жизни людях. Ее речь становится все более приглушенной, вероятно, она говорит о судьбе своих близких сама с собой, ищет в прошлом золотое зерно, которое, видимо, так и останется ненайденным.

— Знаешь, Боб, — она снова поднимает голову. — Майк беспокоится, что у Жана помутился рассудок, а сам он уже давно свихнулся.

Флер на мгновение умолкает, о чем-то думает, а затем многозначительно произносит:

— Вообще это чудо, что мы до сих пор живы. Порой кажется более правдоподобным, что мы встретились не на земле, а в подземном царстве.

Я не знаю, насколько Флер искренна, не понимаю, почему она так раскисла.

Противно, что один я такой болван, который ничего не знает и не понимает.

В любой ситуации находится один такой болван, который ничего не понимает.

Жизнь пошла по второму кругу. Мучаясь от одиночества и безделья, я оказался тем болваном, который не знал, что думают о его личности и актерских способностях в соответствующих инстанциях. Очевидно, мне на спину приклеили какой-то ярлык, раз я вдруг стал непригодным. Однажды меня ошеломила Урсула: Роберт, ты никак не остановишься в росте, все тянешься и тянешься вверх. Может, ты уже не умещаешься в кадре?

— Хочешь, я расскажу тебе, чем занимается вечерами Майк, пока Жан ходит собирать ртуть? Роясь днем в отбросах, Майк откладывает в сторону найденные там книги. Затем собирает их в охапку и тащит в свою нору. Там, позади, в стене карьера есть пещера с двумя входами. Словно каверна в чреве земли, не знаю, пробита ли она человеком или возникла сама по себе в незапамятные времена. Майк сидит там в полном одиночестве, он так глубоко погружен в свои мысли, что хоть из пушки стреляй — он все равно не заметит. Как-то раз, встав в тени у входа в пещеру, я до одури наблюдала за ним. Все думают, что он ходит туда читать. Ничего подобного. Он смахивает кисточкой с каждой страницы пыль и песчинки. Большей частью ему попадается всякая дрянь. Как-никак мусорная свалка. Карманные издания нашумевших романов, детективы, истории, изобилующие сексом. Но Майк ужасно старательный, как будто он хранитель музея и находится среди уникальных рукописей. Потом он с размаху швыряет приведенную в порядок книгу в самый дальний угол пещеры. Там их целая куча, и все они снова в мусоре и песке. Мне стало не по себе: наверное, он ненавидит книги, но почему же тогда…

Неожиданно Флер умолкает, задирает голову и прислушивается.

До моего слуха тоже доносится отдаленный шум. Возможно, где-то в небе повисла грозовая туча.

Флер поспешно садится, а затем, стукнув ботинками, встает. Наклоняется и выглядывает за дверь, смотрит в небо. Словно ужаленная, отскакивает назад. Губы Флер дрожат.

— Боб, — шепчет она. — Я ужасно боюсь!

— Чего?

— Снова они! Уже второй раз. Почему они избрали именно наш карьер? Неужели не знают, что здесь живут люди? А может, они умышленно идут на нас?

Флер неожиданно становится беспомощной и жалкой, бессмысленно семенит взад-вперед по виварию, ее тревога передается и мне.

Я тоже вытягиваю шею и выглядываю наружу. Шум усиливается, с явлениями природы он ничего общего не имеет, где-то рокочут мощные моторы. Звуки наталкиваются на стены каньона, возникает какой-то сумбур, смесь воя, дребезжанья и грохота. Временами кажется, что рев моторов доносится из недр земли — из глубины поднимаются подземные корабли.

Эрнесто и Фред спешат к вивариям. Несмотря на то что они торопятся, оба петляют. Они несутся, пригнувшись, длинными прыжками — от одной мусорной кучи к другой, прячась то за обломками старой машины, то за грудой какой-нибудь рухляди. Неожиданно мой взгляд останавливается на Уго, которого словно вышвыривает из вивария, он падает на четвереньки и не собирается подниматься. Как зверь, ползет вдоль вагонов, лица из-за свисающих всклокоченных волос не видно. Майк же, напротив, приближается к вагонам, как по канату, зажав уши руками.

Я все еще не вижу источника усиливающегося шума.

Флер толкает меня в спину.

— Прыгай! — хрипит она. — Лезем под вагон.

Мы спрыгиваем на потрескавшуюся землю, Флер, втянув голову в плечи, тащит меня за рукав, делает знак, чтобы я лез под вагон.

Я стряхиваю ее руку, я хочу видеть, в чем дело.

— Они не должны нас заметить! — истерически кричит Флер. — Могут убить.

Флер приседает на корточки между рельсами и тянет меня за штанину.

Неожиданно из-за почти вертикальной стены каньона один за другим появляются огромные вертолеты, у каждого под брюхом танк. У меня обрывается сердце. Я считаю: семь!

Флер молотит меня кулаками по голени. Она что-то кричит, но я не разбираю ее слов.

Подчиняюсь приказу Флер. Ногами вперед залезаю под виварий, пытаясь не упустить из виду чудовищные гигантские вертолеты.

Они кружат над карьером, нет сомнения, что собираются приземлиться.

А я-то надеялся, что какой-нибудь разведывательный вертолет ищет меня, затерявшуюся букашку.

От неведомого доселе ужаса слабеют и подгибаются ноги, я сажусь и задеваю Флер. Она как будто только этого и ждала, обеими руками вцепляется мне в предплечье, ее пальцы больно впиваются в мою кожу, сейчас она, наверное, завоет от страха. Флер поворачивает голову, смотрит на меня, глаза ее неподвижны и кажутся безжизненно белесыми.

Поодаль мужчины нырнули под вагоны и ползут между рельсами в нашу сторону. Они медленно приближаются, лица у них грязные и потные, рубашки расстегнуты и болтаются. Люди решили сбиться в кучу. Лишь Жана нет среди них.

Я успокаивающе поглаживаю Флер по плечу, ее судорожно сведенные пальцы разжимаются, я могу наполовину высунуться из-под вагона; опираюсь рукой о землю, солнце раскалило ее, гляжу в небо — что намереваются сделать со своим грузом эти летающие чудовища?

Вертолеты рокочут в дальнем углу карьера, примерно в том месте, где я, скользя на своем планере, неожиданно почувствовал, что теряю высоту. Может быть, наш страх необоснован — может быть, вертолеты просто транспортируют железный лом на мусорные свалки заброшенного карьера!

Я заглядываю под вагон. Глаза, уставшие от яркой белизны неба, должны привыкнуть к темноте, чтобы что-то увидеть. Кажется, что там вовсе не люди, а какая-то неопределенная темная масса. В прах разлетелись их независимость, самостоятельность, молчаливость, так импонировавшие мне и служившие для меня примером. Или их страх происходит от осведомленности, а крупица моего мужества — от невежества?

Что делали вертолеты и танки в карьере прошлый раз? Может, тот легендарный Самюэль вовсе и не подорвался на мине, а попал под огонь танковой пушки!

Вертолеты начинают снижаться. Танки раскачиваются на тросах, словно угловатые обломки скал. И карьер, до краев наполненный шумом и лязгом, тоже как будто раскачивается. Уж не оптический ли это обман? И, быть может, это тоже иллюзия, что скованность, которая нашла на меня, внезапно рвется, как истлевший шелк, дух освобождается от гнета апатии, слух и зрение обостряются, сила воли крепнет — я должен немедленно что-то предпринять! Мне вдруг становится смешно, что мои ровесники, люди одного со мной поколения, лежат, прижавшись друг к другу под вагонами, тоже мне modus vivendi — бомбите, а мы спрячемся под стол! Мы беспомощны и склоняем колени перед силой! Размахивать голыми руками конечно же глупо, но мы непременно должны знать, что здесь происходит. Мы трусливы и изнеженны! Само собой разумеется, мы надеялись на вечнозеленые мирные времена — ведь предыдущие поколения отстрадали за нас положенное.

Я решительно выбираюсь из-под вагона, оглушительный шум сжимает мне голову. Вскакиваю на буфер, носком туфли упираюсь в щель между досками вивария, подтягиваюсь, хватаюсь за край крыши и рывком залезаю наверх.

Я стою на крыше, расставив ноги. Меня охватывает ликование. Я вышел из темного укрытия!

Вертолеты освободились от своей ноши. Поодаль в неровном строю стоят танки, рычат и ревут, как доисторические броненосцы. Вертолеты стремительно поднимаются в воздух, летят вертикально, словно у каждого под брюхом гигантская пружина, которая, раскручиваясь, толкает машину вверх. Вот они уже кружат над каньоном, набирая высоту и теряя отчетливые очертания, и постепенно становятся прозрачными, как стрекозы, их рокот ослабевает, превращаясь в гул.

Теперь танки увеличивают обороты и для чего-то берут разгон. Мое недавнее предположение: вертолеты транспортируют танки на свалку — было всего-навсего жалкой уловкой, придуманной, чтобы успокоить себя. Организм военной машины бессмертен, здесь не действуют законы, определяющие продолжительность жизни людей и вещей; орудия убийства находятся в постоянном процессе обновления, они не подвержены старению, угасанию, тлению и распаду.

Непостижимый язык войны — радиосигналы, условные знаки — остается вне нашего восприятия. Я не знаю, что будет дальше. Мы не можем ни к чему быть готовыми.

Неожиданно из всех танков одновременно в воздух взметаются синие клубы дыма, тяжелые машины срываются с места, башни вращаются на ходу, стволы пушек поднимаются вверх — сверкает огонь.

Одна из мусорных куч воспламеняется.

Черный дым собирается в стенах каньона и растекается, не поднимаясь в небо. Танки бесцельно кружат вокруг горящего мусора, кажется, будто это движение лишено всякого смысла. Затем они выстраиваются друг за другом и, ревя моторами, устремляются в огонь. Может быть, в бронированных чудищах сидят камикадзе? Или нашпигованные программой роботы? А что, если испытываются невоспламеняющиеся танки? Или имитируется шквал огня в военных условиях и людей проверяют на храбрость?

Я успеваю сообразить, что, если б в танках находились люди, они были бы примерно одного возраста с оцепеневшими от ужаса хозяевами карьера, прячущимися под вагоном. Те, кто находятся сейчас в чреве ревущих машин, не могут обмануть себя иллюзией, что предыдущие поколения отстрадали за нас наши возможные страдания. Сегодня немыслимо свести все к одному знаменателю. В высокоразвитом мире каждый кружится на своей орбите, блестящий век эгоцентриков, былые возвышенные идеи оказались наивными и не могут сплотить людей. Сплачивают иные силы: выгода, приказ, страх.

Хлопья сажи летят в лицо, прилипают к коже. В ушах гудит, я жадно хватаю ртом удушливый дымный воздух. Крыша вагона вибрирует под моими ногами. Щиплет глаза. Горящие леса были ерундой в сравнении с этим. Объятая пламенем мусорная свалка распространяет зловоние. Огонь проникает внутрь вещей, тут и там вверх взлетают снопы искр, вырываются лиловые и оранжевые языки пламени.

Им там, в танках, наплевать на все — щекочущая нервы свистопляска. Огнеупорная обшивка и противогазы; человеческий разум изобрел надежные средства защиты для горстки избранных, для тех, кому предопределено уцелеть при любых обстоятельствах.

Поодаль вспыхнуло новое пламя. Очевидно, горит тот водоем, на крутой берег которого я приземлился на своем покалеченном планере. Интересно, чем они облили водную поверхность, чтоб столб пламени взвился на высоту нескольких десятков метров!

Я вижу все, что происходит, я стою в полный рост на крыше вивария, в едком дыму; я стою, подобно мишени, но никому нет до меня дела, бессмысленно тратить время на отдельных людей, пусть, не вынеся ужаса, умирают от разрыва сердца, великая сила служит великим целям! А может, я кажусь издали какой-то частью мусорной свалки; есть люди, которые считают других людей хламом, — это тоже одна из отличительных черт современного перенаселенного мира — иначе к чему эти готовые уничтожить нас чудовища?

Колеблющееся над горящей мусорной кучей черное облако охватывает все большее пространство, временами языки пламени исчезают в дыму; рассчитывать на то, что огонь скоро стихнет, нечего, в остатках окружающей человека среды таятся неисчерпаемые запасы энергии, в данном случае подогревается и без того раскаленный воздух. Огонь, бушующий в каньоне, пожирает запасы кислорода, карьер, выдолбленный в земной коре, — это мешок, наполненный тяжелыми продуктами горения, и этот мешок изолирован от воздушного океана. Все мы попали в гигантскую газовую камеру, где мучительно медленно происходят необратимые и губительные процессы.

Я всегда высмеивал разговоры о конце света.

Вероятно, буду высмеивать и впредь, если только сейчас не остановится дыхание.

Да и что еще остается человеку?

14

душливое зловоние проникает в ноздри, во рту появляется какой-то прогоркло-кислый вкус — хочется сплюнуть и окатить лицо холодной водой. Но даже высморкаться невозможно, мы лежим под виварием, тесно прижавшись друг к другу, страх придавил нас, превратив в горстку схожих существ — бесполых и без возраста. Тела наши почему-то переплелись. Очевидно, все страдают от отвратительного смрада — смеси дыма, угара, пота, тления и конечно же бензина, этот запах исходит в основном от меня, собирателя живой воды для моторов, первопроходчика мусорных куч, мастера по отвинчиванию пробок на баках с горючим — сезам, откройся — выцежу оттуда все до капли.

Время от времени в глазах мутится. Я поминутно вздрагиваю, словно пробуждаюсь после наркоза, и мысленно призываю себя к порядку: Фред, не забудь, как тебя зовут, постарайся сохранить здравый смысл.

Внезапно замечаю, что мои пальцы впились в ногу Флер. Пытаюсь отдернуть перепачканную в масле руку. Онемевшие пальцы скользят по земле, будто покрытой ржавой крошкой, я смотрю на кисть своей руки как на некоего диковинного зверя, двигающегося боком. Только сейчас отдаю себе отчет в том, что ничего не почувствовал, прикоснувшись к Флер. Кажется невероятным и даже смехотворным, что еще недавно мы украдкой переглядывались, ища в глазах друг у друга какую-то тайну. Чудовища, завладевшие каньоном, посеяли среди нас панику, мы повели себя точно загнанные звери и дочерна вытоптали то воображаемое пространство, которое покрывал ослепительно белый кварцевый песок.

Чувствую, что потеря невозместима, и у меня вырывается стон. Остальные не слышат этого жалобного звука, рожденного душевной болью. Такое ощущение, будто от непрестанного гула мы превратились в грохочущие барабаны. Вагон над нами сотрясается, спекшаяся почва под нашими телами вибрирует. Пронзительно звенят покрытые маслянистой пленкой рельсы. Словно уносят куда-то вдаль наш безмолвный крик о помощи. На самом деле звон стальных шпал гаснет в груде пустой породы, которая погребла под собой рельсы. Возможно, на сегодняшний день в мире перерезаны все каналы, провода и кабели, и лишь по их обрывкам, подчиняясь силе инерции, еще поступают фрагменты каких-то сообщений, чтобы уйти в песок. Земля всегда поглощает все.

Невероятно, каких огромных усилий требует от меня перемещение моего тщедушного тела. Очевидно, я растерял всю свою силу воли и теперь шарю, словно слепой, пытаясь собрать ее жалкие остатки. Чтобы выбраться из-под вагона, из этой давящей тесноты, мне приходится дюйм за дюймом волочить свое тело через рельсы. Грудь, живот, бедра трутся о стальной брус. Ярость и жалость перемешались во мне, и от этого на душе у меня муторно. Перед вагоном я переворачиваюсь на спину, смотрю, как растекается дым, мне необходимо успокоиться. Что, собственно, произошло со мной? Я не ранен, на моем теле нет даже царапины. Может, я задыхаюсь? Вроде бы нет. И хотя вокруг вместо неба серое, угарное марево, тем не менее еще есть чем дышать. А шум, пекло, смрад и неизвестность надо перетерпеть.

Мои недостатки вечно отравляли мне жизнь, я всегда остро переживал свою тщедушность, ибо сравнивал себя со своими мужественными родителями — я во всем уступал им. Их самообладание и доброта, казалось, лишь усугубляли мою слабость. Уж не ждал ли я от них жесткости и бессердечности? Может быть, их суровое отношение ко мне способствовало бы закалке моего характера?

Отсутствие ясности всю жизнь терзало мне душу, и я всегда стремился разобраться во всем до конца.

Вот и сейчас. Возможно, шум, огонь и черный дым свидетельствуют о конце света? Не знаю — ибо опыта светопреставления ни у кого из нас быть не может.

Пока человек жив, у него остается свобода мыслить, в каком положении и под чьей властью он бы ни находился.

Я не хочу прислушиваться к грохоту моторов и дрожать, ожидая, что какой-нибудь бронированный исполин расплющит меня своими гусеницами.

Уход в себя — вот, пожалуй, и вся житейская мудрость, которую я сохранил на сегодняшний день.

После моей смерти люди скажут: он был никто, обычный безвольный человек, который ничего в жизни не добился. С усмешкой сожаления будут говорить — он рассуждал о свободе мысли. Свобода мысли — может, это и было то немногое, в чем такой человек, как он, находил опору.

Я отчетливо помню один из знаменательных моментов моего прошлого, когда я получил право воспользоваться родительским подарком — счетом в банке, искренне веря в то, что деньги в мгновение ока дадут мне, хилому юнцу, возможность обрести независимость. Я стал с размахом проводить в жизнь свои замыслы. Однажды туманным осенним днем фирма прислала мне домой мощный, сверкающий никелем мотоцикл. Я тщательно подготовился к этому важному событию. Легким, пружинящим шагом я сбежал вниз по лестнице; моя новехонькая, широкая в плечах и узкая в бедрах кожаная куртка поскрипывала при каждом моем движении, в согнутой руке, на ремешке, покачивался полосатый шлем; полдня я привыкал к защитным очкам и так и не снял их, лицо блестело от выступивших на нем капелек пота. Я и впрямь выглядел как заправский спортсмен, и мне не терпелось поскорее испробовать свой мотоцикл.

Мотоцикл красовался на бетонной дорожке перед гаражом, я как зачарованный остановился в нескольких метрах от мощной машины, мысленно видел, как сажусь в седло и, взревев мотором, срываюсь с места. Мчусь по аллее, окаймленной желтыми шелестящими деревьями, зажигаются уличные фонари, мириады сверкающих огней освещают круг почета, который я совершаю в момент своего возмужания.

Эта картина взбудоражила меня, я приготовился действовать, дал измороси остудить лицо, затем натянул на влажные руки длинные перчатки — и тут передо мной возникла мать. Как всегда, она появилась неслышно, невесомая бабочка с искалеченной ногой, она умудрялась прилетать туда, где ее меньше всего ждали.

Мать испуганно посмотрела на меня, будто я был грабителем, наморщила лоб, нервно провела ладонью по лицу, словно хотела избавиться от прилипшей к нему паутины. Тотчас же клейкие нити обволокли и мои щеки, я снял защитные очки и повторил движение матери.

Мать благодарно улыбнулась, как будто то, что я снял очки, было с моей стороны проявлением особого почтения, однако сквозь мягкость в ее взгляде читалась сила воли и одновременно какая-то приниженность, от чего мне стало не по себе. Мать имела обыкновение носить чересчур длинные платья из тяжелого темного шелка, тем непривычнее было видеть сейчас на ее плечах вызывающе светлый, в гроздьях сирени, платок с бахромой, концы которого свисали до середины голени. Нежно-лиловые цветы пробудили во мне какое-то необъяснимое чувство вины перед матерью.

От прохлады мать зябко передернула плечами, еще плотнее закуталась в платок и, не глядя ни на меня, ни на мотоцикл, погрузилась в созерцание огненно-желтых кленов по краю сада.

Я нервничал, время тянулось, бабочка не торопилась улетать. Уличные фонари, зажженные по случаю круга почета, который я собирался совершить, постепенно меркли.

Матери некуда было спешить. Я ждал обычного воспитательного ритуала: мать подойдет ко мне, постарается приподняться на цыпочки, чтобы заглянуть сыну в глаза, ее испытующий взгляд остановится на мне, время от времени она будет наклонять голову, дабы сделать на чем-то акцент в нашей безмолвной беседе.

От удивления плечи у меня приподнялись, кожаная куртка неуместно громко скрипнула — мать подошла к мотоциклу, провела кончиками пальцев по никелированным частям, затем ступила на подножку и забралась на мотоцикл. Нет, не на сиденье, она устроилась на бензобаке, скрестила ноги, прислонилась спиной к рулю и уперлась носками туфель в седло. Так она и сидела скрючившись, маленькая фигурка, завернутая, как в кокон, в большой сиреневый платок.

Это зрелище испугало меня. Самоуверенность моей матери, ее убежденность в полноте своей власти озадачивали и огорчали меня. Я снова потерпел поражение. Мать постоянно выискивала все новые и новые способы моего укрощения, мне же недоставало решимости взбунтоваться.

Я стоял неподвижно, словно загипнотизированный, затем, повинуясь какому-то непонятному побуждению, положил свой желтый в черную полоску пластмассовый шлем дном на землю, и он, покачиваясь, остался лежать там, затем машинально расстегнул кожаную куртку, выпростал руки из рукавов и накинул куртку на плечи матери.

Она с безучастным видом позволила мне проделать все это, изморось каплями осела на ее лице, словно кожа покрылась волдырями, внезапно мать стала некрасивой, вероятно, она поняла, что смотреть на нее неприятно, и отвернулась. И все-таки мне удалось перехватить ее сверкнувший торжеством взгляд.

Я чувствовал, что моя враждебность по отношению к матери несправедлива, и тем не менее кипел от возмущения. В этот момент мне хотелось, чтобы мощный мотоцикл сам освободился от подпорок, завелся и рванул с места. Пусть мать в испуге упрется подошвами в седло, раскинет в стороны руки, чтобы удержать равновесие, все равно, сидя на бензобаке, она была бы абсолютно беспомощна, а я со злорадством стал бы наблюдать за ее злоключениями — вот сейчас она упадет с мчащегося с бешеной скоростью мотоцикла. В своем воображении я увидел маленькую неподвижную фигурку на мокром асфальте посреди желтых кленовых листьев, я смотрел на нее отчужденно и с удивлением: почему у этой женщины подметка на одной туфле значительно толще, чем на другой?

Однако видение тут же рассеялось, и я убедился, что снова дышу спокойно, равнодушно взирая на скорчившуюся на баке продрогшую под мелким дождем мать. Я понял, что, давая волю фантазии, человек обретает силу и независимость и это приносит ему удовлетворение.

Мне так и не удалось совершить круг почета на своем великолепном мотоцикле — ни тогда, ни позже. Меня злило, что шины без конца оказывались спущенными. Кто-то тайком протыкал их. Я устал от безмолвной войны. Я вынужден был нести крест родительской любви. Мне был понятен и в то же время непонятен их страх за меня.

Со временем они основательно обработали меня своими историями. С детства мне внушали, что душа человека тонкой, как волосок, нитью связана и с его телом, и с эпохой, в которую он живет. В моем воображении эпоха являла собой бесформенный сосуд, в котором самопроизвольно перекатывались стеклянные шарики случайностей; человеческое тело, напротив, казалось таким осязаемым и зримым; я долгое время не мог постичь связь этих двух столь различных феноменов — эпохи и человеческого тела — с живой душой. Мне, изнеженному и сверх меры оберегаемому ребенку, эпоха представлялась достаточно стабильной. Куда бы я ни попадал, меня всегда окружали забота и комфорт. Я не знал ничего, кроме однообразного благополучия.

К сдержанным рассказам отца о выпавших на его долю в юности страданиях я относился как к вымышленным историям, где преувеличения закономерны. Позже я понял, что он посвящал меня лишь в самые незначительные факты своей жизни, дабы не ранить душу ребенка. Теперь же, находясь в колонии, среди удушливого угара и черного дыма, среди нестерпимого шума, который, подобно рентгеновскому излучению, бомбардирует твое тело, я отдаю себе отчет, что отец о многом умалчивал.

Излюбленная история о почтовых марках, спасших ему жизнь, заставляла меня, пожалуй, лишь гордиться сообразительностью отца. Подстерегавшая же его в действительности смертельная опасность скользнула как бы мимо моего сознания, не задержавшись в нем. Концлагерь, окруженный оградой из колючей проволоки, бараки с нарами в несколько этажей и дымящие крематории я тоже воспринял как некие декорации. Нечто подобное мне случалось видеть в театре и на экране: люди в полосатом, у каждого на груди номер. Арестантская одежда отличала тех, кто боролся за правду, и создавала атмосферу напряженности: не постигнет ли правдолюбца незамедлительное наказание? Приметы эпохи? Униформу носят и теперь, свободные люди по собственной воле одеваются одинаково, у всех на рубашках картинки, надписи или эмблемы — элементы семиотики в быту.

Люди всегда преклонялись перед условностью и чтили систему знаков. В концлагере эта человеческая слабость спасла отцу жизнь. Удивительно, что при аресте он догадался прихватить с собой пакетик с почтовыми марками, кажется, они даже заранее были спрятаны у него под подкладкой пальто. Напрасно говорят, что с развитием цивилизации человечество умнеет, в прежние времена людям свойственна была облагораживающая их поразительная дальновидность, которую сегодня днем с огнем не сыщешь.

Несмотря на обыски и переброски с места на место, отцу удалось сберечь маленькие бумажные квадратики с картинками, целлофановый мешочек, спрятанный на груди, таил в себе бесценное сокровище — человеческую жизнь. Марка за маркой отодвигал отец свой смертный час в концлагере. Остальные дистрофики мерли как мухи, а он за каждую марку получал от повара, страстного филателиста, дополнительную порцию баланды.

После освобождения из лагеря отец ничего и слышать не захотел о марках. Нет, твердо заявил он своим бывшим товарищам — коллекционерам. Он оставался непоколебим, одна лишь мысль о том, что марки могут еще раз понадобиться ему для спасения жизни, была ему нестерпима. Им владело суеверное предубеждение: едва он снова соберет полный альбом редких марок, как волей-неволей начнет ждать рокового стука в дверь. Разумеется, отец не был в плену иллюзий, не верил в возможность мирного золотого века; по его мнению, каждое новое поколение повторяет ошибки предыдущего, только тяжелее и мучительнее, средства уничтожения все время множатся и совершенствуются — он же надеялся, что не станет очевидцем новых ужасов, ибо умрет раньше естественной смертью.

Каждый раз страдания отца завершались счастливо, мне же, его единственному отпрыску, учитывая теорию вероятности, едва ли могло так повезти.

Мне и не повезло. Я стал убийцей и отбываю наказание в колонии самообслуживания, в заброшенном карьере. Все мы здесь беззащитные букашки на дне каньона посреди пустынного плоскогорья, и ничто не помешает кому угодно покончить со мной и моими товарищами. Нас могут ликвидировать, как людей, доставляющих неудобства, мы можем стать жертвами чьей-то бессмысленной жажды террора, не исключена возможность, что нас просто раздавят — как бы невзначай по нам проедутся танки, совершающие здесь, в этой созданной руками человека гигантской расселине, свои непонятные маневры.

Маневры? Я ведь не знаю, что происходит в остальном мире! За это время могла вспыхнуть тотальная война! Много ли времени понадобится для этого? Электронно-вычислительные машины получат команду, выберут оптимальный вариант и дадут военным силам указания к действию. Тысячи самолетов взревут моторами, из подземных шахт в небо взметнутся ракеты, острые как нож лучи размещенного в космосе лазерного оружия срежут с шероховатой поверхности земли густонаселенные зоны, отравляющие вещества и смертоносные бактерии в стальных капсулах, снабженных взрывчатым устройством, полетят к цели. И для этого никому не понадобится убивать эрцгерцога или захватывать радиостанцию соседней страны. К чему какие-то предлоги? Все равно никто уже никогда не узнает, почему или как началась эта самая Последняя Война.

Здесь, на свалке, отыщутся десятки, а то и сотни исправных радиоприемников. Международное управление по надзору за тюрьмами установило, на краю карьера мачту, чтобы глушить нам все передачи.

Времена счастливых спасений безвозвратно канули в Лету. Вероятно, это распространяется на всех, и дорожные убийцы, отбывающие наказание в колонии, не исключение.

Вслед за последней войной в мире наступил звездный час — короткий, благословенный и человечный. Ослепительная вспышка, миг, в который оставшиеся в живых успели оценить жизнь.

Очередное спасение моего отца пришлось на гребень этого теплого течения.

Едва успев вдохнуть свободы, отец тяжело захворал, какая-то болезнь суставов подкосила его. За ним приходилось ухаживать, как за немощным стариком. Усилия врачей оказались тщетными. И все же они старались поддержать едва теплившуюся в нем жизнь, не давая ей окончательно угаснуть. Друзья отца, вместе с ним испытавшие на себе ужасы войны, своего рода братство, упорно искали возможностей спасти его. В конце концов помощь предложил один норвежец, товарищ по концлагерю. Моя бабушка вылечит тебя, пообещал он в письме, приезжай.

Человек, пока жив, надеется.

Так отец очутился на хуторе, на краю векового ельника, где усохшая старушка взяла его на свое попечение. Языковой барьер не давал им перемолвиться ни единым словом. Деловитая и расторопная старушка зря времени не теряла. На следующее утро из долины, где была расположена деревня, явились два здоровенных парня, подняли больного на носилки и отправились в путь. Покачиваясь на парусине, отец едва не лишился чувств от неизвестности. Перед глазами мелькали верхушки гигантских елей. Тут и там шуршали белки и сбрасывали вниз шишки. Торжественное величие природы раздражало отца, он не мог слушать щебета птиц и полной грудью вдыхать напоенный ароматом воздух. За долгое время своего заключения он привык к тому, что человека ведут куда-то лишь для того, чтобы причинить ему зло. Похоже, его страхи были обоснованны. Возле какого-то большого пня парни опустили носилки на мох, подняли больного и раздели его догола. С невозмутимым спокойствием светловолосые богатыри посадили онемевшего от испуга иностранца прямо в муравейник. После чего повернулись к отцу спиной и стали лениво перекидываться словами. Жгучие муравьиные укусы причиняли отцу нестерпимую боль, он потерял сознание и очнулся уже на носилках. Идущий впереди парень мельком взглянул на него через плечо и улыбнулся, довольный тем, что глаза у больного открыты и он жив.

На следующее утро, едва рассвело, отец решил бежать с хутора, но куда побежишь, если ноги не держат. Однако в тот день в лес его не понесли. Старушка возилась рядом в пристройке, затем снова появились парни, сгребли больного в охапку, отнесли в баню и посадили в чан, от которого поднимался пар, — горячая вода пахла чем-то кислым. Постепенно глаза отца привыкли к тусклому свету баньки, и он заметил, что в воде полным-полно дохлых муравьев.

Курс лечения продолжался.

Отец попеременно сидел то в муравейнике, то в дымящемся чане.

Однажды утром, когда настал черед отправляться в муравейник, парни, оставив носилки у стены дома, взяли отца под мышки и с размаху поставили на ноги. Но упасть не дали, поддерживая его с обеих сторон; оторопевший больной никак не мог опереться на ступни — либо пальцы, либо пятки волочились по земле. Однако плечистые парни продолжали тащить его и, не обращая ни малейшего внимания на жалобы чужестранца, разговаривали между собой и гоготали, отпуская шутки.

Из чистого упрямства отец оттолкнул парней в сторону и зашагал самостоятельно.

Снова счастливое избавление. Первое время он иногда пользовался костылями, пока не стал обходиться тростью — да и то в редких случаях. И все же одна странность с тех пор навсегда осталась за отцом — все начинания норвежцев он одобрял безоговорочно и не уставал высказывать свои опасения: промышленный дым Европы может проникнуть и в Норвегию, пролиться ядовитым дождем над ее лесами и погубить муравьев и ели.

Я вздрагиваю — я даже и не заметил, когда Флер вылезла из-под вагона и прислонилась спиной к его стенке. Задрав голову, она смотрит на клубящийся дым.

Мне становится стыдно, что я, не подавая признаков жизни, валяюсь на земле. Поднимаюсь, бреду к вагону и тоже прислоняюсь спиной к стенке, украдкой бросаю взгляд на Флер, лицо ее мертвенно-бледно, лоб в саже.

И снова из-за стены каньона появляются вертолеты. Моторы танков снижают обороты, огромные стрекозы опускаются в карьер. Внезапно воздух прорезает резкий гудок автомобиля и тут же обрывается. Я вижу на стоянке Жана, он мечется от одной машины к другой, распахивает дверцы и сигналит, наверное, ищет самый громкий клаксон.

От горящих мусорных куч поднимаются желтые клубы дыма. Дымовая завеса скрывает танки. Сердце колотится, я с тревогой жду, когда же они взмоют в небо.

Вот они и появились в поле зрения, поднимаются все выше и выше под брюхом устремившихся ввысь вертолетов.

Невольно восхищаюсь, до чего безукоризненно функционируют военные машины, и с почтением думаю о гениальности людей, создавших их. Бронированные чудища висят под светлым небосводом, будто пушинки. Скользя, начинают удаляться.

Фред, говорю я себе, твое восхищение отвратительно.

Жан отыскал машину с самым мощным клаксоном и не переставая сигналит.

Этот протест слышим только мы, жители колонии, от которых ничего не зависит.

15

а будет сегодняшний день поворотным. Должен же и я что-то сделать и упорядочить в этом проклятом мире. Раньше они постоянно приставали ко мне: Эрнесто, будь человеком, дай нам покопаться в машинах. Нет, огрызался я, если кто-нибудь посмеет самовольно завести мотор, сброшу неслуха в кратер. Они знали, что я не шучу, и повиновались. К тому же эти несчастные побаиваются моих мускулов работяги. Даже в шутку не перечат мне. Все помнят, как однажды я проучил Флер. В тот раз захмелевшая Флер уставилась на мою руку и вдруг пустила слезу, тем не менее начала надо мной подтрунивать; дескать, послушай, Эрнесто, что-то ты подозрительно волосатый, уж не обезьяний ли ты случаем ублюдок? Дружки ее загоготали, я же схватил Флер в охапку и перевернул головой вниз — пусть, думаю, повисит, подобно подстреленной вороне; мужчины прямо-таки замерли при виде подобного зрелища, никто даже не пикнул. Через какое-то время я поставил Флер на ноги, она долго не могла прийти в себя и смотрела помутившимся взором, не очень-то весело висеть головой вниз, ничего, в следующий раз подумает, прежде чем открывать рот. Мужчины поняли, что я наказал Флер сравнительно легко, женщине нельзя причинять физические увечья, этим же идиотам за какую-нибудь глупую выходку я бы выдал сполна. Кратер на всех нагоняет, страх. И на меня тоже. В нем стоит странная, темная, словно мертвая, вода, порой ее уровень по непонятной причине понижается, чтобы вскоре снова подняться, того и гляди смоет берег. Время от времени мы наращиваем вокруг кратера вал, понимаем, что должны держать мертвую воду в узде. А почему — черт его знает. Иногда человеческим разумом движет чутье. Попав в колонию самообслуживания, я каким-то шестым чувством понял, что должен стать здесь вожаком. Эти далекие от жизни и изнеженные типы безоговорочно пошли на это. Позднее я смекнул, что никто из них все равно не справился бы с ролью предводителя. Жан, правда, работяга, сила у него есть, а вообще-то он парень недалекий. К тому же совсем недавно перебрался в город из какой-то глуши, из ноздрей еще не выветрился запах лугов, глаза вытаращены, как у необъезженной лошади. Странно, но он единственный нашел здесь, в каньоне, какую-то цель, что с того, что дурацкую, ведь если человек хочет собирать чистую ртуть, чтобы обеспечить себе будущее, бог с ним. Пусть таскает тяжелые бутыли и прячет их в своем вагоне и под ним. Все-таки Жан тупица, думает, никто не знает, чем он по вечерам занимается. Да и сколько может стоить эта ртуть? И разрешат ли ему забрать бутылки с собой? Чей карьер, того и ртуть. Лучше уж не заводиться. Всегда найдется кто-то, кто наложит лапу на плоды твоего труда.

Итак, да будет сегодняшний день поворотным. Это решение поднимает мой дух. Человек словно перестает быть узником, если может командовать другими и к тому же проявлять по отношению к ним доброту и сердечность. Мне жаль было смотреть на них, они стояли сбившись в кучу после того, как вертолеты с танками исчезли из виду, одуревшие, в испуге принюхивались к дыму, тянущемуся от мусорной свалки, кашляли, переминались с ноги на ногу, в глазах страх, как будто все они ждали своего смертного часа. Но, поскольку на этот раз мы уцелели, надо продолжать жить. Поначалу они никак не могли уразуметь, о чем я толкую им, видно, уши заложило от грохота, в конце концов я заорал, дескать, черт вас всех дери, вы что, и не хотите вовсе прокатиться на машине?

Постепенно до них дошло, в чем дело. Забавно глядеть на оцепеневших людей, когда они снова начинают осторожно двигаться. Такое впечатление, будто суставы у них одеревенели, кровь в жилах застыла и требуется время, чтобы отогреться. Смешно здесь, в этаком пекле, и вдруг закоченеть!

Может, они подумали, что я собираюсь подшутить над ними? Нерешительно они поплелись за мной к стоянке. Или испугались, что я прикажу кому-нибудь из них сесть за руль? Никто после совершенной аварии не включал зажигания и не нажимал на педаль газа. Быть может, предстоящая поездка на машине напомнила им о погибших? Знаю, я сам долго не мог прийти в себя, и во сне и наяву мерещилась одна и та же картина: моя мощная машина врезается в старый зеленый автобус. Смуглые лица детей с течением времени потускнели, а из гаснущих глаз по-прежнему глядит холодная пустота.

Я был великодушен и милосерден к своим товарищам по заключению, не стал принуждать кого-либо из них сесть за руль. Из выстроившихся в ряд машин я выбрал маленький грузовичок, в его кузове разместились все, включая и новенького, Роберта. Очевидно, он все же случайно угодил в карьер и не представляет для нас опасности.

Как-то я обнаружил на свалке облезлый персидский ковер, теперь он пригодился, я разложил его на дне кузова. Нет у нас тут первоклассных дорог, по которым можно мчать, не подпрыгивая на ухабах.

Мы с нетерпением ждали сегодняшнего дня, раз в месяц на нашу долю выпадает счастливый миг, поднимающий нам дух. Мы можем отправляться в юго-западную часть каньона и забирать оставленное у подножья лифта продовольствие. Слоняющиеся с унылым видом, когда дело касалось работы, эти недотепы проявляли редкостную энергию, разбирая посылки. Без единой жалобы они перетаскивали тяжелые ящики в свои жилища. Беднягам приходилось не один раз отмахать приличное расстояние, чтобы перенести туда припасы. Волоча тяжести по этой жарище, люди даже и не замечали, что с них градом льет пот, взмокшие, они работали сосредоточенно и не роптали. Быть может, в этот важный день им казалось, будто вокруг кипит повседневная свободная жизнь и они делают закупки в торговом центре. Я не знаю, какие еще мысли могла пробудить в них присланная снедь, во всяком случае, это событие, видимо, взбадривало их; пожалуй, только я один не испытывал восторга, когда плелся следом за ними в юго-западную часть каньона. Каждый раз, когда приближался назначенный день, я все больше и больше нервничал: вдруг Кора не внесла требуемой суммы и ящик с продовольствием на мое имя не поступил. Одна лишь мысль об этом сводила с ума — я, здоровый, крепкий мужчина, которому сил и энергии не занимать, в один прекрасный день оказываюсь в унизительнейшем положении нищего. И когда голод становится невмоготу, начинаю ходить от вивария к виварию, просовываю в дверь голову и клянчу: дорогие товарищи по несчастью, пожертвуйте хоть крошку съестного.

В те прекрасные времена, когда никакой беды еще не произошло и я был свободным человеком, меня прямо-таки приводили в бешенство всякого рода неудачники. Если у человека голова на плечах и руки-ноги целы, он должен уметь прокормить себя. Вокруг без конца твердили о всевозможных кризисах, безработице, ухудшении конъюнктуры; всем этим нытикам я отвечал одно и то же: пока есть здоровье, я не сдамся. Хоть чернорабочим заделаюсь, а себя и свою жену прокормлю; если придет нужда, я легкого выхода искать не стану и клянчить пособие, чтобы выставить себя на посмешище, не намерен. Если уж развелось на свете людей тьма-тьмущая, то на легкую жизнь не рассчитывай, с этим приходится считаться. Каждый должен научиться экономить и приспосабливаться, дабы не протянуть ноги.

А теперь судьба издевается надо мной, нет у меня возможности выбирать, на каком поприще вкалывать, — моя жизнь полностью зависит от Коры. В некоем умопомрачении я накануне судебного заседания переписал свой счет в банке на имя жены. Да и как я мог поступить иначе, я обязан был обеспечить Кору. К тому же я в то время и понятия не имел, что попаду в колонию самообслуживания и мне придется ежемесячно вносить определенную сумму за продукты питания и все прочее. Кора согласилась оплачивать расходы по колонии, адвокат все это уладил, однако предупредил, что жена в любую минуту вправе прекратить финансирование. Когда-нибудь Коре надоест содержать мужа, к тому же деньги, лежащие в банке, могут в очередной раз обесцениться — инфляция: чтобы умереть — много, чтобы жить — мало.

Гляди-ка, все обитатели колонии паиньками сидят в кузове, на драном ковре, молчат и ждут. Самое время повернуть ключ зажигания и нажать на педаль газа.

Колеса машины, словно в нерешительности, катятся по бугристой поверхности, в моих руках нет прежней уверенности. Я кидаю взгляд в зеркало, они сидят там, расслабленные, осоловевшие от дыма. И у меня череп раскалывается от грохота вертолетов и танков. Эти бедолаги считают, что заслужили награду за пережитые страдания, каждый мечтает о своих припасах, тем более что в одном из ящиков стоят в ряд бутылки, по две на брата, как предусмотрено установленной для колонии нормой, — чудовищно мало, если учесть, что это на месяц. Очевидно, все они мысленно поднимают стопки, жмурятся, предвкушая миг опьянения, ну прямо коты у теплой печки. Им даже разговаривать лень.

Погодите! Не думайте, что жизнь так проста: грех — искупление, горе — радость, гнет — расслабление. Человек находится не на качелях — вверх-вниз, вверх-вниз, из одного состояния в другое. Я и не собираюсь везти их сейчас к лифту за ящиками с продовольствием. Я выведу их из состояния безмятежности, пробью в нем брешь и сделаю это не со зла. Конечно, не исключено, что я хочу отодвинуть момент, когда меня вдруг точно обухом по голове ударит. Все заахают, начнут строить предположения, дескать, неразбериха и бюрократия, а может, в фирме, которая нас снабжает, испортилась электронно-вычислительная машина — это же свинство, что Эрнесто не получил ни одного пакета! Они станут негодовать и притворяться, будто глубоко обеспокоены моей дальнейшей судьбой. И лишь я один буду знать: нечего больше рассчитывать на Кору. Если продукты питания не поступили, значит, я обречен на голод. И вскоре меня снова переведут в настоящую тюрьму. Если ты гол как сокол и не в состоянии обеспечить свое проживание в колонии, торчи в камере. И не стоит больше рассчитывать, что срок наказания тебе сократят. Вынести жизнь в тюрьме и крушение надежд тяжко, но еще тяжелее ощущать себя покинутым. Страшно, но делать нечего; ты на свете один как перст. Есть ты, нет тебя — никому от этого ни жарко ни холодно. Честно говоря, это-то и ждет меня впереди. Кора не из тех, кто будет долго горевать. Такого уж точно не случится. Время возьмет свое, мой образ потускнеет в ее памяти, и дальше все пойдет как по маслу. Она и раньше заявляла: ты, Эрнесто, крепко стоишь на ногах, я же одиночества не вынесу. Находясь в длительных поездках, я отдавал себе отчет в том, что моя жена двулична. Одну жизнь она ведет со мной, другую, тайную, когда я вдалеке. Я мог догадываться, что она изменяет мне, мог видеть все это во сне, страдать от бессильной злобы, но не имел возможности что-то предпринять. Кора умела разграничить обе жизни. Угрызения совести, похоже, не мучили ее, и от своих исповедей она меня избавила. За это я благодарен ей. Груз правды был бы слишком тяжел для меня. В отчаянии я мог бы вместе с машиной сорваться с какого-нибудь моста или горной дороги в пропасть.

Я жму на газ. Маленький грузовичок как игрушка, на таком легко лавировать среди мусорных куч. Я немного пощекочу нервы сидящим в кузове. Продлю миг ожидания. Вижу в зеркало, что они встревожены, обеими руками вцепились в борт кузова. В глазах недоумение — с чего это Эрнесто так несется по коридору мусорных куч? Они пока еще не решаются молотить кулаками по крыше кабины. Боятся меня. Хорошо, что боятся. Каждому здесь, в этой земной жизни, определено кого-то или чего-то бояться. Если б никто ни перед кем не испытывал страха, люди во всем мире беспрестанно истребляли бы друг друга и недра земли не успевали бы поглощать трупы. Страх съедает и вместе с тем спасает человека.

Они еще не созрели для взрыва. Подавляют свой протест. На лицах испуг, и ничего больше. Ну, помотаю их немного, пока не взмолятся.

Если б только Кора услышала меня, если б это было возможно, я тотчас бы молитвенно сложил руки и смиренным голосом стал заклинать ее: дорогая жена, делай что хочешь, только не бросай меня на произвол судьбы.

Проснувшись в последнюю ночь полнолуния в виварии, я с особой четкостью осознал свою полную беспомощность. Ночь была душная, я подошел к двери и, приоткрыв ее, взглянул на холодный и далекий диск луны. Завораживающая картина угрюмо-черных гор мусора и голубоватый обманчивый свет, зажегшийся в окнах и фонарях разбитых машин, не смогли отогнать зашедшую в тупик мысль: я абсолютно не властен над своей женой. Эта мысль начала пускать чудовищные ростки — жена на мои деньги приобрела себе любовника. Отвратительного, пустого прощелыгу. Остряка, изощряющегося в плоских шутках и пошлых комплиментах. За плату он развлекает похотливую, не выносящую одиночества Кору. Он, этот мужчина, — накипь, плавающая на поверхности жизни, карикатура на наемного солдата. Вижу его коротко подстриженные усики, капризную складку в уголках губ, подкрашенные брови и зеленоватые стекла очков, якобы придающих загадочность взгляду его пустых рыбьих глаз. Разумеется, такой мужчина превыше всего ценит праздную жизнь и удобства. Он с воодушевлением печется о своем здоровье и внешности. Ежедневно плескается в бассейне, то и дело прибегает к услугам массажиста, разминающего его тело, увлекается каким-нибудь престижным видом спорта — ему же необходимо щеголять своими мускулами и быть в форме, это его капитал. Кора нужна ему лишь до тех пор, пока не иссяк мой счет в банке.

Думая об Уго, я рисовал в своем воображении этого продажного типа. Дрянь и дерьмо, просыпаясь по ночам, ругаю я Уго. Временами на меня как бы находит помрачение, мне начинает казаться, что именно он стал дружком Коры. Я стал замечать, что порой даже днем уставлюсь на Уго, точно бык на красное полотнище, аж в глазах темнеет от клокочущей во мне ярости. Требуется время, чтобы остыть: я, словно заведенный, внушаю себе — обуздай свой гнев, Эрнесто, опомнись! Уго такая же жертва колонии, как и ты.

Ага! Чаша их терпения переполнилась. Молотят кулаками по крыше кабины. Эти тупицы наконец сообразили, что, кружа среди мусорных куч, мы все больше удаляемся от цели — подножия шахты лифта в юго-западной части каньона.

Они колотят и колотят по жести, очевидно, решили, что я рехнулся и утратил способность двигаться в нужном направлении. Погодите, вы считаете, что у меня не все дома, — так вот вам еще один урок! Я добавляю газа, на полном ходу делаю поворот и тут же резко нажимаю на тормоз, но так, чтобы никто не вылетел из кузова.

Открываю дверцу кабины и высовываюсь, чтобы взглянуть назад. Лица у всех разъяренные и бледные.

— Вы думаете только о себе! — кричу я до того, как они успевают открыть рты. — А что стало с Бесси? Может, танки снесли ее загон? Корова тоже живое существо.

— Ты прав, Эрнесто! — восклицает Флер и вздыхает.

Уго передергивает плечами, словно его бьет нервный озноб.

— Айда утешать Бесси! — цедит он сквозь зубы.

— Поезжай помедленнее, Эрнесто, — просит Майк, лицо его похоже на перекошенную маску.

Я пережидаю минуту, даю им прийти в себя. Они снова послушно устраиваются на драном ковре, и каждый заблаговременно хватается за борт.

Я с силой захлопываю разболтанную дверцу. В кабине стоит удушливый запах масла. Мы не сумели как следует отремонтировать эти драндулеты, голыми руками чуда не сотворишь.

Однако повидавший виды грузовик все же едет.

Мы подъезжаем к тому месту, где недавно грохотали танки. Твердая поверхность, будто по ней ползали змеи, испещрена зигзагами, оставленными на земле гусеницами танков. Танки нарочно проехали по разбитым машинам, одиноко стоявшим здесь подобно изгоям мусорного царства. Ржавые кузова расплющены, свеженанесенные раны поблескивают металлом, пластами отошла и разлетелась в разные стороны краска, на развороченной земле блестит стеклянная крошка.

С вытоптанной танками земли исчезли неровности, покрытые редкими клочками травы; раздавлены, будто их и не было, чахлые растения, долго и с трудом прораставшие в сухой зернистой почве.

Неподалеку от кратера я замедляю ход. Вода ушла вглубь, за вал, возможно, мертвая жидкость уплотнилась и теперь воздействует на какие-то подземные пласты — уж не ожидается ли извержение искусственного вулкана? Мозг обычного человека слишком несовершенен, чтобы понять, к каким последствиям может привести стремительное развитие современной науки и техники. Не знаю, откуда они это взяли, во всяком случае, когда нас поселили в колонии, Майк и Фред заявили, что от кратера лучше держаться подальше. Якобы до нас в этом карьере творились непонятные вещи. Чуть ли не что кратер возник в результате подземных ядерных испытаний. Уго своими жуткими историями старался перещеголять товарищей по несчастью. Дескать, кратер взорвали для того, чтобы захоронить там ядовитые химикалии, однако, прежде чем отверстие было засыпано, там скопилась вода, и вот эта самая обыкновенная вода превратилась в смертельно ядовитую жидкость. Мы с Жаном и Флер помалкивали, слушали, что говорят эти умники. Возможно, они просто так болтали, хотели добавить таинственности заброшенному карьеру — леший их разберет.

Во всяком случае, я всегда испытываю непонятное чувство облегчения, когда удаляюсь от кратера. Вот и теперь. Хотя изрытая земля не позволяет мне ехать быстро, я все же нажимаю на газ.

К счастью, проклятые танки не разрушили загон Бесси. Описав дугу, я сворачиваю к загону и торможу. Будьте любезны, господа, вас доставили к самому подъезду. Вылезайте и поглядите, что делает животное. И доложите мне. Я не очень-то рвусь выбираться из кабины. На самом же деле мне не терпелось поскорее узнать, стоят или не стоят у подножия лифта ящики с продуктами для меня. Каждый раз, когда я отыскиваю среди доставленного груза пакеты, посланные на мое имя, у меня подгибаются ноги — я снова получил отсрочку. Кора еще не окончательно отказалась от меня. Я опять могу есть свою еду и потягивать свое спиртное; увы, подозрения и терзания незамедлительно возвращаются и по-прежнему мучают меня до следующего раза. Миг расслабления и радости, новое стремительное падение по лестнице, ведущей в пропасть отчаяния. До чего жестоки деятели, установившие в колонии внутренний распорядок! Переписка для нас не предусмотрена. Вы и так пользуетесь достаточной свободой, заявила администрация тюрьмы, кто еще из заключенных имеет возможность заказывать себе еду и предметы домашнего обихода! И не забудьте, две бутылки спиртного на человека в месяц — это столь щедрая уступка, которая даже нас самих приводит в изумление.

Все, кто только что тряслись в кузове, вмиг исчезли в дверях шаткого жилища Бесси. Очевидно, возымело действие, что я прикрикнул на них, никто не решился остаться безучастным. У всех возник небывалый интерес к корове. Однако они что-то слишком долго торчат в этом закуте, а может, я чрезмерно нетерпелив, разумеется, я хочу знать, удосужилась ли Кора…

— Эрнесто! — кричит Флер. — Иди же сюда!

Мужчины сгрудившись стоят у двери, поверх их голов я впотьмах ничего не вижу. Расталкиваю всех, чтобы освободить себе проход, чего они в самом деле путаются под ногами!

Бесси лежит на боку, шея вытянута, губы обмякли, искусственные зубы меж бледных десен кажутся особенно голубыми, глаза какие-то неестественные, словно стеклянные шарики с черной точкой посередине, взгляд страдальческий. Флер опускается подле животного на колени, время от времени наклоняет голову и прикладывает ухо к тому месту, где должно биться сердце коровы.

— Она едва жива! — в отчаянии произносит Флер.

— Единственная возможность — это прикончить ее, — бормочет Жан так тихо, чтобы Флер не услышала.

— Шумовой стресс, — констатирует Майк. — Своими силами ей не выкарабкаться. А лекарств у нас нет.

— Она была славным существом, — с сожалением говорит Уго.

— Нельзя, чтобы животное мучилось, — говорит Роберт.

Я бросаю на него уничтожающий взгляд. Пусть не воображает, будто его так легко приняли в нашу компанию. Пусть помалкивает и ведет себя смирно. Стоит человеку выйти из-под надзора, как он становится невероятно самонадеянным.

На губах Бесси — смотреть на это мучительно — медленно появляются пузыри, они все больше и больше разбухают, окрашиваются в цвета радуги и лопаются.

Я вздрагиваю. Видимо, спасти ее невозможно. Слепая смерть, посапывая, поджидает свою добычу.

16

вообще уже ничего не хочу! — кричу я мужчинам — их фигуры расплываются передо мной, как в тумане, — и тру кулаками глаза, веки щиплет.

— Флер, человек всегда должен чего-то хотеть, — раздраженно бросает Эрнесто.

Не хватало еще, чтобы Эрнесто силой стал учить меня уму-разуму. Сегодня он опять вообразил себя вожаком и запросто может дать волю рукам. Я не хочу, чтобы меня поколотили, я вообще ничего не хочу. Теперь все кончено, они отнимут у меня Бесси — последнюю близкую душу. За преступление, которое я совершила, мне добавляют все новые и новые наказания, и нет конца этому. Что еще уготовила мне судьба?

Эрнесто поворачивается ко мне спиной и принимается орать, командовать и распоряжаться. Голос Эрнесто внезапно становится отвратительно визгливым, что никак не вяжется с его мужественным обликом. Я стараюсь не слушать, и все же мне становится ясным, что он задумал. Он и Жан берут Бесси на себя. Эрнесто полагает, будто щадит меня, раз не говорит, что они решили прикончить Бесси. Приказывает остальным отвезти меня к виварию. И сквозь зубы добавляет: если Флер действительно не в состоянии отправляться за продовольствием, пусть торчит у себя в вагоне и ждет, когда мужчины вернутся. До наступления темноты надо побывать у лифта и забрать ящики с провизией. Оставлять их там нельзя. Могут подумать, что нас уже нет в живых, и отправить продукты обратно. Эрнесто то и дело мерещатся всякие ужасы, ну кто осмелится тронуть добро, за которое уплачено?

Мне все равно, меня словно и нет. Я нахожусь в каком-то звенящем пустотой небытия пространстве, нечувствительна к боли и безвольна. У меня не хватает мужества еще раз подойти к Бесси, опуститься подле умирающего животного на колени и погладить его напрягшуюся шею. Очевидно, я не в силах была бы вынести взгляда Бесси, безмолвного, прощального вскрика — чутье животных безошибочно.

Я избегаю смотреть в ее сторону. Страшно, когда все впереди, но не менее страшно, когда все уже позади. В решающий момент человеку надлежало бы собрать все свое мужество, на самом же деле он цепенеет и чувствует, как что-то надламывается в нем.

Мужчины не разрешают мне стоять здесь, они оттаскивают меня подальше от закута Бесси и, подталкивая сзади, помогают залезть в кузов, я и сама не понимаю, падаю я или бросаюсь на драный ковер.

Фырчит мотор, колеса подпрыгивают по изрытой танками земле. Мое обмякшее тело подскакивает на дне кузова, я и не пытаюсь за что-то ухватиться, набью себе шишки, ну и пусть. Слава богу, остальным нет до меня никакого дела.

Перед вивариями машина резко тормозит, и я вместе с ковром скольжу по дну кузова вперед. С грубой бесцеремонностью мужчины ставят меня на ноги и через борт опускают на землю. Словно оглушенная, я стою у ступенек своего жилища. Машина швыряет мне в лицо облако выхлопного газа и, взревев мотором, трогается. Я остаюсь в полном одиночестве, поодаль дымится мусорная куча, может быть, меня навсегда оставили в гигантских стенах каньона; темно-бурые, тянущиеся в небо стены вот-вот обрушатся, чтобы землей, рудой и камнями заполнить огромную расселину, которую веками долбил человек. Должна же когда-нибудь сровняться с землей эта отвратительная щель, кладбище цивилизации с бесчисленным множеством отходов человеческой деятельности.

Хочется завыть, чтобы освободиться от гнетущего одиночества. В коленях отвратительная дрожь, из пересохшего горла не вырывается ни единого звука.

Еще недавно я была совсем другим человеком. От нечего делать поддразнивала Роберта, разжигала его любопытство и возбужденно заявляла: сегодня знаменательный день.

Теперь я больна от смятения и страха, мне не хватает воздуха. Боюсь войти в свой виварий — до сих пор мое жилище давало мне иллюзию надежности и удобства. Увы, в бутылках не осталось ни капли виски, я всегда быстро уничтожала свою ежемесячную норму спиртного. Не знаю, о чем я думала, когда после приземления Роберта на край кратера предложила ему осушить подаренную мне Жаном флягу. Вероятно, по доброте душевной, из сочувствия, гостеприимства, — и чего это я цацкалась с ним? Теперь осталась на бобах. Шарить по вагонам мужчин бессмысленно, и у них бутылки пусты. К тому же Эрнесто считает кражу виски особо тяжким преступлением.

Мне неприятно заходить в свой виварий, который я в свое время обставляла с таким увлечением и азартом. Я попросила мужчин вбить в потолок вагона крючья и повесила на них вешалки со своими платьями. Одежда разделила помещение на две половины, пестрая реющая стена радовала глаз, в любой миг я могла представить себе, что нахожусь дома и разглядываю свой гардероб, выбирая, что надеть. Теперь мне чудится, будто там, на крючьях, висят не платья, а мои пустые коконы. И невозможно снова вдохнуть в них жизнь. Эти странные броские наряды, отголоски моих прежних умонастроений, напомнили мне, что, поселившись в каньоне, я изо всех сил старалась позабыть прошлое. Я слишком настраивала себя на легкомысленный лад и скольжение по поверхности. Жизнь не стоит того, чтобы в нее углубляться! Усердно врачуя свою душу, я надеялась на возрождение, на то, что, выйдя из заключения, смогу пройти по второй половине своей жизни, не теряя почвы под ногами. Теперь я поняла, что все мои усилия оказались тщетными.

И нет ни капли виски, чтобы одурманить себя.

Сердце пронзила боль: вдруг в этот самый момент Эрнесто и Жан заканчивают свою страшную работу. Тело Бесси обмякло и словно растеклось, бренные останки беззубой коровы прилипли к земле. Конечно же Эрнесто вынул у Бесси ее голубые искусственные зубы и закинул их в мертвую воду кратера. Там они медленно опустятся на дно или в бездонную пучину. Из-за этих-то искусственных зубов Эрнесто и не любил Бесси. Как-то он сказал, что перестал верить в будущее человечества с тех пор, как почувствовал у молока вкус пластмассы.

Одиночество терзает меня, как лихорадка, заставляет метаться туда-сюда.

Я срываюсь с места.

Все же есть одно утешение — нырнуть в родную с детства машину Луизы.

Пробежав всего несколько десятков метров, я начинаю задыхаться. Широко открыв рот, глотаю раскаленный, пропитанный гарью воздух. Я не даю себе пощады. Мчусь дальше, сердце того и гляди выпрыгнет из груди. Черт побери, о чем же я думаю, зачем упорно продолжаю носить тяжеленные горные ботинки? Может, я надеялась забраться по отвесной стене каньона наверх? Ботинки на моих ногах как свинцовые гири.

Я останавливаюсь посреди площадки, где стоят машины. Воздух перед глазами серый, словно от роя мошкары, и рябит. Из носа на пыльную землю капает кровь. За все время нашего пребывания в каньоне ни разу не выпало дождя. Даже облачка не занесло сюда. Небо над головой — словно пропитанная потом простыня.

С трудом переставляя ноги, я делаю еще несколько шагов и хватаюсь за ручку дверцы белого «мерседеса» Луизы. От солнца ручка раскалилась и обжигает ладонь. Я распахиваю настежь все дверцы. В лицо ударяет спертый воздух.

Забираюсь на заднее сиденье и поджимаю под себя ноги. Закрываю глаза, сосредоточиваюсь и пытаюсь представить себе невозможное: дождливо-туманный осенний день, мы снова с Луизой в пути, приближаемся к Риму. В тот раз я отправилась в Рим уже не маленькой девочкой, которая любила, особенно в серую дождливую погоду, свернувшись клубком, подремать на заднем сиденье машины. В тот пасмурный день я была уже взрослой девушкой, внешность которой вылепила Луиза. Короткие волосы, точь-в-точь как у нее, завиты мелкими кудряшками — работа одного и того же парикмахера, только на Луизу, поскольку она осветляла волосы, уходило больше времени. Темные волосы, считала Луиза, такая же безвкусица, как и дешевые ожерелья, подходившие разве что к карнавальному наряду. Давно, еще девчонкой, я стала клянчить у Луизы красные деревянные бусы — ребенок не смел самовольно рыться в ящиках универмага — и, к своему великому разочарованию, получила вместо них строгую и скромную золотую цепочку. Итак, я тоже носила юбку в складку из шотландки, белоснежную блузку, кожаный пояс кофейного цвета и пиджак с широкими лацканами, плотно облегающий фигуру. Странно, но я совсем не помню, какого цвета был этот пиджак. Хороший вкус надо прививать с детства, любила подчеркивать Луиза, покупая мне очередной наряд. В магазинах готовой одежды она обходила стороной вешалки, на которых висели платья из воздушной ткани, украшенные воланами, кружевами и вышивкой. Женственные наряды постоянно за что-то цепляются, с непоколебимой уверенностью заявляла Луиза. Летом, в жару, я носила простые белые платья — светлая одежда приучает к опрятности, говорила Луиза. Да и высокие каблуки тоже были не по ней — таким образом, и на мне в тот осенний день, когда мы ехали в Рим, были мягкие, цвета оленьей шкуры мокасины. Мое походное обмундирование позволяло мне, как и Луизе, быстро шагать куда-то или энергично претворять в жизнь какие-то дела.

И лишь одно обстоятельство Луиза упустила из виду: сила воли и решительность, которые были присущи ей и которые она старалась привить и мне, оказались несозвучны моему характеру. Я уже давно знала, что Фе моя мать, но я никогда не испытывала тоски по ней. При воспоминании о Фе я испытывала лишь умиление, примерно с таким же чувством я, будучи уже взрослой, вспоминала гномов и фей, увиденных в детстве на сцене театра или на экране. Фе, вероятно, потому и жила в самых потаенных уголках моей души, что ее призрачный образ не вязался с образами традиционных сказок. Я уже много лет не видела ее. Исчезла она и из поля зрения Луизы, поскольку Луиза не стала искать ее за океаном, она терпеть не могла морские и воздушные путешествия. Только машина дает подлинную свободу передвижения, доказывала она Висенте, отдававшему предпочтение самолету. Разумеется, требования Луизы мог удовлетворить только «мерседес», к тому же обязательно белый.

Здесь, в бесконечных нагромождениях мусорных куч и залежей, могли обнаружиться и другие белые «мерседесы», баранки которых касались руки Луизы.

В вестибюле отеля, куда мы зашли, Луиза повела себя как-то непривычно для меня. Заявила, что хочет побеседовать с директором, заодно оплатит счета Фе, а мне велела подняться наверх. Не разжимая губ, Луиза назвала мне номер комнаты Фе, повернулась спиной — и разговор был окончен.

Вот тебе и на! Я вмиг обрела столь желанную независимость. И Оторопела от неожиданности. Нерешительно занесла ногу на ступеньку лестницы, покрытой ковром. Привыкнув к роли статиста, мне нелегко было выйти на передний план и оказаться с Фе с глазу на глаз. Я не знала, как обратиться к ней, в голове роилось множество слов, но все они казались фальшивыми.

Я остановилась перед темной дверью, на которой поблескивал медный номер. На стук никто не отозвался. Воздух в узком и темном коридоре был затхлый, и я поморщилась. Даже тишина была пыльной, очевидно, здесь редко удавалось сдать комнаты. Как воспоминание о лучших днях с потолка взирали амуры, эти пузатенькие карапузы выглядели безжизненно-серыми.

Я уже собиралась повернуться на пятках, чтобы неслышно сбежать в своих мягких мокасинах с покрытой облезлым ковром лестницы обратно в вестибюль, куда каждый раз, когда открывалась и закрывалась наружная стеклянная дверь, струился живительно-влажный осенний воздух.

Но приказ Луизы засел у меня в голове. Я не смела проявить трусость.

Я нажала на ручку. Дверь оказалась незапертой.

В комнате было темно. Когда я вошла, кто-то прошмыгнул в ванную. Открыл краны. С шумом потекла вода. Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидела широкую смятую постель, на стуле валялась одежда. На ночном столике стояла наполовину опорожненная бутылка дешевого красного вина, бокала я не заметила.

Заглянуть в ванную я не решилась. Ведь я уже не малый ребенок, которому все дозволено. Смелости хватило лишь на то, чтобы настежь распахнуть деревянные ставни. Я нагнулась и выглянула в окно. Внизу зиял колодец внутреннего двора. Там и сям из трещин каменных стен пучками торчала трава. С крыши, покачиваясь, свисал оборванный провод. В каменном мешке не было ни дуновения ветра, и невесомый мелкий дождик не проникал в комнату. Я набрала полные легкие сырого, пахнущего известкой воздуха и обернулась назад. Тут я увидела, что стены комнаты обтянуты холстом. Виньетки, букеты роз, пышные деревья и улыбающиеся нимфы с фарфоровыми личиками, на головах — гигантские сооружения из пышно взбитых волос. Тоненькая полоска света обозначала местоположение двери, ведущей в ванную, вернее рамы, обитой тканью. Разрисованная ее поверхность была густо усеяна светлыми пятнышками величиной с булавочную головку, краска понемногу отслаивалась от ткани.

Скрывшаяся в ванной Фе, очевидно, решила основательно помыться. Настроение у меня с каждой минутой падало. Я ходила по маленькой комнате, остерегаясь к чему-либо прикоснуться. Провела кончиками пальцев по полотну, покрывающему стены, оно было шероховатым и холодным. В месте стыка я приподняла ткань, полотнищами натянутую на раму, — обнажилась оштукатуренная стена в пятнах плесени. Я быстро отдернула руку, словно зеленовато-черные разводы таили в себе заразу.

Луиза, как назло, мешкала, заставляя меня терзаться в этом отвратительном номере.

Возможно, мне следовало крикнуть в сторону ванной чужим звонким голосом — дорогая мама, выходи скорее, это я, Флер, жду тебя.

По спине побежали мурашки.

Я вздрогнула. За моей спиной стояла Луиза. Ничего удивительного, ведь и на ней были мягкие мокасины, к тому же, несмотря на плешины, ковры приглушали шаг.

Луиза не стала раздумывать. Ее руки никогда безвольно не повисали. Она с силой рванула плотно закрытую дверь ванной и распахнула ее, оттуда повалили клубы пара. Когда пар рассеялся, я увидела Фе, волосы ее были всклокочены, она сидела, завернувшись в кимоно, на краю ванны и курила. Из крана по-прежнему с шумом лилась вода.

— Выходи из своей берлоги! — нетерпеливо вскричала Луиза.

Фе медленно поднялась, швырнула тлеющую сигарету в пенящуюся воду, прислонилась спиной к дверному косяку, склонила голову набок и с полнейшим равнодушием уставилась на нас.

— Только не вздумай говорить, что ты всю жизнь много страдала и тебя надо понять. Я сыта этим по горло. Мы просто увезем тебя отсюда.

Фе покачала головой. Она не клянчила сочувствия и не собиралась оправдывать себя.

Я с осуждением смотрела на свою мать. Мой взгляд сверлил ее печально обвисшие щеки и морщинистую шею. Эта женщина, чьи неопределенного цвета волосы как будто были смазаны жиром и слиплись в неряшливые пряди, становилась для меня все более чужой.

Жалкая, потрепанная и вялая женщина в дверях ванной не могла быть дочерью Луизы и моей матерью. Это какая-то ошибка. Безучастная фигура в кимоно, полы которого приходилось придерживать руками, поскольку пояс отсутствовал, казалось, тоже была покрыта пятнами плесени, как и стена под холодным и шероховатым полотном. Место этой женщины, без сомнения, здесь, в жалком номере этого отеля, и мне бы не хотелось видеть ее на заднем сиденье белой машины Луизы. Ее настоящий дом здесь, она могла в любую минуту, подобно призраку, исчезнуть за полотнищами обшарпанной ткани.

К горлу подступили рыдания; меня обманули. На какой-то миг я даже возненавидела это увядшее, жалкое и утратившее интерес к жизни существо, на плечах которого, как на вешалке, висело японское кимоно.

— Пойдем, Луиза, — пробормотала я.

Луиза повернулась ко мне. Меня испугало ее лицо, внезапно ставшее асимметричным. Я попятилась, мне показалось, что Луиза хочет закатить мне оплеуху, совсем как тогда, в моем детстве, она закатила оплеуху понуро стоявшей под душем Фе.

— Убирайся отсюда! — заорала Луиза. — Жди меня в машине.

Я вышла из номера, не простившись с Фе.

Испытывая огромное облегчение, я прошла по коридору и бегом спустилась по лестнице. Голову мою занимали уже иные мысли: сейчас придет Луиза, мы покружим немного по старым кварталам Рима, остановимся возле какого-нибудь фонтана, а потом усядемся в славном маленьком трактирчике и закажем вкусный обед.

Спустя какое-то время Луиза снова сидела за рулем, она развернула машину, и мы поспешно стали выбираться из города, словно спасаясь от вспыхнувшей эпидемии чумы. Я побоялась и заикнуться, что обессилела от голода. Луиза вела машину небрежно и рассеянно — не глядя на дорогу, взгляд ее блуждал по сторонам, будто она что-то искала. Внезапно она успокоилась, вырулила на обочину, и мы вылезли из машины. Луиза вытянула вперед левую руку, рукав ее жакета задрался, расстегнула ремешок часов, поднесла их к уху и, склонив голову, стала сосредоточенно слушать их тиканье. Потом опустилась на корточки, положила часы на землю, встала, стряхнула несуществующие соринки со своей дорожной юбки в складку, подняла ногу и изо всех сил ударила по часам крепким каблуком своих мокасин.

17

онечно, свинство, что Международное управление по надзору за тюрьмами не сообщило военным властям местонахождение колонии. Не исключено также, что соответствующий документ затерялся в какой-нибудь воинской канцелярии. Одна из отличительных черт века информации: важное сообщение тонет в ворохе всяких бумаг. Вполне вероятно и то, что в сегодняшнем неразумном мире никто и не хочет прийти к соглашению. Назло не считается с интересами другого. Мы уже дважды оказывались невольными участниками на арене военных действий. Сегодняшний штурм карьера оказался мощнее предыдущего. А завтра? Послезавтра?

Сегодня жертвой пала лишь Бесси.

А впредь?

Мы, как идиоты, тупо роемся в мусорных кучах, чиним машины, чтобы ездить на них, а ведь в любую минуту могут появиться вертолеты, обстрелять и поджечь все вокруг. Уго, сказал я себе, когда мы средь шума и грохота, сгрудившись, лежали под вагоном, ты свои руки больше пачкать не будешь.

Хотя день выдался изнурительный, чувствую, как постепенно из меня уходит отчаяние, будто кто-то мягкой кистью слой за слоем стирает его. Очевидно, каждый человек в самых потаенных уголках души лелеет какую-то, пусть даже детскую, мечту. И внезапно она, почти уже забытая, становится реальностью. Выйдя из машины у шахты лифта, я подумал: уж не мерещится ли мне это? Зажмурив глаза, я сказал себе: Уго, ты был талантливым врачевателем человеческих душ, теперь с этим навсегда покончено, с головой у тебя творится что-то неладное. Правда, ты еще не видел летающих чертей и разгуливающих змей, но ведь любая беда подкрадывается неслышно, пустяковые поначалу нарушения усугубляются и в конце концов губят тебя. Я стоял как изваяние и боялся открыть глаза. Наконец собрался с духом: возле ящиков с продовольствием сидела самая что ни на есть настоящая, живая афганская гончая.

Я много лет мечтал обзавестись такой собакой. К сожалению, мой кочевой образ жизни не позволил мне осуществить эту мечту. Я то и дело менял местожительство — от одной нуждающейся в помощи женщины к другой гибнущей от душевных бурь даме, прихватив с собой самый необходимый, однако довольно-таки объемистый багаж. В первую очередь богатый гардероб — элегантно одетый мужчина поднимает настроение женщины больше, чем мы можем предположить. А когда я надевал свою длинную шубу с енотовым воротником, эффект оказывался просто поразительным. Какими бы разными ни были женщины, всем им хотелось получить на память именно ту мою фотографию, где я позирую на фоне темного моря, стоя у заиндевелого парапета, — голова не покрыта, полы шубы распахнуты, воротник поднят. Пожалуй, все они готовы были стайкой слететься под полы моей шубы, в тепло.

Одних только атрибутов, создающих соответствующее настроение, набиралось три чемодана: сборники избранных стихотворений, путеводители и музыкальный комбайн с кассетами и пластинками. Содержимое саквояжа из крокодиловой кожи было особенно ценным: четки, православная икона, музыкальная шкатулка работы прошлого века и миниатюрные шахматы с фигурками из слоновой кости. В этой сокровищнице лежали и ордена различных стран, и муаровые ленты, надеваемые через плечо; в особо торжественных случаях я выучивал из кармана нацистский рыцарский крест с дубовым венком, это тоже размягчало кое-кого из дам. Когда я впервые повесил себе на шею этот крест, одна моя тогдашняя подопечная нагнала на меня страху: волосы встали дыбом — неужто я выгляжу таким старым? Глупышка поверила, будто я сам, лично, заработал этот крест, и все приставала: скольких врагов пришлось уложить для этого? К счастью, ограниченность кругозора этой дамы в области истории побила все рекорды. Потом я перестал удивляться. Женщины просто не знали, когда была последняя война.

Со временем я наловчился укладывать чемоданы и в случае необходимости мог собрать пожитки за полчаса. Бывало, что какая-нибудь капризная дочь Евы давала мне от ворот поворот. И я отправлялся на все четыре стороны, не оставляя своих координат.

Когда женщинам все приедается и отношения идут на спад, щедрые в прошлом создания, широкие натуры, порой становятся мелочными, как прачки. Однако я не намерен был из-за чьих-то прихотей и настроений отказываться от заработанных подарков; обычно я выступал в роли любителя искусства и не мешкая сдавал подаренные мне ценные картины на хранение в банковский сейф. Зачем трепать себе нервы и выслушивать, как женщина, на которую ты потратил столько сил и энергии, оплакивает выброшенные на ветер деньги.

Таким образом, афганская гончая была бы несовместима с моим неустойчивым образом жизни. К тому же ни одна переживающая душевный кризис и прибегнувшая к моим услугам дамочка не потерпела бы, что я отдаю часть своей нежности и заботы какой-то собаке. Ты взят в дом, чтобы утешать меня, так будь моим безраздельно! Многие женщины любили путешествовать — им нравилась суматоха отелей — куда бы я дел бедное животное?

Я утешал себя: наступит время, поживу в свое удовольствие, пошлю нуждающийся в помощи женский род ко всем чертям, уединюсь на своей вилле и неделями не буду выезжать из нее даже на расстояние десяти километров; стану радоваться своему уютному дому, пяти живописным пиниям в саду и густой самшитовой ограде, отделяющей меня от соседских владений. Вот тогда-то мы и побродим вдвоем — я и собака, будем спать когда захочется и есть что понравится. Сколько раз мне приходилось глотать устриц, жевать трюфели и, несмотря на отвращение, делать вид, будто изысканные деликатесы вовсе и не застревают у меня в горле.

И вот теперь неожиданный сюрприз, от которого потеплело на сердце. Афганская гончая сидит как раз возле моих свертков. Не перевелись еще в мире неведомые благодетели!

Шагнув в сторону собаки, я почувствовал в ногах какую-то удивительную легкость. Все предостерегающе закричали, мол, осторожно, вдруг она бешеная, а может, у наших врагов коварный план именно через эту дворнягу — дворнягу! — погубить всех нас, давайте прикончим ее сразу; мне же захотелось не мешкая прочитать табличку на шее собаки. Вдруг собака прислана не мне? Все чуть ли не завопили от ужаса, когда я присел перед собакой на корточки и принялся изучать табличку. Страх смерти, то и дело подогреваемый Эрнесто, совсем лишил их рассудка. Скоро столовый нож покажется им гильотиной, а вилка — штепселем электрического стула.

Собака сидела смирно, мне всегда нравились хорошо воспитанные животные — не понимаю, почему Флер так привязалась к тупой и неповоротливой корове, — собака не рычала и не лаяла, пока я изучал табличку. Порода афганская гончая. Кличка: Фар. При себе имеет собачьи консервы английского производства, нетто 45 фунтов. Выпивает в день 1,5 литра воды. Итак, данные собаки и инструкция, как ее кормить. Кто послал пса? Кому? Неужто действительно мне? На обратной стороне таблички об этом не сказано ни единого слова.

Я попытался успокоить остальных. Насочинял, что у меня имеется кое-какой ветеринарный опыт, в юности занимался разведением породистых: собак. Фару два или три года, кожных заболеваний нет, судя по слизистой оболочке, никакой инфекции в организме не наблюдается.

Осведомленность, с которой я поспешил высказать все это, удовлетворила их, и они оставили меня разглядывать собаку, я украдкой провожу ладонью по голове Фара и взлохмачиваю его мягкую шерсть.

Шерсть у афганских гончих настолько красива, что глаз не отвести. Я не знаю ни одной другой породы собак с такой великолепной шубой. Не только туловище, но и передние и задние лапы покрыты одинаковой длины шелковистой шерстью цвета крепкого чая со сливками. Золотисто-коричневые пушистые прядки на кокетливо висячих ушах подчеркивают изящество черной морды. На светлом лбу темные полукружья бровей — у собак этой породы иногда бывает совсем человеческое выражение.

Сгущающиеся сумерки мешают мне заглянуть в глаза собаке.

— Фар, — тихо и настойчиво говорю я.

Собака напрягается, ждет команды.

Пусть с самого начала запомнит мой голос.

В кузове машины, между ящиками, мы оставляем свободное пространство для Фара — таким образом, во время поездки у него будет свое место, нечто вроде временной конуры. Я хватаю большого пса в охапку и подсаживаю в машину. Все заняты своими хлопотами и словно не замечают, что мне нужна помощь. Еле-еле поднял его — Фар упитанный, крепкий пес. Ну да ладно, я не сержусь на товарищей. Своим поведением они признали, что Фар безраздельно принадлежит мне, это даже хорошо, ни у кого не будет никаких прав на собаку.

Машина, слегка покачиваясь, движется в сторону вивариев, руль доверили незадачливому планеристу, ничего, справляется. Пусть привыкает к роли слуги. Он среди нас единственный, кому ничего не присылают. И мы, чтобы не дать ему протянуть ноги, вынуждены по очереди отрывать от себя кусок. Вообще надо бы поговорить с ним начистоту. Пусть знает и мирится с тем, что обязан бежать по первому взмаху руки и делать, что прикажут. У нас тут не бесплатный дом отдыха, а серьезное, даже мрачное заведение — тюрьма, хотя и без стражи. Впрочем, этот попавший в передрягу голубчик, видимо, не очень ясно представляет, куда приземлился. У нас тут подобралась подходящая компания — к чему нам скрывать и стыдиться своего статуса? Веселенькая история, ты среди заключенных, а считаешь себя свободным человеком!

Яркие краски заката на восточной оконечности каньона заметно тускнеют, сужающаяся светлая полоса становится все краснее, тень, опустившаяся на каньон, сгущается и сливается со все еще клубящимся дымом — Роберт вынужден ехать медленно, зажигать фары ему запрещено.

Каждому из нас очень часто приходится полагаться либо на острое зрение, либо на чутье.

В общем, я никогда не жаловался на недостаток интуиции; встречая нуждающуюся в помощи женщину, я вскоре находил верный способ, как вывести из кризиса бедное создание, погрязшее в бездне мрака и помышляющее о самоубийстве. Одних надо было залить, как сиропом, нежностью и сладкой музыкой, другим опять-таки требовались острые ощущения, и я изо всех сил старался вызвать у них интерес к жизни; женщины и сами верили, что смена впечатлений необходима им как воздух. Были и такие, кто поддавались внушению: пустая и поверхностная жизнь все равно заведет в тупик, лишь через духовность открываются новые невиданные просторы. С женщинами такого типа приходилось повозиться: я только и делал, что водил их на содержательные театральные постановки и мудреные лекции. Большинство из этих женщин, разумеется, предпочитали выступления и эксперименты парапсихологов. Именно те, кто не слишком преуспели в науках, слушая псевдонаучный вздор, начинают открывать в себе небывалые и таинственные глубины. Им кажется, будто внезапно у них появилась удивительнейшая способность к восприятию; на сеансе какого-нибудь шарлатана они впадают в транс, после чего им требуется преданный слушатель, которому они могли бы без устали рассказывать о своих наблюдениях, сновидениях, каких-то давнишних приключениях, внезапно обретших новый смысл и выросших до колоссальных размеров.

К наиболее простому типу женщин принадлежали те, кого могли излечить блюда первоклассных ресторанов, хорошие вина и постель.

Фар — своим прибытием? появлением? падением с неба? — до того обрадовал меня (постелю ему ковер у входа в виварий, пусть будет ко мне поближе и стережет меня), что я не боюсь затронуть свои сокровенные чувства, решаюсь вспомнить о неудаче, постигшей меня с Фанни, этой, будь она неладна, старой шлюхой. Крепкий попался орешек!

К ней оказался неприемлем ни один из моих методов врачевания. Я так намучился и устал с ней, что начал тосковать по спокойной жизни на вилле в обществе собаки.

Я полагал, что сумею легко вывести Фанни из тупика, в который она зашла в своей личной жизни, и, прибегнув к поэзии и живописи, быстро приведу ее в норму. Я потащил ее в Ватиканскую галерею, старая пава вырядилась в перья и шелковую шаль с бахромой — ни дать ни взять музейный экспонат; я заставил ее пройти через десять залов, давая пояснения по поводу той или иной картины, вконец измотал ее — я видел, что ноги у нее от усталости заплетаются и каблуки подворачиваются. Мои усилия не дали результатов. Вечером в отеле я увидел, что она перебирает таблетки, и понял — подсчитывает дозу снотворного, чтобы умереть без мучений.

Ни днем ни ночью я не спускал с нее глаз. Роль спасителя придавала мне силы, я должен был переломить ее душевный настрой. Это отнюдь не смешно, что и в моей профессии есть своя этика. Коли взялся за гуж и заключил контракт, пусть даже на словах, не говори, что не дюж, из кожи вон вылези, а помоги другому человеку выкинуть из головы дурные мысли.

Возможно, все дело было в возрасте Фанни. Никогда раньше я не связывал себя с. клиенткой столь преклонных лет. Что касается временных дам моего сердца, то я вообще никогда не интересовался годом их рождения и обстоятельствами жизни, имевшими место в прошлом. Под моим крылом у них должна была возникнуть иллюзия, что этого прошлого не существовало, что именно сейчас все и начинается и важно лишь то, что ждет их впереди. Со временем я научился льстить дамам, не замечать их дефектов, изъянов внешности, безвкусицы, глупости; только после прекращения между нами каких бы то ни было отношений я позволял себе критически взглянуть на этих женщин и разрешить себе легкую иронию в их адрес — но опять-таки задним числом, в рамках воспоминаний.

Я пытался пристрастить Фанни к спорту. Она довольно-таки сносно играла в теннис, правда, немного вяло и с отсутствующим видом. Я кое-что слышал о пестром прошлом Фанни и знал, что вообще-то она неглупа и кое в чем разбирается. Она ведь зналась с государственными деятелями, коммерсантами и банкирами. Так что речь шла не о классической терпящей нужду старой проститутке.

Шли дни, я не оставлял Фанни времени на грусть, однако ее затаенный взгляд по-прежнему вселял в меня тревогу. От бесконечных хождений с Фанни я уставал, как никогда раньше, порой прямо валился с ног и жаждал лишь одного — уединения и покоя. Рядом с Фанни не могло быть и речи о крепком сне, вечно приходилось быть начеку; стоило Фанни повернуться на другой бок, как я тут же просыпался, Фанни несколько раз заводила разговор об отдельных спальнях — я был категорически против.

Временами мне казалось, что мои старания и постоянный надзор вызывают на ее лице презрительную усмешку.

Однажды вечером, когда Фанни готовилась принять ванну, я почему-то заглянул в ванную комнату — краны были открыты, и из них бежала вода. На краю ванны что-то подозрительно блеснуло. Там наготове лежала бритва.

Неслышно появившаяся за моей спиной Фанни в ярости прошептала:

— Опять шпионишь!

Я испугался, ибо внезапно со всей ясностью осознал опасность своей профессии. Не заметь я вовремя лезвия, Фанни удалось бы перерезать себе вены, и я мог быть заподозрен в убийстве.

Меня трясло от бешенства. Проклятая баба решила поставить под угрозу мою свободу! Меня бы извели бесконечными допросами, половину нажитого с таким трудом состояния того и гляди пришлось бы сунуть адвокатам в зубы, и еще неизвестно, чем бы вся эта история кончилась.

Я велел Фанни тотчас же одеться, и мы поехали в ночной клуб. Утром, когда вернемся, я подожду, покуда пьяная старуха уснет, и отправлюсь к кому-нибудь из друзей. Если, проснувшись, она все-таки осуществит свой план и покончит с собой, у меня, по крайней мере, будет алиби.

В ту ночь Фанни в большом количестве пила шампанское. Как всегда, она вела себя на людях безупречно; глядя со стороны, можно было подумать, что это достойная дама из аристократического рода. От игристого напитка глаза ее затуманились, однако на лице неизменно сохранялась одна из самых чарующих ее улыбок. В этой некогда заученной обворожительной улыбке таилось многое: довольство собой, достоинство, уважительное отношение к окружающим, готовность поддержать непринужденную беседу.

В ту ночь Фанни говорила непривычно много. Я молчал и слушал. Фанни без передышки болтала и смотрела мимо меня. По всей вероятности, она не слышала музыки и не замечала танцующих пар. Усвоенная ею великосветская манера держаться и жалкое подобие прежней колдовской улыбки были в разительном контрасте с тем, что произносили ее уста. Странная речь Фанни текла, тембр голоса причудливо менялся, река бурлила, наталкиваясь на пороги. Рассказывая, она перескакивала с одного на другое, ничем не связанные между собой истории следовали без всякого интервала, словно несколько человек разом, торопясь и перебивая друг друга, хотели использовать возможность, чтобы раскрыть свой внутренний мир.

Некоторые из фраз врезались мне в память.

«Гедонистический образ жизни со временем будет вызывать омерзение».

«У меня шея черепахи».

«Ты своим рвением в работе даже пуговицы к жилетке не заработал».

«Все люди так или иначе продают себя».

«Брось свое ремесло, тоже мне сентиментальный дилетант!»

До этих пор ее пустая болтовня, перемежающаяся сентенциями, которые она кидала в воздух, оставляла меня равнодушным. Ладно, пусть мои усилия и затраченное время не стоят и пуговицы от жилетки — люди, замышляющие самоубийство, обычно теряют чувство реальности; но «сентиментальный дилетант»— это уж слишком, я был в бешенстве. Меня так и подмывало выкинуть какой-нибудь номер, я чуть было не схватил стакан, чтобы плеснуть Фанни шампанским в лицо. Стоп! Возьми себя в руки. Однако во рту остался горький привкус оскорбления. Свести на нет мой профессионализм! Наглая баба! Я был бы вправе заливаться соловьем! Я спас больше человеческих жизней, нежели какой-нибудь высокообразованный психиатр своей примиряющей болтовней и обилием таблеток. И на тебе — сентиментальный дилетант! Что-то надломилось во мне. Почва стала уходить из-под ног, хотя выпил я совсем немного. Старая мегера посмела втоптать в грязь дело всей моей жизни!

В голове шумело, сердце колотилось, на миг я забыл, что слова несчастных и в стельку пьяных женщин — пустой звук.

Я взял себя в руки и повел Фанни танцевать. Срок нашего контракта еще не истек. Я дал ей понять, насколько она жалка: Фанни делала отчаянные усилия, чтобы удержаться на ногах. Когда она пошатываясь возвращалась к столу, то смотрела на ковровое покрытие, стараясь ступать по рисунку. Плюхнувшись на стул, она самым неблагопристойным образом опрокинула в себя полный бокал шампанского.

Под утро я отвез ее домой и не позволил сразу, в одежде, повалиться на постель. С жестокой последовательностью я заставил ее почистить зубы, снять грим и отыскал ее ночную рубашку. Она весьма своеобразно выполнила мои распоряжения: вынула изо рта зубной протез и в сердцах шмякнула его о телефон; сорвала искусственные ногти и сунула их в карман моего жилета. Свой норковый палантин Фанни кинула, как коврик, на пол перед кроватью и вытерла об него ноги; каблук застрял в прорези кармана, и она упала на подушки. Снять платье Фанни была уже не в состоянии, ей было жаль расстаться и с золотой чешуйчатой сумочкой, висевшей на цепочке у нее на запястье. Со стоном ворочаясь в постели, Фанни все еще зачем-то держала сумочку в руке. На ощупь выудила оттуда губную помаду. Меня передернуло от неприятной мысли: сейчас примется малевать свой беззубый рот. Но вместо этого она провела на своем шелковом голубом вечернем платье жирную неровную разделительную черту, начинавшуюся от груди и кончавшуюся ниже пупа. Тут силы ее иссякли, рука с зажатой в ней губной помадой безвольно упала на одеяло.

Я выскочил из спальни и стал поспешно собирать свои вещи. Перед уходом, на всякий случай, взглянул на нее. Я мог не беспокоиться, едва ли она так скоро проснется и начнет покушаться на свою жизнь. Фанни лежала неподвижно, губная помада по-прежнему была зажата в руке, на платье страшная красная полоса — как кровоточащая рана.

Затем я уехал на Сицилию. Старался держаться подальше от праздной публики, жил в скверном дешевеньком отеле, в скудно обставленном номере с побеленными известкой стенами. Каждое утро, просыпаясь, я первым делом видел черного жука, который, перебирая лапками, быстро двигался по краю стены. Я был в растерянности: я очутился в странном сумрачном и прохладном месте. Может быть, я лежу в склепе?

Постепенно мой дух излечился.

В дальнейшем я тщательно выбирал клиентуру.

Теперь же могу сколько угодно отдыхать в обществе афганской гончей.

Только нет пиний, самшитовой ограды и свободы.

18

ень клонится к вечеру — вот уже и совсем стемнело. Мы сидим вокруг костра, смотрим на огонь и ждем, когда чурбаки и обрезки досок, собранные на мусорной свалке, превратятся в угли, чтобы можно было испечь на них мясо. Шматы его горой лежат на большом листе, вместо вертелов мы запаслись проволокой потолще и металлическими полосками, снятыми с машин.

Впервые мы разводим огонь здесь, в каньоне, ради собственного удовольствия. Непонятно, что нашло на Эрнесто, ведь раньше именно он был самым ярым противником подобных действий; вы что, рехнулись, говорил он, костер для них как мишень, они запросто перестреляют нас. Даже зажигалкой можно было пользоваться только в стенах вивария. Как ни странно, у Эрнесто отличное настроение, словно он и не зарезал Бесси. Я же совсем оробел, никогда раньше не присутствовал при забое крупной скотины, и мне стало не по себе. Овцы — другое дело, корова всегда вызывала у нас, бедняков, выращивающих апельсины, почтение. Бесси была еще жива, а у меня уже дрожали руки. Зато в Эрнесто бурлила энергия, и, когда он, готовясь к этому делу, сновал взад-вперед, мне казалось, будто спекшаяся земля ходуном ходит под его тяжелыми шагами. А меня все сильнее бил озноб, даже колени подгибались. А вообще в последнее время меня вдруг ни с того ни с сего начинает колотить. Вот и сейчас, вроде бы сижу себе спокойно у костра, а коленки дрожат.

Эрнесто действовало на нервы, что я сложа руки тупо стоял у загона Бесси. Он разбушевался и стал орать на меня, хотел, чтобы я с ходу стал деятельным и энергичным, но его попреки еще больше сковывали меня и делали неповоротливым. Эрнесто понял, что толку от меня не будет, хлопнул себя ладонью по лбу, вытаращил глаза и спросил: Жан, а как мы вывезем отсюда этакую груду мяса? Святая мадонна, Бесси еще жива, а он говорит о груде мяса! Я тоже не представлял себе — как. Я давно убедился, что хоть мы и действовали сообща, однако умнее всего предоставлять все решения Эрнесто. Последнее слово все равно всегда оставалось за ним, так чего ради мне встревать? Так уж устроен мир, что люди делятся на тех, кто приказывает, и тех, кто выполняет эти приказы.

Эрнесто знал, что делать. Он велел мне как можно быстрее смотаться на площадку, где стояли машины, завести белый «мерседес» и тотчас же ехать обратно. Я попытался слабо возразить, сказав, что у нас есть вполне приличный отремонтированный фургон и что «мерседес» для перевозки мяса не годится. Но Эрнесто стоял на своем. Я понимал, что не смею ослушаться его приказа. Он посмотрел на меня безумным взглядом, белки его глаз налились кровью — может, в них отражались скалы цвета киновари, а может, предстоящее заклание Бесси так подействовало на него — во всяком случае, я отправился за машиной. Пусть мое послушание успокоит его. Вообще-то послушание мой самый большой порок, из-за него-то в свое время и произошло несчастье.

Едва пробежав небольшое расстояние и скрывшись из поля зрения Эрнесто — среди мусорных куч и взгорков нетрудно затеряться, подобно иголке в стогу сена, я почувствовал, что выбился из сил. В голове мутилось, под ребрами кололо, словно мне в печень всадили нож; ни шагу дальше. Я задыхался, ноги не держали меня, и я опустился на землю.

Я стоял на коленях посреди мусорной свалки, время, казалось, остановилось, в ушах отдавался приказ Эрнесто, но тут кто-то будто шепнул: небольшое промедление тебе только на руку, ты не увидишь, как забьют несчастную Бесси. Мне было нестерпимо жаль большое и беспомощное животное. Я уперся ладонями в землю, чтобы не рухнуть, и потому не смог сложить руки для молитвы, хотя мне так хотелось помолиться: пресвятая мадонна, дай мне силы и ясный ум. Избавь меня от этой мучительной дрожи.

Удушливый зной терзал меня, тело горело, как в лихорадке, с кроваво-красной от заходящего солнца стены каньона скатывались большие красные капли; земля под моими ладонями плавилась, раскаленная за день мусорная свалка дышала жаром, подобно топке котла. Дальняя куча все еще тлела, но и тут, в залежах вещей, тоже что-то плавилось и пригорало, едкий смрад заползал в ноздри, и мне все больше и больше не хватало воздуха.

Я разрыдался как ребенок, странно, но этот недостойный мужчины взрыв чувств помог мне. Появился повод повторять в мыслях: ты, Жан, глупый сентиментальный южанин, прекрати реветь! Никому твои слезы не помогут, ни тебе, ни тем двум девчонкам, выскочившим на велосипедах из-за живой изгороди и угодившим под колеса «ситроена». Слезы ничего не изменят, вставай-ка, Жан, единственно, что может унять душевную боль, это наказ отца, данный тебе в детстве: работай и молись!

Я медленно поднялся, как старый больной зверь, и пошатываясь продолжал путь. Я не стал оглядываться — возможно, поодаль, на взгорке, стоял Эрнесто, держа в руке окровавленный нож, который он позабыл отшвырнуть прочь; больше всего его интересовало, куда запропастился этот идиот Жан, на горизонте до сих пор не видать мчащегося белого «мерседеса», за которым, подобно дымовой завесе, клубится красная пыль.

Я плелся к стоянке машин. Ну и пришлось же людям гнуть здесь спину, добывая руду из недр земли. Огненная полоса заката передвигалась по стене карьера все выше и выше — до наступления темноты с Бесси должно быть покончено.

Только что я плакал, а теперь стал взахлеб смеяться. Почему бы мне не проявить послушание? Таким, как я, дабы вымостить себе дорогу в жизни, ничего другого не остается. Покорность — мое единственное достояние в этом мире. Невероятно, но я был почти на вершине счастья. Едва я переехал в город, как мне удалось получить место на бензостанции. Подручный, ученик, но как бы там ни было — работа! Многие согласны были везти на себе какой угодно воз, лишь бы получить работу, отстаивали в очереди за дверью биржи труда, а мне повезло. Послушание и усердие определяли каждый мой шаг, и вскоре я уже стал немного разбираться в моторе и был годен на большее, чем сунуть шланг в бензобак или протереть стекла и фары.

Но что поделаешь, если мадонна отвернулась от меня, оставив однажды вечером одного на бензоколонке. Стояла осенняя пора, к тому же будний день, клиентов почти не было, так что я прекрасно со всем справлялся.

Но судьба решила подвергнуть меня испытанию. Первую его половину я выдержал с честью. Господин, сидевший за рулем «ситроена», вышел из машины и небрежно бросил мне — дескать, взгляните, что там с мотором, не тянет. Ну конечно — засорился карбюратор. Меня прямо-таки распирало от гордости, что я столь быстро обнаружил неисправность. Ох, Жан, до чего же ты сообразительный парень, с довольным видом бормотал я себе под нос, вновь собирая карбюратор. Держа в руке гаечный ключ, я время от времени бросал взгляд на владельца «ситроена», не собирается ли он поторопить меня, иные клиенты весьма нетерпеливы. Этот странный человек сидел на белом пластмассовом стуле, и его губы шевелились. Я подумал — наверное, напевает что-то про себя, как и я. Ничего подобного! Он разговаривал с кем-то, кто, по его мнению, сидел на соседнем стуле, хотя стул пустовал! Мужчина напрочь позабыл о моем существовании, он размахивал руками, то и дело поворачивался к несуществующему соседу, затем неожиданно вытянул вперед руку, словно собираясь встряхнуть призрак за плечо, но тут же отдернул, как будто его обожгло. Возможно, испугался собственной неучтивости. Я знал, что не подобает таращиться на клиентов, но меня подстегивало любопытство; я сбавил темп, то и дело поглядывая из-за капота на господина. На нем был элегантный серо-голубой костюм, который, несмотря на сумерки, слегка поблескивал, а вот стоптанные туфли с загнутыми кверху носами никак не вязались с его одеждой. Обычно у людей, ездящих на машинах, обувь почти не снашивается, как и у старичков с легкой поступью; где же пришлось странствовать этому господину, чтобы так истрепать свои туфли?

Закончив работу, я по пожелтевшей лужайке медленно направился к мужчине, испытывая в душе какую-то необъяснимую тревогу. Я надеялся, что он сам заметит меня, вскочит, расплатится и уедет. Почему-то мне хотелось, чтобы он поскорее исчез отсюда. К сожалению, господин не торопился. Взмахом руки он пригласил меня сесть. Поскольку он только что обращался к стулу и разговаривал с кем-то несуществующим, мне показалось, что, опустившись на сиденье, я расплющил призрак.

Мужчина осведомился, закончил ли я работу, и посмотрел на меня ясным взглядом, словно и не беседовал только что с духом.

Я кивнул.

Он положил передо мной на столик крупную купюру, на эти деньги он мог бы купить себе две пары новых туфель, и заявил, что сдачи не надо. Тем не менее это царское вознаграждение показалось ему недостаточным. Он выудил из кармана флягу с коньяком, открутил стаканчик, наполнил его до краев и протянул мне. Сам же поднес бутылку ко рту и стал пить прямо из нее, на миг оторвавшись, чтобы рассеять мои колебания:

— А вы чего ждете?

Глухой голос был недовольным и требовательным.

Да, послушание было моей слабостью. Щедрая плата лишила меня возможности возразить господину.

Коньяк был выдержанный и крепкий, на секунду перехватило дыхание и зашумело в голове.

Слава богу, мужчина встал и побрел к машине. Пресвятая мадонна, похоже, мне не придется больше выслушивать его приказы. Только я успел с облегчением вздохнуть, как он, точно вкопанный, остановился у открытой дверцы машины. Мужчина о чем-то глубоко задумался и стал правой ногой делать какие-то странные движения, словно хотел стряхнуть с подошвы налипшую на ней грязь.

Все это показалось мне подозрительным. Я втянул голову в плечи и крадучись направился к двери бензостанции.

— Эй! — окликнул меня мужчина. — Мне предстоит дорога длиной в вечность. Я должен быть уверен в машине. Испробуйте-ка ее!

Я повернулся, нерешительно подошел к нему поближе и пробормотал — мне не хотелось оповещать весь мир о своем грехопадении, — что после выпитого садиться за руль запрещено.

— Не смешите меня! — разозлился мужчина.

Пожертвованная щедрой рукой купюра словно приклеилась ко мне, ее было никак не отодрать, я на чем свет стоит проклинал себя — какого черта я взялся за эту пусть и выгодную работу. Я сунул руку в карман, чтобы вернуть деньги. В эту самую минуту мужчина тоже сунул руку за пазуху и вытащил еще одну хрустящую бумажку того же достоинства, что и первая.

— Берите, — приказал он.

Кровь редко ударяет мне в голову, однако на сей раз ударила. Не каждого можно купить, подумал я.

Вероятно, лицо у меня пошло красными пятнами, мужчина понял, что допустил оплошность, и примирительно произнес, что действительно должен быть уверен в машине. Ехать на ночь глядя — дело нешуточное, и не буду ли я настолько любезен испробовать эту развалину.

Свой новый роскошный «ситроен» он высокомерно назвал развалиной.

Хотя этот господин и разозлил меня, тем не менее стало жаль его. Я видел, как он страшится предстоящей дороги. Никогда не могу отказать человеку в помощи. Не выношу, чтобы меня упрашивали. Снисходительность — слабая сторона моего характера, и тут уж ничего не поделаешь.

Ладно, велика важность, сяду за руль и сделаю небольшой круг, чтобы отвязался. К тому же показалось заманчивым впервые в жизни испробовать марку машин, на которых ездят важные господа. Я опустился на сиденье, включил зажигание и резко взял с места — пусть убедится, что мотор снова работает в полную силу.

И надо же было двум школьницам на велосипедах свернуть из-за изгороди на дорогу!

Колеса с блестящими спицами, стукнувшись о бампер, полетели в разные стороны. Стальные стрелы подобно молниям ослепили меня, они и до сих пор причиняют мне боль. Самих девочек я не видел.

На сегодняшний день я вбил себе в голову: произошла ошибка, круг, который я сделал, оказался не маленьким, а очень большим и отнял у меня значительную часть жизни. Время поездки не ограничилось сумеречным мигом — оно обернулось годами. Если соединить воедино все беспросветные часы, проведенные в тюрьме, получилась бы одна кромешная тьма.

Сейчас царит зримая тьма. Стены каньона погрузились в небо. Догорающий огонь костра освещает сидящих вокруг него людей. Все напряженно ждут момента, когда можно будет кинуть мясо на угли. Может быть, чувство подавленности исчезнет, когда они почуют запах жаркого. В колонии мы питались одними консервами — почему же меня должно возмущать, что о бедной Бесси уже успели позабыть. В чем мне упрекнуть их? Бесси не первое животное, которое забили на потребу людям. Я сам отвез ее тушу. Если б мне когда-нибудь сказали: Жан, придет время, и ты повезешь в белом «мерседесе» окровавленные куски мяса, я бы ни за что не поверил в подобный бред. Живя в карьере и роясь в мусорных кучах, я поумнел настолько, чтобы понять: жизнь странная штука. Те, кто имеют обыкновение говорить: не может быть, невероятно, хотят отрицанием сохранить в себе состояние безмятежности, полагая, что в их сердце возможен неприкосновенный островок спокойствия.

19

асслабившись, мы лежали вокруг затухающего костра на принесенных из вагонов одеялах и подушках, отдельные угольки еще пламенели. Над каньоном висел полумесяц, света этого космического фонаря хватало, чтобы различить очертания друг друга.

Никто не спешил в свой виварий. Почему бы не провести ночь под открытым небом? Может быть, днем нам снова придется прятаться под вагоном или искать убежище в какой-нибудь пещере, образовавшейся в скале цвета киновари. Страх Эрнесто, что охотники за людьми прикончат нас, уже не кажется плодом фантазии. Вертолеты, танки и все еще дымящаяся мусорная свалка позволяют представить варианты нашей гибели.

Мы до отвала наелись жареного мяса и могли теперь поблаженствовать.

Я, кажется, на миг задремал. Очнувшись, различил перед глазами какое-то странное видение. Над каньоном колыхался гигантский чугунный колокол, его железное било, раскачивающееся подобно маятнику, с размаху ударило по металлу. Земля подо мной содрогнулась, очевидно, сильный толчок привел в движение воздушную массу каньона, не исключено даже, что где-то со стены посыпались осколки руды, однако ни одна из фигур, застывших у костра, не шевельнулась. Фар, шерсть которого блестела даже сейчас, в темноте, словно ему беспрестанно хотелось красоваться во всей своей собачьей красе, задрал морду кверху и завыл. Уго и Флер, сидевшие по обе стороны собаки, а может, это она пролезла между ними, стали наперебой гладить ее. Ласка успокоила Фара.

Все же вой собаки вывел людей из оцепенения. Я не заметил, кто заговорил первым, во всяком случае, завязалась оживленная беседа. Все принялись убеждать друг друга, что после такого безумного дня неплохо бы откупорить бутылку.

Я взглянул на свои наручные часы. Было четыре минуты первого. Выходит, чудовищный колокол возвестил полночь. Может быть, это столкнулись искусственные звезды, снующие по небу? Вот и еще один день канул в вечность; созревшая единица времени лопнула, как семенная коробочка, и уронила семя нового утра в поток жизни — прорастать.

Все продолжали убеждать друг друга в необходимости распить бутылку. И чего это они уговаривают, доказывают, ведь никто же и полусловом не возразил. Один я не участвовал в стихийном собрании, у меня нет права голоса, Эрнесто намекнул мне на это. Его охватило какое-то странное возбуждение, когда ящики с провиантом были доставлены на место. Перед тем как развести костер, он решил открыть их перед своим виварием, дабы устроить бессмысленную выставку. Похваляясь полученными консервами, концентратами и бутылками, он бросил через плечо — гляньте-ка, только Роберту нечего тащить в вагон, он у нас на иждивении.

Перестань, Эрнесто, пытались остальные унять его странную, смешанную с торжеством злобу. Но что правда, то правда, у меня даже соли не было, чтобы отложить себе про запас кусок мяса. А может, его следовало бы провялить? Леший его знает, как это делается, чтобы не завелись черви.

Мне, в общем-то, не на что надеяться, и тем не менее я верю, что вскоре выберусь из кошмарного каньона. И хотя я стараюсь не думать о своем неопределенном положении, однако чувствую — какой-то предел терпению наступил. Видимо, я дошел до ручки. Разумеется, субъективное состояние не влияет на объективные обстоятельства. Я стараюсь быть тихим и непритязательным — ведь именно такие люди остаются неприметными. Пусть эти тут хорохорятся, а я надел на себя воображаемый панцирь и освобожусь от него по окончании испытательного срока. Испытательный срок? Долго ли он продлится?

И все же, глядя на пышущие жаром угли, где запекалось мясо, я чувствовал себя вполне сносно. Я и раньше замечал, что после гибели Урсулы полностью успокаивался лишь тогда, когда лица людей, окружающих меня, оставались под покровом темноты или были скрыты густой тенью. Я мог расслабиться и не искать в чьей-либо внешности хотя бы крошечного сходства с покойной Урсулой. С момента гибели жены потребность в сравнении и сопоставлении стала для меня психопатической привычкой; однако долго ли можно находиться в напряжении и украдкой изучать лица посторонних людей? Удивительное раздвоение: неповторимая, исключительная Урсула — как и любой другой человек — и вдруг дурацкие кабалистические представления, что моя жена из-за какого-то, пусть даже малозаметного, сходства продолжает жить в ком-то другом.

Попав в каньон и оправившись от первого потрясения, я, увидев Флер, отметил с чувством удовлетворения: как хорошо, что она абсолютно не похожа на Урсулу!

Я и не заметил, как Флер исчезла в виварии.

Сейчас она стоит в темном дверном проеме, освещенная лунным светом, снова в том самом роскошном струящемся вечернем платье, в котором появилась в первый вечер, когда я приземлился на своем искореженном планере на краю кратера. Флер стоит как изваяние, раскинув руки, огромная светлая летучая мышь, слабый холодный свет придает ей библейскую значительность, она позволяет остальным любоваться ее позой прорицательницы — зачем она стремится привлечь к себе внимание? Разумеется, это проявление щедрости, женская расточительность — Флер чуть-чуть поворачивается боком, и лунный блик падает на пузатую бутылку в ее вытянутой руке.

Флер решила быть щедрой. Мужчины лишь говорили, что неплохо бы выпить, но ни один из них не поторопился выставить свои драгоценные запасы.

Нет, Урсуле были чужды вошедшие сейчас в моду позы и манера держаться, она любила все естественное. Меня не трогает моноспектакль Флер, я равнодушно слежу за ее безмолвным ликованием: глядите, на что я способна, нас ждет блаженный миг!

Жан берет в руки гитару, которую нашел на мусорной свалке. У гитары не хватает половины струн, тем не менее неторопливые ее звуки не режут слух. Что-то ритуальное слышится в низких отрывистых басах, и Флер под сопровождение этих далеко разносящихся звуков сходит с подмостков — пир может начаться.

Из бутылки в стопки с бульканьем льется виски, жадно вытянутые руки тут же подносят стопки ко рту, я тоже получаю свою порцию и разом опрокидываю ее в горло. Усталое тело начинает гудеть, внутри приятный жар, но это не удушливый жар каньона. Видно, за свою прежнюю жизнь я мало употреблял спиртного, раз выпитое пробуждает во мне какие-то светлые, нежные видения; напряжение и кошмары исчезли, я могу думать об Урсуле, как о живой. Мне кажется, что если я только выберусь отсюда — а я непременно выберусь, и скоро, — Урсула будет ждать меня дома, выйдет навстречу, протянет свою маленькую крепкую руку и спрячет под ресницами заблестевшие глаза. Урсула проявляла подчас невероятную застенчивость.

Платье Флер, которая сидит, поджав под себя ноги, мягко струится по земле, рука со стаканом виски протянута к луне, Флер смотрит сквозь него на небесное светило.

У этой изнеженной и привыкшей к праздной жизни женщины нет ничего общего с Урсулой.

Маленькая и бесстрашная труженица, Урсула и после двадцати пяти лет оставалась по-девчоночьи худенькой, бегала как жеребенок, предпочитала простую, как у школьницы, одежду и поэтому еще больше походила на подростка.

Однажды вечером Урсула обхватила меня за шею и, по-детски всхлипывая, рассказала, как днем ее обидели до глубины души. В ее кресло, едва уместившись в нем, уселся здоровенный мужчина. Пациент нерешительно открыл малюсенький рот над отвислым подбородком, белки его глаз в мельчайших красных прожилках беспокойно забегали по сторонам, взгляд выражал отчаяние и мольбу.

Пациент пришел удалить больной зуб. Урсула сделала ему укол и через положенное время подошла к нему с щипцами, за эти полчаса страх мужчины неизмеримо возрос, и он заорал на весь зубоврачебный кабинет: я не позволю этой девчонке измываться надо мной! Находившиеся в кабинете пациенты вздрогнули, врачи остановили бормашины, разговоры смолкли, Урсула, хрупкое создание, стояла на виду у всех с щипцами в руке, от стыда ей хотелось спрятаться за спину здоровенного мужчины. Кончилось тем, что зуб удалил другой врач.

Бесстрашная Урсула была доведена до отчаяния. Почему я такая маленькая. Даже ты называешь меня колибри! — жаловалась она, уткнувшись мне в грудь. А ведь у меня сильные и ловкие руки, я могу в один момент вытащить зуб с каким угодно крепким корнем! Урсула не выносила, если затрагивали ее профессиональную гордость.

Ловкость и сноровка пришли к ней не без труда. То, чем обделила ее природа, она компенсировала ценой непрестанных усилий.

Обрести силу и мастерство — вот что постоянно заботило Урсулу. Не проходило и дня, чтобы она не делала физзарядки. Я, актер, порой не проявлял должной заботы о своем теле. Урсула же по утрам, подобно жонглеру, подбрасывала гантели. Сидя перед телевизором, мяла в руках теннисный мячик или вышивала. В самом деле, пальцы у нее были гибкими, как у пианистки, и сильными, как клещи. Однажды, когда Урсула была дома одна, к ним в квартиру пытался вломиться какой-то пьяный. Урсула одним-единственным приемом довела скандалиста чуть ли не до обморочного состояния: она схватила его за распухший нос и потянула. Вырвавшись из ее тисков, мужчина пустился наутек. После Урсула смеялась до слез: нос мужчины хрустнул под ее пальцами, словно кочан капусты, а маленькие глазки внезапно стали огромными, как блюдца.

Вышивание, задуманное поначалу как тренировка пальцев, превратилось впоследствии в страсть. Помимо усвоенных навыков, у нее открылся редкостный дар. Наши наволочки украсились романтическими букетами цветов, а полотенца — монограммами, на юбках Урсулы появились фиалки и маки, на блузках — подснежники и еще какие-то нежные диковинные цветы. Порой, разглядывая готовую вышивку — лицо довольное и одновременно озадаченное, она бормотала: вдруг я ошиблась и выбрала не ту профессию?

Когда после успеха в фильме обо мне забыли, я тоже не раз сомневался: может, и я выбрал не ту профессию?

В любом обществе Урсула в своих платьях, отделанных вышивкой, производила фурор. Стоило ей только появиться, как с женщинами начинало твориться что-то непонятное. Как завороженные, они тянулись к Урсуле и кругами ходили вокруг нее.

Надо же, я утратил чувство времени и пространства. Парил в воспоминаниях рука об руку с Урсулой. Остальные меж тем разговорились, их голоса становились все громче и громче.

Что ж, они под защитой ночи и потому могут излить свою душу.

Я навостряю уши.

Обсуждают побег?

— Достать бы большой кусок пластиката и сделать оболочку воздушного шара, баллоны с водородом найдутся в мусорных кучах. Залезем в корзину, отпустим веревку и махнем в облака, — с воодушевлением заявляет Жан.

— И сразу же попадем на экран какого-нибудь локатора, небольшой снаряд — и от нас лишь мокрое место.

Это говорит Уго.

— Вправе ли мы вообще желать большего, чем заслуживаем? Случайность — это не оправдание.

— Закон великой эпохи — фактически человечеством правят миллионы мелких случайностей, — тихо, будто и не споря, произносит Фред.

— Ты прав! — с жаром восклицает Эрнесто. — И мы по чистой случайности попали в этот переплет.

— Послушайте! — вмешивается Флер. — Знаете, о чем я подумала? Они могут невзначай прикончить нас, даже не подозревая, что произошло. Допустим, мы спрячемся под виварием. А они случайно выберут мишенью именно этот вагон и сбросят на него бомбу. И все, конец.

— Вполне логично! — одобрительно произносит Уго. — За это стоит выпить!

Он протягивает свою рюмку Флер. Остальные следуют его примеру. Флер не забывает и меня.

Уго потягивает виски и рассуждает: раньше убийца стоял со своей жертвой лицом к лицу. Укокошил, и дело с концом. Нынче же такой упрощенный способ изжил себя. Лучше не знать, что ты совершил. Предположим, рыскающей в океане подводной лодке дан приказ выстрелить ракетой по какому-то квадрату, обозначенному номером или кодом. Разве команде известно, кто погибнет? Не правда ли, какое гуманное кровопролитие! Никаких угрызений совести, картины ужасов не отчеканятся в мозгу, можно не бояться, что кошмары будут преследовать тебя. Даже количество жертв останется неизвестным. Кстати, он когда-то близко знал женщину, которая неоднократно пыталась покончить с собой. Нет, он ее не любил, но его мучил постоянный страх; что, если она действительно осуществит задуманное? Кому хочется быть свидетелем предсмертной агонии и видеть труп?

— И как же ты поступил? — с интересом спрашивает Эрнесто и в ожидании ответа делает изрядный глоток виски.

— Стерег ее как зеницу ока, отбирал у нее таблетки и лезвия бритв. Не знал ни сна, ни покоя. В конце концов сбежал, нервы не выдержали.

— Она жива? — продолжает допытываться Эрнесто.

— Не знаю, — отзывается Уго. — Меня это уже не касается. Может, все-таки положилась во всем на волю случая.

— Вот и им все равно, останется ли в каньоне хоть одна живая душа или нет, — замечает Фред.

— Очевидно, даже на бумаге не сохранилось наших следов. Мы давно перестали существовать. Сами виноваты, что до сих пор еще не уразумели этого, — говорит Майк и усмехается, не разжимая губ.

Все начинают ржать.

По спине пробегает дрожь. Я до дна осушаю свою рюмку.

Флер корчится от смеха, она быстро хватает бутылку и отхлебывает из нее. Жадно хватая ртом воздух, кричит тоненьким голосом:

— Мальчики, тащите еще виски! Может, последний день живем!

Расщедрившиеся мужчины без возражений исчезают в вивариях.

Флер ждет их, такое впечатление, словно она лишилась рассудка. Она противно хихикает, гладит Фара, причмокивая, целует его, снова дико хохочет, будто внутри у нее заведенная до отказа пружинка смеха.

Большие темные фигуры шумно спрыгивают из вагонов на землю. При свете луны все они кажутся приземистыми.

— И все-таки жаль, — усаживаясь, произносит Эрнесто. — Может, кто-нибудь станет оплакивать нас?

— Будь уверен, ни одна живая душа! — смеется Флер и трет кулаками глаза.

— Существует тысяча способов убивать, — принимается за старое Майк и пробует новый сорт виски.

Мне тоже хочется напиться до бесчувствия.

Они не жадничают, наливают и мне, виски льется через край стопки, никто уже не экономит драгоценный напиток. Правда, появилась одна лишняя глотка, ну да ничего, переживут. При этом они не обращают на мою особу ни малейшего внимания. У них своя компания, в которую постороннему не попасть. Вот и хорошо, что они не втягивают меня в беседу. Их разговоры о возможностях гибели разбередили мне старые раны, хотя я не видел ни предсмертной агонии, ни обезображенного трупа. На теле Урсулы не было ни единой царапины. Шейный позвонок, разводя руками, сказал доктор и выглянул в окно: его внимание привлек цветущий каштан. Все стало внезапно нереальным: разводящий руками мужчина в белом халате, цветущий каштан, утро того самого дня, когда я делал пробежку по лесу и наблюдал за тем, как рыжая дворняга гоняла по песчаной прогалине ленивую ворону.

Майк упрямо продолжает свою мысль.

— Существуют косвенные убийцы. Всегда приходится платить дань цивилизации. Никто никогда не подсчитывал погибших от химических веществ, радиоактивных излучений, загрязнения!

— Прекрати читать лекцию, — прерывает его Флер и снова начинает хихикать. — Я сама была наркоманкой и, видишь, жива.

— Не говори так, пропитанная всевозможной отравой и все же несравненная женщина, — бормочет Фред, притворяясь в дым пьяным. Он хватает из догорающего костра тлеющий уголек и смотрит, как долго можно подкидывать его на ладони.

— Почему жизнь так несправедлива? — канючит Жан, которому не так-то легко поднести рюмку ко рту. Чтобы она не выскользнула из рук, он для пущей верности придерживает ее край зубами.

— Не так уж все и плохо, — утешает его Уго. — Ты ртутный король, настоящий ас в своем деле, так что не волнуйся. Когда отправишься путешествовать на своей яхте, прихвати и нас.

— Издеваешься, — размахивает кулаками Жан. Встрепенувшись, он испуганно спрашивает — Так это ты подбираешься к моей ртути? Стащить решил? Обокрасть меня? Разве я не самый бедный из вас?

Жан с трудом встает, на мгновение склоняется над Уго, но не кидается на него. Хватая руками воздух, он пошатываясь плетется в сторону вивариев.

— Приятель готов, отправился спать, — успокаивающе говорит Уго приунывшему обществу. — Дорогой Фар! — Флер приходит в себя, обхватывает собаку за шею и раскачивается вместе с ней, словно баюкая ее. — Бесси уже нет. Мы все ели ее мясо. И ты, Фар, тоже. Бесси передала тебе частичку своей души. Знаешь, душа зверя может переселиться только в зверя, а душа человека — только в человека. Теперь ты для меня Бест Фар.

Смеется одна лишь Флер.

Со стороны вивариев слышится какой-то стук.

Затем дребезжанье.

Мужчины привстают.

Шаркая ногами, приближается Жан, в обеих руках у него по отбитому горлышку бутылки.

— Ну, Уго, — задыхаясь, произносит он. — Струйки ртути были как живые, когда растекались в разные стороны. Тебе не ободрать меня как липку. Светлые ручейки побежали, что сороконожки.

Опьяневшие мужчины сердито бормочут:

— Дурак! Остолоп! Совсем свихнулся!

Эрнесто выхватывает из рук Жана горлышки с опасно зазубренными краями и, размахнувшись, зашвыривает по одному в мусорную кучу.

— Жан, что тебе взбрело в голову! — с негодованием восклицает Майк.

— Свое добро, что хочу, то и делаю, — вызывающе заявляет Жан и заплетающимся языком бормочет еще что-то невразумительное.

— Ну ты и дурак, — выговаривает Майк Жану. — Мало мы вдыхали ртутных паров! А теперь по твоей милости и шагу не ступи, чтобы не отравиться. Скоро у всех у нас начнется трясучка и мы спятим. Не придется убивать, сами сдохнем.

— Разумеется, у того, кто теперь гол как сокол, голова уже не варит, — Жан с трудом выговаривает слова, взвизгивая при этом так, словно кто-то наступил ему на палец.

— Мне жаль Жана, — вмешивается в разговор Уго, икает и поспешно просит прощения.

— А мне никого не жаль! — хихикает Флер.

— Заткнись, вертихвостка! — рявкает Эрнесто. — Что ты понимаешь! Человек уничтожил плоды своего труда. А у тебя одна забота — задирать ноги!

— Замолчи, Эрнесто! — стонет Фред и принимается биться лбом о колени.

Внезапно становится так тихо, что начинает звенеть в ушах. Костер еще чуть-чуть теплится. Я бы хотел, чтобы Фар завыл, но он не может — женщина крепко обхватила его за шею. Мужчины ерзают, не находят себе места. Поднимают бутылки, наклоняют их и разглядывают на свет луны. Руки ощупью ищут стопки.

— И все же мне жаль его, — тупо повторяет Уго.

— Это виски делает тебя жалостливым, — говорит Флер каким-то непривычно тусклым голосом. — И вообще, ты умеешь только притворяться.

Уго машет рукой, поднимается и устало идет к вивариям.

— Теперь и он что-нибудь разобьет, — вздыхает Фред.

— Главное, чтобы не уничтожил запасы виски, — беспокоится Флер. — Вдруг придется кого-то помянуть, а выпить нечего.

— Флер одна будет сидеть на краю ямы и потягивать спиртное, — пытается сострить слегка протрезвевший Жан. — Только кто выроет нам могилу, если нас самих уже не будет, — пугает его вопрос, на который нет ответа.

Помрачневшая компания даже не замечает возвращения Уго, пока он не опускается на колени рядом с Фаром. В руке у Уго какой-то рулон.

— Глядите, — торжественно произносит он. — Здесь портрет, написанный знаменитым фламандским художником Ван Дейком. Поверьте, это подлинник, а не подделка. Я нашел его в дверной панели одной из разбитых машин. Любое полотно этого художника — целое состояние. Я дарю его Жану.

Закончив свою тираду, Уго разворачивает картину.

Майк складывает вместе несколько спичек и чиркает ими. Света все равно недостаточно. Чья-то рука кидает щепки на затухающие угли костра. Маленькие жадные язычки пламени начинают пожирать их. Теперь все видят глядящее с полотна надменное и самоуверенное лицо мужчины в обрамлении высокого белого воротника. Взгляд его ясен: истина познана. Ничтожные мысли отринуты. Ноздри мужчины напряжены, словно он ощущает какой-то струящийся из будущего тревожный запах, который слегка настораживает его. Он достаточно умен, чтобы понимать: равновесие и совершенство могут в мгновение ока рассыпаться в прах.

Маленький костер догорел. Мы думаем о мужчине, явившемся к нам из глубины веков.

Похоже, все чувствуют себя паршиво.

Портрет заглянул нам в души.

От лунного света лица обитателей карьера мертвенно-бледные. Восковые фигуры с глазами из ртути.

Эрнесто первым приходит в себя и деловито осведомляется:

— Так, говоришь, старая и ценная картина?

— Семнадцатый век. Цена баснословная.

— Кого ты дурачишь, Уго? — Эрнесто в ярости.

— Честное слово, я разбираюсь в живописи, — оправдывается Уго.

— Картина свернута в рулон и засунута в дверную панель — значит, украдена из музея! Жан не сможет сбыть ее, за такое ему было бы несдобровать.

— А может, кто-то спрятал свое сокровище от воров? — не сдается Уго. — Или, пересекая границу, скрыл от таможенных властей. Владелец потерпел автокатастрофу, и картина так и осталась в тайнике.

Жан не торопится протянуть руку, чтобы принять даруемое ему сокровище.

Кто знает, может, он думает, что никому из нас уже ничего не понадобится?

20

опьянела и устала, но спать не хочу.

Мне становится стыдно за себя, когда я думаю о покойной Луизе: ее Флер накачалась виски, водится с подозрительными мужчинами, а сейчас собирается улечься в вечернем платье под открытым небом на ссохшейся и пыльной земле.

Я в самом деле ложусь на бок и утыкаюсь носом в локоть.

Может, Фар сжалится надо мной и пристроится рядом? Мы были бы вместе, две бесконечно одинокие души, несчастные и никому не нужные.

Я смотрю на себя со стороны — что за отвратительное существо. Ведь Флер другая, она любила большую неуклюжую Бесси и, однако, с аппетитом уплетала ее мясо, запеченное на углях. Флер, которая привередливо ковырялась вилкой в изысканных блюдах роскошных ресторанов, теперь ела мясо руками, ничуть не заботясь, что оно в золе и угольной крошке.

Странно и грустно глядеть в прошлое и видеть в нем заносчивую и разборчивую девушку, которая превыше всего ставила свою чистоту и красоту и остерегалась прикасаться к засаленной мебели и облупленным стенам жалкого гостиничного номера, где она в последний раз встретилась со своей матерью, Фе. Опустившаяся, потрепанная женщина показалась Флер отвратительной и вызывала чувство брезгливости.

С тех пор прошло не более десяти лет, и вот теперь мне в лицо кинули: шлюха, и меня это ничуть не задело, даже не возникло желания расцарапать негодяю лицо и заставить просить прощения.

Мужчины то и дело говорят о парах ртути — что, если вместе с отравленным воздухом я вдохнула в себя безразличие?

Должно быть, мой бывший муж Уильям был прав, когда произнес те роковые слова: ты, Флер, сама себя проиграла, и поэтому я не могу больше жить с тобой.

В тот раз от жестокости мужа у меня перехватило дыхание. Меня захлестнула ярость, захотелось разом пресечь незаслуженные взгляды, упреки и поступки мужа.

Разумеется, эта вспышка была запоздалой. Я давно упустила время, когда еще можно было вернуть чистоту и подлинность чувств. С самого начала нашей совместной жизни я не могла повлиять на Уильяма. Может, на нем была мета: непригоден для совместной жизни. К сожалению, никто из нас не был ясновидящим, чтобы отменить бракосочетание.

Во всяком случае, наше супружество истерзало и опустошило мне душу.

С самого начала моей самой большой ошибкой было промедление. Еще тогда, когда Дорис была совсем крошкой, мне следовало схватить ее, нашего первенца, в охапку, завести машину и скрыться в неизвестном направлении. Но Луизы, которая поняла бы мой поступок, уже не было, и, к сожалению, я не унаследовала ее решимости. Я наивно полагала, что в дальнейшем наши отношения с Уильямом наладятся, — неужто человек должен считать себя глупцом, если он с надеждой смотрит в будущее? Я верила, что мы неуклонно будем идти к вершине, Уильям и я, и с нами Дорис. На самом же деле я топталась в густом тумане, предполагая, что муж здесь, где-то совсем рядом, и стоит мне лишь окликнуть его, как он тут же поддержит меня за локоть и дальнейший путь снова покажется легким. Туман сбил меня с пути, дюйм за дюймом я сползала все ниже и ниже; я ведь малыми дозами принимала наркотики, ровно столько, чтобы поверить — я в лоне своей драгоценной семьи, в узком теплом кругу, нас трое, мы держимся друг за друга, счастье и единодушие исходят от нас.

Уильям не догадывался, что произошло. Насколько я понимаю, у него не было на это времени. В те редкие минуты, которые нам доводилось проводить вместе, я старалась быть мягкой и нетребовательной. Для этого нужен был лишь маленький допинг — страдания и заботы другого человека не должны были нарушать покой Уильяма.

Что-то закипает во мне, мне хотелось бы спросить своих товарищей по несчастью, которые растянулись вокруг потухшего костра и отдыхают при гаснущем свете луны: разве грех, если человек в интересах ближнего подавляет свой эгоизм. Пусть бросит в меня камень тот, кого любовь не сделала жертвенным.

Уильям с фанатичной преданностью служил своему богу, чтобы самому по возможности дольше оставаться в роли божка. Он не давал себе пощады, во всем был предельно точен и расчетлив.

Он платил юристам большие гонорары за то, чтобы они досконально изучали условия контрактов и выискивали в них возможные подвохи. Уильям никогда не давал поймать себя на удочку. Он знал себе цену, недаром же тратил уйму времени и денег на то, чтобы держать себя в форме. Знал, что данные богом способности и обаяние не вечны. Постановка голоса была той осью, вокруг которой вращалась вся его жизнь. Шарлатаны молниеносно прогорают, аргументировал он необходимость своих непрестанных вокальных упражнений, если, конечно, вообще соблаговолял что-то объяснить или оправдаться передо мной. Все его выступления должны были быть отрежиссированы до тонкостей, и он всегда просил именитых постановщиков оценить проделанную работу. Многие просто-напросто бездарно извиваются в такт музыке, с пренебрежением говорил он о дилетантах. Он регулярно посещал уроки хореографии — это должно было способствовать выразительности каждого его движения и жеста. Одного голоса мало, комментировал он свои физические тренировки, публика должна что-то и видеть.

Он гордился своим совершенством и тем, что способен сохранять его.

Уильям зарабатывал кучу денег.

Нам не нужно столько, давай поживем и для себя, пыталась я исподволь убедить его.

Моя ограниченность ничего, кроме высокомерной жалости, у него не вызывала. Займись и ты чем-нибудь, советовал он. Я должен иметь возможность самовыражения.

Несколько раз я ездила вместе с ним в турне, меня поражала невероятная популярность Уильяма. Может, она и по сей день не угасла? Каналы информации не доходят до нашей колонии. Поначалу успех Уильяма ударил мне в голову, казалось, будто и меня коснулась его слава. Бог мой! В аэропортах ревущие от восторга массы ожидали его появления на трапе. Полицейским приходилось затрачивать невероятные усилия, чтобы обеспечить его неприкосновенность. Экзальтированные девицы готовы были даже влезть в окна машины, в отеле покой Уильяма охраняли частные детективы. Он же вел себя так, словно ничего этого не видел. С той самой минуты, когда он появлялся в поле зрения масс, его движения приобретали особую элегантность, походка становилась пружинящей, и на лице появлялась легкая улыбка пресыщения. Он не отвечал ни на одно приветствие, не замечал протянутых рук поклонников — так дешево его было не купить. Он всегда стоял как бы на пьедестале.

На концертах Уильяма, в шквале восторга, свиста и топота, я всегда чувствовала себя каким-то инородным телом и с отчуждением смотрела на мужа, у которого каждая нота и каждое движение были продуманы; великолепная, свободная манера исполнения делала его своеобразным — синтез машины и человека — поющим агрегатом, чье звучание дополнял ансамбль музыкантов с абсолютным слухом, и все это, вместе взятое, усиливалось аппаратурой, выпущенной лучшей фирмой звукотехники — даже еле слышный шепот артиста явственно раздавался в самых последних рядах гигантского зала — все было блистательно, но почему-то и унизительно. Визг зрителей, доведенных до экстаза, действовал угнетающе; казалось, они вот-вот начнут отрывать от кресел подлокотники и швырять их в плафоны, чтобы зал погрузился в темноту. Я невольно ждала, что концерт кончится кровавым побоищем.

Ведь Луиза держала меня под стеклянным колпаком, и я выросла человеком, чуждым эпохе: я никак не могла считать искусством то, что сопровождалось воплями и от чего публика приходила в неистовство.

Втайне я ждала, надеялась и даже молила бога — мне страстно хотелось, чтобы мой знаменитый муж был низведен с пьедестала, чтобы мода на Уильяма прошла. Чтобы гипнотизирующий публику деспот снова стал обычным человеком.

Однако не тут-то было — Уильям невероятно легко приспособился и к новым веяниям. Он консультировался с футурологами и психологами, и это позволило ему не следовать слепо за модой, а самому создавать ее. Каждый сезон он удивлял публику новым, кардинально измененным репертуаром. Всегда он умел выбрать ошеломляющее, едва только начинающее зарождаться направление, хватался за него, подстегивал композиторов, менял ансамбли и стиль, менял и свой облик — все это было для него проще простого. Тысячеликий Уильям — от романтика до циника. Изображал ли он мальчишку или рафинированного представителя элиты, он одинаково притягивал к себе публику. Ему ничего не стоило сыграть и нищего бульварного певца; незатейливый мотивчик и бравурно хриплый голос пробирали слушателей до мозга костей. Не было предела изобретательности художников по костюмам. Как-то раз Уильям вышел на сцену босым, в болтавшемся одеянии из мешковины, с сумой через плечо. Он чертовски ловко умел создать иллюзию — его мускулистое и пропорциональное тело внезапно могло стать тщедушным и согбенным.

И публика снова ревела от восторга.

Может быть, от гениальных людей и нельзя требовать заурядной личной жизни?

Однажды меня испугало его заявление, которое я сама неосторожно спровоцировала. Я часто с удивлением замечала, что все письма своих почитателей Уильям, не просматривая, бросал в корзину для бумаги; когда же ему присылали цветы, он оставлял их в гардеробной; никогда ни одной гвоздики не сунул в петлицу. Я осмелилась как-то намекнуть ему на его равнодушное отношение к поклонникам его таланта. Не знаю, то ли сказалось перенапряжение, вылившееся наружу как раз в тот момент, во всяком случае, он с безграничным презрением процедил сквозь зубы, что эта потная и вопящая публика глубоко противна ему. Охотнее всего он выступал бы за стеклянной стеной, чтобы отгородиться от сидящих в переполненном зале одураченных масс. Отвращение — вот все, что он испытывал.

Меня испугало его двуличие. Публика боготворила Уильяма, с его же стороны не было ни крупицы ответного чувства, хотя работал он как проклятый и массу усилий клал на то, чтобы публика встречала его восторженными криками.

Он продолжал с фанатизмом оттачивать свое мастерство. Все те же резкие смены стиля, предвосхищавшие повальное модное течение. Казалось, головокружительному калейдоскопу превращений не будет конца; и все это он проделывал с несокрушимой самонадеянностью: публика, подобно водопаду, прорвавшему плотину, все равно устремится за ним.

Его советчики не ошиблись в своих расчетах.

У меня волосы вставали дыбом при мысли, что люди так подвержены психозу. Я отнюдь не была самонадеянной, однако высоко ценила чувство собственного достоинства.

Внезапно я почувствовала, что мою душу охватило смятение. Наркотики помогли мне восстановить равновесие, и я перестала замечать безумства, творящиеся вокруг. И все же транквилизаторы оказались не столь сильны, чтобы я могла сопровождать Уильяма в его гастрольных поездках. У меня не было сил присутствовать на его концертах, мне не хотелось сидеть с бледным страдальческим лицом среди ликующей толпы.

Уильям без конца совершенствовал свое мастерство и становился все неумолимее. Ни малейших отклонений от режима: время, положенное на сон, нельзя было сократить и на четверть часа; за едой он не позволял себе даже бокала вина, предписания диетологов были священны. Уильям, вероятно, уже и не помнил, что такое бездельничать. Возможно, для него было отдыхом ежедневное получасовое сидение в кресле, когда, нацепив наушники, он слушал выступления других модных певцов. В эти минуты — как и во всех остальных случаях — никто не смел мешать ему, во всяком случае, ребёнок не должен был попадаться ему на глаза.

В то тяжелое время я часто плакала, разумеется украдкой. При виде слез Уильям с осуждением бы нахмурил брови. Я тосковала по Луизе, она часто являлась мне во сне. И тогда я изливала ей душу; во время наших давних долгих путешествий я на протяжении ста километров не говорила столько, сколько сейчас, в эти краткие сумеречные мгновения. Во сне все становилось ясным, Луиза, не выпуская руля из рук, давала добрый совет; передо мной открывались новые дали, вероятно, я действительно бывала порой счастлива во сне и верила, что сумею наладить свою жизнь.

Утром я пыталась вспомнить ночные советы Луизы — но тщетно. Я проклинала несовершенство человеческой памяти и убеждалась, что из одной пустоты погружаюсь в другую.

Разочарование усугубило состояние угнетенности. От моей жизнерадостности не осталось и следа; мне хотелось, чтобы проклятые гастрольные поездки Уильяма длились как можно дольше. Я с отвращением кидала в сторону газеты и журналы, где были напечатаны интервью с Уильямом и его фотографии — фотографии певца, умеющего удивительным образом перевоплощаться и годами остающегося на вершине славы. Я знала, что импресарио советовал ему сниматься в окружении манекенщиц и киноактрис — в интересах дела, публике это нравится, разъяснял мне Уильям, и все же это больно задевало меня, я чувствовала себя обманутой и преданной, когда видела своего мужа, запечатленного в обществе ослепительно улыбающихся звезд.

Я отравляла себя и все больше и больше цеплялась за ребенка. Иногда я похищала Дорис у няни, хватала девочку на руки, прижимала к груди ее маленькое теплое тельце, закрывала глаза и представляла себя уравновешенным и волевым человеком, словно это и не я, Флер, а Луиза, которая держит на руках маленькую Флер, готовая защитить ее от всех земных невзгод.

Нам с Уильямом не следовало заводить второго ребенка. Я была опрометчива, да и Уильям тоже— очевидно, он отнесся к увеличению семьи как к некоему своему долгу. Или нас сбила с толку ходячая истина — единственный ребенок вырастает эгоистом, во всяком случае, я наглядный тому пример. Могло быть и так, что Уильяму захотелось сделать жизнь своей жены более содержательной — вдруг она перестанет грустить и скучать, избавится от настроений, угнетающих мало занятую женщину, бесцельно слоняющуюся по дому. А может, он думал, что второй ребенок поможет ему избежать моих упреков, дескать, у него никогда не остается для меня времени и нам нечего будет вспомнить в старости. Или благоразумие покинуло нас, и мы вообще ни о чем не думали. И вообразили, что мы все еще одно целое.

Как бы там ни было, наша жизнь превратилась в ад.

Ожидая ребенка, я, как обычно, большую часть времени проводила одна. Ведь Уильям не мог нарушать графика своих поездок и выступлений. Мне же казалось, что мой будущий ребенок должен слышать голос своего отца. Таким образом, младенец за два месяца до своего появления на свет почти ежедневно слушал пение своего знаменитого отца: я включала магнитофонную ленту с записью песен Уильяма и прикладывала наушники к животу.

В больнице меня поначалу щадили и дали оправиться после родов. Приносили в палату завернутый в пеленки комочек и, едва заканчивалась процедура кормления, уносили. Глупо было бы искать в сморщенном личике новорожденного красоту или уродство — дети, которым всего несколько дней от роду, до того похожи друг на друга, что их легко перепутать. К сожалению, Катрин ни с кем не перепутали, и вскоре истина всплыла наружу. Не зря же врач стал делать мне успокоительные уколы. Катрин родилась безрукой. Правда, кисти рук были, но они росли из плеч. Несчастный ангелочек, пробормотал врач. Я не в состоянии описать свое первое потрясение. Крошечные растопыренные пальчики, пятачки ладошек, утолщения на запястьях, переходящие в плечевые суставы. Казалось, что Катрин и впрямь готовится взлететь в небо. Ей надо было еще чуть-чуть поднабраться сил, чтобы крылья могли держать ее.

О том страшном времени, предшествовавшем катастрофе, в памяти сохранились лишь какие-то обрывки картин и звуков.

Строгая няня, женщина без возраста, с правильными чертами лица, типичная старомодная сестра милосердия, никогда не дававшая волю своим чувствам, впервые увидев Катрин, безутешно разрыдалась. Ее ухоженное лицо внезапно покрылось глубокими морщинами, на коже, как сыпь, выступили красные пятна, и женщина выпалила простую и жестокую истину, подкосившую меня под корень. Я еще не успела осознать, что Катрин никогда не сможет сама о себе заботиться, даже ложку ко рту ей будет не поднести. До сих пор трагедия казалась более абстрактной: физический недостаток, уродство, дефект. Бог мой, ведь даже для самых незаметных и незначительных дел человеку нужны руки!

Через неделю няня взяла расчет. Каждый мускул ее неподвижного лица выражал отказ — нет смысла уговаривать меня и увеличивать жалованье, я своего решения не изменю.

На этот раз я молила бога, чтобы популярность Уильяма выросла до небывалых размеров и восторженная публика растерзала бы его на части.

Он прибыл домой в назначенный срок, контрактом предусматривались и передышки.

Я медленно, не говоря ни слова, распеленала ребенка.

Уильям не издал ни звука. Он закрыл глаза и кончиками пальцев стал тереть виски.

Затем тяжело опустился в кресло в темном углу комнаты и просидел так, возможно, час, о чем-то думая. Я впервые заметила у него под глазами темные круги. Внезапно он вскочил как ужаленный и принялся бродить по дому, словно что-то искал. Переходя из комнаты в комнату, он каждый раз с шумом захлопывал за собой дверь. Казалось, будто с интервалами в несколько секунд кто-то бьет в огромный барабан.

Потом задребезжали стекла входной двери, и я услышала, как Уильям завел мотор своей машины.

Три недели от него не было ни слуху ни духу. Он умыл руки. Я слонялась по дому как в полусне, время от времени пробуждаясь, чтобы заняться домашними делами. Мне и в голову не приходило нанять прислугу, я никого не хотела видеть.

Однажды вечером позвонил адвокат Уильяма. Он говорил монотонным голосом, словно зачитывал какое-то законоположение. Сообщил, что Уильям уполномочил его оформить наш развод. Попутно дал мне понять, что проигравшей стороной несомненно окажусь я. Уильям якобы раздобыл заключение экспертов роддома относительно моего случая: не исключено, что причиной уродства ребенка явились наркотики, которые употребляла мать.

В тот вечер Дорис, а также Катрин остались некормлеными. Чтобы отдохнуть от Дорис, я дала ей снотворное. Катрин же от голода стала кричать, и крик ее с небольшими интервалами продолжался далеко за полночь. Я думала, она умрет от голода или надорвется от воплей, тем не менее и пальцем не пошевелила.

Спустя долгое время в нашем доме снова звучали песни Уильяма — я проиграла все его пластинки. Сидя в том самом кресле, в котором последний раз сгорбившись сидел Уильям, я потягивала неразбавленное виски до тех пор, пока уже не в силах была встать и меня не сморил сон.

Я не слышала крика младенца и ни разу за ночь не подошла к нему.

Душа как бы оставила мое тело.

Уильям появился на следующий вечер. Тогда-то он и бросил мне в лицо роковые слова о том, что я сама себя проиграла. Уильям не пошел взглянуть на Катрин, хотя та не переставая орала; к моему удивлению, она была еще жива. Отчаяние, бессонница и спиртное настолько взвинтили мне нервы, что я принялась кричать и топать ногами. Очевидно, я не произнесла ни одного разумного слова. Когда я рухнула на пол, у Уильяма хватило жалости плеснуть мне в лицо стакан воды. Да я уже и не смогла бы больше кричать. Я поднялась и стояла безучастно, ощущая во всем теле невероятную слабость. Я даже не сделала попытки остановить Уильяма, когда он схватил побледневшую Дорис на руки и вышел в прихожую. Он открыл входную дверь, и в дом плотным багряным потоком хлынули лучи заходящего солнца. Медленно, едва переставляя ноги, я вышла на лестницу и поднесла руку к глазам. Уильям пружинящей походкой шел по аллее к воротам, ребенок на его руках подпрыгивал в такт шагам, от обоих на гравийную дорожку ложилась длинная тень. Ни он, ни Дорис не оглянулись. Уильям все удалялся и удалялся и тем не менее не исчезал из виду. Дорожка от дверей до ворот чудовищно растянулась.

В этот момент меня осенило, что для нас с Катрин оставался лишь один выход.

Выбора не было.

С этой минуты я действовала целенаправленно, словно все мои поступки были запрограммированы. Я распеленала ребенка, присыпала тальком складки на его тельце, где появились опрелости, покормила — очевидно, в молоке еще оставалась примесь виски. Щеки Катрин порозовели, веки сомкнулись. Я снова завернула младенца в пеленки и даже прикрыла одеяльцем.

Наружная дверь после ухода Уильяма осталась распахнутой, в нее все еще беспрепятственно лилась красная река заходящего солнца. Мне пришлось окунуться в плотное обжигающее вещество. Услышав хруст гравия под ногами, я остановилась, сообразив, что надо закрыть дверь — к чему привлекать внимание репортеров? Впоследствии все должно выглядеть как случайность.

Спящий ребенок оказался невероятно тяжелым и оттягивал руку. Преодолев слабость, я вернулась, бесшумно закрыла дверь, сунула ключ в карман и снова повернулась лицом к горячему заходящему солнцу.

Открыв дверцу машины, я положила завернутый в одеяло сверток с младенцем на переднее сиденье. Ослабила ремень безопасности и пристегнула Катрин.

Я осталась довольна собой, села за руль, ослабила и свой ремень безопасности — понимаешь ли ты, несчастное дитя, что твоя мать и себе не делает никаких послаблений. Мы равны и отправимся вместе.

Мотор тотчас заработал, словно большая кошка замурлыкала под крышкой капота. Я подумала: люди научились делать прекрасные вещи. Мной овладело необъяснимое чувство радости: человечество в своих устремлениях достигло поразительных результатов.

Я вела машину одной рукой, когда ехала извилистыми, идущими под уклон улочками в сторону города. Никаких трудностей с управлением у меня не было, «тойота» сама прекрасно вписывалась в повороты. Машина бесшумно катилась по дороге, окаймленной подстриженной живой изгородью. Настроение приподнятости не покидало меня: прекрасные сады с газонами и кустами роз, чистые тихие дома, террасы с диван-качалками, отороченными воланами. Странно, но я с умилением смотрела на знакомый мне район вилл, словно видела его впервые. Люди своим трудолюбием и прилежанием вновь пробудили во мне уважение к ним, хотя в скользящих мимо садах я не заметила ни души.

Я подъехала к перекрестку. Влилась в поток машин и решила, как только миную мост, свернуть на девятую магистраль, которая вела прямиком на запад; мне хотелось, чтобы низкое солнце слепило глаза, так, пожалуй, легче будет сделать последний решающий рывок. Нравилось мне и то, что девятое шоссе было уже, чем остальные, и не имело разделительной полосы.

Мне казалось, что никогда раньше моя голова не была столь ясна и рассудок столь трезв. В своем решении я оставалась твердой, рука не смела дрогнуть, вернее, она должна была дрогнуть преднамеренно.

До конца выжав газ, я пронеслась стрелой мимо тянувшихся впереди меня малолитражек. Сквозь слепящие лучи заката я жадно сверлила глазами дорогу, высматривая большие грузовики. Сгодилась бы и цистерна с живой рыбой. Довольно-таки эффектное зрелище: из отверстия в цистерне бьет водяная струя, вместе со сверкающим водопадом на асфальт сыплется радужная форель.

Вот мне и предоставился подходящий случай. Передо мной катил большой четырехугольный фургон, на его задней серебристой стенке гигантскими черными буквами было выведено название фирмы. Я была не в состоянии прочесть скачущие буквы. Мотор, как мне показалось, жалобно взвизгнул, когда я до упора нажала на педаль газа.

Почему рука, сжимавшая руль, не послушалась меня и дрогнула?

В больнице, после того как я пришла в сознание, мне разъяснили, что я вовсе и не врезалась в фургон. За секунду до столкновения я взяла влево и столкнулась с идущим навстречу старым расхлябанным «фольксвагеном». Подержанная малолитражка была куплена компанией студентов, их там набилось пять человек, как селедки в бочке. Двое парней скончались на месте, третьему пришлось ампутировать руку; одна из девушек из-за повреждения позвоночника на всю жизнь останется прикованной к постели, вторая отделалась так же легко, как и я.

Самое невероятное, что труп Катрин нашли на переднем сиденье «фольксвагена», на руках у погибших парней, причем одеяльце, в которое она была завернута, оказалось наброшенным на лица обоих студентов. Словно увечное и еще неразумное человеческое дитя хотело сказать: не смотрите на кисти моих рук, которые, подобно крыльям растут из плеч. Ведь я не птица, а всего-навсего человек.

Эту фотографию, сделанную дорожной полицией, демонстрировали на суде.

Нужно было установить истину, и они имели на это право. С какой стати щадить бездушного убийцу?

21

аса два-три я, пожалуй, подремал. Проснулся оттого, что кто-то настойчиво шептал мне на ухо: Майк, Майк! Я вскочил, как будто подброшенный пружиной, и сел. В непосредственной близости от меня никого не было. Может, померещилось, что Флер стоит рядом, на коленях. Это расплывчатое видение вызвало чувство неприязни. Не хотелось бы сейчас красться следом за Флер в виварий.

Голова раскалывается от боли.

Придвинуться поближе к костру нет смысла, угли уже давно погасли.

Печальная серость предрассветного часа и безжизненность бледного неба, казалось, проникли и в меня. Остальным повезло, проспят сумеречный миг, предшествующий наступлению утра и вселяющий в человека чувство безысходности: ты никому не нужный изгой. Если я останусь здесь и, дрожа от холода, примусь распутывать клубок зашедших в тупик мыслей, станет еще хуже. Странно, каждый день мы проклинаем жару, постоянно жалуемся, что нам нечем дышать в раскаленном воздухе каньона, а теперь такое чувство, будто в голове звенят ледяные иглы.

Майк, спрашиваю я себя, сохранилась ли в твоей душе хоть капля любви к ближнему?

Сохранилась, заверяю я себя.

Значит, надо подняться.

Боюсь, как бы хруст моих одеревенелых коленей не разбудил остальных. Нет, один лишь Фар поднимает голову. Собака смотрит мимо меня — вероятно, я слишком жалок, чтобы удостоиться ее взгляда. Да и вряд ли ее глаза различают что-либо в этом густом полумраке. А может, Фар привык следить за движущимися объектами. Кто знает повадки этих изысканных собак!

Я на цыпочках удаляюсь от спящих возле потухшего костра людей, я знаю, что надо принести из вивария. Ворох одеял и бутылку виски. Я хочу согреться, хочу, чтобы ледяные иглы в мозгу растаяли.

Я возвращаюсь, и ноша моя тяжелее, чем я предполагал. Выходя из вивария с перекинутыми через руку одеялами, я плечом задел подзорную трубу, которая висела на вбитом в стену гвозде. Прихватил и ее. Неужто одному Эрнесто обозревать в бинокль окрестности?

Повесив примитивный оптический прибор за ремешок себе на шею, я злорадно усмехнулся — ишь ты, оказывается, и на себя можно посмотреть со стороны — взгляни через бинокль правде в глаза, Майк! Ты уже давно не тот знаменитый микробиолог, ученый с мировым именем, чьи статьи печатались на многих языках и на кого возлагались большие надежды. Да и сам ты считал себя человеком выдающихся способностей.

И тут разом все рухнуло. Меня как будто вырвали из мира совершеннейших, мощно пульсирующих, беспрестанно растущих и развивающихся систем и кинули в какую-то студенистую массу, перестоявшую питательную среду, где не могли бы существовать даже микроскопические живые организмы, не говоря уже о человеке.

Теперь я оскудел духом, опустился до уровня ребенка-естествоиспытателя. В потайной пещере, образовавшейся в скале цвета киновари, я неделями листал и сортировал найденные в мусорных кучах книги; когда мне попадался мало-мальски серьезный, требующий определенной подготовки текст, я спотыкался, мне казалось, будто я вгрызаюсь в древнюю тибетскую грамоту, которую невозможно расшифровать. Лишь незатейливое содержание бульварных романов и сказок привлекало мое внимание, и я зачитывался ими, забывая все вокруг. После, осознав, что моим мозгам доступна лишь эта дребедень, я впадал в депрессию: моя ограниченность прогрессирует подобно болезни.

Я тихонько хожу вокруг своих товарищей и осторожно накрываю их одеялами, чтобы уснувшие тяжелым сном узники не очнулись от холода и отвратительный озноб не стал колотить их. Отдыхайте, друзья по несчастью. Никому из нас не ведомо, что сулит грядущий день.

Прежде я точно знал, чего жду от нового дня. Движение к захватывающей и волнующей цели было разделено на дни-звенья, и все они имели свою неповторимую окраску и содержание. Благословенное многообразие! Каждое утро в груди моей пылал жар новых свершений.

А остался лишь пепел воспоминаний.

Теперь ребенок-естествоиспытатель наблюдает за будничными вещами и по своей наивности воображает, будто видит больше, чем остальные, рядом с ним.

Я сижу скрестив ноги, набросив на плечи одеяло, и держу в руках примитивный туристский бинокль — всего лишь с трехкратным увеличением. Я нашел его в ящичке наполовину погребенной под грудой мусора машины. Драндулет не вызвал у Эрнесто ни малейшего интереса, он махнул рукой: ни к чему и вытаскивать на свет божий этакий хлам. Через заднее, без стекла, окно я нырнул в машину, словно рыба в обломки разбитого судна, — и вот получил в награду никчемную игрушку.

Но все же я могу наблюдать за тем, как пробуждается день.

Хотя не так уж много увидишь в эту трубу. Правый ее объектив поцарапан, часть света рассеивается. Я могу воссоздать судьбу бинокля: его забыли на морском берегу, и ленивая волна швыряла мокрый песок в отшлифованное стекло. Затем бинокль подобрали — оставлять мусор не подобает — сунули в ящичек машины, и больше никто его оттуда не вынимал. Пока к нему не потянулась рука бывшего блестящего ученого Майка, ныне отупевшего жителя колонии.

И вот выживший из ума узник дрожащей рукой подносит бинокль к глазам. На западном склоне каньона неподвижно стоят какие-то чахлые деревья. Пожалуй, их там десятка два. Если смотреть невооруженным глазом, то это просто-напросто цепляющаяся за край оврага поросль. Ах как восхитительно лицезреть вместо мусорных куч и отвесных скал грязно-красного цвета живые деревья. Похоже, что и наверху царит полное безветрие, сожженные палящим солнцем и потому лишенные листвы верхушки деревьев стоят подобно обуглившимся фитилям свеч на фоне бледного неба. Ребенок-естествоиспытатель не в состоянии определить породу деревьев.

По этому поводу не мешало бы сделать глоток виски.

Погрузившись в созерцание, я позабыл, что голова моя полна ледяных игл, которые необходимо растопить.

Чувствую, как они тают. Излишки воды каплями выступают на лбу. Наброшенное на плечи одеяло источает тепло.

Самочувствие мое улучшается, и я решаюсь подумать о вещах, которые в последнее время беспокоят меня.

Вчера вечером, когда мы жарили и уплетали мясо бедной Бесси, мне пришлось не раз прикусить язык, чтобы не спросить: скажите же наконец, что там у коровы — зоб, желудок или рубец?

Позже я старался припомнить марку той белой машины, на которой привезли тушу. Перед моими глазами четко вырисовывались очертания машины, решетка радиатора, расположение фар, но марка начисто вылетела из головы. Ну да ерунда, стоит ли переживать из-за этого? Можно и так: эта белая развалина, этот синий драндулет. Смешно, но я не помню и марки своей последней машины, той, на которой насмерть задавил людей. Случись мне обнаружить свою расплющенную машину на мусорной свалке, я, пожалуй, едва ли узнаю ее.

Деревья же на западном склоне карьера я все же смог бы узнать.

Может, у меня прибавилось бы мужества, если б я, скажем, знал, что там, наверху, влачит жалкое существование буковая поросль.

Миг восхода, должно быть, уже настал, хотя ничто пока не указывает на это. Неужели остановились часы? Нет, секундная стрелка движется по кругу. У меня хорошие старомодные часы. Холодные пульсирующие цифры электронных часов раздражают меня. Даже при полнейшем провале памяти я не забываю завести свои часы. Очевидно, солнце скрыто грядой облаков. Жалкая рощица там, наверху, потому и не розовеет. Подарит ли нам природа сегодня пасмурную погоду? Вот была бы благодать. Возможно, именно от этого палящего зноя и помутился мой ум!

Постепенно мгла рассеивается. Не помешало бы натянуть тент над спящими товарищами. Гудящая голова и неожиданно яркий, режущий глаза свет — едва ли приятно, чего доброго проснутся не в духе и, все больше и больше ожесточаясь, начнут препираться друг с другом, а я ненавижу ссоры, они действуют мне на нервы.

Хорошо, что солнце не торопится выглянуть. Темная, не тронутая яркими лучами рощица не предвещает быстрого наступления дня. Что, если сегодняшнего дня просто не будет? Лучше снова бархатный вечер, мерцание звезд, на небе встает луна, в ноздри проникает соблазнительный запах запекающегося мяса, а виски, если поднести стакан к пламени костра, приобретает золотистую окраску меда. Ощущение одиночества исчезает. Где-то поодаль, за твоей спиной, в темноте, звонко смеются добрые духи, своим смехом они вселяют в тебя надежду.

Сейчас вокруг лишь пронизывающая серость. Хоть начинай думать, что твои товарищи, неподвижно лежащие под одеялами, умерли от тоски.

По этому поводу надо сделать глоток виски.

Мы оба стережем их. Я и Фар. Уго привязал ему на шею колокольчик. Я смотрю на Фара в бинокль. Во всем мире нас теперь только двое, и больше не на кого обратить свой взор. Кончик восхитительного носа Фара влажно поблескивает, от дыхания приподнимается темная шелковистая шерсть на его висячих ушах. Но отчего пуст взгляд его глаз? Я наклоняюсь вперед, кручу бинокль и так и этак, чтобы получше разглядеть собаку. Фар смотрит мимо меня. Странно, что он не следит за единственным бодрствующим здесь человеком. Я запускаю руку в карман. Вытаскиваю платок и начинаю размахивать им. Естественной реакцией собаки было бы не спускать глаз с движущегося предмета.

Фар не обращает на платок ни малейшего внимания.

Эта собака слепа.

Ее белесые зрачки свидетельствуют о патологии.

На глазах у Фара бельмо.

У меня перехватывает горло.

Словно мне причинили зло и обманули.

Что проку от того, что я знаю: в наше время бельмо не только болезнь старости, но и недуг, сопутствующий загрязнению окружающей среды, он поражает и детей; в таком случае, вероятно, и молодых животных. Словно они не хотят видеть, как навсегда исчезает гармония, некогда присущая миру.

Мне снова приходится с помощью виски поддерживать свои силы.

На душе муторно. Чувствую себя виноватым перед Фаром. Все омерзительно.

Солнце больше и не желает вставать, каньон безмолвен, остывшие за ночь мусорные кучи источают зловоние.

Наверное, и мы, обитатели карьера, стали составной частью мусорной свалки. Где-то там, далеко, давно начался трудовой день. Люди мчатся в блестящих жестяных коробках к месту своей работы, чтобы встать за штамповочные прессы и множить мир вещей; они думают, что создают изобилие, а тем самым и счастье. Они считают себя творцами и ведать не ведают, что во имя мишуры рубят зеленую ветвь жизни.

Фар тоже жертва, хотя он ни черта не смыслит в гонке цивилизации, которая спит и видит, как бы воздать хвалу самой себе.

Жертва путалась под ногами у бредовой эпохи, так пусть лучше исчезнет на мусорной свалке.

— Фар! — шепотом зову я.

Фар удивленно навостряет уши, принюхивается и, уткнув нос в землю, медленно минует спящих, никого из них не задев, и затем нерешительно направляется в сторону только что раздавшегося голоса. Собака ступает осторожно, и даже колокольчик на ее шее не позвякивает. Хриплым голосом я повторяю ее имя.

Фар садится у моих ног. Я глажу его мягкую шерсть, под моей рукой бьется его сердце, поднимаются и опускаются ребра — я делаю глоток виски.

К сожалению, мой неосторожный шепот разбудил Эрнесто. Он поднимается. Щуря глаза, потягивается, разгибает колени, ворочает шеей, под тонкой рубашкой играют могучие мускулы. Подтянув брюки и не обращая на нас с Фаром ни малейшего внимания, он идет понятно куда. Оправиться. Не стоило бы и упоминать об этой ежеутренней процедуре, не придумай Эрнесто соответствующего ритуала.

В тот раз я не мог сдержать улыбки, когда рано утром, кликнув мужчин, Эрнесто объявил, что справлять малую нужду тоже должно доставлять удовольствие. Мы молча плелись следом за ним, вероятно, колебались, предпринимая такую странную совместную прогулку. Разве мы стадо? Мы все больше удалялись от вивариев, временами переходили на бег трусцой — в целях здоровья, — и я думал, что, быть может, Эрнесто прав: узник, обреченный на праздную жизнь, должен уметь превращать обыденное в развлечение. Очевидно, никому из нас раньше не доводилось бродить в тех местах, куда нас привел Эрнесто. Мы с интересом разглядывали огромную нишу, выдолбленную в стене карьера. В этом причудливом зале у края задней сводчатой стены ровным полукругом стояли бюсты. Хотя и разные по стилю, все они тем не менее были величественно-парадны и выполнены в бронзе, граните или мраморе, а один даже отлит из нержавеющей стали. Разглядывая выставку, мы начали понимать, что побудило Эрнесто собрать эту коллекцию. Из недр памяти мы выуживали лица, промелькнувшие на страницах газет, обложках книг, в журналах или на телеэкране. Перед нами были слепки, сделанные с диктаторов, узурпаторов, президентов, председателей и коронованных особ, либо перекочевавших в иной мир, либо свергнутых с пьедестала.

Переполненный мочевой пузырь не позволял нам расхохотаться — чего только не встретишь на мусорной свалке! Не только вещественный мир ветшает и ржавеет, но и честь, и слава. Сколько бы ни болтали о несокрушимости и вечном могуществе, но даже тысячелетняя держава может рухнуть как карточный домик. Кратковременность систем явление удручающее и одновременно вселяющее надежду. Нестачивающиеся зубы времени все сотрут в порошок, в том числе и недостойные проявления человеконенавистничества.

Я полагал, что согласно ритуалу, придуманному Эрнесто, нам придется облегчиться на глазах у знаменитостей.

Однако эта церемония потребовала от нас более отважных действий.

Рядовому человеку всегда хотелось покарать сильных мира сего. Хотя бы задним числом!

Каждый из нас мог выбрать объект по вкусу и помочиться бюсту на макушку. Пусть излишки воды, скопившиеся в человеческом организме, потекут по бровям, щекам, подбородку и выпяченной груди с высеченными на ней в ряд знаками почестей!

Во всяком случае, как-то странно было проделать это.

Мы чувствовали себя анархистами-экстремистами. Могли выразить протест против всякой зависимости и покорности. Могли излить себя в прямом смысле этого слова. Получайте! Мы вынуждены были терпеть ваши политические махинации, тайные и открытые сговоры, громкие лживые обещания — так вот вам! Народ недвусмысленно выразил свое мнение. Мы вправе гордиться собой: мы не утратили социальной памяти.

Облегчившись, мы вволю посмеялись. На какой-то миг мы перестали быть бесправными заключенными. Иллюзия свободы позволила нам распрямить спину.

И все же на следующее утро я уклонился от этого ритуала. Заметил, что моя независимость не понравилась Эрнесто. Я не мог ничего поделать, но мочиться на бюсты — такая форма борьбы казалась мне недостойной.

К тому же всей компанией ходить загаживать скульптуры означало бы подчиниться воле Эрнесто. Может, он вообразил себя некоронованным королем колонии? Во имя стремления к свободе следовало бы, наверное, и на него помочиться!

Слепой Фар неподвижно сидит подле меня, видно, приноровился к своему дефекту. Да и что еще остается слепому существу, кроме послушания? Хватило бы только подопечному опекунов!

Фару безразлично, встанет ли солнце или нет. Зато это не безразлично мне.

Я устал от странного балансирования на грани ночи и дня. Судьба — а может, что-то иное? — превратила меня в инфантильного естествоиспытателя, и я снова подношу к глазам жалкий туристский бинокль.

Деревца на краю каньона исчезли.

Современная техника способна за несколько минут поглотить маленькую рощицу. Однако ни машин, ни людей наверху не видать. Шум я бы услышал. А минный пояс? Фар даже не шелохнулся. Ведь не глухой же он: как только услышал мой шепот, сразу же подошел.

Отшвыриваю от себя бинокль с мутными стеклами.

Через край каньона сползает вниз какое-то облако. Захватывающее явление природы! Кажется, будто очень медленный мутный водопад невесомо повис над пропастью. И все же облако подчиняется силе тяжести: растягивается, но не становится разреженнее или прозрачнее. Очевидно, потоки воздуха из долины подгоняют эту как бы загустевшую массу и питают поднятое с земли облако с желтой взвесью, напоминающее теперь по форме высунутый язык. Может, там, наверху, разыгрались смерчи и вихри? Или где-то вдали бушует торнадо вместе с грозой и равновесие в природе нарушено?

В свое время нас привезли в колонию ночью, в закрытой машине. Мы не знаем, какова местность вокруг, не имеем понятия, далеко или близко от нас горы или леса, деревни или поселки. Плоскогорье, сказал Роберт. По-видимому, заброшенный ртутный карьер находится в изолированной от остального мира зоне, иначе какой-нибудь любопытный мог бы очутиться на краю каньона и заглянуть вниз. Пожалуй, придется все же поверить в существование минного пояса. Я не помню, что, собственно, произошло с Сэмом. Не утонул ли он в кратере? А вообще-то нас словно и не существует, мы никого не видим, и нас никто не видит. Сбившийся с пути Роберт не в счет.

За спиной слышатся тяжелые шаги.

Фар встает и машет хвостом. Он хочет быть добр ко всем. Слепота породила собаку-конформиста.

Выполнив свой ритуал, возвращается Эрнесто. Уж не знаю, какому историческому деятелю он указал сегодня его истинное место.

— Чертов хорек! — сквозь зубы цедит Эрнесто.

От неожиданности я вздрагиваю.

— Думаешь, ты в баре своей роскошной квартиры и можешь закладывать сколько душе угодно! Или позабыл, что здесь тюрьма? Нет, вы только представьте, каков барин! Сам себе король и повелитель! Кто позволил тебе в одиночку глушить виски? Здесь все обязаны считаться друг с другом! Спиртное должно быть поделено с точностью до грамма! А он тут уединился себе и рад! Эта белая манишка и знать не желает, что такое жизнь и страдания!

Я пытаюсь остудить гнев Эрнесто и протягиваю ему бутылку виски.

— Не пройдет! — рявкает Эрнесто. — Видали мы таких боссов — вытащат из кармана хрустящую бумажку и откупятся от назойливого типа! Думаешь, глоток виски заткнет мне рот, и я в знак благодарности похлопаю тебя по твоим тощим ляжкам?!

В ушах начинает шуметь, слушать эту плебейскую брань унизительно. Во рту появляется горький привкус. Я сплевываю.

Эрнесто бьет меня ногой в спину.

Я хватаю ртом воздух.

Ах, это за то, что я не скрыл своего презрения?

— Эй, вы, поднимайтесь! — орет Эрнесто. — Наши минуты сочтены! Взгляните еще разок на белый свет, прежде чем подохнуть!

Эрнесто указывает рукой на желтое вытянутое облако, которое, словно кончиком языка, касается дна каньона.

— Ни черта мы не соображали! — кричит Эрнесто. — Нас отправили сюда как подопытных кроликов, а теперь хотят отравить! На нас надвигается облако газа! Проклятые ученые! Чертовы белые манишки, только и делают, что умствуют! Сейчас проведут маленький эксперимент, отправят нас прямиком в царствие небесное — и тогда станет ясно, каким образом избавиться от сотен тысяч людей!

На его крик все поднимаются и спросонья начинают расхаживать взад-вперед. Фар едва слышно повизгивает.

Обитатели колонии не решаются повернуть головы, словно шейные позвонки у них не смазаны и заржавели. Возможно, не хотят встретиться лицом к лицу с новой опасностью. Будто и не замечают вытянутого вперед пальца Эрнесто.

Эрнесто ставит бутылку на землю перед носком своего сапога и безумным взглядом следит за надвигающимся облаком — одну из дальних мусорных куч уже накрыл этот ползущий язык, и она кажется желтой, словно ее посыпали серой.

Эрнесто потирает свои могучие ладони.

Я ничего не подозреваю.

Эрнесто хватает меня за воротник и поднимает на ноги.

Первые удары очень болезненны.

Потом я перестаю что-либо чувствовать и раскачиваюсь из стороны в сторону.

Откуда-то, словно из-под земли, раздаются возгласы, требующие прекратить избиение, и колокольчик на шее Фара звенит как погребальный колокол.

Эрнесто же продолжает молотить меня, и в его крике тонут крики остальных.

— Да, я убийца, но и вы тоже! Убирайтесь ко всем чертям! Я хочу отомстить! Чертов прохиндей!

Очевидно, он пыхтит, хотя я и не слышу. Но мое лицо обжигает его горячее зловонное дыхание.

Я измолочен, как боксерская груша.

Сквозь пелену вижу, что Эрнесто сидит на земле, держит обеими руками бутылку виски — якорь жизни.

Я изо всех сил стараюсь удержаться на ногах, но все клонюсь и клонюсь к земле, равновесие утрачено. Я опускаюсь на вытянутые руки. Чувствую, что силы иссякли, больше мне уже не подняться на ноги. Но я знаю, что должен уйти отсюда. Все равно куда. Во что бы то ни стало уйти. И почему бы не на четвереньках? Для животных ничуть не унизительно передвигаться на четвереньках. Наши далекие предки тоже не считали позорным такой вид ходьбы. И вообще, что такое стыд? Унижение? Условность, выдумка. Я должен уйти.

И я ухожу. Как животное. На четвереньках. Хорошо, что никто не издевается надо мной. Не наступает на пальцы. Я забыл, что все еще ношу обручальное кольцо. Разве я не развелся с Тессой? Ну да все равно. Пусть себе валяется в будуаре на помосте с кружевными трусиками на голове. Может, и Тесса расхаживает сейчас на четвереньках и с удивлением замечает на пальце обручальное кольцо. Может, кто-то наступает ей на руку и золотое кольцо, вдавливаясь, оставляет на коже болезненный рубец. Хорошо, что никто больше не глумится надо мной. Любому, даже Тессе, ничего не стоило бы уложить меня легким ударом ноги. Позади нарастает и стихает шум. По-видимому, я отошел на порядочное расстояние. Мне надо как можно быстрее уйти. Нет смысла медлить. Я двигаюсь дальше. Стукаюсь головой о жесть. Это машина. Снова машина! У нас много отличных машин. Невероятно трудно удержаться на трех точках опоры и дрожащей рукой шарить по кузову, чтобы найти ручку. Эврика! Мои пальцы нащупывают ручку. Сейчас распухшие бесформенные пальцы ухватятся за что-то жизненно важное. Дверца машины, скрипнув, открывается. Согнуться не могу, внутренности жжет как огнем. Человеку не встать на ноги. Надо преодолеть непреодолимый барьер. Что-то ведь я должен довести в своей жизни до конца. С невероятным трудом забираюсь на сиденье. Руки падают на руль. В лимузине стоит тошнотворный запах крови. Неужели это моя кровь пахнет так отвратительно? Да нет же, я все путаю. Меня ведь не ударили ножом, моя кровь во мне как в сосуде и никуда не вытекает. Это кровь Бесси. На этой самой машине вчера вечером перевозили мясо. Жарили его на костре и ели. Вот и нет уже иных ценностей, о которых стоило бы думать. Мне нельзя отвлекаться на посторонние вещи. Что-то я обязан довести в своей жизни до конца. Рука в запястье не гнется, и все же я поворачиваю ключ зажигания. Мотор несколько раз чихает, а затем начинает ровно шуметь под крышкой капота. Нога нащупывает педаль газа.

Машина срывается с места. Зловонная посудина только того и ждала, чтобы, изрыгнув, подобно дракону, огонь, помчаться. Я нажимаю на газ, проношусь мимо нашего лагеря, мельком вижу отскакивающих от потухшего костра людей, похожих на огромных лягушек. С бешеной скоростью я лавирую среди мусорных гор. Раздающийся за спиной грохот жести приводит меня в упоение. До чего же здорово задевать эти драндулеты!

Я несусь прямиком на желтое облако! Стелющийся язык наполнен каким-то непонятным веществом. Я, подобно стреле, вонзаюсь в студенистое сердце облака. Пусть они убираются ко всем чертям со всеми школьными премудростями: твердые, жидкие и газообразные состояния. Человеческий разум давно уже дошел до плазмы.

Все тонет в адском грохоте.

Вокруг ослепительно светло.

Очевидно, наконец-то выглянуло солнце.

22

ы инстинктивно сбились в кучу, готовые схватить друг друга за руки и удержать силой, если еще кому-то взбредёт в голову безумная мысль ринуться в неизвестность. Наши взгляды прикованы к одному и тому же: мы смотрим, как мусорная куча извергает огонь. Я со стоном говорю себе: Фред, почему ты не помешал Майку? Быть может, мы не умеем или не хотим думать о возможных последствиях? Мы вяло отчитывали Эрнесто, когда тот клял всех ученых и Майка в том числе. Наш лепет не смог заглушить в Эрнесто порыва злобы: он избивал Майка, а мы берегли свою шкуру. Или мы надеялись, наблюдая за грубой сценой, избавиться от тоски? Сонные, с похмелья, мы даже и не успели вмешаться. Равнодушие, просочившееся в мозг и тело, удерживало нас на месте. К тому же деликатный человек терпимо относится к причудам другого: почему бы Майку не передвигаться на четвереньках, если ему этого хочется! У каждого из нас свои маленькие уловки, помогающие освободиться от гнета. Пусть себе раскатывает на машине!

Сожаления сейчас бессмысленны.

Майка поглотило пламя. Мусорная куча полыхает.

Он по ту сторону черты.

После вынесения судебного приговора мне дали возможность увидеться с отцом.

Мир давным-давно изменился, тем не менее остатки его старой оболочки продолжают путаться под ногами, еще действуют прежние, ставшие бременем обычаи. Сердечный взгляд, доброе слово, прощание. О чем нам было говорить? Мы молчали и не смотрели друг на друга. Сквозь толщу моей накопившейся усталости не пробивалось никаких чувств. Если что-то и беспокоило меня, так это волосок на плече отцовского пиджака, но рука моя не поднималась, чтобы снять его. Скорее бы истекло время свидания и он ушел! Он уже было собрался уходить, мой сломленный горем отец, однако не мог повернуться к сыну спиной, ничего не сказав. Я видел, как открылся его рот, и весь съежился в ожидании удара. Сейчас я услышу упреки: процесс воспитания продолжается.

Я ждал обвинений: ты для нас с матерью не станешь на старости лет опорой, ты не ценил нашу любовь и заботу — все это он был бы вправе сказать. И тем не менее я не слышал ни слова о его переживаниях, ни единого упрека: какое преступное легкомыслие садиться пьяным за руль. Ты задавил людей насмерть. Отца беспокоило другое: почему у людей атрофировалось чувство самосохранения? Он долго размышлял над этим и во время последнего нашего свидания рассказал мне, к чему пришел в результате своих раздумий. Я сосредоточил все свое внимание, выслушал отца, запомнил сказанное, однако не в состоянии был глубоко вникнуть в смысл его слов. Меня ждала тюрьма — сумею ли я приспособиться? Не сломится ли мой дух? Удастся ли мне когда-нибудь освободиться от гнетущего сознания: я убийца. И вообще, возможно ли искупление? Я запутался в дебрях своих переживаний, и обобщенный ход мыслей отца показался мне даже оскорбительным своей отвлеченностью. Я втайне ждал, что после привычных упреков он утешит и подбодрит меня.

Сейчас, не отрывая глаз от мусорной кучи, где стихало бушующее пламя, и представляя себе чудовищное зрелище — обуглившееся тело Майка, я шепотом повторяю слова отца:

«В ожидании грозящей всем нам тотальной катастрофы человечество создает себе иллюзию освобождения путем самоуничтожения».

Крупица истины, высказанной отцом, тонет в шуме огня. Она никому не нужна, эта истина. Большей частью люди и не хотят сознавать, что их ждет и к чему они придут. Надеясь на то, что страдания преходящи, люди продолжают жить. Я бросаю взгляд на бледные лица своих товарищей. Эрнесто моргает — видимо, пытается сдержать слезы. На осунувшемся лице Флер лихорадочно блестят широко раскрытые, остекленевшие глаза.

Мы потеряли Майка, о котором так мало знали.

Современный человек не хочет заглядывать в душу своего ближнего. Нет сил вдобавок к собственному грузу взваливать на себя еще и чужой. Международное управление по надзору за тюрьмами подвело нас всех под одну статью — мы несем наказание за схожие преступления — к чему детали? Нюансов и оттенков у каждого что песку морского, разве успеешь перебрать такое количество?

Сейчас мы снова спаяны общим чувством — оплакиваем Майка и испытываем ужас перед грозным желтым облаком, которое все ближе и ближе подбирается к нам.

Слизнет ли нас с лица земли ползущий через мусорные кучи язык?

Мы лишены возможности действовать. У нас нет средств, чтобы рассеять это облако, отступать некуда и выбраться из этой гигантской ямы немыслимо — нам остается окаменеть от страха. В наши дни опасность, угрожающая жизни человека, не имеет отчетливого облика реального врага. Мы совершили преступление вовсе не из вражды к тем, кто погиб. Все в мире стало расплывчатым и случайным. Можно ли считать поводом к убийству фанатичную ненависть или, скажем, патриотизм?

По сравнению с нами мой отец и его товарищи, будучи в заключении, жили в неизмеримо более тяжких условиях. Приступ безудержного смеха загасил бы свечу жизни, едва теплящуюся в их истощенных телах, расскажи им кто-нибудь о вольных тюрьмах будущего. У каждого свой виварий, ни тебе надзирателей, ни построений, ни перекличек и принудительной работы; продукты — по заказу, в них даже входит определенное количество виски, общение между собой свободное, работа — ради времяпрепровождения, женщина — для услады глаз и тела, не жизнь, а сказка.

У них все было иначе. Ограда из колючей проволоки, через которую пропущен ток, на вышках часовые — палец на спусковом крючке; стукачи и доносчики среди заключенных; голод, нужда, холод, газовые камеры и виселицы; пытки и чудовищные медицинские эксперименты над беспомощными и беззащитными людьми, не говоря уже о крематориях, — моему поколению и не представить себе всего этого.

И все же они верили в спасение. Дети разумного в прошлом мира, они были убеждены, что временно попали под власть маньяков. У них не возникало сомнения, что безумная система, жертвами которой они стали, явление локальное и недолговечное. Рано или поздно рехнувшихся дикарей отстранят от власти и вновь будут восстановлены гуманистические принципы. Страшное время следовало пережить и дождаться освобождения — справедливость восторжествует.

Была надежда, которая придавала силы, побуждала действовать, чтобы и со своей стороны ставить палки в колеса чудовищному механизму.

Современный человек знает слишком много. Иллюзии рассеялись. Он понимает, что в один прекрасный момент жизнь на всем земном шаре может кончиться. Даже примитивные племена, укрывшиеся в девственных тропических лесах Филиппин и живущие в каменном веке, едва ли устоят перед разрушительной силой.

Мы стоим подобно изваяниям, так, будто наша жизнь уже прожита. Кто знает, может быть, мы мысленным взором видим свою собственную гибель на костре отбросов цивилизации и говорим себе: ведь вот Майк оказался первым, похоже, ему повезло? Миг — и все позади. Медленно надвигающееся облако, переполненное тяжелым желтым веществом, должно быть, несет с собой мучительную смерть, длительную агонию. Или мы здесь, в этой расселине земной коры, последние живые существа, букашки, которых огромная слепая сила поначалу упустила из виду!

Я украдкой щиплю себя за руку. Фред, мысленно спрашиваю я себя: неужели это и впрямь ты? Мне хотелось бы вытеснить из сознания навязчивый вопрос, в котором кроется издевка. Мой внутренний голос вправе смеяться надо мной, до чего же нелепыми оказались мои устремления! Я был эгоцентричен, и мое самоосуществление мало чем отличалось от самоосуществления животного. Возможно, именно из-за наличия подобных мне инертных по отношению к внешнему миру индивидуумов распоясались садисты, полагающие, что могут действовать безнаказанно. Вдруг я невольно повинен в том, что змеиное жало желтого облака с шипением подкрадывается к нам?

Я, дурак, верил, что стоит мне воспитать в себе смелость, силу и грубость, как я начну совершать поступки, достойные мужчины.

Надо лишь пройти небольшой этап, чтобы избавиться от затянувшейся инфантильности, достичь непоколебимой уверенности в себе, и я тут же совершу что-то выдающееся!

В один прекрасный день я почувствовал: с этой минуты родительскому давлению должен наступить конец. Пусть не вмешиваются в мою жизнь, теперь я буду делать все, что мне вздумается. Во мне бушевали азарт и отвага, и вдруг меня охватила растерянность. Хоть начинай оплакивать свою недавнюю юность, но вернуть упущенную гонку на мотоцикле — в кожаной поскрипывающей куртке и черножелтом полосатом шлеме на голове — я не хотел. Снежные горы Норвегии тоже не привлекали меня, не будили никаких чувств и пустынные, малонаселенные места, теперь я испытывал потребность находиться в гуще людей, которые помогли бы мне избавиться от робости и неловкости.

Я хотел, чтобы в ушах отдавался гул человеческих голосов; жаждал услышать обращенные ко мне слова, намеки, шепоты. Я хотел окунуться во все это так, чтобы всеми органами чувств, каждой порой ощутить кипение жизни.

Я ощупью искал верный путь.

Поначалу я стал вечерами приезжать к стоянке перед оперным театром. Я опускал окно своей спортивной машины, опирался на него локтем, другая рука небрежно лежала на руле, и наслаждался созерцанием публики. Поблизости от меня стояли лимузины всевозможных марок. Может, они уже нашли приют на здешней мусорной свалке? Из лимузинов выходили стройные женщины, сновали взад-вперед, стуча каблучками, запах духов смешивался с едким запахом бензина, до меня долетали сдержанные слова приветствий, которые растворялись в жарком летнем вечере подобно тому, как растворяется и оседает на улицах раскаленная за день городская пыль. Сквозь шуршание шин время от времени доносился освежающий шум фонтана, это настраивало на ожидание таинственных случайностей. Затаив дыхание, я прислушивался к звуку приближающихся шагов: сейчас кто-то остановится подле открытого окна машины, наклонится и тихо-тихо скажет что-то дружеское и поднимающее дух. Парящие в воздухе голоса и запахи, зажигающиеся фонари, вечерняя неторопливая толпа — все это заставляло сердце биться сильнее, во мне поднималось скрытое до сей поры необъяснимо-сладостное желание.

Я часто приезжал сюда к окончанию спектакля и ждал, что какая-нибудь элегантная дама по ошибке откроет правую дверцу моей машины, опустится на сиденье и только тогда заметит, что перепутала автомобиль. Сколько раз пола шелковой накидки, наброшенной на вечернее платье, касалась блестящего бока моей спортивной машины, но случай, которого я ждал, так и не выпал на мою долю.

Постепенно интерес к оперному театру угас. Я с грустью понял, что здесь не стоит искать возвышенных переживаний, приходить в восторг, будучи предоставленным самому себе, не имело смысла, я не сумел влиться в экзальтированную человеческую массу большого города.

Мне ни разу не пришло в голову пойти в оперу, для меня было бы ужасно пригвоздить себя на несколько часов к обитому бархатом креслу; я получал удовольствие лишь от инструментальной музыки, арии и дуэты повергали меня в глубочайшее уныние.

Отныне я стал вечерами медленно прогонять машину вдоль тротуаров, находясь в плену иллюзий: будто я шагаю в потоке людей. Туда же, куда и они. Но вскоре эти иллюзии осточертели мне. Я вынужден был признаться, что меня в равной степени мучает как одиночество, так и желание вырваться из него. Я не отдавал себе отчета, какое из этих состояний тяготит больше — пожалуй, ожидание. Мне казалось, что все остальные люди дождались того, чего ждали, и пришли к тому, чего хотели. Я считал себя исключением и только позже понял, что в каждом большом городе полным-полно таких, как я. Я не относил себя к числу робких, просто я находился во власти ложных представлений, будто бы кто-то должен найти меня, ибо только в этом случае встреча окажется полноценной. Я убедился в крайней скудости своего жизненного опыта и боялся, что если буду по собственной инициативе искать спутника и друга жизни, то смогу потерпеть неудачу. Возможное разочарование уже заранее сделало меня ранимым. Меня пугало, что такой неловкий в общении человек, как я, мог сделаться объектом насмешек, вызвать высокомерное к себе отношение, меня могли запросто обвести вокруг пальца. Страх осквернить душу сковал меня.

Вид влюбленных парочек и гогочущих компаний приводил меня в бешенство. Им живется просто, я же вечно мучился мыслью, что стоит мне привязаться к кому-то, как нежность тут же даст трещину и из образовавшихся щелей на поверхность вылезет пошлость.

Не испытывал ли Майк нечто подобное?

Может, и он устал от нетерпеливого ожидания встречи с родственной душой, мечтал о тепле, которое даст радость откровения: есть все же кто-то, кто с уважением относится к моей личности, к моему духовному миру и образу мыслей.

Пламя, бушевавшее в мусорной куче, стихло, синие язычки огня пляшут на обломках взорвавшейся машины, поздно крикнуть: Майк, возможно, мы потеряли друг друга раньше, чем успели обрести! Он уже ничего не услышит, а остальные, чьи души закрыты на замок, ничего бы не поняли. У каждого человека свой код, и не так-то легко подобрать к нему ключ.

На меня словно повеяло холодом.

Мысли унеслись прочь от угрожающего желтого облака. Что, если с нами уже происходит нечто непонятное и доселе неизведанное?

Мои товарищи, сидящие с удрученным видом, оторвали взгляд от пламени, поглотившего Майка, и теперь жадно смотрят на серое, все более темнеющее небо. Я тоже задираю голову.

Накрапывает дождь.

Вслед за каплями сверху начинает просачиваться свежий воздух, и в ноздри проникает давно позабытый запах моря. Странно, что выдаются дни, когда не печет солнце. Похоже, никто еще не решается поверить в дождь. Чудес не бывает. Разве на бугристой поверхности карьера смогли бы вырасти и зацвести кусты, которые светлели бы под низким темным небом, подобно пушистым сугробам?

Здесь, в бывшем ртутном карьере, мы все время дышали черт знает каким воздухом, какой-то непонятной смесью, в которой все-таки было и чуть-чуть кислорода, — мы же не задохнулись! Сюда, словно в котел, все больше и больше вливалось пыльного зноя; скалы цвета киновари выделяли ртутный пот, к тому же продукты распада мусорных куч, едкие газы и испарения изо дня в день отравляли нас.

Тяжелые капли дождя отскакивают от спекшейся земли, падают обратно, катятся словно шарики ртути и покрываются слоем пыли.

Эрнесто делает знак рукой и первым идет в сторону вивариев. Он не оборачивается, поскольку не сомневается, что остальные гуськом покорно последуют за ним. Может, проявляет заботу, приглашая нас укрыться от дождя? Или по привычке командует? Или думает, что кажущийся невинным дождь таит в себе очередную опасность?

Жаль идти в укрытие, не такой уж сильный этот дождь, однако сейчас не время проявлять упрямство, ведь Эрнесто, если на него вновь найдет порыв злобы, сможет еще кого-нибудь довести до состояния отчаяния. К тому же, возможно, именно сейчас мы спаяны как никогда раньше?

И тем не менее каждый забирается в свой виварий, каждому хочется побыть наедине с собой.

Я сажусь на пол вагона и смотрю на дождь как на нечто нереальное.

Возможно, взмахом руки Эрнесто хотел сказать, что мы недостойны такой благодати — стоять под чистым, освежающим дождем.

Этика заключенного?

И все-таки в жизни немало забавного: открыв рот и вытянув шею, я словно кузнечным мехом вбираю в себя струящуюся в открытую дверь прохладу — краду свежий воздух.

Почем я знаю, быть может, в больших городах уже вошел в обиход новый термин — «похититель воздуха». Ретивые, приноровившиеся к обстоятельствам субъекты открывают люки и клапаны на тех установках, которые производят обогащенную кислородом и озоном дыхательную смесь, чтобы набрать полные легкие живительного свежего воздуха; усталые и пресытившиеся свежестью, они уходят, но отнюдь не как воры — карманы пусты, и даже в руке ничего нет.

Все указывает на то, что настоящее, особенно же будущее принадлежит абсурдным ситуациям.

Разъезжая на машине по центру города, я, как последний идиот, искал старые проверенные ценности — близость, доверие, верность — и остался на бобах. Я бы не сумел запрыгнуть на подножку этого пугающе непонятного поезда жизни, вот я и нашел противоядие мучившему меня состоянию тревоги — бутылку.

С тех пор в углу моего гаража всегда стояли про запас крепкие напитки. Парочка изрядных глотков — и за руль. В голове легкий шум, поэтому я ехал осторожно, хотя пьянящее ощущение отваги подстегивало меня. Однажды я снова поставил свою машину перед оперным театром, но не остался сидеть, развалившись на мягком сиденье, я был по горло сыт ожиданием. Чуть ли не бегом я направился на те улицы, где определенного рода близость можно было купить за деньги. Сердце храбро билось в груди — ведь люди, вступающие в сделку, одновременно и связаны, и разделены дистанцией. Коль скоро я оплатил счет, никто не вправе насмехаться надо мной, задевать и водить за нос. Меня защищала этика свободного рынка. Я считал самыми подходящими для себя именно уличных девиц. Мне были бы доступны и более дорогие женщины, но я не хотел связывать себя с какой-то определенной дамой, которая находилась бы на моем содержании: повторные встречи, звонки, огласка. Уж если я вынужден покупать отношения, то пусть они будут анонимными, тогда душа не погрязнет в скверне. На первых порах достаточно мимолетных встреч — в поисках разнообразия, в дальнейшем я, очевидно, сумею ориентироваться получше, чтобы достичь более высокой ступени человеческих отношений. Я не сдался и не отказался от мечты о совершенстве.

Полный решимости, я шагал по темным боковым улочкам, дабы заключить недвусмысленную сделку. После выпитого виски я чувствовал, что стыдливость моя улетучилась. Я пришел с целью купить и мог разглядывать выставленный товар так же обстоятельно, как и любую витрину.

Я прохаживался, засунув руки в карманы, — прежде всего надо осмотреться.

Меня ошарашила система экспозиции. Женщины стояли каждая на своем определенном месте. Сделав еще один круг по «улицам веселой жизни», я отмерил шагами расстояние между проститутками, ожидающими клиентов: уличный фронт был отмерен и поделен с поразительной точностью. Ошеломляющее открытие для инфантильного юнца! По своей наивности я предполагал, что к вечеру, то есть к началу рабочего дня, девицы собираются стайками, изображают встречу школьных подруг на углу улицы, перебрасываются шутками, смеясь, запрокидывают голову, поворачиваются лицом к ближайшему фонарю, в струящемся от него свете сверкают зубы, и заинтересованные в товаре прохожие могут сделать свой выбор, не оскорбив чувств продажной женщины. Незаметный жест, и одна из барышень покидает своих спутниц — парочка удаляется. Маленькая сценка: спешивший на свидание воздыхатель явился.

Реальная жизнь развеяла мои представления. Уличные женщины с мрачным видом стояли раздельно, каждая на своем сторожевом посту. Очевидно, ни одна из них не смела сунуться в чужие владения. Сравнение, которое пришло мне в голову, ничуть не позабавило меня: собаки, подняв ногу, отметили границы своей территории.

Порция виски не позволила сомнениям взять надо мной верх, я испытующе заглядывал в лицо каждой женщине. Никто из них не прятал глаз. Но, как ни странно, ни с одной я не встретился взглядом. Они тоже смотрели на меня, однако их глаза были устремлены куда-то в бесконечность, два параллельных луча шли сквозь меня, я не был препятствием, вероятно, как и стена дома на противоположной стороне улицы.

Наконец, выбор был сделан — несмотря на бесконечные хождения взад-вперед, все же необдуманный; боясь, что пары спиртного выветрятся и моя затея так и останется неосуществленной, я подошел к одной из девиц поближе и по ее взгляду увидел, что это стоящее в ожидании существо все же способно на контакт. В ее глазах молниеносно зажегся притворный блеск, теперь они видели только меня, словно мою прозрачную до этого момента голову обменяли на другую.

Куда идти?

Меня повели в дешевый отель.

Девица оказалась не из болтливых. Слава богу, что я не прихватил с собой какую-нибудь балаболку. В номере она дала мне время на то, чтобы освоиться, и я смог понаблюдать за ней. Волосы, или парик, — последний крик моды: тонкие крученые проволочки, торчащие в разные стороны. Лицо чрезмерно вытянутое, на котором доминировал подбородок, этот недостаток женщина попыталась скрыть блестками, наклеенными на обе скулы. Однако похоже, что в частной жизни девушка была опрятной и бережливой: она сняла медальон, поцеловала его и повесила на крючок. Подняла и сложила оброненный кружевной платочек и поглубже засунула его в карман жакета — каждая вещь стоила денег, и ничто не должно было потеряться.

Молча, как само собой разумеющееся, она возилась со своими украшениями и тряпками, словно находилась в комнате одна.

Впоследствии мне встречались и такие, кто старался своими историями затронуть мои чувства. Любительницам поболтать, которыми владело непреодолимое желание поговорить о жизни, я не давал морочить себе голову. Шлюхи никогда не вызывали у меня жалости. Все люди, которым платят за их труд, торгуют собой. Так уж устроен мир, что приходится продавать себя — либо свой ум, совесть, талант, нервы, умение, либо свое искусство любви. Принципиальной разницы нет, и непонятно, почему о проституции говорят большей частью в связи с продажными женщинами. К чему фальшивое сочувствие? В каждой области есть свои неудачники и свои счастливчики.

Меня тревожило нечто совсем другое.

Я стал слишком часто прибегать к услугам уличных женщин. Привык к дешевым гостиницам; скрипучие лестницы и двери, тусклые лампы, потертые ковры, булькающие трубы и зловонные номера уже не вызывали у меня отвращения. Правда, я все в возрастающих дозах употреблял виски, чтобы одурманить себя. Меня пугало, что я попал в замкнутый круг. Нигде я не заметил моста или трамплина, чтобы спастись и прийти к иному, более высокому уровню отношений. Туда, где бы я мог надеяться обрести что-то подлинное и полноценное.

Жить без душевного общения я уже не мог.

Каждый раз, перед тем как выйти из дому, клялся себе: сегодня я отправляюсь в темные переулки в последний раз. Завтра я начну новую жизнь. Ведь эти дешевые гостиницы так и не смогли избавить меня от тоски.

23

се побежали в свои виварии, спеша укрыться от дождя, мы с Фаром оказались последними. Редкие крупные капли просачивались сквозь рубашку и по одной стекали по голой спине, впитываясь в брючный пояс. Капающая с неба вода, похоже, доставляет удовольствие Фару, собака идет за мной следом, ее пушистая шерсть липнет к туловищу, и Фар кажется каким-то обтекаемым. Я замедляю шаг, Фар подходит к ноге, и я похлопываю его по шее. Вероятно, пес понял, что означает проявление с моей стороны дружеских чувств, — ничего, мы оба с тобой в расцвете лет, мы во всех отношениях тянем на господина и его собаку, у нас горделивая осанка и крепкие мускулы. Я не намерен, как Майк, терять самообладание. Да, нам от души жаль его. Нельзя поддаваться отчаянию, на то тебе и дан разум. У кого собачье чутье, у кого человеческая сообразительность. К тому же надо надеяться на счастливую случайность.

Только что мы были бессильны перед надвигающимся облаком, которое, подобно языку какого-то чудовища, тянулось к нам через мусорные кучи, а вот гляди-ка! Пошел дождь — просто чудо в этом иссушенном месте. Войско крошечных капель пробивает лохматое желтое облако, вода впитывает в себя отравляющие вещества, переносит их на поверхность земли, там они исчезают в дерне и становятся для нас неопасными.

Вот уже и рассеялись контуры еще недавно такого зловещего облака. А может, опасности и не было, нам ведь доводилось слышать о миражах, и не исключено, что наша тревога вызвана всего-навсего небесным отражением. Черт его знает! Я с незапамятных времен пытался внушить себе: Уго, не стремись докопаться до сути происходящего, ограничься объяснением каких-то моментов; оставайся в границах близкого тебе осязаемого мира, иначе понапрасну сведешь себя с ума и все станет нестерпимым и отвратительным.

По чистой глупости я начал между делом размышлять о жизни; пропал сон, и нацарапанные в календаре крестики, казалось, обрели какой-то зловещий смысл.

Вероятно. Майк и погиб оттого, что зашел в своих мыслях в тупик.

Гопля! Мне нравится моя способность с легкостью запрыгивать наверх и приземляться точно на пол вивария. Для Фара я постелю коврик в дверях.

— Ко мне! — командую я Фару.

Собака повизгивает.

С чего это она скулит! Неужто большой собаке трудно прыгнуть на метровую высоту!

Я настойчивее повторяю свою команду.

Фар подчиняется и прыгает. Он ударяется головой о дверной косяк, падает, звякнув колокольчиком, и с приниженным видом остается лежать, уткнув нос в землю. Я выбираюсь из вагона, мои движения осторожны, словно и я могу ушибиться. Присаживаюсь рядом с собакой на корточки, поднимаю ей морду и смотрю.

Будь все проклято! На глазах у собаки бельмо.

Они спихнули нам увечное животное, какое издевательство!

В колонии самообслуживания у нас не должно быть никаких, даже самых маленьких радостей. Новомодный садизм! Хотят еще больше зажать нас в тисках отчаяния и превратить нашу жизнь в ад. Капля за каплей — на что еще способны их злобные умы, чтобы осквернить наши чувства? Мерзавцы!

Теперь не вызывает сомнений, что военные маневры в этом карьере не случайность. Пусть узников каньона терзает страх, пусть им будет невтерпеж здесь. Пусть живут среди смердящих мусорных куч, вдыхают ядовитые ртутные пары, и пусть им составит компанию слепой пес.

Для бунта нет сил. Да и за кого или против кого бунтовать? Сил хватает лишь на то, чтобы взять Фара на руки и поднять в виварий. Я баррикадирую дверной проем первым попавшимся под руку барахлом, чтобы собака не свалилась вниз. Теперь мы уляжемся рядом на полу.

Я жду, чтобы дождь с шумом обрушился на крышу, но, увы, по ней по-прежнему стучат лишь редкие капли.

В свое время я легко и безболезненно мог высвободиться из-под какого угодно тяжелого гнета. Теперь же во мне как будто что-то надломилось. Без конца приходится подбадривать себя.

Испокон веков бесчисленное множество людей выходило из тюрем закаленными. Нельзя падать духом; Майк — предостерегающий тому пример.

Я не должен быть уничтожен как личность из-за ненависти, которую питала ко мне Виргиния. Она на своей машине неотступно следовала за мной, и это привело к катастрофе. И о чем только я думал, предоставив машине катиться на холостом ходу? Неожиданно скользкий участок дороги, и я потерял управление. Однако несчастье не должно стать началом моего конца. Тот, кому в жизни в общем-то везет, должен учитывать, что где-то впереди его подстерегает роковой миг, который оборвет доселе безоблачное существование, придавит и потрясет тебя. Преуспевающий человек должен всегда оставаться начеку, чтобы в нужный момент включились защитные механизмы, помогающие смягчить удар. В тот раз, в баре, когда мы с Виргинией выясняли отношения, я внезапно почувствовал, что мой душевный защитный барьер истончился, в нем появились бреши — я стал заполнять эти пустоты спиртным. Защитные механизмы не сработали. У меня была сотня способов избавиться от Виргинии, я же воспользовался самым примитивным — стал удирать на машине.

В последние годы я слишком интенсивно работал, и это дало себя знать. Вероятно, истощились запасы сил. Забота о впавших в отчаяние женщинах вымотала меня. Когда я сидел с Виргинией в баре, на меня нашло полнейшее отупение, слова иссякли, я был по горло сыт всем, и Виргинией в том числе. Пусть оставят меня в покое!

В юности я был уверен, что страстно люблю Виргинию. До чего же глуп человек в этом щенячьем возрасте. Однако нельзя отрицать, что косвенно Виргиния помогла мне, на пустом месте я бы не сумел придумать такой оригинальной и доходной профессии, которая к тому же давала возможность весьма разнообразно проводить время.

Я знал Виргинию чуть ли не с детства. Но заметил ее, пожалуй, лишь на выпускных экзаменах. А сблизились мы еще позже, следующей весной после окончания лицея. К тому времени я уже полгода работал в банковской конторе и должен сказать, что эта должность меня не вдохновляла.

Летний сезон еще не начался, а я уже давно ходил купаться. В тот вечер бушевал шторм. Я пытался войти в воду сквозь накатную волну, но бутылочно-зеленая лавина отшвыривала меня назад, на прибрежную гальку. Мои усилия не увенчались успехом. Море вскипало с невиданной силой. Но я был упрям. Стоя на полосе пляжа и тяжело отдуваясь, собирался с силами для новой атаки. Черт принес на пустынный берег какую-то девушку — это оказалась Виргиния. Понятия не имею, что ей понадобилось там в этакий шторм. Может, пришла полюбоваться на огромные волны. Ведь постоянно говорят и пишут о том, что шум моря вызывает у людей наплыв чувств, взметающиеся в воздух водяные массы и брызги заставляют душевные струны звучать подобно арфе.

В тот раз море было враждебным мне. Открытым ртом я жадно вбирал в легкие соленую водяную пыль, и чувство досады все больше и больше овладевало мною — я ни в какую не хотел отступать, и тем не менее мне пришлось. Я родился и вырос в курортном городе и терпеть не мог лето, когда стекается тьма-тьмущая отдыхающих и все внезапно становится чужим, вселяющим беспокойство, неуютным и каким-то липким. Вероятно, такое же беспокойство ощущали и мои родители, поэтому в летнее время мы жили в пансионе маленького приморского городка, расположенного в горах. На его узких улочках, которые то и дело переходили в лестницы и где, несмотря на изменившиеся времена, товар все еще развозили на осликах — даже длинные булки, которые мать приносила по утрам от булочника, казалось, пахли этими осликами, — можно было спокойно бродить и в самый разгар лета, не опасаясь, что кто-то отдавит тебе пальцы или наступит на пятки.

Но конечно же маленький, прячущийся в горах городок был скучноват своей размеренной жизнью — сколько можно бродить среди мраморных саркофагов высеченного в выступе скалы кладбища, средь осыпающихся букетов роз и розмариновых кустов? — поэтому весной, до того как нагрянут отдыхающие, надо было взять от моря и жизни все, что можно.

Оттого-то я и чувствовал себя в тот вечер оскорбленным — море вышвырнуло меня на берег, словно пробку, и Виргиния застигла меня в тот момент, когда я, униженный, отдувался на ветру.

Она смахнула нить водорослей с моего уха и крикнула сквозь шум и рокот, что как раз сегодня вычистили их бассейн, напустили туда воду и мы могли бы сходить искупаться.

До этого времени я не бывал у Виргинии. Знал, что ее родители владельцы отеля «Апельсиновая роща», и представлял себе апельсиновые деревья с золотыми плодами на карточках меню. Подобные успокаивающе-старомодные эмблемы очень нравятся туристам и отдыхающим.

Я принял предложение Виргинии, и мы стали медленно подниматься наверх, в город. Идя следом за ней по узкому тротуару, я имел возможность разглядеть девушку. На Виргинии были светлые туфли на низком каблуке, полудлинная белая в синюю полоску юбка и облегающий красный свитер. Она еще не успела загореть, кожа лишь слегка порозовела, и когда Виргиния время от времени оборачивалась через плечо, чтобы перекинуться со мной какой-нибудь ничего не значащей фразой, я видел ее по-детски голубые глаза.

Когда мы приблизились к стоящему на уступе отелю, меня удивило количество протоптанных там дорожек, раньше мне не доводилось бывать подле этого здания, хотя издали я сотни раз видел неоновую вывеску «Апельсиновой рощи». Да и что могло привлекать меня здесь? Таких погруженных зимой в спячку, а летом кишащих людьми мест было вокруг великое множество. Ранней весной, с первым ветром, в нашем городе начинались срочные малярные работы, гостиницам придавался свежий вид, и запах краски распространялся повсюду.

«Апельсиновая роща» тоже была готова к приему отдыхающих и туристов. Терраса со зданием отеля, бассейном и садом оставляла впечатление, что все здесь до последнего дюйма либо свежепокрашено и отполировано, либо натерто до блеска — даже кустарник в глубине сада казался причесанным. Плавательный бассейн, облицованный ярко-голубым кафелем, был до краев наполнен кристально-чистой водой — вероятно, постояльцам морочили голову, рассказывая о горном источнике и трубопроводе. Вокруг бассейна в ожидании солнечного тепла и приезжих стояли в ряд опущенные зонты от солнца; под балконом высилась гора сложенных шезлонгов.

Вскоре мы с Виргинией уже плескались в прохладной вод, бассейна, плавали наперегонки из одного его конца в другой, затем вылезли, отряхнулись, как собаки, несколько раз обежали вокруг бассейна, чтобы согреться, оставив на вычищенных до блеска каменных плитах мини-пляжа множество мокрых следов, и снова кинулись в воду.

Потом босиком мы прошли через открытое кафе в дом, ступая по ковровому покрытию холла, которое напоминало только что подстриженный газон, и опустились на тумбы перед стойкой бара. Виргиния позвала какого-то Леона, и сразу же словно из-под земли вырос кудрявый смуглый молодой человек и подал нам аперитив. С того времени я стал частым гостем «Апельсиновой рощи». Иногда мы ужинали в пустом ресторане вместе с родителями Виргинии.

Когда подавался кофе, нам с Виргинией приходилось порой выступать в роли своеобразного жюри. Отец Виргинии держал нейтралитет, он любил подчеркнуть, что слух у молодых людей более острый, пусть они и решают. Таким образом, Виргинии и мне. приходилось оценивать подготовленный ее матерью к летнему сезону репертуар, состоящий из пародий. В этом году мадам решила развлечь гостей отеля, имитируя знаменитого Уильяма Ксебека. Для того чтобы наши замечания были дельными, строгими и справедливыми, мадам включала запись самого Уильяма Ксебека, вслед за этим ставила кассету с музыкой и пела за поп-певца. Закрыв глаза, мы могли бы сказать, что сам прославленный Уильям явился в этот скромный отель, чтобы выступить перед узким кругом. Подражательские способности мадам были бесподобны. Слушателям оставалось лишь смеяться и горячо аплодировать. Отец Виргинии усмехался, щурил глаза и недоумевал, почему женщина с такими фантастическими способностями вышла замуж за такого заурядного человека, как он. Мадам касалась губами щеки мужа и улыбалась с отсутствующим видом. Очевидно, эта слегка грустная мимолетная улыбка имела под собой какую-то почву, поскольку отец Виргинии тут же начинал давать клятвенные обещания, что расширит свои владения; таким образом, и мне, школьному приятелю Виргинии, довелось услышать, что в ближайшее время они приберут к рукам соседний участок земли и построят там еще один отель. Отец Виргинии назвал архитектора, у которого собирается заказать проект, что же касается строительного материала, то самым рациональным он считал монолитный бетон; ту часть своего теперешнего участка, где раскинулись декоративные кусты, он собирался пожертвовать под низкий кухонный блок, соединяющий оба здания; там же задумал разместить и хлебопекарню — таким образом, можно было иметь не только фирменные блюда, но и фирменные булочки и пирожные.

Фантазия отца Виргинии разыгрывалась, он принимался говорить о казино, висячем зимнем саде и черт его знает о чем еще — во всяком случае, он изо всех сил старался доказать, что он не какой-то там бездарный человек и благодаря грандиозным замыслам все же достоин своей талантливой жены.

Отец заливал до тех пор, пока Виргиния не начинала смеяться. Дочь с невинным видом смотрела на папашу и напоминала ему, что эти же самые заверения она слышала еще в детстве. Пусть отец не обижается, но зачастую обстоятельства оказываются сильнее человека. Что ж, она лишь повторяла услышанные когда-то от самого отца оправдания, почему планы не претворяются в жизнь. Виргиния говорила об инфляции — потрясающая новость: деньги тают как снег под лучами весеннего солнца. К тому же владелец соседнего участка с возрастом становится все упрямее. Будет ждать хоть до второго пришествия, чтобы получить баснословную прибыль от все дорожающего участка земли.

Настроение у отца бывало испорчено, прикусив нижнюю губу, он недвусмысленно смотрел на часы, словно ему надо было пораньше лечь спать, чтобы отдохнувшим и полным сил начать размещать поток нахлынувших средь ночи постояльцев.

К сожалению, до начала летнего сезона оставалась еще уйма времени.

До приезда отдыхающих наши отношения с Виргинией успели сложиться, причем весьма успешно. Последующие вечера были бы пустыми и тоскливыми, не держи я Виргинию хотя бы несколько мгновений в своих объятиях. Состояние возбужденности, в котором находилась Виргиния, не осталось незамеченным родителями, и они, не прибегая к особым ухищрениям, стали прощупывать своего будущего зятя. Порой мы с отцом Виргинии, подойдя к парапету на краю участка, смотрели с уступа, выложенного гранитными плитами, вниз, на город и залив, и мой будущий тесть, убеждая в основном самого себя, говорил, что местоположение «Апельсиновой рощи» отнюдь не плохое: стоящие вдоль набережной роскошные отели были и навсегда останутся владениями миллионеров, не стоит и мечтать о том, чтобы попасть в узкий круг избранников божьих; однако представитель среднего класса тоже может прибыльно вести свое дело, если голова у него варит. Разумеется, он обращал свой взор на вожделенный соседний участок, где росли кипарисы и миндаль. Между ними, словно для того чтобы позлить отца Виргинии, была разбита большая яркая палатка. Вид этого развевающегося на ветру красного палаточного дома явно расстраивал его, отец издевался над соседом, безмерно любящим своего внука и разрешившим мальчишке устроить в центре города площадку для игр.

Но вот пришло время, когда начали съезжаться отдыхающие. С севера прибывали дополнительные самолеты, по шоссе ползла пестрая лента машин, все вдруг страшно заторопились к морю. Бульвары и аллеи заполнились бледными людьми в крикливых нарядах.

Официанты в уличных кафе сбивались с ног, отдыхающие на радостях, что начался отпуск, были неуемны, они перебарщивали с солнцем, бледнолицые хотели в одно мгновение превратиться в собственные негативы — повсюду разъезжали машины с красным крестом, спеша на выручку пострадавшим от солнечного и теплового удара; эти отдельные неприятности не могли приостановить безудержного стремления к отдыху. Бары чуть ли не до рассвета были заполнены посетителями, повсюду в обнимку прогуливались парочки, с утра и до захода солнца пляж был усеян народом, даже когда темнело, оттуда доносились возгласы, объятие волн казалось особенно заманчивым и таинственным именно непроглядной ночью.

«Апельсиновая роща» заполнялась гостями по капле, как сосуд, и в один прекрасный день оказалась полной до краев: отец Виргинии мог с удовлетворением потирать руки.

Внезапно мы с Виргинией оказались в роли бездомных бродяг. Теперь бассейн не принадлежал нам, а пляж и подавно. И за стойкой бара для нас уже не находилось места. Виргиния не могла небрежно крикнуть: эй, Леон! Леон носился, чтобы всюду поспеть. Он разносил прохладительные напитки сидящим в шезлонгах и лежащим на надувных матрасах отдыхающим; тотчас же снова мчался за стойку бара и хватал миксер для коктейлей. Да и когда наступал вечер, служащие отеля при свете лампионов суетились в саду. Убирали шезлонги, щетками на длинных ручках терли каменные плиты пляжа, через водосток и канализацию с журчаньем стекала мыльная вода. И мы с Виргинией не шлепали босиком по свежевымытым плитам.

И все же мы не могли друг без друга. Мы встречались потихоньку поздно вечером, словно родители Виргинии презирали меня и запрещали своей дочери встречаться со мной — на самом же деле им было не до нас. Отец Виргинии постоянно ссорился с персоналом отеля, однако старался держать себя в руках и то и дело приходил на кухню проверить поваров; очаровательная мадам выступала по вечерам в ресторане со своими тщательно подготовленными пародиями. Чтобы выступление казалось еще более завершенным, она заказала себе точную копию излюбленного в этом сезоне костюма Уильяма Ксебека; так она и стояла перед благосклонно настроенной публикой: в черной шифоновой блузе, в черных обтягивающих брюках, тонкая талия перетянута широким красным поясом, делающим ее еще тоньше, на пальце покачивался белый цилиндр. Она имела успех. Поджидая Виргинию, я наблюдал за ней в открытое окно ресторана и слышал громкие аплодисменты.

Словно для того, чтобы закрепить успех пародий, рекламный самолет ежедневно тащил за собой в небо гигантского воздушного змея, на котором было выведено имя Уильяма Ксебека. Ожидались концерты знаменитого певца.

Виргиния делилась со мной коммерческими тайнами: отец очень доволен выступлениями жены, непонятным образом ее пародии побуждали людей заказывать шампанское. А может, то было заслугой белого цилиндра?

Вместе с пышным весенним цветением изменился и облик Виргинии, она стала смелой, решительной, уверенной в себе. Она не намерена была мириться с ролью бродяги. Владения «Апельсиновой рощи» не были обширными, тем не менее там нашелся уютный дикий уголок. Декоративные кусты, казавшиеся весной редкими и приглаженными, теперь буйно разрослись, и Виргиния, раздвигая ветки, умудрялась пролезть в образовавшуюся там пещеру. В этом скрытом от глаз месте она держала про запас надувной матрас.

Заросли кустов из вечера в вечер были в нашем распоряжении.

Возвращались с прогулки гости отеля, пустел ресторан, все расходились по своим номерам. Зажигались лампы, из окон доносились обрывки разговоров и смех. Обычно свет в них горел недолго. Тепло и доносящееся издалека стрекотание кузнечиков, очевидно, благоприятствовали любовному пылу. Слышались громкие вздохи и шепот, гаснущие в городском шуме. Спустя какое-то время кое-где открывались ставни, в темнеющих проемах появлялись парочки, их выдавали красные точки сигарет, которые были видны далеко, их отсвет проникал даже в заросли кустов.

Те, в отеле, могли быть вместе, нам же с Виргинией приходилось расставаться. Она снимала с веток платье, надевала туфли, махала рукой, когда я выражал беспокойство по поводу матраса — его мог запихнуть сюда какой-нибудь мальчишка, работающий на кухне, заявляла она и исчезала.

Шли недели, была середина лета, когда однажды вечером, возвращаясь из города, я с удивлением обнаружил, что как-то неохотно иду в «Апельсиновую рощу». Я не стал докапываться до причины этого смутного нежелания. Возможно, это была усталость, возникшая от ненасытности Виргинии. Внезапно мне показалось, что она слишком сильна и жадна. В своем воображении я увидел Виргинию после полуночи рыскающей по кухне ресторана, достающей из холодильников тушеное мясо и жареную рыбу и с жадностью, словно она изголодалась, набрасывающейся на еду.

И все же я направился в «Апельсиновую рощу». Как всегда поздним вечером площадка вокруг бассейна была вымыта и камни пахли свежестью. В ресторане все еще звучала музыка, но у меня не было настроения слушать пародии мадам. Мне стало казаться, будто я бильярдный шар посреди зеленого суконного поля и на меня с трех сторон нацелены кии. Не было сомнения, что им удастся загнать меня в лузу, и я, покачиваясь, останусь лежать в сетчатом мешочке, а оттуда своими силами не выбраться.

Меня пугало и то, что Виргиния отчаянно цеплялась за меня, в этом была вселяющая тревогу фанатичность. Мне стало не по себе от мысли, что и в дальнейшем мне придется слушать пародии мадам и принимать их с искренним или притворным восторгом; я представил себе, что снова стою вместе с отцом Виргинии у парапета, устремив взгляд на вожделенные соседские владения, — в этой семье со сложившимися обычаями меня заставили бы вращаться по строго определенной орбите.

В тот вечер, когда Виргиния, сняв с ветки висевшее на ней платье, надела его и начала застегивать пуговицы, я почувствовал облегчение. Она легким быстрым шагом скрылась в доме. Я тоже собирался последовать за ней, однако медлил. Остановился в тени дерева и закурил сигарету. Я смотрел на освещенные кое-где окна отеля, следил за букашками, которые бились о лампы фонарей, прислушивался к шуршанию шин мчащихся по шоссе автомобилей и, пожалуй, впервые подумал о тайне жизни. В отеле наступил час шепотов и вздохов. Откуда-то из-за жалюзи взметнулся в ночь резкий, как гудок машины, взрыв смеха. Эта чужая жизнь, протекавшая в темных комнатах отеля, вселяла беспокойство. Я с завистью подумал: любой из них может сложить утром чемодан и уехать куда ему вздумается. Я понял, что в «Апельсиновой роще» нельзя прожить жизнь, сюда можно только приезжать на короткое время. Чтобы потом в кладовых памяти отыскать эпизод случай или приключение. Ах да, ведь это было в «Апельсиновой роще»! Хорошо было приехать сюда, однако еще лучше уехать. Кажется, в ресторане этого отеля выступала какая-то дама, которая ловко подражала модному в то время поп-певцу. Как же звали этого певца?

Какие таланты откроются в будущем у Виргинии?

Вероятно, она возьмет бразды правления в свои руки. Похоже, что именно она начнет расширять владения отеля. Любезно улыбаясь, Виргиния сунет под нос владельцу соседнего участка какую-нибудь перекупленную долговую расписку. Станет угрожать длительным судебным процессом до тех пор, пока старик не устанет от осады и не согласится продать свой участок.

Но все это в стороне от тайны жизни.

Я огляделся, ища урну, чтобы выбросить окурок, когда из отеля выбежала какая-то женщина, на ней была странная развевающаяся хламида, очевидно ночная рубашка. С разбегу, ногами вперед, она прыгнула в бассейн. Я раздавил каблуком окурок и подкрался поближе, чтобы понаблюдать за странной ночной купальщицей. Поодаль горели редкие фонари, и я не видел женщину, но слышал плеск воды. Что-то тут было не так. Я сбросил с себя одежду и кинулся в воду. Впереди, под водой, что-то мелькало. Мне удалось схватить женщину за рубашку. Без особых усилий я дотащил ее до лесенки, ведущей в бассейн, и поднял наверх. После того как я сделал ей искусственное дыхание, женщина застонала, слава богу — жива. Она села и закашлялась. На всякий случай я похлопал ее по спине, чтобы легкие поскорее прочистились.

Женщина стала дышать ровнее, и я посчитал самым разумным исчезнуть. Сейчас возле бассейна начнется суматоха. Несомненно выбежит спутник этой женщины, муж или любовник; испуганные возгласы, шум, в окнах зажжется свет, шепоты и вздохи оборвутся, заснувшие вскочат — как-никак щекочущее нервы происшествие, которое чуть было не окончилось трагически.

Я было отправился восвояси, однако вокруг стояла тишина. Меня поразила человеческая разобщенность. Спутник этой дамы посмел остаться равнодушным: хочешь — топись. Да будет у всех полная свобода личности.

Спасенная женщина что-то бормотала с закрытыми глазами. Неожиданно она раскинула руки, приподнялась, села на мокром краю бассейна и крепко обхватила меня за ногу.

— Ах, дорогой Ноэль, — пробормотала она. — Как хорошо, ты все же дорожишь мною и вытащил меня на берег.

— Я вовсе не Ноэль, — буркнул я.

— Все равно, я ужасно замерзла.

— Возвращайтесь в свою комнату, — посоветовал я.

— Ни за что! Мне холодно, — добавила она плаксивым упрямым голосом.

— Хорошо, я дам вам свою рубашку.

Я только успел одеться, а тут снова пришлось стягивать с себя рубашку.

То же самое проделала женщина со своей мокрой ночной рубашкой, она стояла обнаженная, пока я не протянул ей свою. Рубашка доходила ей почти до колен, и я мог спокойно взглянуть на нее. Черт его знает, сколько ей могло быть лет; она была хрупкой и походила на девчонку — но сейчас и сорокалетние умудряются выглядеть юными.

— Вы многих людей спасли? — задала женщина дурацкий вопрос, растирая при этом голени и колени, хотя едва ли ей могло быть холодно в такую мягкую летнюю ночь, да еще в сухой рубашке.

— Я профессиональный спасатель, — насмешливо произнес я.

— Немедленно спасите меня! — потребовала женщина.

Я решил, что она дурачится.

— Правда, я нуждаюсь в этом!

— Хотите снова броситься в воду? — спросил я, разозлившись.

— Ох, мальчик, вы, наверное, новичок, — вздохнула женщина.

— Что я должен сделать? — спросил я, не скрывая своего замешательства.

Женщина захихикала.

— Прижмите меня покрепче к своей груди.

Я сделал то, что мне велели, — женщина дрожала.

— Я горю желанием отомстить ему! — прошептала она.

— Прекрасная мысль — полетим утром, ну, скажем, на Кипр! Пусть бьется головой об стену. Ну как — полетим?

Разумеется, я никуда не полетел с той истеричной женщиной. Да и вряд ли она утром помнила, что учинила и наболтала с пьяных глаз ночью. Вероятно, на следующий день она просто чувствовала себя разбитой и явилась в ресторан лишь к обеду. Затем она гуляла по аллее со своим другом, разглядывала модные тряпки, висящие на вешалках перед входом в магазины, затащила мужчину в какой-нибудь бар, чтобы с помощью апельсинового сока снять все еще продолжающееся состояние похмелья, и попросила положить в напиток побольше колотого льда. Едва ли ей хотелось вспоминать ночную ссору. Можно предположить, что под вечер парочка станет листать рекламный проспект — куда бы поехать дальше?

По всей вероятности, «Апельсиновая роща» надоела им.

Мне тоже.

Через несколько дней начинался мой отпуск.

Я сложил Чемодан, сел в автобус и поехал в другой курортный город.

Хотелось испробовать возможности новой профессии. Та женщина подала мне неплохую идею — почему бы мне не стать профессиональным спасателем! Впереди был длинный и тернистый путь овладения этой профессией.

Лет десять мне сопутствовал успех.

До тех пор, пока Виргиния… Это имя вертится у меня на языке, мне хочется выплюнуть его.

24

ы стоим на краю кратера и обдумываем, как довести нашу работу до конца.

Почти невозможно было добиться единства от этих тупиц. Правда, они тотчас же согласились с тем, что тело Майка нельзя оставлять на мусорной куче в обгоревшей машине. Бренные останки человека надо погрести в недрах земли, пришли они к единодушному мнению. Но затем, позабыв о деле, принялись мудрствовать. Чего они только не болтали о человеческой судьбе, скоротечности жизни, эпохе, обстоятельствах. Твердили о стрессе и состоянии отчаяния, чувстве опасности и его отсутствии. Намекали на то, что именно я довел Майка до точки. Чушь. Он сам раскис и предопределил свой конец. Прежде, будучи на свободе, мы могли ежедневно читать в газетах о самоубийствах — и ничего. От жалостливой болтовни остальных у меня в конце концов стали вянуть уши. Своей деловитостью я вмиг заставил их умолкнуть. Я напомнил, что в такую жару даже обуглившийся труп может источать зловоние, и если их диспут еще продлится, то жуки, не говоря уже о крысах, покончат с останками Майка. А разве в каньоне есть крысы? Ох, Флер! Почему бы им здесь не быть!

Наконец они взяли себя в руки, чтобы обсудить, как организовать похороны. И тут же столкнулись с непреодолимыми трудностями: где найти такое место, которое бы навсегда осталось неприкосновенным? Как предать несчастного Майка земле, если нет гроба? Завернуть ли его, как Христа, в белое полотно? Странно, недоумевали они, в мусорных кучах можно найти все что угодно, только не гробы. И куда мы подевали лопаты? Может быть, этой спекшейся поверхности нужна кирка? О кирке сказал Жан, остальные, вероятно, и представления не имеют, как выглядит это орудие.

Я слушал их и чувствовал, как от нетерпения меня начинает колотить. Если бы мир состоял из подобных недотеп, вся работа осталась бы несделанной и мертвые непохороненными.

Я чуть было не заорал от злости, но тут неожиданно мне вспомнился случай из моей юности. Это было в ту пору, когда я еще не отряхнул с ног пыль родной деревни и не перебрался в город. В нашей деревне хоронили одного балагура и волокиту, который спьяну угодил под перевернувшийся трактор. Накануне по деревне поползли слухи, будто человек этот умер насильственной смертью и что вся эта история подозрительна — несчастный случай подстроили обманутые мужья. День похорон выдался на редкость душным, в черном костюме было жарко, как в шубе. Отец, который терпеть не мог имя, данное мне матерью, и упорно называл меня Эрнстом, сызмальства старался привить мне правила приличия и благопристойность.

Похороны устроили честь по чести, собралась вся деревня, все соблазненные женщины и их мрачные мужья; мамаши крепко держали за руку своих подросших дочерей, словно покойник все еще мог представлять для них опасность. Были там и мы, все те, кто умел играть на трубе, так что получился духовой оркестр.

Как раз в тот момент, когда пастор закончил читать отходную и мужчины приготовились опускать гроб в могилу — держа в руках концы ремней, они ждали, когда подадут сигнал, и мы, музыканты, уже поднесли трубы к губам, — грянул оглушительный гром. Не знаю, кто уж там с испугу выпустил концы ремня, во всяком случае, гроб упал в яму, накренился, и какая-то непонятная сила сорвала с него крышку. Позднее сведущие люди рассказывали, что видели на лице покойного отвратительную усмешку. Сразу же вслед за раскатом грома хлынул проливной дождь, люди, на мгновение застывшие на месте, с визгом разбежались в разные стороны. Даже почтенные хозяева не постыдились пуститься наутек.

И только мы, музыканты, остались на местах. Не то чтобы мы были менее суеверны, чем остальные, просто никто из музыкантов не решился самовольно удрать, как-никак своя компания. Поскольку мы остались и промокли до нитки, терять нам было нечего. Мы сложили инструменты под деревом, один из нас залез в яму, приладил крышку, другой в это время принялся копать, удлиняя яму, и общими усилиями нам удалось поставить гроб в правильное положение, затем мы взяли лопаты и закидали могилу землей.

В этом мире приходится делать всякую работу.

Воспоминание юности согрело мне душу, и я не стал затевать скандала. У всех у нас нервы были на взводе; если лошадь понесла, то кнут ей не поможет, только хуже будет. Пока остальные что-то беспомощно лепетали о предстоящих похоронах, я выработал программу действий. Однако не торопился навязывать свою волю. Я знаю, что за моей спиной они называют меня тираном и грубияном.

Глядя на этих неженок, я с удивлением подумал, что в наши дни, когда постоянно приходится сталкиваться с трудностями, многие люди умудряются жить в стороне от действительности, их занимают лишь их собственные мелкие проблемы. Хотел бы я поглядеть на них за рулем груженного доверху тягача на горных дорогах, где под колесами гололед. Крик ужаса — и они в пропасти.

Очевидно, то давнее происшествие на деревенском кладбище вспомнилось мне как нельзя кстати. Я стал понимать, что никогда нельзя раскисать, надо, невзирая на обстоятельства, всегда все выяснять до конца. И только когда в окружающем мире начнут твориться непостижимые вещи, человек может позволить себе впасть в панику. Поэтому-то я и принялся колошматить покойного Майка. Как высокообразованный человек, он должен был бы объяснить мне, что это за желтое облако, которое, подобно огромному языку, сползает вниз по краю карьера. Я чуть было не тронулся умом, когда увидел это вещество ядовитого цвета. Я был уверен, что сейчас желтая масса погребет нас под собой. Мы задохнемся и перемрем как мухи. Вероятно, именно Майк и люди одной с ним профессии сделали столько страшных изобретений — годами газеты трубили об атомной, водородной, нейтронной бомбе, о бактериологическом оружии и разрушительных лучах лазера — я ни черта не смыслю во всех этих делах. Мой разум воспринимает ружье и пулю. И не я один такой, темный и глупый. Не зря народ в больших городах переполошился, то и дело на улицы стекаются толпы, в душах людей смятение, они не могут оставаться в четырех стенах, собираются вместе, заполняют площади и требуют: остановите это безумие. Но всякие белые манишки и очкарики знай себе бормочут о закономерности цивилизации, черт знает каком-то там развитии и его неизбежности. И продолжают вынашивать в своем больном мозгу новые ужасы.

Так и Майк. Откуда мне знать, что он высидел в своей лаборатории, возможно, выращивал в колбе двухголового человека — в наши дни запасная голова может пригодиться, чтобы понять эту безумную жизнь; что, если именно он изобрел ядовито-желтый газ, который решили испробовать в месте нашего заключения, — ведь мы здесь как букашки на ладони. Но и сам он тоже с ужасом уставился на грозное облако, сползающее по стене каньона вниз, вероятно, плоды науки и на него самого нагнали страху, вот он и стал в одиночку распивать виски. А у меня при виде этого в глазах потемнело. Я просто должен был всыпать ему. Бог мой, до чего же он был жалок, даже не попытался дать сдачи.

Пока остальные переливали из пустого в порожнее, я думал. Болтовне надо было положить конец, и я предложил единственно возможный выход. Никто не спорил. Молча они забрались в кузов грузовика — перед этим обежав виварии, чтобы нацепить на себя что-то черное, если таковое у них имелось. Как-никак похороны.

Да и что бы они могли предложить! Флер попыталась было открыть рот, но передумала, поняла, что нытье и оханье неуместны.

Я объяснил им, почему тело Майка вместе с обгоревшей машиной придется столкнуть в кратер. Мертвая вода и мертвый человек принадлежат друг другу. Я придумал это не ради каких-то удобств. Я бы мог хоть голыми руками выкопать могилу в этой спекшейся земле. Но учтите, что Майк сам списал себя в тираж, в канцелярии тюрьмы душа его по-прежнему числится в списках. В следующий раз, когда мы пошлем заказ на продукты, там увидят, что распоряжения от Майка нет, и тогда жди посланцев из внешнего мира. Для несчастного Роберта, который свалился нам как снег на голову, смерть Майка чистое везенье. Мои слова вызвали негодующий ропот. Я успокоил их — в тюрьме, даже в том случае, если это тюрьма на открытом воздухе, посторонним находиться нельзя. Разумеется, комиссия начнет расследовать причину смерти Майка. Если мы зароем тело несчастного, его все равно вытащат на свет божий. Что бы там ни было, а осквернения трупа я не потерплю! К тому же, как объяснить, что не мы отправили Майка в огонь? Кто поверит нашим заверениям, что он сам врезался в мусорную кучу, машина взорвалась и он погиб? Должно быть, не избежать неприятностей и из-за отремонтированных машин. Члены комиссии разозлятся, начнут орать, дескать, здесь не кемпинг и раскатывать на машинах не предусмотрено правилами колонии. Нас отправили не в лагерь отдыха, а в забытое богом и людьми место поразмыслить над своими преступлениями и покаяться в грехах.

Таким образом, до прибытия комиссии мы должны переставить все пригодные машины на другие места и замаскировать их разным хламом.

Лучшего решения не найти, придется сбросить Майка вместе с покореженной машиной в мертвую воду; он навсегда исчезнет в глубинах кратера, мы же скажем, что, вероятно, на Майка нашло умопомрачение и он утопился. Неожиданно исчез, и поиски не дали никаких результатов. Держу пари, что ни один водолаз не согласится спуститься во внушающий ужас кратер, к тому же из-за одного исчезнувшего заключенного сюда не повезут плоты, насосную станцию и прочее оборудование. Главное, оставаться в своих показаниях единодушными. Может, хоть такая капля единодушия у нас найдется? Я задал этот вопрос и пристально посмотрел на каждого. Угрюмые фигуры не замедлили подтвердить, что разумнее всего поступить именно так.

И вот теперь мы, единодушные и укрощенные обитатели колонии самообслуживания, стоим на берегу кратера. Должен признаться, что и мое мужество на исходе. А ведь только что я был полон энергии, когда, взяв трос, зацепил с мусорной кучи обгорелые останки белого «мерседеса», за рулем — скрючившийся обезображенный труп Майка. Единственно правильное решение — погрести его вместе с машиной. Никто из нас не смог бы снять его с погнутой рамы сиденья. С большим трудом нам удалось протащить машину с Майком по буграм к кратеру. Я сам сел за руль и, призвав на помощь все свое умение, то нажимал на педаль газа, то переключал скорость — у этого легкого грузовика не было запаса мощности, покореженную машину пришлось волочить, ведь шины у нее обгорели. Я боялся, что грузовичок не сможет выполнить работу трактора. В зеркало заднего вида я заметил оставленные на земле глубокие извилистые борозды, завтра надо будет их выровнять. На одном из пригорков капот грузовика, тянувшего изо всех сил, приподнялся кверху. Я скомандовал остальным забраться на крышу кабины — для противовеса, одна лишь Флер покачивалась в кузове машины. Маленький грузовик выполнял тяжелейшую работу, вот какой груз пришлось ему тащить после того, как он был списан на лом! Мотор гудел и ревел, из-под крышки капота валил дым — однако ничего, выдюжил.

Самое трудное ждало нас впереди. Доставленные на место обломки машины придется поднять на вал кратера, а затем вручную столкнуть в воду. Леший его знает, вдруг вода, на которой иногда вскипают и лопаются редкие пузыри, плотная, как в Мертвом море, удерживает человека на поверхности и в конце концов вытолкнет машину вместе с Майком наверх! Мы и понятия не имеем о свойствах странной воды.

В голову лезут всякие ужасы. И что ты, бедняга, сделаешь, если в этом абсурдном мире вода уже не вода, а воздух не воздух — подобно желтому языку сползает с гор. Хорошо, что дождь разорвал и развеял облако.

Я принес с ближайшей мусорной кучи несколько тяжелых железяк и по одной закинул в кратер. Остальные, вытянув шею, сосредоточенно наблюдали за экспериментом. К счастью, вода приняла это железо, не вытолкнула на поверхность.

Неоднократно уровень воды в кратере поднимался, и мы все выше и выше насыпали защитный вал. Теперь же придется опять взяться за лопаты и прокопать в нем ход, потому что никакая сила не сможет перетащить обгоревшую машину через вал.

Сегодня странный день, небо все еще затянуто облаками, и мы тем не менее отдуваемся и утираем пот.

Терпение Жана лопается, он отшвыривает лопату в сторону, отцепляет трос от машины, садится за руль грузовичка и заводит мотор — до чего же он суетится и нервничает! Описав круг, он приближается сзади к «мерседесу» и, ударяя по нему, начинает подталкивать к кратеру. Оси колес врезаются в поверхность.

Глупый Жан — толкая грузовиком «мерседес», он лишь побьет обе машины, а груз все равно с места не сдвинется. Я кричу, чтобы он вылез из машины, пусть поищет в мусорных кучах жестяные листы или какие-нибудь гладкие пластины.

На часы смотреть нет смысла, в таких случаях поспешность плохой помощник. Будем вкалывать сколько нужно, но дорогу пластинами выложим до самого края карьера; машину поднимем домкратами и подсунем под нее доски.

Теперь я сам сажусь за руль. Вспотели, дурачье, как ни удивительно, понимают серьезность момента и выстраиваются по обе стороны дороги.

Я завожу мотор грузовика. Осторожно, дюйм за дюймом, начинаю подталкивать машину с прахом Майка к кратеру. Бампер грузовика скрипит, в любой момент могут сломаться проржавевшие кронштейны. Черт побери, только бы не иссякли ресурсы маленького грузовичка! Запах масла проникает в ноздри. И что-то еще, более отвратительное — трупный запах? А может, загадочная вода кратера?

Раскачиваясь и кренясь по обе стороны, бурые обломки ползут к воде. По лицу струится пот, до чего же омерзительно смотреть через ветровое стекло. Хочется закрыть глаза и до отказа нажать на газ. Жутко видеть вздрагивающее тело Майка за рулем некогда роскошной машины. Что, если добавить газа и погрузиться вслед за Майком в бездну кратера? Может, так оно и произойдет? Вдруг откажут тормоза? Я не смотрю в зеркало. Боюсь увидеть на чьем-нибудь напряженном лице ожидание — вот и Эрнесто сгинет в пучине!

Вверх взметнулся водяной столб.

Волна ударяет в капот грузовика.

Крупные брызги медленно стекают по ветровому стеклу.

Я изо всех сил жму на тормоза — раздается скрежет.

Вода шумит подобно водопаду.

Слышится вскрик.

Как будто кто-то окликает меня.

Грузовик, завалившись набок, останавливается на самом краю кратера, фары смотрят в воду. Искореженный «мерседес» медленно сползает вниз. Корабль идет ко дну, носом вперед погружается в бездну. На мгновение, словно спина кита, всплывает крыша. Все кончено.

Моя нога дрожит на тормозе, мотор чихает; я вдруг забыл, что надо делать, чтобы включить передачу заднего хода.

Неужели я уже ни на что не способен?

Голова не варит.

Но ведь руки тоже обладают памятью.

Правая рука нащупывает переключатель скорости и автоматически делает какое-то движение. Я верю своей руке и снимаю ногу с тормоза. Хотя на самом деле мне, пожалуй, все равно, в какую сторону начнет двигаться машина — навстречу небытию или жизни.

Вода отступает. Кто-то словно оттаскивает кратер в сторону. Задние колеса грузовика наталкиваются на какое-то препятствие.

И снова правая рука догадывается, что ей надо делать, и поворачивает ключ зажигания.

Я выхожу из машины. Земля плывет перед моими глазами.

Плачущая Флер утыкается лицом мне в плечо.

Остальные окружают меня, размахивают руками, громко и возмущенно что-то говорят, похоже, собираются отколошматить меня как следует.

Неужели им не стыдно так галдеть? Стояли бы себе молча, понурив головы и думали о погибшем Майке. Они же продолжают кричать, отдирают от меня безудержно рыдающую Флер, трясут меня, перед глазами мелькают их руки. Я ничего не чувствую. Возможно, они колотят меня. Пусть колотят, если им хочется. Я устал и опускаюсь на землю.

Покрасневшие глаза Флер на миг оказываются совсем близко. Ее горячие обветренные губы касаются моего ледяного лба.

Я сижу, остальные отходят. Их притягивает кратер. Ах, вот оно что! Я бы до этого не додумался. Они идут гуськом вдоль вала, на ходу нагибаются, поднимают что-то и бросают в воду. Бросают вслед ушедшему горсть земли.

Тотчас же в сердце закрадывается беспокойство.

Вода может начать прибывать.

Начинаю засыпать землей то место, где мы прокопали вал.

Тяжелая работа постепенно возвращает мне равновесие, я прихожу в себя. Остальные тоже взялись за дело. Мы должны немедленно восстановить защитный вал вокруг кратера. Мертвая вода коварна и опасна.

Мы хотим остаться в живых и должны быть начеку.

25

иновал полдень, небо по-прежнему затянуто облаками, но, однако, зной проникает в каждую пору. Естественно, что после похорон все мы направились к водопроводной трубе. И только безутешно всхлипывающую Флер мы отослали в виварий, обещав принести туда воду в ведрах, чтобы и она смогла ополоснуться. Я как раз шел с двумя пластмассовыми бочонками, ручки которых прогибались под тяжестью воды, когда увидел Флер. Она сидела в дверях вивария и терла глаза руками. Съежившаяся и маленькая, в черном вечернем платье, порванном где-то о металлический стержень, Флер внезапно показалась мне тряпичной куклой. Она догадалась снять свои идиотские горные ботинки, и они валялись перед виварием вместе с полосатыми шерстяными носками. Маленькие белые ступни Флер свисали так же сиротливо, как и подол ее порванного платья. Если и не тряпичная кукла, то, по крайней мере, ребенок, которого жестоко обидели.

Мое сердце дрогнуло от жалости, я не знал, как поднять дух Флер; и не постыдился сделать то, что мог и умел. Я зачерпнул из ведра пригоршню воды и брызнул ей в лицо. Это было приятно, капли холодили, и Флер расслабилась. С закрытыми глазами она откинула назад голову и несколько раз глубоко вздохнула, словно готовилась погрузиться в прохладное море. Я налил воду в ковшик и окатил ей ноги.

— Роберт, — тихо произнесла Флер. — Знаешь, на самом деле мы лучше, чем хотим казаться. Только нам все время что-то мешает. В последнее время я постоянно думаю о своих близких и никак не могу понять, отчего все они так неправильно жили. Не оттого ли, что чудовищно быстрое развитие цивилизации требовало от нас дани и мы из жадности отдавали самое плохое, что у нас было, обезображивая таким образом лицо сегодняшнего мира. За скаредность приходится расплачиваться, мы бессильны перед тем количеством злодеяний и пороков, которые наваливаются на нас. Нас превратили в трусов, и нам не остается ничего иного, как принять участие во всеобщей жестокой игре. Мы делаем вид, что все и должно быть именно так, как оно есть. Знаешь, мой дедушка Висенте, который всю жизнь стремился стать политиком, открыто участвующим в политической жизни, остался всего-навсего советником за сценой, правда, талантливым, умевшим на основе какого-то момента экономической жизни прогнозировать безработицу, волнения и смену власти, — я тебе о нем рассказывала, они оба с Луизой были легкомысленными чудаками, только один в государственном масштабе, а другой в семейном; так вот мой дедушка Висенте обычно говорил: в уничтожении живого люди играют роль некоего усилителя. Я никогда не понимала этого высказывания, мне казалось, что дедушка слишком умен, чтобы говорить доступным языком, но теперь я, кажется, стала что-то соображать. Все мы в какой-то мере повинны в уничтожении, именно за это и несем наказание.

Я слушал Флер; ее такой бесцветный и усталый голос, казалось, робко и боязливо стучался в дверь моего сознания, но я не хотел открывать эту дверь ее мыслям; согласно всем правилам логики я должен был жгуче ненавидеть обитателей колонии, и в том числе Флер — проклятые дорожные убийцы! Им подобный убил мою жену, незабвенную Урсулу; в свое время, потрясенный горем, я готов был задушить преступника, который по небрежности, в состоянии дурмана, утратив чувство опасности, погубил человека.

На суде свидетель рассказывал, что такси, совершившее аварию, привлекло к себе внимание: дважды меняло ряд, перед самым носом у других машин пересекло разделительную полосу и свернуло направо, наперерез автобусу, прибавило скорость и помчалось вдогонку за идущей впереди машиной, пристроилось у нее на хвосте — на дорогу выбежала собака, машина резко затормозила, и такси врезалось в нее. Скрежет металла и брызги стекла. Шофер такси вылез из машины, даже не взглянув на пассажира, достал из кармана жевательную резинку, содрал с нее обертку и сунул в рот несколько штук разом. Вероятно, беспокоился, как бы не почуяли запаха спиртного. Когда на место прибыла «скорая помощь», врач сказал, что женщина, ехавшая в такси, скончалась — перелом шейного позвонка.

Судья прервал поток слов очевидца: в их распоряжении имелся акт экспертизы.

Мне бы на чем свет стоит проклинать здешних заключенных, желать им страшного возмездия за погубленные человеческие жизни, я же, согнувшись, лью воду на ноги Флер, и мне приятно, что кожа розовеет и Флер начинает шевелить пальцами.

Где-то на задворках моего сознания вертятся слова, сказанные дедушкой Флер, — в уничтожении живого люди играют роль некоего усилителя. В душе я презрительно смеюсь над сентенцией старика: этак можно найти объяснение чему угодно. Ходячая фраза злополучного политика оправдывает или по меньшей мере извиняет преступления — наверно, мы достигли такого этапа развития, на котором пытаются сгладить любой акт насилия, словоблудием научились пользоваться как средством одурманивания.

Словно уже и не существует правильных объяснений, настоящей боли и решимости. Ставить с ног на голову и развенчивать какую угодно этику и мораль вошло в моду. Все мы должны углубляться в сложность взаимосвязей; ярое осуждение чего бы то ни было — признак примитивного мышления. Мы только и делаем, что углубляемся, а углубление это уже наполовину понимание, наполовину прощение. Вдруг мы уже не способны отличать зло от добра.

— Роберт, что ты думаешь о том, что я тебе сказала? — умоляющим голосом спрашивает Флер.

— Все горазды оправдывать свои слабости, — бормочу я себе под нос. Хочется добавить: и все же вы безответственные негодяи — но я молчу, ведь и я не отличаюсь твердостью духа и не добиваюсь, чтобы правда восторжествовала, хотя бы для кого-то из этих живущих в забытом богом месте людей. Я молчу, точно воды в рот набрав, и вытираю протянутым мне полотенцем ноги Флер.

И тут же меня охватывает досада, я швыряю полотенце Флер, сую руки в карманы, поднимаю плечи, словно собираюсь ринуться в драку, и размашистым шагом иду к водопроводной трубе. Коренные жители колонии, преступники, должно быть, уже успели окатиться водой, теперь и свободному человеку не мешает смыть с себя пыль и пот. Вероятно, в наши дни уже повсюду действует парадокс: человек, не лишенный законом никаких прав, остается в тени всяких преступников и злопыхателей и дожидается своих благ, стоя последним в очереди. Вдруг останутся какие-то крохи? Тем, кто жалуется на притеснения, придется гарантировать человеческие права вне общей очереди — не то поднимут шум.

Возле водопроводной трубы стоят голые мужчины, кожа в пупырышках, волосы мокрые. Вентиль открыт, длинная труба, которая сверху спускается в каньон и прикреплена к стене карьера большими петлями из обручной стали, с бульканьем выплескивает воду, от струи поднимается водяная пыль. Я спешу стянуть с себя одежу; я устал от зноя и заранее испытываю удовольствие при мысли, что сейчас окачу себя водой, давно не видел гусиной кожи на своем теле, подставить шею под ледяную струю подчас просто необходимо.

И я становлюсь под струю, труба выплевывает мне на спину порцию воды, она ручейками стекает по ногам. Я жду шумящего водопада, однако труба не соблаговоляет даже побрызгать меня, она лишь как-то странно шипит. Эрнесто успел натянуть брюки и приходит мне на помощь. Он до отказа откручивает вентиль, но и это не помогает.

— Отойди в сторону, попробуем снова выманить воду, — командует он.

Я разозлился, хотелось послать его к черту; может, всего-навсего кувшин воды и выплеснула мне на шею внезапно пересохшая труба; наполовину смоченное тело кажется особенно липким, меня все больше и больше подавляет, что я не смог помыться, и мне не остается ничего иного, как отойти в сторону и следить за действиями Эрнесто. Он обматывает конец жерди тряпкой, поджигает ее и подносит к трубе гнущийся факел. Тотчас же вспыхивает пламя, огонь начинает бушевать, и полыхающий шар подобно гигантской капле свисает с трубы, не собираясь падать.

— Наберись терпения, — советует Эрнесто. — Обычно природного газа хватает минут на двадцать, как сгорит, снова появится вода.

Остальные растирают себя полотенцами и бросают равнодушные взгляды на шар, из которого вырываются языки пламени, словно то, что из трубы вырывается огонь, самое обычное явление.

Боюсь, как бы у меня не сдали нервы.

Чувствую, что не могу свыкнуться со всем этим, и в то же время должен перебороть себя и приспособиться.

Украдкой кидаю взгляд на дорожных убийц — они как раз одеваются, и понимаю, насколько они сильнее меня. Мы примерно ровесники, но я во всем уступаю им: истеричный молодой человек, которому хочется что-то сокрушить, чтобы мир снова стал прежним и привычным. Но я не могу даже самого простого — добыть воды из трубы!

На мгновение меня охватывает страх — вдруг и меня ждет участь Майка? Странно, раньше я не догадывался, что процесс отбора давно начался, модель человека будущего фактически уже сложилась. Доминирующее свойство этой модели — равнодушие, позволяющее ей мириться с любыми явлениями.

Нас трогают протест и противоборство какой-то отдельной личности, и мы называем это героизмом. Что бы я смог сейчас сделать? Разве что разметать огонь по всему каньону, побежать нагишом с факелом в руке и поджечь все эти проклятые мусорные кучи, чтобы дым поднялся в небо, был виден за сотни километров и возвестил людям об опасности всеобщей катастрофы? Может, это заставит их вздрогнуть и подумать: мы сами сделали мир непригодным для жизни. Химера! Никому не пришло бы в голову поспешить к ртутному карьеру, чтобы спасти нас от смерти в огне. Скорее всего те там будут следить за столбом дыма издалека и прикидывать: пожалуй, направление ветра благоприятствует нам, зараженное облако пронесет мимо.

Внезапно огненный шар исчезает, и по трубе снова бежит вода, на этот раз природа сжалилась надо мной. Вода с шумом обрушивается мне на голову, что с того, что она пахнет сероводородом — бурильными работами были разрушены естественные перегородки подземных резервуаров, газ смешался с водой; я все прощаю, потому что мне сейчас хорошо, и я думаю, как и все люди: может, и мне удастся как-то прожить свою жизнь на этой опустошенной и загрязненной планете, не буду же я тем дураком, который помчится разжигать большой, предупреждающий об опасности огонь и тем самым подвергнет себя риску погибнуть от удушья. Я стою под струей, растираю тело и смотрю на скалу цвета киновари — льющаяся вода смывает с меня хлопья сажи сгоревшего газа, они, подобно обуглившимся письменам, падают мне под ноги, в грязь, и я топчу эти безмолвные послания.

Человек, когда он помоется, гораздо терпимее смотрит на мир. Обитатели каньона, как я слышал, к послезавтрашнему дню должны сделать заказ на продовольствие; я же напишу обстоятельное объяснение относительно того, как я оказался в этой колонии, представлю для проверки свои данные, номер заграничного паспорта, координаты комитета, организовавшего международные соревнования по планерному спорту. В конце концов откроется возможность для контактов с внешним миром, полноправный свободный гражданин уже не будет изолирован от себе подобных — не сомневаюсь, что за мной сразу же приедут. Жизнь нормализуется, впоследствии я еще, чего доброго, стану думать, уж не сон ли все эти кошмарные дни, проведенные в каньоне? В какой-то степени я смогу отомстить за гибель Урсулы — и для этого вовсе не надо будет набрасываться с кулаками на кого-нибудь из дорожных убийц. Для них, несомненно, будет тяжелейшим ударом, когда я, махнув на прощанье рукой, покину это место в сопровождении официальных лиц и фоторепортеров.

В мире еще сохранились какой-то порядок и ясность. Чистые и нечистые да будут разделены.

Вряд ли имеет смысл более обстоятельно рассказывать дома о пережитом мною здесь. Все равно никто бы не понял, куда я попал. Со стороны обитателей колонии было весьма неглупо на первых порах заморочить мне голову, мол — эксперимент, экспедиция, позднее Уго соблаговолил открыть мне истинное положение вещей — ведь в наши дни вошло в моду изучать пределы человеческих возможностей в экстремальной ситуации. Вероятно, я и дома представлю эту версию: группа ученых решила проверить возможность существования в заброшенном ртутном карьере, чтобы испытать человеческую выносливость в неблагоприятных условиях, в обстановке, где почти все нити, связывающие человека с цивилизацией, порваны. Разумеется, в научном мире с огромным интересом ждут результатов эксперимента. Ведь сегодня люди во вред себе срослись с благами и удобствами — поэтому-то и необходимо узнать, как изоляция и примитивный быт влияют на духовное и физическое состояние человека. Если эксперимент закончится успешно, можно будет рекламировать заброшенные места с целью их заселения. И это отнюдь немаловажно в условиях демографического взрыва и сверхбыстрой урбанизации. Новые времена ставят перед человечеством новые требования. Скученности надо противопоставить расселение людей в тех зонах, которые принято считать непригодными для жизни.

Теперь же, освежившись, я направляюсь в свой виварий, чтобы составить письмо властям.

Я сижу в виварии и усердно вывожу на бумаге строчки; официально, предельно вежливо, прибегая кое-где к старомодным обращениям, я описываю свое положение. Странно, что я, в сущности, свободный человек, должен апеллировать к Международному управлению по надзору за тюрьмами для того, чтобы была восстановлена законная справедливость! На мгновение отрываю взгляд от бумаги и смотрю по сторонам: меня поражает, что за короткое время вокруг меня образовалась богатая вещественная среда. После того как я приземлился на разбитом планере, мне предоставили для жизни пустой товарный вагон, к сегодняшнему дню он незаметно превратился в жилое помещение, причем даже с удобствами, где можно чувствовать себя вполне сносно. Жители колонии притащили сюда с мусорной свалки наиболее пристойные автомобильные сиденья, они вполне заменили кресла, но не только они украшали мое жилище. Как принято в лучших домах — на чем спят, на том не сидят, — у меня была и кровать, где вполне могли улечься двое. Может, я втайне рассчитывал пригласить сюда Флер, когда тащил в свой виварий куски обивки, которые содрал с больших легковых машин. Есть у меня и стол, столешницей служит пуленепробиваемое стекло. Машины дипломатов и государственных деятелей тоже попадают на свалку, и они не вечны, несмотря на то что покрыты броней. Да и подушек более чем достаточно, одна даже из настоящей кожи, и пледов хватает — нынче, отправляя машину на свалку, никто не удосуживается вынуть из нее вещи. Мне натаскали сюда кучу обуви, вполне приличной, начиная с резиновых сапог и кончая лакированными туфлями. Живу как состоятельный буржуа, у входа стоит большой декоративный глиняный кувшин — подарок Флер. Что из того, что горлышко отбито — тем древнее он кажется, несведущий гость может позавидовать.

Мне надо съехать отсюда, а не уйти руки в карманах.

Это обстоятельство одновременно забавляет и омрачает, но тем не менее действует ободряюще. Все-таки у меня хватило сил приспособиться к жизни в каньоне. Возможно, я уже и сам сумел бы поднести горящий факел к трубе, если б вместо воды с шипением опять пошел газ? И кто знает, не счел бы я вскоре естественным, что бренные останки человека бросают в мертвую воду, в кратер, где раньше топили контейнеры с остатками радиоактивных веществ? А может, это воронка, образовавшаяся в результате подземного ядерного взрыва или шахта баллистической ракеты — какое это имеет значение? На земле осталось не так уж много пространства, чтобы для каждой вещи находилось свое место.

Должно быть, так и следует относиться ко всему?

И снова снаружи начинает доноситься шум.

К этому тоже надо относиться как к обычному явлению. Я не намерен больше прятаться под вагоном. Вертолеты, перевозящие танки, приходится считать неизбежностью повседневной жизни. Ведь должны же всякие там военные проводить где-то свои маневры. На сегодняшний день скопилась уйма информации, и от этого происходит еще большая неразбериха; у каких-то вычислительных машин подвели контакты — и, таким образом, не связались два обстоятельства — безлюдное место, выбранное для военных маневров, и тот факт, что на самом-то деле оно не безлюдно.

Пусть грохочут там, в небе. Они не станут приземляться на крыши наших вивариев. Это было бы неудобно и хлопотно — вагоны шаткие.

Авось нам удастся избежать опасности.

Отчаяние и крики не помогли бы.

Надо закончить письмо. Серебряная авторучка, которую я обнаружил в одном из ящичков «кадиллака», сама каллиграфически выводит слова. Всю жизнь я ценил хорошие ручки за то, что они помогали скрыть изъяны моего почерка.

Шум усиливается.

Вероятно, остальные тоже либо сидят, либо лежат в своих вивариях и готовы к тому, что на их ограниченном жизненном пространстве будут проводить маневры.

Не стоит удивляться новым явлениям, происходящим в мире, пусть они скользят мимо, не задевая тебя. Несомненно, последует что-то еще более ошеломляющее, и, для того чтобы воспринять это, надо чтобы в мозгу оставался уголок про запас.

Рев мощных моторов нарастает.

Я не позволю сбить себя с толку. Письмо надо закончить. Плохо, что среди залежей мусора мне не удалось найти пачки чистых конвертов. Слишком мало времени было для поисков. Ведь в каньоне можно найти все.

Гляди-ка, начали стрелять. Ну и пусть стреляют. Ведь должны же они где-то израсходовать свои боеприпасы?

А теперь, похоже, взорвали бомбу. Вагон закачался. Надо кончать свою объяснительную записку. Собственно говоря, все необходимое уже сказано. Едкий дым заползает в двери вивария. Уж не желтое ли это облако подкралось так близко? Все равно. Теперь осталось только поставить подпись. У меня дурацкая привычка брать разгон, прежде чем сделать на бумаге росчерк. Вагон вибрирует, и это мешает.

Вот это взрыв! Дух перехватило, и голова загудела. Похоже, ракета угодила в стену каньона. С борта вертолета, должно быть, открывается захватывающее зрелище: я, человек, сдвигаю с места горы.

Вагон сотрясается.

Я больше не в силах внушать себе стоическое спокойствие. Вскакиваю с кресла и, как загнанный в клетку зверь, бросаюсь на стену вагона, хватаюсь руками за оконный проем. Подтягиваюсь и выглядываю наружу.

И снова чудовищный взрыв.

Когда дым немного рассеивается, я вижу, как почти отвесная стена каньона клонится вперед. Оторванная от земной тверди глыба начинает проваливаться в зев. Падение сопровождается странным звенящим звуком. До сих пор я думал, что горы сдвигаются с места с грохотом. Но нет, порвалась лишь струна, и ее болтающиеся концы жалобно звенят.

Я еще не закончил письма. Кидаюсь на пол. Растираю онемевшие запястья, необходимо поставить подпись.

Делаю над собой усилие, подписываю письмо. Хочу еще прибавить post scriptum: я сказал правду и только правду — но, пожалуй, это уже будет лишним.

1982