И сто смертей
1
Последняя суббота июня стала для Хельги черным днем.
Отвратительной и постыдной была вся эта запутанная история. Она не столь наивна, чтобы верить в вечное семейное благополучие, всякое происходит в четырех стенах, и ураганы и землетрясения, бывали они и у них. Только ведь всякому терпению есть предел. Спьяну рукам волю давать — с кем не случалось; проспавшись, Ильмару всегда становилось стыдно, муж втихую искал примирения.
Пустячной казалась теперь и главная причина прошлых ссор — парикмахерша Сента. Люди поговаривали, будто Ильмар погуливал с Сентой еще до женитьбы. Ну и пусть, решила Хельга, услышав в первый раз этот разговор, у какого парня не водилось до свадьбы девчонок. Обычно с женитьбой их тут же и забывали. Долгие годы потом Хельга укоряла Ильмара за то, что муж нарушил это правило.
Будь у нее сейчас одна эта забота, не стоило бы так растравлять сердце. Всегда ведь удавалось резким словом и гневным взглядом добиться того, чтобы Ильмар на какое-то время бросил наведываться в поселок. Нынешнее горе полностью заслонило прошлую боль, исподволь тлевшую обиду, которая особенно задевала женскую душу Хельги.
Другая, куда большая опасность нависла над их семьей. Ильмар ощущал это столь же отчетливо, иначе бы он, когда Хельга решилась напрямик завести разговор, не вышел бы так из себя, что не совладал с собой даже на трезвую голову и схватил первое, что попалось под руку!
Хельга подвинула свое пышущее жаром тело, где-то ведь должно быть попрохладней, и почему только эти простыни не дают свежести? Вся кровать принадлежала ей одной. Вот и хорошо, что Ильмар перебрался в переднюю комнату, на диван с продавленными пружинами. Сейчас бы ей не вынести близости мужа. У нее тоже есть гордость — пусть Ильмар не надеется на то, что она позабудет обиду.
Пульсирующая боль в голове усилилась. С левой стороны, чуть выше виска, под волосами вздулась большая шишка. Не помог и холодный утюг. Хельга притронулась кончиками пальцев к больному месту, и горячая обида подступила к горлу.
На этот раз Ильмар вспылил не на шутку.
Она не могла принять вину на себя. Почему это она должна постоянно со всем мириться? Требовать этого было вопиюще несправедливо. Пусть делает что хочет, но надо же ему помнить, что он человек семейный и за детей в ответе! Поэтому Хельга и решила, что всякое разумное существо на ее месте поступило бы точно так же. Она выполняла всего лишь свой долг, когда напрямик выложила Ильмару: пусть немедленно оставит свои тайные делишки, не то она заберет детей и уйдет, подыщет себе место понадежнее, где не нужно будет вздрагивать от каждого ночного шороха за дверью.
Именно эта угроза и вывела мужа окончательно из себя. К детям он относился с особой ревностью. Хельга знала вспыльчивость Ильмара, но сегодняшний взрыв превзошел все предыдущие.
— Скорей я тебя, стерву, прибью! — заорал муж и не задумываясь двинул ее щеткой. Хорошо еще, что не попалась под руку кочерга, он бы не посмотрел.
У Хельги от возмущения и унижения зашумело в ушах. Разве это жизнь. Муж, который дерется щеткой, как деревенская баба! И снова перед глазами встала та же картина: Ильмар со свертком еды и ружьем крадется в. сторону риги, что на покосе. И откуда только он эту винтовку взял? Кайтселийтовскую он ведь сдал еще прошлым летом, когда вышел приказ. А эта, видно, была так хорошо припрятана, что за все свои девять лет жизни здесь, в Ванатоа, она так ни разу и не наткнулась на нее. Теперь хозяин хутора и отец двоих детей — ни дать ни взять вор — крадется к собственному сараю, втянул голову в плечи, будто конокрад. Вначале Хельга удивилась: неужели муж собирается прятаться в сарае? От кого?
Лишь когда Хельга увидела мелькнувшую в воротах сарая незнакомую фигуру и когда через некоторое время Ильмар вернулся с пустыми руками, она поняла, что там кто-то прячется и муж это от нее скрывает. Сразу же вспомнилось все услышанное за неделю о том, как в прошлую субботу ночью разъезжали по округе вооруженные люди. В деревне Курни выселили два больших хутора. Посадили всю семью на грузовик и увезли невесть куда. А что станет с ними самими, если у них на хуторе обнаружат кого-нибудь из разыскиваемых?
Вот при этой-то мысли Хельгу и охватил тот жуткий страх за себя и за детей, который вынудил бросить в лицо мужу суровые упреки.
Никуда бы она не ушла. Да и куда ей было идти? В отцовском доме, на хуторе Вескимяэ, и без того полно народу, да и стыда не оберешься, если она со своими двумя детьми вдруг нагрянет туда из Ванатоа! Тогда — да, тогда уже было бы трудно рассчитывать на примирение, дорога назад была бы отрезана. Меньше всего Ильмар способен будет простить, если его выставят людям на посмешище. Свое достоинство он бережет и лелеет пуще зеницы ока, хозяин Ванатоа — это не должность, а положение!
Разрушить семью, по мнению Хельги, это нечто такое, о чем серьезный человек и помыслить не может. По-своему она и до сих пор была привязана к Ильмару. Иначе разве она вообще пришла бы в Ванатоа? Хельгу с самого начала покоряла любовь Ильмара к музыке.
Стоило ему взять в руки инструмент, как он преображался, становился другим, тихим и мечтательным человеком. И инструменты подчинялись ему, будь то гармошка, скрипка или домашний орган, который стоял в передней комнате и возле которого Ильмар сейчас спал. В первые годы их супружеской жизни он частенько садился за орган, в такие минуты в доме становилось уютнее. Теперь на это у него больше не было ни времени, ни охоты.
Так с чего же, собственно, пошел между ними этот разлад? Временами Хельга думала, что первопричиной все же явилась Сента. В особенности в те минуты, когда Ильмар, случалось, и не пытался скрывать, что Хельга как женщина не очень его удовлетворяет. Сколько раз ей хотелось вскричать: это ты сам истаскаешься на стороне, домой приходишь высунув язык! Но высказать этого вслух она не могла, останавливал жгучий стыд. Ночные дела должны были оставаться под покровом темноты, о них не пристало говорить во всеуслышанье, если уж Ильмар сам не понимал всего этого.
Сента? Спокойно все продумав, Хельга пришла к выводу, что вряд ли это могло быть предлогом. Ильмар — и кипение страстей? Несмотря на злость, она почувствовала, как усмешка коснулась ее губ. Скорее пень ольховый запылает как кудель!
А если так, то причину разлада следовало искать в их собственной жизни. Наверное, в самом начале. Перед глазами Хельги уже в который раз вставала давняя гнетущая картина.
Это было в год их свадьбы. Перед Ивановым днем, когда они с Ильмаром поженились, виды на урожаи были хорошие, и, наверное, поэтому, а может, и под действием свадебного пива отец не в меру разошелся и расхвастался перед зятем, что даст в придачу к обещанному за дочерью еще семьсот крон наличными. Семьдесят тысяч центов, как обычно говорил Ильмар, которому душу ласкали большие цифры. И зачем было отцу похваляться? Обычно такой уравновешенный и разумный человек. Когда урожай наконец собрали, выяснилось, что цены из-за кризиса упали куда ниже ожидаемых. Долги по векселю приходилось выплачивать, среднему брату Яану в уездной гимназии до окончания было еще далеко. Отец хотел дать Яану хотя бы образование, на другие доли с хутора надеяться не приходилось. Потом уж сам в люди выбьется. И в эту зиму Яану опять придется просить отсрочки с платой за учебу. Младший брат Рууди, последыш, тот и вовсе остался без школы, работал на хуторе за заправского батрака, разве что денег не просил. Что поделаешь, если хуторок большой семьи не тянет.
Ильмар выждал месяц, выждал другой, а дольше он терпеть не мог, поскольку после смерти отца и его хутор, Ванатоа, оказался в долгах, от которых нужно было избавиться. Вот он и послал мать, Маали, в Вескимяэ, порасспросить-поразузнать, как там дела с обещанными семьюдесятью тысячами. Вескимяэский Март посетовал на трудный год и на кризис, упомянул и про то, что, вот видишь, Яана в городе учить надо, а нынче квартира и пропитание вон как подорожали, да так и не обещал ничего определенного. Еще добавил с легкой усмешкой, дескать, он где-то читал, будто в некоторых странах существует обычай, по которому, наоборот, жених дает за невесту выкуп. Маали помрачнела и вернулась ни с чем.
Ильмар метался в нетерпении. Хельга подумала, что, вероятно, именно тогда и канул окончательно в небытие их медовый месяц, развеялась тревожная нежность, наполнявшая жизнь радостной окрыленностью. Наконец Ильмар не вытерпел, велел Хельге без обиняков поговорить с отцом по поводу приданого.
Каких это стоило мук и жертв! Будто шла выклянчивать себе доплату. Это же, по мнению Хельги, было не просто несправедливостью, а явным свинством Поди, не какая-нибудь засидевшаяся старая дева, кривобокая или высохшая. Наоборот, она была одной из тех рослых красивых девушек, которые на каждом празднике и каждой гулянке ловят на себе взгляды и из-за которых на танцульках парни в драку лезут.
В те времена Хельга посмеивалась про себя над своим злосчастьем: сколько раз тот или иной поклонник шел провожать ее домой с гулянья, у самого нос картошкой или бровь рассечена, ведь победители тоже не всегда выходили из потасовок невредимыми. В одном она всегда оставалась себе верной. Когда другие девчонки прибегали в испуге и шептали, что ребята на дворе опять сцепились, Хельга никогда не снисходила до того, чтобы пойти их разнимать или утихомиривать. Вскидывала голову, встряхивала своими пышными каштановыми волосами и надменно посмеивалась. Пусть себе сводят счеты, ее это не касается.
Кто знает, удалось бы Ильмару обойти других женихов, если бы не его любовь к музыке и одержимость, которые выделяли его из среды всех прочих Неужели всему этому суждено так быстро улетучиться!
Несмотря ни на что, Хельга подавила собственную гордость, отправилась в Вескимяэ и поговорила с отцом.
Отец был озадачен, скреб в подбородке и признался, что сдуру пообещал непосильное. Не думал, что зять всерьез воспримет сорвавшееся с языка обещание. Он уже чувствует себя стариком, хочет переписать хутор на старшего сына Михкеля, но до этого надо вылезть из долгов. Если теперь урвать отсюда эти деньги, образуется большая прореха. С каким видом он стал бы переписывать векселя на Михкеля? Будто собирается взвалить свои долги на сына. Отец промотал деньги, а сын плати! Совесть ему этого не позволит. Хельга должна взять в толк, у них в семье всегда сохранялись прямые и ясные взаимоотношения. Но, уловив во взгляде дочери печаль, он обещал, что постарается что-нибудь придумать.
И придумал. Еще до ряженья послал с младшим сыном Рууди на хутор Ванатоа двух хороших дойных коров и подтелка. И от них в хозяйстве нелегко было отказаться, но Март посчитал за главное добрые отношения с зятем.
К тому дню и относилась картина, которую Хельга теперь не могла вытравить из памяти.
Ильмар как сидел в горнице за столом, обрезая края фотоснимков, которые сделал на недавнем празднике пожарных, так и выскочил во двор — в одной жилетке и с непокрытой головой. На ходу, в передней, напялил лишь на шерстяные носки калоши. Поэтому он казался смешным и жалким, когда, выслушав причину появления вескимяэского Рууди, широко расставив ноги, решительно встал на пути и замахал руками. Вначале Хельга наблюдала за происходящим во дворе из окна и потому не слышала мужниных слов, когда же она наконец шмыгнула на крыльцо, до нее донеслась ругань Ильмара:
— …пусть твой старик подавится своими посулами, Ванатоа не какой-нибудь бобылий хутор, где коровенка за сокровище считается, у нас у самих в хлевах полно скотины! А ну мотай со своей худобой, ничего мне из Вескимяэ не надо, раз там такие слабаки водятся, что только на слова горазды!
Может, выведенный из себя Ильмар кричал потом еще что-то, даже наверное, однако Хельга этого уже не слышала, она резко повернула назад и влетела в комнату, уши у нее горели от стыда. Теперь она поняла, что все время тайком надеялась: разговоры так разговорами и останутся, похвальба со временем забудется, и никто уже не вспомнит про невыполненные обещания. На это постоянно надеются люди во всем мире, но их надежда вновь и вновь уходит в песок.
Впоследствии Хельге куда как часто приходилось выслушивать напоминание о недоданных семидесяти тысячах, Ильмар всегда вспоминал о них, когда хотел подчеркнуть свое праведное недовольство. В его устах это звучало так, будто Хельга его бессовестно обманула. Или он это делал намеренно? Чтобы оправдать себя, когда он в свою очередь, уходя к Сенте, обманывал Хельгу? А может, это просто было частью его жизненной сути: целый мир не воздал ему того, чего он в действительности был достоин.
Хельга потом ни разу не заговаривала с отцом и братьями о том случае, когда Рууди пришлось отшагать со скотиной в Ванатоа и обратно. Старалась не касаться неловкой темы. Отец вскоре передал хутор Михкелю, так что Ильмару у него уже нечего было спрашивать. Только брат Рууди сделал из случившегося свои выводы. Старался как можно реже общаться со свояком и к Хельге начал относиться гораздо бережнее, чем прежде. В этом проглядывало сочувствие: жизнь у тебя с таким мужем нелегкая.
Черная кошка пробежала между двумя семьями.
Хельга провела ладонью по боку и задержалась на бедре. Рука горела. В душе у нее снова вспыхнула злоба. Неужели она так всю жизнь и должна будет прозябать, подбирать крохи за другими. Нет, она определенно поступила правильно, пригрозив Ильмару уходом. Пускай муж задумается. Пусть почувствует, что ее терпение иссякло, больше она не станет приплясывать в дурацком хороводе. Другим способом ей никогда не изменить это двусмысленное положение. Сколько раз Ильмар после крупных утренних ссор клялся, что отныне он зарекается, больше такое не повторится. И все впустую. Подобно тому как Ильмара с необъяснимой силой притягивала музыка, его неудержимо завлекала и легкая, веселая жизнь.
Сегодняшний урок все же должен бы встряхнуть его!
Из передней донесся скрип диванных пружин, Ильмар ворочался в бессоннице. Хельга почувствовала удовлетворение, надежда вновь затеплилась в сердце: муж терзается, ему вовсе не легко. Может, это начало перелома?
Да и у кого, кроме себя самой, ей еще искать помощи? Отец уже старый, ему хочется покоя; по его мнению, человек на этом свете должен неизменно оставаться терпеливым, тогда все уладится. Старший брат Михкель пошел по стопам отца. Особенно с той поры, как отец переписал на него хутор, чужая жизнь его совершенно не касается, у самого забот полон рот. На младших братьев тоже было бы напрасно надеяться. Яан сразу после гимназии поступил в военное училище, совсем городским человеком стал. Прошлой осенью закончил училище, стал лейтенантом, направили служить в Тарту, в офицерском звании он еще ни разу не приезжал домой даже в отпуск. Да если и приедет — что ему здешние заботы. Рууди, тот с головой ушел в свой дела. Вдруг в политику ударился. Прошлым летом, сразу после переворота, пошел в народную самозащиту, потом одно время был милиционером, теперь стал парторгом волости. Он такой же вспыльчивый, как и Ильмар, его лучше в это не втягивать, а то ведь найдет коса на камень.
При мысли о Рууди она улыбнулась. Как быстро летит время! Рууди занимается уже взрослой работой — а давно ли это было, когда он ходил всего лишь в вечно озорующих проказниках! Взять хотя бы ту же проделку на их свадьбе.
Сколько ему тогда было? Может, пятнадцать или только еще шел пятнадцатый. К тому времени они с Юриааду только что выросли из коротких штанишек, детские забавы для них уже прошли, а подгулявшая ватага свадебных гостей одну лишь скуку навевала. Терпели они, терпели — да и принялись за дело.
Если бы они эту миску со взбитыми сливками просто утащили и слопали — такая ли это беда? Даже если бы то, чего самим не одолеть, ребята вывалили в чашку Мури или поднесли бы лошадям гостей, как это им в голову и взбрело. Кони испуганно отфыркивались, губы в непонятной сладкой пене, словно они только что примчались сюда во весь опор. Это бы все равно не составило ничего, кроме пропажи миски сливок. Сытые гости легко бы пережили это.
И где они только нашли этот мыльный порошок? Ильмар умел ценить, что получше да поизысканней, перед самой свадьбой купил в городе для бритья большую жестяную банку «Фейвала» с изображенным на ней широко улыбающимся румяным красавцем, намылившим подбородок. Наверно, разок всего и попробовал-то эту «очень изысканную и удивительно стойкую» пену. Проказники высыпали порошок в воду и принялись по очереди взбивать. Кто бы их там за амбаром увидел, когда в доме и на подворье шел пир горой? Через полчаса миска была опять до краев полна благоухавшей белой пенки с заграничным запахом, ребята отнесли ее обратно в амбар и принялись ждать.
Мыльный порошок «Фейвал» оказался и впрямь под стать рекламе. Когда через некоторое время миску внесли в дом, пена была такой, что никто и не заподозрил обмана. Случай распорядился так, чтобы первую пробу снял хозяин хутора Пээтерристи Армии Кудисийм, дальний родственник жениха и большой любитель поесть и выпить. Кудисийм наложил себе деревянной ложкой пены в сладкий суп из ревеня, принюхался и во всеуслышанье заявил: вот уж настоящая свадьба, раз подают столь благоухающую городскую сласть.
Затем раздался страшный вопль. Видимо, Кудисийм с ходу все же что-то проглотил, так как после этого он целыми кружками пил только пиво, рыгал и ругался, что во рту у него такой смак, будто вылизал языком всю пену для бритья у парикмахерши Сенты.
Его пытались успокоить. Хельгу это скорее даже смешило, имя Сенты ее тоже еще ничуть не насторожило.
От Рууди мысль переметнулась к тому мрачному и необъяснимому событию, которое произошло всего неделю назад, в ночь на прошлую субботу, и которое с тех пор держало в тревоге всю деревню. Насколько Рууди участвовал в этом, один бог ведает, но он все же стоит у власти, которая вершит подобное.
Ранним воскресным утром шустрые всезнающие деревенские старушки разнесли весть о высылке двух семей. Сразу же поползли слухи, один другого страшнее. Молодуха с хутора Румба, жена Юриааду, Лейда, побывала в Ванатоа и под секретом поведала, что ее муж и свекор слушали немецкое радио, там вполне определенно и на чистом эстонском языке сообщили, что на днях, мол, начали вывозить эстонцев в Сибирь и это не кончится раньше, чем последняя живая душа будет выслана из Эстонии. Люди были взвинчены, Хельге казалось, что тревога становилась осязаемой, у нее был запах раскаленного железа, который распространяется, когда начинают бурить камень и из-под долота при первом ударе о каменную глыбу сыплются искры. Видно, та же тревога отчасти подогревала и взрыв гнева у Ильмара, так что у него в глазах свет померк.
Когда все вокруг так быстро меняется, люди теряют уверенность, они не поспевают за изменениями. Раньше было по-другому. Привычный уклад переживал рождения и смерти, люди старились, на смену одним приходили другие, жизнь текла своим чередом, привычно и потому понятно. Теперь же один только год принес с собой столько крутых поворотов, что равновесие было нарушено. Гитлер призвал всех немцев, они уехали на отвоеванные у Польши земли, а Красная Армия пришла на эстонские базы, правительство было свергнуто. Затем уж пошла настоящая свистопляска с земельной реформой, с бобылями и новоземельцами, заставившая хуторян скрипеть зубами и бояться худшего. Кое-кто уже поносил новую власть на чем свет стоит. С нынешней весны и Ильмар пошел против нее.
Хельга не могла понять, в чем главная беда Ильмара. Почему-то муж был в глубине души абсолютно уверен, что рожден для лучшей жизни. Крестьянский труд казался ему тяжелым и постылым. Зато Ильмар выделялся своим общественным усердием, играл на гармошке и фотографировал, без него не обходилась ни одна свадьба в округе и ни одно празднество пожарных в поселке. Хельге приходилось не только детей растить и за скотиной ухаживать, но и давать указания батраку. Со временем это начало обременять. Иногда хотелось быть только женщиной, которая занята своими заботами и не должна каждую минуту думать о хуторе.
Хельга пыталась по-своему, исподволь, изменить положение. Стоило Ильмару явиться домой после очередной гулянки, как жена принималась спокойно и методично втемяшивать в еще гудевшую голову мужа свои истины. Мол, негоже как-то самостоятельному хозяину, будто жеребенку какому, скакать туда- сюда, словно он простой гармонист, детям скоро станет стыдно за отца, да и хозяйство в женских да батрачьих руках не всегда успешно подвигается. Частенько Хельга как бы между прочим вставляла и новости: тот, мол, собирается купить молотилку, а этот взялся строить новую сушилку.
Уж не эти ли упреки гнали порой Ильмара в поселок в объятия Сенты, где все заботы, словно незваные гости, оставались за порогом?
С возникшим внезапно острым чувством сожаления Хельга призналась себе, что раньше не задумывалась о такой возможности. Сейчас она с неожиданной ясностью словно бы поглядела на себя со стороны. До отвращения трезвая и деловая, окруженная хуторскими и семейными заботами, будто голодными поросятами, удивительно правильная и разумная наставница — такой, она, пожалуй, способна была скорее оттолкнуть мужа! Дойдя до этой мысли, Хельга почувствовала боль. Неужели она и впрямь сама оказалась причиной своих самых тяжелых страданий?
Не насквозь же плох Ильмар. В плохом человеке музыка не звучит. В этом Хельга почему-то была уверена.
Наконец хозяин хутора Ванатоа выкинул неожиданное коленце. Занял под вексель деньги, поехал в город и купил старый грузовик. Дома объяснил, какой это принесет хутору доход. Отвезешь свой товар свежим в город на рынок — сразу другая цена. Прихватишь соседские корзины и мешки, еще подзаработаешь. Хельга усомнилась, все ли так уж гладко выйдет, но портить мужу настроение не стала. Хоть раз попридержала свою рассудительность.
Больше всего от машины выгадал сам Ильмар. С той поры он начал возить в город прежде всего товары односельчан. Купил себе лоснящуюся кожаную куртку и знай раскатывал по шоссе. Это его привлекало. Шагать тупо в борозде, подобно впряженному в плуг коню, было не для него. Он постоянно что-то придумывал. Молотилок в деревне было несколько, а локомобиль приходилось занимать, для его покупки силенок ни у кого не хватало. Ильмар поспешил со своим грузовиком на помощь. Поднял домкратом задний мост на козлы, снял один скат и надел ремень молотилки на обод. Повозился одну осень, и дело пошло на лад.
Хельга понимала, что и те семьдесят тысяч, которыми Ильмар иногда попрекал ее, пригодились бы мужу на устройство лучшей жизни.
Первым ребенком у них была Ильме. Через некоторое время Ильмар заговорил о втором. Теперь, спустя время, Хельга подумала, что желание мужа, видимо, было обусловлено чувством долга перед хутором. Тогда она простодушно радовалась, думая, что Ильмар наконец-то понял, какое это счастье — большая дружная семья. В Ванатоа хватит места для многих детей.
Но почти сразу же после рождения Пээду все опять покатилось по-старому. Снова завертелись гулянки и свадьбы, не забылась и Сента. Бабы в деревне поговаривали, что, как только Ильмар появляется, Сента снимает со стены гитару и грудным голосом начинает напевать шлягеры.
Об этом грудном голосе говорили так, будто Сента собственно поет грудями.
Даже свекровь Маали не могла дольше делать вид, что ничего не замечает. Она по-своему успокаивала невестку, дескать, Ильмар перебесится и успокоится, поди двое ребятишек растут.
Только вот бес засел в муже крепко.
Хельга почувствовала, как обида вновь подкатывает к горлу. Ей стало отчаянно жаль себя. Сколько радости недодала ей жизнь. По совести, так Ильмар всю ее жизнь искалечил! Хельга лежала раскинувшись, смотрела в невидимый из-за густых сумерек потолок и чувствовала, как жалость к себе перерастает в злое упрямство. Осознав это, она еще больше настроилась против мужа.
Жалкий ветрогон! За что бы ни взялся, все у него идет вкривь и вкось! Будто заговоренный. Позапрошлой осенью впопыхах занял у тетки, аруссаареской Анны, денег, добавил свою скопленную в поездках на рынок долю и купил легковой автомобиль. Для гонора, не иначе! Установил в передней комнате телефон с ручкой. В конце ежегодника местного кредитного общества среди прочих важных местных телефонов напечатал и свой номер: «И. Саарнак, владелец легкового и грузового автомобилей, хутор Ванатоа, 2 километра от поселка. Тел. 16». Тоже мне предприниматель! Сделал несколько свадебных поездок, а больше катался в свое удовольствие. И кончилась эта история с автомобилем именно тем, чем она и должна была кончиться.
Перед глазами Хельги снова стоял двор хутора Ванатоа, теперь уже с мартовским подтаявшим и притоптанным снегом, усыпанным желтыми клоками соломы и сереющей сенной трухой. Повисшие створки ворот сарая распахнуты, левая половинка все заваливалась, поэтому участковый уполномоченный милиции Юхан Лээтсаар стоял и придерживал ее. Под навесом возле машины копошились двое незнакомых мужчин, один сидел за рулем, а другой долго крутил заводную ручку. Наконец раздалось фырчание, из сарая во двор потянулся синеватый масляный дымок, который никак не хотел таять во влажном воздухе, мужчина с заводной ручкой отошел в сторону, и вскоре во двор выкатился слава и гордость Ильмара — маленький темно-серый «Опель Олимпия».
Из дома доносились тяжелые удары. Ильмар колотил ногой в дверь. Хорошо еще, что расторопный батрак успел захлопнуть ее перед носом разъяренного хозяина и придерживал дверь ногой, пока старая хозяйка не повернула ключ. Ильмара вновь охватил порыв ярости, он, несомненно, не думая накинулся бы на мужчин и навлек бы на себя несчастье. Будто они по собственному почину забирали его машину! Но уж если Ильмар буйствовал, ему нипочем были все казенные указы и государственная власть.
Милиционер время от времени поглядывал в сторону дома. Между ударами в дверь из комнаты неслась ругань, но слов было не разобрать. Хельга стояла ближе всех к дому, она кое-что слышала.
— …пристрелю мерзавца… проклятые грабители!.. — кричал Ильмар со слезами ярости в голосе.
Автомобиль тем временем фырчал и чадил во дворе, мужчины суетились возле него, милиционер подошел к Хельге.
— На акте о передаче автомобиля требуется подпись владельца, — сказал он несколько беспомощно. — Только, наверно, не получится, а?
— Сами слышите, — кивнула Хельга в сторону дома.
Широкоплечий Юхан Лээтсаар был не на шутку озадачен, его большущие руки повисли, и легкий ветерок теребил в пальцах листок акта. Наконец он вытащил из кармана шинели желтый химический карандаш и протянул его Хельге:
— Да все равно. Подпишите сами, вы же хозяйка.
Хельга прислонила акт к серым источенным доскам ворот и нацарапала там, где ей было указано пальцем: X. Саарнак. Подпись получилась корявая и чужая, будто ее поставил трясущийся старик.
Из-за той подписи Ильмар устроил ей настоящий скандал.
— Дрянь паршивая! — кричал он на жену. — По какому праву ты разбазариваешь мое добро? Ты, что ли, наживала его? Не лезь в компанию со своим стервецом братцем, имей в виду, когда начнем коммунистов вешать, и для тебя сук найдем!
Хельга не стала дослушивать, пошла в хлев к коровам. У двух уже были телята, третья каждую минуту могла отелиться — они нуждались в ее помощи.
Левая половинка ворот привалилась, другая оставалась еще несколько дней нараспашку. Наверное, батрак в конце концов прикрыл ее, у Хельги не было желания к ним притрагиваться.
После реквизиции машины Ильмар озлобился. Раньше он только прохаживался по адресу новой власти, теперь все чаще у него вырывались проклятия и кровавые угрозы. После этой весенней истории Рууди удалось дважды заскочить в Ванатоа, и оба раза Ильмар, заметив появление шурина, куда-то исчезал, будто сквозь землю проваливался. И без слов было ясно, что он не желал встречаться со своим родственником-парторгом. После второго посещения Ильмар принялся выяснять: чего это Рууди высматривает в Ванатоа? Будто надо непременно что-нибудь высматривать, когда приходят проведать родную сестру. Но Ильмар был упрям, как старый баран, он считал, что знает наверняка: Рууди именно приходил вынюхивать, что бы еще уволочь с хутора.
Нет, что-то должно было случиться, таким образом жизнь долго продолжаться не могла. Хельга чувствовала, что нервы ее на пределе, из-за любой пустяковины на глаза наворачивались слезы. Хотя, выросши вместе с братьями, она с детских лет не любила распускать нюни. Озлобленность Ильмара, вся зашедшая в тупик жизнь отнимали силы.
Посоветоваться было не с кем. Отец и Михкель в счет не шли, Рууди — тот бы обрушился на Ильмара всей силой закона и власти и окончательно испортил бы дело. Хельга думала, думала и наконец решила днями побывать у Астрид — дочери Анны Аруссаар. Пойдет вроде бы проведать ребенка. Астрид — племянница Ильмара, все же свой человек, молодая, правда, но со светлой головой. Если она и не сможет ничего посоветовать, то хоть душу можно будет излить, и то облегчение.
Из передней снова донесся протяжный и жалобный визг диванных пружин. Ильмар тоже не спал. Полночь давно миновала, стало уже рассветать. За окном отрывисто щебетали ночные птицы. Комнатная духота давила на грудь, простыни обжигали. Хельга сбросила одеяло. Ночная рубашка задралась, бедра белели в темноте. Не было силы шевельнуть рукой, чтобы поправить рубашку.
Так она и погрузилась в неверный сон все с тем же надвигавшимся на нее неясным предчувствием: что-то должно случиться!
В книгу времени занесено:
В пятницу, 20 июня 1941, около 19.30 хуторянин деревни Курни, Виймаствереской волости, Ильмар Саарнак по проселочной дороге направлялся на конной косилке с покоса в пойме реки домой. Доехав до принадлежащего хутору Ванатоа, он услышал свист. Так как, по всем признакам, кто-то привлекал к себе внимание, то И. Саарнак остановил лошадь и пошел к сараю, откуда доносился свист, чтобы выяснить, в чем дело.
В сарае И. Саарнак обнаружил бывшего полицейского констебля Эльмара Уука из соседней волости Саарде. Уук был одет в старую полицейскую форму и давно не брит, по его словам, он ушел из дома еще 4 июня и с того времени скрывался по лесам и сараям. Э. Уука И. Саарнак знал с 1938 года, когда имел с ним контакт по случаю открытия в поселке памятника погибшим в освободительной войне. Констебль Уук находился при исполнении служебных обязанностей. И. Саарнак присутствовал как фотограф.
Свое пребывание в волости Виймаствере Э. Уук объяснил соображениями личной безопасности. Как ему стало известно, власти собирались взять его под стражу, чтобы заключить в тюрьму либо выслать. В своей волости он считал себя слишком хорошо известным, поэтому существовала большая опасность, что его опознают и выдадут. Закончив объяснение, Э. Уук спросил, не станет ли И. Саарнак возражать, если он пробудет несколько дней в его сарае, и получил на это согласие.
Затем Э. Уук расспросил И. Саарнака о существующем положении в деревне и попросил незаметно приносить ему еду. Он также известил И. Саарнака, что поблизости в округе скрываются еще несколько бывших руководителей Кайтселийта и полицейских офицеров, которые по тем же соображениям, что и он, покинули свои дома и выжидают подходящий момент для начала активной деятельности против представителей советской власти и военнослужащих Красной Армии. Целью этой деятельности должна быть ликвидация к приходу немецких войск советской власти и восстановление эстонского самоуправления. Начало войны, по словам Э. Уука, это вопрос ближайших дней. Э. Уук сделал И. Саарнаку предложение вступить в создаваемый отряд. И. Саарнак предложение принял.
В субботу, 21 июня, хуторянин И. Саарнак отнес в сарай, о котором говорилось выше, продовольствие и японскую винтовку с 22 патронами. Винтовку И. Саарнак нашел в 1919 году возле волостной управы в Виймаствере после боя между отрядом красноармейцев и входившим в состав эстонских войск партизанским батальоном Сакала. Четырнадцатилетний в то время подросток спрятал оружие за потолочную балку на чердаке жилого дома хутора Ванатоа, где оно и пролежало все последующие годы.
Когда И. Саарнак вернулся в комнату, вспыхнула ссора между ним и его женой Хельгой Саарнак, которая в решительной форме потребовала ради безопасности семьи прекращения всякой конспиративной деятельности. Ссора кончилась что И. Саарнак, в порыве гнева, ударил жену первым попавшим под руку предметом, оказавшимся половой щеткой.
На ночь И. Саарнак перешел спать в переднюю комнату, оставив на случай необходимости побега открытым окно в торцевой стене.
Поздним вечером того же 21 июня в 23.40 с расположенного по соседству с Ванатоа хутора Румба на велосипеде выехал хозяйский сын Юриааду Купитс. Проехав 10,2 километра по направлению к уездному центру, Ю. Купитс остановился, размотал обернутый вокруг тела телефонный кабель, общей длиной в 8,7 м, привязал к нему найденный на месте камень и перебросил через телефонные провода, нарушив тем самым телефонную связь. Ю. Купите покинул место своего действия 22 июня в 0.22.
В своем докладе уездному исполнительному комитету начальник уездной телеграфной и телефонной сети сообщил: 22 июня в 0.28 выяснилось, что телефонная связь с Таллином прервана, на линию была выслана ремонтная бригада, обнаружившая, что около столба № 296 неизвестными при помощи кабеля стянуты телефонные провода; телефонную связь восстановили в 4.27.
Перелистав книгу времени назад, мы сможем прочесть:
4 января 1936 года в 15.35 к директору уездной смешанной гимназии К. Хальбергу пришел ученик выпускного класса, сын хуторянина Виймаствереской волости Яан Орг. Гимназист Орг заявил:
— Господин директор, я пришел по поводу платы за учебу. Я, конечно, понимаю, что завтра истекает последний срок, но вы знаете… Свиньи, что на беконном откорме, еще не доросли, они должны по крайней мере еще с месяц набирать вес, а больше отцу взять денег неоткуда.
Директор Хальберг, по специальности учитель латинского языка, выслушал ученика и помолчал. Только по прошествии некоторого времени он произнес:
— Ну да, cuique suum. Вы сможете перевести, Орг?
— Каждому свое, — ответил гимназист.
— Как всегда, отлично, — заметил директор Хальберг. — Ладно, потерпим. Они ведь действительно должны подрасти…
Весной того же года Я. Орг с отличием закончил гимназию и решил по окончании срока обязательной военной службы подать заявление в военное училище.
2
В ночь на предпоследнее воскресенье июня начальник оружейного склада дивизиона зенитной артиллерии старший сержант Эрвин Аруссаар дома не ночевал. Он и еще двое сверхсрочников снимали большую с двумя окнами комнату в доме учителя математики в гимназии старика Альтмана. В последнее время Эрвин все чаще проводил выходные у Вирве. Соседи по комнате посмеивались, мол, дело, хочешь не хочешь, идет к свадьбе, и Эрвин не считал нужным опровергать эти предположения. С Вирве они уже давно решили, что свадьба и на самом деле состоится под рождество. Теперь Эрвин получал больше четырехсот рублей в месяц, на это уже можно прожить, даже если Вирве уйдет с работы.
В субботу вечером они ходили гулять в городской парк. Оркестр пожарников так лихо наигрывал старинные вальсы и мазурки, что был под стать духовому оркестру на радио; ноги сами пускались в пляс. Вирве была оживленной, много говорила, все откидывала со лба белокурую прядь и прижималась к Эрвину. Начало темнеть, музыка смолкла, и они отправились к Вирве сумерничать, долго сидели, не зажигая света, умиротворенно переговаривались и пили чай с булочками, которые Вирве испекла днем. Наконец, незадолго до полночи, улеглись спать.
Обычно Эрвин спал спокойно, ни разу не просыпаясь, до привычного подъема, до шести часов. Это его вполне устраивало, в дивизионе ему полагалось быть к восьми. Но в это воскресное утро, несмотря на свободный от службы день, он проснулся на целых три четверти часа раньше обычного.
Лежа в постели и прислушиваясь ровному и спокойному дыханию Вирве, он пытался понять, что же его разбудило. Должно быть, это был какой-то необычный раздражитель, потому что где-то в закоулках сознания словно бы звучал сигнал тревоги. Поначалу наяву ничего не слышалось, только на окне нудно жужжала сонная муха. Солнце уже взошло, и от стены противоположного дома в окно падай ярко-желтый отсвет светлой охры. Он освещал золотистым светом циферблат будильника, часы показывали четверть шестого.
Несколько минут прошло в тишине, затем вновь возник тот же звук, который проник сквозь сон в сознание Эрвина, нашел там сторожевой пункт и поднял тревогу. Издали начал приближаться шум автомобильного мотора, он усиливался, затем с большой скоростью пронесся под окном и, медленно затихая, пропал в противоположной стороне. Сомнений не было. Во всем городе не имелось другого автомобиля, двигатель которого бы так завывал на высоких оборотах, это был «Темпо» — вездеходная машина штаба дивизиона, скоростная и надежная, всего полтора года назад полученная из Германии.
Почему штабная машина в такое время на полной скорости носится по городу? Оставалось предположить, что разыскивают кого-нибудь из офицеров или сверхсрочников, немедленно потребовавшегося в штабе. Но если кого-то вызывают воскресным утром в штаб, то это уже скорее всего не обычное служебное задание. Что же тогда? Внезапная боевая тревога, неожиданная инспекция из дивизии или еще что, чего и предположить невозможно.
Эрвин осторожно выскользнул из-под одеяла и принялся бесшумно и быстро одеваться. Чутье опытного военного подсказывало, что разыскиваемым может быть и он сам, хотя у него сегодня и неслужебный день. Надо сходить в штаб дивизиона и выяснить. О любой неожиданности лучше узнать по возможности скорее.
На мгновение мысли Эрвина перекинулись на сестру и зятя. Маленькую Рээт, дочку Астрид, он еще и в глаза не видел. Именно сегодня они с Вирве собрались наконец утренним поездом поехать к сестре в гости. В прошлый вторник он написал Астрид, что, может быть, приедут в воскресенье. Может быть — поскольку на военной службе порой случается и непредвиденное. Мысль об Астрид сейчас возникла явно потому, что он на миг ощутил неимоверную усталость от бесконечной, годами длившейся боевой готовности, которая неизбежно сопутствовала воинской службе, и просто завидовал зятю Тоомасу. В свое время светлая голова Тоомас прошел после гимназии срок обязательной службы, даже закончил офицерский класс в Тондиском военном училище, получил звание прапорщика, но это не помешало ему тут же уйти в запас. Теперь он спокойно работает у себя в поселке на экспортной скотобойне заведующим колбасным цехом, у него и забот мало, и голова не болит за подчиненных, нарушающих дисциплину и получающих наряды, да и с ним самим не говорят языком приказа. Ребенок, конечно, задает Тоомасу жару, но своего кровного все же никак не сравнить с твердолобыми новобранцами.
Мысли Эрвина прервал шум вновь приближавшегося «Темпо», на этот раз машина шла со стороны дивизиона и помчалась в город. Значит, тот, кого искали, еще не найден или же в штаб срочно вызывают сразу нескольких.
Скрип старого венского стула разбудил Вирве. Она сонно посмотрела на Эрвина и хотела что-то спросить, но Эрвин опередил ее:
— В части что-то произошло. Наша машина носится по городу. Пойду гляну, вдруг заявилась проверка.
Так он и оставил полусонную Вирве с ее застывшим в глазах немым вопросом, в котором уже просвечивалась зарождавшаяся тревога. Это тронуло Эрвина, и он на мгновение подумал, что после женитьбы все же, видимо, придется уйти на гражданку и подыскать работенку поспокойнее. Сейчас, говорят, просто зазывают на работу.
Утро было ясное и безветренное, кучки облаков неподвижно парили высоко в небе. Все предвещало жаркий день. Эрвин прибавил шагу, под фуражкой лоб вскоре повлажнел от испарины. Пустынные улочки маленького городка в это воскресное утро казались праздничными, ни один ранний дворник еще не скреб метлой и без того чистые тротуары.
В штабе дивизиона дежурный не дал ему даже доложить.
— Аруссаар, быстро к комиссару. Бегом, бегом! За вами уже посылали машину, дома не застали.
— Что произошло, лейтенант Тыниссоо? — спросил Эрвин, снимая фуражку и вытирая пот. — У меня же сегодня неслужебный день.
Лейтенант оглянулся и понизил голос, будто речь шла об особо важной государственной тайне:
— Какой там неслужебный, Аруссаар! Война! Сегодня утром немцы перешли границу…
Тут зазвонил телефон, лейтенант резче обычного схватил трубку и дал Эрвину быстрым движением руки знак: пусть не теряет времени, скорее идет к комиссару. Эрвин надел фуражку, привычно оправил френч и пошел.
Когда Эрвин вошел, батальонный комиссар Потапенко расхаживал по комнате. Эрвин отдал честь и собирался доложить по уставу, но комиссар махнул рукой. Из этого жеста можно было понять: оставь парад, дело слишком серьезное. Расставив ноги, Потапенко остановился перед Эрвином, заложив большие пальцы за ремень и перенося тяжесть грузной фигуры с пяток на носки, медленно, чтобы Эрвин лучше разобрал русские слова, спросил:
— Ты уже знаешь, Аруссаар, что произошло?
— Да, товарищ комиссар. Лейтенант Тыниссоо сейчас сказал — война.
Комиссар несколько раз кивнул большой круглой головой, словно хотел рассеять любое возможное сомнение в верности этой вести.
— Но пакт?
Комиссар развел руками.
— Мы слишком верили в то, во что хотели верить, — пробурчал он себе под нос и уставился в пол.
Эрвин жадно глядел на комиссара. Он еще не вполне сознавал, что это значит: война. Но уже зародилось понимание того, что с этого момента все должно измениться, и состояние людей тоже. Именно это он и ловил взглядом. Словно любой человек моментально должен был стать другим.
На мгновение в памяти Эрвина всплыла политбеседа, которую дней десять назад провел со сверхсрочниками приехавший из Риги, из военного округа, подполковник. Он говорил о международном положении и предложил по окончании беседы задавать вопросы. Сержант Куслапуу возьми и спроси: а как там насчет войны, в народе вовсю ходят разговоры о войне с Германией? Подполковник побагровел от гнева, он прямо-таки гаркнул на Куслапуу, чтобы тот прекратил распространять провокационные слухи, за это недолго и ответить! Отрезал, что с Германией заключен пакт и существует полное взаимное доверие. Больше никто вопросов не задавал.
Эту вспышку в памяти Эрвина окрасила внезапная досада на офицера из штаба округа. То ли он тупица, то ли преднамеренно обманывал их — все равно! За десять дней до войны высокие штабы должны были уже о чем-то догадываться, иначе они и гроша ломаного не стоят.
— Да, война, — тяжело произнес Потапенко, резко повернулся и подошел к окну. Он пристально вглядывался в ясное июньское утро, которое своим солнечным сиянием и птичьим гомоном представлялось страшно далеким этому только что произнесенному короткому слову с его роковым звучанием. Слову, которое еще ни разу не было произнесено вот так относительно себя и своего времени. Комиссар неотрывно всматривался в утро, словно желая внушить самой природе, что действительно началась война. Спокойному же утру не было до этого никакого дела.
Комиссар с самого начала произвел впечатление на Эрвина. Это был несколько необычный начальник. Его отношение к бойцам было отнюдь не начальственным. Старался во всем спокойно разобраться и натолкнуть собеседника самого на то, что именно так-то и так-то следует поступить. С необычным терпением он умел выслушивать, пока собеседник доберется через дебри бытовых мелочей до сути дела. В этом неторопливом плотном мужчине, взгляд которого всегда отдавал легкой грустью, жила природная доброжелательность к людям. В дивизионе он начал с того, что взял себе в подмогу Михкеля Сироткина из Причудья и, не тратя времени, принялся учить эстонский язык. К весне он уже более или менее одолел строевые команды и самые ходовые выражения. Кое-кто с удивлением утверждал, что комиссар все понимает.
Бойцы с любопытством наблюдали за усилиями Потапенко выговаривать через пень-колоду довольно заковыристые для него эстонские слова. Но в их усмешках присутствовала и доля признательности стараниям комиссара. Над его ломаным языком добродушно посмеивались. Над теми политработниками, которые проводили учения и общались с людьми только с помощью переводчика, смеялись иначе.
Однажды Эрвин слышал, как сержант Куслапуу и шофер Каарелсон говорили между собой о Потапенко. Каарелсон был известен тем, что не умел попридержать язык, всегда выкладывал без обиняков все, что думал. Поэтому его слова можно было принимать за оценку без прикрас. Он объяснял Куслапуу:
— Против комиссара ничего особо не скажу, мужик толковый. С него ведь тоже требуют. Он, по крайней мере, не думает, что меня, почитай, с самого нутра надо наизнанку вывернуть, а то иначе я уже вроде и не человек. Давно ли он появился — а уже, гляди, по-эстонски лопочет, чего доброго, когда-нибудь и выучится. Хоть и комиссар, а человек неплохой!
Теперь Эрвин наблюдал за глядевшим в окно комиссаром. Казалось, Потапенко вовсе забыл о присутствии Эрвина в комнате. Спокойное летнее утро маленького городка лучилось за окном и манило к себе. Над городом куполом нависла тишина. Наперебой радостно и вызывающе голосили петухи. Под окнами штаба послышались торопливые шаги, кто-то окликнул проходившего. Здесь потрясающая весть уже начала распространяться, в городе еще нет.
Во время паузы Эрвин успел разглядеть два тускло поблескивавших круглых ордена, привинченных к гимнастерке Потапенко. Впервые при виде их Эрвин подумал, что комиссар уже недавно своими глазами видел войну. Второй орден, как говорили, он получил на Карельском перешейке. Странно, что и он в настоящий момент растерялся.
Какой-то смутный поток предчувствий горячей волной нахлынул на Эрвина. Мурашки поднялись до колен, словно под кожу забрались муравьи. О вероятности войны в последнее время говорили не раз. Но в душе в ее приход не верили даже самые большие пессимисты. Это было так, как говорят о роковой болезни. Каждый знает, что она существует и жертв своих не выбирает, но каждый непоколебимо убежден: меня- то она не коснется. Без такого первозданного оптимизма жизнь вообще бы стала невозможной. Представить себе, что на самом деле значила война, не могли ни сверстники Эрвина, ни ребята помоложе его, для которых предыдущая война была лишь надоедливой, навязчивой темой в разговорах старших людей, и ничем больше.
Если порой между собой, бывало, и говорили о прошлой войне, то лишь на уровне анекдотов. Как та расхожая история о немце на Рижском фронте, которого во время обеда граната из мортиры завалила землей. Когда латышские стрелки, захватившие позицию, по торчащему носку сапога откопали немца, тот потряс головой, глянул в котелок, полный земли, и сказал:
— Битте зер, я могу получить новый суп? В этот попало немного песка.
Комиссар отвернулся от окна.
— Сколько у тебя займет времени, чтобы раздать команде оружие?
Эрвин прикинул.
— Часа два.
— Всего? — усомнился комиссар.
— Так точно. Винтовки у меня подготовлены для раздачи.
— Тогда сразу же приступай. Я пришлю к тебе командиров батарей. На каждую винтовку по одному боекомплекту патронов. Остальные патроны передашь в полк.
Эрвин уже уходил, когда Потапенко остановил его:
— Обожди. Есть ли у нас помимо шоферов люди, которые в случае необходимости справятся с машиной?
Эрвин перебрал в памяти знакомые лица.
— Вроде бы нет.
— К завтрашнему вечеру обучишь десять шоферов. Иначе нам, когда придет приказ, со всем имуществом с места не сдвинуться.
— Шофера за два дня не выучишь.
— Война, Аруссаар, — развел руками комиссар. — Никто не может поручиться, останемся ли мы здесь ночевать еще и завтра. Попытайся представить себе это: война! Нужно только, чтобы они могли баранку крутить да в канаву бы не запоролись. Людей можешь сам выбирать, командир дивизиона поставлен в известность.
Капитан Паюст в последнее время как-то отстранился от всего, что непосредственно не касалось строевой службы. Внезапное исчезновение в Вярскаских лагерях многих старших офицеров из дивизии, давнишних сослуживцев, явно напугало его. Говорили, будто их отозвали на учения. Скептики усмехались этому.
Эрвин отправился в строевую часть, представился ее командиру и через полчаса отобрал себе двадцать парней. Если даже из каждого второго выйдет толк, и то будет неплохо. Подбирал людей, которые раньше занимались кузнечным ремеслом или просто имели какое-то отношение к тискам да гайкам, легче будет обучить. В висках стучало: война! Война! Теперь все приходилось мерить другой меркой. Но какой?
А еще через полчаса он со своими двадцатью бойцами, маленьким старым «фордом» и озадаченным сержантом Куслапуу собрались на краю спортивной площадки, там, где начиналось сосновое редколесье.
— Ни хрена из этого не выйдет, — уже в который раз твердил Куслапуу. — Только и всего, что машину разделаем!
— Взять с места и остановить машину, повороты направо и налево, простейшие маневры, ну и, наконец, езда задним ходом, — бесстрастно перечислил Эрвин сержанту Куслапуу пункты учебной программы. — Каждому за один прием по десять минут за рулем, когда все проедут, начинай с ходу по новому кругу, чтобы не успели остыть. Погоняете до обеда, тогда я приду посмотрю, будет ли на вас еще живое место.
— Ну и подперло в святая святых! — пробурчал себе под нос Куслапуу и принялся инструктировать солдат.
Эрвин задержался, чтобы понаблюдать, как пойдет дело. Куслапуу завел мотор, отодвинулся вправо и позвал первого бойца. Белобрысый неуклюжий парень намертво зажал в огромных ручищах руль, словно собирался удерживать понесшего коня. Машина дернулась с места, тут же съехала с дорожки стадиона и помчалась к соснам. Куслапуу что-то кричал в кабине, боец с испугу явно поступил наоборот, прибавил газу. Теперь, чтобы избежать наезда на дерево, шофер должен был повернуть налево, а повернул так, что угрожающе надвигавшаяся сосна должна была врезаться прямо в середину радиатора. У Эрвина мгновенно вспотели ладони. Первый курсант — и сразу разбить машину! В последний момент Куслапуу схватился за руль и еще резче вывернул его вправо. Совсем проскочить дерево они все же не смогли. Донесся скрежет железа, затем заглох мотор. Сержант Куслапуу вылез из кабины, задумчиво, с грустью посмотрел на передок и стал отдирать от колеса смятое крыло.
Виновник случившегося, склонив голову набок, опустив руки, стоял возле него. Он и понять не успел, как же это все произошло.
— И как это она так резво рванулась? — протянул он.
— Только бы железо выдержало, пока эти бараньи головы начнут немного соображать, — покорившись судьбе, вздохнул сержант.
Поняв, что на этот раз все, в общем, обошлось, Эрвин оставил свою сводную команду продолжать обучение и ушел.
В дивизионе шел митинг. В это время Эрвин выдавал командирам батарей оружие. Через открытое окно в оружейный склад долетали обрывки речей с учебного плаца. Слов разобрать было нельзя, но голоса ораторов звенели от натуги. С продолжительными перерывами раздавались аплодисменты. Это были обыденные звуки, привычные еще с прошлого лета, когда выбирали солдатские комитеты и часто проводились митинги. Одно время собраний стало столько, что они вконец надоели. Эрвин удивлялся, что находятся люди, обладающие охотой без конца говорить. Лично он предпочитал действие.
Он почти автоматически проверял совпадения номеров оружия на бирках, прикрепленных к каждой винтовке, и в карточках на торце ящика; когда он задерживал какую-нибудь винтовку в руках подольше, внутри у него как-то странно посасывало. Эрвин подумал; из нее теперь будут стрелять в людей. Один солдат будет стараться убить другого! Винтовка, которой наяву идут убивать людей, все же нечто совсем иное, чем все газетные сообщения о ведущихся тут и там военных действиях.
Разговоры о войне ходили и раньше. Хозяин их квартиры, умудренный жизнью учитель Альтман, вечерами в разговорах со своими жильцами по разным поводам повторял: имейте в виду, ребята, Гитлер силен и очень опасен, теперь у него в руках пол-Европы, но на этом он не успокоится. Поверьте мне, вам еще придется воевать с немцами. Но от этих предсказаний до действительности было необъятное расстояние, ведь оставался в силе недавний пакт. Говорить о приближении войны казалось таким же абсурдным, как и предостерегать их, молодых и сильных парней: знайте, ребята, однажды и вы станете старыми да дряхлыми!
Теперь вдруг это расстояние улетучилось. Возникло ощущение некой обнаженности. Неожиданно между тобой и войной не оказывалось уже ничего — ни лесов, ни гор, ни полков неведомых армий.
За свои двадцать восемь лет Эрвин пока всерьез не задумывался о смерти. Всегда у него находились более насущные проблемы. Теперь в груди защемило. Назвать это страхом смерти было бы явным преувеличением. Но перед глазами Эрвина вставали газетные снимки с полей сражения в Польше и Франции после прорыва там немецких войск: оружие, ранцы и каски, остовы сгоревших машин, большие вздувшиеся трупы лошадей и маленькие скрюченные тела солдат…
Створки окна оружейного склада были распахнуты настежь, голоса доходили внутрь, но через решетки не проникало даже дуновение ветерка. Эрвин еще вначале сбросил френч, и все же рубашка взмокла от пота. Все подхлестывало сознание, что он куда-то опаздывает.
Раздав оружие и заперев в шкаф бумаги, Эрвин пошел посмотреть на свою автошколу.
Подходя к спортивной площадке, он еще издали услышал удар и треск, к которым примешался жалобный вскрик сигнала. Когда он подошел, бойцы, как пчелиный рой, обступили машину. Один из обучающихся ударился кузовом о дерево, боковой борт повис. У «форда» не осталось ни одного крыла, машина в своей оголенности походила на человека, который появился полураздетым на улице.
— Ну, как дела, ребята? — спросил Эрвин, силясь сохранить бодрость в голосе. — Колеса еще не отлетели?
В ответ донеслось невнятное бормотание, кое-кто отводил глаза. Лишь сержант Куслапуу, несмотря ни на что, старался держать марку.
— С пятью ребятами скоро можно будет выезжать на шоссе, — отозвался он с известной долей неуверенности. — У других пока не очень получается. Да ведь лиха беда начало, кто это сразу вот так сел и поехал? Вот пообедаем, тогда другое дело.
— Со свежими силами они у тебя и вовсе машину в щепки разнесут, — заметил Эрвин.
— Да, уж что верно, то верно, кто знает, на сколько ее еще хватит, — пожал Куслапуу плечами. — Выучка что надо. Так не нарочно же мы ее бьем, здесь просто вон сколько сосен понаставлено.
— Послушай, Куслапуу, я ведь тебе не Форд, — слегка в сердцах сказал Эрвин. Уж ты как хочешь, а на сегодня этой колымаги должно хватить. В крайнем случае, подыщем на завтра другую, поновее.
Бойцы построились и отправились обедать. Эрвин взглядом проводил их припотевшие спины. Было похоже на рабочую команду.
С этого дня вводилось казарменное положение, и вечером уже ни один офицер и сверхсрочник на свои городские квартиры не попал. Эрвин в воротах перебросился с Вирве несколькими словами. Они договорились, что он заскочит к ней днем, если у него будут служебные дела в городе. Конечно, досадно, что Астрид прождет напрасно. Но она поймет, в чем дело, когда узнает о войне.
Первый день войны застал зенитно-артиллерийский дивизион в весьма неблагоприятном состоянии. Неделей раньше, 14 июня, основное вооружение дивизиона — новые зенитные; пушки Бофорса — было отправлено в Ригу в распоряжение Прибалтийского Особого военного округа. Пушки эти попали в противовоздушную артиллерийскую группу армии бывшей буржуазной Эстонии в 1938 году, когда власти конфисковали груз, находившийся на укрывшемся от шторма в порту Палдиски судне, шедшем под панамским флагом и везшем из Швеции, с заводов Бофорса, оружие для войск республиканской Испании. К пушкам был приложен всего один боекомплект снарядов, и в условиях военной обстановки в Европе пополнить его в дальнейшем не представилось возможным.
К 22 июня в дивизионе имелось в наличии всего шесть зенитных орудий калибра 75 мм, которые были закуплены в Германии правительством Эстонской республики непосредственно перед началом второй мировой войны. Пушки прибыли в Таллинский порт без снарядов, и, несмотря на многочисленные напоминания и запросы, фирма боеприпасов так и не дослала. Пушки были на механизированной тяге, вместе с ними дивизион получил боевые тягачи мощные грузовики «Хеншель» и «Бюссинг».
К июню личный состав дивизиона был укомплектован не полностью. Сформированный из солдат и офицеров различных частей, он с самого начала не обладал соответствующим боевому расписанию кадровым составом. Еще более сократила численность дивизиона проведенная в апреле и мае 1941 года демобилизация отслуживших срок солдат и сержантов и устранение офицеров, чей политический настрой оказался несовместимым с дальнейшей службой в рядах Красной Армии.
Зато моральное состояние личного состава было преимущественно хорошим. После получения сообщения о начале войны наметился даже определенный подъем боевого духа, особенно среди молодых и малоопытных офицеров и бойцов. В разговорах высказывалось пожелание скорее закончить перевооружение и укомплектование дивизиона, с тем чтобы вступить в борьбу с вторгшимися немецкими войсками. Среди служилых офицеров, в особенности семейных, возникла некоторая тревога, но отнюдь не подавленность.
Отдельные враждебно настроенные военные, которые к тому времени еще оставались в дивизионе, тщательно скрывали свои настроения.
К концу первого дня войны дивизион в соприкосновение с противником не входил. Личному составу было роздано стрелковое оружие, караульная служба была усилена в соответствии с требованиями военного времени, из штаба дивизии поступил приказ подготовиться к принятию пополнения и ждать новых указаний. По инициативе комиссара дивизиона в ускоренном порядке шла подготовка шоферов из солдат срочной службы. По правилам военного времени в боевой обстановке на каждую машину полагалось по два шофера, до тех пор в дивизионе шоферами были обеспечены только боевые машины.
В дивизионе отсутствовала всякая информация о ведущихся в пограничных районах военных действиях. И к концу дня о происшедших событиях знали лишь то, что содержалось в речи первого заместителя Председателя Совета Народных Комиссаров В. М. Молотова, произнесенной по радио в 12 часов дня.
К этому времени, к вечеру 22 июня, группа армий «Норд» своими главными силами прорвала оборону советских войск на всем протяжении границы между Восточной Пруссией и Литовской ССР. После полудня разгорелись ожесточенные бои на реке Барта на подступах к Лиепае, куда вышли наступавшие от Клайпеды (официальное немецкое название: Мемель) вдоль берега Балтийского моря передовые немецкие части 16 армии. Еще глубже, на 40–50 километров от государственной границы прорвалась немецкая танковая группа, направившая свой удар встык 8 и 11 советских армий. Поддерживаемые непрерывной бомбардировкой с воздуха и огнем тяжелой артиллерии превосходящие силы немецких бронетанковых войск прорвали растянувшиеся боевые порядки передовых батальонов Красной Армии и разбили в ряде встречных боев отдельные соединения, выдвигаемые им навстречу советским командованием. Еще предыдущей ночью, в результате развернутых действий засланных в советский тыл немецких диверсионных групп, связь между армейскими штабами и войсками была в большинстве случаев нарушена, вследствие чего зачастую оказывалось невозможным получать постоянную информацию и организовывать взаимодействие воинских соединений.
В этих условиях части 8 армии, ведя тяжелые арьергардные бои, начали отступление в северном направлении, к нижнему течению Даугавы. Понеся крупные потери, корпуса 11 армии под натиском немецких бронетанковых сил отходили на северо-восток и восток. Разрыв между армиями постоянно увеличивался. Из-за отсутствия в районе Каунаса и Вильнюса боеспособных советских соединений уже к вечеру первого дня войны перед наступавшими немецкими войсками открылось неприкрытое оперативное направление на Утену и Даугавпилс.
О положении не было соответствующего действительности представления и в Генеральном штабе Красной Армии. Приказ народного комиссара обороны СССР, изданный вечером 22 июня, требовал начать с утра 23 июня контрнаступление на всех главных направлениях боев с целью отрезать и окружить прорвавшиеся соединения противника. Выполнить эту директиву оказалось невозможным, тем более что до многих штабов она так и не дошла.
К вечеру первого дня войны лавина немецких танков и мотопехоты устремилась по все расширяющимся участкам прорыва на территорию Советского Союза.
3
Они явились вскоре после захода солнца.
Все эти дни Вийю чувствовала, что они придут. С того самого утра, когда нашла под дверью сложенный вчетверо листок из тетради, на котором корявыми печатными буквами было выведено: ЮРИ ЛУУСМАН. Бумага обжигала пальцы, руки Вийю дрожали, когда она разворачивала листок. Там было всего три слова: ДАДИМ ЕЩЕ ЗЕМЛИ. Неровные буквы заваливались на листке в косую линейку — все в разные стороны. В самом низу тем же толстым черным карандашом была нарисована могила с крестом в изголовье.
Написанные тупым карандашом буквы выглядели на ясном утреннем свету особенно коряво, они прямо- таки оскверняли бумагу. Слова эти предвещали зло и без могилы. Вийю забыла про корову, бросила подойник и кинулась в заднюю комнату, будто надеялась там найти у Юри защиту.
Юри протер сонные глаза и повертел листок в руках.
— А, так, чушь порют, — проговорил он наконец успокаивающе. — Это все штучки румбаских хозяев. Надеются, что я испугаюсь и брошу землю. Пусть и не думают…
Хотя Юри и не оробел, он с этого дня предосторожности ради ходил ночевать в сарай с сеном, что за лесом. С началом войны, по слухам, тут и там начали постреливать в новоземельцев. Юри решил, что скоро наведут порядок, но до этого лучше, когда стемнеет, быть подальше от дома, не то дурак какой-нибудь, чего доброго, вздумает палить, еще ребенка напугает.
Значит, теперь они пришли искать Юри.
От удара ногой наружная дверь распахнулась настежь, тяжелые шаги прогрохотали по крыльцу и в передней, С треском рванули дверь в комнату, и возникший в проеме мужчина, лица которого Вийю в сумерках не разглядела, рявкнул:
— Ну, новоземелец, выметывайся. Пойдем землю отмерять!
В следующий миг комнату заполнили мужики. Все в высоких сапогах и с ружьями за плечами. Один из них грубо оттолкнул Вийю от двери, будто она стул какой, и ввалился в заднюю комнату. Вийю показалось, что этот мужчина очень походил на Ванатоаского Ильмара, но она почему-то видела все довольно смутно, мужчины с каждым мгновением словно бы утаптывали сапогами сгущавшиеся сумерки, так что невозможно было кого-то узнать.
Мужчина тут же вышел из задней комнаты.
— Вот сволочь, удрал! — рявкнул он голосом румбаского Юриааду.
Другие не обратили внимания на его слова. Они разбрелись по передней и кухне, беспокойно шарили повсюду, с грохотом опрокидывали стулья и скамейки, открывали окна и заглядывали во двор, кто-то распахнул дверцы кухонного шкафа и все, что стояло на полках, со звоном вывалил на пол. Загремели упавшие с плиты кастрюли, грохот этот все не стихал, кто-то еще и на полу топтал их ногами, потому они так долго продолжали грохотать. Заскрипела на своих прогоревших петлях дверца плиты — уже не под плитой ли они искали Юри? Кто-то растаптывал упавшие на пол тарелки, скользкие фаянсовые осколки жутко хрустели. Вийю и представить себе не могла, что в их скудном хозяйстве столько вещей, которые можно сдвинуть, перевернуть и сбросить на пол. Они всегда жили бедно, просто невероятно, что накопилось такое количество барахла, которое можно было бить.
Юриааду подошел, схватил Вийю за плечо и тряхнул.
— Где хозяин? — потребовал он. — Говори добром, в какую нору он забился!
Вийю покачала головой.
— Молчи не молчи, все одно не поможет! — усмехнулся кто-то над ухом Вийю. — Поди, не птица, куда он от нас денется!
Двое мужчин вышли из дома, Вийю видела в проеме двери их раскачивающиеся черные фигуры. Вскоре со стороны хлева донесся стук и треск. Краснуха беспокойно замычала, на насесте встревоженно закудахтали вспугнутые куры. Только бы не покалечили корову! Вийю почему-то показалось, что мужики могут отодрать от ворот хлева доски и пошвырять их в стойло Краснухи, и корова ржавыми гвоздями раздерет себе вымя.
Кто-то протиснулся мимо Вийю в заднюю комнату. Со стуком вытаскивали ящики комода, вываливали содержимое на пол и кидали ящики в угол. Вийю не могла понять, что они ищут. Что могло таиться в их лачуге? Сваленное в кучу белье четко белело в густых сумерках. Вдруг донесся звон стекла. Теперь на глаза им попалось помутневшее от времени зеркало на комоде! Вийю поняла, что зеркало разбили высокой зеленой вазой, которая стояла перед ним.
Она вдруг пришла в себя. Ей представилось, что белые игольчатые осколки зеркала и зеленые стеклянные чешуйки от вазы брызнут через всю комнату и посыплются в кроватку ребенка, попадут ему в глаза и в рот, рассекут сыну щечки…
Выставив вперед руки, она бросилась в заднюю комнату и закричала:
— Прекратите! Сейчас же прекратите!
Стекла бить перестали. Два черных сапога, ступая по разбросанному белью, отошли от комода. Маленький бревенчатый домик, казалось, трясся в лихорадке. Пришельцы были охвачены яростью ломать и рушить, никто не тратил лишних слов, каждый сосредоточенно крушил и находил все новые предметы, к чему приложить руки. Вещи в этом доме вдруг обрели в глазах мужиков душу, эту непокорную, упрямую душу следовало во что бы то ни стало повергнуть наземь, скрутить, растоптать. Пока еще что-то было не разбито и сохраняло свой облик, это нужно было уничтожить, им просто необходимо было силой и яростью самоутверждаться, одно лишь это приносило удовлетворение.
До звона разбиваемого стекла Вийю стояла в безмолвном оцепенении. Это как бы поддерживало некое равновесие: я знала, что они придут, и они пришли. Возможно, ее спокойствие подкреплялось радостным сознанием, что предусмотрительный Юри все-таки провел разъяренных мужиков и находился сейчас в безопасности. За себя и за ребенка Вийю, собственно, страха не испытывала. То, что сейчас происходит, — это мужское дело, женщин и детей сюда не вмешивают. Ей казалось, что все это напоминает деревенские драки, которые время от времени случались и раньше — то ли из-за девушек, то ли дрались просто так, утверждая собственную честь и гордость. Грубая, но все-таки игра, мужская игра, вроде весенних схваток сохатых.
Из передней комнаты донеслось странное. Кто-то извлекал звуки из Юриной трубы, которая висела на гвозде около шкафа. Играть этот человек, конечно, не умел, дул просто так. Наконец ему надоело, он швырнул трубу на пол и двинул ее прикладом. Медь отозвалась глухим жалобным стоном. Вийю будто кольнуло. Почему они это сделали? Юри ведь очень огорчится из-за того, что помяли его трубу?
В это время послышался негромкий всхлип. Маленький Рейн, конечно, давно уже проснулся, и пятилетнему человечку не хватило мужества, чтобы побороть испуг. Для ребенка все было непонятно, будто кошмарный сон. Может, он всхлипывал уже некоторое время, пытаясь привлечь внимание матери. Вийю бросилась к кроватке успокаивать сына.
Когда ребенок перестал всхлипывать и Вийю выпрямилась над кроватью, она почувствовала, что кто-то, почти касаясь, стоит у нее за спиной. Не предполагая ничего дурного, она резко обернулась и оказалась лицом к лицу с огромным мужиком. Глаза, привыкшие к сгущавшимся сумеркам, вгляделись в лицо мужчины, оно было ей знакомо.
Румбаский Юриааду! Вийю увернулась в сторону. Юриааду был возбужден, от него несло перегаром. Он дышал похотью. Вийю трясло от отвращения.
— Убирайся! — хрипло вскрикнула она.
Юриааду безмолвно захлопнул дверь комнаты и с грохотом поставил в угол винтовку. Он чувствовал себя хозяином положения, и удовлетворение от сознания этого было ни с чем не сравнимо.
С мальчишеских лет Юриааду любил показывать свою власть. Дома он это делать не мог. Кусти, отец Юриааду, был крепкой руки человек, никакого своеволия не допускал. Все должно было делаться только так, как решал он сам. Поэтому Юриааду привык сызмала проявлять себя вне дома, и отцовское упрямство служило ему в этом примером.
С годами потребность безнаказанно чинить над кем-то произвол крепла. Время шло, Юриааду ходил в мужиках, но отец все еще не выпускал из рук бразды правления. Временами подавляемая жажда самоутверждения просто изводила Юриааду. Ведь хутор оставался во всей волости одним из самых зажиточных хозяйств, а он, Юриааду, все никак не мог стать его хозяином, хотя и было у него на то полное право. Это делало Юриааду неуживчивым со всеми, кроме самого корня зла — старого румбаского Кусти.
В округе знали о склонности молодого хозяина Румба ни с того ни с сего куражиться и ссориться, поэтому мужики поразумнее старались в Иванов день, на праздниках пожарных и прочих государственных и церковных празднествах, когда бутылка ходила по кругу, держаться от него подальше.
Теперь все было иначе.
Злоба к Юри Луусману и его семье вспыхнула у Юриааду прошлой осенью, когда земельная реформа обрела вдруг ясный облик. Это был облик Юри Луусмана, которому земельная комиссия бесцеремонной рукой отрезала от румбаских земель лучшие куски.
Так, по крайней мере, заверял разъяренный отец, и Юриааду этому верил. Могли бы взять поросшие кустарником выгоны, мало ли их — хочется новоземельцу пашни, пусть сам распахивает целину, как распахивали поколения Купитсов на хуторе Румба. Пусть бы корчевал скрюченными пальцами коряги да валуны! Но эта красная власть оборачивалась к хуторянам злой и несправедливой, отбирала самое лучшее, отдавала самому неимущему. Будто в лицо плюнула истинным хозяевам, которые корпели над землей и к которым земля за их пот стала милостивой.
Отец в эту весну не вышел даже в поле. Душа не могла стерпеть свеженаведенных межей на своих исконных землях. Юриааду вместе с батраком вспахал и засеял оставшиеся гектары, лицо каменело и во рту появлялся кровавый привкус, когда взгляд, случалось, уходил в ту сторону, где Юри Луусман на своей лошаденке ковырял поле. Тогда-то, весной, он и поклялся себе, что всего этого так не оставит. Позор и унижение следует смыть, свою землю не отдают.
Злоба пошла в рост, как весенние всходы. А всходы на полях, оставленных хутору Румба, в тот год были редкие и скудные. Землю будто подменили. И это поставили в вину новоземельцу, хотя вполне можно было отнести и за счет батрака, в котором вовсе уже не осталось прежнего трепета и прилежания.
Теперь этот час наступил. Теперь он, Юриааду, силой утвердит свою волю, он смешает их с грязью, низвергнет, сломает и сомнет, потому что и власть и сила в его руках.
— Ты мою землю исподволь потоптала, теперь я потопчу тебя, — сдавленным голосом проговорил он и дернулся в сторону Вийю.
Она закричала, но ее вскрик оборвал удар, который нанес ей Юриааду. Он навалился остервенелой тяжестью на Вийю, придавив ее к разворошенной кровати. Юриааду тяжело дышал ей в ухо:
— Начнешь кричать или побежишь жаловаться, спалим вас всех в избе! Время красных прошло, от них помощи не жди.
Вийю отчаянно вырывалась.
— Ребенок, — застонала она.
— Пускай учится! — цинично хмыкнул Юриааду. — Небось тоже мужиком станет.
Ночью, после погрома в доме Луусмана, они молча разошлись за воротами. Лишь констебль Уук, считавший себя вожаком, неслышно нашептал каждому на ухо, где состоится следующая встреча. Хотя чужих никого не было, он посчитал предосторожность нелишней. Вслед за безрассудным погромом пришло отрезвление, и невольно хуторянам заполз в душу страх: а вдруг призовут к ответу!
Позади остался приземистый дом Луусмана с распахнутыми настежь дверями и окнами, будто загнанное и свалившееся с ног животное. Дом не подавал никаких признаков жизни.
Юртааду дотронулся до плеча Ильмара.
— Пойдем к нам, — тихо позвал он. — Есть еще одно дело.
Ильмар без долгих расспросов пошел за соседским парнем.
Нижний луг был еще не скошен, и, когда они его пересекали, за ними протянулся прямой след, который, будто стрела, указывал на хутор Румба. Никто из них внимания на это не обратил, сейчас они не думали о том, что кто-нибудь станет их преследовать. Безнаказанность, с которой они крушили все в доме Луусмана, требовала новых действий. Они были при оружии! Юриааду грузно шагал впереди заплетающейся походкой, будто возвращался после долгого рабочего дня в поле, двуствольное ружье покачивалось у него за плечом в такт шагам. Ильмар поправил лоснящийся от ружейного масла кожаный ремень своей японской винтовки и почувствовал некоторое свое превосходство. Все двадцать два патрона были в сохранности и весомо оттягивали карман, будто сама власть.
Хуторской двор окутало завораживающее, оцепенение. Ни ветерка, ни звука. Окна дома белесо отсвечивали и казались словно бы подернутыми пеленой — в них отражалось бесцветное предрассветной порой июньское небо, где не было ни обычных редких облаков, ни дуновения ветра. Лишь дворняга, лениво потягиваясь, вылезла из конуры и завиляла хвостом. Она еще издали узнала ковыляющую походку хозяина и даже не тявкнула. Легкий звон цепи был единственным звуком, нарушившим это подобие сновидения. Без этого можно было подумать, что все происходит в каком-то безмолвном подводном мире, на дне заколдованного озера.
Юриааду достал ключ от амбара и вынес по кружке пива. Они расположились на приступке.
Ильмар тянул холодное пиво, которое ласкало пересохшее от бессонья горло, и думал, что Юриааду все же стоящий парень. Сваренное к Иванову дню пиво было как нельзя кстати. Какой-то приторный тошнотворный привкус во рту никак не проходил, явно сказывался спертый дух батрацкого жилья этого Луусмана. Но не в одном пиве было дело.
Когда весной отобрали машину, Юриааду был первым, кто посочувствовал. Сразу вызвался помочь, мол, прихватит ружье и они вдвоем пойдут, заберут машину у милиционера. Может, и пошли бы, если бы мать, Маали, не принесла из поселка весть, что машину уже угнали в город. Потом-то стало ясно, что так-то оно и лучше, глядишь, чего доброго, дошло бы до стрельбы — кто знает, где бы они оба сейчас валялись. Во всяком случае, не сидели бы тут, на приступке румбаского амбара, и не потягивали бы пиво. У милиции по весне еще силы хватало. Но готовность Юриааду немедля прийти на помощь вызвала у Ильмара такое редкое чувство, как благодарность.
— Так что за дело у тебя? — спросил наконец Ильмар.
Маленькие глазки Юриааду еще больше сузились.
— Это дело надо довести до конца, — буркнул он.
— Да вот видишь, скрылся, — с сожалением произнес Ильмар.
— Если мы сейчас ничего не доведем до конца, нам, эстонцам, скоро крышка будет, — сказал Юриааду, отставил кружку и как бы испытующе поглядел на Ильмара. Лицо Юриааду казалось опечаленным. — Каждый, кто без всякого на то права протянет руку к чужой земле и чужому добру, должен получить, что заслужил. Не то я скоро стану волостным побирушкой да и ты тоже. И любой другой порядочный хозяин. А на этом хуторе — дед за него мызе все до единой копейки выплатил — мой отец всю жизнь надрывался, чтобы содержать хозяйство в порядке и пашню по надобе прибавлять. Что это за треклятая власть такая, если за здорово живешь начинают дробить хозяйские хутора? Что это за государство такое, какое право? Любой такой-сякой батрак и голодранец, который не удосужился за всю жизнь заработать себе клочка земли, разевает рот и знай требует своей доли — как же, он, видите ли, трудовой народ! Ты ему сегодня отдай в руки целую мызу — завтра там все будет просрано и заложено… Тоже мне това-арищи!
Ильмар кивнул. Слова Юриааду сходились с его собственными мыслями. Разве и его хутор не был выкуплен и возделан трудом всех ранее живших в его роду мужчин и женщин и из поколения в поколение содержал семью, не грозя недородом да голодом? Ну хорошо, пока землю не тронули, но никто не поручится, что так оно и останется. Кончится в один прекрасный день у красных земля — уж сами они не станут осваивать пустоши, все равно у хуторов начнут отрезать, — как это делается, они уже для начала показали. А в том, что такая нехватка и впрямь объявится, сомневаться не приходилось. Охочим до земли батракам и бобылям счет потерян, того и гляди, еще попрут из города сюда босяки без порток, поди у всех текут слюнки по дармовой земле. Чего там еще, введут новый предел хуторского землепользования — оставят уже не тридцать, а, например, пятнадцать гектаров. Им это сделать проще простого, спрашивать ни у кого не станут. И пошлют землемеров нарезать поля. Те поля, что честно оплачены трудом и потом!
У Ильмара мурашки побежали по спине, когда он представил себе людей с саженями и землемерными лентами на самом лучшем поле хутора Ванатоа, вбивающих там, перед ельником Сууресээди, колышки в землю. Чувство обиды накатило половодьем, сдавило грудь и загудело в голове, так что даже собственных мыслей он уже как бы не слышал.
Юриааду, казалось, угадал его состояние.
— Откуда нам знать, какой завтра придет указ из Москвы, — сказал он, медленно растягивая слова. Может, прикажут вовсе отобрать хутора, а нас загнать в колхоз. В России уже всюду колхозы, они и тут так не оставят. Это же пустая брехня, будто у нас в Эстонии сохранилась какая-то республика. Пусть там социалистическая или черт знает какая — но если говорите республика, так и у людей спросите, как верно поступать, а как нет! У нас же все приказы идут только от русских из Москвы. Пусть они там живут по своим законам, никто им не закажет, но пусть и к нам не лезут насильно их навязывать. Да куда там! Я тебе честно скажу, единственная надежда сейчас на немцев. Немцы выбьют отсюда русских, а у Эстонии с Германией всегда были хорошие отношения, уж они-то нас прижимать не станут, в Германии существует крепкая власть и твердый порядок. Нам надо переждать, пока не придут немцы. А пока следует самим справиться с делами, которые нам под силу, чтобы загодя пропал аппетит у тех, кто без труда норовит захапать чужое.
Длинная речь утомила Юриааду. Он махнул рукой и сплюнул. С иссушенного приступка поднялось крошечное облачко пыли.
Ильмар уставился в землю.
— Я знаю, где прячется Юри Луусман, — резко и без всякого перехода сказал Юриааду. — За рекой, в старом Сууресээдиском сарае. Каждое утро бредет по лесу домой. Вечером уходит, утром возвращается. Думает, никто его не видит. Вот дурак так дурак, в деревне у каждого амбара и сарая глаза есть, это ему и невдомек…
Край солнца показался над горизонтом. Самая высокая маковка раскидистой березы вдруг запылала ярко-желтым огнем, будто в разгаре была осень.
— Как же, знаю Сууресээдиский сарай, — отозвался Ильмар, все еще захваченный мыслями о будущем хутора Ванатоа и о нависших над ним опасностях.
— Мы могли бы с ним в лесу случайно повстречаться, — неторопливо закончил Юриааду свою мысль.
Он поднялся и пошел на конюшню. Сперва Ильмар так и остался сидеть, но потом, словно бы ощущая какое-то понуждение или давление, тоже поднялся. Через какое-то время Юриааду вернулся. В руках он держал вожжи. Жмурясь на ярком свету, он принялся вязать из них петлю. Прищуренный взгляд придавал лицу Юриааду такое выражение, будто он криво усмехался.
— С какой стати нам стрельбу поднимать, зря нарушать утренний покой, — протянул он.
Они вышли за ворота. Луч солнца коснулся в этот миг верхнего края окошка, отскочил от стекла и жарким огнем ожег Ильмару глаза.
В конце июня активизировались бывшие эстонские военные и полицейские, которые в течение последних недель скрывались в лесах двух соседних волостей — Саардеской и Виймаствереской — и с началом войны объединились в отряд под предводительством бывшего полковника и командира дружины кайтселийта Урселя Мардуса. Количество людей в отряде колебалось из-за вновь прибывающих и убывающих, а также потому, что в его операциях в разное время принимало участие разное количество хуторян из округи.
Численность находившихся под началом полковника Мардуса людей составляла от пятнадцати до двадцати шести человек.
Первой акцией отряда явилось устройство засады в пределах волости Виймастверна лесной дороге между деревней Ваокюла и поселком Пуусти. 25 июня в 0.15 члены отряда на извилистом отрезке пути в 4,7 километра на северо-восток от деревни Ваокюла повалили на проезжую часть дороги большую ель, полностью преградившую проезд.
В 0.48 к засаде со стороны Пуусти приблизился армейский грузовик «ГАЗ-АА», который, согласно предписаниям и светомаскировке, ехал с потушенными фарами со скоростью 40 километров в час. После выезда из-за крутого поворота шофер слишком поздно заметил в темноте препятствие, и вследствие нехватки тормозного пути машина ударилась радиатором в дерево, которое, опираясь на высокий срез и на ветви, находилось на высоте 0,8 метра над землей. В результате наезда машина остановилась.
Затем полковник Мардус отдал приказ открыть огонь. Частым ружейным огнем были тяжело ранены оба находившиеся в кабине военнослужащих — шофер, рядовой Тимофей Сидоров, и старшина тыловой службы 249 полка 16 стрелковой дивизии имени Киквидзе Иван Митрофанов. После продолжавшейся пять минут стрельбы, убедившись в том, что сопротивления им не оказывают, члены отряда приблизились к машине и вытащили находившихся в бессознательном состоянии военнослужащих из кабины. Пребывавший в состоянии среднего алкогольного опьянения капитан К. Линдеман тут же, на дороге, выстрелами из пистолета в голову убил обоих раненых.
Погибший рядовой Тимофей Сидоров, 20 лет, холостой, был родом с Волги. До призыва в армию работал шофером в совхозе «Авангард» Вольского района Саратовской области. Оказавшись на службе в Эстонии, относился к эстонцам с известным недоверием, но уважительно отзывался об их трудолюбии и обязательности.
Старшина Иван Евстигнеевич Митрофанов, 31 года, сверхсрочник, женатый, отец трех малолетних детей, родился в городе Армавире Краснодарского края, где он, в связи с переводом по службе в Эстонию, временно оставил у своих родителей и собственную семью. Последнее письмо, посланное И. Митрофановым за два дня до описываемых событий, дошло до его жены, Натальи Сергеевны, лишь спустя 14 дней, 9 июля. В числе прочего И. Митрофанов сообщал в этом письме следующее: «…с тех пор, как вчера пришло известие, что началась война, работы у меня стало много.
Нужно принять снаряжение для мобилизованных, которые, как мне сказали, начнут скоро прибывать.
Еще хочу тебе написать, чтобы ты обо мне не беспокоилась, фронт покуда от нас далеко, и местные жители относятся к нам хорошо, думаю, что теперь будут относиться еще лучше. Как мне говорили, эстонцы немцев не любят, потому как долго жили под баронами, а фашистов и того меньше, потому что кто же их любит…»
В кузове грузовика находились полученные со склада 265 метров неотбеленной бельевой ткани и различный клубный инвентарь, в том числе 21 комплект шашек и 12 комплектов шахмат. Все трофеи, за исключением одного, изготовленного из фанеры и покрытого красной материей стенда для стенгазеты, членами отряда были унесены с собой.
После того как груз был снят, бывший лейтенант кавалерийского полка Уба по приказу полковника Мардуса поджег автомашину, и отряд быстро удалился с места засады. Так как дорога между Ваокюла и Пуусти малоезжая, то сгоревшая машина и трупы красноармейцев были обнаружены лишь утром 25 июня в 7.40, когда на место происшествия прибыла аварийная бригада уездного телефонного узла, искавшая обрыв в линии связи; связь была нарушена падением сваленного у засады дерева. О случившемся в уездный отдел НКВД сообщил монтер Калью Алъбер, который взобрался на линейный столб и связался с телефонной станцией.
Вернувшись в свое временное убежище на усадьбе Виймаствереского лесника, полковник Мардус выстроил отряд и сказал:
— Братья по оружию! Сегодня мы начали свою боевую деятельность. Благодаря вашим умелым действиям противнику нанесен ощутимый урон, мы потерь не имеем. Я убежден, что каждый из вас и в дальнейшем готов столь же самоотверженно выполнить все задания, которые во имя интересов отчизны будут на него возложены. Как представитель правительства республики, выношу всем вам благодарность от лица независимой Эстонии!
В ту же ночь полковник Мардус приказал майору Мээритсу, которого он назначил начальником своего штаба, составить детальный доклад о проведенной операции. Однако в ходе последующих событий указанный документ бесследно затерялся у Виймаствереского лесника, в связи с чем описанная выше вооруженная акция ни в одном архивном документе либо позднейшем обзоре отражения не нашла.
4
Шофер съехал на самую обочину и сбавил скорость, чтобы поднимать поменьше пыли. Офицер связи дивизии Яан Орг сидел, подавшись вперед, рядом с шофером и смотрел сквозь запыленное ветровое стекло, как навстречу ему шел походным строем его полк, откуда он был всего несколько недель тому назад отозван.
И если бы просто свой полк. Лейтенант впервые в жизни видел, как походным маршем направляется на фронт войсковая часть.
Батальоны поротно следовали друг за другом. У них имелось начало, но не было конца. В этом усталом шествии чудилось нечто призрачное. Возникало желание протереть глаза. Над головой пылало раскаленное солнце, небо было совершенно безоблачным, знойным, лишь вдали, в западной части небосвода, на самом горизонте виднелись редкие слоистые облачка. Несмотря на яркое солнце, сами люди, их ранцы, коробки противогазов и винтовки смотрелись как бы за серой пеленой, обретали неверные очертания, расплывались.
С некоторым запозданием до сознания дошло, что это густая, белая дорожная пыль приглушает краски и скрадывает очертания. Поднятая тысячами ног каменная взвесь, которая возникла от бесконечного трения песчинок, окутывала колонну, пыль не успевала еще осесть после шедших впереди, как уже новые идущие в свою очередь взметали ее. Ветерка не было, и пыль стеной стояла над дорогой, повторяя все ее изгибы и не опускаясь на поля.
— Останови на чуток, — попросил Орг шофера, когда мимо них прошла первая рота.
Расстояние до следующей колонны казалось неопределенным. Собственно, строй и не имел четкого конца. Вновь и вновь вслед за шедшими впереди, волоча ноги и прихрамывая, тащились одиночные бойцы. Небрежно взятые на ремень винтовки, воротники расстегнуты, лямки ранцев врезались в плечи. Орг видел, что бойцам приходится тяжело. Полк всего второй день находился в походе, но со стороны казалось, будто за спиной у бойцов уже недельный, без отдыха, переход. Люди, которые когда-то давно, глубокой мирной порой, создавали армейские запасы, не могли представить себе действительной войны и ее требований. Теперь было уже поздно. Задубевшие желтые юфтевые сапоги, которые многие годы пролежали в ожидании мобилизации на складах, растирали в кровь непривычные к пешим переходам ноги.
Тяжелые, на подкладке, солдатские френчи насквозь пропотели под мышками. Тяжесть десятков пройденных километров вдобавок к полной выкладке сидела на загорбке у каждого бойца поверх ранца. Бойцы в большинстве смотрели в землю перед собой, лишь у немногих хватало еще любознательности для остановившейся на обочине машины.
Как только машина остановилась и улегся в окнах с опущенными стеклами встречный ветерок, внутри наступила адская жара. Сухой воздух был полон неуловимых песчинок, они лезли в нос и в горло, першили и вынуждали то и дело покашливать. В наступившей тишине стал доноситься возникавший непрерывно тут и там в проходящей колонне надрывный кашель.
На первый взгляд, все шагавшие навстречу люди были на одно лицо. Это было странное лицо безо всякого выражения. Ни бровей, ни морщин — лишь прорези глаз и ноздри, словно чернеющие пятна, открытые рты хватали перегретый воздух. От многочасового перехода истекавшие потом лица покрылись толстым белесым слоем пыли и выглядели теперь, как маски в китайском театре. Маски, остававшиеся в своей безликости все же трагичными.
Яан Орг вышел из машины и подождал подхода третьей роты.
Поздоровался с командиром роты, своим недавним начальником, и с младшим лейтенантом Ринком, которому он при убытии передал свой взвод. Ринк отступил в сторону от головы колонны и подошел к нему. Некоторое время они шагали вместе с бойцами.
— Как настроение? — спросил Орг.
— Да что там — переход все силы выматывает. При такой жаре! Новобранцы никак не приладятся ни к сапогам, ни к снаряжению. Не знаешь, далеко нам еще шагать?
— За Псков, — поделился Орг информацией штаба дивизии.
— Ого? — удивился Ринк. — Ребята все полагали, что идем в Латвию, навстречу немцам. Что двинем к Цесису, где когда-то ландесвер расчехвостили!
— Такой приказ, — сказал Орг.
— Не знаешь, с чего? — не отступал Ринк.
— Понятия не имею.
— Скажи, по крайней мере, где немец?
— Говорят, будто бои идут в Литве. Сведений все равно что нет.
— Но почему тогда за Псков?
— Послушай, Ринк, я ведь не генштаб.
— Я подумал, ты все-таки ближе к начальству.
— Думаешь, начальство — ясновидцы? Сейчас дело обстоит так, что один не знает, а другой хранит как военную тайну. Да и связь ни к черту.
Яану вспомнилось, как его два дня назад послали в полк с новым приказом. Приказ предыдущего дня гласил, что после пополнения личного состава полку надлежит совершить марш-бросок на север и занять оборону на побережье Финского залива. Двадцать шестого отдали новый приказ: после пополнения двигаться в район сосредоточения восточнее Пскова. Заместитель начальника оперативного отдела штаба майор Кулдре, отправляя с очередным приказом в путь новоиспеченного офицера связи, едва заметно усмехнулся и бросил:
— Высшая стратегия…
Об этой скептической усмешке Яан Орг не посчитал уместным сообщить младшему лейтенанту. Ринк был человеком серьезным, долгое время служил сверхсрочником, а при переходе прошлой осенью на службу в Красную Армию получил офицерское звание, о чем в старой армии не мог и помыслить. С какой стати заронить в его душу сомнение.
Теперь мимо них проходил его бывший третий взвод.
Opr изучающе всматривался в лица бойцов, узнавал некоторых и кивал. Взвод увеличился чуть ли не вдвое, было много новых, непривычного вида лиц. Лейтенанту вспомнилось, что полк получил большую часть пополнения из строительных батальонов, где в основном служили выходцы с Кавказа и из Средней Азии. Строевая подготовка была у них явно не на высоте, это бросалось в глаза.
Младшего сержанта Курнимяэ, командира первого отделения, Орг узнал сразу, несмотря на то что лицо Курнимяэ было покрыто точно таким же толстым слоем пыли, как и у всех других. На гражданке кузнец, командир отделения выделялся ростом метр девяносто и плотным телосложением. Сейчас он ступал широким, размашистым шагом, закинув за плечо две винтовки.
— Здравствуй, отделенный! — крикнул Орг.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — отозвался Курнимяэ. — Прибыли с приказом о привале? Вот бы на руку, а то ноги уже снашиваются!
Шмяк, шмяк, шмяк! — ступали в желтых сапогах ноги.
Орг собирался уже спросить у Курнимяэ относительно его двух винтовок, как взгляд упал на шедшего следом за младшим сержантом безоружного бойца. Был он низкорослым, жилистым и худым, рядом с Курнимяэ казался совсем мальчишкой, обычный солдатский ранец у него за спиной выглядел непомерной ношей. Ноги бойца хлябали, будто палки, в широченных голенищах, обувь была ему вообще велика, боец казался не в силах вытаскивать из пыли тяжелые, на двойных подошвах, сапоги и передвигал ноги волоком, бороздя сбитыми носками сапог гравий. Но самым примечательным было лицо. Толстый белесый слой пыли прорезали глубокие темные борозды. Они начинались от уголков глаз, пролегали по щекам ко рту и уходили оттуда вниз, по подбородку. Лицо это напоминало изрезанный оврагами пейзаж пустыни. Боец беззвучно плакал. На груди его мундира темнели следы слез, словно пулевые пробоины на мишени.
Видеть это было жутко. Лицо под слоем пыли оставалось безжизненным, и эти резкие борозды на лице говорили о страданиях, которые заставляют плакать даже камень. Вдруг лейтенант почувствовал, что у него до сих пор, на седьмой день войны, все еще не было представления о том, что же это такое в действительности — война. В штабе дивизии это было не что иное, как особое, странного звучания слово на бумаге, особые условия для проведения тактических учений, вряд ли что-то большее.
Орг замедлил шаг и дал плачущему бойцу возможность пройти мимо. Он не осмелился еще раз взглянуть ему в лицо. Казалось, это то же, что насильно вламываться в тайники чужой души. Когда боец прошел, Орг коснулся локтя Ринка:
— Что с ним?
— Не только с ним. Чертовы колодки! Знаешь, эти мобилизационные запасы сапог с фабрики «Унион», наверное, лет десять, не меньше, пролежали на складе. Задубели, стали каменными. К тому же все большие номера, на эстонскую ногу сделаны, да и портянки заворачивать не умеют. У половины бойцов ноги уже в кровь стерты, у другой половины через версту или две сотрутся. Обозные подводы забиты разным барахлом, разве что какой убогий, кто уж совсем ног не тащит, там и уместится. Сам видишь — плачут, но идут, делать нечего.
Шмяк, шмяк, шмяк! — ступали в желтых сапогах ноги. Пыль густо и мягко обволакивала голенища, поднималась выше, окутывала своим серым пологом натруженные ноги, но никому легче от этого не становилось. Кое-кто подкидывал и поправлял на ходу ранец. На миг под ним показывалось черневшее от пота четырехугольное пятно. Обращенная к спине сторона ранца была подбита мехом, сделана с добрыми побуждениями, чтобы мягче было и не так натирало — только сделана в мирное время. Никто не мог предвидеть жаркого лета, когда на самом деле начнется война. Теперь от этой бесполезной подкладки спина под шерстяным солдатским френчем начала преть. Ведь готовились к войне вообще. К этой войне никто готов не был.
Перед глазами лейтенанта встала позавчерашняя картина в городском парке, где одевали и снаряжали прибывшее в полк пополнение. По пути из штаба он там проходил. Какой-то чернявый, со сверкающими глазами горячий боец из строительного батальона никак не хотел менять свою добела выгоревшую со спины хлопчатобумажную гимнастерку на френч старой эстонской армии. На корявом русском языке он скороговоркой пытался объяснить медлительному эстонцу — ротному старшине: пусть ему дадут настоящую форму, нашу форму! А эта, мол, чужая, иностранная, эту он надевать не станет. Ротный старшина его не понимал, полагал, что беда в самой одежде, и знай выискивал в своих навалах то один, то другой френч — и все без толку. Хоть оставляй бойца в одном исподнем. В конце концов вызвали комиссара батальона, который терпеливо и самым простым языком объяснил южанину, что в данной красноармейской части именно такая форма считается правильной и надевать ее следует без опасения, что этим к советской власти будет выказано какое-то пренебрежение. Боец хотя и перестал возражать, однако по его недоверчивому лицу было ясно, что всю ответственность возлагает на комиссара. Если что-то будет не так, то он только выполнял приказ.
Как знать — может, это тот самый боец, чью винтовку сейчас километр за километром тащит по направлению к фронту командир отделения Курнимяэ. Узнать человека было невозможно, даже если бы Яану до мельчайших подробностей запомнилось его лицо. Сейчас только темная полоска на шее, где воротник обтер пыль, подтверждала, что боец — южанин, а в остальном его запыленное лицо было как у всех других.
Непривычное вызывает протест. Яан вспомнил, как он прошлой осенью явился новоиспеченным лейтенантом в полк, который в эти самые дни переходил на красноармейское довольствие. Однажды вечером солдаты в столовой отказались есть пшенную кашу, мол, это птичий корм, в самый раз курам клевать, эстонцы такой каши отродясь не ели. У нас даже лошади едят овес! Что за помои нам дают, орали некоторые заводилы из упитанных деревенских парней и стучали о стол ложками. В столовой поднялся адский гвалт. Приказы офицеров никого есть не заставили, прямо хоть докладывай, что часть взбунтовалась. Тогда положение спас опытный комбат майор Картау. Пришел, сел за один стол с бойцами, попробовал кашу, сказал, что во время войны это был бы деликатес, ему на Вируском фронте в прошлую войну приходилось в основном есть мерзлую картошку, да еще нечищеную, не до того было. Заметил, что порой бывает полезнее приучить себя также и к вещам, о которых и ведать не ведал, кто знает, что впереди ожидает. Говорил он это так дружелюбно, с улыбкой, что упрямство понемногу улеглось и бойцы принялись за пшенную кашу. Да и не век уж им служить осталось — стерпится!
Важно не терять головы и чувства меры.
Орг прошел с колонной несколько сот метров, оглянувшись, увидел, что шофер уже начал нетерпеливо тянуть шею. Может, его лейтенант собрался отправиться с полком на фронт?
— Ну, до свидания, — остановившись, оказал Орг и махнул рукой на восток: — Там встретимся!
Они молча пожали друг другу руки. Только сейчас Яан обратил внимание, что и у младшего лейтенанта лицо было покрыто точно таким же толстым, как и у его бойцов, слоем пыли. Портупея, петлицы и одинокий красный кубик на них — все это скрывалось под желтоватым налетом пыли. Солдаты ничем не отличались друг от друга.
Шмяк, шмяк, шмяк! — ступали мимо лейтенанта все новые и новые ноги.
Второй раз ему пришлось остановить машину для того, чтобы пропустить полковой обоз. Многие лошади были всего несколько дней тому назад взяты с хуторов в связи с мобилизацией, их тревожило и пугало это людское и конское скопище, куда они нежданно попали. Крестьянские лошади, они не привыкли ходить в обозе и при встрече с автомашиной легко могли понести. Мимо двух первых подвод они проехали нормально, третью подводу отпрянувшая лошадь вкатила задом в канаву, откуда сбежавшиеся возницы пытались ее вновь выкатить на дорогу. Пришлось остановиться, пока громыхавшая по обочине вереница подвод и двуколок медленно не прогрохочет мимо.
Обоз тянулся бесконечно, все новые и новые зеленые подводы появлялись из-за пригорка, груженные ящиками и мешками, накрытые защитного цвета брезентом, снаряжение и провиант перетянуты веревками. Казалось, что хозяйственники оставили на складах разве что мусор. Начхоза полка Яан знал как человека бывалого, которому опыт первой мировой войны подсказывал, что на поле брани даже самая пустячная мелочь может стать сокровищем. Тем более что лошади были свежими и в теле, за некоторыми телегами переступали даже запасные кони. Мирный скрип шин по гравию был успокаивающим и вытравливал из памяти и слуха тяжелое шмяканье задубевших желтых сапог. Ездовые тоже выглядели отдохнувшими. Кое-кто, правда, шагал рядом с возом, но главным образом чтобы размяться, чтобы не все время сидеть в телеге.
Когда последние колеса прокатились мимо, Яан захлопнул дверцу машины и приказал:
— Теперь давай газуй, мы потеряли порядочно времени.
Дорога оставалась пустынной. Но еще на протяжении нескольких километров в нос ударял запах пыли, перемешанный с испарениями свежего конского навоза. Шоссе словно бы старалось отдышаться после неимоверной ноши, которую ему пришлось вынести.
Шофер прибавил скорость. Белые каменные верстовые столбы стали мелькать уже каждую минуту. Жара размаривала, и Яан всякий раз радовался, когда дорога оказывалась изъезженной в лесенку, машина начинала подскакивать, и тряска слегка взбадривала. Видимо, люди по этой погоде все были на сенокосе, по дороге навстречу им попалось всего две телеги, в той и в другой куда-то тряслись одинокие, в пришлепнутых шляпах, деды. Поселок, который они, сбавив скорость, проезжали, казался совершенно вымершим. Обгрызенная коновязь перед сельским магазином выглядела совсем заброшенной, дверь в лавку открыта, в дверях, прислонившись к косяку и отгоняя от лица мух, стоял продавец и разглядывал проезжавшую машину.
Неподалеку за поселком навстречу им попался легковой автомобиль. За ним тянулся огромный шлейф пыли; когда они поравнялись, пыль на несколько мгновений окутала все вокруг и лишила обзора. Шофер снял ногу с педали акселератора.
— Поди полк догоняет? — спросил шофер.
Яан не мог ответить. Отсвечивающее на солнце ветровое стекло не позволяло как следует разглядеть пассажиров встречной машины, он не был уверен, были ли они в военной форме или гражданской одежде. Лишь сосредоточенное лицо шофера за рулем запечатлелось на миг.
Постепенно это лицо стало его преследовать. Яан отгонял наваждение логическими возражениями. Что бы искал Ильмар здесь, так далеко от Виймаствере? Тем более что весной у него реквизировали машину, тот маленький серый «опель», как с грустью писала Хельга. Машина, которая им сейчас встретилась, была гораздо больше. Просто почудилось сходство, не более.
И все же он до конца не освободился от навязчивого наваждения. Снова перед глазами вставал зять, появлялось лицо Ильмара за рулем мчавшейся навстречу машины. Порой бывает, что впечатление первого мгновения берет верх над всем последующим. Конечно, мир был перевернут вверх дном известием о начале войны, но даже в этой суматохе должны же были существовать твердый порядок и своя логика. Хуторяне сейчас явно отсиживаются по домам, в смутные времена людей поддерживает устойчивость домашних стен, разумный человек не станет носиться по свету. Яан чуть было не тряхнул головой, отгоняя видение, но сдержался, сообразив, что шоферу это может показаться странным.
К вечеру 25 июня самый большой успех в немецкой группе армий «Норд» был достигнут 56 моторизованным корпусом генерала Эриха фон Манштейна, чьи передовые части проникли на глубину 180 километров от государственной границы. Достигнув возле Зарасая северной границы Литовской ССР, командующий 8 танковой дивизией вышеуказанного корпуса генерал Бранденбергер выслал в ночь на 26 июня по шоссе в направлении Даугавпилса передовой отряд с заданием захватить город. Вместе с передовым отрядом к Даугаве было заброшено подразделение особого назначения из диверсионного полка «Бранденбург».
Солдаты и офицеры особого подразделения были одеты в форму советских войск НКВД и вооружены винтовками, пистолетами и пулеметами советского образца. Офицеры и часть солдат владели русским языком, некоторые из них в 1940 году принимали участие в операциях десантников на Крите. Смешавшись с отходящими подразделениями советских войск, выдавая себя за раненых красноармейцев, диверсанты перешли на северный берег Даугавы. Группа состояла из 60 человек и имела задание завладеть мостами через Даугаву и держать их до подхода передовых частей немецких войск. Операция носила кодовое название «Дюнабург».
Ранним утром в 05.15 одновременно к начальникам караула шоссейного и железнодорожного моста явились капитан и старший лейтенант войск НКВД и заявили, что командование армии распорядилось заменить охрану мостов. Оба представили соответствующие письменные распоряжения за подписью начальника штаба 11 армии. Документы были поддельными. Попытки начальников караула проверить по телефону правильность распоряжений результатов не дали, так как линии связи были диверсантами предварительно перерезаны. Начальник караула шоссейного моста, деморализованный паническими слухами и беспорядочным отступлением накануне через мост огромного количества войск и беженцев, с чувством облегчения сдал охрану моста и начал со своей командой отход по шоссе в направлении на Резекне.
В караульной книге осталась подпись командира войск НКВД о приеме охраны моста. Подпись была неразборчивой.
Начальник караула железнодорожного моста не согласился без распоряжения своего непосредственного начальника передать охрану моста. На это старший лейтенант со знаками различия войск НКВД заявил: «Мне, как представителю органов, предоставлено право расстреливать на месте должностных отказывающихся выполнять распоряжения командования. Вы что, не признаете воинскую дисциплину?» Почти под угрозой оружия прежний караул был посажен в эшелон, идущий на Псков, и отправлен в тыл.
Возле моста произошел инцидент.
В то время как прибывший в форме войск НКВД отряд отстранял от поста караульную команду, у начальника саперной команды, приданной охране железнодорожного моста, младшего лейтенанта инженерных войск Осокина, возникло серьезное подозрение относительно законности происходящего. Так как младшему лейтенанту, так же как и начальнику караула, не удалось связаться по телефону со штабом, он решил действовать самостоятельно. Младший лейтенант спрыгнул в свое укрытие, которое было вырыто в 40 метрах от караульного помещения у железнодорожной насыпи, и включил электрические детонаторы взрывных патронов.
В результате произошел один взрыв. Провода, ведущие к остальным запалам, были уже перерезаны солдатами особой группы. В результате взрыва была разрушена одна несущая балка и 3,8 метра рельсового пути, взрывом контузило также одного унтер-офицера полка «Бранденбург», который поблизости от места взрыва перерезал провода.
В завязавшейся перестрелке младший лейтенант Осокин был ранен, взят в плен и отправлен с подходом немецких войск в лагерь для военнопленных. Командир диверсионной группы подверг дисциплинарному взысканию фельдфебеля Штайнера, ответственного за обезвреживание зарядов.
После овладения мостами обе группы немедленно связались по радио с частями подходившей 8 танковой дивизии, передав в эфир условный сигнал о захвате мостов. Движение по мостам не задерживали, но не допустили к автодорожному мосту саперов арьергардной дивизии, которым комдив отдал приказ заминировать мост и с приближением противника взорвать его. Капитан со знаками различия войск НКВД заявил, что он получил от штаба армии приказ сохранить мост в целости в соответствии с нуждами готовящегося контрнаступления, котором командир дивизии в известность не поставлен. Когда капитан саперов попытался выяснить положение, связь со штабом дивизии уже прервалась и восстановить ее не удалось. Через мост на северный берег шел непрерывный поток повозок, автомашин и людей. Кроме военных, идущих как группами, так и в одиночку, в тыл уходило и много гражданских лиц, главным образом партийных и советских активистов из северных уездов Литовской ССР, которым удалось спастись от подходивших немецких войск и буржуазно-националистических банд шаулистов.
Над мостами кружили немецкие самолеты-разведчики. Отдельные группы бомбардировщиков и истребителей атаковали движущиеся по шоссе перед мостом и за мостом колонны, с явной целью вызвать панику. Мост не бомбили. На шоссейном мосту время от времени возникали пробки, из-за чего на южном берегу Даугавы осталось множество повозок, а также автомашин, с которыми было трудно перебраться через мост. Подходившие сзади сталкивали оставленные на дороге транспортные средства в кювет.
В 10.30 движение по мосту прекратилось. Бегом прошли с южного берега еще отдельные военные и группа гражданских с узлами и велосипедами. За ними через мост проехал военный грузовик со станковым пулеметом «максим», установленным на крыше кабины. В кузове находилась группа бойцов разных частей, некоторые из них раненые. Переехав мост, машина остановилась, и из кабины вылез лейтенант пограничной службы, который обратился к часовому и спросил начальника караула.
Из убежища вышел капитан в форме войск НКВД. Лейтенант-пограничник обратился к нему:
— Товарищ капитан, наших частей на том берегу больше нет, мы последние. Немецкие танки на подходе. Взрывайте мост!
— Лейтенант; отставить провокационные разговоры, — ответил ему начальник караула — Вы что думаете, наши органы не лучше знают, что делать?
— Так я только что оттуда! Теперь остается ожидать только немцев! — возбужденно крикнул лейтенант.
— Отставить разговоры!
В это время с южного берега Даугавы донесся грохот танков, и в 10.43 на мост беспрепятственно въехал танк головного дозора немцев.
— Продали! — закричал лейтенант-пограничник и схватился за кобуру.
В этот миг стоявший за его спиной часовой нажал на кнопку ножа десантника, пружина выбросила лезвие, и диверсант всадил нож по самую рукоятку лейтенанту в спину.
Увидев гибель своего командира, находившиеся в кузове бойцы открыли беспорядочную стрельбу, на которую диверсанты ответили пулеметным и ружейным огнем. В перестрелке были убиты представлявший часового диверсант и один из раненых в кузове, некоторые получили новые ранения. Шофер завел мотор и рванул с места, спустя десять секунд на этом месте разорвался выпущенный из танка снаряд.
Через полчаса после прохождения передового танкового батальона через мост на северный берег проехал командир немецкого авангарда. Начальник караула со знаками отличия капитана войск НКВД приветствовал полковника на выезде у моста. Полковник остановил свой «хорьх» с открытым верхом, вышел из машины и пожал начальнику караула руку со словами:
— Поздравляю с Железным крестом первой степени, капитан!
К этому времени Даугавпилс, где не было советского воинского гарнизона, уже находился под контролем немецких войск. Местами вспыхивало спорадическое сопротивление разрозненных групп, но оно быстро подавлялось превосходящими силами. Спустя несколько часов на место прибыли подразделения мотопехоты, приступившие к созданию предмостного укрепления.
5
Едва Ильмар к полночи сомкнул глаза, как его разбудило тихое, но непрекращающееся постукивание за окном. Внезапный испуг заставил его вскочить с дивана и кинуться в угол, где у него с вечера стояла винтовка. Мелькнул еще не осознанный страх: это пришли за ним. За неделю до войны или спустя неделю после начала — какая разница?
Не отвечая и не подавая признаков жизни, он немного выждал. Постукивание повторилось. Оно было таким осторожным, будто человек за окном и сам боялся, что может кого-то разбудить. Ильмар стал шаг за шагом приближаться к окну. Он прижался к стене и вытянул шею, чтобы, оставаясь незамеченным, выглянуть в окно.
Прямо возле окна он увидел одинокую фигуру. Козырек форменной фуражки у мужчины был надвинут на глаза, и прошло несколько долгих мгновений, прежде чем он в густых сумерках узнал констебля Уука. Рука, судорожно сжимавшая ружье, ослабла, от души отлегло.
Ильмар прислонил винтовку к стене и тихо открыл створку окна.
— Случилось что-нибудь? — все еще с крайней осторожностью выдохнул он в сереющую ночь.
Уук придвинулся ближе и шепотом спросил:
— У тебя есть бензин?
— А чем керосин хуже? — несколько оторопев от непонятного вопроса, нашелся Ильмар. — Кого поджечь собрался?
— Для машины, — объяснил Уук.
Ильмар помедлил. Наконец признался против желания:
— Самая малость найдется. Но я его для себя берегу. Где у тебя машина-то?
Уук махнул рукой.
— Дело серьезное. Скорей одевайся и выходи, я тебе все объясню.
Через некоторое время они были уже в конюшне. В полуоткрытую дверь было видно далеко за поле, так что никто бы не смог подойти к хутору незаметно ниоткуда, кроме как со стороны леса, в то же время сами они оставались скрытыми от посторонних взглядов. Уук поведал, что у располагавшейся за поселком в Хаавлиском лесу группы таллинских офицеров имеются связи по всей Эстонии. Вчера от лесника они даже связались по телефону со знакомыми военными в Тарту. Вот и узнали, что эстонские части получили приказ выступать из мест своего расположения и двигаться в сторону Изборска и Пскова.
— А что мы можем сделать? — спросил Ильмар, подавляя нервную ночную дрожь. — Уходят так уходят.
Уук придвинулся еще ближе к нему и монотонным шепотом принялся убеждать: нельзя оставаться сторонним наблюдателем. Каждый обязан разъяснять другим обстановку и влиять на ход событий. Сейчас ни один настоящий эстонец не должен уходить из Эстонии, тем более заодно с русскими. Этого просто нельзя допустить. Республике нужны эстонцы и их оружие. Разве мы смогли бы завоевать самостоятельность, если бы у нас еще до большевистской революции не было бы эстонских полков, которые в нужный момент пустили в ход свои силы и свое оружие?
— Сейчас это дело под вопросом, — засомневался Ильмар. — К ним порядком приставили русских и комиссаров. У меня шурин, Яан Орг, тоже офицер, я это знаю.
Но Уука нельзя было переубедить или поколебать. Русские в счет не идут, им надо указать дорогу, и раньше указывали. Пусть убираются за Псков или к черту на кулички, пока целы. Русский, он человек покладистый и понятливый, если ему покрепче сказать. А русских офицеров и комиссаров надо будет вывести из игры, чтобы не мешали. Последние слова Уук сказал с особым ударением, хотя и не стал пояснять.
— Ну ладно, — махнул наконец Ильмар, — попытаться можно… Только мы-то тут при чем? И какое отношение имеют к этому остатки моего бензина?
Теперь Уук заметно оживился.
— Видишь ли, у них там в Хаавлиском лесу есть машина, на которой можно догнать войска, но нет шофера. Прежние сослуживцы и просто знакомые офицеры у них найдутся в любом полку, там собрались такие мужики — только бы до войск добраться! Да и бензин у них на исходе, на дорогу не хватит. Вот мне и вспомнилось, что ты ведь старый автомобилист.
Когда Ильмар на это ничего не ответил, Уук льстиво продолжил:
— Ты только представь, какой это был бы ударный кулак, если бы нам удалось привести в леса какой- нибудь полк солдат вместе со всеми офицерами и оружием! Это тебе уже не с охотничьими ружьями таскаться, как сейчас. Пошли бы из поселка в поселок, русские побежали бы, как зайцы, разве русский устоит в бою против эстонца. Одним ударом очистили бы всю республику от скобарей, вот тогда и с немцами можно разговаривать, мы все же самостоятельная страна, как Финляндия, можем союзником стать. Если еще на день замешкаемся, они будут уже за Изборском и, считай, пропали в волчьей глотке! Думаешь, русские не знают, что делают? Они и не хотят выставлять эстонских парней против немцев. Они нарочно уводят наши дивизии в Россию, чтобы только оставить Эстонию без своей армии.
Уук выдержал паузу и попытался в темноте разглядеть выражение лица Ильмара. Затем он проговорил:
— Вдруг еще ненароком с шурином встретимся. Свой человек, с ним даже лучше всего поговорить, не так ли? Или он, чего доброго, тоже к коммунистам переметнулся?
— Нет, он не коммунист, — подумав, отозвался Ильмар. — Младший брат Рууда — тот да, совсем спятил, сперва в милиционеры подался, потом в парторги. Яан еще в эстонское время учился в Тондаском военном училище, он никакой не красный.
— Тогда порядок. Так поедешь?
Ильмара вдруг будто током ударило. В голове вспыхнуло захватывающее дух озарение: пробил его звездный час! До сих пор он всегда, был вынужден оставаться свидетелем чужого величия — и когда при открытии монумента участникам Освободительной войны фотографировал ораторов, и когда в годовщину республики увековечивал поселковых кавалеров Креста Свободы. В то время как разные деятели взбирались на трибуну и стаскивали с гранитных памятников белые покрывала, он лез с головой под черную материю, наводил на резкость матовое стекло, громыхал кассетами и нажимал на кнопку спускового тросика. И всегда так — кому белое покрывало, кому черное. Потом ходил от одной двери к другой и торговал фотографиями. Собачья должность, если подумать. Только и всего, что присутствовал при сем, когда свершалось событие. Если спросят: а ты что там делал? Как скажешь: да вот, мол, щелкал!
Теперь в его руках был спусковой тросик больших и важных событий. Не так ли бывало во все времена, что в смутные дни некий решительный человек в каком-нибудь комитете или совете склоняет чашу весов в свою сторону? Главное, чтобы такой человек нашелся.
В воображении Ильмара встала картина: он в лесу обращается с речью к офицерам. Разумеется, их созвал Яан. Они жадно ловят каждое его слово о том, чего от них ждет народ. Он не испугается, он вполне в состоянии это им сказать! В голове Ильмара звучат недавние доводы Уука. Конечно, они пойдут за ним. Военные всегда слабо разбирались в политике, они знают свое оружие и свои уставы, им обязательно необходим некто, способный наставить их на правильный путь.
Ильмар пытался найти в себе какие-то собственные слова, которые он скажет военным, но, видимо, мгновение было неподходящим, потому что на память приходили только разглагольствования Уука о том, что русские, мол, побегут как зайцы.
Черт с ними, нужные слова сами придут в нужный момент.
Полчаса спустя две нечеткие фигуры следовали через темное поле от хутора Ванатоа к поселку. Один из этих людей вел велосипед, другой поддерживал стоявшие на багажнике две десятилитровые жестяные канистры.
Из неосвещенного окна жилого дома на хуторе Ванатоа вслед ушедшим смотрела молодая хозяйка Хельга. Легкий шорох, с которым муж прокрался из передней на улицу, тут же встревожил сторожевой пункт в мозгу Хельги, сон будто рукой сняло. То, что она увидела из окна, только усилило ее страх. Вокруг нее, казалось, встали какие-то темные силы, кружили, словно привидения, тут и там. Что из всего этого могло выйти, было неясно. Если бы хоть знать, откуда надвигается опасность!
У Хельги возникло почти что необоримое желание окликнуть мужа, не дать ему уйти через темное поле в неизвестность. Но она поняла, что это не в ее власти. Ильмар только бы разъярился, если бы жена вздумала встревать в его дела.
Ильмар и Уук обошли кружным путем спящие дома поселка и направились в сторону Хаавлиского леса. Констеблю дорога казалась довольно знакомой. Он не оглядывался по сторонам и ни разу не замедлил шага. Лишь неподалеку от дома лесника он остановился, приложил ко рту руку и ухнул по-совиному. По мнению Ильмара, получилось не очень похоже, но этого, видимо, и не требовалось, так как где-то поблизости отозвались таким же человечьим уханьем и сразу же из придорожных кустов вышел вооруженный мужчина с белой повязкой на рукаве. Убедившись, что один из пришельцев Уук, он без слов, махнув рукой, пропустил их.
Их явно ждали. Темный двор разом наполнился невесть откуда высыпавшими людьми, которые безмолвно окружили пришедших. Уук был вроде привычен к такому порядку, потому что никаких признаков беспокойства не проявлял. Ильмару стало немного не по себе. Какой-то невысокий человек в мундире и с портупеей почти вплотную подошел к нему и протянул руку:
— Полковник Мардус.
— Саарнак, — буркнул Ильмар, торопливо переменил на руле велосипеда руку и пожал несколько небрежно протянутые ему пальцы.
— Очень приятно, — сказал полковник. — Я уже по словам господина констебля Уука был уверен, что вы, господин Саарнак, придете к нам на помощь. В нынешнее трудное время это святой долг каждого эстонца. Но ручаться головой все же нельзя, этот красный год здорово попортил наш народ.
— Так точно, — отозвался Ильмар и почувствовал, что это звучит глупо. Он не мог найти верного тона для разговора с этим маленьким полковником.
В пору собственной срочной службы ни один полковник никогда не подавал ему руки и не обращался к нему. А этот обратился к тому же столь торжественно, будто все время произносил речь.
— Давайте зальем прежде всего бензин, — весьма робко сказал кто-то за спиной Ильмара и разрешил этим положение. — А то там всего полбака, я смотрел.
Их направили за угол коровника. За ним стоял черный автомобиль: Ильмар бегло осмотрел его и начал заливать в бак бензин. Ему светили карманным фонариком.
— Откуда у вас этот русский «форд»? — спросил он у человека, который подсвечивал фонариком.
Тот хихикнул:
— Да тут одни товарищи подарили.
— Так уж и подарили?
— Даже умоляли, мол, сделайте одолжение, заберите себе, мы у вас вон сколько брали.
На том разговор и кончился. Ильмар обостренным чутьем угадывал, что вне крошечного желтого кружочка света от карманного фонарика стоят безмолвные люди, которые следят за каждым его движением и прислушиваются к каждому его слову. Не хотелось производить лишних движений и задавать вопросов. Над ними довлел дух безотчетной строгости, делать полагалось лишь самое необходимое. Действовать иначе было бы неподобающе, почти что подозрительно.
После того как бензин был залит, Ильмара позвали в дом посоветоваться. Он решительно переступил порог дома лесника. Уук заметил это и тихо сказал ему:
— Все в порядке. Лесник сам с мужиками приглядывает, чтобы воздух был чистым.
Окно было закрыто светомаскировкой из черной бумаги, а на углу стола горела керосиновая лампа. Полковник Мардус разложил на столе карту, вокруг которой сгрудились присутствующие в комнате люди. Теперь Ильмар смог впервые разглядеть всех. Большинство было одето в защитные офицерские френчи, перетянутые ремнями. Тем не менее собравшиеся не производили впечатления военных, скорее в них угадывалось что-то разбойничье. Оглядевшись в той мере, в которой это было уместно в тот момент, он понял и причину. Под френчами у них были рубашки без галстуков, воротнички помяты, заросшие лица тускло подсвечивались снизу пятилинейной керосиновой лампой. Углы комнаты растворялись в темноте, и помещение из-за этого выглядело округлым, словно пещера.
Тут и там прислоненные к стене, как и водится в военном стане, стояли ружья и карабины. К подоконнику была приставлена даже специальная арсенальская снайперская винтовка с утолщенным стволом. Ильмар успел подумать, что прятать и переправлять ее в лес стоило труда, это тебе не обрез, под полой такую махину не пронесешь.
В одном все же чувствовался военный порядок. Никто не разговаривал, все терпеливо стояли вокруг стола, устремив глаза на карту, и ждали. Было так тихо, что из леса в комнату ясно доносились птичьи голоса и шелест листвы.
Полковник Мардус взялся объяснять обстановку. Толстый синий карандаш в его тонких нервных пальцах прыгал по карте туда-сюда, оставляя местами посла себя легкие черточки и точки.
— На сегодня войска, учитывая темп пешего перехода, предположительно достигли этого района, — Мардус начертил на карте неровный эллипс. — Это означает, что, продвигаясь дальше, они будут делать привалы где-то здесь, возле шоссе. Ландшафт здесь лесистый и для привала войск вполне подходящий.
Говорить с людьми следует как раз на привале, в походе это делать трудно, и попытка привлечет ненужное внимание. Самые подходящие — большие привалы, на обед и на ночлег, их мы и должны использовать.
В его голосе звучало всеведение, некое превосходство, будто он читает в военном училище лекцию новоиспеченным слушателям, которые еще очень далеки от офицерского звания и ничего не смыслят в военном деле.
Полковник Мардус оставлял странное впечатление. Выражение его продолговатого лица было высокомерным и самоуверенным, голос твердым, в то же время его сутулая фигура кабинетного человека казалась беспомощной здесь, вдали от мира письменных столов и обитых кожей кресел. Летавшие над картой пальцы полковника дрожали.
Ильмар Саарнак не знал, что Мардус всю свою офицерскую карьеру сделал за штабными столами. Еще меньше могло ему прийти в голову нечто вроде характеристики полковника, которую некогда пустил в обиход какой-то шутник-сослуживец из военного министерства:
— Если бы кроме заочных шахмат существовала еще и заочная война, то из полковника Мардуса непременно вышел бы Наполеон.
— С точки зрения нашего задания местность также представляется удобной, — продолжал полковник. — В этих лесах может свободно затеряться хоть целая дивизия, если русские вдруг поднимут тревогу и кинутся на поиски. Отсюда недалеко и до обоих уездных городов, где нам после удачной операции прежде всего следует взять власть.
Затем полковник Мардус провел на карте толстую изломанную линию рекомендуемого пути следования. Он подчеркнул, что городов на своем пути следует избегать, так как там могут находиться крупные силы красных — милиция и армейские части.
— Задание слишком значительно для того, чтобы рисковать. Проверка может быть совершенно случайной, но если вас задержат, то это уже не будет иметь значения. У нас не остается времени, чтобы повторить попытку. — Он говорил резко, рубил слова, затем задрал голову, уставился через стол на Ильмара и спросил: — Господин Саарнак, вы принимали участие в Освободительной войне?
— Нет, — ответил Ильмар, смутился и пояснил: — Меня не взяли, годами не вышел.
— Ну, у нас сражались даже школьники, причем сражались отважно, — поучающе заметил Мардус, но упрекать больше не стал. — В каких частях вы служили на действительной?
— В кавалерийском полку, — с некоторой виноватой поспешностью ответил Ильмар.
— О, это была отличная часть, — удовлетворенно заметил полковник. — Часть, проникнутая духом патриотизма, красные не зря расформировали ее. Кавалерийский полк я знаю…
Черта с два ты знаешь, екнуло у Ильмара, которого весь этот разговор удручал. Проходил на параде перед строем, в желтых перчатках из свиной кожи, это ты знаешь!
— Я, как полномочный представитель правительства Эстонской республики, принял следующее решение, — торжественно объявил полковник. — Командиром группы назначается майор Мээритс, у которого в Южной дивизии много бывших сослуживцев. В его распоряжении остаются господин лейтенант Уба и господин… ээ… какое у вас воинское звание? — благодарю, господин капрал Саарнак. Как только сосредоточите в лесу один полк или часть его, немедленно отправляйте посыльных в другие находящиеся в походе части, чтобы и они присоединились к вам. Направить по шоссе на машине к Изборску заставу, которая остановит все эстонские части и повернет их назад. Вокруг вас вскоре соберется целая дивизия. Временно примите на себя командование и доложите мне обо всем через порученца. Затем получите указания для дальнейших действий. Вплоть до этого избегать прямых столкновений с более крупными частями Красной Армии.
Полковник Мардус засунул пальцы правой руки за борт френча и скользнул суровым полководческим взором по находившимся в комнате людям. Обрюзгший капитан Линдеман, превозмогая сон, слегка покачивался возле стола. Тонкие губы полковника презрительно дернулись. Он ничего не сказал, уставился взглядом в нижний обрез карты и продолжал отдавать распоряжения.
— Выезд в семь ноль-ноль. До этого прошу группу майора Мээритса отдыхать. Впереди очень ответственный день…
Майор Мээритс, на полголовы выше полковника, скуластый человек с кряжистой солдатской фигурой, огляделся, отыскивая взглядом переданных в его распоряжение людей. Ильмар почуял, что с этим человеком может быть лишь единственный способ общения: беспрекословное подчинение.
— Можно сказать, что сегодня в наших руках судьба Эстонской республики, — продолжал Мардус, и сразу же становилось ясно, что он давно ждал этой возможности. — В лесах есть и другие патриотически настроенные отряды, но едва ли у них имеются столь точные данные о продвижении эстонских частей. Именно поэтому от наших решительных и успешных действий зависит, переживет ли республика возрождение или нет. Мы ожидаем от каждого полного и безупречного выполнения долга!
Ильмару от всего этого стало весьма не по себе, у него вдруг появилось чувство, что кто-то другой, грубым обманом и хитростью, присвоил себе его звездный час. Освободители отечества собрались в таком несчетном множестве, ими была забита комната, на улице толпилось еще бог знает сколько, и делай что хочешь — большинство из них в тот великий день будут стоять все равно на шаг Впереди него. Напрасно, совершенно напрасно надеяться на торжество справедливости.
Только что полыхавший пыл угас.
То же самое чувство обманутости с новой силой охватило Ильмара, когда он со своими скупыми на слова спутниками ехал все дальше на юго-восток. Лейтенант Уба сидел рядом, рука его по большей части держалась в кармане пиджака за пистолет. Майор Мээритс выложил на заднее сиденье три круглые гранаты. Для них обоих в доме лесника подыскали случайную гражданскую одежду, которая плохо сидела на них, это лишало их привычной уверенности и раздражало. Разговаривать с сидевшим за рулем деревенским мужиком им было не о чем. Перед Ильмаром в зеркале заднего обзора все время маячило скуластое неподвижное лицо майора Мээритса, словно роковая маска.
Стояла удушливая жара. Не помогало и то, что оба передних боковых окна оставались открыты. Правое стекло было опущено, со стороны шофера стекло вообще отсутствовало, оно было разбито пулями, часть осколков хрустела под левым каблуком Ильмара, когда он убирал ногу с педали сцепления. Время от времени взгляд Ильмара падал на крупные рыжеватые пятна на спинке переднего сиденья между ним и лейтенантом Уба. Не ребенок же он, чтобы не узнать следы крови.
Порой у Ильмара поднималась злоба к своим спутникам. Конечно, и они — освободители отечества. Разумеется, это их портреты будут помещены в школьных учебниках и развешаны к торжественным случаям по стенам. А он что, маленький винтик — возница, только и всего.
Когда Иль мар думал об этом, в нем вскипал гнев и у него появлялось злое желание свернуть на первом же повороте в сторону, помчать в ближайший город, прямо к отделению милиции, распахнуть дверь и крикнуть: забирайте их, я вам бесплатно доставил спасителей отечества! Хотелось бы знать, какую песню тогда запоет полковник-освободитель? «Кавалерийский полк я знаю…» — ни хрена ты не знаешь, старый оскопленный баран! Все с офицериками заигрываешь, все прочие вообще не люди, они годятся лишь для черной работы, пускать в расход новоземельцев? Как и в прошлую войну, когда офицерье наделяли крестами и хуторами, а настоящие мужики кормили вшей и годами хворью маялись, хутора заброшены и поля в сорняках!
Лента дороги, будто ехидная змея, наматывалась вокруг шеи Ильмара.
28 июня, когда стрелковый полк остановился на привал возле шоссе Выру — Петсери, в расположении полка передвигалась легковая машина «ГАЗ М-1» с тремя пассажирами в гражданском. Машина останавливалась возле отдельных батальонов, шофер поднимал капот и начинал копаться в моторе. В это время двое остальных седоков предпринимали попытку вступать в контакт с военнослужащими эстонского происхождения, прежде всего с офицерами. В связи с тем, что неизвестные лица в ходе беседы пытались поставить под сомнение правомочность имевшегося у полка приказа и склонить бойцов к отказу от его выполнения, офицерами полка разговоры были решительно пресечены. Политрук 5 роты попытался во втором батальоне установить личности беседовавших, но они лишь заявили, будто являются работниками местного исполкома, и поспешно, не предъявив документов, удалились с места происшествия.
Более продолжительный разговор у пассажиров автомобиля состоялся в расположении штаба полка, где они встретились с полковым инженером, воентехником первого ранга Т. Эйнбушем. Последний узнал в одном из приехавших майора Мээритса, бывшего сослуживца из дислоцировавшегося в Тарту Куперьяновского, батальона. Майор Мээритс представился уполномоченным нелегального центра освобождения Эстонии и в качестве такового предложил Т. собрать вокруг себя по всему полку военных из эстонцев и увести их при полном вооружении в лес, чтобы таким образом сохранить ядро армии возрождающейся Эстонии. Он утверждал, что все патриотически настроенные военнослужащие из других воинских частей уже вступили в контакт с центром освобождения Эстонии и уходят в леса, избегая насильного увода в Россию, где всех их ожидает неминуемая гибель от большевистского террора.
Разговор привлек внимание уполномоченного особого отдела дивизии старшего лейтенанта Маавере, который решил внести ясность в происходящее. Увидев подобное внимание к себе, Мээритс и Уба поспешили удалиться и уехали на автомашине, несмотря на требование Маавере остановиться.
Спустя некоторое время воентехник первого ранга Т. Эйнбуш собрал вокруг себя, неподалеку от штаба полка, группу бойцов и сержантов и начал агитировать их уйти вместе с ним в лес, чтобы не покидать с полком территорию Эстонии. На заявление одного сверхсрочника, что офицеры требуют беспрекословного выполнения приказа, Т. Эйнбуш объяснил: эстонские офицеры этого делать не станут, они пойдут вместе с солдатами в эстонские леса, а тех единичных из них, кто продался большевикам, придется вместе с русскими командирами и комиссарами устранить. Бойцы других национальностей могут продолжать путь по направлению к Пскову, им следует объяснить, что им же лучше побыстрее покинуть Эстонию, до которой им нет дела. Когда кто-то из бойцов спросил, каким же образом устранять комиссаров и тех офицеров, которые потребуют выполнения приказа командования, Т. Эйнбуш ответил: «У вас в руках оружие и полный боекомплект патронов на каждого солдата. Более действенного средства я не знаю».
Уполномоченный особого отдела, старший лейтенант госбезопасности Маавере, который, начиная с привлекшей к себе внимание беседы Т. Эйнбуша с проезжими, следил за его действиями, вышел теперь из-за дерева и категорически потребовал прекращения провокационных разговоров. В ответ на это Т. выхватил пистолет и крикнул:
— Соглядатай проклятый, вот ты и будешь первым!
Возникла перестрелка, в ходе которой старший лейтенант Маавере оказался более быстрым и точным. Т. Эйнбуш был убит на месте.
Вечером того же дня офицеры строевого отдела штаба полка капитан Наруск и лейтенант Сээдвере самовольно взяли легковую автомашину командира полка и покинули в неизвестном направлении расположение части. В ходе проведенного позднее розыска капитан Наруск был арестован в месте его предыдущего постоянного жительства, куда он явился через несколько дней после побега из полка, и предан суду военного трибунала по обвинению в дезертирстве. Лейтенант Сээдвере ушел в подполье и вступил в боровшийся против советской власти вооруженный отряд, который действовал в районе отцовского хутора в волости Карузе. В начале июля, при попытке разоружить охрану волисполкома, лейтенант Сээдвере погиб в перестрелке от винтовочной пули.
6
Посередине моста мотор «хеншеля» чихнул раза два и заглох. Стартер вхолостую прокручивал коленчатый вал, ни одного выхлопа больше не было. Ехавший в кабине командир батареи, старший лейтенант Яанисте, забеспокоился. Первым его желанием было взглянуть в небо — не видно ли самолетов?
Эрвин Аруссаар вылез и открыл капот. Попросил Яанисте нажать на стартер и проверил искру. Она, как маленькая молния, метнулась к свече. Так и есть, опять засорился карбюратор или нагар на свечах! Что с этим чертовым бензином? Он достал из инструментального ящика насос и принялся продувать карбюратор. Плотный поток телег и людей, в котором они до этого двигались, впереди начал редеть. Машина Эрвина, оказавшаяся теперь в голове колонны, перекрыла проезд остальным. Огромную военную машину, у которой, вдобавок ко всему, на прицепе была пушка, никто ни на чем объехать уже не мог, лишь пешеходы продолжали с двух сторон валить через мост. Сзади начали доноситься крики и настойчивые всхлипы гудков.
— Давайте побыстрее, Аруссаар! — нервничал старший лейтенант. — Мы ведь на мосту!
Уголок рта у Эрвина дернулся, но долголетняя привычка к дисциплине не позволила огрызнуться. Начальству легко поучать! Эрвин продолжал сосредоточенно работать. Пока руки привычно действовали, взгляд Эрвина скользнул сквозь переплеты моста — и буквально провалился вниз. Широкая чернеющая вода, закручивающая на гладкой поверхности тугие водовороты, протекала в такой пропасти, что холодело под сердцем. Таких больших рек Эрвин еще не видел. Ну и пространство должно было расстилаться там, вдали, чтобы в нем могла родиться подобная могучая речища.
Людская масса, непрерывно прущая между грузовиком и перилами моста, нарушала целостность картины и несколько отстраняла реку. Чуть выше моста, с западного берега, как раз отчаливала большая, со смолеными бортами, дощатая плоскодонка, чудская ладья, широкий корпус судна был забит людьми. Гребли длинными белыми веслами, они никак не сходились в такт, и все же суденышко медленно наискосок скользило к другому берегу. Это движение тоже происходило в общем направлении, которое сейчас для всех было единым, — с запада на восток.
Глаза и руки Эрвина были заняты мотором, зато слух отчетливо регистрировал все бурлившие вокруг звуки. Где-то мычали коровы, на восток, подальше от надвигавшегося фронта, без конца перегоняли стада. Из хвоста колонны доносилась резкая перебранка, там ржали лошади. Торопливо проходившие люди то и дело бросали ему какие-то выговариваемые с упреком слова, которые в большинстве оставались непонятными Эрвину и не задевали сознания. Лишь один пронзительный женский голос прозвучал с такой силой, что дошел до Эрвина:
— Боже мой, что это они — нарочно закрыли дорогу? Сейчас немец как налетит!
Почти незаметно вдали возник новый звук, и, как только он достиг сознания, Эрвин понял, что именно его-то, начиная с последнего хлопка мотора, он все время боялся и ждал. Слабое завывание становилось отчетливее. Да, они должны были прилететь, когда-нибудь они должны были заявиться, но почему они летят именно сейчас? В следующее мгновение Эрвин обругал себя остолопом, он должен был сразу понять, что немцы следят именно за переправами и теснинами! В том, что самолеты однажды обязательно атакуют и их колонну, Эрвин убедился вчера вечером, когда они достигли Изборска и стояли на перекрестке, дожидаясь для проезда хотя бы малейшего разрыва в двигавшейся на северо-восток по мощенному камнем шоссе Рига — Псков человеческой массе.
Крестьянские телеги и военные двуколки, лавировавшие между людьми, одиночные надрывно сигналившие грузовики с пулеметами на кабинах и с латышскими истребителями или милиционерами в кузовах — и бесконечное множество пеших, у кого мешок за плечами, у кого велосипед с узлом на раме.
Пеший поток был нескончаемым и пестрым. Женщины в белых косынках, с котомками за спиной и с детьми за руку, у детей побольше, в свою очередь, маленькие узелки в руках, старики с палками, которых на закате дней согнали с печи, стайка молодых ребят и девушек в легкой летней одежде, явно в поисках кого-то, кто взял бы их под свою опеку и определил бы к месту. И военные, в огромном количестве, спешившие по направлению к Пскову в одиночку и группами, отставшие от своих частей, потерявшие управление и связь и теперь бредущие в общем потоке беженцев до первого крупного населенного пункта, где комендантские патрули начнут их собирать и организовывать. Временами среди этой медленно катящейся людской реки, словно подтаявшая льдина, двигалась отчаянно поредевшая рота усталых бойцов.
Из общего потока на кляче, запряженной в телегу, изо всех сил пытался выбраться какой-то старик Стоя в телеге, он кричал и орудовал вовсю вожжами, шаг за шагом приближаясь к обочине, пока ему наконец не посчастливилось свернуть на Печорскую дорогу. Возле машины Эрвина старик остановил лошадь, и из его телеги одна за другой высыпались женщины с узлами и детьми. Они тут же кинулись обратно на шоссе Рига — Псков, чтобы кануть там в потоке беженцев словно камни в воде. Старик слез с телеги, похлопал конягу и обошел свою повозку, постукивая каждое колесо ногой, будто убеждаясь, что они еще не отваливаются.
Старик заинтересовал Эрвина. Он открыл дверцу и крикнул:
— Здорово! Издалека идешь?
Старик окинул его быстрым взглядом, подошел принялся разглядывать во все глаза.
— Закурить есть? — спросил он на ломаном эстонском языке.
Эрвин достал папиросы, у него был порядочный запас «Ориента».
— Я — тряпичник, — сказал старик, сделав пару затяжек. — Жил на латышской границе. Летом ездил по Эстонии, собирал тряпье для бумажной фабрики в Ряпина.
— А теперь? — спросил Эрвин.
— Теперь из Латвии немец прет, немец — говенный человек, еще в восемнадцатом году от него досталось. Больше не хочу. Уходить надо. А мне что — дома нет, земли нет, одна лошадь есть, ее с собой взял.
— А чего сюда завернул? Почему дальше не поехал, куда все едут?
— Вот что, солдатик, ты, кажись, большой начальник и машина у тебя большая, только больно молод. Кто прет туда, куда все прут? Баран один и прет Никогда вперед других на место не придешь, все вот так и бредут, как самый хилый плетется. Всегда сворачивай туда, куда другие не идут, легче идти и скорей на месте будешь. У моего коня от этой давки уже ребра стонут, а путь у нас еще долгий. На Печорской дороге отдохнет, если повезет. А на Псковской немец обязательно бомбить прилетит, все время летает — уж из-за меня-то одного, поди, на Печору сворачивать не станет.
Старик затягивался папиросой, и глаза его оживлен но блестели.
— И куда это ты таким макаром доехать хочешь? — допытывался Эрвин.
Тряпичник бросил окурок, затоптал и сказал.
— Да уж доеду. Пойду вкруг Чудского озера. У меня сестра в Принаровье замужем, деревня Ольгин Крест называется. Хороший у нее мужик, из русских. Ловит рыбу и пчел водит. Поеду этим берегом или тем, все одно доеду. Спасибо за курево, добрая эстонская папироса была!
Он забрался на телегу, шевельнул вожжами и поехал дальше по поселку.
Поселок недавно бомбили. Еще дымились пожарища нескольких домов, и возле дороги лежали неподвижные тела. Для Эрвина это были первые убитые в этой войне. Было непривычно смотреть, как люди, поторапливаясь, проходили, не обращая внимания на трупы.
С этого момента он понял, что и им не миновать смерти.
Прерывистое завывание приближалось с устрашающей быстротой. Эрвин подумал, что моторы само летов работают на ужасно высоких оборотах, и как только они выдерживают этот режим, не заклинивают или не разлетаются на куски. Он глянул из-под капота вдоль моста в сторону восточного берега. Неожиданно мост стал похож на огромную серую трубу, которую продувает бешеный сквозной ветер. Люди бегом удалялись к противоположному берегу, сзади никто уже не подходил, видимо, рассыпались по берегу реки, кто же пойдет под налет на мост. Настил моста был серый, небо, видневшееся впереди, в прорези мостового въезда, тоже выглядело безутешно серым, и маячившие вдали церковные купола были тускло-серыми. Так выглядит бесснежной зимой застывший на крепком морозе мир. Завывание самолетов перешло в невыносимый вой. Эрвин почувствовал, как стекавший за воротник пот вдруг стал холодным.
Тут же где-то вне поля зрения ударили взрывы. Эрвин всем телом сперва ощутил удар воздушной волны, сами взрывы грохнули вдогонку. На этот раз немецкие самолеты не целились в мост, они пикировали на скопившиеся на западном берегу колонны машин и беженцев. Эрвину показалось, что сквозь закладывающее уши завывание он слышит крики. Страшнее всего было думать, что многие из тех, на чьи головы сейчас сыплются бомбы, могли бы уже давно уйти оттуда и быть на другом берегу, если бы он не перекрыл им дорогу. Эрвин пытался освободиться от этой страшной мысли, но тщетно. Он уже довольно отчетливо слышал крики, и это не могло быть ничем другим, кроме проклятий по его адресу. Растяпа, остановил машину на мосту, а ну, скинуть его вместе с колымагой в реку! Пальцы начали дрожать, отвертка выскальзывала из паза.
Самолеты вновь взмыли вверх, завывание утихало. Старший лейтенант Яанисте нервно топтался на подножке между бортом и открытой дверцей и бессмысленно повторял:
— Скорее, Аруссаар, скорее же!
Сзади, громыхая по настилу сапожищами, подбежал шофер второй боевой машины Каарелсон — балагур и трепач. Сейчас лицо его зашлось красными пятнами.
— Вот дьявол, Аруссаар, ну что ты копаешься — они нас с потрохами на дно отправят! Лучше места не нашел!
— Карбюратор, стерва… — кряхтел Эрвин. — Давай-ка качни насосом, хоть бы щелку продуть, чтобы мотор пошел!
Каарелсон взял насос. Успел раза два качнуть, как снова стал нарастать вой пикирующих бомбардировщиков, он становился все резче и резче, пронизывал ужасающей угрозой до мозга костей, заполнил все небо и накрыл все окружающее. Самолеты шли, чтобы раздавить все живое. Возникало ощущение полной беззащитности, беспомощной обнаженности на открытом мосту, между ревущим от моторов небом и чернеющей рекой, так мог бы чувствовать себя муравей, карабкающийся при грозе по перекинутой через пропасть травинке, с той лишь разницей, что муравей не знает, кто наслал на него грозу, и подозревает в этом своего муравьиного бога. Появилось необоримое желание забраться под машину, бросить все как есть, спрятать голову и зажать руками уши, чтобы не видеть и не слышать, что происходит вокруг. Да так и оставаться, пока все кончится. Сомнений больше не было — на этот раз самолеты пикируют прямо на мост.
Череп раскалывался от завывания. Бомбы теперь упали куда ближе. За мостом грохотала продолжительная серия взрывов. То ли самолеты и впрямь на этот раз целили и в мост, то ли это просто были случайные огрехи бомбометания, только на глазах у Эрвина из реки на высоту моста взметнулись два столба — внизу, у основания, коричневатые, ржавого цвета, выше, на самой верхушке, — ярко-белые. Второй из них встал прямо у самого носа переполненной людьми ладьи, которая к тому времени успела достичь середины реки. Нос ладьи слегка задрался, а когда столб воды опустился, то видно было, как с игривой легкостью разлетелись дощечки, весла посыпались вокруг ладьи, как облетающие лепестки. Снизу, с реки, донесся одновременный вскрик множества людей, он на мгновение перекрыл даже рев самолета. В следующий миг оставшаяся без носа ладья разом наполнилась водой, и река повлекла тонущую посудину вниз по течению. Медленно кружась, ладья тащилась к мосту, в самой ладье и вокруг нее плавали люди, они, барахтались вперемешку с досками и веслами, кричали, широко раскрыв рты. Сильное течение несло их к каменным быкам, вокруг которых постоянно бурлили грозные темно-коричневые водовороты.
При новом заходе немецкие самолеты уже не только бомбили. Ухо Эрвина уловило сквозь грохот моторов частый перестук пулеметов. Выходя над рекой из пике, летчики строчили по воде, по людям, отчаянно боровшимся с течением. Эрвина вдруг бросило в жар, струйки пота буквально обжигали кожу. Внутри так подвело, будто воздушная волна швырнула его сквозь переплеты моста и он сейчас падал вниз, в реку, падал бесконечно долго, со сводящей с ума медлительностью.
По мосту, со стороны восточного берега, выбрасывая вперед ноги, обутые в кирзовые сапоги, бежал человек. Он был в милицейской форме и пытался все время поддерживать левой рукой бьющую по боку противогазную сумку. Человек что-то изо всех сил кричал. Когда он оказался ближе, Эрвин понял лишь, что милиционер поминает бога и божью матерь, все остальные слова были незнакомыми, хотя, судя по тому, с какой страстью милиционер произносил их, они должны были означать что-то очень существенное.
Старший лейтенант Яанисте встал перед машиной и попытался успокоить милиционера;
— Сейчас! — произнес он на довольно корявом русском языке. — Немножко сделаем и дальше едем.
Если он думал своим вмешательством поправить положение, то результат оказался прямо противоположный. Услышав ломаный русский язык, милиционер умолк, уставился на голубовато-серый френч офицера противовоздушных войск буржуазной Эстонии, в котором был старший лейтенант, и гаркнул:
— Диверсанты! Фашисты!
Он выхватил из кобуры наган и наставил его на старшего лейтенанта. От возбуждения милиционер никак не мог удержать оружие в одном положении — все же впервые лицом к лицу с врагом, — оно прыгало у него в руках, то уставясь в лоб, то в живот Яанисте.
— Пристрелю! — закричал он.
Эрвин отпрянул из-под капота, не зная, что предпринять. В тот же миг он услышал над головой лязг металла. Сидевшие в кузове бойцы, видевшие все происходящее, вскинули винтовки на крышу кабины. Полдюжины стволов уставились на угрожавшего оружием милиционера. Тот отступил, но нагана не убрал.
— Складывайте оружие, нас много! — неуверенно выкрикнул он. — Никуда вы не уйдете!
На протяжении нескольких напряженных мгновений ни одна из сторон ничего не предпринимала, словно прислушиваясь к реву самолетов, как будто усиливавшийся или ослабевающий гул мог дать кому-то из них перевес.
В это время сзади, из середины колонны, на место происшествия подоспел комиссар Потапенко; он вплотную подошел к милиционеру и решительно отвел его руку с наганом.
— Отставить, сержант! — приказал он не допускающим возражения тоном. — Видишь, мотор заглох, ты же не дурак. Сейчас наладим и очистим твой мост. Ну что поделаешь, если на мосту случилось, не снимать же голову!
Милиционер пытался возражать.
— Так он же фашист. Ты погляди, во что одет! — указал он на Яанисте.
— Он такой же фашист, как ты или я, — поучительно сказал Потапенко. — Петлицы видишь? Знаки различия видишь? То, что тебе раньше такая форма не встречалась, ни о чем не говорит. Думаешь, тебе в Псков все на свете для обозрения присылали?
Милиционер с глуповатым видом уставился на него, но все же, помедлив, запихнул револьвер в кобуру.
Самолеты между тем ушли, и уже казалось, что на этот раз все миновало. Из-под моста слышались крики. Со стороны города на лодках отчаливали люди — спасать тех, кто еще держался на воде. Некоторые выплывшие цеплялись за устои моста и звали на помощь — течение все время стремилось оторвать их и унести с собой.
Дело наконец продвинулось настолько, что Эрвин вскочил в кабину и нажал на стартер. Отфыркиваясь и чихая, то и дело барахля, мотор заработал, и Эрвину на первой скорости удалось стронуться с места. Противоположный берег начал медленно приближаться. Старший лейтенант снял фуражку и безмолвно принялся вытирать ее изнутри носовым платком.
Чувство избавления было преждевременным. Еще до того, как они проехали мост, сквозь шум и хлопки автомобильного мотора до слуха снова донеслось завывание приближающихся самолетов.
Комиссар Потапенко, который забрался в кузов машины Эрвина, перегнулся к открытому окну кабины и прокричал:
— Как только переедешь мост, сворачивай сразу направо, уходи с дороги — и живо, живо!
За Эрвином двигалась вся их колонна. Немцы снова бомбили западное предмостье, там скопилось множество шедших со стороны Риги людей. Несмотря на бомбежку, какая-то стрелковая часть начала взводными колоннами перебежкой преодолевать мост. Видимо, командир решил, что так все же лучше, чем отсиживаться в бездеятельности под бомбами. Бойцы держались ближе к поручням и низко пригибались, это было инстинктивное движение, попытка оставаться по возможности незамеченными.
Вполне понятно, это не могло скрыть их присутствия. Немецкие летчики заметили передвижение войск на мосту. Часть была крупная, она все шла — двумя колоннами, каждая по своей стороне моста. Самолеты принялись один за другим утюжить мост, ведя огонь из бортового оружия. От настила моста летели щепки. То один, то другой пехотинец спотыкался, падал и оставался неподвижно лежать на мосту. Никто возле них не задерживался, подходили все новые бойцы, с винтовкой в руке и вещмешком за плечами, огибали упавших и бежали дальше, к спасительному противоположному берегу. Эрвин с ужасом смотрел на это зрелище. Он не понимал, почему немцы не стреляли из пулеметов по их колонне — так бы они все там и остались! Возможно, их спасло то, что они стояли без движения. Может, немцы подумали, что автоколонна со страху брошена на мосту и люди от нее разбежались, как куры, в разные стороны.
Пляска смерти на мосту продолжалась.
Вдруг от бежавших бойцов отделилась фигурка. Вниз по откосу, прямо к колонне дивизиона бежал военный в портупее и с планшетом. Когда он приблизился, стали видны его малинового цвета полковничьи петлицы и прикрученный к выгоревшей гимнастерке орден Красного Знамени. Полковник тяжело дышал, гимнастерка со спины была насквозь пропотевшая.
— Кто тут за командира? — закричал он, оказавшись у машин. — Где командир, сукин сын?
Командир дивизиона капитан Паюст находился в отдалении и не услышал вопроса. Из кузова спрыгнул комиссар.
— Я комиссар части. Батальонный комиссар Потапенко, товарищ полковник.
Полковник подскочил, горящим взглядом уставился ему в лицо и жесткой костлявой рукой схватил комиссара за портупею.
— Послушай, комиссар, это как ты тут, черт побери, воюешь? Ты в своем уме? У тебя же зенитки.
— Зенитки.
— Ты что, не видишь, что он, сволочь, вытворяет? Я вывел людей из литовских лесов, из-под носа у немецких танков, а ты преспокойно смотришь, как их словно зайцев стреляют! Комиссар! Совесть-то есть у тебя, комиссар?
— Совести у меня, может, больше чем нужно, — меланхолично ответил Потапенко, только ею пушек не зарядишь. У меня снарядов нет!
Бомбардировщик выходил над правым берегом из пике с таким завыванием, что полковник и комиссар невольно пригнули головы. Было видно, как летчик, осматриваясь, вертел головой, не иначе как выискивал новые цели.
— Ах ты, мать твою, перемать! — стараясь пересилить грохот мотора и треск очередей, кричал полковник на ухо комиссару. — Да я понимаю, что ты все выпустил, но один-то, последний снаряд у тебя на каждую пушку имеется! Он всегда есть у каждого артиллериста под собственным сиденьем! Чего ты их бережешь, хуже уже не будет! Жахни гадам из всех стволов по снаряду в лоб, сбей одного-другого. Вот увидишь, сразу наутек кинутся, уж я-то их чертовы трещотки знаю, с самого первого дня знаком. Бога ради, комиссар, неужели же у твоих ребят не чешутся руки, фрицы твои пушки брюхом утюжат, до чего обнаглели!
Полковник хватал ртом воздух и вопросительно глядел на Потапенко. На его лице застыло умоляющее выражение.
Комиссар сокрушенно покачал головой:
— Нет у меня под сиденьем ни одного снаряда. С самого начала так и не было. Стволы изнутри чистенькие, блестят, как их с завода выпустили. Вот так и воюю, товарищ полковник.
Полковник отпустил его портупею и отступил на полшага, будто имел дело с сумасшедшим. Недоуменно глядел он на Потапенко, но во взгляде комиссара сквозило такое страдание, что не поверить ему было нельзя.
— Какой же идиот тебя без единого снаряда на войну послал, комиссар? — потрясенно спросил полковник.
Потапенко грустно усмехнулся:
— В общем-то, этого идиота Гитлером зовут, — сказал он.
Полковник непонимающе тряхнул головой и повернулся на каблуках. Он полез по откосу наверх к мосту, чтобы подбодрить своих бойцов. Те улавливали ритм пикирования немцев и начинали перебежку всякий раз, когда бомбардировщик пикировал в центр моста. Это казалось рывком в волчью пасть, но было относительно безопасно. Так появлялась возможность преодолеть мост прежде, чем налетит очередной самолет.
Мост немцы не бомбили, явно приберегали для себя. Бомбы постоянно рвались перед мостом. Временами там возникала паника. Обезумевшие от страха обозные лошади бросались прочь с дороги вместе с повозками, неслись во весь опор вниз по откосу, телеги переворачивались, оглобли ломались, колеса, наткнувшись на препятствия, отлетали, они катились дальше, угодив на камни, подскакивали в воздух и наконец ухали в реку, тут же уходя на дно. Одна лошадь влетела с разгона в реку вместе со своей защитного цвета повозкой, она билась и отчаянно ржала, пытаясь выбраться на берег, но течение подхватило повозку и тащило ее теперь под мост вместе с лошадью. Ни у кого не было времени прийти на помощь животному.
Снова и снова нарастал вой пикирующих бомбардировщиков.
Книга времени свидетельствует о том, что предпринималось в эти дни, чтобы удержать откатывающийся через Латвию фронт.
25 июня Рижское пехотное училище было переброшено на автомашинах по шоссе Рига — Лиепая к реке Вента, чтобы прорвать извне кольцо окружения, в котором уже со второго дня войны сражались защитники Лиепаи. Три дня курсанты непрерывно атаковали осадивших город немцев, освободили от немецкого авангарда и буржуазно-националистических отрядов айзсарговцев город Айзпуте, расположенный в центре Курземе, но прорваться к Лиепае не смогли. 28 июня военное училище было отозвано с фронта и отправлено в тыл.
28 июня под Даугавпилсом прямо с железнодорожных платформ был направлен в бой прибывший из Московского военного округа не законченный формированием 21 механизированный корпус. Во взаимодействии с 5 воздушно-десантным корпусом танкисты должны были отбить Даугавпилс, уничтожить мосты и организовать оборону на рубеже северного берега реки. В течение целого дня корпус яростными атаками пытался оттеснить немцев за Даугаву, отдельные кварталы города неоднократно переходили из рук в руки, но силы оказались недостаточными, и к вечеру атакующие вынуждены были перейти к обороне на Резекнеском направлении, в сорока километрах к востоку от Даугавпилса.
30 июня, когда стало уже совершенно очевидным, что немцы концентрируют на предмостном плацдарме Даугавпилса крупные силы для дальнейшего наступления на слабо защищенном советскими войсками направлении на Остров и Псков, для противодействия этому были введены в дело все имеющиеся авиационные резервы. Так как фронтовая авиация Северо-Западного направления в ходе предыдущих боев уже потеряла значительную часть своих аэродромов, а также самолетов, командование прибегло к помощи воздушных сил Краснознаменного Балтийского флота, В течение дня в общей сложности 120 бомбардировщиков и торпедоносцев неоднократно бомбили колонны немецких войск на переправах через Даугаву и в прилегающих к ним районах.
Бомбардировщики прилетали издалека, с приморских флотских аэродромов. Малый радиус действия преобладающих в воздушных силах КБФ истребителей И-15 и И-16 не позволял им сопровождать на такое расстояние бомбардировщики, которые из-за этого были слабо защищены от атак немецких истребителей. Подожженные бомбардировщики таранили истребителей противника и колонны немецких войск, ценой значительных потерь продвижение последних оказывалось на некоторое время нарушенным.
29 июня немецкие войска перешли Даугаву в ее среднем течении, в районе Плявинаса и Крустпилса, и создали новое предмостное укрепление. Утром следующего дня передовые немецкие части захватили в Риге шоссейный, понтонный и железнодорожный мосты через Даугаву, но не смогли форсировать реку, на правом берегу которой вместе частями Красной Армии держали оборону также соединения латышского народного ополчения. К полудню ударом с востока, вдоль берега, немцев отбросили от Даугавы. Вечером все рижские мосты были взорваны, в то же время немецким войскам удалось перейти реку чуть выше города, у острова Доле, который находится на юго- востоке от Риги. Защитники Риги оказались под угрозой окружения. В течение нескольких предыдущих дней правительственные учреждения Латвийской ССР были эвакуированы из зоны военных действий в Валку, и в ночь на 1 июля Рига была оставлена.
Кроме 8 армии, защищавшей северный берег реки в нижнем течении Даугавы и побережье Рижского залива, и располагавшихся на восток от нее разрозненных подразделений 11 армии, в северной части Латвии находилось еще одно боеспособное, хотя и не полностью укомплектованное войсковое соединение — 24 территориальный корпус, который был сформирован на базе бывшей армии буржуазной Латвии. С началом войны одна из дивизий вместе со штабом корпуса и артиллерийскими полками находилась в летних лагерях Литене близ Гулбене, вторая — севернее Риги в Царникавском лагере. В последние дни июня соединения и части корпуса получили приказ сосредоточиться в Островском укрепрайоне и занять оборону на рубеже реки Великая.
Располагавшимся в Литенеских лагерях частям корпуса удалось выполнить этот приказ. Форсированным маршем, отражая атаки небольших передовых подразделений противника, части корпуса вышли в назначенный район. Но двигавшаяся в походном порядке через Гулбене на восток 183 стрелковая дивизия корпуса в северо-восточной оконечности Латвии, возле поселка Лиепна, натолкнулась на прорвавшиеся сюда сильные немецкие бронетанковые части, устроившие засаду перед поселком, на развилке дорог, на выгодных позициях вдоль правого берега реки Лиепна. 3 июля два следовавших походным маршем стрелковых полка дивизии наткнулись здесь на засаду и были вынуждены принять жестокий ночной бой, в котором обе стороны понесли тяжелые потери, не достигнув при этом поставленной цели. Немецким войскам не удалось зажать дивизию в кольцо, но и 183 дивизии не удалось прорваться на восток, выйти в Островский УР. Дивизия отошла в северо-западном направлении и, обойдя через Алуксне на границе с Эстонской ССР немецкие войска, достигла Пскова.
В ходе боя при Лиепне лишь одной роте 227 стрелкового полка под командованием капитана Язепа Калниньша удалось форсировать реку и в рукопашной схватке прорваться с фланга через боевые порядки противника. Потеряв связь с остальными частями и не имея сил вторично преодолеть немецкую позицию в обратном направлении, командир роты принял решение самостоятельно продолжать продвижение в направлении Острова, чтобы выйти там на соединение с советскими войсками, В это время у немецких войск, которые вели бой со 183 стрелковой дивизией, не нашлось свободных сил для вывода из боя с целью преследования прорвавшейся роты. Таким образом, рота капитана Калниньша продолжала на свой страх и риск продвигаться по направлению к прежней государственной границе.
После падения Риги части 8 армии стали отступать на территорию Эстонской ССР. Поскольку противник, продолжая концентрировать войска для дальнейшего наступления, не проявлял в то время заметной активности, у командования Северо-Западного направления при оценке положения возникла надежда восстановить двумя одновременными ударами фронт на Даугаве. В ночь на 2 июля командование фронта отдало приказ войскам предпринять наступление, в ходе которого 8 армия должна была ликвидировать Крустпилсское предмостное укрепление, а выдвигавшаяся из второго эшелона 27 армия — Даугавпилсское. Начало наступления назначили на 10.00 2 июля.
За пять часов до наступления советских войск, 2 июля в 05.00, с Даугавпилсского предмостья начали наступление немецкие войска. Из противостоящих им советских соединений в результате потерь 5 воздушно-десантный корпус по численности стал не больше бригады, а 21 механизированный корпус потерял все свои танки и продолжал сражаться в качестве небольшого пехотного соединения. Такими силами невозможно было остановить наступление бронетанковых соединений 4 танковой группы немцев. К вечеру немецкие передовые части преодолели расстояние в 50 километров и вышли к предмостью Резекне.
На следующий день противник начал также наступление с Крустпилсского предмостья и к концу дня занял Гулбене.
Немецкие диверсионные группы и отряды латышских айзсаргов в ходе указанных операций активно нарушали линии связи. В результате этих действий приказы войскового командования зачастую опаздывали и донесения не доходили своевременно. Так в течение целого дня 3 июля у командования фронта отсутствовала всякая связь с подчиненными ему армейскими штабами, исключая нерегулярную и с частыми перебоями радиосвязь. В силу того, что у командования фронта не было представления о действительном положении и о передвижении как собственных войск, так и войск противника, оказалось возможным и то, что практически осталось совершенно неприкрытым от наступающего противника исключительно важное оперативное направление на Остров.
7
С того момента, как поступило сообщение о начале войны, жизнь в поселке внешне почти не изменилась, и все же чувствовалось, что в воздухе сгущается какое-то напряжение, которое преобразило многие повседневные дела. Это было как перед грозой, когда напряженность все возрастает и становится уже невмочь дождаться первого раската грома.
Как и прежде, поселок днем оставался безлюдным и сонным, редко когда одинокий хуторянин тащился по предобеденной жаре на телеге в кооперативную лавку или возвращался с пустыми бидонами с маслобойни. У кого бы нашлось время, чтобы в горячую пору сенокоса бродить по поселку? Зато по шоссе без конца проносились то в одну, то в другую сторону машины, раньше их никогда столько не бывало. Порой в кузове сидели вооруженные люди. Те, что в зеленых мундирах, были военные, синие комбинезоны и гражданскую одежду носили бойцы истребительных батальонов. У них, как всегда, горело, за машинами столбом клубилась белая пыль, опускавшаяся простыней на придорожные дома и сады. Все еще не было дождя, который бы смыл с деревьев и кустов белесую, неверную пелену и возвратил бы им краски жизни.
Кое-кто рассказывал о бойцах истребительного батальона страшные и жуткие байки. Мол, они и поставлены все истреблять. Как только поступит приказ — хутора жечь, скот перерезать и людей к стенке!
Два дня тому назад Астрид встретила в поселке парторга Виймаствереской волости Рудольфа Орга, шурина своего двоюродного брата Ильмара, и напрямик спросила у него, верно ли все то, что говорят. Рууди заложил большие пальцы за ремень, каблуком сапога ковырнул землю и ответил, что, дескать, а как же иначе, на закуску к прочим ужасам они едят еще и маленьких детей. Его глаза сверкнули злым блеском, и он тут же спросил, а приходилось ли Астрид слышать, скольких новоземельцев в округе за последние дни убили и скольких пытались убить. Давно ли это было, когда нашли в лесу повешенного Юри Луусмана. Когда Рууди говорил это, на лице не было даже намека на его обычную усмешку, он сурово стиснул челюсти.
Спросил он неспроста. В поселке шептались о том, будто тот или иной хозяин ходил мстить поселившимся на его земле новоземельцам. Чьи выстрелы по ночам гулко отдавались в лесу, как не тех мужиков, у кого что-то отняли.
Против этого истребительный батальон как раз и хорош, сказал Рууди. Взглянул затем в напряженное лицо Астрид и зашелся своим привычным смехом.
Да не бойся ты ничего, сказал он, потерпи немного, скоро все будет иначе. За нами такая огромная земля, как только соберемся с силами, немец пробкой вылетит из Латвии, и войне конец.
Рууди Орг поинтересовался также, как идут дела у Тоомаса.
Астрид тут же забыла про истребительный батальон и про все другое. Пожаловалась, что скоро даже лицо Тоомаса начнет забывать — так мало удается видеть мужа. Ни свет ни заря уходит на работу на скотобойню, возвращается поздно вечером, едва ноги волочит. Даже не. поест толком, поставит будильник на самую рань и заваливается в постель. Едва коснется подушки, уже засыпает. Надо бы обсудить и то и другое, как быть и что предпринять, но на это у Тоомаса никогда сил не хватает. А утром сама такая заспанная, что из разговора ничего не выходит. Ну что это за жизнь?
Однако Рууди заявил, что Тоомас мужик что надо. В нынешнее время каждый обязан тянуть в полную силу. Война свалилась на голову негаданно, тут без натуги ничего не добьешься. Нас мало, сказал Рууди, каждый должен выдюживать за двоих.
— Вспомни, как сама в народном доме спектакли ставила, — с улыбкой сказал Рууди. — Редко когда раньше полуночи домой добиралась!
Астрид засмеялась:
— Но ведь тогда мы там были вместе с Тоомасом.
— Мы бы тебе и сейчас подыскали такую работу, чтобы рядом с Тоомасом, — сказал Рууди. — Это все в наших силах. Порасти немного девчушку, уж мы тебе дома засиживаться не дадим.
— Рууди, что будет? — допытывалась Астрид. — Всякое болтают. Ты же, наверно, знаешь, как там на самом деле.
Лицо Рууди посуровело. Он боролся с собой, но потребность оставаться честным взяла верх. Словно стыдясь за себя и за власть, которую он представляет, парторг произнес медленно, с непривычной для него нерешительностью:
— Ты прикинь, может, разумнее будет с ребенком на несколько дней уйти из поселка. Тут ведь может и до перестрелки дойти, только зря напугают. Вы с Тоомасом обсудите это дело, у его стариков хороший тихий хуторок.
Душевность Рууди тронула Астрид. В волости у него у самого дел невпроворот, так вот же, старается помочь советом. Астрид улыбнулась своей самой милой улыбкой и сказала — ладно, если Рууди так думает, она вечером потолкует с Тоомасом. Парторг с чувством облегчения кивнул.
— А вообще-то не слушай, что там старухи на селе болтают, — посоветовал он на прощание. — Они же самые великие стратеги! Мы всего неделю воюем. Скоро немцу дадут так, что пыль столбом пойдет, вот увидишь. Страха больше нет. А мы тем временем выкурим из щелей всех этих лесных братьев и передавим как клопов.
Рууди размашистой походкой зашагал прочь, кепка на затылке и пиджак нараспашку, уверенность его казалась подкупающей и непоколебимой. Это прибавило Астрид уверенности.
Астрид и сама почувствовала, как ее походке возвращается игривая легкость, так нравившаяся. Тоомасу, за которую муж прозвал ее Кузнечиком и по которой в девичестве ребята еще издали узнавали ее. Астрид вскинула голову и поняла, что так она и хотела бы ходить. Шедшая из пастората навстречу ей старуха Таммаро, мать заведующего магазином, пропустила Астрид, остановилась и подозрительным взглядом исподлобья поглядела вслед идущей легкой походкой женщине.
На следующий вечер к Астрид наведался прежний хозяин дома, бывший волостной староста Мадис Роодмаа. Постучался с тихой требовательностью, переступил порог и сразу принялся испытующе оглядывать помещение. Скромно заметил, что пришел посмотреть, как постояльцы содержат свое жилье. Вытер большим мятым носовым платком со лба капли испарины и сказал подчеркнуто, чтобы все тут до мелочи было в порядке, дом нельзя запускать, жильцы сами за это в ответе. Астрид слышала, как Роодмаа по очереди обошел все квартиры.
Этот двухэтажный дом, в котором Астрид жила, виймаствереский волостной староста возводил в одно время со строительством на окраине поселка школьного здания. Школу строили на казенные деньги, и злые языки утверждали, что их хватило и на доходный дом волостного старосты. Прошлой осенью, правда, дом у Роодмаа отобрали, но теперь он, видимо, надеется вернуть его, иначе зачем бы ему приходить с предостережением.
Пусть себе надеется, заметил Тоомас, когда Астрид вечером рассказала ему об этом. Смотри-ка, вылез из своей щели! Да наплевать на его мечты. Собственно, особой разницы для них не составляло, кому платить за жилье, только разве что плата у Роодмаа была вдвое выше против нынешней.
Тоомасу легко сохранять уверенность в себе, он руководит большим цехом, и у него под началом много людей, там его слово имеет весомую силу. Это придает твердость. Астрид прежде всего ощущала обычную женскую тревогу за тот маленький обособленный мир, в котором они еще так мало успели прожить. До рождения Рээт она никогда не беспокоилась о жилье — много ли им вдвоем с Тоомасом надо? Хотя волостной староста в свое время сам и по доброй воле сдал им внаем квартиру, визит его предвещал недоброе. Тоомаса все это не заботило. По его мнению, не имело никакого значения, кто что говорил — значат только дела.
Астрид посмеялась над собой. Видно, она просто глупая. Сидит дома, обабилась! Чего бояться и слушать, откуда теперь свалится на голову беда! У Рууди вон нет и тени сомнения, что скоро немцев погонят из Латвии и войне конец. Наслушалась тут всяких пересудов у деревенских баб, которые в каждом событии видят грозные предзнаменования и верещат об ужасах.
Острая тоска, будто пронзительный звук, кольнула Астрид. Как хорошо все же было на маслобойне — все девушки в красивых белоснежных халатах, весь день хорошее настроение, шутки и смех, работа совершенно не утомляла. И это удивительное чувство, что ты к чему-то причастна, что ты нужна.
В соседней комнате проснулась Рээт и захныкала. Астрид поспешила к ребенку, забыв про свои тревоги.
После обеда к Астрид наведалась Хельга, жена двоюродного брата Ильмара. Поставила велосипед возле двери и, как свой человек, поднялась по лестнице. Хельге надо было отвести душу.
— Илъмар в последнее время просто изводит! — в сердцах возмущалась Хельга. — Без конца лается да винит, будто я и в том и в другом виновата. Ужасно по машине убивается, даже на меня, бывает, волком смотрит Будто мне самой не жалко — большая и дорогая вещь, сколько денег положили. Только я разве виновата, что мой брат парторгом стал.
— А что, он так и говорит? — удивилась Астрид. — Рууди такой хороший человек.
— Да что там говорит, больше подразумевает. Я уже просила Рууди, пусть лучше сейчас без дела к нам, в Ванатоа, не наведывается, потом одни неприятности, чего только выслушивать не приходится.
— Как там, хоть кончились у него эти шашни с Сентой? — поинтересовалась Астрид.
Хельга махнула рукой и отвела платок с левой щеки.
— Вот они, следы последнего разговора!
Астрид с возмущением смотрела на большой желтовато-зеленый кровоподтек, который начинался от угла левого глаза и кончался у волос. Астрид было трудно представить, чтобы нечто подобное мог совершить ее муж. Тоомас? Смешно, Тоомас в жизнь не поднял бы на нее руку, какая бы там размолвка ни была!
— Чего же это он так? — растерянно спросила Астрид.
— Да ему и самому небось тошно, что бегает за юбкой и удержаться не может. Впору хоть выкладывать, как жеребца, — думаешь, он сам этого не понимает? Растравит себя и на мне зло срывает. Не сходят с языка эти семьдесят тысяч, которые он за мной недополучил. Знаешь, такое зло берет, прямо хоть в шлюхи подавайся, чтобы ему эти деньги выложить! Другой раз думаю, что вот на это и всю жизнь положишь. Но взять неоткуда. Вескимяэ — хутор маленький, да и не было у отца таких денег, куражился под пьяную руку, чтобы только люди сказали: ты смотри, до чего крепкий мужик этот вескимяэский Март, дает за Хельгой семьдесят тысяч! Будто я без того малость чокнутая или подпорченная! Теперь, когда хозяйство ведет Михкель, чего ради ему отрывать кусок от себя и выплачивать Ильмару? Сама знаешь, Яан сразу после гимназии пошел на военную службу, Рууди подыскал работу в поселке — что мне, у них клянчить? Да и нет у них…
— Так Ильмар что, не понимает разве? Не дурак же он!
— Понимает там или не понимает — страсть к деньгам у него выше разума. Я уже сколько раз слышала, какую бы он вместо меня мог в волости найти невесту и с гораздо большим приданым. Послушать его, так в Виймаствере все наследницы только его и дожидались, это я ему помешала выбрать товар получше, да и обманула в придачу. Но когда спрашиваю, чем же это я плоха или чем обделена, то в рот воды набирает. Тогда оказать нечего!
— А я думала, вы по любви сошлись, — проговорила Астрид с некоторой укоризной.
Хельга замолчала, какие-то теплые воспоминания нахлынули на нее, решительное выражение лица смягчилось, и ее большие серые глаза засияли.
— Да уж без этого, конечно бы, не пошла, по себе знаешь, — сказала она, и добрая улыбка коснулась ее губ. — Когда эти смутные времена наконец кончатся, может, он и переменится. Ильмар страшно вспыльчивый, если что не по нем, сразу взбрыкивает. После того как пришли к власти красные, особенно после истории с этой несчастной машиной, он стал сам не свой. Снова повадился к Сенте, а так не бывал у нее уже несколько лет. Будто находит там облегченье. Дома покрикивает и все старается задеть. Все будто ждет какого-то переворота, только я думаю, пусть уж будет как есть, лишь бы хуже не было!
В голове у Астрид промелькнула упрямая мысль, что если они с Тоомасом когда-нибудь проживут вместо нынешних полутора лет вместе все девять, как Хельга и Ильмар, то и это ничего не изменит. Все равно останутся друг для друга Парнем и Кузнечиком — такими уж они созданы, что их любовь становится все сильнее. С высоты этого собственного превосходства ей вдруг стало жаль Хельгу.
— Позавчера встретила Рууди, — сказала она. — Был в хорошем настроении, обещал скоро прогнать немцев из Латвии и навести дома порядок. Посулил, что и мне работу подыщет, когда Рээт чуть подрастет.
— Для Рууди все ясно, — отозвалась Хельга. — Будь его воля, может, и навел бы порядок. Знаешь, это просто ужасно, когда одни уводят других, а третьи крадутся с ружьями в кустах. Хоть бы наконец спокойно стало!
— У нас в поселке все спокойно, — бодро заявила Астрид. — Только на Тоомаса наваливают столько работы, что вкалывает от петухов до полночи, мне едва удается на него взглянуть.
Хельга вздохнула.
— Ильмар по хозяйству себя не очень-то утруждает Помахает немного косой — и опять пропал. Все какими-то своими делами занимается, и не спроси. Пару дней назад ушел ночью, слова не сказал, вернулся лишь на второй день к вечеру. У меня уж сердце переболело, что с ним стряслось! И словом не обмолвился. Страх берет, все думаю, когда только кончится война эта проклятая и мужики прежними станут. Мне все-таки муж, а детям отец нужен. Тебе-то что, у тебя все в порядке. Если муж держится жены, все одолеть можно. Только вот что я тебе скажу: от Сенты я его все-таки отважу, ни за что не отступлюсь!
Астрид задумалась. Она ощущала голод по общению с людьми. Заботиться только о маленькой Рээт и дожидаться с работы Тоомаса — какая мизерная обязанность. В то же время Хельга считает, что все нормально. Где же тут истина? В одном Хельга безусловно права: война все изменила, оторвала мужиков от дома, подействовала на них отчуждающе, но в этой отстраненности нет будоражащей таинственности, скорее в ней присутствует частичка серого равнодушия. В жизнь мужчин вдруг вошло нечто большое и властное, что отодвигает на задний план жен и подавляет любовь. Сознание этого было горьким и унижающим. Рождалось упрямое желание покрепче привязать к себе мужа.
Астрид принялась торопливо объяснять Хельге, что именно задерживает Тоомаса на работе. Она словно оправдывала этим мужа и вдруг до боли ощутила, насколько ей дорог Тоомас. Речь ее стала торопливой и сбивчивой. Разгружают склады. И по узкоколейке, и на автомашинах отправляют в Таллин мясо, ветчину и колбасы. Зачастую зеленые обозные повозки стоят рядами у ворот, дожидаясь своей очереди на получение мяса для воинской части. А Тоомас знай распределяет, отдает приказы и распоряжения до поздней ночи.
— Чего уж он так приказы да распоряжения отдает? — удивилась Хельга. — Поди, не один он там на всю бойню!
Не один? А много ли их осталось? Сколько народу оставило работу, все кинулись устраивать на случай всевозможных неожиданностей свои семейные дела либо мотались по уезду с истребительным батальоном. Убойный цех закрыт, никто уже не приводит на бойню скот. Опыт прошлых трудных времен учит: свинья в загородке назавтра может оказаться куда большей ценностью, чем кипа ассигнаций. Хуторянин склонен выждать, пока не прояснится, как оно все еще повернется.
Директор скотобойни Кивиранд уехал в Таллин выяснить в наркомате, что делать дальше. Ждать? Или начинать демонтировать оборудование? О положении на фронте ходили противоречивые слухи, официальные сообщения были столь скудными, что не способны были даже опровергнуть сенсационные вести о том, будто немцы чуть ли уже не в Риге. С телефоном происходили странные вещи. То в конторе начинали разом трезвонить все аппараты и на каждом висел какой-нибудь начальник из уезда или Таллина, который о чем-то спрашивал, что-то требовал или приказывал. И тут же, через каких-нибудь пять минут, все линии разом умолкали, разговор обрывался на полуслове, и можно было полдня бесполезно крутить ручку и не дозвониться. Из уездного комитета повторяли одно и то же: продолжайте работу. Но было невозможно продолжать то, чего просто не было.
— Пусть лучше пригоняют ко мне за ворота свиней да бычков, чем попусту приказы повторять! — сердился директор Кивиранд.
Перед отъездом директор вызвал к себе Тоомаса и объявил, что назначает его до возвращения из Таллина своим заместителем.
— Ты вправе, конечно, спросить, почему я не назначаю Эринурма, его убойный цех полностью остановился, делать ему, собственно, нечего, — говорил директор Кивиранд. — Видишь ли, Пярнапуу, дело в том, что тебе я доверяю как самому свое. Для тебя не существует ни друзей, ни приятелей, когда дело касается работы. А у нас на складах еще остаются тонны мяса и колбас, которые необходимо выдать правильно и точно. Так что не спорь, давай принимай ключи и печать!
Когда Тоомас рассказывал об этом дома, Астрид ощутила и гордость и страх. Время от времени накатывала такая слабость, что холодели руки. Стоило только себе представить, что вся огромная скотобойня и все склады до последнего находятся на попечении и ответственности Тоомаса, как голова становилась гулкой и все внутри обрывалось, так что и ноги уже не держали как следует. В то же время она была убеждена, что Тоомас конечно же со всем справится, и ее охватил порыв нежности к мужу.
Хельга и Астрид некоторое время сидели молча Чувство общности вселяло в них известную долю уверенности.
— Как думаешь справиться с Ильмаром? — наконец сочувственно спросила Астрид.
Хельга упрямо мотнула головой:
— Другого мужа у меня нет и не будет, значит нужно удержать этого Время сейчас такое бешеное, голову ему задурило, потому и закусил удила. Вот появись у него иногда желание взять в руки гармонь, может, отошли бы и страх и злоба, я жду не дождусь этого. Знаешь, как он детей бережет? Да и на этот раз ударил-то со страху, когда я пообещала, что заберу ребятишек и уйду…
— Так говоришь, что любит?
— Мы уже столько лет вместе прожили, — обошла Хельга вопрос. Ей было неловко признаваться Астрид в своей привязанности.
И все же по голосу Хельги можно было кое о чем догадываться. Судя по всему, Хельга собралась уходить. Астрид чуточку поколебалась, но не смогла все же умолчать об одной истории, которая вот уже второй день как тревожила ее.
— До чего же люди странными стали, — проговорила она со вздохом. — Тоомас вчера рассказывал, что заведующий убойным цехом Эринурм совсем свихнулся. Раньше были все же как приятели или хотя бы сослуживцы, Тоомас никогда ничего плохого ему не сделал и не сказал, — а теперь постоянно норовит поддеть. Встречаются утром во дворе, еще издали низко кланяется и орет во все горло: «Доброе утро, товарищ директор!» Вчера пообещал, что Тоомасу непременно дадут орден Ленина, если будет и впредь как следует выслуживаться перед начальством. Будто кто волен пойти против приказа. Ну ты скажи, что же это такое?
— Да просто завидует, вот и все, — умудренно сказала Хельга. — Не иначе, сам в заместители метил. Мало ли их, кому чужие успехи что нож острый — до кости сечет! Не обращай внимания, на каждый роток не накинешь платок. Так ведь ерунда все это. Пусть себе несет чушь, пока не надоест.
Астрид возмущенно морщила лоб.
Взяв возле двери корзину, Хельга достала оттуда большой кусок синего в белую крапинку хозяйственного мыла и отдала его Астрид.
— На возьми для гостинца. У меня тут целый воз, как у базарной торговки, облегчи хоть немного ношу. А то свекровь погнала в лавку, чтобы притащить побольше соли, мыла да спичек, — мол, эти товары во время войны непременно исчезнут. Все она ноет, ничего никуда не пропало. Другие живут как люди, только у нас в Ванатоа бесконечные дрязги да придирки. По-моему, свекровей следовало бы устранять законом.
Перелистывая назад книгу времени, можно прочесть следующее:
13 января 1940 года в 14.45 по местному времени возле Вельтси совершил вынужденную посадку советский военный самолет, двухмоторный бомбардировщик СБ-1, возвращавшийся с боевого задания из района радиостанции Лахти в Финляндии. Самолет не дотянул 28,5 км до аэродрома, арендованного властями СССР согласно заключенному между Советским Союзом и Эстонской республикой так называемому договору о базах.
Причиной вынужденной посадки явились повреждения в одном моторе, причиненные зенитным огнем, и возникшие на последнем этапе полета перебои в системе питания второго мотора. Во время боевого вылета над территорией противника стрелок-радист был ранен в голову и в правую руку осколками разорвавшегося поблизости зенитного снаряда. При вынужденной посадке были повреждены шасси и оба винта, экипаж ранений не имел.
В районе вынужденной посадки в вышеуказанное время проводила полевые учения 3 рота Ярваской дружины Кайтселийта под командованием капитана Иоханнеса Курема. На место приземления прибыл 2 взвод названной роты под командованием прапорщика Тоомаса Пярнапуу. Командир взвода выставил охрану у приземлившегося самолета, оказал первую медицинскую помощь раненому стрелку-радисту и отправил последнего на взятой в деревне подводе в ближайший врачебный пункт, которым оказалась Сырусооская участковая больница. О своих действиях прапорщик Пярнапуу через посыльного доложил командиру роты, попросив у него дальнейших указаний в связи с тем, что летчики отказались покидать самолет.
Прибывший на место командир роты капитан И. Куремаа, ознакомившись с обстановкой, одобрил действия командира взвода, связался из Вельтси с Виру-Ярваской префектурой полиции и доложил о случившемся. Затем капитан Куремаа выставил возле совершившего вынужденную посадку самолета силами кайтселийтчиков охранение, которое действовало до прибытия представителей военных властей Эстонии и Советского Союза в тот же день в 20.15.
Обо всем происшедшем командир роты капитан Куремаа в письменном виде доложил штабу Ярваской дружины Кайтселийта. Рапорт помечен 14-м января.
В связи с вынужденной посадкой бомбардировщика в районе учения командир роты принял решение временно прервать полевые учения, чтобы обеспечить охрану самолета. Для предотвращения возможных нежелательных контактов между советскими летчиками и несущими дежурство кайтселийтчиками командир роты выставил парный пост. Свободный от дежурства личный состав роты был сосредоточен на находившемся поблизости от места посадки хуторе Нуутре, где было организовано питание людей и разбор уже проведенных полевых учений. В связи с сильным морозом, который достигал минус 25 градусов по Цельсию, смену караула производили через каждые полчаса.
Во время пребывания роты на хуторе Нуутре возник конфликт между командиром 1 взвода лейтенантом К. Эринурмом и командиром 2 взвода прапорщиком Т. Пярнапуу.
Лейтенант Эринурм в резкой форме упрекнул прапорщика Пярнапуу в непатриотичном поведении, которое, по его словам, выражалось в оказании первой помощи раненому советскому летчику и отправке его на подводе в больницу. На вопрос прапорщика Пярнапуу о том, каким же, по его мнению, было бы правильное поведение, лейтенант Эринурм ответил:
— Если у твоих людей не было с собой боевых патронов, у меня бы спросил. У бомбардировщика в крыльях имеются бензобаки, это ты должен знать. И какой-нибудь курильщик со спичками в кармане у тебя во взводе, поди, найдется. Это же самое обычное дело в мире, что при вынужденной посадке самолет загорается, ты ведь кончал офицерский класс.
В ответ на это прапорщик Пярнапуу обратил внимание лейтенанта Эринурма на заключенный между Советским Союзом и Эстонской республикой пакт о взаимопомощи, который обязывает должностных лиц обеих сторон к сотрудничеству. На это лейтенант Эринурм ответил, что названный пакт — это бумажка, которую нельзя использовать даже в гигиенических целях, и что он все равно будет разорван при первой возможности, это и ребенку ясно.
Раздраженный перепалкой, прапорщик Пярнапуу заявил командиру 1 взвода, что считает межгосударственные договоры незыблемыми и их выполнение обязательным для каждого офицера. Ответ лейтенанта Эринурма дословно звучал так:
— Позор эстонскому народ, если у нас даже офицеры уже начинают, будто собачата, лебезить перед русскими! Финские братья кровь проливают, а мы выручаем тут москалей, вместо того чтобы дать им по шее. Ну, дьявол, это мы еще посмотрим, быть бычку на веревочке!
Перепалка между двумя офицерами происходила с глазу на глаз во дворе хутора Нуутре после очередного развода караула, поэтому никто из посторонних об этом ничего не узнал. Лишь Тийдо Клаарман, рядовой из 2 взвода, выглянувший в это время из окна передней комнаты, наблюдал ссору со стороны, но и он ограничился замечанием:
— Смотри-ка, наши офицеры руками размахались, будто извозчики греются!
Так как кайтселийтчики в названное время обедали, то находившиеся в комнате дружинники никакого внимания на его слова не обратили.
8
Всей этой заварухи могло и не быть, когда бы не задержка в полку, которая произошла из-за немецкой бомбежки. Только теперь, задним числом, нелепо было об этом сокрушаться.
Собственно, все началось с того, что лейтенант Орг вовремя не нашел полка. Уже умудренный известным опытом офицера связи, он, правда, пытался перед выездом заучить по карте маршрут, но майор Кулдре нервничал и поторапливал, поэтому, видимо, какой-то существенный ориентир на местности остался незамеченным или же карта не полностью соответствовала действительности. С этими картами вообще беда — карты Псковщины в дивизии почти отсутствовали, а те немногие, что имелись, были допотопными одноверстками. За это время и поселения и дорожная сеть могли измениться до неузнаваемости.
Одним словом, в лесу возле Великой, где должен был находиться полк, не оказалось и живой души. Лейтенант Орг пускался в поиски то в одном, то в другом направлении. Расспрашивал в двух ближних деревнях попадавшихся навстречу женщин и мальчишек, не проходила ли тут большая воинская часть с обозом. Женщины просто качали головой, они ничего не видели и не слышали, шустрые же мальчишки, те, заслышав ломаную, с чужим выговором русскую речь, становились подозрительными, смотрели зло, исподлобья и вообще не отвечали. Так он ничего и не узнал.
Яан велел шоферу свернуть на одну просеку, потом на другую — все напрасно. Место расположения полка будто заколдовали, нигде ни одного воинского подразделения. Изнуряющая жара и тишина, временами нарушаемая далеким глухим рокотом. Это вполне могло быть и отзвуками грозы и орудийными раскатами.
Во время своих бесконечных блужданий Яану припомнилась история, которую в военном училище, приступая к изучению топографии, им рассказывал майор Соо, проделывал он это, видимо, с каждым новым курсом.
В боях на Псковском фронте, в этих же местах, летом 1919 года в штаб 2 дивизии из запасного батальона прибыл новый офицер, штабс-капитан Кульюс. Командир дивизии полковник Пускар оставил его на первых порах при штабе порученцем, мол, пусть пообвыкнет с фронтовой обстановкой, прежде чем отправиться в бой. Однажды вечером возникла крайняя необходимость послать кого-то в направлении Острова, где красные окружили батальон скаутов. Под рукой больше никого не оказалось, послали Кульюса. Вручили карту, дали задание. Штабс-капитан был человеком самоуверенным и франтоватым, не заглядывая в карту, сунул ее в сумку, вскочил налегке в седло и ускакал.
Долго ли, коротко ли ехал он по перешейкам между болотами, только вместо скаутов угодил в расположение бригады эстонских красных стрелков. Часовому, который его задержал, он гаркнул, что прибыл из штаба дивизии и потребовал командира батальона. Ну его и направили в штабную избу. Входит он — на столе горит коптилка, сделанная из снарядной гильзы, вокруг стола сидят несколько человек в кожанках. Вначале это у него никакого подозрения не вызвало, решил: была, наверное, у скаутов такая форма. Остановился на пороге и рявкнул:
— Полковник Пускар прислал посмотреть, что вы тут засиделись, яйца, что ли, несете — чикаетесь с красными, никак разбить не можете!
На это из-за стола поднялся высокий в кожаной тужурке мужчина, обошел вокруг Кульюса, присмотрелся и сказал наконец:
— Тому, что тебя прислала сюда сивуха, я, конечно, верю, только с каких это пор ей нацепили звезды и в полковники произвели? А несем мы там яйца или нет, но тебя уж точно посадим высиживать их.
Так и угодил мужик в плен, освободился только после заключения Тартуского перемирия.
Яан был уверен, что, по крайней мере, подобная опасность ему не грозит. Немцы, должно быть, еще далеко. И все же настроение час от часу становилось все паршивее. Куда мог запропаститься целый полк?
Наконец он обнаружил его по лошадям. Трясясь на машине по невообразимо ухабистому песчаному проселку, он вдруг увидел на лугу возле леса большой табун лошадей. Лошади были разномастные и разного возраста, покрупнее и помельче, будто собранные из разных деревень. К тому же поблизости не было ни одного поселения, где бы могли держать столько лошадей. Яан Орг приказал шоферу замедлить ход и остановиться на пригорке. Когда Орг вылез из машины и шум мотора утих, до слуха донеслись звонкое ржание, возгласы и непонятный гомон. Он прошел немного вперед, пробрался через кусты и вышел на косогор, оказавшийся склоном поймы. Впереди поблескивала широкая и спокойная река Великая, в ближайшей излучине которой голые мужики купали коней, оттуда-то и неслось это призывное ржание. Подобное скопление лошадей и молодых мужчин могло означать лишь воинскую часть. И в самом деле, на краю этого же леса их остановил часовой, и вскоре Яан уже был в штабе полка. После передачи пакета он поведал начальнику штаба о своих скитаниях. Тот поскреб в затылке и сказал, что черт его знает, может, и они с полком уклонились в сторону.
— А чего вы хотите? — развел он руками. — У нас на весь полк всего две карты. Одна прописана в планшете командира полка, а другая лежит у меня в штабном сейфе под замком. По ней я набрасываю командиру головной походной заставы схемы движения, по ним он и должен следовать. Но карты-то старые, времен мировой войны!
Зеленый брезент штабной палатки просвечивался шевелящимися солнечными бликами. Где-то возле полевых кухонь кололи дрова. Птичий щебет, конское ржание и отдельные, отдававшиеся эхом в лесу человеческие голоса создавали обманчивое впечатление безмятежного спокойствия. После недельного изнуряющего перехода полку предоставили целый день отдыха, и день этот проходил в лесной тишине, вдали от тревожно извивающихся дорог и перекрестков, забитых обозами беженцев, без обезумевшего шараханья через кюветы в спасительные кусты под аккомпанемент все приближающихся разрывов бомб. Этот долгий день без страха в пронизанном солнцем сосновом лесу разом отодвинул куда-то все тяготы войны.
Правда, после обеда впереди, на некотором расстоянии вверх по течению, раздались подряд глухие взрывы, но на них и внимания не обратили. Ведь на войне всегда так: где-то что-то взрывается. Далекие взрывы никому не угрожали. И это было вполне естественно: лишь отдельные посвященные в дело офицеры из командования полка знали, что именно в ту сторону с наступлением вечера предстоит выступить полку, чтобы ночью по мосту переправиться через реку. Знатоки добавляли про себя: если мост к тому времени будет еще цел.
Люди наслаждались этим днем, насыщенным летним покоем, как заслуженной платой за перенесенные лишения. Позади остались сотни потных километров, бесконечная изнуряющая жажда, давка вокруг редких колодцев, стертые в кровь воспаленные ноги — этого хватало с лихвой, чтобы теперь позволить себе хоть немного отдохнуть. Бойцы были убеждены: и на войне должны быть воскресенья. До сих пор по воскресеньям выдавали увольнительные в город.
Лишь одним этот отдых был нехорош. Когда скатилась первая усталость, мысли бойцов начали простираться дальше. Под вечер политрукам рот пришлось пустить в ход все свое умение и красноречие, чтобы объяснить бойцам, почему все еще не работает полевая почта, почему никому из дома не приходит ни одной весточки и нельзя посылать писем домой. Как только отдохнуло тело, начала беспокоить тревога по домашним. Появилось непреодолимое желание подать о себе весть: я жив, я здесь, пришлите и мне весточку в подтверждение, что вы все в целости.
Человеку тяжелее всего сознавать, что ни у кого нет и понятия о его существовании.
Яан Орг немного задержался в полку. Начальнику штаба потребовалось еще некоторое время, чтобы закончить, как он сказал, доклад, но у Орга скорее создалось впечатление, что штабным офицерам попросту хочется подробнее расспросить о свежих дивизионных новостях, не доходивших до полка во время долгих многодневных переходов по окольным дорогам, и поэтому офицера связи охотно оставили и на ужин. Причины возражать против этого у него не было, к тому же добавилось одно чисто практическое соображение. Они с шофером с самого утра ничего не ели, обратная дорога неизбежно будет долгой, и раньше чем завтра им уже все равно не поесть.
Вот так и случилось, что они отправились в путь лишь вечером, одновременно с первым батальоном полка. Им даже пришлось немного подождать, пока колонна не вытянулась с лесной дороги на шоссе, чтобы затем проскочить перед вторым батальоном. Дальше уже забот не было, на шоссе им предстояло повернуть в обратную сторону, а полк начнет свой ночной переход по направлению к мосту.
Они успели в хвосте батальона доехать до перекрестка, и тут начался налет. Шесть немецких бомбардировщиков шли с юга низко над рекой. Только что вышедшему из леса на шоссе батальону едва успели подать сигнал воздушной тревоги, как самолеты уже пошли в атаку.
Строевые части быстро рассыпались с дороги влево и вправо, на луг и на заросший кустарником выгон, однако первый взрыв раздался еще до того, как последний боец перескочил кювет. Шофер завернул машину под большую раскидистую сосну и остановился. Яан выскочил из машины, чтобы лучше видеть, как будут развиваться события. Вдруг во всем теле появилось такое ощущение, будто под кожей у него закололи бесчисленные иголки. Это был первый воздушный налет в его жизни, все казалось чуточку жутким и несколько неправдоподобным.
Бомбы со страшным грохотом рвались в кустах возле дороги. Кто-то закричал истошным голосом. Тут же Яан обнаружил себя лежащим ничком рядом с машиной. Скат возле его лица источал тепло и запах резины. Взрывные волны, будто удары боксерской перчаткой, жарко били по затылку и ушам. Крики и грохот у шоссе плотно, словно ватой, окутывали уши. Слух притуплялся.
В последнем взводе, который не успел к началу бомбежки покинуть шоссе, возникла паника. Бросая оружие, кидая ранцы и круглые жестяные коробки противогазов, бойцы в страхе бросились прочь от места недавних взрывов. Но по другую сторону дороги уже рвались новые бомбы, и бегущие вновь шарахались оттуда. Большинство из них не догадывались даже броситься на землю. С раскрытыми ртами, выкрикивая что-то бессвязное, они безостановочно носились вокруг кустов и по лугу, словно это бесцельное кружение могло уберечь их от осколков.
Яан понимал, что сейчас, пожалуй, только очень громкая команда могла привести людей в чувство и заставить залечь, но он не мог оторваться от земли. В отчаянии он смотрел, как бойцы совершенно безрассудно подставляли себя под осколки. Автомобильный скат возле головы показался вдруг самой надежной защитой, отсюда невозможно было уйти. Яан стыдился и презирал себя в этот момент, но даже презрение оказалось бессильным, он так и остался лежать.
Двигавшиеся следом за взводом связные двуколки и санитарные повозки, а также подводы с продовольствием и снаряжением полностью перемешались. Многие лошади с испугу совсем обезумели, где-то с таким треском сломалась оглобля, будто рванула еще одна мелкая авиабомба. Ездовые в отчаянии натягивали вожжи, в результате две повозки сошли с дороги и перевернулись со всей поклажей в кювет, лошади упали и начали в отчаянии биться, боковые доски разлетелись в щепки. Некоторые ездовые, вовсе потеряв надежду еще что-нибудь выправить, бросали вожжи и со всех ног мчались к спасительному лесу. Когда гул самолетов временами удалялся, над шоссе повисал тяжелый гомон, в котором сливались крики мужчин, яростные ругательства, треск ломающихся досок и конское ржание.
Жалобное лошадиное ржание вынудило Яана настолько собраться с духом, что он поднялся на ноги. Зов о помощи пересилил то, чего не смог осилить стыд. Дальше все уже было просто. Ноги сами несли его на дорогу, в гущу разметанного обоза. Вспомнились лошади на отцовском хуторе, которых ему в школьные годы не раз приходилось усмирять. Большой разницы в том не было — понесла ли лошадь от безумного страха перед грохочущей машиной или от разрыва бомбы.
Яан протиснулся между повозкой и горячим подрагивающим боком лошади и добрался к мордам коней, запряженных в хвостовую подводу обоза. Дышло уткнулось в двигающуюся впереди повозку, сдвинуло ее поперек дороги, и теперь уже ни одна подвода не могла стронуться с места. Яан схватился за уздцы и принялся успокаивать лошадей. Сверху на него смотрели испуганные, с вывернутыми белками, жуткие лошадиные глаза. Вначале казалось, что все бесполезно и нет силы, способной хоть на дюйм осадить лошадей назад. Яан навалился всем телом, он должен был во что бы то ни стало высвободить дышло. Самолеты не ждали, приближались новые взрывы. Лошади вздрагивали и храпели, с губ их клочьями падала пена. Но эти новые взрывы своим сотрясением в то же время распускали мертвый узел из конских тел и повозок, и Яану наконец удалось с трудом развернуть упряжку. Когда он вывел лошадей на лесную дорогу, навстречу ему уже бежал боец, который принял у него лошадей. Яан так и не узнал, случайный ли это был помощник или возница с подводы, который все это время собирался с духом в кустах.
Впереди, где разбежался последний взвод батальона, среди разбросанного оружия, противогазов, саперных лопат и ранцев, расставив ноги, стоял младший лейтенант Ринк, со слезами злости на глазах, он ругался и матерился так, что если бы у бога были уши, то небо над головой лейтенанта должно было стать совершенно черным.
— Сукины дети, что вы делаете с оружием? Когда солдата понос разбирает, он и в кусты с винтовкой бежит! Шлюхи вы господа бога, куда разлетелись, раскорячив задницы? Ослы недоношенные, ублюдки вы кривые, жеребцы сопливые, давайте, давайте, чтоб копыта у вас звенели, уж он вам врежет бомбой в задницу!
Младший лейтенант был настолько страшен в своем гневе, что даже несшаяся на него в безумии запряженная в двуколку лошадь шарахнулась в сторону и, не разбирая дороги, влетела в канаву, перевернув свою двуколку. Мотки кабеля и зеленые ящики полевых телефонов вывалились на дорогу под ноги другим лошадям. Свалившаяся набок двуколка застряла своим большим колесом в кювете и не давала лошади понестись дальше к лесу, куда она стремилась изо всех сил, животное рвалось и билось в оглоблях, но вырваться не могло.
Только узнав Ринка, Яан понял, что все это относится к его собственному бывшему взводу. В первый момент это показалось совершенно немыслимым. Такие спокойные, медлительные деревенские парни — ничто не могло вывести их из равновесия! Что же они теперь все, словно козы, метнулись в кусты?
В душе Яана росло чувство вины, он ощущал собственную ответственность за то, что произошло с его бывшим взводом. Он старался унять заговорившую совесть мыслью, что взвод уже не совсем тот, что был при нем, — некоторые по весне отслужились и демобилизовались, с началом войны пришло новое пополнение, а о его качествах у него нет никакого представления, — однако все это не помогало. Что-то сместилось, что-то оставалось непонятным и ему самому в том, что взвод, который в мирное время был так хорошо натаскан и обучен действовать, все же оказался совершенно неготовым к настоящей войне. Если бы одни бойцы побежали в кусты, а другие остались на месте — это было бы понятно, выдержки не всем хватает. Но то, что они все до единого разбежались, порождало ощущение непоправимого.
Ощущение опасности исчезло. Горечь заглушила все другие ощущения и восприятия. Не от самолетов, а от взвода Ринка хотелось Яану убежать в кусты. Казалось, будто это он, Яан, самым подлым образом подвел младшего лейтенанта, всучил ему бойцов, которые перед лицом действительной опасности оказались никуда не годными. Эти бойцы, по крайней мере часть из них, прекрасно знали, как действовать во время воздушной атаки, на учениях они много раз это отрабатывали и даже благодарность получали. Теперь выходило, что все проведенные учения были только игрой, от которой война не оставила и следа. Панический страх вымел все из сознания. Остался голый страх за жизнь, и бойцы начинали действовать раньше, чем в голове успевала зародиться какая-то мысль.
Ринк стоял на шоссе один, будто у него и не было никакого взвода. Вокруг на земле среди прочего снаряжения в страшном беспорядке валялись жестяные коробки противогазов, будто защитного цвета банки из-под леденцов.
Гул самолетов снова приближался, теперь бомбардировщики шли на бреющем полете над дорогой, и сквозь завывание моторов слышался торопливый механический перестук пулеметов. Опять направо и налево от дороги рвались бомбы, просто чудо, что ни одна пока не угодила на дорогу. Младший лейтенант по-прежнему стоял, расставив ноги, на шоссе, он не обращал ни на что внимания и грозил кулаком приближавшемуся самолету. Когда с самолетов открыли пулеметный огонь, Ринк быстро нагнулся, схватил одну из валявшихся на дороге винтовок, прицелился и начал стрелять по самолету.
— Ах ты, вошь проклятая, он вздумал разбомбить мою жеребятню, ну погоди же ты, кобель затюканный, мне бояться нечего, на земле я стою, а тебе падать высоко, задницу надвое расколешь, когда об землю грохнешься!
Пулеметные очереди прошли мимо лейтенанта, близкий разрыв бомбы разок покачнул его, но Ринк устоял на ногах. Расстреляв обойму, он бросил винтовку наземь и схватил с дороги другую. С безумной злостью он посылал пулю за пулей прямо в зеленовато-серое брюхо проносящегося над ним самолета. Человек не признавал над собой превосходства боевой машины, яростно восставал, полный беспредельного желания утвердить свою волю. Но все было бесполезно, стальная махина неуклонно неслась дальше, подминая под себя будто дорожный каток разметанную колонну. Парадоксальное поведение младшего лейтенанта не возымело, правда, действия на немецкие самолеты, но постепенно начало приносить плоды другого рода. Поодиночке промеж кустов, крадучись стали подходить разбежавшиеся бойцы взвода. Они старались избегать взгляда Ринка, будто и не бежали только что куда глаза глядят. Хуже всех было возвращаться тем, чье ружье валялось на дороге или в кювете.
Боевое крещение, подумал Яан и поразился этой мысли. Слова звучали как-то слишком выспренно, по-книжному, действительность на дороге вступала с ними в резкое противоречие. Возможно, с войной вообще дело обстоит так, что то, что знают или думают о войне наперед, никогда не сходится с реальностью? Или это только они так плохо подготовились к испытанию?
Яан не мог сейчас взглянуть в глаза Ринку, неловкость за свой разбежавшийся по кустам взвод вынудила его искать дела на стороне. Подходящую возможность для этого предоставила застрявшая в обширном ольшанике санитарная двуколка. Лошадь ржала, призывая на помощь, повозка удерживала ее на месте и не давала освободиться. Яан пошел и принялся успокаивать и эту животину, тут тоже пришлось помалу и разумно подать назад, чтобы выбраться из чащобы. Только терпением можно было чего-то достичь, спешка могла лишь испортить дело.
Яан уже сколько-то провозился с повозкой, когда до него с другой стороны дороги донеслось нечто вроде бессильного всхлипа. За кустом стоял молоденький боец, позеленевший с лица, будто лист ольховый, он держался обеими руками за ольху, его рвало. Внешне он выглядел целым и невредимым, просто нервы не выдержали напряжения воздушного налета. Постепенно слух снова стал различать звуки. Оглушающий рев самолета быстро утих, лишь основательно загнанное сознание еще отказывалось верить этому, все боялось худшего.
Машина под большой сосной была в полной сохранности. Яан теперь поспешил обратно на шоссе, где Ринк собирал бойцов. Младший лейтенант расхаживал с мрачным видом взад и вперед по дороге, шумно дышал и сердито притопывал. Ринка лишь при переходе в Красную Армию произвели из старшего сержанта- сверхсрочника в младшие лейтенанты, и теперь он переживал неведомое доселе чувство стыда за то, что именно его взвод при первой же проверке огнем настолько оробел. Он не оглядывался, чтобы случайно не увидеть какое-либо начальство, которое со стороны наблюдает его унижение.
К счастью, у начальства у самого хватало забот по горло. Другие взводы тоже со страшной поспешностью и в беспорядке разбежались с дороги по кустам и выгонам, теперь бойцы со всех сторон тянулись назад к дороге, и все равно многих еще недосчитывались Некоторые бойцы все еще с опаской поглядывали вверх. Было трудно заставить себя выйти из-за дерева или куста на открытое место, на шоссе их ожидала пугающая беззащитность, нужно было перебороть самого себя. По обочинам шоссе ходили санитары и искали раненых. Они тоже старались держаться поближе к кустам.
Но на этот раз немецкие самолеты улетели окончательно. Видимо, посчитали, что колонна достаточно рассеяна, или же кончились бомбы, которые оставались у них после какого-нибудь другого объекта и которые они здесь походя сбросили.
Отделение младшего сержанта Курнимяэ гуськом вышло из кустарника и направилось туда, где командир взвода нетерпеливо топтался на шоссе. Они подошли одновременно с Яаном. Бойцы были в поту и возбуждены, но все находились при оружии. Все, кроме одного. Боец без винтовки был чернявым, тщедушным, словно подросток. Зато командир отделения Курнимяэ нес две винтовки — одна за плечами, другая в руке. Ринк критически оглядел его, но не сказал ни слова, повернулся к отделению спиной и с кислой миной стал наблюдать за бойцами, которые поодиночке тянулись из зарослей к дороге.
Курнимяэ поднес винтовку к лицу чернявого бойца и объяснял по-эстонски, очень медленно и раздельно выговаривая слова, словно это могло облегчить тому понимание незнакомого языка:
— Боец никогда не бросает оружия. Какой же ты боец без винтовки? Без винтовки ты просто пастух, и все. А если бы немец выбросил десант, что тогда? Ты чешешь с голыми руками, швыряешь винтовку куда попало — чем же ты немца встретишь, а?
Чернявый солдат виновато смотрел на него, моргал и кивал на каждую фразу Курнимяэ, будто он был совершенно согласен со всем сказанным.
— Без винтовки ты как навозный жук. Любой на тебя наступит и раздавит. Поэтому ты и должен беречь оружие, как душу свою бессмертную, понимаешь?
Младший сержант сплюнул. И тут же растер сорок шестым размером сапога, словно жука придавил. Смуглый солдат напряженно следил за каждым его движением и кивал, хотя на лице бойца отражалось лишь страстное желание понять командира. Понял он только то, что командир корит его за винтовку. Причина укора маячила прямо под носом у бойца; видимо, это помогло.
— На, бери, — Курнимяэ сунул ему наконец в руки винтовку. — И если я еще раз увижу, что ты ее бросаешь, пойдешь под трибунал!
Он глянул вокруг, увидел Яана и с явной радостью при виде знакомого человека, способного понять его, пояснил:
— Вообще-то Атабай — парень жилистый, но тут отпраздновал труса. А где он там в своей пустыне взрывы слышал? Ничего, через месяц боец будет что надо, я из него сделаю человека, любо-дорого будет поглядеть. Сделаю, Атабай?
Смуглый боец посмотрел на младшего сержанта своими большими, казалось, удивленными и грустными глазами, понял, что у него что-то спрашивают, кивнул и сказал:
— Что надо!
— Во, уразумел! — победно воскликнул Курнимяэ.
Младший лейтенант Ринк снова построил взвод на шоссе. Френч под мышками у него насквозь пропотел. Взводный мрачно оглядывал своих излишне суетившихся подчиненных, которые никак не могли встать на место. Эта беготня сердила его, однако сейчас Ринк держал себя в руках. Волнение бойцов искало выхода в разговоре. Они никак не могли замолчать, каждый пытался поведать соседу о том, на какие детали воздушной атаки именно он обратил внимание.
Солнце зашло. Вокруг разносилось конское ржание и фырканье и скрип повозок. Младший лейтенант в сердцах поддел ногой свежую кучу конского навоза. Катышки разлетелись по дороге.
Машину Яана задержали незадолго до полуночи, в густых сумерках, при въезде в деревню с неизвестным названием, возле маленького мостка.
Они ехали в темноте медленно, напряженно вглядываясь в выделяющуюся на темном фоне светлую полоску дороги и всевозможные ориентиры на местности, чтобы не прозевать нужную развилку. Едва они заметили темневшие впереди дома, как на дорогу перед машиной выскочила неясная фигура с ружьем в руке, другая рука вскинута вверх. Шофер резко нажал на тормоз, и машина тут же стала. Машину мгновенно окружила группа мужчин в гражданской одежде, все как один с ружьями, рванули дверцу и в несколько голосов потребовали документы.
Яан Орг предъявил напирающему на него деревенскому мужику свое удостоверение. Мужчина отступил с документом от машины, зажегся карманный фонарик, и несколько голов приткнулись друг к другу. Повертев какое-то время в руках удостоверение, мужчина, требовавший у Яана документ, посветил фонариком в лицо Яану и спросил:
— Откуда и куда едете?
— Еду из полка в штаб дивизии, — ответил Яан.
Карманный фонарик не спешил погаснуть.
— Кто вы такой?
— Лейтенант Орг. Там сказано, — махнул Яан в сторону своего удостоверения, которое держали от него на расстоянии.
Тут же два ружейных ствола направились на него.
— Какой такой лейтенант? — допытывался скрипучий голос.
— Лейтенант Красной Армии, — уже теряя терпение, ответил Яан.
— А ну, выходи! — раздался приказ.
Ружейные стволы подвинулись ближе и уставились прямо в лицо. Это были охотничьи ружья большого калибра.
— Послушайте, у нас нет времени, в штабе дивизии ждут, — сдерживаясь, попытался объяснить Яан.
— Подождут, — успокоил мужик, который был явно за главного, и тут же гаркнул с неожиданной злостью: — Сколько вам еще повторять: вылезай?
Делать было нечего. Лейтенант с одной, шофер с другой стороны машины сошли на дорогу. Их обыскали, у Яана вытащили из кобуры пистолет.
— Пошли, — приказал все тот же скрипучий голос.
— Куда? — спросил Яан.
— Куда надо, — отрезал тот, который явно был старшим в отряде. — Там разберемся.
— Вы за это ответите! — в сердцах пригрозил Яан.
— Ответим, как не ответить, — с издевкой протянул другой.
Они гурьбой двинулись к деревне, мужики с ружьями плотно шли следом, и тут вдруг кто-то сзади спросил:
— Слушай, Федор, что с машиной-то делать? На дороге негоже оставлять. Еще в потемках кто-нибудь наскочит.
— А ты умеешь водить машину?
— Нет, я не умею, но у него ведь водитель есть.
— Ну, знаешь, этот еще… — произнес скрипучий голос и оборвался на полуслове.
Лейтенанту и шоферу приказали остановиться. Сзади донесся шепот нескольких мужиков. Затем Федор со скрипучим голосом снова подошел и сказал:
— Идем назад. Поедем на машине.
Двое мужиков с охотничьими ружьями залезли на заднее сиденье, шоферу и Яану приказали садиться на свои места. Охранники втиснулись каждый в свой угол и держали сидевших впереди на прицеле. В машине было тесно, длинные стволы ружей не уместились бы вертикально, поэтому мужики уставили свои ружья крест-накрест. Стоило Яану хоть немного повернуть голову, как он ощущал за ухом холодное прикосновение дула. Оставалось лишь надеяться, что старик с ружьем не страдает нервными судорогами.
— Имейте в виду, никаких выкрутасов! — предупредили их.
Стекла все опустили, на подножки с обеих сторон забралось по два мужика.
— Теперь поезжай, — приказал звавшийся Федором. — Только помалу. Повернешь, куда скажу. И не вздумай чего, у нас в каждом стволе медвежья картечь!
Машина, покачиваясь, двинулась с места. Колесо угодило в большую яму, Яан больно ударился затылком о ствол.
— Послушайте, уберите свои ружья! — сказал он сердито. — На этой дороге может еще и выстрелить.
— Не беспокойся, не твоя забота, — ответили ему и не повели даже пальцем.
— Забота не моя, зато голова моя! — сказал Яан.
— Хе-хе, а ты шутник, — произнес скрипучий голос.
— Что делать будем? — тихо спросил шофер.
— Посмотрим, — отозвался Яан.
— Молчать! — гаркнул ехавший на левой подножке Федор. — Чего лопочете на своем языке?
Он немного помолчал, а затем с сердитой усмешкой промолвил:
— Диверсант Красной Армии!
Посередине деревни шоферу приказали остановиться. Когда их вводили в помещение, глаза Яана, свыкшиеся с темнотой, выхватили возле двери вывеску: Лясковичский сельсовет.
В комнате, куда ввели задержанных, стояли два закапанных чернилами стола на тоненьких ножках, фанерный шкаф и несколько стульев, каждый на свой лад. Окна были завешены, и на одном из столов горела десятилинейная керосиновая лампа. Им велели сесть на скамейку возле стены.
Теперь Яан мог поближе разглядеть своих конвойных. Тот, кого называли Федором и который распоряжался отрядом, был невысокого роста, хромой, в маленькой кепке с пуговкой, штанины заправлены в широкие голенища, под пиджаком со смятыми отворотами застегнутая на все пуговицы косоворотка. Трое из его отряда были бородатыми стариками, двое совсем еще мальчишки, у одного из них на куртке болтался на цепочке значок ГТО, а возле него красовался еще и другой значок, на котором был изображен стрелок во весь рост. У стариков за плечами были охотничьи ружья, у парнишек вроде бы мелкокалиберные спортивные винтовки.
Один из бородачей подошел к столу и со стуком положил на него пистолет Яана.
— Глянь, Федор, — сказал он дребезжащим голосом.
Федор подошел, повертел пистолет на свету.
— Вроде бы не наш, — протянул он. — Венька, поди погляди, ты у нас ворошиловский стрелок, должен знать оружие.
Парнишка со значками подошел к свету. Взяв в правую руку пистолет, он внимательно разглядел его, затем поднял голову и объявил:
— Да, не наш, наш ТТ я знаю. Во, немецкими буквами написано, только не пойму, что это значит!
Он с гордостью показал пистолет другим.
Яан подавил вздох возмущения. Конечно, на его личном оружии, бельгийском ФН, слева, имеется надпись. Даже в два ряда. Со времен чистки оружия в военном училище сидит она в голове. На вороненом металле выбито: FABRIQUE NATIONALE D’ARMES de GUERRE HERSTAL — BELGIQUE, и чуть ниже еще BROWNINGS DATENT DEPOSE.
— Диверсанты! — оторопело воскликнул другой парнишка.
— Глупость! — возразил Яан и с досадой почувствовал, как его русский язык от возмущения и волнения становится еще нескладнее и корявей. — Мы из территориального корпуса, из Эстонского, у нас там другая форма и оружие другое.
— В Эстонии до войны была буржуазно-фашистская диктатура, — с большой готовностью пояснил парнишка со значками, будто урок отвечал. Замолчал и неуверенно добавил: — Рабочие там, правда, совершили революцию, но что там сейчас, я не знаю… Может, немцы!
— Ага, буржуазно-фашистская! — злорадно воскликнул старик с дребезжащим голосом и прищелкнул пальцами.
— У них там были помещики и фабриканты, а жандармы и солдаты подавляли трудовой народ, — опорожнил до конца закрома своих знаний подумавший тем временем умник.
— И попы! — крикнул другой парнишка. — Ты знаешь, как у них там в Печорском монастыре попы и монахи живут? Тебе и во сне не снилось! Едят сплошные булки с маслом!
— В девятнадцатом году, когда эстонцы Псков взяли, поставили у власти Булак-Балаховича. Вот уж и вешал и драл! — прокомментировал старик с дребезжащим голосом.
— Эстония уже давно союзная республика Советского Союза, — попытался Яан восстановить правду.
— Э-ээ, да кто вас знает, что вы там на самом деле… — покачал головой старик.
Другой бородач, который все время молчал и с прищуром поглядывал из угла на Яана и шофера, тоже подал голос.
— А эти диверсанты хи-итрые бестии… — протянул он фальцетом. — Стараются тебя вокруг пальца обвести. Откуда нам знать, что тут правда? Сказать можно все, сказать и то можно, чего на свете и в помине нет…
Тут решил вступить в разговор и третий бородач, он подошел, растопырив ноги, встал перед Яаном и приставил ружье к ноге.
— Скажи-ка ты мне, милок, почем был в двадцать девятом году в Печорах на базаре пуд ржи? Ежели ты из Эстонии, должон знать.
Он победно огляделся и объявил:
— У меня в двадцать девятом племяш из Изборска гостил, он говорил. Первое, что он мне сказал, так на всю жизнь и врезалось. Пусть теперь он скажет, так я сразу узнаю, правда или нет!
Яан пожал плечами:
— Я в Печорах никогда на базаре не бывал, откуда мне знать.
— Должон знать, — заявил звонкоголосый старик.
— Эстония — это не одни Печоры, — пытался возразить Яан, но сам почувствовал, что звучит это не очень убедительно. Недоверие росло.
Яан с грустью думал о том, что время безнадежно уходит. В дивизии его уже давно ждут, никакой другой связи с полком у них нет, а у него из-за дурацкой случайности пропадает час за часом.
— Послушайте, люди, — вновь заговорил он. — Если вам самим не разобраться, так позовите какое-нибудь начальство. У нас нет времени просиживать здесь всю ночь, мы на службе. Позвоните по телефону или дайте я сам позвоню!
Федор приставил ружье к столу и покачал головой:
— Звонить нельзя, у нас ночью станция не работает. Ночью диверсанту ничего не стоит подслушать — заберется себе в темноте на столб, подсоединит две проволочки и знай себе слушает, никто его не видит, никто не знает. Телефонная станция будет работать, когда рассветет.
— Но ведь что-то надо делать! Пошлите тогда кого- нибудь на лошади куда-нибудь, где есть милиция или воинское начальство. Вы понимаете, я офицер связи, у меня с собой донесение из полка в штаб дивизии, если оно вовремя не будет передано, черт знает что может произойти! Дивизия может проиграть бой. Понимаете, офицер связи — это как посыльный, который обязан быстро прибыть на место!
Лицо старика с писклявым голосом расплылось в улыбке.
— Во-во, — заквохтал он. — Когда я был на империалистической, то пришлось одно время тоже посыльным быть, только и знал: так точно, ваше благородие, и пошел шастать из роты в батальон, пока под Сандомиром не получил пулю дум-дум…
— Это когда было! — сказал умный, со значками, парнишка с превосходством всезнайки. — У нас в Красной Армии знаешь какая связь! По радио! У нас могут держать связь даже с Северным полюсом. Когда экспедиция Папанина дрейфовала на льдине, тогда Кренкель каждый день держал связь с Москвой, я сам читал!
Яан почувствовал, как направленные на него взгляды снова стали подозрительными.
— Послать некого, — рассудительно произнес Федор, словно бы отвечая на предложение Яана. — Бойцы охранного отряда все при деле. Кто на посту, а нам вот вас караулить надо.
— Никуда мы не денемся, пусть кто-нибудь из парней пойдет, — попытался Яан снова подтолкнуть ход событий.
Федор долгим взглядом посмотрел на него и ничего не сказал. На ощупь свернул козью ножку и прикурил сверху от лампы.
— Пешком далеко, а лошадь ночью из колхозной конюшни не получишь, — заметил он наконец.
Теперь шофер полез в карман за куревом. Парнишка со значком ворошиловского стрелка на всякий случай оторвал от пола приклад ружья. Увидев в руках у шофера пачку папирос, он снова тихо опустил мелкокалиберку на пол, так, чтобы никто не заметил. Шофер расправил смятую пачку и достал оттуда папиросу «Беломор».
— Ты гляди, папиросы-то нашенские, — задумчиво произнес тонкоголосый ветеран войны.
— Диверсантам нарочно дают с собой наше снаряжение, чтобы усыпить бдительность, — поучающе сказал настырный значкист. — И целые пачки фальшивых денег, чтобы купить из кооператива все, что им нужно.
Яан почувствовал, как ему стало неуютно. Не хватало еще, чтобы им обыск устроили! В кармане у него лежала почти что нетронутая двухмесячная зарплата, которую он взял с собой. Потратить ее было не на что. Вполне достаточно, чтобы сойти за диверсанта, описанного этим мудрым подростком!
— Машина у них не наша, — второй бдительный подросток счел теперь нужным поведать о своих наблюдениях. — И еще как ловко сделано. Написано «Орел», только буква «л» у них по ошибке немецкая поставлена. Видно, перепутали. Они того не знают, что у нас не выпускают машин под названием «Орел», у нас делают «эмки» и «ЗИСы».
Яан готов был застонать. Даже их «опель» стал в глазах ретивых охранников дополнительной уликой. Теперь их собралось уже столько, что пропало желание говорить с задержанными. Мужики еще только между собой обменивались репликами, относящимися к задержанным.
— Гляди-ко, а по-нашему все же лопочут, — басовито заметил один из стариков.
— Они всякие бывают. Когда меня из-под Сандомира привезли в Одессу в госпиталь, то я насмотрелся на этих немецких колонистов. Приезжали из степных сел в город на базар. В тех краях их полно было. Когда чуток подправился, я и сам стал интереса ради на базар похаживать. Одни говорили совсем плохо по- русски, другие шпарили как по маслу, еще почище, чем этот здесь!
— Их в разведшколе обучают, — пояснил парнишка- значкист.
— Ну и гады! — со злостью сплюнул тот, который допытывался о цене ржи в Печорах.
— А от нас все равно не уйдешь! — торжественно провозгласил тонкоголосый старик. — Какой бы хитрый немец ни был, а русский тебе рано или поздно все равно зенки вывернет. Как в империалистическую, когда мы с Брусиловым австриякам фронт прорвали, я там тоже участвовал.
— Так то были австрийцы, — попытался возразить парнишка без значков.
— А, все одно немцы, — безмятежно махнул рукой старик. — Знаешь, в старину на Руси правильно говорили: кто не русский, тот немец. С петровских времен так и говорили. Намотай себе это на ус.
Яан почувствовал, что на него наваливается страшное безразличие. Пытаться изменить положение было все равно что биться головой о стенку. Лучше предоставить все случаю, как-нибудь должно же оно уладиться. Накопившаяся за долгий день усталость придавила его спиной к бревенчатой стене, руки и ноги налились теплом, отяжелели, и вдруг у него не оказалось уже никаких иных желаний, только стремление оставаться в покое и сомкнуть глаза. В таком блаженном состоянии нервы его отдыхали. Разговор между охранявшими их людьми слился в неразборчивое бормотание, тени сидевших за столом и размахивавших руками стариков отплясывали на стенах своеобразный угловатый танец. Дверь на крыльцо стояла нараспашку, оттуда тянуло ночной прохладой и сенным духом.
Он не знал, просидел ли он так час или два, как вдруг положение резко изменилось. Кто-то вошел твердым шагом в избу, охранники вскочили. Когда в лампе подкрутили фитиль, Яан, протерев глаза, увидел, что в сопровождении сержанта в помещение вошел начальник политотдела дивизии, старший батальонный комиссар Прейман. Сон будто рукой сняло, Яан вскочил на ноги и доложил начальнику политотдела.
Когда все разрешилось и они вместе вышли из сельсовета, старший батальонный комиссар взял Яана за портупею:
— Ну что мне с ними делать! Они ведь тоже начеку! Откуда им знать? Если бы я был в твоем обмундировании, и меня вполне бы могли задержать как диверсанта. Ничего не скажешь. Ты постарайся поскорее сменить обмундирование.
Начальник политотдела пришел в корпус из кадров Красной Армии и носил форму, которая была без оговорок признана собравшимися в сельсовете мужиками. Да и богатейшая русская речь Преймана, достоинствами которой он в меру одарил неудачливых охотников за шпионами, рассеяла всякие сомнения.
— Комдив рычит как лев. Уже подумали, что с тобой что-нибудь приключилось, знаешь, как остервенело немец дороги утюжит, с каждым днем все пуще! Взял машину и поехал взглянуть. Хорошо, что шофер узнал твою машину возле сельсовета!
Мужики стыдливо вслед за ними повалили на крыльцо. Парнишка без значков подошел к радиатору машины и еще раз прочел фирменный знак.
— А почему тут все-таки «Орел» с немецкой буквой «л»? — с жесткой любознательностью спросил он.
— Тут все буквы немецкие, — нехотя отозвался Яан. — Не «Орел», а «Опель». Это немецкая машина.
— Все немецкие буквы? — удивился парнишка, с несколько глуповатым видом уставился на машину, затем его осенила догадка, и он уважительно проговорил: — Значит, трофейная! Взяли у немцев? Вот это да!
Когда они через несколько минут, покидая Лясковичи, окунулись в облако пыли, поднятое машиной Преймана, возле крыльца сельсовета стоял застегнутый на все пуговицы Федор, припав на хромую ногу, он опирался на ружье. Лицо его приняло землистый оттенок. Он мрачно посмотрел вслед уезжавшим, а затем со злостью сплюнул.
— Чего плюешься, Федор! — участливо спросил старик с фальцетом.
— Ну и насобирали же разных фашистов, — медленно выдавил Федор. — Оттого и драпают. Одна измена другую погоняет!
— Федя, а Федь, — насмешливо протянул старик, — чего это ты захотел? Правды, что ли? Да нет ее, правды- то, на свете, богу так удобнее!
Федор со злостью повернулся к старику спиной.
9
Телефонный разговор был отнюдь не из приятных.
Едва Рудольф Орг соединился с секретарем укома, как на его голову, словно из-за прорвавшейся плотины, хлынул поток упреков.
— Послушай, Орг, — начал секретарь, слегка запинаясь от волнения и в то же время стараясь сохранять спокойствие. — Что это у тебя за партизанские замашки появились? Я-то думал, ты человек серьезный, так черта с два. Звонарь, вот ты кто, Орг!
— Чего? — не понял парторг.
— Чего-чего! — передразнил секретарь. — Это ты звонил уполномоченному госбезопасности?
— Ну, звонил.
— Плакался, будто в Саардеские леса парашютистов сбросили?
— Сказал, только…
— Что «только»? А ты хоть одного из них видел собственными глазами? Не ты ли и слух распустил, будто один из парашютистов не кто иной, как младший барон Ханенкампф из имения Куйметса?
— А ты что, не веришь?
— Ты его видел?
— Мил человек, не строй из себя дурака, — думаешь, так он и полез мне на глаза? Ты собственными глазами Гитлера видел? А туда же, отлично знаешь, что он уже в Латвии и прет к нам. Я бы тоже мог спросить, мол, чего болтаешь, раз сам не видел! Так что ты это лучше брось. У меня целая волость полна народа, у каждого есть и глаза и уши.
Рудольф почувствовал, как его охватывает досада. Уездные товарищи и впрямь, видно, верят, что люди по должности разумом наделяются. Будто оттуда, из города, виднее, что в волости творится.
— Такие уши оборвать мало! Бабские разговоры! — неожиданно гаркнул секретарь. — Ты знаешь, чего стоят те, кто в военное время распространяет слухи провокационного характера? Еще парторг волости называешься, чего тут удивляться, если у тебя весь актив в штаны наложит и в кусты шарахнется, силен ты других запугивать!
— Как это я, по-твоему, запугиваю? — спросил парторг и попытался найти верный тон, который, не раздражая секретаря, помог бы убедить его. — Народ ведь тоже слов попусту не бросает. Хорошо бы только молва. Мне донесли два верных человека. Один сам встретил в сумерках в лесу фон Ханенкампфа, другому рассказывал родич, старый деревенский кузнец, к которому молодой барон приходил ночью вместе с одним незнакомцем чинить какую-то железяку, по виду от полевой рации. Заплатил новой тридцаткой, кузнец полагает, что деньги фальшивые. Тебе что, все еще мало?
— Мало или много, не тебе решать. Ты не для того поставлен на должность. Все подобные сообщения следует немедленно передавать нам, в у ком партии, а уж мы, если нужно, проверим и сделаем соответствующие выводы. Мы знаем общее положение. Не то охмурить можешь и себя и других. Два старика разведут тебе семь верст до небес, а сами в кулак посмеиваются, вот, мол, напугали красных! Взял бы да и тряхнул своего всевидящего кузнеца, поглядел бы, что за ассигнация там у него, может, от нее уже одна труха осталась! А ты вместо этого поднимаешь на ноги пол-уезда, благим матом орешь, что тебя бесы заморские попутали. А мне приходится от людей выслушивать, как мои кадры раззванивают! Мало я, что ли, повторял, что одной из важнейших задач сейчас является сохранять спокойствие и давать отпор провокационным слухам? Не попадаться на удочку вражеской пропаганды! Необходимо высоко поддерживать боевой дух народа, а ты что делаешь? Твои страсти-мордасти как раз и льют воду на вражескую мельницу. Знаешь, это уже вопрос партийной ответственности.
— Да уж как не так, поддержишь боевой дух, коли голову в кусты прятать будешь, — слегка устало бросил Рудольф. — Ну, посуди сам, как тут все точно сходится! Молодой барон из Куйметса отправился в позапрошлом году в Германию? Отправился. До этого он еще некоторое время работал в управлении по представительству имущественных интересов немцев. Служил он в освободительную войну в Балтийском батальоне офицером? Конечно, служил. Ну, а раз он позавчера заходил со своим напарником к кузнецу ремонтировать какую-то там железяку для рации, то ясно как дважды два, что он не случайно свалился с неба со своими шмотками, а его сбросили для дела. Тут и ребенку понятно. Какого черта ты мне еще пытаешься разъяснить?
— Послушай, Орг, — сказал секретарь голосом, не предвещающим добра. — Я вот выслушал эти твои домыслы, восходящие к мировой политике, теперь послушай-ка меня. По-моему, тебя хорошо бы определить в газету статейки пописывать, но для парторга волости все эти премудрости в настоящий момент нужны как корове коклюш. Ты что, не понимаешь, что первый долг парторга всегда и в любой обстановке прежде всего связаться с комитетом партии, доложить и выслушать, что думает по этому поводу комитет. Ты, Орг, связной между народом и партией. А то мне звонят из органов госбезопасности и спрашивают о саардеских парашютистах. Что за чертовы парашютисты? Где? Кто их видел? Никто, только цыганка бродячая растрезвонила по деревне? Знаешь, мне по твоей милости в дураках ходить неохота! Это еще вопрос, есть ли у тебя там какие парашютисты, или их и в помине нет, может, кому-то из твоих стариков в дурном сне приснилось, — это еще выяснить надо. Ну и к тому же поглядеть, почему он именно такой сон увидел, почему не увидел прихода частей Красной Армии! Или возвращения барона ждет? Возьмешь ли ты, наконец, в толк, к чему тебя эдакая трепотня привести может? В уезде и так уже слух пошел, что вернулись бароны и бедному деревенскому люду остается лишь шеи вытягивать, чтобы ярмо надеть, — где уж против старых хозяев попрешь! Будто и нет у нас Красной Армии!
— Ну, этого никто не говорил, — обиженно возразил Рудольф. — Мы и сами в силах Ханенкампфа и всю его шайку в любую минуту скрутить в бараний рог, кто этого не знает. Только есть ли смысл делать вид, будто их и в помине нет, пустой звук.
— Послушай, Орг, а ты все свое гнешь! Правы были люди, которые мне в самом начале говорили, когда я тебя рекомендовал в парторги, что легче связать бантиком корни кряжистой сосны, чем что-то тебе втемяшить. Давай кончим этот разговор! Больше ты у меня не поднимаешь никакой паники, никуда не звонишь, а говоришь только то, что видел собственными глазами. Это парторгу больше к лицу, а за ту историю мы тебя на бюро вызовем, видно, никуда не денешься, придется наказать.
Рудольф возмущенно замолчал. Через мгновение секретарь продолжал уже обыденным тоном:
— Положение в волости спокойное? Поймал убийц новоземельцев?
— Пока еще нет, ищем. В общем-то спокойно. Только насчет фронта бы узнать поточнее, где он сейчас, говорят и так и эдак, народ спрашивает, я не знаю, что ответить, И еще слышно, что по лесу рыщут мелкие отряды лесных братьев… Только, может, ты и это сочтешь за провокационный слух, за который ты мне по шее дашь.
— Ладно, ладно, — нетерпеливо прервал его секретарь. — Давно известно, что в лесах прячутся отдельные кайтселийтчики и кулацкие сынки. Или они что-нибудь серьезное предприняли?
— У них, видать, туго с оружием. Вчера одна группа попыталась совершить налет на волостную управу в Саарде, отбили. Ездил под вечер сам смотреть следы пуль, видел своими глазами. Иголку в мешке не утаишь, явно пронюхали, что вчера-позавчера ополченцам выдали винтовки. Но ты, видимо, уже наслышан об этой саардеской истории. Хорошо, что так обошлось, никого не убили.
— Думаешь, могут и у вас попытаться?
— Да уж, страховки не имеем. Надо думать, у них в шайках найдутся мясники почище тех, что на немцев молятся. Небось и сами понимают, что пока у них на руках всего лишь припрятанные по сеновалам ружьишки, ничего особенного не сделать.
— М-да… — неопределенно протянул секретарь. — Так-так, и что за новости у тебя еще в запасе?
— Новости такие, что в наших краях замечены чужаки. Только не пытайся опять пугать своим бюро, я сам ни одного не встречал. Однако бабы, ходившие вечером в луга коров доить, видели возле дома лесника каких-то людей в форменной одежде, будто бы при появлении посторонних всегда стараются скрыться в доме. Хорошо бы проверить, но у меня тут, кроме председателя исполкома и участкового милиционера, людей почти что нет.
— Вон как, — протянул секретарь. — Ну, об этом из Таллина, из республиканского оперативного штаба, пришла телефонограмма, что возможно появление в лесах бывших офицеров и кайтселийтчиков, их следует обезвредить. Ладно, я постараюсь прислать тебе завтра ребят из истребительного батальона, идите и раздавите это гнездо. Не упустите самого лесника, с этим мужиком следует потолковать по душам, может, он и не то еще знает. Так что на всякий случай будь завтра около восьми на месте.
Разговор на этом и кончился. Рудольф медленно положил черную трубку и лишь тогда почувствовал, как горит правое ухо. Незаметно для себя он от волнения с силой прижимал к уху трубку. Настроение было паршивое, хотя разговор и завершился вроде бы мирно. Почему с людьми, которых поставили начальниками над другими, так редко удается разговаривать без боязни уязвить честь мундира и прочих подобных глупостей, подумал Рудольф.
Стоял на удивление тихий июльский вечер. Ни один лист не шелохнулся. Дневная сухая жара спадала медленно, словно бы волнами. Солнце зашло, небо постепенно становилось белесым, и зной с трудом, как бы нехотя уступал место прохладе.
— Чего он так вспылил из-за этого куйметсаского барчука? — спросил грузный участковый милиционер Юхан Лээтсаар, который сидел поблизости за столом и выпускал в открытое окно табачный дым, откуда он медленно снова валил в комнату.
— Да говорит, мол, напрасно шумим, у страха глаза велики, пытался мне доказать, будто нам в волости привиделось.
— Это такие привидения, что могут из-за угла и свинцом угостить, — спокойно заметил Лээтсаар.
— По крайней мере, обещал, что постарается прислать завтра утром группу истребителей, чтобы сходить к леснику, — добавил Рудольф. — Велел ожидать около восьми.
— И то ладно, — отозвался Лээтсаар, поднялся, потушил в пепельнице окурок и потянулся так, что кости захрустели. — Так потопали, что ли? Я сегодня с петухов на ногах, добраться бы до постели, завтра небось тоже день. Война там или нет, но не спать человеку все же нельзя.
За столом посередине комнаты играли в шашки председатель волисполкома Руубен Мустассаар и Мадис Каунре. Последний вместе с несколькими другими малоземельными хуторянами был причислен к волостному отряду ополченцев и вчера получил винтовку. Мустассаар и Каунре сидели так, что один через плечо другого видел окно, обращенное к лесу, а другой наблюдал за дорогой, проходящей перед домом. Так как ничего подозрительного ни с той, ни с другой стороны не происходило, играющие медленно передвигали шашки. Винтовки, прислоненные к стене, стояли на расстоянии вытянутой руки.
Мустассаар и Каунре заступили на вечернее дежурство. Под утро Рудольф вместе с Лээтсааром должны были сменить их. Налет в Саарде вселял тревогу и заставлял подозрительно оглядывать кусты.
— В случае, полезет если кто, первый выстрел в воздух, а не остановится — спокойно стреляйте прямо по нему, благо предупрежден! — Парторг посчитал уместным перед уходом наставить тех, кто оставался на дежурстве.
Играющие не отозвались. Необходимость стрелять в человека, несмотря ни на что, казалась все же невероятной.
— Да не посмеют они, — Рудольф решил успокоить мужиков.
Собственно, это был не страх, заставлявший его внушать себе, что опасность их минует. Это скорее могла быть гнездившаяся в подсознании уверенность, согласно которой человек сам своим отношением к близящейся опасности определяет, достанет она его или нет. Чувства Рудольфа неуклонно стремились отразить опасность.
В стороне медленно, но настойчиво одним пальцем стучала по клавишам пишущей машинки секретарь волисполкома Хильда Оявере.
— Идите, идите, у меня тут еще осталось немного повозиться со списками эвакуирующихся, — не отнимая взгляда от бумаги, скороговоркой сказала Хильда. — Ужасно много времени берет перепечатка, от руки давно бы уже было готово. Еще с полчаса провожусь, потом на велосипед и через пятнадцать минут буду дома, зато уж закончу. Значит, завтра в восемь?
— В восемь, в восемь, — подтвердил Рудольф и вышел за дверь.
Они с Лээтсааром взяли свои стоящие у крыльца велосипеды, сели и выехали на шоссе. Налево дорога вела в уездный город, до которого оставалось километров сорок, направо — в поселок, до поселка было не больше четырех.
Безветрие было настолько полным, что даже на редких придорожных осинах ни один серый от пыли листок не шелохнулся. Мычание коровы слышалось за несколько километров, и шорох шин по гравию казался прямо-таки оглушающим.
— Что слышно про брата Яана? — спросил Лээтсаар после того, как они некоторое время проехали молчком.
— Единственное письмо получил дня два тому назад. Вернулся из лагерей в Вярска. Пишет, что предстоит отправка на фронт. Нельзя же ему писать, когда или куда.
— В Литву, наверно, — решил Лээтсаар. — Кое-кто болтает, будто немец уже в Риге, но я этому не верю. Небось напирает там в Литве, уж наши-то выдвигают ему навстречу дивизии. Я полагаю, что у нас на границе должно быть побольше войск, чем здесь, в Эстонии.
— Из газет ничего не поймешь, где сейчас бои идут, — посетовал Рудольф. — Но все-таки кажется, что немец пока еще за границу не отброшен.
— Тогда бы и наши серые вели бы себя потише, — отметил Лээтсаар. — Посмели бы они тогда тебе тронуть хоть одного новоземельца? У некоторых радиоприемник не сдан, припрятан, пока батареи не сели, слушают Кенигсберг и набираются храбрости.
Они свернули на проселок, где посередине тележной колеи росла высокая полевица. Лээтсаар ехал по правой обочине, парторг по левой.
— Сегодня такая тишь, прямо хоть верь, что никакой войны и в помине нет, — заметил Рудольф.
— Вчера смотрю, самолет летит в сторону железной дороги, наверно на разведку. На крыльях кресты виднелись. Только очень высоко.
Дорога впереди делала крутой поворот налево, оттуда до поселка оставалось еще меньше километра. Вдруг цепь захватила у Рудольфа штанину. Он остановился, опустил ногу на землю и принялся освобождать ее.
— Вот черт, защелка ослабла, не держит, — заметил он.
— Я тихонько поеду, догонишь, — сказал Лээтсаар и начал медленно удаляться.
Доехав до поворота, Лээтсаар мельком оглянулся и увидел, как Рудольф выпрямляется, явно справился с делом. Когда же он снова глянул вперед, то увидел группу мужчин. Они шли гуськом по обе стороны дороги ему навстречу. Некоторые были одеты в мундиры кайтселийтчиков, за спиной у них торчали ружья.
Участковый милиционер резко затормозил и опустил правую ногу на землю. На мгновение застыли на месте и ошеломленные встречные. Затем обе стороны пришли в себя. Лээтсаар перекинул ногу через раму в невольном побуждении, загородившись велосипедом, укрыться в лесу. Остановившиеся впереди мужчины бросились с лихорадочной поспешностью срывать с плеча ружья. Уж не ванатоаский ли Ильмар стоял там первым с левой стороны дороги? Откуда у него винтовка? Кайтселийтовские ведь все были собраны!
Лээтсаар одновременно отпустил велосипед и продел большой палец под ремень, скинув с плеча винтовку. Сейчас он бросится сразу за обочиной наземь, и первые пять получат свою порцию свинца!
Но у Ильмара винтовка была уже на изготовку. Юхан Лээтсаар увидел вспышку дула и тут же почувствовал страшный удар в грудь, который повалил его наземь. Он падал и падал спиной, падал сквозь вчерашнее и позапрошлогоднее, а руки его бесцельно хватали воздух, чтобы найти опору и остановить это падение. Он так и остался падать.
Рудольф Орг увидел, как упал Лээтсаар, примерно с расстояния одного телефонного столба. Он не видел стрелявшего, но по тому, как сразу же вслед за первым выстрелом почти одновременно грянуло еще несколько, он понял, что нападавших много. Рудольф скинул велосипед с дороги в сторону и плюхнулся в придорожные кусты. Донеслось еще два выстрела. Юхан Лээтсаар неподвижно лежал возле своего велосипеда.
Рудольф чувствовал, как нервы разом стянулись и от этого все тело напряглось. Неужели они действительно убили Юхана? Он ждал и ждал, ожидание это казалось бесконечным — впереди все еще ничего не происходило. И вдруг возле лежащего Юхана сразу оказалось несколько мужчин. Они пинали Лээтсаара ногами, кто-то нагнулся и поднял винтовку.
Рудольф, торопясь, прицелился и нажал на спуск, но, уже нажимая, почувствовал, как дрожат руки. Пуля прошла мимо цели. Он вогнал в ствол новый патрон и снова выстрелил.
— Ложись! — заорал кто-то впереди пронзительным голосом.
Дорога разом опустела, лишь по обе стороны ее покачивались кусты.
Спустя еще мгновение из кустов грохнули выстрелы. Рудольф слышал свист пуль. Басовито ухнуло охотничье ружье, и кусочки свинца, будто метлой, смели высоко над головой Рудольфа листву.
Противников могло быть с десяток Рудольф понял, что у него нет никаких шансов вести с ними продолжительный бой. Они вскоре поймут, что он один, окружат его, затем у него кончатся патроны, и он окажется у них в руках. Надо оторваться и добраться до ближайшего телефона, тут уже не до шуток, нельзя до завтра ждать истребителей.
Два выстрела раздались еще возле самой дороги Рудольф старательно прицелился в направлении выстрелов и выпустил подряд три пули. Магазин был теперь пуст Рудольф отполз от дороги, преимущество его было в том, что противники его не видели. Еще одна пуля и горсть свинца стеганули поблизости по кустам Рудольф встал на четвереньки, затем приподнялся и, нагнувшись, побежал. Он направился в сторону от дороги.
Сзади грохнул еще один выстрел. Левее Рудольфа на высоте груди по стволу дерева будто кнутом хлестнули. Затем последовала долгая тишина, и по лесу разнесся грубый незнакомый голос:
— Добром выходи, не то яйца вырежем, прежде чем в расход пустим!
Рудольф понял, что придется сделать большой крюк, прежде чем он попадет в волостную управу. Возле дороги подстерегала опасность напороться вновь на лесовиков. Куда они могут направиться? Хотя бы они там, в волисполкоме, услышав выстрелы, догадались сами позвонить в уком!
Сзади стало тихо. Противники проявили осторожность, не стали преследовать. Отойдя чуть подальше, Рудольф загнал в магазин новую обойму и взял винтовку на ремень. Не оставалось ничего другого, кроме как поддать ходу! Поди знай лесных братьев. Если их много и все равно уже дошло до перестрелки, то вряд ли они оставят в покое и волостную управу. Винтовка цеплялась в кустах за сучья, вскоре ее снова пришлось взять в руку, но Рудольф ни на секунду не позволял себе остановиться. Опоздание могло быть роковым. Запыхавшись, прокладывал он себе путь в чащобе, держа направление на шоссейную дорогу, ведущую в поселок. «Я будто поднятый с лежки лось, — думал Рудольф, — пру напролом!»
Через некоторое время он достиг придорожного выгона, пролез через проволочную ограду и прислушался. Затем решительно зашагал по обочине в сторону волостной управы.
Он не сделал и сотни шагов, как впереди, у волостной управы, грянул выстрел, за ним второй и третий. Рудольф застыл как вкопанный.
— Проклятье! — выдавил он сквозь зубы.
Лесные братья зря времени не теряли.
С ходу повернулся и побежал в противоположном направлении. Теперь ему стало страшно жалко брошенного у дороги велосипеда. Он то бежал, то шел шагом и безумным взглядом оглядывался вокруг. Ни одной лошади в загоне, ни одного встречного на телеге. Пустые поля и безжизненный, в зазубринах далеких лесов горизонт, будто повернутое вверх зубьями полотно неровной, частью выломанной пилы. Все в каком-то жутком оцепенении. Стрельба сзади учащалась. Все окружающее словно бы прислушивалось к выстрелам.
Если бы они только смогли выстоять. Их там двое, да и каменные стены помогут. Из города помощь может прийти самое малое через час. Только бы они выстояли… Как только удастся дозвониться из поселка по телефону, он постарается организовать подмогу, прихватит секретаря комсомола и еще кого-нибудь, с ними вместе вернется назад! В какой-то мере это все же припугнет лесовиков, если ударить по ним с тыла хотя бы двумя-тремя винтовками. Им только бы дождаться бойцов истребительного батальона. Надо выиграть время, время решает все.
Рудольф все бежал и бежал. Ноги налились свинцом, горло так пересохло, что воздух обжигал его, кровь стучала в висках и винтовка, будто мешок с мукой, оттягивала плечо. Он волочил ноги по пыльному проселку и устремленно шел из последних сил вперед.
Догадались ли они вовремя позвонить в уезд? Догадались ли позвонить? Догадались ли…
4 июля в доме лесника Виймаствереского лесничества появился хуторянин Саардеской волости Армин Кудисийм в сопровождении бывшего констебля той же волости Эльмара Уука. Армин Кудисийм потребовал встречи с командиром отряда лесных братьев, полковником Мардусом. При встрече Кудисийм заявил, что Мардуса желает видеть представитель немецких войск. Встреча состоялась вечером того же дня на принадлежавшем Кудисийму хуторе Пээтерристи под охраной выставленных вокруг построек постов.
Одетый в форму немецких парашютистов представитель предъявил документ на имя лейтенанта вермахта Клауса фон Ханенкампфа и по-эстонски, с легким немецким акцентом заявил полковнику следующее: Германское военное командование, с которым он поддерживает постоянную радиосвязь, в связи с приближением немецких войск к территории Эстонии ожидает действенной помощи от всех антибольшевистски и националистически настроенных сил. Для этого необходимо:
а) создавать боеспособные отряды из благонадежных людей, под руководством прежде всего обученных военному делу командиров;
б) вооружить боевые отряды за счет противника, предпринимая с этой целью нападения на вооруженные отряды народного ополчения и мелкие подразделения и гарнизоны Красной Армии;
в) по мере того как будет возрастать боеспособность отрядов, организовывать изоляцию и подавление большевистских элементов на местах и тем самым подготовить захват власти до подхода немецких войск;
г) там, где для этого существуют условия, без колебания брать власть в свои руки и удерживать ее до подхода немецких войск.
— От того, как эстонский народ сам сможет очиститься от красной нечисти, будет во многом зависеть его дальнейшая судьба, — заявил лейтенант фон Ханенкампф.
После этого он предложил полковнику Мардусу захватить на следующий день со своим боевым отрядом Виймастверескую волостную управу.
— Там вы добудете винтовки. Наша агентура доносит, что красным активистам роздано оружие. Задание номер айнс — уничтожить все списки, касающиеся людей, скота и имущества. Даже если вы потом будете вынуждены оставить волостную управу, это будет иметь большое значение для хуторян волости. Я могу вам сообщить, что вчера Сталин произнес речь, в которой он приказал большевикам при подходе немецких войск увозить или уничтожать каждый килограмм зерна и каждый литр бензина, весь скот, людей и хутора. Ваша задача, господин полковник, добиться того, чтобы этот сталинский приказ в волости Виймаствере не был выполнен. Тогда я смогу доложить немецкому командованию о вашем полном сотрудничестве и о вашей лояльности.
С этими словами лейтенант поднялся и закончил речь.
— Фербиндунгсо мной будет происходить через моих людей, — объявил фон Ханенкампф и заученным, свойственным десантнику небрежным движением руки отдал честь.
Полковник Мардус никаких дополнительных вопросов не задал. Он повернулся по уставу и вышел из комнаты.
5 июля вечером в 22.10 из находившейся за поселком в лесном массиве Хаавли усадьбы виймаствереского лесника вышел вооруженный отряд под командованием полковника Урселя Мардуса. В состав отряда вместе с полковником Мардусом входили покинувший постоянное местожительство в Таллине бывший штабной офицер майор Леонхард Мээритс, кроме того, бывшие офицеры эстонской армии и Кайтселийта капитан Константин Линдеман и лейтенант Арсений Уба, а также собравшиеся для намеченной операции у лесника четыре хуторянина из деревни Курни Виймаствереской волости: Ильмар Саарнак с хутора Ванатоа, Аугуст и Юриааду Купитсы с хутора Румба и Иоханнес Охак с хутора Нука. Девятым членом отряда был прежний полицейский констебль из волости Саарде Эльмар Уук, который был включен в список намеченных к выселению 14 июня враждебно настроенных к советской власти элементов. Решение относительно Э. Уука осталось невыполненным из-за того, что в день высылки его не обнаружили на месте постоянного проживания. Последние две недели Уук скрывался в лесах Виймаствереской волости и на окрестных, принадлежавших перечисленным выше хуторянам, усадьбах.
Полковник Мардус приказал констеблю Ууку собрать названных, проявивших враждебное отношение к советской власти, хуторян для захвата Виймаствереской волостной управы. При выступлении с усадьбы лесника отряд был вооружен пятью винтовками различных образцов, тремя одноствольными охотничьими ружьями и двумя боевыми пистолетами, боезапас на каждое ружье составлял от 10 до 25 выстрелов.
На лесной дороге между деревней Курни и Виймаствереской волостной управой отряд неожиданно столкнулся с ехавшими домой активистами, парторгом волости Рудольфом Оргом и участковым милиционером Юханом Лээтсааром. Участковый милиционер ехал впереди и появился из-за поворота первым. Не ожидая приказа, член отряда Ильмар Саарнак вскинул винтовку и выстрелил. Пуля угодила Ю. Лээтсаару в грудь, причинив сквозное ранение с разрывом аорты. Рана оказалась смертельной. И. Саарнак произвел еще два выстрела в лежавшего Ю. Лээтсаара, нанеся две раны в мягкие ткани нижних конечностей, которые для общего состояния жертвы, однако, уже значения не имели. Клиническая смерть наступила через 7—10 минут после разрыва аорты, причем раненый в сознание не приходил.
Выстрел И. Саариака вызвал непроизвольную стрельбу, которую полковнику Мардусу удалось прекратить лишь через несколько минут. После этого возникла новая перестрелка с укрывшимся позади в кустах Р. Оргом, в ходе ее никто не пострадал, и Р. Орг скрылся в лесу.
У мертвого участкового милиционера взяли винтовку, пистолет и патроны, труп оставили на дороге. Забрали также оба брошенных велосипеда. Прежде чем отправиться дальше к волостной управе, полковник Мардус сделал И. Саарнаку серьезное внушение по поводу стрельбы без команды.
— Дисциплина должна быть абсолютной! Этих людей можно было спокойно взять в плен, — сказал полковник. — Перед десятью винтовками любой поднимет руки. Напрасная стрельба может стоить нам волостной управы.
Когда отряд двинулся дальше, И. Саарнак, шагая позади всех рядом с Юриааду Купитсом, сказал ему:
— Дрянь полковничья, тоже мне, задается! Может, у меня свои счеты с этим милиционером! Приволокся из города сюда Иисуса Христа изображать — пусть лучше не сует носа в наши дела.
К волостной управе удалось незаметно приблизиться на расстояние 50 метров. Затем из волостной управы по приближавшимся открыли огонь. Отряд развернулся в цепь и стал окружать здание. Хотя из волостной управы стреляли только из двух винтовок, осаждающие приближались медленно и осторожно. Их огонь не мог причинить вреда находившимся за сложенными из валунов стенами нижнего этажа людям. Зато майор Мээритс получил ранение в правое бедро, причем пуля раздробила кость. Лейтенант Уба перевязал рану и оставил майора, лишившегося способности передвигаться, под кустом.
Все это время, пока председатель волисполкома Руубен Мустассаар и ополченец Мадис Каунре вели перестрелку с нападавшими, секретарша Хильда Оявере пыталась дозвониться в уезд, однако телефонная станция в поселке не отвечала. За полчаса до этого телефонная станция была захвачена вооруженным отрядом, которым руководил лейтенант фон Ханенкампф. Отключив линии и взяв под стражу телефониста, отряд атаковал располагавшийся на втором этаже фельдшерского пункта пост воздушного наблюдения, оповещения и связи Красной Армии. Все три входившие в состав поста красноармейца были убиты. После убийства бойцов спустившийся последним по лестнице хуторянин волости Саарде Армии Кудисийм вытер о занавеску окровавленный нож и сказал:
— Получили гады свои звезды на грудь!
После продолжавшегося три четверти часа боя одному из атаковавших Виймастверескую волостную управу, Иоханнесу Охаку, удалось подобраться к зданию и выстрелом из ружья через окно ранить в грудь Руубена Мустассаара. Затем нападавшие ворвались в дом. Увидев это, второй защитник волостной управы, Мадис Каунре, выпрыгнул в окно. Ему стреляли вслед, но в сгущавшихся сумерках Мадису Каунре удалось скрыться в лесу.
К стонавшему на полу председателю волисполкома Руубену Мустассаару бросился наследник с хутора Румба Юриааду Купитс. Поднятым с земли возле крыльца камнем он ударил раненого по затылку, вызвав этим обширное повреждение черепа, повлекшее за собой несколько кровоизлияний в мозг. Вследствие этого раненый умер практически мгновенно.
Видевшая все происходящее секретарь исполкома Хильда Оявере зашлась в истерическом крике. Когда она и на приказание полковника Мардуса не умолкла, Аугуст Купитс нанес ей в лицо удар кулаком. От удара Оявере упала. После этого все присутствующие стали бить ее ногами. Крики жертвы лишь распаляли бьющих. Юриааду Купитс вышел из дому и вернулся со снятой с велосипеда цепью, которой продолжал избивать извивающуюся от побоев Оявере. Избиение прекратили лишь после того, как жертва потеряла сознание и не подавала уже никаких признаков жизни.
Вследствие множества опасных для жизни повреждений внутренних органов, кровоизлияний и потери крови смерть Хильды Оявере наступила через полчаса или час после начала избиения, на протяжении всего этого времени она находилась в бессознательном стоянии.
Вторгшиеся учинили в помещениях волостного правления полный разгром. Мебель была поломана, портреты со стен содраны и растоптаны. Все имевшиеся бумаги затолкали в печь и подожгли, невзирая на то, что печь не тянула и весь дым валил в помещение. Был сорван красный флаг над входом в волостную управу и вместо него вывешен трехцветный флаг бывшей буржуазной Эстонской республики, который с прошлой осени лежал свернутым и отсыревшим на чердаке волостного правления и уже частично покрылся пятнами плесени.
Погибшему уполномоченному милиции Юхану Лээтсаару было 36 лет, он был женат, отец двоих детей, до июньской революции арендовал небольшой хутор в той же Виймаствереской волости, впоследствии деятельно участвовал в организации Народной самозащиты, а начиная с февраля 1941 года состоял работником милиции в Виймаствереской волости. Из нападавших у него дважды происходили столкновения с Ильмаром Саарнаком. В первый раз ранней весной на общем собрании молочного товарищества, где от группы малоземельных хуторян кандидатура участкового милиционера Лээтсаара при поддержке парторга волости была предложена в правление. По этому поводу против Лээтсаара резко выступил хозяин хутора Ванатоа И. Саарнак, сказавший: «В правлении товарищества должны состоять те люди, которые хутор содержат и коров доят, а не те, кто других людей доит!» Во второй раз И. Саарнак пытался наброситься на уполномоченного милиции Ю. Лээтсаара, когда последний в соответствии с полученным из уезда распоряжением явился на хутор Ванатоа с целью реквизиции принадлежавшей И. Саарнаку легковой автомашины «Опель Олимпия». От совершения нападения И. Саарнака удержала его мать Амалия Саарнак, запершая хозяина хутора в комнате. На акте конфискации отсутствует подпись бывшего владельца машины, получить которую оказалось невозможным. Вместо подписи владельца стоит подпись его жены Хельги Саарнак.
Председатель волисполкома Руубен Мустассаар, 42 лет, в прошлом кочегар маслозавода, вдовый, отец троих детей. Председателем волисполкома работал с февраля того же года. Личных отношений с кем-нибудь из нападавших он не имел. Секретарь волисполкома Хильда Оявере, 26 лет, незамужняя, родом из деревни Рийзна, из многодетной семьи бобыля хутора Кильги Виллема Оявере, за год до июньской революции была работницей у хозяина хутора Ванатоа И. Саарнака, откуда ушла по собственному желанию осенью 1940 года, поступив на работу поваром местной больницы. В волисполком пришла вместе с Р. Мустассааром.
О происшедшем в Виймаствере прибывшим на следующее утро командиром взвода истребительного батальона К. Саареметсом было составлено донесение, отосланное в штаб истребительного батальона и оттуда в органы Народного комиссариата внутренних дел.
Расследование преступления прервалось из-за развернувшихся вскоре оборонительных боев и вторжения немецких оккупационных войск.
В ходе боев донесение затерялось вместе со многими другими бумагами и не могло также послужить поводом для позднейших расследований.
В то самое время, когда у Виймаствереской волостной управы еще шла перестрелка, до поселка добрался парторг волости Рудольф Орг. Он поспешил к зданию телефонной станции. В дверях ее стоял неизвестный Р. Оргу часовой в гражданском, который спросил:
— Куда это ты так торопишься?
— Надо позвонить в уезд. Лесные братья напали на волостную управу!
— Вот мерзавцы! — покачав головой, проговорил незнакомец и пропустил парторга мимо себя.
Частично из-за спешки и притупления внимания вследствие усталости, а также в силу того, что часовой в сумерках стоял к нему правым боком, Р. Орг не заметил у него на левом рукаве белой повязки. Едва Р. Орг вошел в дверь телефонной станции, как получил такой силы удар прикладом в затылок, что потерял сознание и упал ничком на пол.
10
Эрвин Аруссаар, вертя в руках донную пробку бензинового бака, долго и основательно исследовал ее. В углублении пробки, на сероватой маслянистой пленке, он увидел плотную осыпь мелких песчинок. Они казались непривычно белыми. Медленно, в нерешительности Эрвин поднял руку, слегка коснулся указательным пальцем песчинок и сунул палец в рот. Лицо его приняло задумчивое выражение.
Губы у Эрвина поджались, на переносице обозначилась сердитая складка. Он схватил ведро, куда только что слил из бака остаток бензина, и выплеснул содержимое его прямо в кювет. Стряхнул из ведра последние капли и полез с пустым ведром в кузов к бочке с бензином.
Дивизион остановился на опушке леса. Машины с орудиями свернули с дороги под высокие деревья. Дорога была узкой, покрыта щебенкой, она не вела к крупным населенным пунктам, поэтому здесь и не было особого движения. За все то время, пока Эрвин возился с машиной, мимо прогромыхали всего одна полуторка из чужой части и несколько повозок с бойцами и снаряжением. Зато большие и малые группы красноармейцев проходили довольно часто. Лица у людей были запыленными и изможденными. Некоторые бойцы с повязками, винтовки многие несли так, будто им оружие осточертело. Походный строй, которым они шли, можно было лишь условно и напрягая воображение назвать строем. Вначале Эрвин мельком оглядывал их, но вскоре привык и уже не отрывался от своей работы.
Шедших со стороны фронта, измученных боями и бесконечными переходами бойцов он стал рассматривать особенно пристальным взглядом после того, как в Пскове они встретили свежую, только что высадившуюся на станции из эшелонов дивизию. Тесные шеренги молодых, при полном снаряжении бойцов, лица у всех сосредоточенные и полные решимости. Рядом с их собственным, неполного состава, плохо вооруженным и уже уставшим подразделением укомплектованные свежие воинские части оставляли на удивление хорошее впечатление. Оно подкреплялось еще и гем, что колонны двигались в противоположном направлении. Как только они достигнут района боев, должен произойти перелом. Продвижение немцев именно потому и продолжается, что они своим первым внезапным ударом смяли приграничные войска и с тех пор не дают им возможности собраться с силами Вначале наши войска потеряли много людей и снаряжения, им никак не удается остановить полностью укомплектованные и боеспособные немецкие дивизии. Вот подойдут с тыла на фронт свежие воинские соединения, тогда посмотрим. Ведь их и самих отводят затем, чтобы предоставить небольшую передышку, пополнить где-нибудь в подходящем для этого месте людьми и вооружением, подвезти боеприпасы и направить потом на передовую. Зенитной артиллерии так не хватает, безнаказанные немецкие бомбежки и пулеметная стрельба страшно треплют нервы. Не говоря уже о крови, чего это стоит!
Эрвин ощущал, как в его сознании с каждым днем крепло страстное желание, чтобы немцы наконец получили заслуженный отпор. Самое время. Не раз ему вспоминалась история, услышанная в детстве, которая заложила краеугольный камень его представлениям о немцах.
Старый куйметсаский барон Рюдигер фон Ханенкампф был человеком спесивым и грубым. Лакей постоянно ходил с побитым лицом, и кучер тоже то и дело получал по загривку кнутовищем. Барон крестьян за людей не считал, чуть что — орал и сыпал проклятиями. И на договорах старался мошенничать и нескольких хозяев за просрочку долгов согнал с хуторов. В округе Ханенкампфа боялись и ненавидели.
Когда же в девятьсот пятом году начали жечь мызы, барон тут же понял, что его ждет. Усадил жену с ребенком в сани, кучеру сказал, чтобы лошадей не жалел, гнал до самых городских ворот.
Однако на лесной дороге барону повстречался отряд крестьян, направлявшихся к мызе. Как только барон увидел мужиков с дубинами и охотничьими ружьями, тут же выскочил из саней, бухнулся в снег на колени и давай умолять: дескать, люди добрые, не отнимете же вы у этой беспомощной крошки отца и у этой немощной женщины мужа, клянусь, я насовсем уеду в город и никогда уже не вернусь назад в Куйметса, живите здесь, как вам самим заблагорассудится! И все выставлял перед собой четырех-пятилетнего Клауса, мальчик от страха дрожал и всхлипывал, госпожа Адельхайд в санях зашлась в судорогах — мужикам просто тошно стало; баронская семья что тебе горсть студня под лесом, сплюнув, сказал кто-то из мужиков впоследствии. Так и отпустили их под улюлюканье с миром.
Спустя две недели барон вернулся вместе с карательным отрядом и учинил кровавую расправу, побоями и кандалами отплатил за каждую слезинку, которую пролил тогда в лесу.
Неудивительно, что куйметсаские крестьяне злорадствовали, когда барона вместе с баронессой в феврале восемнадцатого года, незадолго до немецкой оккупации, по решению Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов выслали в Сибирь, откуда его жертвы только что вернулись в деревню. Один Клаус уцелел, он как раз заканчивал в городе гимназию и, прямо-таки исходя злобой, едва началась война, вступил в Балтийский батальон, чтобы воевать с красными. Старый барон оптировался в Эстонию только в двадцатом году, после Тартуского мира, тогда мыза была уже отобрана по земельной реформе, и семья барона в самом деле перебралась жить в город.
Из всей этой истории в память Эрвина еще с детских лет неизгладимо запало лишь то, как баронская семья была «что тебе горсть студня под лесом». И теперь эта самая фраза нравилась ему больше всего. Он хотел, чтобы немцы были именно такими. Они не смели быть лучше или сильнее, были недостойны этого!
С тех пор прошло несколько дней. Встреченная ими в Пскове дивизия уже давно должна была достичь передовой, которая все время приближалась, и грудью сойтись с немцами, однако никаких перемен пока не отмечалось. Немцы продолжали продвижение. Эрвин не знал причины этого, но чувствовал всеми фибрами — что-то тут не вяжется, что-то не срабатывает — и поэтому особенно внимательно всматривался в лица шедших со стороны фронта бойцов. Он и сам не знал, какое объяснение он надеется таким образом найти. Иногда ему казалось, будто он пытается обнаружить в этих однообразных от усталости и налета пыли лицах сходство с шагавшими со станции Псков бойцами свежей дивизии. Неужто это и впрямь были те же люди? Какая сила изменила их до такой неузнаваемости? Что должны были увидеть за прошедшие дни эти глаза, чтобы взгляд их стал таким безжизненным и бесконечно усталым? Ведь с той, предыдущей встречи прошли считанные часы — всего несколько суток.
Отступающие, не вдаваясь в объяснения, проходили мимо, все мимо, ни один из них не задерживался и не давал Эрвину возможности как следует рассмотреть себя.
Эрвин промыл бак и залил его свежим бензином. Как раз когда он насухо вытер ветошью руки и собирался идти в штаб, налетели самолеты. Три бомбардировщика «Хейнкель-111», на средней высоте, как всегда наглые, уверенные в полной безнаказанности. Видимо, летчики заметили движение в редколесье, где бойцы в это время сновали около полевых кухонь, тут же ухнули первые бомбы, и они вовсе не упали, как обычно, возле дороги, а поодаль — там, где на лесных полянах располагались кухни, штаб и обозы, которые было проще завернуть с дороги в лес, нежели тяжелые боевые машины, с пушками на прицепе.
Эрвин бросился наземь в кювет. В нос ему ударил острый запах бензина — именно сюда он выплеснул содержимое ведра. Он постарался отодвинуться подальше. Следующая серия бомб упала уже гораздо ближе, земля сотрясалась и дергалась под ним. Где-то поблизости звонко звякнул металл, и Эрвин отметил про себя, что определенно это осколок бомбы угодил в пушку или стеганул по раме машины. Как уже стало привычным во время налетов, из расположения обоза донеслись храп и ржание испуганных лошадей и крики ездовых. Новые взрывы бомб разодрали это звуковое полотно на куски, в клочья. Каждый взрыв закладывал уши, за грохотом наступала тишина, плотная как овечья шерсть, и лишь постепенно в нее опять начинали вкрапливаться далекие голоса.
Дорога мгновенно опустела, будто ее вымели. Все, кто имел ноги, метнулись с этой хорошо просматриваемой опасной полоски земли прочь, кто направо — в лес, кто налево — в рожь.
Лес ни единым выстрелом не ответил бомбардировщикам. Стрельба по самолетам из винтовок уже после первых воздушных налетов и сопутствовавшего им отчаянного ружейного огня была решительно запрещена. Одни говорили, будто причиной тому служило стремление избежать демаскировки войск. Другие, махнув на подобные доводы, говорили, мол, сверху ты все равно как букашка на лопухе, а стрелять не следует потому, что ничего ты ему пулей не сделаешь, брюхо у него бронированное, да и патронов кот наплакал. Прибереги лучше на худой конец, когда фриц попрет на тебя собственной персоной. По мнению Эрвина, и это было не совсем верно. Установленным на турель «максимом» можно было бы иногда слегка попортить немецкие самолеты или хотя бы загнать их повыше. И патроны бы для этого нашлись. Но приказ есть приказ, и Эрвин знал по опыту многолетней службы лучше, чем кто другой, что возражать против него бессмысленно.
Запрет этот был придуман словно затем, чтобы заставить их до дна испить чашу горечи. Нет ничего тягостнее, чем беспомощное бездействие в минуты опасности. Даже самое пустяковое задание могло обрести в этот момент очевидный смысл — пусть это будет хотя бы подсчет разрывов!
Бомбардировщики сделали еще один круг, опустились пониже, сбросили несколько бомб уже и вовсе в опасной близости от дороги, затем все же повернули на юго-запад и скрылись. Эрвин поднялся, стряхнул с обмундирования песок и направился к штабной палатке. В ногах ощущалась удивительная легкость, будто им не терпелось пуститься в путь после долгого бездействия.
Когда он подошел к. штабной палатке, там собралось множество людей. Бойцы и офицеры столпились возле палатки. Зеленый брезент висел клочьями вокруг осколочных пробоин. Одна бомба упала метрах в пятидесяти, у свежей песчаной воронки валялись несколько вывернутых с корнями молоденьких сосенок. Но внимание людей было приковано вовсе не к воронке, они стояли к ней спиной.
Возле палатки лежал скрюченный сержант Куслапуу. Осмотревший его фельдшер застыл около неподвижного сержанта и оторопело отводил взгляд в сторону, будто это была его вина, что Куслапуу лежит в полной неподвижности. Два санитара взялись за носилки, на которых лежал раненый часовой. Боец тихо стонал, голова и левая рука его были перевязаны, и сквозь белую марлю все гуще проступали ярко- красные пятна крови.
Лишь спустя мгновение до сознания Эрвина дошло, что Куслапуу мертв. Поэтому он и остался лежать на земле, и фельдшер не перевязывает его, несмотря на то что левый бок мундира сержанта прямо-таки потемнел от крови. Куслапуу — и мертвый? Это не укладывалось в голове, это было столь же противоестественно, как если бы солнце повернуло вспять и пошло с запада на восток. И все же там лежал сержант, безмолвный и совершенно отстраненный от всего, беспомощный и непонятный в своем оцепенении.
Куслапуу исполнял обязанности начальника караула. Это и решило все. У караула даже во время воздушного налета нет возможности подыскать себе более безопасное место, часовой должен оставаться на посту. Это требовало выдержки. До сего времени на привалах в караул назначали старослужащих, они не теряли головы под бомбежкой и не забывали своих обязанностей.
Не теряли головы, думал Эрвин. Конечно, не теряли, они просто клали ее.
Теперь к погибшему подошел комиссар. Он подал знак все еще остолбенело стоявшему фельдшеру, и они перевернули Куслапуу на спину. Комиссар на какое-то время склонился над убитым, он уложил руки сержанта вдоль тела. Куслапуу словно бы пребывал по стойке «смирно». Лишь левая размозженная рука не удержалась в приданном ей положении и откинулась, вывернув вверх ладонь.
Это был первый убитый в дивизионе. Раненых они отправили в госпиталь уже несколько человек, и это тоже оставляло привкус горечи, ибо сами они за это время не смогли оказать врагу и малейшего сопротивления либо причинить ущерба, они только передвигались неведомыми путями. И все же ранение рано или поздно становилось преходящей бедой, в ней не было роковой необратимости. Смерть представляла собой нечто иное, у смерти не было никакого завтра, это было нечто безжалостное и окончательное. После смерти оставались только песок и тьма, — собственно, за нею не было вообще ничего, она была в тысячу раз ужаснее, чем просто темнота или просто покой.
Бойцы и офицеры стояли вокруг погибшего сержанта, не зная, в сущности, как вести себя возле мертвого. В мирное время на похоронах люди выражали сочувствие близким покойного, зажигали свечи, возлагали венки и цветы. Здесь не было цветов, свеч или близких, вернее, близкими были они все. Это было гораздо проще и страшнее. Отяжелевший от крови френч, окаменевшее лицо, повернутая кверху ладонью рука, которая еще не успела даже подернуться восковой желтизной. Ничего больше не осталось от человека, который всего лишь четверть часа тому назад был как все они, энергично вышагивал между палатками и отдавал громким голосом приказания подчиненным.
Сказать присутствующим было нечего.
Наконец подошел Эрвин, его молча пропустили. Люди думали, что, может быть, он предпримет что-либо разумное. Эрвин опустился на колени возле мертвого. Тут уже хлопотал писарь, который незаметно появился и вынимал из карманов сержанта документы. Эрвин пристально всматривался в лицо старого друга, на которое внезапная смерть не успела еще опустить ничего, кроме легкой печати изумления. Эрвину вдруг стало ясно, что Куслапуу до самого смертного часа так и не успел увидеть того, что должны были видеть эти шедшие в одиночку и группами с передовой молодые бойцы, чьи странные горькие взгляды все эти дни преследовали Эрвина. Возможно, в этом смысле смерть сержанта можно было считать легкой.
Эрвин наскреб возле колена смешанную с хвоей пригоршню земли и насыпал ее Куслапуу в пустой нагрудный карман его френча. В дивизионе оставались считанные сослуживцы из тех, с кем Эрвин служил вместе с тридцать восьмого года. Теперь не стало и Куслапуу. К тому же Куслапуу ушел навсегда и не было надежды еще когда-нибудь, хотя бы случайно, встретиться с ним, чтобы вспомнить о давно минувших днях, что по-своему способно примирить человека с бегом времени и собственным старением.
Эрвин вновь ощутил в себе наплыв того смутного и тревожного чувства, которое порождали в нем колонны отступающих. Старый солдат, каким он был в глазах многих бойцов, особенно из призванных в армию резервистов, он все яснее сознавал, что ничего не понимает в войне. Вся его военная служба в мирное время была не чем иным, как обычным хождением на работу со строго определенными рабочими часами, со своими начальниками и подчиненными, со своим отдыхом и неприятностями. Он получал положенную ему зарплату, ходил на дежурство, иногда зубрил уставы, но ни в одном уставе или инструкции ничего не было сказано о том, что на войне просто раньше времени и вопреки рассудку умирают и что это невыносимо страшно. Однако если бы подобное дополнение и было записано в уставе, то и эти слова остались бы просто словами. Да только нет и не может быть на свете такой армии, которая бы в своих уставах сулила солдату смерть. Солдату сулят поощрение и наказание, службу и увольнения, но смерти ему не сулят. Смерть приходит сама собой, приходит, не спрашивая на то разрешения и не предупреждая заранее, приходит как стихийное бедствие — и тогда-то ведь генералы не виноваты в этом.
В эти последние жаркие до удушья дни, среди бесконечных, все время сбивающихся колонн пропотевших, обросших, изнуренных, растерянных и раздраженных людей, которые наперебой, зачастую в толкотне и давке, крича и ругаясь, куда-то спешили, Эрвин начал ощущать приближение чего-то огромного и неотвратимого. Думать о смерти в свои двадцать восемь лет и при своем отменном здоровье он еще никак не мог. Однако, стоя на коленях возле Куслапуу, он ощутил затылком и всем телом, что это большое и неотвратимое встало тут же, у него за спиной.
После прощания с сержантом, которого наконец положили на брезент, подняли и унесли, Эрвин направился к комиссару. Потапенко позвал его в палатку и усадил напротив себя на ящик. Комиссар молчал. Он понимал состояние Эрвина, к тому же знал, что тому надо дать время отойти, даже небольшое волнение связывает его скудный запас русских слов таким мертвым узлом, что распутать уже совершенно немыслимо.
Медленно и при помощи жестов Эрвин объяснил комиссару, что обнаружил в бензиновом баке сахар.
— Сахар? — удивился комиссар. — Но с чего ты взял, что это сахар? Разве в бак не мог попасть песок? Мелкий песок выглядит точно так же.
Эрвин ткнул пальцем в ладошку и выразительно приложил палец к языку.
Потапенко задумался. Его взгляд блуждал по испещренному солнечными бликами брезенту, избегая пробоин от осколков. Наконец он придвинулся вплотную к Эрвину и положил свою широкую ладонь на колено старшего сержанта.
— Знаешь, — медленно проговорил он, — пусть это останется между нами. Что тут расследовать? Согласен? Того, кто это сделал, все равно уже с нами нет. Ты же знаешь, сколько человек у нас сбежали по дороге. Так что ловить некого. А значит, нет смысла шум поднимать. Между прочим, у меня тут кое-кто и так уже твердит, что эстонцам доверять нельзя, все они, мол, фашисты и в лес глядят…
Комиссар серьезно посмотрел на Эрвина.
— А как же машины? — требовательно спросил Эрвин.
— Дай ребятам приказ промыть баки. Тебе никто не велит объяснять, почему ты это делаешь. Знаешь, в армии, по крайней мере, одно хорошо: командир не обязан обосновывать свой приказ.
Эрвин пошел и разыскал шоферов. Вскоре они уже возились с баками. Кое-кто из них, правда, ворчал, мол, старший сержант, будто придира боцман на старом паруснике, видеть не может, если матрос слегка покемарит, но порядок есть порядок, и приказ выполнили все. Особый ропот среди шоферов, у которых в баках оставалось много горючего, вызвало распоряжение вылить остаток бензина на землю. Кое-кто канючил у старшего сержанта, а нельзя ли все же процедить бензин через сито из медной проволоки, чтобы уловить все до последней соринки, и слить горючее обратно в бак. Эрвин был непреклонен, он не стал ничего объяснять, сказал только, что сыт по горло засоренными карбюраторами, которые то и дело вынуждают их останавливаться.
— Если так дальше пойдет, то скоро немцы подберут нас со всеми потрохами, вместе с пушками, — сказал он.
Тем временем, пока шоферы автомашин зенитно-артиллерийского дивизиона промывали бензобаки и с сожалением выливали на землю остатки горючего, по другую сторону дороги изо ржи вышла группа красноармейцев. Они несли на плащ-палатке убитого. На краю ржаного поля красноармейцы остановились, опустили мертвого наземь, посоветовались между собой и принялись рыть на небольшом взгорке могилу.
У красноармейцев было всего две саперные лопатки. Они копали по очереди, это заняло много времени. Те из них, кто был свободен от работы, пристально следили за машинами зенитного дивизиона и действиями шоферов. По жестам можно было понять, что бойцы возбуждены и возбуждение это словно бы связано с дивизионом. Мрачные взгляды летели вновь и вновь в сторону машин. Эрвин ломал голову, но никакой связи не находил. Может, бойцы думали, что колонна дивизиона привлекла сюда немецкие самолеты? Однако времени рассуждать у него не было, дел хватало и со своей командой. Приходилось следить, чтобы искушение сберечь бензин не толкнуло кого-нибудь все же нарушить приказ.
Когда находившиеся через дорогу бойцы засыпали могилу и установили на ней столбик, Эрвину на мгновение представилось, будто они собираются на них напасть. Взмахи рук и выпады с винтовками выглядели угрожающими. В какой-то момент один из бойцов даже вскинул винтовку и прицелился. Эрвину показалось, что прямо ему в грудь. Ударило, будто холодное прикосновение металла, под ребра. Тут же другие красноармейцы окружили целившегося и отвели винтовку, Эрвин же зашел по делам за машину. В поведении людей за последние дни появилось так много необъяснимого, что всякое чувство уверенности пропадало. Уже ничего нельзя было предвидеть. Что общего могло у них быть с тем случайным отрядом красноармейцев? Или они вздумали завладеть машинами, чтобы поскорее удрать? Но должны же они были уразуметь, что человек необученный на этих машинах с места не стронется! Если это так, то их действия можно было оценить лишь как неосознанный порыв, как часть общего, захватившего всех безумия. Неужто и впрямь дела зашли так далеко?
В это время к машинам подошел комиссар Потапенко. Он ходил вдоль длинной колонны машин и поторапливал шоферов. Эрвин подумал про себя, что, видно, комиссар пришел взглянуть, не потребуется ли его помощь.
Появление комиссара возле колонны словно бы изменило настроение собравшихся у края ржаного поля красноармейцев. Они еще немного потолковали между собой, вроде бы даже поссорились, но затем все же гуськом повернули вдоль дороги на восток. Эрвин следил за ними с чувством облегчения, постепенно сгустившаяся над ними угроза рассеялась. Он обратил внимание, что последний боец идет без оружия и ругается.
— Поскорее, ребята, — подгонял шоферов комиссар. — Здесь нам дольше оставаться нельзя. Это место немцам уже известно.
6 июля среди других отступавших советских частей и одиночных бойцов, идущих в общем направлении на северо-восток, в сторону Луги, двигалась и группа красноармейцев 111 стрелковой дивизии под командой младшего политрука Н. Кораблева. В группе насчитывалось 12 человек, они отбились от своей части в ходе тяжелых двухдневных боев с немецкими танками на передовых позициях под Островом.
В Псковском округе Ленинградской области, в полутора километрах к юго-западу от деревни Горелицы, отряд вместе с другими следовавшими по шоссе отступающими попал под налет немецких самолетов По команде младшего политрука Кораблева красноармейцы рассеялись во ржи возле шоссе, так как по другую сторону дороги в лесу уже расположился на отдых зенитно-артиллерийский дивизион.
Осколком упавшей на ржаное поле бомбы в указанной группе был убит красноармеец Е. Горбачев. По окончании воздушного налета товарищи по оружию перенесли убитого к шоссе и там похоронили.
В изголовье могилы установили еловый колышек, один бок которого был ошкурен и срезан перочинным ножом.
На срезе химическим карандашом написали имя погибшего: Горбачев Е. Н., над которым прикрепили взятую с пилотки погибшего бойца звездочку. Красноармеец Гнатенко предложил добавить к имени еще номер дивизии и полка, однако младший политрук Кораблев с этим не согласился, мотивируя свой отказ необходимостью сохранения военной тайны, учитывая возможное дальнейшее продвижение немецких войск.
Погибший, рядовой Евгений Горбачев, 20 лет от роду, холостой, был призван на действительную службу в 1940 году. До службы в армии жил в Ветлужском районе Горьковской области, где работал вальщиком в лесхозе. Родом из старообрядческой семьи, он и на военной службе оставался малообщительным, но заслужил признание товарищей за добросовестность и неизменную отзывчивость. В бою под Островом четвертого июля рядовой Горбачев был ранен осколком снаряда из башенного орудия немецкого танка, но идти в медсанбат отказался, боясь отстать от части и угодить с лазаретом в плен. После перевязки он остался в своем взводе и продолжал отход вместе с ним.
Когда отряд сохранившимися у двух бойцов малыми саперными лопатами откапывал для Е. Н. Горбачева могилу, ожидавший своей очереди красноармеец Алексей Мелентьев обратил внимание младшего политрука на стоявшие по другую сторону дороги грузовики с пушками на прицепе. Он сказал:
— Товарищ младший политрук, вы только посмотрите, там же стоит целая зенитная батарея!
— Да, и правда стоит, — ответил младший политрук.
— Чего же они, стервы, не сделали ни одного выстрела, когда немец бомбил нас? Женька из-за них погиб, они как последние трусы по кустам попрятались Даже пушки дулом кверху не повернули!
Услышав этот разговор, к ним подошел младший сержант Габдулла Мустафин. Он некоторое время наблюдал за действиями шоферов по другую сторону дороги, а затем сказал:
— Посмотрите, что они делают! Цедят из бака бензин и выливают на землю! Что же это такое?
— Может, так надо, чтобы машины не загорелись, — предположил младший политрук Кораблев, пытаясь успокоить бойцов.
— А чего же они не уезжают, если боятся, что их здесь подожгут? — спросил Мустафин.
— Может, неисправны, — предположил политрук.
— Все до одной неисправны? — спросил Мелентьев. — Нет, политрук, они спускают бензин, чтобы никто не заставил их тронуться, и останутся себе здесь потихоньку немцев дожидаться Предъявят чистенькие стволы: битте, мы ни одного выстрела по вашим самолетам не сделали, берите нас в плен и не обижайте.
Вот стервы!
При последних словах рядовой Мелентьев вскинул винтовку и прицелился в распоряжавшегося возле машин старшего сержанта. Кораблев отвел винтовку Мелентьева.
— Отставить! — приказал он. — Ты — боец, и никакого самосуда быть не может.
— А если они враги народа и предатели! — резко выкрикнул Мелентьев.
— Это еще доказать надо, — сказал младший политрук и обратил внимание бойцов на батальонного комиссара Потапенко, который в это время появился возле машин. — Видишь, там и комиссар на месте, значит, все идет согласно приказу. Никто нам с тобой докладывать не станет, почему где-то нужно делать так, а не иначе. Не то звание!
— Знаем мы таких комиссаров! — сказал Мелентьев, которого слова политрука ни в чем не убедили и который находился в крайнем возбуждении, что частично объяснялось его близкой дружбой с погибшим. — Диверсанты и шпионы уже другой формы и не носят. Говорят, по ту сторону Острова в штаб полка тоже заявился один бригадный комиссар, приказал полку немедленно отступать через мост. Сам еще последним остался, будто капитан на тонущем корабле, смелость показать захотел. Как только полк ушел, тут же по пятам через Великую нагрянули немцы, а тот бригадный комиссар вскочил в головной танк и отдал команду открыть огонь по полку — фашист был!
— Ты это что, сам видел? спросил политрук.
— Уж тогда бы эта фашистская гадина живой не ушла, — ответил Мелентьев и направил винтовку на батальонного комиссара Потапенко.
Младший сержант Мустафин заявил, что хотя ему вся эта история кажется подозрительной и он во многом разделяет мнение Мелентьева, однако открывать огонь считает неразумным.
— Нас осталось одиннадцать человек, — сказал Мустафин. — А у них там в лесу целая воинская часть. Если уж они решили перебежать, то у нас сил не хватит, чтобы помешать им, нас тут как зайцев перестреляют. Мы должны отыскать свою дивизию, такое у нас сейчас боевое задание. С дивизией что-то и сделать можно, а так фашисты нас раздавят.
Кораблев и Мустафин силой отняли у Мелентьева винтовку и уже не вернули ему оружия.
После того как зарыли и пригладили могилу, отряд направился по дороге к деревне Горелицы.
Старший сержант Аруссаар из зенитно-артиллерийского дивизиона обратил внимание на шагавший по ту сторону дороги гуськом отряд красноармейцев.
Замыкающим шел безоружный боец, который сердито сплевывал и вполголоса что-то говорил.
Из-за недостаточного знания русского языка и довольно большого расстояния старший сержант Аруссаар смог понять лишь то, что незнакомый ему красноармеец в какой-то связи то и дело вспоминает Гитлера и чью-то мать.
11
Когда Рудольф пришел в сознание, он обнаружил себя на полу кабинета начальника телефонной станции. Туда он явно был приволочен и прислонен сидьмя в углу. Помещение было слабо освещено, большую часть его занимал неуклюжий высокий фанерный шкаф и старомодный с резными углами письменный стол. Голова раскалывалась. Орг поднес руку к затылку, пощупал и слабо охнул. Затылок был вспухший и горел. Хорошо еще, что был в кепке.
— Больно, что ли? — спросил дребезжащий голос откуда-то сверху. — Чего же ты разлетелся как угорелый, вот и голову расшиб.
Сказавший это сидел за столом начальника. В заполненной густыми сумерками комнате Рудольфу пришлось какое-то время приглядываться, прежде чем он узнал говорившего. За столом сидел Армин Кудисийм; склонив голову, он всматривался в парторга и задумчиво скреб широкий квадратный подбородок.
— Никак, сам хозяин хутора Пээтерристи, — проговорил Рудольф с некоторым усилием. — Или сюда телефонисткой нанялся?
— Да уж так, — кивнул Кудисийм, щурясь подобно старому ленивому коту. — Плохо, что ли? Соединил — разъединил. Подумал вот, надо бы позвонить да и спросить, готова ли там землица для вескимяэского Рууди. Говорят, ее нынче дают по этим самым партийным карточкам.
Кудисийм осклабился, и короткая верхняя губа обнажила желтые прокуренные зубы.
— Это ты зря протянул когти к моему партийному билету, — сказал Рудольф. — Смотри, как бы партия не дала тебе по рукам, так что без ногтей останешься.
— Ишь ты, шутником заделался, — захмыкал Кудисийм и покачал головой. — Где она, эта твоя партия? Припустилась к Таллину, только пятки засверкали, и духу не осталось. Несколько таких, как ты, подпевал и остались в хвосте, это уж на нашу долю. Но ты не беспокойся, уж мы тебе устроим приличные проводы. Выстроим в ряд всех хозяев волости Виймаствере, к чьим хуторам ты вместе со своими большевиками лапы протянул.
— Как же, дождешься, — сказал Рудольф. — Раньше вам самим будет долгая дорога.
Он пытался сказать это как можно независимее и с сознанием превосходства, но все же в голосе прозвучала озадаченность. Кудисийм мог уловить в этом отсутствие уверенности.
— Вот что, Рууди, — заговорил Кудисийм и стал скрести свой заросший квадратный подбородок, так что треск пошел по всей комнате, — очень даже хорошо, что сам напомнил. За тех, кого ты в Сибирь сослал, у нас еще будет свой разговор, они на особом счету. Слишком легко отделался бы, если бы мы тебя просто так ухлопали. Это мы сделаем с твоими меньшими братьями — комсомольчиками.
Их разговор прервал треск подъехавшего к дому мотоцикла. Тут же послышались быстрые шаги на крыльце, и в комнату вошел небольшого роста мужчина в необычном одеянии, подобного которому Орг еще никогда не видел. За плечом у него болталось короткое с прямым магазином оружие. Должно быть, пистолет-пулемет, сообразил Рудольф. Когда мужчина вошел в падающий из окна сноп света, Рудольф узнал бывшего молодого куйметсаского барона, которого он в довоенные годы мельком несколько раз видел.
— Парторг? — спросил фон Ханенкампф, кивнув в сторону Рудольфа.
— Да, из Виймаствере, — ответил Кудисийм и медленно поднялся.
— Шен, — бросил фон Ханенкампф. — Отведи его в амбар пастората к другим. Завтра посмотрим.
Немец не удостоил арестованного более пристальным взглядом, тот был для него совершенно ненужным, лишенным значимости существом, едва ли не просто неодушевленным предметом.
Кудисийм приказал Рудольфу подняться. Поднявшись, Орг обнаружил, что он основательно обыскан, в вывернутых карманах не было ни носового платка, ни спичек, не говоря уже о куреве.
Фон Ханенкампф вышел первым. Кудисийм шагнул в сторону, взял прислоненную к столу винтовку в руки и указал на дверь.
— Чего ты там по карманам шаришь? — спросил он участливо. — Или генеральную линию потерял?
— Папиросы и те забрали, сволочи! — возмутился Рудольф.
— Чего тебе еще табак смолить, — бросил Кудисийм. — Ты небо вдоволь покоптил, пусть теперь другие покурят.
На улице возле крыльца их ожидал фон Ханенкампф. Он велел Кудисийму остановить арестованного и начал давать указания. То, что он не счел надобным скрывать свои мысли перед арестованным, огорчило Рудольфа. Явно он был уже столь бесповоротно вычеркнут из жизни, что с ним больше не считались.
— Как отведешь, возьми лошадь и гони к волостной управе, к полковнику Мардусу. Пусть ведет своих людей сюда. И еще… Было бы хорошо завтра устроить тут в поселке настоящий суд. Чтобы народ увидел, чего стоит быть красным. Полевой суд, пусть полковник подумает.
— Военно-полевой суд, — посчитал Кудисийм нужным вполголоса уточнить.
Фон Ханенкампф не обратил на это даже внимания. С треском завелся мотоцикл, и лейтенант, выпустив в лицо оставшимся чад от перегоревшего масла, умчался прочь.
Время могло быть примерно около полуночи. Над поселком простиралась полная тишина. Темнота нигде не просвечивалась, ни в одном окне свет не горел. Было так душно, что Рудольфу казалось, будто он все еще не может отдышаться после своего бега в поселок. С каждым шагом в голове отдавалась боль. Он напряженно вслушивался. Но и в Виймаствере все оставалось спокойным, больше оттуда не доносилось ни одного выстрела. Неужели они действительно не смогли связаться из волостной управы с городом и помощь так и не пришла?
В амбаре пастората уже находилось с десяток людей. В темноте Рудольф никого не узнал, однако привыкшие к сумраку глаза присутствующих видели его хорошо. Едва щелкнул замок, как кто-то потянул Рудольфа за рукав.
— Орг! Это я, Ормиссон. Как ты им в лапы попал?
— Сдуру напоролся, не сообразил приглядеться, — с досадой ответил Рудольф и коротко поведал свою историю.
— А за мной домой явились, — сказал Ормиссон. — Я и представить не мог, что они так распоясались. Не то бы в лес сиганул. Как думаешь, что они теперь с нами сделают?
— Черт его знает, — парторг не захотел делиться с ним своими худшими предположениями. Оставалась еще слабая надежда, что из волостной управы все же успели при появлении лесных братьев позвонить в уезд и помощь на подходе. Имелась и другая надежда; если им удастся продержаться до утра, прибудет обещанный отряд истребителей и освободит их.
Ормиссон жил в деревне Курни, там у него было маленькое бобыльское хозяйство, прирабатывал он еще и плотницким ремеслом. Земельная реформа прирезала ему небольшой клин, это прошлогоднее приобретение и оказалось теперь роковым. А может, и еще что другое: Ормиссон любил выступать на собраниях. Прилежно и основательно читал газеты, поэтому он никогда не испытывал недостатка в нужных словах. По любому поводу у него имелось собственное мнение, и ему нравилось оглашать его перед другими. Впрочем, всем этим он выделялся еще и до июньской революции, но в те времена его рвение ничьего внимания к себе не привлекало. Активность же при новой власти была явно вписана в перечень грехов Ормиссона.
— Послушай, неужели у них и впрямь силища такая, что ни истребительный батальон, ни милиция совладать не могут? — продолжал допытываться Ормиссон. — Военный наблюдательный пост в поселке вырезали… Лютуют, будто советской власти и нет уже!
— Вот проклятье, я не успел вызвать помощь! — с сожалением сказал Рудольф. — Если из волостной управы тоже не дозвонились, то откуда им знать? Мы договаривались, что подмога прибудет завтра утром.
— Может, и нас до утра в покое оставят? — рассудил Ормиссон.
— Какая там у них сила, — хмуро продолжал Рудольф. — Десяток-другой ружьишек, да и то половина дробовики. Только у куйметсаского барчука пистолет- пулемет. Если дотянем до утра, нагрянет истребительный батальон и разгонит их как цыплят, это как пить дать.
— Да, на свой страх отсюда и мышонку не улизнуть, — протянул Ормиссон. — Мы уже всё обследовали. Сразу, как заперли. Пасторатский амбар — что твоя крепость, если дверь на запоре, то и крысе ни туда и ни сюда.
Из темноты за их спиной раздались стоны.
— Кто это там? — спросил Рудольф.
— Волли Лепамярт. При аресте били ногами в живот, теперь его кровью рвет. Болит, наверное.
Вольдемара Лепамярта Рудольф припомнил сразу. Этого слегка неуклюжего и медлительного батрака он сам рекомендовал волостным заготагентом. Всего несколько дней тому назад у него был продолжительный разговор с Лепамяртом по поводу мобилизации в армию лошадей — кое-где по ночам стали таинственным образом исчезать кони. Лепамярт обещал разобраться, он знал несколько мест, где на лесных покосах и в сараях хуторяне укрывали лошадей. От чужого спрятать можно, от своего человека нет. Теперь ему и отплатили за это усердие.
В темноте по легкому шороху и движению можно было скорее догадаться, чем увидеть, как и остальные придвинулись ближе к парторгу. Ощущение нависшей опасности вынуждало посаженных под замок людей искать близости друг друга. К тому же они надеялись на Рууди. Он и раньше наставлял их, он знал больше других, мог что-нибудь посоветовать, может, даже предпринять. Для большинства их арест был столь неожиданным, что они потеряли чувство реальности и никак не могли приспособиться к своему новому положению. Это было подобно шоку от неожиданного удара, из которого уже не удавалось выбраться собственными силами Для человека, который никогда раньше не находился под стражей, арест оказывался ошеломляющим ударом, он отметал логику и лишал веры в собственные силы.
Лишь временами с улицы доносилось хлопанье дверей, и один раз к амбару приходили сменить часового. Приглушенный гул голосов завершился топотом удаляющихся шагов, и опять все смолкло. Дверь амбара не открывали, никто интереса к задержанным не проявлял, после парторга никого больше не приводили. На ночь вся жизнь должна была замереть.
Волли Лепамярт заворочался в темноте и вновь застонал.
— Даже капли воды взять негде! — бросил Ормиссон.
И снова над арестованными нависла гнетущая тишина.
— Ну и угодили же мы сдуру им в лапы, как кур в ощип! — донесся из темноты удивительно знакомый голос. — Прямо блеять хочется, ну чем не стадо выложенных баранов.
По последнему выражению Рудольф узнал говорившего, на его лице проступила улыбка. Секретарь комсомольской ячейки поселка Хейки Тильк, по должности складской рабочий в кооперативе, любил словесные выкрутасы, его определения всегда отличались необычностью.
— Тильк, а ты как сюда свалился? — полюбопытствовал парторг.
— А это мне хозяин устроил. По доброте душевной, — ответил без тени удивления Тильк, словно только и ожидал вопроса. — Я как раз возился на складе с ящиками, а тут вдруг господин заведующий зовет меня. Приятным эдаким тихим голоском и к тому же вежливо, мол, Тильк, можно тебя на минуточку. Думал, мешок ему какой помешал, боится сам пупок надорвать или халат запачкать, не такой уж он и дюжий, давай, думаю, помогу. Только в лавку вошел, тут же ружья в упор, у него там оказалось полно лесных братьев. Я так и сел. А тут еще этот дубина из Пээтерристи огрел меня сзади чересседельником по зашейку, так что искры из глаз посыпались. Накинулись и давай сулить, что сейчас возьмутся из комсомольца отбивную стряпать. Может, и принялись бы за меня всерьез, только у заведующего магазином Таммаро нервы не те, чуть не в обморок валится, стоит ему палец до крови ссадить, — велел сразу же убрать меня с глаз долой. Вот и привели сюда, в церковный амбар отсиживаться. Ну, уж теперь я вот что скажу: как только выберусь отсюда, тут же помчусь к своему заведующему, рассажу Таммаро губу по-заячьи и еще суну ему под нос зеркало — пусть брякнется в обморок, когда увидит столько кровищи.
— А ну-ка, лучше сообща покумекаем, как отсюда выбраться, пока не поздно, — сказал парторг. — Нет у нас в запасе времени, кто его знает, надолго ли оставят в покое.
— В дверь не получится, на дверях такой замок висит, пудовая гиря, мужику послабее двумя руками поднимать приходится, — заметил Тильк.
Ормиссон долго кашлял и добавил:
— Но и другой дыры здесь нет.
— А крыша? — не отступал Рудольф.
— Как до нее добраться?
— К тому же крепкая, новая дрань, только прошлым летом покрыли, начни ее ломать, треск на весь поселок пойдет, — добавил Тильк. — Не такой уж у них сон беспробудный, чтобы проспать.
— Пол?
— А вот в подпол стоит глянуть, — решил Ормиссон. — В фундаменте должны быть какие-нибудь продушины. Вдруг где найдется такая, что можно пролезть, а?
В темноте на ощупь в одном углу амбара удалось найти ножницы для стрижки овец. Прощупав пальцами пол, определили самую большую щель между досками, где можно было поддеть. Это приходилось делать с расчетом, чтобы и доску понемногу расшатывать, и ножниц не ломать. Работников хватало; кроме стонавшего в углу Лепамярта, остальные все по очереди прилагали руку. Непредвиденное занятие подействовало ободряюще, сразу появились и цель и смысл, охватившее до этого людей равнодушие, порожденное безнадежностью положения, быстро отступало. Это уже само по себе было достижением.
— Главное, чтобы мы до света убрались отсюда, — сказал Хейки Тильк. — А то дело швах, если застрянешь в этом лазе у них на виду, как поросенок под забором.
Понемногу доска все же подалась, но, прежде чем она отошла полностью, им пришлось перетащить на другое место несколько пасторатских бочек и ларей, чтобы освободить длинную половицу. А затем Тильк пролез вниз.
Его так долго не было, что Ормиссон уже предположил:
— Уж не дунул ли он прямым ходом на волю? Пойти взглянуть, что ли?
— Как же это он в одиночку уйдет, — успокоил его Рудольф, хотя и сам слегка встревожился.
За дверью амбара снова послышался разговор.
— Вот будет лихо, если они сейчас заявятся! — вздохнул кто-то в темноте.
Снаружи стукнули носком сапога в дверь.
— Идут! — уже гораздо громче воскликнул тот же голос. — Сволочи проклятые!
— Тише! — приказал парторг и придвинулся к двери, крепко сжимая в руке ножницы. Он решил пустить в ход это единственное орудие и попытаться прорваться любой ценой, как только откроют замок.
Снаружи еще разок стукнули носком сапога, но дверь осталась закрытой.
— Тильк идет! — хрипло выдохнул Ормиссон.
Тильк наполовину вылез из прощелины.
— Излазил все подполье. Три кошачьи продушины, все равно что свиные глазки. Фундамент из бутового камня, будто литой. Может, один шов удастся расковырять, я поскребся там ногтями, немного вроде открошилось. Инструмент нужен.
Рудольф еще мгновение прислушивался к дверям, затем подошел и передал Тильку ножницы.
— Попробуй-ка ими. Когда устанешь, сменим. В какой стороне этот лаз?
— В задней стене, что к реке. Если выбраться, можно бы в камыши дунуть, там до камышей растет такая высокая крапива, ни одна дубина пээтерристиская не увидит!
Он исчез под полом. Через некоторое время от задней стенки амбара донеслось легкое поцарапывание и металлическое позвякивание.
Все по очереди спускались в подпол. Ормиссону удалось вытащить из стенки шестидюймовый гвоздь — из него тоже получился рабочий инструмент. Выскребывание швов подвигалось туго, каменщики в свое время замесили в пасторате крепкий раствор. Да и вообще, кто бы мог поручиться, что им удастся настолько выщербить швы, чтобы сдвинуть камень с места.
На улице светало. Петухи в пасторате громко закукарекали. Им было нечего бояться, гостям, которые сейчас собрались в пасторате, куриный бульон никто варить не собирался. Из поселка им ответили другие петухи, затем стали мычать коровы. Рудольфу показалось, что в округе сегодня было необычайно тихо. Ни грохота телег, ни людского говора. Поселок словно затаил дух в ожидании того, что же будет дальше.
Рудольф как раз вылез из тесноты подпола, он откинулся на полу амбара на спину и тяжело дышал, когда во дворе грянул первый неожиданный выстрел. Вслед за ним сразу поднялся крик, затем по двору с таким топотом пронеслось несколько пар обутых в сапоги ног, будто выпустили скот, вскоре поблизости, а также поодаль грохнули новые выстрелы.
— Ну, пошло! — с мрачным злорадством провозгласил Ормиссон.
Временами стрельба приближалась, затем вновь отдалялась. Так продолжалось примерно с полчаса, вдруг за дверью амбара загромыхали. Голоса были столь громкие, что через дверь можно было разобрать отдельные слова.
— Ключ! — гаркнул грубый голос. — Сейчас же давай ключ! Там красные сидят!
— Ключ в пасторате! — звонко прокричал в ответ другой голос. — Что я тебе, высижу его!
— Разнесу замок пулей! — заорал первый голос.
Грянул выстрел, и дверь содрогнулась от сильного удара.
— Черта с два разнесешь! — злорадно крикнул звонкий голос. — Никакого проку! Думаешь, пуля возьмет железо!
На мгновение воцарилась выжидающая тишина. В сознании каждого запертого в амбаре жила одна лишь мысль: что они там теперь предпримут? Предугадать это было невозможно. Все невольно отпрянули от двери, однако укрыться было негде.
Наконец снова донесся грубый голос:
— Лупанем сквозь дверь! Они там в куче, пуля найдет.
Грохнул выстрел, пуля, щелкнув, пробила дверное полотно и ударилась куда-то в заднюю стенку.
— Ложись! — приказал Рудольф. — По углам!
Людей мигом размело с середины амбара.
Тут же громыхнули новые выстрелы. Теперь стреляли по крайней мере из двух винтовок. Пули с треском пробивали дверь и переднюю стенку, некоторые застревали в бревнах. Они впивались в половые доски и противоположную стену. Рудольф чувствовал, как начала подкатывать тошнота. Значит, это и есть страх? Раньше он никогда не испытывал его. Может, просто не умел представить себе, какой он — страх?
— Давай, давай, какая-нибудь все равно себе цель найдет! — ликуя, хрипло орал за дверью лесовик, и выстрелы продолжались. — От дверного полотна отлетел большой кусок щепы, и в возникшей щелочке засветился тоненький луч солнечного света, в котором бешено закружилась взвихренная пыль.
Неужели это никогда не кончится, думал Рудольф. Стреляли так близко, что в амбар тянуло приторным запахом пороховой гари. Должно быть, каждый лесовик теперь расстрелял по крайней мере по обойме.
И все равно за дверью продолжали греметь выстрелы. Очередная пуля ударилась в кучу камней, которые были собраны в углу для гнета в бочках с капустой и огурцами, звонко взвизгнула и срикошетила над головой парторга в стену. На Рудольфа посыпалась труха.
Снова раздался выстрел, затем еще один. Это стало совершенно невыносимым. В душе билось ожидание: когда же наконец в меня угодит пуля? Она будто сулила избавление.
— Боже мой! — охнул кто-то позади Рудольфа.
— Что, попала? — повернув голову, спросил парторг.
— Сейчас попадет! — ответил тот.
Стрельба прекратилась внезапно. Лесовики бросились безо всякой слышимой причины бежать, топот шагов удалялся. Теперь еще стреляли вдалеке, возле церкви. Рудольф напряженно вслушивался. Все это были пока ружейные выстрелы. Пистолета-пулемета молодого куйметсаского барона слышно не было. Куда же он делся?
— Чего они там чикаются, давно уже пора выпустить нас! — крикнул Хейки Тильк, когда стрельба еще какое-то время не утихала. — Я почти что уже к половице прирос!
— Потерпи, пусть разберутся сперва с лесовиками, — увещевал его Ормиосон. — Мы-то не сбежим, а они сбегут!
— А что, тебе плохо здесь в прохладе? — спросил Рудольф, ощутивший вдруг необычайную легкость во всем теле.
Неожиданно со стороны церкви донесся пушечный выстрел. Минуты через две — другой. Рудольф снова подтянулся. Что бы это значило? Уж не немцы ли подошли? Кто еще мог оказаться тут в поселке с таким тяжелым вооружением? У истребительного батальона не было ничего, кроме пулемета, вот он как раз и застрочил.
Стрельба усилилась, чтобы тут же улечься. За одиночными выстрелами послышалось протяжное и многоголосое: «Аа-ааа!»
В амбаре никто не проронил ни слова. Все сосредоточенно прислушивались. Кое-кто даже закрыл глаза, от них пользы не было. Самые главные вести приносил слух. Хейки Тильк прилип к образовавшейся в двери от выстрела щелке, но ничего, кроме безлюдного двора, он в нее не видел. Загоревшаяся было надежда снова затрепыхалась, словно пламя свечки на ветру. Что же там на дворе происходит? Вспомнит ли хоть кто-нибудь о них? Гнетущая тяжесть безысходности и неизвестности навалилась с новой силой. Предвещали ли пушечные выстрелы спасение или же, наоборот, гибель?
Прошло еще какое-то время, прежде чем кто-то наконец подошел к амбару. Неизвестный подергал дверь и крикнул:
— Эй! Есть там кто живой?
— А ты думаешь, что пастор здесь святые мощи хранит? — в ответ прокричал Тильк. — Давай неси ключ и живо открывай!
И опять прошло неимоверно много времени. Ключа нигде не было. За дверьми собиралось все больше людей. Они там советовались и обсуждали, что предпринять. Из амбара стали доноситься уже довольно сердитые голоса, терпение задержанных было на исходе. Какая чепуха, не могут открыть замок!
Наконец кто-то принес топор и принялся сбивать накладки. С большим трудом замок сбили, и простреленная дверь амбара отворилась.
Свет буквально резанул по глазам. На дворе стояли бойцы истребительного батальона.
6 июля утром в 5.30 из уездного города на машине в направлении Виймаствере выехал взвод бойцов истребительного батальона во главе с командиром взвода Калью Саареметсом. Выезд состоялся раньше намеченного времени потому, что внезапно прервавшаяся телефонная связь с волостью вызвала подозрение. К волостной управе подъехали в 6.15. К этому времени волостная управа была разгромлена и пустовала, над входом висел сине-черно-белый флаг буржуазной Эстонии, во внутренних помещениях были обнаружены трупы председателя волисполкома Р. Мустассаара и секретаря X. Оявере.
Истребители сорвали трехцветный флаг, командир группы Саареметс составил доклад об увиденном и описание места происшествия.
Затем группа двинулась в поселок. Там на первый взгляд не отмечалось никаких признаков вооруженного захвата власти, местных жителей по дороге не встретили. Учреждения все были закрыты, открытым, несмотря на ранний час, оказался магазин кооператива.
Командир взвода Саареметс остановил машину возле магазина и вошел туда вместе с двумя бойцами.
Из заднего помещения к прилавку вышел заведующий магазином Райк Таммаро, на его лице было растерянное выражение, будто его подняли прямо с постели.
На вопрос командира взвода, наблюдали ли в поселке бандитов, Р. Таммаро ответил, что он никого не видел. Произведенный в магазине досмотр тоже не дал никаких результатов, как и осмотр поселка.
Тогда командир взвода Саареметс отозвал заведующего магазином в сторону, положил пистолет на прилавок и спросил:
— Где они?
— Кто «они»? Где «они»? Я уже сказал что ничего не знаю! — явно нервничая, воскликнул заведующий магазином Таммаро. — Почему вы мне угрожаете? По какому праву?
— Я спрашиваю в последний раз: где они? — сказал командир взвода, достал из кармана часы, положил их на ладонь и, ничего не говоря, посмотрел на настенные часы в магазине. Часы командира отряда показывали 8.15 по московскому времени, настенные часы в магазине — 7.15, что соответствовало поясному времени до июньской революции в Эстонии.
Губы у заведующего магазином задрожали, он оперся о прилавок. Когда командир взвода взял с прилавка в руки пистолет, Таммаро пронзительно вскрикнул:
— В пасторате!
Командир взвода Саареметс вышел вместе с истребителями и отдал приказ развернуться. Заведующий магазином Таммаро осел за прилавком на табурет громко всхлипывая, расплакался.
Бойцы истребительного батальона незаметно подошли к постройкам пастората и внезапным ударом выбили оттуда вооруженных бандитов. Лейтенант фон Ханенкампф, который вместе с полковником Мардусом составлял в жилой комнате пастората план дальнейших действий, при первых же выстрелах отправил полковника руководить боем, а сам ушел через черный ход, бросив принадлежавший зятю пастора мотоцикл БМВ, которым пользовался во время пребывания в поселке, впопыхах он также забыл в передней свой пятнистый маскхалат, который бойцы истребительного батальона захватили с собой и в качестве вещественного доказательства передали уездному уполномоченному госбезопасности.
Отряд полковника Мардуса, отстреливаясь, отступил к церкви, где занял круговую оборону. Выбить противника из каменного здания представлялось непосильным для взвода истребительного вооруженного легким стрелковым оружием. Поэтому командир взвода Саареметс обратился за помощью к командиру случайно следовавшей через поселок полковой батареи 76-миллиметровых орудий. По приказу старшего лейтенанта Скоробогатова с передков сняли первое орудие и произвели два выстрела по церкви. Вследствие разрыва снарядов была разбита дверь церкви и загорелись половые доски и скамьи. Пожар ликвидировали по окончании боя силами местной пожарной дружины.
После разрушения двери и возникновения пожара отряд полковника Мардуса прекратил сопротивление и рассеялся через дверь и окна ризницы в ближайшие заросли. В руки бойцов истребительного батальона попали 5 лесовиков, из них 3 раненых. В церкви обнаружили также труп хуторянина Армина Кудисийма. Кудисийм был убит на месте попавшей ему в голову пулей из винтовки английского образца, пуля пробила височную кость и мозговую ткань и разнесла череп. Определить стрелявшего было невозможно, поскольку все бойцы истребительного батальона были одинаково вооружены английскими винтовками бывшего селийта.
Убитый Армин Кудисийм, 45 лет, хозяин хутора Пээтерристи Саардеской волости, отец совершеннолетнего сына, был до июньской революции членом Кайтселийта, в то же время членом правления добровольной пожарной дружины, а также нескольких обществ и кооперативов. К советской власти относился с самого начала враждебно, особенно после того, как, согласно земельной реформе, от 62 гектаров хутора Пээтерристи половину отторгли и разделили между двумя новоземельцами Р. Лайнээмом и Р. Вихтерпалу. Между 2 и 4 июля А. Кудисийм неоднократно выходил с ружьем подстерегать обоих новоземельцев, но не застал их, потому что оба скрывались в лесу. Начиная с 4 июля А. Кудисийм стал активно помогать прибывшему по заданию немецкого командования за линию фронта лейтенанту К. фон Ханенкампфу.
Из поселка взвод истребительного батальона вместе с освобожденными из амбара пастората парторгом Виймаствереской волости Р. Оргом секретарем комсомольской ячейки в поселке X. Тильком направились к дому лесника Виймаствереского лесничества.
Заметив идущих, лесник Р. Таккин скрылся. В доме был обнаружен склад оружия, состоявший из 3 охотничьих ружей, 2 армейских пистолетов типа ФН вместе с патронами (калибр 7,65) и 6 ручных гранат. В задней комнате дома метался в беспамятстве с тяжелой огнестрельной раной в бедре майор Мээритс, которого леснику не удалось увести с собой.
В тот же день в 13.30 отряд истребительного батальона покинул поселок, забрав с собой 5 пленных. Для передачи в уездную больницу взяли также тяжело избитого заготагента Виймаствереской волости Вольдемара Лепамярта и раненного в перестрелке у волостной управы бывшего майора Л. Мээритса.
По прибытии в больницу у последнего обнаружили начавшуюся газовую гангрену. Несмотря на немедленно проведенную ампутацию, спасти раненого не удалось.
12
Штаб полка располагался в высоком сухом сосняке в непосредственной близости от шоссе Остров — Порхов. Полуденное солнце нещадно пекло, и воздух был насыщен смолистым запахом сосны. Полный, расслабляющий покой нарушался лишь натужным гудением одиноко кружившего высоко в небе немецкого разведчика. Через короткие промежутки времени самолет снова и снова возвращался и повисал над шоссе и окружающими лесами, будто его поставили здесь на вахту. Это был единственный знак того, что где-то поблизости идет война. В то же время надоедливый гул непрестанно напоминал, что фронт быстро приближается и теперь уж, видимо, придется грудью сойтись с врагом, нельзя же без конца уходить и уходить по безымянным пыльным дорогам, под накатывающимся гулом войны.
Яан Орг вышел из штабной палатки и остановился. Теплый сосновый воздух заполнил легкие, тело от лесного тепла разомлело. Было желание броситься на этот пружинящий хвойный ковер, но Яан надумал пройти на передний край обороны полка. Путь предстоял недалекий, судя по карте — примерно два с половиной километра. Комдив обязательно начнет расспрашивать о подробностях, тем лучше, если можно увидеть своими глазами. Все же — первый бой! Пускаться сейчас в обратную дорогу все равно нельзя — в штабе полка еще какое-то время займет составление бумаг, да и шофер только что начал латать камеру. По дороге в полк они уже использовали запаску, по прибытии сюда у них спустило второе колесо. Гравий на шоссе, казалось, был густо начинен ковочными гвоздями. И на чем вообще еще подковы держатся? Шофер выругался и снова достал свой мешочек с заплатками, содержимое которого убывало с устрашающей быстротой.
— Если так дальше пойдет, то через две недели будем ездить на одних ободах, — с досады пообещал он и показал лейтенанту прокол в камере. — Знай кати на железках по шоссе, как на дрезине!
Яан спокойно решил, что так далеко заглядывать не стоит. Там видно будет. Война идет всего две недели — а как все успело за это время измениться. Следующие две недели могут принести еще больше неожиданностей. Сейчас должен радоваться, если спокойно доживешь до вечера.
Лейтенант направился к шоссе. Благодаря безупречной картографической памяти он довольно точно представлял, сколько поворотов надо будет пройти, чтобы добраться до позиций первого батальона. Слегка волнистый, местами лесистый ландшафт не позволял увидеть из расположения штаба передний край, хотя на равнине он оказался бы в поле зрения. Яан пошел по обочине в южном направлении. Солнце стояло почти над головой, козырек фуражки защищал глаза от резкого света, и тень, которая следовала за ним, была до странности короткой и кряжистой.
По дороге навстречу ему группами попадались бойцы, эти отряды мало чем напоминали воинские подразделения — столь редким и беспорядочным был их строй. Временами ехали состоящие из двух-трех подвод остатки обозов, в задках обязательно сидели и лежали раненые. Лошади устало переставляли ноги, многие из них хромали. Кому сейчас досуг заменять потерянные подковы, раздувать горны! Приходилось идти как придется — хромая, ковыляя, только любой ценой двигаться дальше.
Шедшие со стороны фронта люди удивленно разглядывали резво шагавшего им навстречу лейтенанта. Или этот человек в защитном, незнакомого покроя мундире с нашивками командира Красной Армии и в самом деле идет останавливать накатывающийся вал немецких танков? Один с толсто обмотанной ногой раненый не выдержал.
— Товарищ лейтенант, там немцы! — крикнул он с проезжавшей мимо повозки.
— А я англичан и не ищу, — словно успокаивая, помахал ему рукой Яан и продолжал неотступно идти вперед.
До него самого не дошла двусмысленность этих слов, и он не обернулся назад, не то бы увидел, как столь беспечное восклицание подействовало на раненого. Тот пришел в возбуждение, закрутился в ту и другую сторону, но у сидевшего рядом с ним бойца голова вся была замотана бинтами и похожа на шар. Боец ничего не слышал, рассказать ему о своих подозрениях было бессмысленно. Наконец раненный в ногу боец окликнул ездового, тот равнодушно выслушал его, бесстрастно глянул вслед удалявшемуся лейтенанту и хлестнул лошадь вожжами. Единственной заботой ездового было уехать без остановки как можно дальше на восток.
За одним из поворотов стоял высокий угловатый танк. У него соскочила гусеница, и экипаж в черных танкистских шлемах копошился возле своей машины. У водителя была в руках кувалда, которой он ремонтировал гусеницу. Когда Яан уже прошел порядочное расстояние до передовой, вслед ему все еще несся металлический стук: дзинь-дзинь. Бойцы, проходившие мимо бронированной машины, бросали на танкистов сочувственные взгляды. В этот момент они отлично сознавали преимущество пехотинца, которого ни его винтовка, ни вещмешок никогда на месте не удерживали. Может, кто-нибудь из них и желал во время боя оказаться под защитой танковой брони, сейчас, во всяком случае, желание это улетучилось.
Ноги легко ступали размеренным шагом. Мысли Яана беспокойно разбегались. В воздухе витало предчувствие чего-то значительного и чрезвычайного.
Значит, теперь начнется… Предыдущие бомбежки были всего лишь легкой разминкой. Легкой? Яану вспомнилось, как невозможно было оторвать голову от разящего резиной ската. Легко? Как же тех парней тошнило, зеленые с лица, они хватались за кусты ольшаника, которые ускользали из-под рук, лишая опоры. Оставалось лишь надеяться, что в следующий раз он сумеет быстрее побороть себя.
Произойдет ли это здесь, под этим удивительно знакомым сосновым лесом, который растет на этих чужих пригорках? Разве все было бы иначе, занимай они сейчас позиции где-нибудь в промежутке от Эльвы до Валги.
Вопрос этот был не из легких. Яан понял, что в беспрестанной спешке последних лихорадочных дней он еще ни разу не успел подумать о самом существенном: каковы его место и его собственная роль в разгоревшемся гигантском сражении? Выполняя служебный долг, он вместе со своей дивизией дошел сюда, к подступам города Порхова, о котором ему раньше и слышать не приходилось, не говоря уже о том, чтобы у него нашлось время задуматься, насколько он внутренне убежден в правоте своего пути.
Яан подумал, что брату Рууди решать куда проще. Он с самого начала встал на сторону советской власти, нашел, что она правильная, и сомнения все до последнего были отметены. Поди знай, шло ли это от внутреннего убеждения или азартной натуры Рууди, который жаждал перевернуть мир. Сам Яан по своей вдумчивой уравновешенности и опыту, почерпнутому в гимназии, а затем в военном училище, оставался далеким от политики. Чаще всего он чувствовал себя нейтральным. Главное — безупречно исполнять свои обязанности. Гитлер, конечно, диктатор с неприятно истеричной манерой речи, в Берлине даже при награждении победителей-олимпийцев спортивных судей заставили вскидывать для приветствия руку, это было смешно и отвратительно. А мало ли всякого писали про Сталина все эти годы, там тоже встречались вещи и вовсе не привлекательные.
Вдруг Яан ощутил, что в действительности он знает слишком мало для того, чтобы выносить суждения по существенным вопросам. Приходилось доверяться своему чутью, оно не должно было обмануть. Стало жаль, что не хватило времени посидеть с братом Рууди и понять, что именно привело его к столь бесповоротному решению. Но этого уже нельзя было исправить.
Однако чутье ему все же подсказывало, что он принял правильную сторону. Немцы были нападающими, и это определяло отношение к ним. Углубившись в эту мысль, Яан с облегчением обнаружил, что потакающее или даже поддерживающее отношение к немцам означало бы заискивание перед силой, осознанное или нет. Эта мысль взбадривала. Подобострастие во всем и всегда было противно.
И тем не менее… Между Эльбой и Валгой все было бы яснее, чем тут, под Порховом, — и не одному ему. Он был эстонским офицером. Что могло быть естественнее того, если бы он защищал свою землю! Среди бойцов почти любой разговор обязательно в конце концов переходит на то, мол, а почему их все-таки увели из Эстонии сюда. Невозможно, чтобы этого не знало командование. Именно в этом кроется смысл и существо территориальных войск! Значит, — если оставить в стороне недомыслие — должно было возникнуть истинно критическое оперативное положение, которое вынудило штаб Северо-Западного направления перебросить их корпус ускоренным маршем на такое расстояние. На фронте почему-то возник разрыв, появилась брешь, которую они должны были закрыть. Но если так, то на них сейчас явно направлено острие немецкого клина!
Яан ощутил, как с кончиков пальцев кверху заструился тревожный зуд, хотя голова и оставалась ясной.
Это воображаемое острие клина тут же перешло у Яана в воспоминания о последних воздушных налетах. Черные ревущие бомбардировщики, повисшие над дорогами, забитыми беженцами, над стоном и плачем, жесткие разрывы бомб среди живой человеческой реки и трезвая, методичная строчка бортового оружия, которое будто злорадствовало: ни-ку-да-вы-не-де-не-тесь..
С некоторым изумлением Яан заметил, что воспоминания эти взволновали его, дыхание участилось и под мышками вспотело. До этого он считал себя вполне рассудительным и хладнокровным человеком, излишняя чувствительность была неуместна для профессионального военного. Он начал смутно понимать, что в нем тоже стало складываться какое-то совершенно личное, далеко отстоящее от всех умствований и соображений отношение к своей роли в этой войне.
На лице Яана промелькнула несколько растерянная улыбка, и он кивнул раненым, ехавшим навстречу ему на пароконной защитного цвета повозке ничего, ребята, вот выздоровеете, мы еще им покажем! Забинтованные, измученные бойцы удивленно смотрели на шагавшего в одиночестве в сторону фронта незнакомого лейтенанта, который, казалось, радовался тому, что с каждым шагом приближается к противнику, и который, улыбаясь про себя, кивал им так приветливо, будто они после долгих блужданий вышли наконец к своему давно потерянному, частью разбитому и частью рассеянному соединению, где с нетерпением ждут каждого вновь прибывающего бойца.
Окопы второго эшелона полка находились точно там, где они, запечатленные согласно карте в памяти Яана, и должны были находиться. На придорожном взгорке он увидел окапывающихся бойцов. Работа шла спокойно. Прежде всего, было жарко; во-вторых, у бойцов все еще не было убеждения, что вот эти окопы теперь и в самом деле пригодятся. Не первый раз они рыли землю. Разве не может тут же прийти новый приказ, выступать в путь, — хорошо, если хоть переночевать дадут! Бойцы были по пояс голые и блестели от пота. Желтый песок шлепками падал с лопат, песок от сырости был тяжелым, свежеотрытые щели дышали прохладой. Бойцы уже по пояс врылись в землю, до полного профиля окопа оставалось не так уже много.
Яан замедлил шаг.
— Бог в помощь! — крикнул он вверх.
Боец, ближе всего к дороге рывший землю, отставил работу и выпрямился. Был он смугл, и во взгляде его отражалось полное недоумение. Яан сообразил, что ошибся адресом — для этого бойца эстонский язык был пустым звуком.
— Помощь-то нужна! — тут же поодаль отозвался другой солдат и придвинулся поближе.
— Что он сказал? — спросил на странном русском языке первый, смуглый и слегка скуластый боец.
— Да так, — бросил второй, но большего объяснить не сумел и обратился к Яану: — Товарищ лейтенант, а что, немец на самом деле уже рядом или мы это опять вхолостую?
— Да уж старайтесь как следует, вот-вот подоспеет, может и окрестить! — крикнул Яан и продолжал путь.
Передний край обороны был выбран старательно и со знанием дела. Он проходил по гребню возвышенности, в направлении ожидаемого противника шел длинный пологий спуск, по дну широкой ложбины змеилась маленькая речка, и только вдали за ней поднимался постепенно до горизонта другой склон, за тот далекий гребень уходила извилистая лента дороги. Для того чтобы достичь переднего края обороны, противнику надо было пройти километра два или даже больше по открытой местности, под огнем всего полкового оружия. Яан вынужден был признаться, что даже на тактических учениях мирного времени было бы непросто выбрать для обороны лучшую позицию.
Яан взобрался на придорожный пригорок, чтобы окинуть взглядом все расположение войск, и, ничего не подозревая, оказался на огневой позиции артиллерийской батареи. Пушки были расставлены в отрытых укрытиях, тут и там расчеты закладывали чем-то брустверы, чтобы скрыть белизну свежеизрытого песчаного картофельного поля. Дерна поблизости не было, и бойцы пытались обойтись картофельной ботвой. Вследствие засушливого лета ботва была довольно хилая и не скрывала в достаточной степени землю. Окинув взглядом огневую позицию батареи, Яан признал, что и она выбрана неплохо. Со стороны противника пушки укрывал частый плетень, окружавший картофельное поле. По крайней мере с первого взгляда, до начала боя обнаружить батарею было нелегко. Потом будет все равно, потом пушки откроют огонь и их уже никакое укрытие не скроет.
— Орг! — раздался вдруг знакомый голос. — Яан!
Лейтенант повернул голову и был радостно поражен. Окликнувшим его человеком оказался Юлиус. Старший лейтенант Юлиус Нийтмаа, хороший товарищ, с которым они когда-то, еще до поступления в военное училище, пребывая в аспирантском звании, вместе служили в Тапа, в полку бронепоездов. Нийтмаа был тоже высоким парнем, но гораздо крупнее Яана, хотя плотность эта не мешала ему в полку с жаром играть в баскетбол и волейбол. Там они, собственно, ближе всего и сошлись. В училище Нийтмаа пошел по классу артиллерии.
— Твоя, что ли, батарея? — спросил Яан.
— Моя, — ответил, подходя, Нийтмаа. — Нравится? Как я улавливаю, мне выпала честь прямо-таки усесться верхом на самом направлении главного удара. Скажи, у тебя нет случайно сведений, с какими силами сюда подходит немец?
— Черт его знает, разведданных почти нет, силы, во всяком случае, кажется, большие, — ответил Яан. — Может, ваша полковая разведка скажет что-нибудь поточнее? У нас в дивизии довольно смутные представления о противнике. Вроде он еще и не выступал из Пруссии! Все отступающие в один голос твердят о танках, но откуда они идут или сколько их— этого никто не знает. Порой возникает чувство, что, едва завидев первые танкетки разведывательного дозора, ребята сразу пускались наутек. Но так думать, пожалуй, тоже не совсем верно, потому что некоторые части потрепаны довольно основательно и потеряли более половины личного состава. Да чего уж тут выяснять — скоро небось своими глазами увидишь.
— Да знаешь ли, мне хотя бы шутки ради хотелось все же иметь представление, окончательно ли высокое начальство списало мою батарею, или мне все же оставляют толику надежды. Если на подходе крупные силы — что я могу сделать со своими четырьмя пушками!
— Ты здесь один?
— По другую сторону дороги расположены полковые противотанковые пушки. Ты же знаешь эти рейнметалловские тридцатисемимиллиметровки. Не знаю, будет ли от них какой толк, по слухам, немцы сами таких уже не выпускают. К тому же у ребят страшно мало снарядов — то, что есть в полку, и все. Больше взять неоткуда. Ну, еще у пехоты в окопах есть несколько финских противотанковых ружей «Тампелла», не знаю, берут ли они немецкую броню И опять та же беда с патронами.
— Зато позиция мощная, — похвалил Яан.
— Да, на нее моя единственная серьезная надежда, — заметил Нийтмаа. — Поставил на главном направлении второй и третий расчеты, там такие ребята, что снаряд еще не успел покинуть ствола, как они уже загоняют новый. Успеют несколько раз прицелиться и выстрелить, прежде чем немец переберется через ложбину.
— Как у тебя с боеприпасами?
— Передки до сих пор полны, я же ни одного выстрела не сделал. Запросил уже прибавку. У нас деловой начснаб, подошлет к нужному времени. Понимаешь, с таким трудом дошли сюда, у коней стерты в кровь холки, у бойцов все ноги в волдырях, — руки так и чешутся, хочется тоже что-то сделать. Что же это такое немец знай катит себе как барон какой-нибудь, а мы все пятки смазываем. Так не пойдет! Можешь ты мне сказать, что вообще происходит на фронтах?
— Да я знаю не больше твоего, все по сводкам Информбюро, — помедлив, ответил Яан, — но в штабе корпуса прослышал, будто немец вышел к Риге. Явно его там за рекой удержат, это же такая мощная водная преграда.
— Ну уж, не знаю, — недоверчиво покачал головой Нийтмаа. — Мои географические познания говорят, что если он сюда дошел, то должен был где-то и реку форсировать. Может, какие-нибудь вести из Эстонии есть, я уходил с такой поспешностью, что и домой заглянуть не пришлось, только письмишко и бросил. Ты знаешь, у меня в Тарту осталась жена с маленьким ребенком, дочке всего годик, страшно волнуюсь, не знаю, получают ли они хотя бы деньги-то…
— Думаю, что до Эстонии-то его не допустят, остановят, — успокаивающе, хотя и не очень убежденно, ответил Яан. — В Риге ведь находится штаб и части военного округа. Если надо, подбросят войска, да и флот с фланга может ударить.
— И почему нас сюда отвели? — размышляя, задал вопрос Нийтмаа. — Направили быв Латвию, навстречу немцу, — знаешь, как бы это подействовало на душу солдат? Вначале других разговоров на батарее и не было, кроме как: пойдем и дадим немцу жару, как некогда ландесверу давали. Теперь все носы повесили, ходим с политруком и успокаиваем ребят, что так нужно, что придет и наш черед и что Эстонию защищают другие части. Кое- кто открыто плюется, мол, что это за порядок, когда тебя загоняют по бог знает какому соображению к черту на кулички, и кто его знает, может, решено отдать Эстонию немцу, так что и выстрела не сделаем. По-моему, ни один человек во всем корпусе не ударился бы в бега, двинься мы в Латвию. А если и удрали бы, то, может, каких-нибудь полтора десятка сынков баронских, прихлебателей да лавочников, от которых вообще лучше вовремя избавиться.
— Да, в последнее время такое мнение все чаще слышать приходится, — ответил Яан.
— А что поделаешь. Ну, на самом деле — никто ничего толком не может объяснить! — воскликнул Нийтмаа. — Когда боец знает, почему он ногтями и зубами должен держаться именно за эту высотку, это уже вдвойне стойкий боец! А мне порой бывает жалко смотреть на своего политрука: он приходит и пересказывает сообщения Информбюро, что, мол, бои идут в приграничных районах и что немцы на некоторых участках отброшены с большими для них потерями, но бойцы ему не верят, они доверяют собственным глазам и ушам. У нас в артиллерии все более или менее образованные ребята, некоторые и русский и немецкий знают, они спрашивают: зачем же мы отрываем здесь, на Псковщине, огневые позиции, если бои идут в приграничных районах? Но откуда политруку взять другие слова?
— Знаешь, а может, панику не хотят поднимать? — попытался Яан найти объяснение.
— А разве солдат впадает от этого в меньшую панику, если его убеждают, что противник еще за сто верст отсюда, а тот вдруг на него наваливается? Нет, нужно говорить правду, какой бы страшной она ни была! Если уж я пришел сюда воевать и рисковать собственной жизнью, то ты выложи мне всю правду, у меня на то есть самое высокое право! Мы же не дети, чтобы испугаться и кинуться бежать, мы же солдаты, черт побери! Если я знаю, что происходит, так я же выложусь до последнего, чтобы поставить все на место, только не надо малевать мне лубочные картинки.
Нийтмаа глубоко вздохнул, высказанное сильно взволновало старшего лейтенанта.
— Это-то я могу заключить по тому, что сам слышал и видел, что немец прорвался именно тут, на нашем направлении, и изо всех сил рвется к Ленинграду, — сказал Яан. — То ли он вклинился так глубоко, то ли смял передовые дивизии, кто знает, нашему комдиву никто этого не докладывает, но то, что немец прет, это верно. Ясно, что, если немецкие войска зайдут за Чудское озеро, они могут с ходу отрезать Эстонию и Латвию. Возможно, это и входит в их замысел. Видимо, нас и привели сюда, под Порхов, чтобы расстроить этот план. Иначе не объяснишь. Какой-то смысл у всего происходящего все же должен быть. Довольно глубокий прорыв, это следует признать. Порой возникает впечатление, будто впереди и нет никакого фронта, все идут, идут остатки частей. Какой же силы удар на них обрушился!
— Товарищ старший лейтенант! — крикнул впереди наблюдатель. — Танки!
— Где? — гаркнул Нийтмаа и метнулся к стереотрубе.
Тревога наблюдателя мгновенно передалась и Яану. Забыв все, что касалось его непосредственного задания, он поспешил следом за быстро удаляющимся командиром батареи. Надвигающаяся опасность притягивала словно магнитом. Впервые подходит не «противник» на учениях, а действительный враг. Это было нечто неизведанное и потому пробуждало обостренное любопытство.
Расчеты без приказа встали по местам. Даже пушки напряженно вытянули стволы. Над батареей нависла полная тишина.
Орг взял бинокль.
Ремешок зацепился где-то за пряжку портупеи; освобождая его, Яан почувствовал, как слегка дрожат пальцы.
По дороге приближались три зеленые коробочки. По отчаянной качке можно было заключить, что танки несутся на полной скорости.
— Наши! — крикнул спустя мгновение Нийтмаа. Яану он объяснил: — Сколько их сегодня уже прошло. Вчера и позавчера у них возле Острова и за Черехой были большие бои. Там их осталось больше, чем вернулось. Я уже узнал этот тип танка, это Т-26.
Яан вышел на пригорок к дороге. Ему хотелось поближе рассмотреть танкистов и машины, которые пришли прямо с ничейной земли и, возможно, только что, несколько часов или даже минут тому назад, находились в сражении с врагом — с той огромной неведомой силой, чье приближение уже на протяжении многих дней ощутимо во всем, но которая, несмотря на это, по-прежнему остается таящейся там, за горизонтом, загадочной, грозной и безликой. Эта сила лишь погромыхивала рукотворным громом и время от времени насылала в несчетном количестве завывающие самолеты сеять по дорогам смерть и панику. У Яана было такое чувство, что, увидев побывавших в боях людей, он многое объяснит себе, это внесет ясность и твердость в ту неопределенность, которую все труднее становится переносить.
Танки подошли ближе. Взгляд Яана жадно искал следы сражения — вмятины и рубцы от осколков на угловатых стальных коробках. Рубцы было непросто заметить, поскольку броню машин покрывал белесый слой пыли толщиной в палец.
Последний танк резко затормозил возле батареи. Шум мотора смолк. Из люка высунул голову командир танка. Его вспотевшее под черным шлемом лицо посерело от пыли, копоти и усталости, сверкали только белки глаз.
— Лейтенант, вы сможете при надобности задержать на чуток немцев, пока я отремонтирую гусеницу? — крикнул он Яану.
— Задержим, — пообещал Яан.
Мгновение спустя ему стало немного неловко от своего бахвальства. Он-то вправе ли тут чего-то обещать! Он окинул быстрым взглядом батарею. К счастью, его слов никто не слышал, артиллеристы занимались своими делами. Пушки — благодарные механизмы, у них всегда находилось что подкрутить и настроить, не было угнетающего бездеятельного ожидания. Деятельная атмосфера на батарее, в свою очередь, подкрепляла слова Яана. Тут и на самом деле серьезно и со всей решительностью собираются дать отпор, он ничего не преувеличил — это каждый мог заключить по действиям орудийной прислуги.
Командир танка вылез из башни, из переднего люка выбрался механик-водитель.
Было ощущение, что группа танков замыкала казавшуюся до сих пор нескончаемой вереницу отступающих воинских частей и обозов. Шоссе опустело, и над занявшими оборону батальонами словно прокатилась незримая волна. Теперь следовало ожидать врага, близился бой.
Яан вдруг ощутил, как, несмотря на распаренность, его прошибло нечто похожее на озноб. Неужели испугался? Солнце светило по-прежнему, все оставалось неизменным. Нет, это не был страх, Яан оставался совершенно спокойным. Скорее уже тревога ожидания.
Неужели вот так и начинается то, о чем в военном училище, согласно вводной тактических занятий, говорится: «В 15.00 на северном склоне высоты 37,8 появилась разведка противника силами до…» Да, каковы будут здесь силы противника, этого теперь уже ни один руководитель тактических занятий не скажет, это следует определить своим глазом и внутренним чутьем, и ценой ошибки будет собственная жизнь. Однако, подумав об этом, Яан все же понял, что он еще не в состоянии до конца осмыслить эту вполне лаконичную мысль: ценой ошибки явится собственная жизнь. Это относилось словно бы к кому-то другому, кому надлежит платить эту цену, хотя сейчас именно он сам окажется тем, кто встанет лицом к лицу с противником.
Нийтмаа вернулся от раструба стереотрубы.
— Через ложбину подходит какой-то странный отряд, — сказал он Яану. — Вроде не немцы, те едва ли шли бы колонной. К красноармейским мундирам то, что на них надето, тоже не отнесешь. Только я ведь не все рода войск видел. У некоторых на шее висят автоматы. Поистине странная команда. На всякий случай позвонил комбату с тем, чтобы его дозоры у дороги с отряда глаз не спускали.
Яан внимательно пригляделся, теперь и он увидел в ложбине приближающийся к узенькому мосточку отряд величиной со взвод. Он шел размеренным шагом, что-то в методичном и слитном продвижении этих людей говорило о том, что они идут вместе издалека. Шоссе впереди и позади них оставалось совершенно пустынным.
Отставший от других экипаж танка управился со своими ремонтными работами настолько, что с шумом завел мотор. Услышав это, Нийтмаа крикнул забиравшемуся в башню командиру:
— А нам помочь не останетесь? Я-то уж надеялся на поддержку бронетанковых сил!
Командир развел руками:
— У меня всего четыре снаряда осталось и полторы пулеметные ленты. Горючее тоже стану выпрашивать у первого встречного шофера, на этой капле далеко не уедешь. Так что уж прости, друг…
Он что-то скомандовал экипажу, танк рванулся и, поднимая гусеницами пыль, помчался в сторону тыла. После него осталась густая бензиновая гарь, лязг металла и грохот мотора, который вскоре затих вдали.
В некоторых окопах не было видно никакого движения, лишь кое-где еще мелькала лопата — некоторые прилежные и по-крестьянски основательные бойцы предусмотрительно отделывали свой стрелковый окоп надежнее и поудобнее. Большинство бойцов предавалось послеобеденному отдыху, наслаждаясь еще одним мигом тишины, что, мол, уже не отнимешь! Со стороны противника не было слышно ни одного звука, даже нудно завывавший самолет-разведчик и тот улетел на обед.
Приближавшийся отряд перешел мост и подошел к пехотному дозору. Было видно, как шедший рядом с колонной командир разговаривал с патрулем, затем отряд беспрепятственно проследовал дальше.
— Глянем, кто они такие и что за новости поведают, — заинтересованно проговорил Нийтмаа. — Раз дозор пропустил, значит, правильный народ.
Отряд подходил все ближе. Бойцы распарились, воротники зеленых мундиров были у них расстегнуты. Тут и там в защитном строю белели повязки раненых. Рядом с бойцами по жесткой и запыленной траве обочины вышагивал их командир с капитанскими шпалами на петлицах, густая борода обрамляла загорелое лицо. На фоне винтовок совсем безобидным, почти игрушечным выглядел висящий у капитана на плече короткий, с прямым рожком немецкий автомат. По мнению Яана, самым примечательным было то, что на ногах у капитана были необычного вида коричневые сапоги со сбитыми добела носами.
Бойцы шли нестроевым шагом, хотя и в ногу. В этом чувствовалась мудрость длинных дорог, привычный ритм помогал одолевать бесконечные версты. В отряде не было ни одного отстающего. Последним в строю шел лейтенант, так же как командир, с немецким автоматом на плече.
— Привет! — громко по-русски крикнул Нийтмаа, когда отряд поравнялся с батареей.
Никто из бойцов не повернул головы, все сосредоточенно шагали себе дальше. Капитан мельком взглянул в сторону Нийтмаа и Яана, но ни словом, ни знаком не ответил.
— Странные люди, — несколько ошеломленно проговорил Нийтмаа. — Вроде они зареклись, что до окончания войны ни слова не произнесут, ни бороды не сбреют.
За пригорком, там, где с шоссе сворачивала проселочная дорога, капитан остановил свой отряд и позволил ему разойтись. Уставшие бойцы сразу же сошли с дороги, однако далеко, не уходили. Будто некий инстинкт удерживал их вместе. Кто уселся на землю, кто улегся, многие тут же стянули с ног сапоги. По-детски розовые пальцы выставили на солнце. По тому, как бережно каждый боец подыскивал место для своего оружия, можно было безошибочно сказать: эти ребята уже побывали в бою и знают цену винтовке.
Бородатый капитан прошелся между своими бойцами, поговорил с одним, с другим, затем направился к Нийтмаа и Оргу, которые издали наблюдали за всем происходящим.
Офицер был сухопарым и завидно тренированным, хотя по годам, видимо, приближался к сорока. Когда он, подавшись вперед, поднимался вверх по склону, в его пружинящем шаге не чувствовалось и следа усталости. С небрежной элегантностью он козырнул.
— Капитан Калниньш из сто восемьдесят третьей стрелковой дивизии, — представился он.
— Латышская дивизия? — воскликнул Яан. — Я только позавчера случайно встретился в Пскове с офицером связи вашей дивизии. Полагал, что там собралась вся дивизия.
— Значит, мы идем правильно, — медленно, подбирая русские слова, сказал капитан Калниньш.
Нийтмаа и Яан с интересом разглядывали латыша. Его манера и немногословность говорили об одном: после сражений пустых слов на ветер не бросают. Обменявшись первыми фразами, капитан ищуще огляделся. Не нашел ничего лучшего и уселся тут же на склоне пригорка.
— Прошу садиться, — предложил он. — Я сегодня уже отшагал тридцать километров, а мне еще дальше идти.
Яан и Нийтмаа сели.
— Там сзади еще много подразделений вашей дивизии? — спросил Нийтмаа и показал рукой на юг.
— Там нет больше ни одного подразделения Красной Армии, — отозвался Калниньш. — Мы — последние. За нами идет немец. У вас еще остается час-другой времени, если только он не остановится на ночевку.
— Откуда вы попали сюда? — допытывался Яан.
— Под Лиепной отбились от дивизии. Это в Латвии, в Латгалии. Вернее, дивизия отбилась от нас. Я прорвался, дивизия нет.
Узкое, тонкое лицо капитана, обрамленное красивой, слегка запущенной русой бородкой — явно объектом его гордости, дышало спокойным достоинством.
— Жестокие бои были в Латвии? — допытывался Яан.
— Под Лиепной — да, но только один. Должны были прорываться к Острову. На дороге уже оказались немцы.
— Прорвались всего одним взводом? — удивился Нийтмаа.
— Это не взвод, старший лейтенант, — строго заметил Калниньш. — Это моя рота. Я прорвался, но немецкие танки все же раньше нас дошли до Острова. Решили, что дивизия пойдет на Псков, — куда ей еще идти? Вчера хотели направиться прямо по Псковскому шоссе, но попробуй пройди. Сплошные танковые бои и столько железного лома на дороге, что ноги переломаешь. Послушайте, у вас найдется вода?
Нийтмаа крикнул связному, тот принес фляжку с водой. Калниньш запрокинул голову и стал пить большими глотками. В это время Яан успел разглядеть его.
Мундир капитана был запыленный и помятый, под мышками разводы от пота. Не иначе Калниньш уже несколько дней не снимал с себя одежды. Коричневые сапоги все в пыли и сбиты, штанина на колене разодрана и наспех стянута ниткой. Но на поясе помимо кобуры с пистолетом висела еще сумка с магазинами к автомату.
— Полдиес, — поблагодарил капитан, возвращая пустую фляжку. Он глубоко вздохнул, наслаждаясь сидением и покоем.
— Значит, у вас были большие потери, — не то констатировал, не то спросил Нийтмаа.
— Почти половина бойцов осталась на прорыве, — сказал капитан, и невозможно было понять, то ли он считает их погибшими, то ли отставшими и отбившимися. — Дальше продвигались каждый день с боями. Немец забрасывает вперед мелкие группы, это его тактика. На мотоциклах, на парашютах. Как только нарвешься — пошла трескотня. Автоматическое оружие и патроны не на счету. И опять людей теряли. Немцев, конечно, нащелкали побольше. Беспечные они. Думают, что мы удираем без оглядки. Будь у меня вместо роты полк, я бы сейчас прошел от Резекне до самого Даугавпилса! Но полки у других. Раненых тащили на себе до самой железной дороги. Когда перешли линию, на станции еще стоял санитарный поезд, сдали туда раненых. Они сразу же отправились на Псков.
Возникло короткое молчание. И тут Нийтмаа задал давно волновавший его вопрос:
— Как по-вашему, неужели немец настолько силен, что мы вынуждены все время отступать?
Калниньш серьезно посмотрел на него.
— Немец силен ровно настолько, насколько мы это ему позволяем. Но вот что я вам скажу: порядка в войсках у него больше. Выбил он нас первым ударом из равновесия, вот мы до сих и не можем очухаться. Будь у нас его порядок — он бы и сейчас еще сидел за Лиелупе и оглядывался через левое плечо на Восточную Пруссию! И машин у него тоже больше. Мы лишь расхваливали до войны свои танки и авиацию, а он в это время потихоньку знай их стряпал. Теперь мы разницу кровью оплачиваем.
— Как у вашей дивизии прошел бой? — осведомился Яан.
— Паршиво. Полагалось бы ему идти успешнее, все же своя дивизия! Но ведь не было никакой возможности. Вооружение плохое, полного комплекта нет ни в одной части. Половина людей не понимает по- латышски, половина по-русски. Командиры дивизий и полков — люди все новые, бойцы их не знают. Ничего, помаленьку повернет к лучшему. Я со своей ротой могу сейчас куда угодно и в какую угодно схватку пойти, справлюсь. Знаю каждого человека, и меня каждый знает. Знают, что капитан Калниньш не заячья душа и не белогвардеец. Раньше этого не знали.
— Теперь, значит, наша очередь, — задумчиво сказал Нийтмаа.
— У вас было больше времени на подготовку, — сказал Калниньш, и было не совсем ясно, звучит ли в его словах похвала, или ему хочется их подбодрить. — В девятнадцатом у нас тоже пошло на лад с тех самых пор, как вы, эстонцы, помогли под Цесисом разбить фон дер Гольца. Да потом еще этого кавказского князька-авантюриста, полковника Бермонт-Авалова вместе с его железной дивизией.
— А вы что, в девятнадцатом тоже были на войне? — с некоторым недоумением спросил Яан.
— Конечно, был. Молодым совсем парнем, добровольцем, конечно. Служил в батальоне у Калпака. Это было наше самое знаменитое подразделение, может, слышали, после смерти Калпака батальоном командовал наш будущий главком Балодис лично. Может, поэтому у меня сейчас и нет полка. Но, с другой стороны, будь у меня в Латвии до июньской революции полк — возможно, я сейчас и не был бы тут, а находился бы в местах отдаленных. Вам рассказывали об истории полковника Калпака? Когда Калпака смертельно ранили, он якобы еще успел прошептать Балодису: «В твои руки, Балодис, отдаю я спасение Латвии!» Это говорил сам Балодис, никого другого-то рядом не было. Ну, одно время я служил вестовым у Калпака. Балодис, видимо, решил, что мне может быть известно, как Калпак в действительности к нему относился. После войны я закончил офицерское училище, но с мая тридцать четвертого года, когда они с Ульманисом захватали власть, меня уже больше не повышали. Только в сороковом произвели из старшего лейтенанта в капитаны, но тогда сам Балодис уже был отлучен от генеральского чина.
Снова наступила пауза.
— Сейчас не девятнадцатый год, — сказал наконец Нийтмаа. — Трудно ли было накостылять ландесверу.
— Это верно, — согласился Калниньш. — Иначе разве у меня бы осталось от роты тридцать человек?
Он глянул на часы и быстро поднялся.
— Нам пора, — объяснил он. — Могу спокойно доложить в дивизии, что передал участок фронта эстонцам, за все последующее они в ответе.
— По дружбе могли бы хоть шепнуть, что там за противник на нашем отрезке фронта? — заметил Нийтмаа.
— Маленькие сюрпризы пусть порадуют друзей, — продекламировал Калниньш.
Все улыбнулись.
— Послушайте, старший лейтенант, не можете ли вы мне дать патронов для английских винтовок? — спросил вдруг Калниньш.
— У меня на винтовку всего по одному боекомплекту, — с сожалением ответил Нийтмаа.
— Жаль. Мои ребята совсем на бобах, а немцы бродят по всем лесам. Боеприпасы остались с обозом в дивизии, другие патроны нам не подходят, раздобыли пяток автоматов, для них берем боеприпас у немцев.
— Мне все равно в полк, — вмешался Яан. — Пойду- ка я с вами, может, удастся выторговать у начснаба хоть ящик.
Калниньш с признательностью посмотрел на него и кивнул:
— Было бы хорошо. Война только начинается.
Он подвинулся ближе, посмотрел в упор сперва на одного, потом на другого и убежденно произнес:
— Нам с вами, латышам и эстонцам, тем, кто остался в Красной Армии, надо воевать лучше, чем могут позволить себе другие. Потому что у нас кое-кто в самом начале войны махнул в лес или потом перебежал в бою. Пусть никто не сможет ткнуть пальцем: вот, мол, латыши и эстонцы — люди ненадежные, а к тому же шкурники, воюют они паршиво, нельзя им доверять. Один негодяй может испортить доброе имя всего народа, наш долг снова восстановить честь нации!
После столь торжественной декларации Калниньш немного помолчал и только спустя некоторое время добавил:
— Ничего не поделаешь. Мне до сих пор еще никак не удавалось договориться с судьбой, чтобы я непременно оказывался на той стороне, которая берет верх. А вам?
Он повернулся и направился к своим бойцам. Увидев идущего командира, бойцы без приказа начали вставать и собираться в дорогу.
Яан пожал Нийтмаа руку.
— Ну, держись, — только и сказал он. — Чего мне тебе еще пожелать.
— Наверное, чтобы немец шел спокойно, помалу, чтобы ребята успели набить руку и нервы закалить, — улыбнулся Нийтмаа. — Да разве еще и того, чтобы я наконец-то увидел хоть один наш самолет, пусть он будет последним «кукурузником», — в глазах уже сплошная рябь от этих крестов, даже в небо взглянуть тошно!
— Легкого снаряда, что ли, твоим пушкам… может, в следующий раз встретимся где-нибудь, где поспокойнее, — добавил Яан и пошел.
«Главное, чтобы мне их не сильно разворачивать пришлось», — отметил про себя Нийтмаа.
Отряд Калниньша уже построился, и, когда подошел Яан, капитан скомандовал шагом марш.
6 июля, после того как Остров в течение двух дней дважды переходил из рук в руки, немецким войскам удалось окончательно захватить город. Не задерживаясь, немецкие бронетанковые части продолжали наступление в направлении Пскова, расположенного в 55 километрах севернее Острова. Под вечер того же дня, примерно на полдороге к Пскову, возле реки Черехи, притока Великой, произошло сражение между советскими и немецкими бронетанковыми частями. Обе стороны понесли в ходе него серьезные потери.
Отдельная рота 227 полка 183 стрелковой дивизии под командованием капитана Язепа Калниньша и старшего политрука Сергея Рязанова, прорвавшись у поселка Лиепна в Латгалии через боевые порядки немецких войск после ряда мелких стычек с противником, совершая переходы по лесам, вышла 4 июля в окрестности Острова. Здесь рота неожиданно наткнулась на немецкие танки, понесла потери и вынуждена была отказаться от попыток дальнейшего продвижения на восток, в район сосредоточения 24 территориального корпуса. Повернув на север, командир роты взял направление на Псков, но по дороге им встретилась сильная немецкая десантная группа, бой с которой задержал роту на целые сутки.
6 июля, двигаясь вдоль шоссе Остров — Псков, рота во вторую половину дня приблизилась к реке Черехе. Перед выходом к реке разведка донесла капитану Калниньшу о крупном танковом сражении на шоссе и вблизи от него. Посоветовавшись со старшим политруком С. Рязановым и вторым уцелевшим в роте офицером лейтенантом Имантом Фрейманисом, капитан принял решение повернуть снова на восток, выйти к шоссе Остров — Порхов и направиться в Псков кружным путем через Порхов.
После короткого ночного отдыха в лесу возле шоссе рота в составе 29 рядовых и сержантов, 2 офицеров и 1 политработника 7 июля достигла линии обороны советских войск на реке Черехе, возле деревни Шмойлово, где находились в обороне подразделения 182 стрелковой дивизии 22 территориального корпуса.
По дороге на станции Черской рота передала на уходивший в направлении Пскова санитарный поезд 14 раненых, все остальные потери составляли погибшие, попавшие в плен и отбившиеся от подразделений бойцы и офицеры. Одного военнослужащего, старшего сержанта Смильгиса, капитан Калниньш расстрелял за попытку перебежать на сторону врага в бою под Лиепной.
На первом привале после указанного сражения капитан Калниньш собрал ранним утром в лесу роту, в которой к тому времени осталось 68 человек, и заявил:
— Вчера во время боя я расстрелял военнослужащего, пытавшегося перебежать к противнику. Хочу сказать вам, что я не задумываясь поступлю так с каждым, кто вздумает повторить нечто подобное. Вспомните, что я сказал вам на последнем привале перед Лиепной. Я сказал: впереди граница Латвии, кто не хочет идти дальше, может остаться, пусть сдаст оружие и уходит. Никто из вас тогда не высказал желания сдать оружие. Теперь передумывать уже поздно. Если ты белый, то будь белым, если красный, то оставайся красным. Тот, кто пытается с помощью перехода спасти собственную шкуру, не достоин ни военной формы, ни жизни. Вы все приносили присягу, поэтому освободите меня в дальнейшем от необходимости еще раз возвращаться к этому разговору!
После командира роты выступил еще старший политрук Рязанов, в его речи говорилось о патриотизме и священном долге каждого бойца защищать социалистическую родину. Во время выступления ему из строя крикнул рядовой Земитан:
— Почему же мы тогда не заняли оборону под Ригой?
— Мы выполняем приказ командования и пойдем туда, где мы больше всего нужны, ответил старший политрук. — Москву мы не сдадим!
— Мой дом — Рига, а не Москва, — не унимался рядовой Земитан.
— Я говорю Москва не потому, что я русский! — запальчиво ответил старший политрук Рязанов. — А потому, что теперь решается не просто судьба Латвии или России, а всего Советского Союза, социализма и вообще жизни на земле!
В происшедшем на следующий день лесном бою с немецкими десантниками рядовые Исайчик и Земитан, рискуя собой, уничтожили вражеского снайпера, который из устроенной на дереве засады открыл огонь по командиру роты. Первая пуля разбила фляжку капитана Калниньша, от второй пули рядовой Земитан оттолкнул капитана за дерево.
После перехода линии фронта капитан Калниньш направился со своим отрядом в Порхов.
Офицер связи 182 стрелковой дивизии Я. Орг устно доложил в штабе дивизии о латышской роте, которая вышла из тыла противника в расположение их обороны. Сообщение было передано дальше, в штаб корпуса.
13
Рудольф Орг пришел с похорон в волостную управу в непонятном настроении. Не то чтобы удрученность, а какая-то глубокая забота по поводу надвигающегося охватила его.
Его тревожило, что власть в волости и в поселке оказалась вовсе не столь устойчивой, какой она должна была быть. Правда, после разгрома банды в поселке на первых порах опять все оставалось спокойным — только надолго ли? Ведь Ханенкампф ускользнул у них из рук, а уж этот человек заслан сюда не просто прятаться. Паршивее всего, что сам он постоянно чувствовал себя под прицелом невидимого ока, каждый его шаг мог стать достоянием тех, кто скрывался в лесу Странное положение: с одной стороны, он знал здесь всех, причем довольно давно и основательно, а с другой — совершенно не представлял, откуда могла исходить опасность. Предателем и врагом мог оказаться человек, от которого не ждешь ничего плохого. Время резко изменило людей. Тут уж ничего не поделаешь, с этим приходилось мириться.
В ушах все еще звучала жалобная медь оркестра. Пожарные по приказу все же вышли со своими трубами, хотя и не в полном составе. Зато людей на похоронах было совсем немного. Двое бойцов и близкие, небольшая группка людей, которые, ощущая отчужденность окружения, держались плотной кучкой. Во время прохождения похоронной процессии по центральной улице некоторые окна были, правда, распахнуты и бабы высунулись, но присоединившихся к процессии не нашлось. Люди вознамерились выждать, никто не мог предсказать, что принесет завтрашний день, лучше не связывать себя с событиями, которые имели какую-то окраску.
Жалко было смотреть на отца Хильды Оявере, старого Виллема. Сгорбившийся и седой как лунь, стоял он у могилы, покорившись судьбе, и тупо глядел себе под ноги. В любой миг тяжкий груз горя и несчастий мог сломить старика, если бы его не поддерживала дочь Мейда, старшая сестра Хильды, вся в черном стояла она возле отца. Мейда была широкой кости, с чуточку угловатыми мужскими плечами и большими руками, она расставила ноги и пытливо смотрела из-под края платка вокруг. Так же, как она уже многие годы вела отцовское хозяйство, она и теперь приняла большую часть забот на себя. Рудольф подумал, что Мейде можно бы дать в руки и винтовку, если только указать ей убийц сестры. Жалости они бы от нее не дождались.
Трое младших Мустассааров жались друг к другу. Старший парнишка, уже в юношеском возрасте, насупил брови и старался мужественно переносить свое отчаяние, зато меньший не скрывал горя. Девочка, самая младшая, плакала безутешно, и Рудольф подумал, что этот свежеоструганный гроб, который стоял над могилой на досках, непременно западет ей в память как самое неизгладимое воспоминание детства. За спиной детей стоял брат Руубена Карл, в черной с малиновым кантом форме железнодорожника, и с яростью глядел из-под густых бровей по сторонам, будто искал взглядом убийц брата. Карл приехал сюда из города и вынужден был взять сирот на свое попечение. Жаль, что Карл связан в городе с железнодорожной работой. Рудольф охотно привлек бы и его в дружину. Праведный гнев — оружие, которое просто так винтовкой не одолеешь.
Рудольф произнес речь. Много говорить смысла не было, все и так ясно. Сказал, что за кровь прощения не будет. Пусть теперь никто не пытается жаловаться на суровость. Он чувствовал, что именно так думают присутствующие на похоронах, он лишь высказал их мысли.
Гробы опускали в могилу под звук все того же похоронного марша, с которым процессия прошла по поселку. Исполнять хоралы парторг не разрешил, а со светским погребальным репертуаром оркестру неполного состава приходилось трудно. Все же медь звучала под густыми кладбищенскими деревьями с такой пронзительной скорбью, что она должна была разноситься в тихий летний день по всему поселку. Пусть они слышат, пусть скорбь высверливает сердце упреком: что сделал я, чтобы избежать этой боли? Злорадство по поводу предполагаемых душевных мук отстраняющихся людей доставляло Рудольфу удовлетворение. Равнодушных быть не должно, равнодушные позволяют уводить от себя других людей и убивать их! Пусть будет теперь безразличным больно и стыдно.
Подходя к волостному комитету, Рудольф еще издали увидел красный флаг, который повис в безветрии над дверью. Взойдя на крыльцо, он заметил, что одна сторона флага подвернута и прибита к древку большими гвоздями, сам флаг был изрядно помятый.
— Где вы флаг взяли? — спросил он у заместителя председателя исполкома Арведа Киккаса, который выглядывал в открытое окно.
— Бандиты отодрали от древка и бросили в колодец, — ответил Киккас. — Но колодец нынче летом совсем пересох, когда вытащили, даже мокрого пятнышка не было.
Рудольф вошел в здание, снял с плеча винтовку и прислонил к стене. Большая комната после погрома была прибрана, только под окном, где был убит Руубен Мустассаар, на полу виднелись темные пятна. Половицы впитали кровь.
Эти кровавые пятна обладали магической силой Можно было что угодно делать или о чем угодно разговаривать — они невольно притягивали взгляд. Будто знаки на меже жизни и смерти.
— Как прошли похороны? — спросил Мадис Каунре, который вместе с Киккасом охранял волисполком.
— Нормально, — устало ответил парторг. — И оркестр и все прочее. Только из поселка никого не было, словно чужих хоронили. Сидят за своими занавесями и выжидают, кто кого?
— Кому охота совать в огонь голову, — умудренно заметил Каунре.
Рудольф вытер пот со лба.
— Ну, Арвед, теперь ты хозяин волости, — сказал он. — Приступай к делу.
— Не знаю, надолго ли, — сказал Киккас, и по. его изрытому оспой лицу скользнула грустная усмешка. — Здесь надо все время держать при себе отряд истребителей, чтобы серые угомонились. Бабы мне уже сказали, что во дворе хутора Румба утром толкалась целая орава мужиков, расхаживают в форме кайтселийтчиков. С кем я пойду проверять?
Рудольф ощупал затылок. Стоило чуть сильнее дотронуться, как становилось больно Удар прикладом напоминал о себе.
— Да нет тут ничего страшного, — махнул он. — Вчера мы с Мадисом обошли всю деревню Курни, хутор за хутором, собирали коней, которых сегодня отправили из поселка. И никто нас не тронул Лесовики — они большие мастаки в темноте да по закоулкам.
— Порой у меня такое чувство, что силенок у нас все же маловато, — сказал Киккас. — С чего бы это, Рууди? Неужели всех и впрямь бросили навстречу немцам? Военных вообще не видать. А теперь и Юхана Лээтсаара больше нет, без милиционера еще трудней.
— Я уже говорил с уездом, обещали в ближайшие дни прислать нового участкового, уж волость без советской власти не оставят.
Сказав эти успокоительные слова, Рудольф сам на мгновение задумался. Других еще как-то можно успокоить, а у самого на душе скребет, и этого нельзя показывать. Нет смысла пугать мужиков, страх и без того легок на помине.
Страх, это он выкидывал с некоторыми в мирной обстановке вполне толковыми мужиками злые шутки, охватывал подобно внезапному приступу, который нельзя было предвидеть и трудно было потом объяснить. Как, например, эту историю с Тимуском, о которой в последний раз рассказывали в уезде, когда давали парторгам задания.
Тимуск был председателем волисполкома в соседнем уезде, на самой границе с Латвией Бывший безземельный крестьянин, славный по всем статьям человек, волость тоже на хорошем счету, земельную реформу провели споро, участие в выборах по республике среднее — одним словом, до сих пор никаких особых проблем.
Когда началась война, Тимуск стал получать письма с угрозами, в которых ему советовали загодя смазать пятки, в противном случае обещали кровь пустить и шкуру содрать. Всем было ясно, что это работа какого-нибудь зажиточного хуторянина, у которого имеется зуб на новую власть, к тому же в волости оставались несколько бывших офицеров с прежней пограничной заставы, уж они-то жалели о потерянных должностях, да и других подзуживали.
Тимуск держался молодцом, пока рядом находился парторг. Но тут парторгу в одной из лесных перестрелок прострелили легкое, раненого отправили в уездную больницу, и председатель волисполкома остался один. Когда затем из Латвии с каждым днем начало прибывать все больше беженцев, распространявших один страшнее другого слухи о грозно следующих по пятам за ними немцах, которых никакая сила не в состоянии остановить, Тимуска охватил необоримый страх.
Точку всему поставил случай, когда однажды с утра со стороны Латвии начал доноситься громкий гул моторов и лязг железа. Тимуск послал парнишку на трубу кирпичного завода поглядеть, тот увидел приближающуюся вдали в клубах пыли колонну, что-то там гремело, то и дело сверкала сизоватая сталь. Парень опрометью скатился вниз, сам дрожит от страха и орет, будто на дыбе:
— Немцы идут на страшенных машинах!
Тимуск вскочил на велосипед, примчался что было духу домой, с ходу посадил семью в коляску — и давай стегать коня. Остановился только в уездном городе.
Заявляется в исполком с вестью, что в волость вошли немцы, а тут как раз звонят из волисполкома: дескать, из Латвии прибыла колонна тракторов и сельскохозяйственных машин из госхозов — что с ними делать и куда дальше направлять? На месте ни одного представителя власти не сыскать.
Что там Тимуску в точности сказали в уездном исполкоме и какими именно словами, знают лишь одни присутствовавшие при этом, во всяком случае, Тимуск выскочил оттуда как вареный рак, схватил вожжи и повернул обратно. Примчался назад в волисполком, однако там за это время неизвестные лица уже воспользовались случаем. Унесены были и пишущая машинка и печать, которую председатель впопыхах не удосужился сунуть в карман.
На первый взгляд потеря не представлялась невосполнимой, однако трудности возникли, когда Тимуску спустя два дня пришлось начать выдавать справки на эвакуацию. Такой документ без печати, вполне понятно, недействителен. Люди нервничают, поторапливают, председатель волисполкома в отчаянии ногти грызет, в уезд позвонить тоже боится, известно, что там скажут! Тут какой-то местный умник возьми и посоветуй: а не поставить ли вместо печати отпечаток пальца, мол, это столь же верное дело, отпечаток пальца совершенно невозможно подделать, он у каждого свой.
Тимуск и ухватился за эту дактилоскопическую истину: принялся мазать большой палец на штемпельной подушке и ляпать на каждую бумагу фиолетовый отпечаток.
Когда эвакуирующиеся добрались до Таллина и предъявили документы на дальнейшее следование, у них, конечно, спросили, что это за кляксы украшают их справки. А это большой палец Тимуска, отвечали люди. Так эта история и дошла до столицы.
Другую историю о страхе рассказала недавно в поселке Астрид. Пожаловалась, что скотобойня выматывает у Тоомаса, мужа ее, все силы. Директор Кивиранд уже целую неделю улаживает в Таллине дела, теперь позвонил оттуда, что пусть Тоомас и дальше замещает его, дескать, он в наркомате задержится. И ребенку ясно, что мужик просто перетрусил! В такое время он должен бы бегом примчаться назад, но, видно, прослышал, что лесные братья уже захватили разок в поселке власть, и теперь его палкой не выгонишь из столицы. Глаза Астрид сверкали, когда она рассказывала об этом, возмущение ее было глубоким и неподдельным, и Рудольфу вспомнилось, как он в прошлом году, во время июньской революции, прямо жалел, что у Астрид наступило время рожать. Другую такую энергичную девушку надо было еще поискать в поселке, в комсомольской ячейке она бы очень пригодилась. Но в тот раз ничего нельзя было поделать, жизнь шла по своим законам, которые даже большие и переломные события не в силах были изменить.
Рудольф согласился с Астрид и решил поговорить о директоре скотобойни в укоме партии. Пусть они сообщат в Центральный Комитет, эту заячью душу следовало приструнить. Кому, как не директору крупнейшего предприятия в поселке, осуществлять на месте советскую власть.
И еще Астрид осторожно спросила, знает ли Рууди о том, что происходит в Ванатоа. Осталось впечатление, что она находится в контакте с Хельгой. Незадолго до этого сестра намеком высказала пожелание, чтобы он так, от нечего делать, их не навещал. Не было и малейшего сомнения, что причина кроется в Ильмаре. По слухам, зять буйствовал, когда по весне у него увели со двора машину. Теперь он явно винит в этом всех представителей новой власти. По мнению Рудольфа, можно было и оставить людям эти отдельные автомобили, приобретенные в долг и с великим трудом, — какие уж это средства производства! Но распоряжение поступило сверху, и не в его власти было менять его либо делать исключения. Уж столько-то он знал своего зятя, чтобы представить, как тот изводит Хельгу: у тебя брат парторг, не мог хоть разок постоять за нас!
Противная история, но что поделаешь? Меньше всего ему подобало заступаться за родственников. Это в старое время рука руку мыла. Ни в коем случае ему нельзя было пойти по этой дороге — тогда уж лучше сразу сложить с себя полномочия.
Но что могли означать намеки Астрид: мол, Рудольфу не мешало бы зорче следить за прогулками зятя, от них у Хельги голова пухнет? Вдруг Ильмар поддерживает какие-то связи с лесовиками? Они теперь начали показывать зубы… Это уж ни в какие ворота! Родич парторга — и якшается с бандитами. Чтобы он был способен на большее, этому Рудольф не верил. Улучить бы момент, сходить с несколькими людьми на хутор Ванатоа и посмотреть. Появится какое-нибудь подозрение — задержит Ильмара и отправит в уезд на следствие. Это было бы полезно по всем статьям. Во-первых, никто из тех, кто слышал, как куражится Ильмар, уже не укажет пальцем, что парторг оберегает своих родственничков; во-вторых, крутой и неуравновешенный зятек оказался бы в смутные времена в надежном месте, не то, поди знай, вдруг совершит еще большую глупость, потом ни самому, ни другим не расхлебать. Несколько недель в кутузке под стражей были бы для него самой надежной защитой от самого себя и от плохой компании.
Рудольф в своих размышлениях как раз дошел до этого, когда на безлюдном шоссе послышался шум приближающейся машины. Киккас и Каунре тут же, не сказав ни слова, встали у окон на стражу. В дневное время да еще на машине вряд ли можно было ждать лесных братьев, но как знать, следовало соблюдать осторожность. Рудольф тоже взял у стены винтовку и стал следить за дорогой.
В клубах пыли из-за поворота к волисполкому приближался грузовик с полным кузовом людей в синих гимнастерках.
— Ты смотри, Рууди, вместо одного Юхана Лээтсаара нам присылают целую машину милиционеров! — удивленно произнес Арвед Киккас. — Сумел же ты, однако, выторговать в уезде подкрепление! Или расписал им, что у нас в лесу за поселком стоит целый батальон лесовиков?
— Уж теперь-то мы дочиста выметем волость, — пообещал Рудольф. — Иначе у тебя смелости не хватит стать председателем волисполкома.
Сам он продолжал бдительно следить за происходящим.
Грузовик замедлил ход, шофер словно бы колебался, затем машина завернула во двор и остановилась. Рудольф закинул винтовку за плечо, вышел на крыльцо и застыл в ожидании.
Вдруг до его слуха донеслось нечто странное: незнакомый говор! Он мгновенно напрягся словно пружина, рука на ремне винтовки дернулась. Рудольф смерил взглядом расстояние до двери. Одним прыжком он должен будет укрыться за дверью. Обостренное недавним опытом чувство опасности, казалось, пронзило тело электрическим током. Вдруг снова в его ушах зазвучали слова командира артиллерийской батареи, который помог выбить лесных братьев из церкви и потом немного задержался в поселке:
— Немцы начали засылать в наш тыл отряды диверсантов. Обычно они одеты в красноармейскую или милицейскую форму — петлицы и все такое, на первый взгляд и не узнаешь. Смотрите не дайте себя провести таким образом.
Увидев целый грузовик противников, Рудольф в мгновение ока понял всю безнадежность своего положения. Однако он решил дорого отдать жизнь. Во второй раз они его так просто не возьмут!
Видимо, в его взгляде и облике было нечто такое, что вылезший из кабины милиционер вдруг принялся отчаянно махать рукой и кричать на ломаном русском языке:
— Товарищ! Мы латышские милиционеры, товарищ!
Рудольф сам не очень хорошо говорил по-русски, но, несмотря на это, он все же понял, что это не немцы. Напряжение немного спало. Успокаивающе подействовало также то, что прибывшие не спеша начали выбираться из кузова и закидывать карабины за плечо. Их командир медленно, широким шагом направился к крыльцу волисполкома. Парторг стоял на месте, некоторое сомнение все еще грызло его.
У командира милиционеров имелась бумага из укома. Знакомая подпись рассеяла сомнение, и Рудольф пригласил милиционера в помещение. Машину велел загнать в стоящий рядом с волисполкомом сарай. С глаз долой — спокойней будет.
Латыши два дня тому назад перешли в Валге на эстонскую территорию, после беспрерывных стычек они нуждались в отдыхе. Из уездного комитета их направили в Виймаствереский волисполком. В городе все свободные помещения были забиты отступающими и беженцами, частью к тому же заняты истребительным батальоном и войсками. Все это рассказал милицейский начальник, у которого русские, латышские и немецкие слова все время путались.
— У вас в лесу белые бандиты, — говорил он. — У нас тоже айзсарги стреляли из-за угла, поджидали немцев, мы на своей шкуре испытали. Десять человек потерял по дороге; кто остался, научились хорошо стрелять, мы можем помочь вам.
Там же, в уездном комитете, где рассказывали историю про большой палец Тимуска, Рудольф услышал еще и о том, что в Латвии рабочая гвардия ведет жестокие бои. Кто-то спросил: с немцами, что ли? О немцах я ничего не знаю, у них там хватает своих белых, ответил уполномоченный оперативного штаба, проводивший совещание. Помолчал немного и добавил с явным сожалением: мы напрасно поспешили распустить Народную самозащиту, когда организовывали милицию, одно другому не помешало бы. Латыши оказались умнее, сохранили рабочую гвардию — им сейчас куда легче формировать воинские части!
У Рудольфа возникло сильное желание подробно расспросить прибывших со стороны фронта милиционеров, что же там, собственно, происходит и — что важнее всего! — как далеко или как близко находятся немцы. Но, увидев, что люди вконец устали, не выспались и измучены, он подавил свое любопытство. Успеется, пусть ребята сперва в себя придут.
На верхнем этаже, в бывшей квартире секретаря волостной управы, которая была давным-давно очищена от мебели и пестрела выцветшими и невыцветшими обоями, места для спанья латышам было достаточно. С подстилкой хуже, ну да ничего, потом можно будет съездить в деревню, несколько охапок сена, поди, найдется, можно будет взять у своих ребят-дружинников, охапку отсюда, другую оттуда, разве кто откажет. Было бы время, можно было бы наведаться к леснику, который сейчас в бегах, в наказание забрать у него полстога. Эта мысль ему особенно понравилась. Он подумал, что будет вовсе не справедливо, если лесник останется совершенно ненаказанным, во всяком случае, его имуществу следует по мере возможности причинить ущерб. Да и сам он небось не век в лесу отсиживаться будет. В один прекрасный день выйдет оттуда, тогда и посчитаемся.
Давно не топленная плита вначале вовсе не тянула, духота прибила дымоход, и густой дым валил изо всех щелей на кухню, заставляя милиционеров, назначенных в кухонный наряд, нещадно кашлять. На помощь пришел Мадис Каунре. Он открыл вьюшку, свернул из старой газеты «Пяэвалехт» скрутку, поджег и сунул ее в дымоход. Сперва пламя оставалось черно-красным и прибитым, совсем было уже загасло, но потом застоявшийся воздух в дымоходе постепенно нагрелся, и труба стала понемногу тянуть. Латыши поставили котел на огонь. К счастью, они предусмотрительно захватили с собой воду. Из колодца на дворе сейчас и капли не зачерпнуть.
В самой большой комнате исполкома на нижнем этаже сдвинули рабочие столы. Милиционеры быстро собрали отовсюду все оставшиеся целыми стулья, табуретки и скамьи. Рудольфа, Киккаса и Каунре пригласили отобедать. Когда Рудольф опустился напротив западного окна, в лицо ему столь резко ударили лучи заходящего солнца, что заслезились глаза. Он снова поднялся, отыскал на дне опустошенного шкафа еще одну пожелтевшую газету и прикрепил ее кнопками к окну. Про себя с удивлением отметил, что вот и еще один день кончается.
Перловая каша обжигала, и сухари были закаменевшие, так что, пока разжевывали их, оставалось время на разговоры. Рудольф старался расспросить начальника милиции, далеко ли немцы. Вошли они уже в Эстонию? Он все думал, что фронт находится где-то под Ригой, из газет не поймешь. Пытался было читать между строчками, только рядом с товарищами из Информбюро даже хитрющие лисы выглядят простаками — из того, что вышло у них из-под пера, простой смертный ничего не вычитает.
— Может, уже и в Эстонии, — ответил латыш. — Мы ведь позавчера пересекли границу. Но Ригу сдали первого числа, это точно.
— Ох ты, черт возьми! — охнул Киккас.
Рудольф про себя удивился, что он сегодня никак не может освободиться от траурных звуков оркестра. Снова и снова звучал в ушах этот бесконечный похоронный марш, с которым они медленно проходили по поселку и после совершали весь погребальный обряд. Величественные и скорбные созвучия все повторялись, и вновь перед глазами возникал суровый взгляд Каарела Мустассаара, глядевшего поверх голов детишек.
Ложки некоторое время постукивали в мисках и котелках. Вдруг в этот постук совершенно неожиданно ворвался с верхнего этажа резкий латышский возглас. На мгновение все смолкло. И тут же над головами прогремел выстрел. Почти одновременно донеслись ружейные выстрелы снаружи. Напротив Рудольфа дернулась прикрепленная к окну газета, словно кто-то хлестнул по ней кнутом, в газете мгновенно образовалась дыра, и в заднюю стену щелкнула пуля. Лишь вслед за этим из-за газеты донесся звон сыплющихся на подоконник осколков стекла.
Будто вихрь пронесся по комнате. Милиционеров вымело из-за стола. Со стуком опрокинулись миски, брызнула каша. По деревянным ступеням лестницы загрохотали сапоги. Наверху в комнате снова и снова стреляли. Рудольф прижался к стене с винтовкой в руках. Возле каждого окна также оказался кто-то с винтовкой.
Ликующее злорадство вспыхнуло в душе Рудольфа Орга. Теперь им достанется! Здорово же он одурачил своих врагов, они еще не представляют, как он их провел за нос! Лесные думают, что в исполкоме не больше двух-трех мужиков с ружьями. Пускай проверят! Целый отряд, да еще с ручным пулеметом, будет для них прекрасным сюрпризом. Лишь бы латыши подпустили лесовиков поближе, нет надобности спугивать раньше времени.
Рудольф выглянул из-за косяка во двор. Никакого движения не замечалось; видимо, лесные братья прятались за кустами. Рудольф быстро прошел на цыпочках через комнату, будто его шаги могли услышать во дворе, и больше жестами, нежели словами, объяснил начальнику милиции, что нужно делать. Тот кивнул и вполголоса крикнул что-то своим подчиненным. Те перестали стрелять.
Через некоторое время с улицы донесся возглас.
— Орг! Слушай, Орг! — крикнул из-за кустов натуженный голос. — Выходи добром, без оружия! Будешь сопротивляться, станем пытать!
Латыш ткнул Рудольфа в бок и вопросительно посмотрел на него. Тот ткнул себя в грудь большим пальцем и показал, что его вызывают во двор, не иначе чтобы вздернуть на сук. Начальник милиции зло усмехнулся и пошел проверять своих и давать указания.
Рудольф воистину наслаждался ситуацией. Их перевес был явным. Наверху под окном стоит наготове, с толстым кожухом, ручной пулемет системы Льюиса, заправленный диском. Милиционеры сняли пулемет с машины последним и осторожно, будто драгоценность, втащили по лестнице наверх. Лесные братья и не догадываются, что их ждет. И все же волнение росло с каждой секундой. Сейчас последует шквал огня. Пусть теперь они ответят за пост воздушного наблюдения и за пасторский амбар!
У нападающих сдали нервы.
— Отряд, вперед! — раздалась громкая команда.
В беспорядочном залпе грохнуло десятка два выстрелов. Пули щелкались о каменную стену, некоторые влетели в окна. Большинство стекол было разбито еще при первом штурме, лишь сверху послышался звон стекла.
Рудольф был вновь у своего окна и выглядывал во двор. Осмелевшие после общего залпа лесные братья начали понемногу высовываться, хотя и нерешительно. Их ободряло молчание волисполкома. Наконец из-за дальнего куста выскочил еще один небольшого роста человек и с треском выпустил из автомата две длинные очереди. Пули чавкали и цокали о стену. Этот треск придал нападавшим смелость. Пригнувшиеся фигуры побежали к исполкому.
Командир латышей рокочущим голосом подал команду, которая разнеслась по всему дому. И почти одновременно из всех окон грохнули карабины милиционеров. Рудольф немного отстал, поднял винтовку к щеке, прицелился в одну из серых фигур и выстрелил, его выстрел прозвучал отдельно. Это послужило как бы сигналом, наверху размеренно застрочил пулемет.
Ответный огонь ошеломил нападающих. Лесовики спотыкались, падали, разбегались по сторонам, искали укрытия. Издали было невозможно разобрать, скольких скосили пули, а скольких повалил просто страх. Он безусловно сделал свое дело. Рудольф из окна видел, как некоторые упавшие фигуры начали торопливо отползать. Владельца пистолета-пулемета словно земля проглотила.
Атака захлебнулась, лесные братья отошли и принялись снова постреливать по исполкому. Пули посвистывали и ударялись о камни. Лишь два человека не повернули назад. Они подобрались довольно близко к зданию и укрылись за углом сарая. Оттуда сразу же грянули по окнам верхнего этажа выстрелы. Пулемет латышей хотя и был обращен в ту сторону, но милиционеры не могли стрелять по сараю, потому что там стояла их машина.
Рудольф заряжал и стрелял. Где хоть немного колыхались- кусты, туда он и посылал пулю. Пусть теперь сами отведают свинца! У него появилось страстное желание до конца выкорчевать всю эту злобную породу, окончательно избавиться от неуверенности и чувства опасности, порождаемого присутствием лесных братьев.
По всему зданию распространился пороховой запах, он усиливал азарт боя. Шальная пуля с громким дребезжанием сбросила со стола жестяную миску, и звук этот заставил Рудольфа вздрогнуть, словно откуда-то незаметно забрались в дом враги.
Те двое, что укрылись за сараем, постепенно смелели от безнаказанности. Видно, подумали, что защитники исполкома их не заметили, иначе почему же они не стреляют. Мужчина в темной домотканой одежде выглянул из-за угла, выждал мгновение и, грузно топая, побежал к волисполкому. Винтовку он держал в левой руке. Оказавшись под окном мезонина, откуда вел огонь пулемет, мужчина широко размахнулся и неуклюже швырнул вверх в окно какой-то черный предмет.
Брошенный предмет описал большую дугу, запутался в ветвях росшей рядом с домом большой липы, потеряв силу, ударился в оконный переплет и упал на землю. Мужчина согнулся и прижался к стене, он не смотрел вверх. Взрыв грохнул рядом, осколки с хрустом ударились о каменную стену. Самого мужчину отбросило на метр, и он, скрючившись, остался неподвижно лежать.
В этот момент другой укрывшийся за сараем лесовик не выдержал. Петляя, он кинулся длинными перебежками к лесу. С небольшим опозданием застрочил милицейский пулемет. На четвертой перебежке беглец словно бы споткнулся, упал ничком и больше не двигался. Это было концом атаки, стрельба в кустах прекратилась. Из волисполкома грянуло еще два выстрела — подозрительно покачивались кусты. Все было кончено.
Рудольф Орг оглянулся. В глубине помещения один милиционер перевязывал другому руку. Ее поцарапало влетевшими в окно осколками гранаты. Начальник милиции с грохотом сбежал вниз по лестнице в сопровождении шести бойцов.
— Идем догоним! — крикнул он.
Рудольф, Киккас и Каунре пошли вместе с латышами.
Возле стены лежал здоровенный крестьянин в огромных сапожищах. У Рудольфа не было желания ближе разглядывать его, труп вызывал отвращение. Еще успеется, подумал он, сейчас спешить некуда, этот хозяин уже отторопился.
Другой убитый был в мундире кайтселийтчика, явно не из здешних. Один из милиционеров подобрал винтовку убитого. Приблизившись к кустам, они развернулись цепью. Ко противник как сквозь землю провалился. Лишь стреляные гильзы валялись между кочками. Если тут в кого и попало, то их унесли с собой.
Спустя полчаса Рудольф Орг в сопровождении шести милиционеров поехал в деревню Курни. Прежде всего завернули во двор хутора Румба. Милиционеры с оружием наготове образовали перед домом полукруг, Рудольф, самоуверенно печатая шаг, вошел в дверь.
Дома были только женщины. Жена Юриааду Лейда юркнула в заднюю комнату к ребенку, старая хозяйка Армильда вышла с парторгом на крыльцо.
— Откуда мне знать, где старик с парнем, у них свои дела, — сказала она и скользнула пытливым испуганным взглядом по вооруженным милиционерам во дворе. — Он что, мне докладывать будет, где бывает, на то и хозяин. Еще до полдника ушли, собирались на дальнем лугу крыть крышу сарая, не знаю, пошли или нет…
— Твой-то сам накрылся, — с нажимом проговорил парторг. — Власть ему захотелось взять! Мало ему было своего хутора, где уж! Полголовы себе снес гранатой и теперь вон валяется возле управы…
Старуха опустилась на ступеньку крыльца и заголосила:
— Ох ты боже мой, господи, сила твоя!
Рудольф не обращал и внимания. Сейчас сердце его было жестким как камень.
— Скажи Юриааду, когда домой доберется, пусть добром и своим ходом явится в исполком, при определении меры наказания это учтется. Сама видишь, у меня силы хватит, чтобы притащить его за шкирку, но ему же хуже будет. Пускай парень подумает.
Затем поехали на хутор Ванатоа. Тут парторг, правда, велел милиционерам слезть с машины, но дом окружать не стали. И заходить не пришлось, сестра Хельга сама вышла на порог.
— Здравствуй, Ильмар дома? — спросил Рудольф.
Хельга покачала головой:
— Нет. С утра исчез.
Взгляд Рудольфа еще больше помрачнел.
— Видишь ли, возле исполкома сейчас была перестрелка… — сказал он.
— Да и здесь слышно было, даже пулемет строчил.
— Поэтому я и объезжаю деревню, — объяснил Рудольф. — Проверяю, кто из мужиков дома. Кого нет, о том могу сказать почти точно, где он сейчас.
— Думаешь, что и Ильмар? — воскликнула Хельга.
— А что мне думать. Их там была целая орава. Не верю, чтобы все они были согнаны из чужой волости или завезены из города.
— Что же будет? — беспомощно спросила Хельга.
— А мне откуда знать! — устало обронил брат. — Сам же он себе эту кашу заварил…
— Боже мой, Рууди, так сделай что-нибудь! — воскликнула Хельга.
— Видно, опоздал. Хотел было на время отправить его в надежное место, чтобы глупостей не натворил, да все душа не позволяла — как будешь забирать своего кровного зятька!
— А ты обо мне и детях не подумал?
— Если бы не подумал, то и не возился бы с этим Ильмаром — пусть мужик получит то, что заслужил.
За полуоткрытой дверью мелькнуло бледное лицо ванатоаской Маали, прикрытое серым платком. Но на виду старая хозяйка не показалась, тайком подглядывала за невесткой и чужими людьми на дворе.
Рудольф понимал, что он плохой утешитель. Чтобы утешать, нужно говорить что-нибудь такое, во что ты сам веришь. К тому же говорить убежденно. Этого он не мог. Он прекрасно знал, что как только вернется в волисполком, то сядет за стол и начнет составлять список тех хозяев и их сыновей, кого он сегодня не застал дома. Ильмар Саарнак тоже будет в этом списке. Не имеет значения, что его, парторга, никто не сможет проверить, латышские милиционеры и вовсе не знают, о чем сейчас идет речь. Тем более. Так сделай что-нибудь, умоляла Хельга. Это означает, что он должен будет солгать. Кому? И какой ценой?
Он оставил сестру стоять во дворе и пошел к машине. Поступь его была грузной и четкой. Теперь все стало совершенно ясно. Никакой неопределенности, подведена окончательная черта.
В последние июньские дни года из находящейся под угрозой противника Риги эвакуировались в Валку правительственные учреждения Латвийской ССР. В городе сосредоточились также партийный актив Латвии, части народного ополчения и отряды милиции. Последние вплоть до 5 июля отбивали в окрестностях города атаки бывших айзсаргов и передовых немецких частей и разведгрупп. Утром 5 июля между 9 и 11 часами последние подразделения латышского народного ополчения отступили через Валгу в Эстонию. На следующий день соединения немецкой группы армий «Норд» полностью заняли территорию Латвийской ССР.
Часть сил латышского народного ополчения и милицейских формирований проследовала из Валги дальше по направлению к Тарту, другая направилась в окрестности города Тырва, где начал формироваться латышский рабочий полк. Отдельные небольшие отряды устремились на север по иным маршрутам.
К числу последних относился и отряд работника рижской милиции, ветерана гражданской войны в Испании Андриса Яунциемса в составе 19 милиционеров из северных латвийских уездов и вольнонаемного шофера. Отряд ехал на грузовике «шевроле», он был вооружен английской системы кавалерийскими карабинами буржуазной Латвии и одним ручным пулеметом «льюис». Командир отряда Андрис Яунциемс в составе 12 интербригады был в ходе сражений при Эбро в 1938 году произведен в капитаны республиканской армии Испании.
Начальник уездного отделения НКВД и уком направили латышских милиционеров на отдых и в качестве подкрепления в Виймастверескую волость. Вскоре после прибытия на место отряд вступил в бой с атаковавшей исполком вооруженной группой и отбил атаку.
В нападении участвовал отряд в составе 22 человек под началом лейтенанта немецкой армии Клауса фон Ханенкампфа. Среди нападавших находились хуторяне из окрестных волостей, а также скрывавшиеся здесь бывшие офицеры из города, начальствующий состав Кайтселийта и полицейские чины. Нападавшие подходили к волостной управе без особых предосторожностей, так как по имеющимся у них сведениям, защитников исполкома насчитывалось не более 3–4 человек из состава местного отряда обороны Поэтому организованный отпор латышских милиционеров при поддержке пулемета оказался для нападавших полной неожиданностью и вызвал среди них граничащее с паникой замешательство.
Положение попытался спасти хозяин хутора Румба Виймаствереской волости Аугуст Купитс, который вместе с бывшим заместителем начальника штаба дружины Кайтселийта капитаном Константином Линдеманом подкрался к волостной управе с намерением забросить гранату в окно второго этажа, откуда стрелял пулемет. Бросок не удался. Английская ручная граната периода первой мировой войны типа так называемой лимонки запуталась в ветвях дерева, упала на землю и, взорвавшись, убила Аугуста Купитса.
При перебежке из места укрытия в лес пулеметной очередью был убит капитан К. Линдеман. Погибшие остались возле волостной управы, в то время как 7 раненых были унесены нападавшими с поля боя. Из защитников волостной управы один милиционер получил при взрыве гранаты легкое осколочное ранение.
Отступив в лес, атаковавший волостную управу отряд разделился на мелкие группы, чтобы успешнее ввести в заблуждение возможных преследователей. В состав одной из таких групп вошли раненный в плечо винтовочной пулей хозяин хутора Нука Иоханнес Охак и сын погибшего А. Купитса Юриааду, который перевязал Охаку рану и теперь помогал соседскому хозяину добраться до своего сарая. Отойдя от волостной управы на 3 километра, Ю. Купитс остановился, оглянулся назад, сплюнул и, подрагивая от озноба, заявил И. Охаку.
— Сволота баронская, привел нас прямо волку в пасть! А сам еще якобы вышколенный офицер. Теперь старик мой остался там под забором, как околевший пес, да и меня красные признали. Этого я ему не прощу!
Лейтенант К. фон Ханенкампф той же ночью передал по радио донесение своему военному командованию о столкновении у Виймаствереской волостной управы, назвав его боем с регулярным подразделением Красной Армии, которое силами возглавляемого им отряда было частично рассеяно; потери противника были определены лейтенантом в количестве 10 убитых и 18–20 раненых.
В конце донесения лейтенант сообщил, что после подобной крупной операции, которая неизбежно привлечет к его отряду внимание командования Красной Армии, он в целях безопасности вынужден временно прекратить активные действия и останется ждать подхода передовых немецких частей, чтобы оказать помощь в занятии территории.
Указанное донесение послужило позднее основанием для представления лейтенанта К. фон Ханенкампфа к награждению Восточной медалью.
Погибший хуторянин Аугуст Купитс, 54 лет, женатый, отец взрослого сына. В 1919–1920 годах принимал участие в боях против Красной Армии в составе партизанского батальона Сакала. Унаследовав от своего отца Юри Купитса в 1921 году хутор без долгов и 52 га земли, он содержал его вплоть до земельной реформы 1940 года. Решением земельной комиссии от угодий хутора Румба в пользование новоземельца Юри Луусмана было отрезано 18 гектаров. В день, когда пришло сообщение о начале войны, А. Купитс вместе с несколькими другими хозяевами из деревни Курни принимал спиртное и открыто грозился, что скоро Юри Луусману отмерят куда более подобающий кусок земли. С последних июньских дней А. Купитс принимал участие в отряде, организованном полицейским констеблем Эльмаром Ууком, действия эти он продолжал и после объединения с группой бывшего полковника У. Мардуса. При взрыве гранаты около волостной управы А. Купитс был убит на месте. Ручную гранату, которая послужила причиной его смерти, А. Купитс привез с собой в 1920 году, демобилизовавшись из армии, и хранил ее все последующие годы в спальне под бельем в заднем правом углу нижнего ящика комода. С годами поверхность гранаты стала слегка осклизлой из-за прилипшей к металлу тряпичной пыли и мелко истертых частиц полыни, которой было переложено белье.
Бывший капитан Кайтселиита Константин Линдеман до 1934 года служил в армии и за порочащее офицерскую честь поведение был уволен в запас по решению суда чести офицерского собрания располагавшейся в Нарве 1 дивизии. Состав преступления заключался в следующем. Капитан Линдеман, пребывая в состоянии опьянения в офицерском казино на Вестервальской улице в присутствии группы сослуживцев, свернул из конфетной обертки себе усы и сложил из фольги большие кресты на грудь, изображая в таком виде командира дивизии генерала Тыниссона; при этом он громогласно, с сильным русским акцентом, потребовал объединения всех городов Эстонии, чтобы создать достойное его, Тыниссона, место городского головы, поскольку он не для того поменял огромную Россию на крохотную Эстонию, чтобы здесь командовать какой-то дрянной дивизией оловянных солдатиков из деревенских недотеп. Сам виновный и после решения суда чести остался при мнении, что сослуживцы намеренно спровоцировали его спором и обильной попойкой и что действительной причиной послужили его открыто сочувственные взгляды движению участников освободительной войны.
После увольнения из армии капитана К. Линдемана взяли на службу в формирования Кайтселийта, где, несмотря на периодические запои, он продолжал служить благодаря личной поддержке командующего Кайтселийтом генерала Орасма, с которым Линдеман находился в родственных связях. К. Линдеман был разведенным, отцом взрослой дочери и жил в последние годы в маленькой однокомнатной холостяцкой квартире на полуострове Копли в Таллине.
Дом он покинул по совету бывших сослуживцев в начале июня. Встретив в виймаствереских лесах полковника Мардуса, которого знал еще по службе в Нарве, К. Линдеман вступил в его отряд.
Ни один из атаковавших волостную управу жителей Виймаствереской волости прямо домой не направился, поскольку все опасались преследования со стороны противника, сил которого установить не удалось. Имена принимавших участие в нападении жителей деревни Курни были установлены парторгом волости Рудольфом Оргом, который спустя полчаса после того, как была отбита атака, вместе с группой милиционеров объехал все вызывавшие подозрения хутора.
В то время как парторг Р. Орг во дворе хутора Ванатоа разговаривал со своей сестрой Хельгой Саарнак, ее свекровь Амалия Саарнак подглядывала через приоткрытую дверь во двор и кляла вполголоса:
— Иуда! Теперь родного мужа продаст!
Слова А. Саарнак слышала только находившаяся в комнате кошка, которая, испугавшись прозвучавшей в голосе старой хозяйки злобы, шмыгнула на кухню.
14
Посыльный разбудил Эрвина Аруссаара перед самым восходом солнца. Эрвину казалось, что он только заснул, глаза болели и слипались.
В штабной палатке начдив, капитан Паюст, тоже с красными от бессонницы глазами, объявил, что Аруссаару временное придется поступить в распоряжение начальника артиллерийского снабжения дивизии. Требуется немедленно доставить снаряды для семидесятишестимиллиметровок в первый дивизион, начартснабу же неоткуда взять сопровождающего, который был бы одновременно и запасным шофером. А без него нельзя высылать к передовой машину с боеприпасами. Дивизион каждую минуту ожидает атаки немцев, тогда уже будет поздно думать о подвозе снарядов.
— Сгоняешь и к обеду вернешься, — сказал начдив. — До этого мы отсюда никуда не тронемся. Если уж только очень будут город бомбить, то, возможно, оттянем матчасть на восточный берег Шелони, так что найдешь.
Синий с длинным кузовом «интернейшнл» уже стоял на школьном дворе и был готов отправиться в путь. Эрвин обошел грузовик, оглядел его и поскучнел. Накрытый белесым, выгоревшим брезентом груз был внушительным, длинный кузов лежал на плоских, почти выпрямленных рессорах. Возможно, машина с самого Тарту кряхтела от перегрузки, кто знает, не дала ли какая из рессор трещину на ухабе. И вообще предчувствие опытного шофера заставило Эрвина морщить лоб. «Интер» — машина слабая, дорога незнакомая и явно плохая, груз чрезмерный. Оказаться с такой поклажей засветло на дороге тоже опасно, начнут летать немцы, и поди знай, вдруг им как раз вздумается взять на прицел одинокий, медленно ползущий грузовик.
Шофер был русский, из вновь прибывшего пополнения. Начартснаб хотел было назвать его фамилию, не то Силантьев, не то Салинтьев, однако непривычные фамилии у Эрвина никак в памяти не держались. Парня звали Мишей, и на одну поездку этого было достаточно. Получив от начартснаба нарисованную на бумаге схему местонахождения дивизиона, Эрвин уселся в кабину и дал Мише знак: поехали. Тяжело урча, машина выползла со двора и свернула на шоссе.
Уже первые километры показали, что опасения Эрвина были не напрасны. На третьей скорости «интер» ни в какую не тянул, на каждом самом незначительном подъеме клапаны принимались стучать, и Мише приходилось снова переключать на вторую скорость, всякий раз переключение сопровождалось таким треском, будто в коробке передач ломалась зубчатка. Эрвин, правда, пытался объяснить шоферу, что надо газовать на холостом, но русских слов не хватало, и разговор безнадежно заходил в тупик.
Солнце уже поднялось и слева, со стороны шофера било резким пламенем в глаза. От, пышущего медью солнца и перегревшегося мотора в кабине стало душно и жарко, и Миша с Эрвином разом опустили стекла. Потянуло ветерком. Настроение приподнялось, росло своеобразное ощущение настороженности. Было ведь ясно сказано: дивизион с минуты на минуту ждет атаки немцев. Прислонившись к спинке сиденья, Эрвин вдруг ощутил всю жуть взрывной мощи их груза. Она проникала сквозь доски кузова и железо кабины, пронизывала кожу и тело и вливалась в позвоночник, вызывая в нем глухой невнятный зуд, какую-то внутреннюю ломоту, которая не давала покоя. Снарядами, лежащими в ящиках защитного цвета, будут стрелять не на полигоне, а в живых людей, пусть эти люди и одеты в другие мундиры и их называют противником. И противник в свою очередь стреляет настоящими снарядами, которые рвутся с бешеной силой, разрываются на куски, разметывают зазубренные, смертоносные осколки стали, — может, где-то уже досылают в казенник снаряд…
Эрвин попытался напряженно вслушаться, напрасно. Шум мотора заглушал все звуки извне. Даже если где-то уже грохнуло, он этого не услышит. Он не раз уже доставал свою схему и сравнивал ее с окружающими ориентирами. Собственно, заблудиться им на этом большом шоссе было негде, однако ответственность обременяла и взвинчивала нервы.
Вокруг было безлюдно. Отступающие и беженцы наверняка еще досматривали в придорожных лесах последний предутренний сон. Эрвин был уверен, что из-за какого-нибудь куста их непременно сопровождает бдительный взгляд часового, который выставлен охранять покой спящих, но на самом деле этого часового он увидел лишь тогда, когда их на небольшом мосту через безымянную речушку остановил сторожевой пост. Не тратя лишних слов, Эрвин сунул сержанту под нос бумагу, и тот после короткого изучения тут же их пропустил. На этот раз «интер» с еще большей натугой тронулся с места, казалось, что машина устала, она с трудом вытянула до второй скорости, да так и застряла на ней на целую вечность. Жалобное завывание мотора на высоких оборотах через некоторое время обернулось гулом настоящего немецкого бомбардировщика, Эрвин высунулся из кабины и принялся внимательно всматриваться в небо. Но оно оставалось бесцветным и пустынным.
Когда они достигли перекрестка, откуда шоссе сворачивало на Псков, Эрвин еще раз внимательно изучил свою схему. У развилки на ней была пометка: «Совхоз Нестрино». И в самом деле, поодаль от дороги вырисовывались какие-то приземистые строения. До сих пор все сходилось, на душе от этого стало чуточку веселей; Эрвин дал Мише знак, чтобы он остановился.
— Я сам, — сказал он.
Эрвин обошел машину. От мотора пахнуло жаром. Эрвин поднял крышку капота, чтобы дать мотору остыть, и вывернул пробку радиатора. Оттуда ударило густым паром, вода была на грани кипения.
— Закурим, — предложил он Мише и присел на подножку.
Шофер уселся рядом и тоже закурил. Гимнастерка его со спины была насквозь промокшей от пота.
— Не привык я к этой машине, — извиняющимся тоном произнес Миша. — До войны работал на трехтонке, на «ЗИСе», это совсем другое дело, как нажал, так и пошел, будь там у тебя хоть два воза навьючено. А вот в армии дали это наказание господне, всего вторую неделю, как езжу, никак не привыкнуть. Чуть тронешь, уже визжит и воет.
— Ничего, — утешил Эрвин. Он понимал, что его неразговорчивость может показаться Мише своеобразным упреком, однако даже те немногие русские слова, которые он успел выучить за последние полгода, сейчас бесследно улетучились из-за этих дорожных забот, и он был просто не в состоянии объяснить попространнее.
— Я сам, — повторил он через мгновение.
Трехтонный «ЗИС» рядом с «интером», конечно, все равно что тяжеловоз по сравнению с извозчичьим рысаком. Неприхотливый и выносливый работяга, везет небось хоть на чистом керосине! А этот разборчив, не всякий бензин ему подойдет. Остановившись на этой мысли, Эрвин вдруг почувствовал, как измученная машина, будто распаренная лошадь, исходит бензином. Русский бензин особый, с сильным приторным запахом, — видно, это зависит от нефти. Примерно как и кохтла-ярвеский, который гонят из сланца. В былое время он из-за одного только запаха был дешевле на два цента, разборчивые господа им не пользовались, покупали продукцию Шелла. Эрвин уже не мог отделаться от преследовавшего его запаха, даже табак источал неприятный привкус сырого бензина. Эрвин сплюнул, поднялся. Поехали!
Он призвал на помощь весь свой опыт и принялся обхаживать «интер» как умел. Поддавал под уклон газу, так что рама трещала, когда колеса попадали в частые выбоины, и Миша со страхом косился на него глазом: снаряды ведь! Но зато и подъемы машина брала легче. Эрвин всякий раз старался выбрать точный момент для переключения скоростей, тогда машина не теряла ходу. Понемногу Миша начал усваивать манеру его езды, заразился, азартно подавался вперед, словно подстегивал машину. Стало веселее, дорога бежала навстречу, казалось, они избавились от невидимых пут. Даже застрявшая в позвоночнике угроза взрыва отступила.
Они заметили самолет только тогда, когда тот проскочил у них над головой. За миг до этого Эрвину почудилось, что мотор загудел каким-то неведомым, не своим голосом, он не успел сообразить даже, в чем дело. В следующее мгновение их словно придавило незримой тяжестью, рев оглушающе нарастал, и сквозь него донесся необыкновенный частый стук маленького злобного молоточка. Затем с огромной скоростью над ними пронеслась узкая темная тень. После минутного замешательства в сознании Эрвина промелькнуло: истребитель! Желтые концы крыльев растворились в солнечном свете, крылья, словно обрубленные, заканчивались черными крестами.
Удаляясь, самолет на глазах уменьшался в размерах, вскоре он легко, играючи взмыл над дорогой и свернул вправо. Эрвин невольно выжал газ до отказа и почувствовал, что это не помогает, скорости почти не прибавилось, а лишь усилился стук клапанов перегруженного мотора. Сейчас бы какой-нибудь поворот, хоть совсем маленький поворотик, за которым можно было бы укрыться! На прямой дороге ты на виду, как вошь, что ползет по шву. Только поворот сулил спасение! Самолет из-за своей скорости не в состоянии повторять все изгибы дороги.
— Посмотри! — крикнул он Мише. — Посмотри, не идет ли?
Шофер высунулся из кабины и обернулся назад. То, что он пока молчал, означало, что на горизонте самолета еще нет. Секунды, тянувшиеся в этом молчании, были им подарены. Стрелка спидометра с трудом поднималась вверх, вот она переползла цифру пятьдесят. На этой скорости машину вдруг начало так трясти, будто ее кто-то хотел рассыпать на составные части. Эрвин не отпускал педали акселератора. Он всем телом налегал на бьющуюся баранку.
— Самолет! — крикнул Миша.
Но тут подоспел долгожданный поворот. Дорога резко сворачивала влево, и там же, к самой обочине, подступал частый ольшаник. Сделав поворот, Эрвин съехал с дороги влево, почти влетел в ольшаник и остановился лишь тогда, когда колеса оказались на самом краю кювета.
— Выходи! — крикнул он Мише еще до того, как окончательно заглох мотор.
Они плюхнулись в кювет в нескольких метрах от машины. Рев самолета раздался совсем рядом, тут же над ними пронеслась черная тень, но пулеметы молчали. Истребитель взял более плавный поворот и лишь вдали вновь оказался над шоссе.
— Заметил или нет? — боязливо прокряхтел Миша.
— Сейчас увидим! — стараясь успокоиться, ответил Эрвин. — Один момент!
Миша побежал по кювету дальше.
— Лишь бы по снарядам не стрелял. Не то взлетим на воздух. Казенное добро зазря пропадет, — пробурчал себе под нос Эрвин. — Только и всего!
Видимо, помогла случайность, а именно что дорога свернула в нужную сторону… Поднявшееся слева низкое солнце отбрасывало от ольшаника на дорогу сплошную ломаную тень, и в этой тени растворилась подогнанная под самые кусты машина. Самолет описал еще круг, не обнаружил ничего подозрительного и полетел выслеживать новые жертвы. Наверное, летчик решил, что русские со страху шарахнулись прямо в лес.
Они поехали не сразу, надо было дать нервам отойти. С папиросами во рту они сидели рядышком на краю кювета, накрытый брезентом груз невольно притягивал к себе взгляды. То, что их было двое, придавало обоим чувство уверенности. Невольно прислушивались к гулу авиационных моторов.
Папиросы были наполовину выкурены, когда вдали снова послышалось завывание мотора.
— Ну, вот он, сволочь, опять идет! — крикнул Миша и моментально бросил окурок наземь.
— Далеко, — успокаивающе заметил Эрвин.
— Сейчас будет близко, — пообещал Миша. — Думаешь, я их не знаю?
— Погоди в кусты нырять.
Гул усилился. Это был ровный, басовитый, раскатистый рокот множества тяжелых моторов, заполнивший все поднебесье. Он медленно плыл и перекатывался. Должно быть, это были совершенно иные, более солидные машины, чем истребитель, который только что своим осатанелым ревом заложил им уши.
Эрвин уставился в небо. Стебли пожухлой травы кололись, может, оттого он и почувствовал себя вдруг страшно неудобно. Казалось, что даже ольшаник их больше не укрывал, все было бесприютно и голо, прямо хоть ложись плашмя на дно канавы и не шевелись. Миша бросал на него то вопросительные, то умоляющие взгляды, но от машины тоже не уходил.
Наконец Эрвин их увидел. В выверенном точном строю эскадрильи, звеньями по три, почти над их головами проплывали на северо-восток двухмоторные бомбардировщики. Немецкая авиация начинала очередной рабочий день.
— Вот как грохнут сейчас! — крикнул Миша.
Эрвин был не в состоянии отвести взгляда от самолетов, размываемых до полупрозрачности высотной дымкой. Не выпуская их из поля зрения, он, по крайней мере, знал, чего от них можно было ожидать. Не отрываясь следил он за непреклонным и ничем невозмутимым продвижением самолетов. По сердцу полоснуло чувство ужаса за людей, которые еще лежат где-то в постелях или без всякого дурного предчувствия начинают свой день, ничего не ведая о том, что предназначенные для них бомбы уже плывут в поднебесье. Еще полчаса-час — и в каком-нибудь человеческом поселении разразится огненный смерч, пронесется пляска смерти, от которой нет спасения, потому что смерч уже взмыл в небо.
— Эти нас не видят, — как бы продолжая свою мысль, сказал Эрвин. — У них своя цель.
С убийственной медлительностью смещался в вышине строй немецких самолетов. Присутствие врага, видимого невооруженным глазом, сковывало члены, казалось немыслимым сейчас подняться с земли или вообще шевельнуться. Если самолеты были так ясно видны им, то и они должны были быть у летчиков как на ладони. Они понимали, конечно, что с такой высоты их трудно разглядеть, однако гнетущее чувство все-таки не проходило.
Они уже с нетерпением ждали, когда бомбардировщики, оставив позади себя шлейф из гула и рокота, исчезнут с глаз. Нельзя же было без конца сидеть на краю кювета!
Охватившее Мишу оцепенение сменилось вскоре излишней оживленностью.
— А ты мужик что надо! Как ловко спрятал машину! — расхохотался он с облегчением. — Ни один не заметил. Была — и как сквозь землю провалилась! А может, он подумал, что мы, как кроты, в землю зарылись?
— Хочешь жить, шевели мозгами, — спокойно ответил Эрвин. Когда он глянул на свою руку с папиросой, то пальцы чуть заметно подрагивали. От напряжения конечно же. Баранка ведь как бешеная билась в руках.
В дивизионе быстро сняли половину груза и дали новое задание — отвезти оставшиеся ящики со снарядами на первую батарею, которая должна была находиться в обороне на танкоопасном направлении, рядом с тем же шоссе, километра на два дальше, прямо за окопами пехоты.
— У вас все на машине, а нам придется возить помаленьку на подводах, — словно извиняясь, сказал Эрвину начальник штаба. — Пока довезем, чего доброго, немцы раньше пожалуют. Вы мигом сгоняете и можете сразу возвращаться, не так уж у вас горит.
— Поймите, ребята на передовой ждут, — заметил находившийся при этом комиссар.
Миша сразу загорелся.
— С половиной груза это нам раз плюнуть, — ретиво заявил он. — Ты уже бывал на передовой?
Эрвину не приходилось бывать. И хотя это слово обладало определенной притягательностью неизведанной опасности, он отбросил свои чувства и рассудил трезво: ну, раз надо, сделаем. То же самое произнес и вслух. Миша даже метнул на него несколько оскорбленный взгляд, видимо, посчитал непрошибаемым служакой.
Батарея располагалась на придорожном холмике. Командир, которому докладывал Эрвин, оказался старшим лейтенантом Нийтмаа, с которым он два года назад встречался в лагере Вярска на артиллерийских учениях.
— Товар с доставкой! — весело воскликнул командир батареи. — Сегодня будет заварушка!
Пушки были рассредоточены по пригорку и тщательно укрыты, как на войсковых учениях. Только на учениях никогда не разрешалось портить окопами картофельное поле. На полигоне залежные земли можно было перекапывать сколько угодно, никому от этого вреда не было. Тут совсем другое дело. На обнесенной плетнем позиции никто не считался с бороздами и грядками. На бруствере лежала увядшая картофельная ботва, а та, что еще оставалась невыдернутой, была затоптана солдатскими сапогами, бесцеремонно примята и раздавлена. От этого возникало какое-то странное ощущение. Теперь им явно придется встать лицом к лицу с чем-то совершенно необычным, перед чем теряют силу все прежние жизненные правила.
Картина батареи на изрытом картофельном поле вдруг обернулась в сознании Эрвина символом войны. Вся прежняя жизнь — это то же картофельное поле, извилистые увалки между вытоптанными прогалами, под ногами подернутая чернотой картофельная ботва, которая при нынешней засухе не успела еще войти в полный рост, как уже была растоптана солдатскими сапогами: жалкие белесые клубни в песке и суглинке — будто голые слепые мышата в разворошенном гнезде. Всего несколько дней назад люди, заботливо ступая между бороздами, окучивали и мотыжили здесь картофель. Все это оказалось бессмысленным — урожая не будет. Поле, неизбежно обреченное на уничтожение, своим видом уязвило сердце, пробудив чувство болезненного сожаления — что-то было безнадежно утрачено.
Широкая лощина завершалась вдали абсолютно ровным и низким горизонтом, только местами он был в зазубринах от перелесков. Над ними простиралось бледно-голубое небо с редкими знойными облачками, которое не громыхало сейчас ревом моторов. Воздух над лощиной уже рябил.
Эрвин отметил про себя, что ребята неплохо устроились. Через лощину немцам придется долго идти под прямым огнем батареи. Чуть впереди и ниже виднелись пехотные окопы, изломанные линии песочно-желтых щелей, будто это жухлый травостой полосами выгорел от засухи.
Все было образцово увязано на местности.
По приказу командира батареи артиллеристы принялись разгружать ящики со снарядами. Они не поработали и десяти минут, как Эрвин уловил незнакомый звук. Откуда-то издалека донеслось нечто вроде воркования гигантских голубей, или это было чье-то приглушенное, прерывистое урчание, источник которого он никак не мог отыскать глазами. Едва он успел задуматься о причине возникновения неведомого звука, как над позицией батареи разнесся вибрирующий от сдерживаемого возбуждения возглас:
— Товарищ старший лейтенант! Танки!
— Батарея, по местам! — раздался мгновение спустя приказ старшего лейтенанта Нийтмаа.
Солдаты со снарядными ящиками второпях бросились от машины вверх по склону к пушкам.
Вдали, на противоположном склоне лощины, к батарее ползли две маленькие серые коробки. Затем из-за гребня выскочила еще одна и еще. Эрвин почувствовал, как грудную клетку будто сдавило кольчугой. Он побежал к машине. В кузове оставалось еще несколько ящиков со снарядами. Со стороны батареи доносились команды, ни один солдат уже не мог уйти со своего места.
— Миша! — крикнул Эрвин и забрался в кузов.
Шофер и сам уже спешил к нему. Все было ясно без слов, они принялись торопливо сгружать ящики. Пока прямо сюда же, на обочину дороги: главное — разгрузить машину, убраться с открытой дороги. Когда Эрвин оторвался на секунду от ящиков и глянул вниз, то увидел, что танки гораздо ближе. Первый из них как раз вышел из-за поворота на прямую и двигался к мосту на дне лощины. Оттуда, наверное, видны и они, даже сквозь смотровую щель танка. Им не успеть уехать отсюда, ни за что не успеть!
На бугре ухнула пушка. Эрвин посмотрел в сторону противника. Снаряд разорвался возле самой кромки дороги, чуть позади танка. На батарее поправили прицел. И тут же грохнули еще два выстрела. От резкого гула заложило уши. И все же Эрвин услышал, как звякнула вылетевшая из казенника гильза. Он ощутил почти с секундной точностью, когда зарядили пушку, знал, когда раздастся новый выстрел. Вслед за ним донесся победный возглас:
— Попал!
Эрвин пододвинул предпоследний снарядный ящик на край кузова и глянул вперед. Головной танк, сильно уменьшенный расстоянием, стоял наискось на дороге и горел. Впервые на глазах у Эрвина горел танк. Бронированная машина густо и тяжело чадила, словно металл изо всех сил сопротивлялся, но все же огонь, высеченный адским жаром взрыва, уже метался где-то в стальной коробке, во внутренностях железного жука. Второй танк сполз с дороги и обошел горящую машину. Пушки стреляли уже беспрерывно, то одна, то другая. Под углом к дороге стоял старый овин. Оттуда доносились более звонкие хлопки, по звуку Эрвин узнал противотанковые пушки.
За всю свою армейскую службу Эрвин не ахти сколько видел танков. Это была роскошь, которую могли себе позволить великие государства. Ему удалось их увидеть всего раза два — в Таллине на параде и позднее, когда войска Красной Армии проходили на арендованные ими базы. Это были всего лишь беглые встречи, и поэтому бронированные машины оставались для него, по сути, незнакомыми, у него не было представления об их характере. Теперь они с устрашающей тупой последовательностью подползали ближе и ближе, задавшись целью раздавить все, что встретится на их пути. И в том, что их, как насекомых, не пугала агония собратьев по виду, было что-то бессмысленное, мерзостное. Казалось, что если останется невредимым один лишь танк, то и он упрямо поползет дальше, пока его не уничтожат. У человека не было шансов спастись от них.
Последний ящик со снарядами был снят на обочину. Эрвин тут же спрыгнул с машины. Наверху, в кузове, у него появилось жуткое ощущение, будто танки с хищной жадностью протягивают к нему свои щупальца. Но картина была столь необычная, что снова приковывала к себе взгляд.
Из-за гребня лощины танки все прибывали. Они вели ответный огонь. Один снаряд разорвался на косогоре и взметнул на воздух плетень, рассыпавшийся на прутья. Несколько небольших осколков ударились о кузов. Разрывов было больше, но грохот своих пушек заглушал их. Эрвин напряженно следил за приближающимися танками. Уже горел второй танк, вокруг остальных тут и там поднимались черные столбы пыли, танки маневрировали, шли зигзагом. Дым и пыль заволакивали лощину, грохот выстрелов и разрывов забивал гул моторов, казалось, что танки двигались беззвучно, как во сне.
Внимание Эрвина привлек громкий металлический хлопок. Лишь немного погодя, когда завелся мотор, он догадался, что это Миша вскочил в кабину. Эрвин бросился к машине, вскинул руку, чтобы остановить парня, он вовсе не был уверен, что Миша пришел к тому же решению, что и он всего мгновением раньше: быстро подать машину назад метров на пятьдесят до развилки и там развернуться. Здесь им пришлось бы долго маневрировать взад-вперед, подставив бой немцу. Их по-мирному темно-синяя, с кокетливыми красными колесами машина стала бы точно пестро раскрашенная мишень в тире. И если раньше немцы не обратили на нее внимания, то теперь они сделают это обязательно. И тогда достаточно будет одного снаряда или даже пулеметной очереди. Назад, только назад до перекрестка — в этом спасение.
Но Эрвин не успел осуществить свое намерение. Коробка передач лязгнула, задние колеса взметнули щебень в днище кузова, и пустая машина прямо-таки рванулась с места. Миша резко повернул руль вправо, чтобы поставить машину поперек дороги. Но скорость была слишком велика, и шофер, как ни старался нажимать на педаль, так и не смог затормозить — правое переднее колесо ухнуло в кювет. После этого машина по инерции проползла еще с метр и, накренившись, уперлась боковиной рамы в край канавы. Миша дергался за рулем, включая задний ход, но это была совершенно безнадежная попытка. Колеса прокручивались в клубах пыли, разбрасывали гравий, но машина, лихорадочно трясясь, так и не тронулась с места, мотор заглох.
Эрвин подбежал к правой дверце и рванул ее. Миша устремил на него взгляд, полный ярости и отчаяния.
— Вот ведь, гад, как засел! — крикнул он дрожащими губами.
И тут возле машины раздался страшный взрыв, в грохоте которого потонул жалобный металлический звон. Угол кабины позади Миши превратился в решето, сквозь дырки виднелось ясное небо. Сам Миша медленно боком повалился в сторону Эрвина, затылок его окрасился кровью, пилотка съехала на сиденье.
Эрвин обхватил его и вытащил из кабины. Миша стонал, он казался совсем легким. Эрвин успел подумать, что, если бы Миша в тот момент не глянул в его сторону, осколки угодили бы ему в лицо.
Выстрелы пушек и разрывы снарядов сливались воедино, пыль вскипала, за шиворот летели комья земли, остро пахло взрывчаткой. Эрвин потащил Мишу к батарее, надеясь найти там санитара. Когда они оказались поблизости от передков, Эрвин оглянулся и увидел прямое попадание в машину. Кузов разлетелся в щепки, сила взрыва подкинула автомобиль. Было невыносимо жарко, и перехватывало дыхание. Вдруг со звонким свистом пролетел более тяжелый снаряд, он разорвался совсем рядом, заставив Эрвина броситься ничком на землю. Он отметил про себя, что немцы пустили в ход крупный калибр. Чуть подальше, на огневой позиции батареи, с неослабной силой бушевал огненный смерч.
Эрвин передал Мишу санитарам, которые как раз направлялись к огневой позиций. Едва он успел это, как выстрелы и разрывы начали редеть. Атака была отбита. Эрвин взялся за снарядный ящик и пошел вместе с подносчиками поглядеть, как там обстоят дела. Перед батареей, на поле только что закончившегося сражения, вразброс горели четыре немецких танка. Остальные повернули назад и скрылись за гребнем лощины. На огневой позиции между пушками зияло несколько воронок от снарядов, от плетня перед нею не осталось и следа. Возле обоих орудий перевязывали раненых, одного сержанта с забинтованной головой санитар уже уводил в тыл.
Батарея больше не стреляла. Да и не в кого было. Противник с перерывами в несколько минут посылал одиночные снаряды. Они ложились то ближе, то дальше, вообще точность попадания была низкой.
— Самоходки, — бросил командир батареи Эрвину. — Проедет немного — стрельнет, снова едет. Думает, что взвинтит нам нервы.
Старший лейтенант Нийтмаа был возбужден так же, как и его солдаты. Теперь казалось, что победа добыта легко. Сражение выиграно не столь уж дорогой ценой. Пушки остались в целости. Нескольких раненых тут же отвезут на санитарных двуколках в тыл, другие солдаты заступят на их места, и батарея снова будет готова к бою. Танки вполне можно отражать. Даже жуки подвластны страху.
Солнце слепило глаза, жара и пыл сражения вынудили расстегнуться. Четыре дымящихся костра, разбросанных по полю боя, снова и снова приковывали к себе внимание. Никакого движения возле горящих танков не было.
В этот победный миг все делали вид, будто они и не подозревают о том, что каждый из них вполне отчетливо сознавал: это было всего лишь начало, первая атака, за которой вскоре последует новая и, видимо, более серьезная. Они просто не в состоянии были думать об этом теперь, когда смерть впервые прошла мимо них так близко, их нервы нуждались в отрешенном отдыхе — пусть хоть на миг. Приходилось заглушать голос разума, чтобы он не омрачал краткий миг умиротворения.
Эрвин подошел к машине и оглядел ее. От нее осталась груда обломков. Шины разорваны в клочья, из черных дыр торчали лоскуты красных камер, бок, обращенный к взрыву, страшно разбит, вместо ветрового стекла в раме — только осколки. С первого взгляда было ясно, что эта машина так тут и останется.
Мишу возле передков он уже не застал, раненые были быстро отправлены в тыл. Эрвина вдруг охватило чувство одиночества, он был полностью предоставлен самому себе, не было у него ни цели, ни задания.
В этот момент без всякой видимой подготовки неожиданно разразился новый бой. Снова из-за гребня лощины появились танки, но на этот раз их появление сопровождалось сильным огнем пушек и минометов. Убедившись, что на их пути встало организованное сопротивление, немцы подтянули огневую мощь. Разрывы снарядов и свист осколков вынудили расчеты уйти в укрытие.
Эрвин некоторое время колебался, не оставить ли ему батарею и не двинуться ли пешком к своему дивизиону. Задание он выполнил — что еще? Но тут же все это показалось ему недостойным бегством. Батарея понесла потери, с каким видом он уйдет с огневой позиции в тыл!
Старший лейтенант Нийтмаа явно обрадовался Эрвину. Орудийные расчеты поредели, стало трудно поддерживать темп огня, Немцы это почуяли и наседали все нахальнее. И снова один танк был подбит и горел на дороге.
— Черта с два вы пройдете! — крикнул наводчик второго орудия, к которому Эрвин пошел вторым номером. Это было знакомое ему место, на действительной службе он стоял в расчете именно здесь. Заученные приемы оставались до сих пор в мышечной памяти. Замок открыть, гильзу вон, снаряд дослать, замок закрыть, два шага назад. Команда, выстрел — и снова все сначала.
Лоб и спина покрылись потом уже после третьего выстрела. Стремление выполнить движение точнее, успеть на секунду раньше, попасть в цель — все это полностью оттеснило на задний план чувство опасности, сознание почти не фиксировало немецкие разрывы, если только они не случались рядом. В быстроте крылась собственная безопасность. Сотканное из пыли и дыма марево окутало все, отделило от окружающего и пушку и расчет. Замок открыть, снаряд дослать, замок закрыть… Два шага назад… Рот настолько пересох, что губы трескались, когда Эрвин в ожидании выстрела открывал его.
— Второй ствол, хорошо! — крикнул командир батареи. — Поддайте так, чтобы жарко было! Немец не любит, когда его по носу щелкают.
Снаряд за снарядом улетал навстречу танкам. И снова вздрогнул от страшного удара железный жук, развернулся боком к батарее и задымил, дым густел, на броне, позади башни заплясали низкие гребешки пламени.
— Получил, сволочь! — ликовал наводчик.
— Бейте по загорбку, там у них броня потоньше! — крикнул командир батареи.
Танки и огонь накатывались волнами, бой продолжался до бесконечности. Эрвин, заряжая орудие, успел подумать, что, если бы он не подвез снаряды, Нийтмаа уже был бы на бобах. А теперь немцам достанется. В душе закипело злорадство. Каждый новый выстрел приносил удовлетворение. Здесь пушки не молчат, здесь свершается нечто серьезное! Своими орудиями они заставляют немца нюхать землю, а это совсем не то что воскресным утром гарцевать по дороге в церковь, поднимая за собой столб пыли. Уж если на пути встали мужики, то нет тебе дальше ходу.
Близкий взрыв смешал его мысли. Туча пыли проглотила наводчика и уже не выпустила: За спиной кто-то охнул. Следующий снаряд подали Эрвину с опозданием, кого-то из расчета не хватало. Замок щелкнул и закрылся, но пушку никто не навел, выстрела не последовало.
— Вторая, что вы там резину тянете!. — закричал старший лейтенант Нийтмаа.
— Наводчик выбыл из строя! — хрипло прокричал в ответ Эрвин.
Спустя мгновение сам командир батареи был у пушки. Он навел орудие, и раздался выстрел. Снаряд взметнул перед ближним танком столб дыма, у немца сдали нервы, и он круто повернул в сторону.
— Снаряд! — азартно крикнул Нийтмаа. — Лишнего времени у нас нет!
Часть танков повернула назад, местами атака возобновлялась. За этим упорством скрывалось чье-то настойчивое стремление прорваться именно здесь, по шоссе.
— Снаряд! — гремел Нийтмаа, — Зададим жару, пускай бегут себе в реку остужаться! Поддай, ребята, время не ждет!
Чувство времени пропало. Уши не слышали, глаза разъедало от пота, который стекал на брови и оттуда — в глаза. Воздух сгустился от дыма и пыли, губы вздулись и задубели, на зубах скрипел песок. Дышать носом было невозможно, приходилось хватать воздух ртом. Мучила нестерпимая жажда, и это. ощущение, отдававшееся глухой болью в голове, было последним перед густой горячей волной, которая вдруг совершенно безболезненно опрокинула его в темноту.
Когда сознание вернулось, Эрвину пришлось напрячь все свои силы, чтобы что-нибудь понять. Он лежал ничком на земле возле перевернутой станины. Оглядевшись вокруг, он увидел, что свалена не только станина, но и пушка, щит куда-то исчез и ствол был голым, будто очищенный комель дерева. Эрвин ощупал себя — боли он не почувствовал. Бок его был в крови, явно в чужой.
Огневая позиция, казалось, была перепахана исполинским плугом, пушки разбиты, то тут, то там лежали неподвижные тела — видимо, мертвые. Ни одной живой души кругом.
Эрвин шевельнулся и с некоторым удивлением обнаружил, что в состоянии двигаться. Его окружала густая, как вата, тишина, сквозь, которую проникал лишь монотонный, идущий откуда-то изнутри звон. Этот безмолвный мир представлялся нереальным. И в то же время в. нем Эрвин чувствовал себя вне всякой опасности. Эрвин мучительно пытался вспомнить, чем же кончился бой с танками, но так и не смог. Было ли это сегодня утром? Или вчера? Или даже на прошлой неделе?
Солнце стояло низко. Всходило оно или заходило — этого Эрвин не знал. Точка отсчета исчезла. Мир оставался недвижным. Звон в ушах все усиливался, голова гудела.
Он пополз вокруг пушки к лежащему поблизости телу. И хотя опасности он не чувствовал, все-таки ощущение, что в рост подняться нельзя, сохранялось.
Плечо, которого он коснулся, было каменным. Скорее по офицерскому мундиру и портупее, чем по лицу, до неузнаваемости измазанному землей и кровью, Эрвин узнал командира батареи. Нийтмаа, казалось, врос в землю возле своих пушек. На. спине ни одной раны не было. Эрвин собрал все силы, пытаясь перевернуть старшего лейтенанта на спину, но не смог. Большое, безжизненное тело невозможно было оторвать от земли.
Постепенно его слух стал кое-что различать. Далекие посторонние звуки время от времени проникали сквозь гулкий звон в ушах и приковывали к себе внимание. Со стороны шоссе нарастал грохот моторов. Эрвин немного отдохнул возле Нийтмаа и пополз дальше, к ближайшему бугру.
По шоссе в тыл полка двигались танки, на башнях черные кресты с белой каймой. Эрвин глянул вниз, в лощину. От моста, следом за танками, в ряд двигались тупорылые «опель-блицы» с полными кузовами солдат в касках. Он невольно отпрянул и подался назад. Не поднимая головы, Эрвин, извиваясь, пополз через огневую позицию дальше, к кустам. Теперь он понял, что низкое солнце светило на западе. С той стороны, куда двигались по шоссе танки и грузовики с солдатами, доносились пушечные выстрелы и время от времени заходился длинными очередями далекий пулемет.
Ползти было трудно, перехватывало дыхание, и голова, словно набитая песком, с трудом приподнималась. Все тело горело. На миг вспомнилась спальня, слабость, вгоняющая в пот, и беспомощность — он болел скарлатиной, когда учился во втором классе, — высокая температура и строгий наказ не сбрасывать с себя одеяла, наворачивавшиеся на глаза слезы бессилия. Впоследствии он никогда больше не чувствовал такой немощи.
Расстояние до спасительного кустарника сокращалось невероятно медленно. Если бы только можно было вскочить и в несколько больших прыжков одолеть эту безжизненную желтовато-серую землю. Но Эрвин не надеялся на свои ноги. Скорее всего он тут же грохнулся бы наземь. Скрипя песком на зубах, он пополз дальше, без лишней торопливости, стараясь беречь силы.
В голове засела лишь одна мысль: что стало с полком, куда все подевались? Оттеснили назад? Что же они, мертвым его посчитали, оставив здесь? Взглянув на шоссе, он понял, что немцам все же удалось прорваться. Как глубоко? Сколько ему придется идти, чтобы выйти к своим? Он тут же отбросил эти мысли, как несущественные, сейчас было важно укрыться в кустах, прежде чем немцы обнаружат его.
Давя под собой рассыпанные всюду картофелины, Эрвин полз по изрытой земле, оставляя позади умолкшие пушки.
8 июля в ставке Гитлера состоялось совещание, где войскам группы армий «Норд» был дан приказ совместно с финской армией продолжать наступление на Ленинград, обращая особое внимание на необходимость отрезать город сильным правым флангом 4 танковой группы с востока и юго-востока. Фланг этот состоял из 56 моторизованного корпуса генерала Э. фон Манштейна; подходя со стороны Острова, корпус начал 8 июля наступление в направлении Порхов — Сольцы — Новгород. Главный удар развивающего наступление корпуса наносился вдоль шоссе Остров — Порхов и 9 июля наткнулся перед деревней Большие Пети на переднюю линию обороны территориального корпуса. Для преграждения дальнейшего продвижения немецких бронетанковых частей на танкоопасном направлении возле шоссе была поставлена батарея легкой полковой артиллерии в составе четырех образца 1897 года, модернизированных, системы Шнейдер-Канэ, 76-миллиметровых пушек под командованием старшего лейтенанта Нийтмаа.
Несмотря на нехватку сил и устаревшее вооружение, организованная под деревней Большие Пети оборона временно смогла задержать наступление немецких войск. Наткнувшись на умело выбранную оборонительную позицию, танки 3 моторизованной дивизии корпуса генерала Манштейна не смогли с ходу прорваться по шоссе. От артиллерийского огня наступающие потеряли 6 танков, ощутимые потери были и в живой силе. Чтобы достичь успеха, немецкое командование предприняло тактический маневр и направило танковую часть в обход с левого фланги защитников шоссе. Сделав большой круг, немецкие танки выкатили на проходившую через деревню Малаховка дорогу, которая в непосредственной близости от огневой позиции батареи старшего лейтенанта Ю. Нийтмаа выходила на шоссе Остров — Порхов.
Неожиданная атака с открытого фланга нанесла батарее тяжелый урон. Конструкция орудий батареи позволяла, без перемещения станины, повернуть стволы пушек в горизонтальной плоскости всего на 4 градуса. Под огнем подходивших танков орудийные расчеты не успели развернуть свои пушки влево, и они были выведены из строя. Уничтожение батареи было завершено гусеницами танков.
После этого удара с фланга дорога в глубину обороны 22 стрелкового корпуса для немецких войск была открыта, и их мобильные силы продолжали движение в направлении Порхова. Неоднократно их задерживали и отбрасывали назад переходившие в контратаку части корпуса.
Погибшему командиру батареи, старшему лейтенанту Юлиусу Нийтмаа, женатому, отцу годовалой дочери, было 24 года. Из-за стремительно менявшейся военной обстановки он был вынужден оставить жену с ребенком временно в Тарту, где они снимали квартиру в доходном доме на улице 35, в районе Карлова. К моменту гибели у старшего лейтенанта не было никакого представления о том, выполнено ли обещание, данное местными военными комиссариатами, при первой необходимости эвакуировать семьи офицеров корпуса в тыл.
После окончания военного училища Нийтмаа служил в 1 артиллерийской группе и заслужил уважение подчиненных как справедливый, всегда уравновешенный, отличающийся решительностью офицер.
В Красную Армию старший лейтенант Нийтмаа перешел без всякого колебания и характеризовался в предвоенный организационный период только положительно.
15
Яан Орг вжался между спинкой сиденья и дверцей и с предельным вниманием следил за дорогой. Он твердо уперся ногами в пол и держался рукой за край дверцы, чтобы как-то усидеть в машине, которая неслась по разбитой колесами и гусеницами дороге. Нагретое солнцем железо дверцы жгло руку. Яан привычно скользнул взглядом по небу, однако ему и самому было бы трудно сказать, что он прежде всего там ищет — самолеты или дождевые облака. Тоска по дождю стала с прошедшими днями такой сильной и постоянной, что порой начинала затмевать страх и волнение перед немецкими самолетами, которые безнаказанно свирепствовали над дорогами и поселениями.
Земля жаждала. Хлеба на полях раньше времени желтели, хотя зерно оставалось еще легким, о картофеле и говорить нечего, на чахлые картофельные стебли больно было смотреть. Почва трескалась и пылила, стоило ее хоть слегка тронуть. Засуха повисла над дорогами в виде пыли, порождавшей натужный кашель, она глядела из любого темнеющего нутром колодца, на дне которого не поблескивало и лужицы. Воздух был столь сухим, что чудилось, как он шуршит при вдохе.
Особенно остро тоска по дождю наваливалась с наступлением темноты. Тогда со всех сторон вставали зарева пожаров, многослойный едкий чад которых не рассеивался ни днем, ни ночью. С шумом и треском, то вздымая снопы искр, то выбрасывая огромные языки пламени, горели иссохшие деревни, которые занимались порой от одной лишь трассирующей пули или искры. По мысли Яана, половина из них могла уцелеть, если бы вовремя разверзлись хляби небесные, открыв путь ливню, который прибил бы огонь.
Однако мощный ливень так и остался несбыточной мечтой. По утрам на траве не было даже сколько- нибудь заметной росы, мелкие капельки мгновенно высыхали с восходом солнца, будто в какой-нибудь австралийской пустыне, и начинался очередной изнуряюще жаркий и сухой день.
Чем дальше позади оставался Псков, тем настойчивее пытался Яан привести в порядок свои мысли и выстроить их в логический ряд. Ему это все еще никак не удавалось. Он словно бы коснулся раскаленного железа, которое оставляло после себя на некоторое время неунимающуюся боль. Противника он еще и в глаза не видел. Но то, что он видел, было отнюдь не менее страшным.
Когда он спозаранку направлялся в сторону Пскова, все казалось обычным. Задание было ясным и относительно простым: комдив распорядился наладить связь с соседом справа — кто им на деле окажется, должно было выясниться в Пскове, в штабе дивизии сведений не было. В городе же есть военный комендант, с помощью которого найти штаб необходимого соединения — пустяки. Яан был уверен, что справится с этим быстро, пожалуй, за какой-нибудь час: связь будет установлена, и он вернется назад. Это мнение лишь укрепилось от невозмутимой суеты военных, которая сопровождала его с самого начала пути. Проехав с десяток километров, он встретил ребят из гаубичного полка своей дивизии, которые вели целую вереницу разномастных тракторов. Бойцы ездили в ближайшие МТС принимать всю эту тарахтевшую, грохотавшую и чадившую технику, в самом полку недоставало половины тягла. Яан задержался и перекинулся несколькими словами. Бойцы, казалось, были слегка возбуждены предчувствием приближающихся сражений, но при этом оставались отчаянными до озорства и скорее с насмешкой, чем со злобой, ругали работников МТС, от которых приняли тракторы.
И как они только содержали свои машины? Штук семь железных коней уже остались по обочинам — просто расхлябались и развалились на ходу. Проехав дальше, Яан увидел этих инвалидов на железных колесах, понурившихся у обочины в километре-другом друг от друга, у одного даже отлетело переднее колесо, и сам трактор завалился набок в кювет.
Чем ближе к Пскову, тем зловещее становилась обстановка. Одиночные группки беженцев все больше сливались в нескончаемую вереницу, люди с серыми от недосыпания и бездомья лицами с немым укором смотрели на него — на представителя той силы, которая не смогла уберечь их от тяжкой судьбины. По крайней мере, Яану казалось, что они так на него смотрят. Зачастую шоферу приходилось съезжать на самый край дороги, чтобы пропустить наплыв людей и скота. У Яана вызвало удивление, что среди устремившегося в тыл человеческого потока вовсе отсутствовали военнослужащие и воинские части. Или отступлению и впрямь был положен конец?
Когда Яан подъехал уже совсем близко к Пскову, он понял действительную причину этого явления. Выехать с Порховской дороги на Ленинградское шоссе оказалось почти невозможным. Основная масса беженцев двигалась по шоссе на Лугу, и тут одна воинская колонна следовала за другой. Пыль пологом висела в воздухе, даже солнечный свет потускнел, солнце хотя и припекало, но света давало мало. Над текущей на северо-восток людской массой волнами разносилось море звуков, словно в непосредственной близости от огромного пожара; тут и там сквозь него прорывалось лошадиное ржание и едва слышные, жалобные попискивания гудков отдельных машин. Воинские колонны с трудом прокладывали себе путь в этой общей неразберихе, бойцы были посеревшие от пыли и сосредоточенные, их окаменевшие лица, так же как и лица волочившихся в хвосте каждой колонны отставших бойцов, говорили о непосильных пеших переходах, о страшных верстах войны и ее бесконечных дорогах посреди наплыва плетущихся перепуганных и бьющихся в нервном ознобе беженцев.
Посаженные на телеги дети боязливо оглядывались. Они уже успели осознать непрестанную угрозу безоблачного неба. Но в тот момент, когда Яан на своей машине достиг перекрестка, над дорогой ни одного вражеского самолета не было, можно было предположить, что они скопом нависли над Псковом, потому что в той стороне перекатывались глухие взрывы и хлопали зенитки, время от времени оттуда приближалось и натужное завывание самолета, словно один из них отрывался от гигантской крутящейся карусели и несся прямо на колонны беженцев. В эти моменты у человеческой массы замирало дыхание и сердца давали сбой. Но всякий раз еще раньше, чем взгляд улавливал в блеклом просторе сам самолет, налетавший вихрем звук отворачивал и вскоре растворялся в гудевшем и грохотавшем над городом колдовском котле. Купола-луковицы вдали на горизонте временами исчезали за облаками дыма.
Яан ясно ощущал все усиливающееся желание не спешить, помедлить с въездом в город, переждать. Атака, которая прошла, уже не повторится. Тут, в отдалении, пляшущие над городом точки были столь же неопасны, как комары. Но едва он разобрался в подоплеке своих чувств, как его охватил стыд, и он велел шоферу поторопиться.
Им удалось вывернуть на шоссе, воспользовавшись небольшим затором. Какая-то шедшая со стороны Пскова военная полуторка уткнулась в телегу, которая сползла в канаву и перевернулась, оглобля треснула, лошадь зашлась с испугу. Возникла пробка, преградившая путь всем ехавшим сзади, лишь пешеходы обтекали по обе стороны остановившийся грузовик, словно ручейки запруду, но шофер Яана буквально по дюйму протиснулся между ними, раздвигая раскалившимися боками легковушки разгоряченные человеческие тела. Когда они проезжали место аварии, стоявший на подножке полуторки майор размахивал над головой наганом и что-то орал с перекошенным ртом, шофер его двумя руками отдирал от колеса смятое крыло, чтобы оно не мешало ехать, люди вокруг ругались и размахивали кулаками, а откуда-то — явно от перевернувшейся телеги — несся пронзительный, полный отчаяния женский плач.
В самом городе столпотворение было еще наглядней. Тяжелая гарь пожаров от недавней бомбежки тянулась над городом. Тут и там со столбов свисали оборванные телефонные провода, стремясь своими петлями поймать за ноги проходивших людей и лошадей. Поваленный взрывной волной столб покосился на углу улицы и держался лишь на проводах.
Окна домов были всюду накрест заклеены полосками бумаги. Люди действовали согласно предписаниям довоенных противовоздушных учений, они старались немедленно что-то предпринять, не сидеть сложа руки. Откуда-то пришла твердая уверенность, что бумажные перекрестия каким-то необъяснимым образом уберегут стекла в окнах от вылетания при близких разрывах бомб. То, что когда-то предполагалось в качестве побочной, дополнительной защитной меры для уменьшения опасности поражений находящихся в помещении людей от разлетающихся стекол, приобрело совершенно новый, всеобъемлющий характер. Белые кресты на окнах при отсутствии более действенного средства должны были уберечь от смерти и разрушения, это были мистические охранные знаки, преграждавшие дорогу злу. Поэтому перекрещенными полосами были старательно заклеены даже чердачные окна, за которыми никогда не было, да и не могло быть, людей.
Будто забранные решетками, смотрели придорожные дома на заполненные человеческим потоком магистрали. Такого наплыва людей эти улицы в тихом Пскове до сих пор никогда еще не видели. Из переулков на главную улицу втискивались беженцы — у кого мешок за плечами, сверток под мышкой или нагруженный узлами велосипед сбоку. Раза два, когда машина останавливалась, Яан улавливал и латышскую речь. Вся ближняя и дальняя округа Пскова собралась здесь. На отдельных перекрестках взмыленные военные пытались навести порядок, пропускай в первую очередь колонны, и, хотя каждый должен был понимать, что это справедливо и неизбежно, всякий раз крики возмущения поднимались, казалось, до небес, дети плакали и женщины причитали. Беженцы на своем тяжком пути истрепали до предела нервы, им казалось, что немцы только и ждут их задержки и вот-вот нагонят их. Под действием этого страха они ошалело, поддавшись инстинкту, невзирая ни на какие распоряжения, все напирали, наваливаясь всей человеческой массой на воинский строй, разбивая колонны, преграждая дорогу машинам и обозам. Не было силы, которая смогла бы привести их в чувство и сдержать. Лишь приближающееся завывание самолета и разрывы бомб, в силу инстинкта самосохранения, сметали перепуганных насмерть людей на короткое время с дороги, куда они рвались вновь, еще яростнее, едва лишь самолеты отправлялись за новым грузом бомб.
Яан отметил про себя, что у каждого беженца с собой, по крайней мере, какой-нибудь узел или сумка, за которые он судорожно держится. Порой им оказывался аккуратно зашнурованный вещмешок, в другой раз наспех завязанные узлом в простыни, видимо, первые попавшиеся под руку вещи. То, что вынуждало людей так вцепляться в свои узлы, отнюдь не было стремлением сохранить добро. Добра-то там и не было. Все самое существенное осталось, его нельзя было захватить с собой. В этом скорее отражалось подсознательное стремление удержаться за свою прошлую жизнь, сохранить хотя бы мельчайшую частичку привычной среды, дома, что оказывало бы поддержку и вселяло бы чувство уверенности среди всеобщего разброда.
Когда под рукой нет ничего домашнего, привычного, человек становится голым и беззащитным, словно щепка в водовороте. Тогда его может проглотить какая-нибудь ужасная случайность, о которой нельзя даже подумать, чтобы не накликать беду. Да что там смерть с косой, безносая — это отжившие мифы мирного времени, смерть ныне сгустилась до вульгарного и жестокого раскаленного кусочка свинца или зазубренного осколка стали и являлась под сопровождение внезапных разрывов, адского свиста и завывания, оповещая о себе разгулом неслыханного грохота.
В комендатуре царила та же суматоха, что в городе, двери хлопали, а некоторые из них просто были распахнуты настежь, сбившиеся с ног командиры вбегали и выбегали откуда-то, кто-то хриплым голосом упрямо кричал в трубку телефона, уже давно вконец умолкшего, крутил с треском ручку, вызывая коммутатор, и снова кричал. Не иначе как крики интенданта второго ранга — Яан на мгновение увидел его через приоткрытую дверь — искрились где-то крохотными электрическими импульсами на обрывах валявшихся на городских улицах проводов и их втаптывали в пыль сбитыми кирзовыми сапогами или они притягивались стертыми до блеска подковами.
Комендант города, обритый наголо подполковник, чья фуражка с квадратным козырьком валялась на столе рядом с заваленной окурками пепельницей, нетерпеливо выслушал Яана, посмотрел на него свинцово-серыми от недосыпа глазами и сказал:
— Лейтенант, к сожалению, я ничего не могу вам сказать. Откуда мне знать, кто является соседями вашей дивизии слева и справа, что я, командующий фронтом? Единственное, куда я могу вас направить, — это штаб латышской дивизий. Если они еще на месте. Дивизия три дня стояла у меня в городе и сегодня рано утром выступила на Лугу. Спросите у них, — может, вам повезет и они как раз и окажутся вашими соседями!
— Товарищ подполковник, — решил Яан выудить дополнительную информацию, старательно выстраивая в ряд русские слова, — как складывается положение в Пскове? Комдив у меня обязательно спросит, насколько вы сможете задержать здесь немцев?
Подполковник устало навалился грудью на стол и долгим взглядом посмотрел на стоявшего перед ним Яана. Выражение его лица было отрешенно спокойным, как у человека, который пережил уже все волнения, все надежды и отчаяния.
— Тогда скажите своему комдиву, что в настоящее время весь мой гарнизон состоит из комендантского взвода и восьмидесяти бойцов истребительного батальона. И никого больше! Два взвода инженерного батальона отвечают за подрыв мостов, как только поступит приказ; кроме того, в городе еще пребывает черт знает сколько и черт знает каких обмылков и остатков воинских частей, которые мне о себе не докладывают и чья единственная цель драпать как можно скорее дальше к Ленинграду. Так что комдив сам сможет посчитать, насколько я задержу здесь немцев. В случае, если командование Северо-Западного направления подошлет какие-нибудь войска, то они, может, действительно задержат, но для этого они должны будут не позднее чем через два часа занять позиции у реки. Пока я и тени их не видел. Ясно?
— Ясно.
Наверное, вид у Яана был довольно беспомощный, потому что комендант доверительно прибавил:
— Поторопитесь, лейтенант. Еще в восемь утра был получен приказ эвакуировать с западного берега Великой все войска и все имущество.
Яан быстро поехал в указанное ему место расположения штаба латышской дивизии. Уже издали он увидел, что тут царит чемоданное настроение, окна двухэтажного кирпичного дома открыты настежь, еще выносили какое-то штабное имущество к стоявшим на улице двум грузовикам, вокруг которых сновали командиры и бойцы. Все же Яан обрадовался тому, что он кого-то застанет. Часовой в дверях не пропустил его, недоверчиво разглядывал обмундирование и мотал головой. В этот момент из дома вышел военный с полковничьими петлицами, смуглое лицо и вьющиеся волосы выдавали в нем кавказца. Увидев Яана, путь которому преградила винтовка часового, он скороговоркой спросил, в чем дело, и лейтенант по всей форме представился ему.
Полковник отстранил часового, взял Яана за локоть и отвел в сторонку. Яан успел заметить, что за грузовиками полковника дожидалась «эмка».
— Так кого тебе нужно? — спросил полковник присущей ему скороговоркой. — Тебе нужен сосед справа? Покажи, ты где стоишь?
Полковник вытащил из планшета карту и развернув ее.
— Под Порховом? Я сегодня утром получил приказ занять оборону вот здесь, возле станции Струги Красные, это на полдороге к Луге. Выходит, я и есть твой сосед справа. Только скажи своему комдиву, пусть он как следует вытянет руки! Не то между нами пройдет целая дивизия, а если животы подтянут, то и две, — кто сказал, что немец дурак? Знаешь, что будет, если немец догадается, какой хороший лаз мы ему оставили? Но скажи, пожалуйста, чем мне его заткнуть? Ты тоже не знаешь? У меня от дивизии осталось полтора полка, патронов, на батальон, и каждый снаряд выдаю сам лично, под расписку… Знаешь, мне бы там, в лесу, отыскать подходящий артиллерийский склад — может, ты видел, когда сюда ехал? Жаль, что не видел, мог бы глядеть получше! Так и скажи своему комдиву, что сосед справа кличет его от станции Струги Красные. Если у него найдутся силенки, пусть прикроет эту щель между нами!
На первый грузовик подняли еще последнюю пишущую машинку, затем с грохотом захлопнули задний борт.
— Не обижайся, — сказал полковник и обнял Яана за плечи. — Ребята ждут. Если я не догоню их до станции Струги Красные, вдруг еще подумают, что я в темпе дагестанской лезгинки проскочил мимо, того и гляди попрут искать меня до Ленинграда. Но ведь тебе нужен сосед справа, так что я уж поеду, отмечусь… Да и сам не слишком долго прохлаждайся в городе, говорят, деревенский воздух лучше для здоровья…
Полковник пружинящим шагом горца направился к «эмке», на заднее сиденье вспрыгнул неведомо откуда появившийся боец с немецким автоматом, за ним бдительного вида старший лейтенант, и машина рванулась с места. Затем двинулись и грузовики.
Перед возвращением Яану захотелось еще взглянуть на мосты. Возможно, в нем теплилась надежда, что какие-нибудь части все же заняли оборону на берегу. Ему хотелось увидеть их. Едва он выехал между домов и увидел реку, как через всю широкую пойму эхом прокатился тяжелый грохот, на середине шоссейного моста вверх поднялся высокий столб дыма, мост вздрогнул, оторвался от быков и рухнул вниз, взметнув своими обломками столбы воды. Зрелище было столь неожиданным и потрясающим, что шофер воскликнул и надавил на тормоз. Машину дважды дернуло — тормозом и воздушной волной.
Когда дым и пыль рассеялись, между быками моста разверзся неестественный провал. Река несла вниз по течению к Псковскому озеру пену, полосы мусора, обломки мостового настила и щепу.
Насколько хватало глаз, берега оставались безлюдными. Если для противоположного, «вражеского» берега это казалось совершенно естественным, то от покинутости своего берега холодело под сердцем. Если немцы выйдут к Великой, кто их здесь задержит? Одно разрушение мостов Пскова не спасет. Немецким понтонерам будет парой пустяков навести новые переправы, если им при этом никто не помешает.
Единственные военные, замеченные им, были саперы, торопившиеся уйти от взорванного моста по направлению к городу. Они свою работу сделали, за дальнейшее не они в ответе. Все равно их было слишком мало, чтобы оборонять рубеж.
По большому железнодорожному мосту безостановочно катился, поток людей, телег и машин. Это была последняя ниточка, еще соединявшая берега. Откуда-то из-за моста, и, видимо, довольно близко, доносились разрывы снарядов и мин. Судя по ним, на западном берегу шла артиллерийская дуэль. Даже издали было ясно видно, что на мосту то и дело возникают пробки, которые медленно рассасываются. Яан несколько минут смотрел на это движение и затем велел шоферу разворачиваться. Чтобы быстрее выбраться из города, разумнее было ехать по окольным улицам, не забитым потоком беженцев. Яан подумал, что если не упускать из виду луковицы кремля, то можно будет кружным путем объехать центр города и затем где-нибудь выскочить на Ленинградское шоссе.
В районе железнодорожной станции им пришлось миновать несколько свежих пожарищ. После недавней бомбежки еще дымились развалины домов, люди носили ведрами воду и что-то искали между головешек. Яан чувствовал, как его пробирает легкая внутренняя дрожь, вызванная взрывом моста. Нельзя без содроганий смотреть на картину подобного разрушения, когда это происходит на твоих глазах. Едва он успел подумать об этом, как возвышающаяся примерно в полукилометре водокачка легко, словно играючи, приподнялась, застыла на мгновение в невесомости над собственным основанием и затем рухнула в гигантское облако пыли. Спустя миг воздух дрогнул от страшного взрыва, дрогнула даже машина и сердце испуганно пропустило удар, словно провалилось куда-то. Серое облако пыли, в котором исчезла водокачка, заклубилось и распласталось по всей округе, словно разостлало последовавший вслед за взрывом гул обвала.
Где-то снова и снова рвалось, только из окна машины не было видно взрывов, их заслоняли дома. Саперы взрывали важнейшие объекты. Никакого сомнения, что город сдадут, больше не оставалось. Да и кем его защищать? Уж не комендантским ли взводом?
Яана охватила небывалая досада. Будь его воля, он бы оставил латышскую дивизию защищать Псков. Почему на несколько остановок ближе к Луге легче держать оборону, чем здесь на большой реке? Поразмыслив еще немного, он пришел к выводу, что и их дивизия могла бы остаться на линии Великой в поддержку латышам. Было неясно, что замышляли в штабе фронта.
И снова Яан вынужден был признать, что от знаний, почерпнутых в военном училище, в реальной действительности мало пользы. По курсу военной истории при оценке всех сражений и военных действий все бывало известно и нетрудно было решать, кто действовал правильно, а кто ошибался и платил за это поражением. Теперь он мог лишь ощущать недовольство тем, что на войне никто не дает лейтенантам объяснений об общем положении. Зачастую даже полковники бывают лишены их, вынужден был он признать. Оставалось лишь надеяться, что высокие штабы, где все знают, не ошибаются в своих решениях и приказах — даже в тех случаях, когда все это, снизу глядя, кажется непонятным.
Одолевало неведомое доселе ощущение светопреставления, все вокруг свершалось само по себе, помимо воли и сознания человека, все рушилось и гибло, внезапные гигантские взрывы уничтожали древний, привыкший к сонному покою город с его куполами- луковицами на берегу величественной реки, и в то же время через этот апокалипсический город, бурля, проносилась полноводная человеческая река, которую даже эти сметавшие мосты и здания взрыв не могли остановить или повернуть в сторону.
Город был незнакомый, поэтому Яан не рискнул искать окольного пути на Порховское шоссе, хотя логически это было возможно. Это заняло бы слишком много времени, можно было опоздать. Он должен немедленно доложить о действительном положении… И они вновь окунулись в этот бурлящий человеческий поток, который по широкому шоссе выливался из города. Поток стал еще плотнее, шедшие гуськом пешеходы плелись по обе стороны кюветов вслед всему едущему и катящемуся. На этот раз шоферу посчастливилось пристроиться в хвост без конца сигналившей воинской колонны, прежде чем людской поток снова сомкнулся. Продвигаясь вперед черепашьим шагом, они проезжали мимо тысяч лиц, мимо сотен возов, увенчанных узлами, будто луковицами куполов, мимо бесчисленных конских морд, которые усеченными конусами возвышались над человеческой массой. Все это напоминало что-то доисторическое — какая-то скифская кочевая орда. Вся движущаяся толпа создавала своим движением и производимыми звуками такой гул, что шума автомашины вообще не было слышно, хотя мотор тянул на первой скорости, шагом.
Когда они наконец свернули на Порховское шоссе, в радиаторе, булькая, вовсю кипела вода. Возле первого придорожного дома шофер остановил машину и пошел с котелком долить из колодца холодной воды. Из-под пробки с шипением вырывался пар. Пот стекал на брови, и рубашка неприятно липла к спине.
В то время, как шофер доливал воду и несколько раз ходил к колодцу, внимание Яана привлек стоявший в некотором отдалении у дороги мальчишка. Лет он был, пожалуй, десяти, в одной рубашке и с непокрытой головой, в спортивных тапочках на босу ногу. Мальчишка махал рукой каждой машине и телеге, проезжавшей мимо, но никто не останавливался. Большинство машин и повозок и без того были переполнены, к тому же возле дороги было слишком много людей, просивших подвезти.
Среди бесконечного множества беженцев мальчишка выделялся своим полным одиночеством. Никакого узла или мешка. И какой разумный человек пустился бы в долгий путь в одной рубашке и в тапочках на босу ногу! Может, он выбежал из этого же придорожного дома? Но почему он тогда просится на подводы? То, что мальчишка устремился в сторону Порхова, было вне сомнения.
Яан склонил голову набок, слегка пригляделся и поманил паренька. Тот подбежал поближе, затем остановился и принялся недоверчиво его разглядывать. Яан снова поманил. Мальчишка продвинулся еще, но вплотную не подходил. Он оставался настороженным, готовым тут же улепетнуть.
— Иди сюда, — позвал Яан.
— А вы нашенский? — спросил мальчишка.
— Чей нашенский?
— Ну, Красной Армии!
— Ну конечно, — успокоил он мальчишку. — Откуда идешь? Куда путь держишь?
Между мальчишкой и Яаном все еще оставалось порядочное расстояние.
— Я из Пскова. В Порхов хочу. Там у меня тетка живет.
— Как же это ты один остался?
— А у меня папка на фронте. Мамку бомбой убило. Мы с Толькой сидели у них в убежище, когда бомба шмякнула. Страшенная такая дылда, я думаю, самая большая, что была у фашистов. Потом нашего дома как не бывало, яма здоро-овая такая. После я два дня жил у Тольки, но он уехал с матерью в Ленинград, они меня с собой взять не могли, я не ихний.
За разговором мальчишка забыл про свою осторожность, подошел к Яану и впился в него лихорадочно блестевшими глазенками.
— И пошел прямо к тетке?
— Не! До этого я еще хотел пойти в разведчики. Просил всех командиров, которые проходили, только ни один не взял. Некоторые отвечали, что у них уже есть разведчики, другие велели идти домой к мамке. А куда я пойду, когда от нашего дома одна здоровенная яма осталась?
Мальчишка вопросительно уставился на Яана. Он повернулся затылком к солнцу, и его большущие, оттопыренные уши стали розовато просвечивать.
— Товарищ лейтенант, а может, вам разведчик нужен? — воскликнул мальчишка с неожиданно рожденной надеждой. Опережая ответ, он с жаром принялся уверять: — Я завсегда справлюсь! Знаете, какие из мальчишек разведчики? Я читал про одного испанского мальчишку, три раза от начала до конца прочел — имя его было Педро, а звали Пепе. Он все выполнял, что требовалось, выкрал из фашистского штаба документы и провел наших в тыл марокканской кавалерии, наши так лупанули, что пыль столбом. Жаль только, фашисты схватили его и расстреляли… — со вздохом заключил пацан.
Яан покачал головой:
— Нет, разведчики мне ни к чему, я сам разведчик. А что, у тебя в городе больше никого не осталось, что пошел вот так, совсем раздетым?
— Я же сказал, Толька был, но он уехал с матерью в Ленинград. Не знаю, доехал ли. Немец поезда тоже бомбит. У нас разбомбил санитарный поезд, мы возле железной дороги жили. Жуть! Вагоны загорелись, внутри раненые кричат. Мы с ребятами ходили спасать, только солдаты нас прогнали. И напрасно! Я крови не боюсь — не верите?
— Верю, верю. Всю дорогу идешь пешком?
— Ну. Я бы и до Порхова дошел, только подошва прохудилась, и пальцы в кровь стерлись, теперь вот хромаю. А вприхромку быстро не пойдешь.
Мальчишка сел на землю и поднял ногу перед Яаном. Под большим пальцем была круглая дырочка, виднелось розоватое тело.
— Так как же тебя зовут и сколько тебе лет? — спросил у него Яан.
— Генка я, — отозвался мальчишка и несколько неохотно добавил: — Одиннадцать… будет.
— А ты уверен, что тетка из Порхова никуда не ушла?
— А куда ей идти? — удивился Генка. — Порхов знаешь как далеко — немец там не бомбит.
— И останешься жить у тетки?
— Вначале поживу, — рассудительно ответил Генка. — Знаешь, я думаю, потом я все же пойду на фронт разведчиком. Одиннадцать стукнет, тогда уж они возьмут. Я могу притвориться дураком, губу свешу, пойду себе тихо-спокойно в тыл к немцам, как ни в чем не бывало, битте-дритте, айн-цвай-драй, дурачка никто не задержит, особливо если ты еще маленький, ведь правда? Или притворюсь мертвым, они могут хоть как меня колоть — ни за что не шевельнусь. Я выдержу, мы с Толькой пробовали, когда война началась, один притворился мертвым, а другой колол шилом. Я совсем не пошевелился. Толька, тот заерзал, из него толку не выйдет. Правильно, что в Ленинград уехал. А когда немцы уйдут, я снова открою глаза и пригляжу: ага, вон там пушки, там аэродром. Проберусь ночью обратно к своим, и сразу все ясно.
Генкины щеки пошли пунцовыми пятнами. Речь его была несвязной и отрывистой. Он сидел перед Яаном на земле, поддерживая руками ногу в продранной тапке, и в напряженном ожидании смотрел вверх. Вдруг в его глазах вспыхнула тревога.
— Только бы война раньше не кончилась!
Яан посадил мальчишку на заднее сиденье. Жара в машине и мягкое сиденье вскоре склонили ребенка ко сну. Судя по всему, минувшие дни измотали его. Он еще немного поболтал о своей карьере разведчика и вдруг сказал:
— В армии хорошо кормят… У нас в Пскове уже несколько дней как не давали хлеба. Толька, тот говорил, будто мужик один у магазина рассказывал — куда немец войдет, раздает людям рисовую кашу и белый хлеб…
С этими словами Генка заснул. Его исхудалое тело расслабленно тряслось на сиденье, голова с большими ушами перекатывалась из стороны в сторону.
Яан и сам ощущал страшную усталость. Шофера явно мучило сознание вины за потерянное время, хотя он-то был тут ни при чем, и он старался прибавить скорость. Им то и дело приходилось обгонять телеги с беженцами, выбоины на дорогах без конца подбрасывали машину, и Яан удерживался изо всех сил, чтобы не болтаться как кукла. Мальчишку это не способно было разбудить.
Неожиданно из-за поворота показалась небольшая колонна бойцов. Яан с любопытством принялся разглядывать ее, и вдруг ему почудилось что-то знакомое в этом отряде.
— Попридержи, — приказал он шоферу.
Когда они подъехали поближе, он задержался взглядом на шагавшем рядом со строем командире. Узкое лицо, коричневая борода, за плечо закинут немецкий автомат. Ну конечно, тот самый латыш!
Яан велел остановить машину. Мальчишка и теперь продолжал сопеть. Капитан Калниньш сразу же узнал Яана.
— Может, вы и сейчас скажете, где моя дивизия? — спросил он после обмена приветствиями.
Яан победно улыбнулся:
— Скажу, причем совершенно точно. Выдвигается в оборону возле станции Струги Красные. Час назад встретил в Пскове. — Он развел руками: — К сожалению, у меня нет карты. Могу попытаться нарисовать вам схему по памяти.
— Не требуется! — отмахнулся Калниньш, расстегнул планшет и вытащил оттуда прекрасную цветную карту южной части Ленинградской области. — Посмотрите-ка сюда.
По немецким надписям Яан тут же определил, что карта трофейная, ему такие еще не попадались. Что-то похожее на зависть шевельнулось в его сердце. Почему у немцев даже карты должны быть лучше? Они быстро нашли по карте железнодорожную станцию, определили по ориентирам свое местоположение и наметили путь следования.
— Как у вас дела? — спросил Яан.
— Пять парашютистов, — коротко объявил Калниньш и задрал кверху бороду. — Двоих взяли в плен. Сам потерял двоих, больше всего жаль, что ранили моего политрука Сергея Рязанова, пришлось отправить его в госпиталь. Спасибо вам за патроны, пригодились.
— Наверно, опять на бобах, — усмехнулся Яан.
— Нет, до дивизии теперь хватит. Мы попусту не палили, — с некоторой долей гордости произнес капитан. — А вам я подарю на память эту карту. На такой войне два раза повстречаться уже само по себе чудо, если только не в рубашке родился, к тому же вы дважды помогли мне!
Калниньш вытащил из заднего кармашка планшета другую аккуратно сложенную трофейную карту и торжественно протянул ее Яану.
— Нас мало, мы должны держаться друг друга, — сказал он.
— Вы что, разгромили картографическую роту немцев? — удивился Яан.
На бронзовом лице Калниньша появилась усмешка.
— Пути господни неисповедимы, всякие бывали встречи. В большинстве неожиданные. Для них.
Латыш откозырнул и направился к своим бойцам. На полдороге он остановился, обернулся и крикнул Яану:
— Надеюсь, когда встретимся в третий раз, то я окажу вам помощь, долг за мной. Всего доброго!
Отряд пришел в движение. Яан проводил латышей взглядом, он знал, что через полтора километра Калниньш свернет направо, на лесную дорогу, и пойдет все тем же размеренным шагом со своими ребятами в направлении станции Струги Красные, которую он и в глаза не видел и где его ждет неизвестность, помноженная на смертельную опасность. Только бы он поспел вовремя. Ну, хоть и то польза, что не нужно ему теперь мерить землю до Пскова, куда бы он все равно пришел слишком поздно.
К полдню 8 июля все мосты через реку Великую в районе Пскова были взорваны, исключая самый крупный, так называемый Рижский железнодорожный мост. По нему с западного берега отходили последние части советских войск. Находившиеся у моста саперы подрывной команды настлали между рельсами из шпал и случайных досок проезжее полотно, по которому и перешла мост отступавшая с боями артиллерийская часть.
Когда к мосту около 16 часов вышли немецкие танки, комвзвода 50 инженерного батальона младший лейтенант Г. Байков приказал взорвать заряд общим весом почти в тонну. Включение индукционного подрывного устройства результатов не дало, потому что в цепи электрических взрывателей произошел обрыв, который мог быть вызван либо причиненным в ходе боев у моста механическим повреждением либо вибрациями от ближних разрывов. Саперы получили приказ заложить в заряды обычные взрыватели и взорвать их с помощью бикфордова шнура. Приказ был выполнен под огнем немецких войск и ценой больших потерь, в числе погибших был и младший лейтенант Байков. Вместе с мостом взлетели в воздух два танка из состава головного отряда немецкого 41 моторизованного корпуса.
После обеда в тот же день передовые немецкие части, обошедшие Псков с юга, вышли к шоссе Псков — Порхов и вступили в боевое соприкосновение с находившимся там в обороне батальоном Печорского полка. Атака передового отряда была отбита с ощутимыми для противника потерями. Псков немецкими войсками был занят 9 июля.
10 и 11 июля 183 стрелковая дивизия обороняла станцию Струги Красные, давая возможность вывезти скопившиеся там эшелоны с людьми и имуществом. К концу первого дня боев в район боевых действий вышла оторвавшаяся под Лиепной от дивизии рота капитана Язепа Калниньша в составе 28 рядовых и сержантов и 2 офицеров. Выйдя по лесной просеке в тыл атаковавшей левый фланг дивизии усиленной пехотной роте немцев, рота капитана Калниньша вступила в бой, неожиданным ударом смешала боевые порядки противника и вынудила его отступить.
В этом бою рота капитана Калниньша захватила богатые трофеи, в том числе противотанковую пушку и два миномета. За умелые действия в бою командир роты капитан Калниньш был представлен командованием дивизии к награждению орденом Красной Звезды.
Лейтенант Яан Орг вернулся в штаб своей дивизии, доложил комдиву о положении в Пскове и о бреши, которая осталась незакрытой до занявшей оборону под Стругами Красными 183 дивизии. На это командир дивизии велел Оргу сесть и налил ему чайный стакан водки. Когда лейтенант Орг, которого и раньше знали как трезвенника, отказался пить, комдив махнул рукой и сам осушил стакан. После чего сказал лейтенанту Оргу:
— Завтра, самое позднее послезавтра нас разобьют.
Сегодня немец уже начал там, ближе к Острову, щупать наш передний край. Как только он подтянет основные силы, наша песенка спета. Тебе я доверяю, как самому себе, ты не трепач и тем более не доносчик, за две недели я тебя раскусил, у меня на людей глаз верный. Ты говоришь — почему я не дам им отпора? Командир корпуса говорит то же самое. А чем, извините, я дам отпор? Оружие и бойцы — сам знаешь. Из командиров полков только один прокомандовал полком больше года, да и то не своим нынешним. Все другие — жнецы, они по сути еще и не знают, что это такое — полк. Это наша общая беда. До войны оставалось всего три года, когда у нас взялись сверху донизу снимать командиров и заменять новыми. Начиная с маршалов и кончая полками и батальонами. Я все думал: кому это нужно было? Хоть ты голову разбей, никак не найду ответа. Ты понимаешь, что это значило для армии, Орг?
— Так точно, товарищ полковник, — ответил лейтенант, несколько озадаченный этим разговором.
— Да брось ты устав, мы здесь одни. Ты можешь возразить, мол, во время гражданской войны у нас все командиры полков были молодыми, и ты будешь тысячу раз прав. Только ведь и противник был тогда другой. В мировую войну царь еще после Февральской революции в салон-вагоне в Пскове отречение подписал. Теперь немцы за две недели дошли до Пскова — думай, за две недели! А начали ведь с того же рубежа, что и в четырнадцатом году. Соображаешь теперь? Такого противника без обученных командиров никак не удержишь, это мы чувствуем на своей шкуре. Если у нас от одной дивизии до другой остается прогал в двадцать или тридцать километров — то великое ли дело ему щелкать эти дивизии, как орехи щипцами? Я пытался поговорить об этом с командиром корпуса, но он накричал на меня, сказал, что я паникер и он отдаст меня под трибунал. Туда-то он в состоянии меня сплавить, только этим ведь немца не остановишь…
Этот разговор происходил с глазу на глаз, поэтому никто, кроме самих присутствующих, не мог знать его содержания. Спустя неделю лейтенанта Я. Орга вызвали к начальнику особого отдела дивизии полковнику Эйснеру, который расспрашивал его о настроениях и высказываниях командира дивизии, но о происшедшем разговоре с комдивом лейтенант Орг и полковнику Эйснеру ничего не сказал.
16
Рано утром Рудольф Орг пошел в поселок, разыскал дома Тоомаса Пярнапуу и попросил дать грузовик для эвакуации семей волостного актива. Белобрысый, медлительный Тоомас потер рукой подбородок, подумал немного и сказал — ладно, он сейчас оденется, пойдет разбудит шофера и отдаст распоряжение. Пока Тоомас в соседней комнате одевался, подошла Астрид, испуганно глянула на Рудольфа и вполголоса спросила, неужели положение и впрямь настолько серьезное. Парторг кивнул, указал глазами на кроватку спящей Рээт и на этот раз совершенно серьезно посоветовал, чтобы она все же ушла с ребенком на несколько дней к родителям Тоомаса. На лесном хуторе в любом случае не так страшно, что бы там ни произошло в поселке.
Астрид впилась в его лицо вопросительным взглядом и потребовала договаривать: что это значит, неужели советская власть собирается бежать и оставить их на произвол немцев? Рудольф не мог ответить на это утвердительно, однако у него недоставало внутренней убежденности на то, чтобы развеять опасения Астрид. В то же время он чувствовал личную ответственность за все, что совершает или упускает власть, и ощущал жгучий стыд при мысли, что вдруг эта власть действительно уйдет без предупреждения, бросив на волю судьбы поверивших в нее людей. Он не хотел думать, что так может случиться, и все же неоткуда было взять уверенность в невозможности такого исхода.
— Я не верю, чтобы немцев сюда допустили, — помедлив, выговорил он наконец, — но бои могут быть. Сама знаешь — начнут стрелять, так пуля — дура.
Астрид следила за ним взглядом, в котором сквозила обида: перед кем ты комедию ломаешь, даже того сказать не отваживаешься, что знаешь?
Ночью мимо волостного правления, где парторг последние сутки и ночевал, прошло несколько грузовиков с красноармейцами. Все они шли со стороны города. Ни один не остановился, чтобы можно было справиться об обстановке. Немного спустя подъехала еще одна машина с бойцами истребительного батальона. В это время они с Киккасом уже караулили возле шоссе и, размахивая руками, остановили грузовик. Бойцами истребительного батальона командовал знакомый командир взвода Саареметс. Иначе они вряд ли задержались бы. От Саареметса и узнали, что в предыдущий день истребители вместе с красноармейцами с утра до вечера отбивали атаки немцев за городом, с наступлением ночи их отвели назад в город и отдали приказ эвакуироваться.
— К утру снимут последние заслоны, а там и немцы будут в городе, — сказал Саареметс. — Смотрите, чтобы вы им в руки не попались!
Чтобы организовать оборону волостной управы, у Рудольфа не было людей. Латышских милиционеров два дня тому назад отозвали и направили куда-то по ту сторону Тюри, где формировался латышский полк. Да и что сделаешь с двумя десятками людей, если целые красноармейские подразделения не смогли остановить немцев под городом? Поэтому парторг и решил сразу же с утра начать эвакуацию тех, кому с приходом немцев могла грозить наибольшая опасность. Чутье ему подсказывало: после того, как лесные братья в последний раз получили по зубам, они непременно снова выползут на свет, как только окажутся под защитой немцев, — месть их будет чудовищной и кровавой.
Рудольф не мог подавить недовольства уездным начальством. Списки эвакуируемых, правда, распорядились подготовить заблаговременно, но, когда дело приняло серьезный оборот, начали поступать противоречивые указания, а в довершение всего о действительном проведении эвакуации и не позаботились. На два дня вперед они все же способны были предвидеть — так дали бы распоряжение выезжать. Теперь актив в опасности!
У него и мысли не возникло, что и в уезде многое могло сваливаться как гром среди ясного неба, и зачастую это происходило, когда уже бывало поздно давать указания. А более тревожные и достоверные сведения даже боялись распространять, потому что все инстанции требовали беспощадной борьбы с паникерами, О действительном приближении фронта можно было услышать только от случайно проезжавших командиров. Этого парторг не знал, да если бы кто ему и сказал, все равно бы не поверил.
Часам к десяти утра эвакуируемые стали собираться у волостной управы — по мере того как доходила посланная Рудольфом весть и люди успевали собрать скудные узлы. Одной из первых пришла Юта Лээтсаар, вдова милиционера с двумя детьми, из которых младшая только-только начала ходить. Юта безумно боялась за своих детей и уже несколько раз порывалась уехать. Секретарь комсомольской ячейки Хейки Тильк начал с ходу, на полном серьезе, убеждать парторга, что никуда не поедет, он останется здесь, если понадобится, будет бороться в подполье. Однако Орга было невозможно поколебать. Тильк за день до этого получил мобилизационную повестку, но в уезде на сегодня уже не действовал военкомат, куда ему следовало явиться, поэтому Рудольф дал ему непререкаемое указание с оружием сопровождать эвакуирующихся и предоставить себя в Таллине в распоряжение военных властей.
— Уж там тебе найдут подходящее место, такого, как ты, подпольщика в здешних краях каждый за две версты узнает, — сказал он помрачневшему парню.
Почти все уже были в сборе, когда на дороге показалась ванатоаская Маали. Старуха проворно семенила по дороге, глаза ее так и зыркали из-под платка направо и налево. Маали подошла прямо к волостной управе, огляделась, однако избегала при этом встречаться взглядом с Рудольфом.
— Не знаю, кто у нас тут теперь волостной староста? — спросила она громким голосом.
Киккас вышел из-за машины.
— Я исполняю эту должность. Что там у тебя?
— Да было до тебя дело, — решительно заявила старуха. — Может, в дом зайдем? Не при народе же объясняться.
— Приходи попозже, видишь, я сейчас занят, — сказал Киккас.
— Некогда мне ждать, — упрямо заявила старуха и уставилась себе под ноги. — У меня дело спешное.
Рудольф не мог с собой совладать, старуха его раздражала. То, как ванатоаская Маали упрямо избегала встречаться с ним взглядом, словно бы свидетельствовало о нечистой совести. Ну да, совесть у нее из-за Ильмара нечистая, так стоит ли обращать внимание на это? Если еще думать о каждой вредной старухе, то и вообще жить нельзя будет. Эти острые, исполненные злости подколодные взгляды на каждом втором хуторе жалят из-за того, что жизнь прошла и верх в делах взяли уже другие, кто помоложе. Рудольф повернулся к старухе спиной и начал наводить порядок в кузове. Дети в середине, на узлах, взрослые по краям, Хейки Тилька с его винтовкой в угол за кабиной. В кабине оставили место для жены Арведа Киккаса Айно, у которой был на руках грудной младенец.
Ванатоаская Маали какое-то время пробыла с Киккасом в волисполкоме. Рудольф успел подумать: что за поганые дела могут быть сейчас у этой старухи? У самой сын в бегах, сидела бы себе тихо на хуторе, занималась бы своим хозяйством, не лезла на люди! Когда Маали наконец появилась во дворе, выражение ее лица было еще мрачнее, чем раньше. Не обронив ни слова и ни на кого не глянув, старуха направилась к шоссе и засеменила по обочине дороги прочь.
На лице вышедшего следом за ней Киккаса отражалось полное замешательство. Он шевелил губами, засовывал руки в карман, снова вытаскивал их и всем своим видом выражал недоумение. Даже не глянул в сторону жены, которая с ребенком на руках как раз забиралась в кабину. Наконец он знаками подозвал к себе Рудольфа.
— Тебя будто обухом оглушили, — подступив ближе, сказал парторг. — Чего старая-то приходила?
— Рууди, — беспомощно пролепетал Киккас, — Рууди… Ванатоаская хозяйка явилась сказать, что Хельга повесилась!
Он умолк и не мигая уставился в лицо Рудольфу. Подбородок Киккаса слегка дрожал.
— Когда? — испуганно выдохнул Рудольф. — Где?
— Сказала, что, видать, сегодня утром… В хлеву… Спрашивала свидетельство о смерти, чтобы похоронить. Я сказал, чтобы ничего даже пальцем не трогали, Мы придем расследовать эту историю, без расследования такое дело не оставим… На это она запыхтела и убралась.
— Хельга! — потрясенно воскликнул Рудольф. — Неужели правда? Что же там могло стрястись?
Киккас махнул рукой:
— У Маали лучше не спрашивать. Она из-за своего Ильмара, как гадюка, ядом исходит. Тут же съязвила, что, видать, Хельгу довел стыд из-за брата, который с русскими солдатами да латышскими милиционерами по деревне за эстонскими мужиками гоняется. Знаешь, у меня рука к винтовке потянулась!
— Спокойно, Арвед, — сказал Рудольф, обращаясь как бы к самому себе. — Спокойно, пусть винтовка пока остается на своем месте. Мы должны это дело проверить, мы сразу же пойдем в Ванатоа, как только отправим детей и женщин. Оставь пока винтовку. Спокойно, Арвед…
Киккас посмотрел на него с некоторым удивлением, но, тут же поняв, что Рудольф этими словами усмиряет собственные чувства, вздохнул и замолчал.
— Уж очень ей приспичило с этой справкой о смерти, это явно, — через некоторое время осторожно заметил Киккас.
— Все равно спокойно, — едва шевеля губами, сказал Рудольф.
Они взяли свои винтовки и молча забрались в кузов, где им освободили место за кабиной. Они так и условились, что будут сопровождать эвакуирующихся до границы уезда. Возле мостов выставлена охрана, там придется объяснять, кто куда едет, чтобы пропустили машину. Дальше, к Таллину, им придется самим постоять за себя. Единственное, чем они смогли снабдить эвакуированных, была справка с печатью Виймаствереского волисполкома. Арвед сам одним пальцем отстукал ее на машинке, других, более убедительных документов в настоящий момент уже взять было неоткуда.
Машина выехала на шоссе и повернула к поселку. В открытое окно вслед отъезжающим выглядывал Мадис Каунре. Он оставался на дежурстве.
Поселок казался вымершим. Вымершим, мертвым, мертвым — безостановочно стучало в голове Рудольфа. Было невозможно представить, чтобы всегда спокойная и рассудительная Хельга наложила на себя руки. Что-то должно было ее страшно потрясти, чтобы она сделала это. Что же это могло быть? Сестра не любила делиться горестями, считала за правило, чтобы семейные неприятности оставались в своих стенах. Возможно, вся эта история связана с Ильмаром, который удрал в лес. Если так, то чем же тогда измерить его собственную вину за то, что он не сумел вовремя вырвать зятя из этой кровавой игры? Исходившее от не определившейся еще вины негодование против самого себя вскипело в нем и уже не отпускало. Рудольф постукивал в такт движению прикладом винтовки о пол кузова, но вдруг этот стук по доскам представился столь жутким, что он вздрогнул и крепко зажал винтовку между коленями.
И какого черта этот поселок такой смирный? Сидят себе по щелям, как мыши, и дожидаются перемен? Собственное отчаяние не допускало более разумных мыслей, Рудольф был не в состоянии представить, что же еще могли в этот час делать жители поселка, — безысходная тоска подогревала его недовольство. Попасть бы уж скорее в Ванатоа, начать доискиваться истины.
Когда машина проезжала мимо дома Пярнапуу, Рудольф окинул взглядом окна второго этажа. Несмотря на жару, они все были закрыты и безжизненно поблескивали. Послушалась ли Астрид совета и ушла? Хорошо бы. Сейчас вообще невозможно предугадать, из-за какого угла вывернет беда. То, что она подстерегает вблизи, в этом уже не оставалось сомнения.
Возле моста часовой задержал машину. На объяснение Рудольфа, кто он и что за люди едут, красноармеец качал головой, он явно был озадачен.
— Вы же видите, что в кузове женщины и дети! — нетерпеливо воскликнул парторг.
Боец в это время поглядывал на винтовки в руках у мужчин.
На помощь оказавшемуся в затруднении часовому пришел сержант. Рудольф протянул ему свой партбилет. Сержант внимательно изучил, возвратил билет и улыбнулся.
— Не обижайся, товарищ, сейчас всякие едут, — примирительно сказал он. — Мне сказали, что впереди наших больше никого нет, одни немцы да бандиты.
Теперь Рудольф увидел, что по противоположному берегу реки проходит целая линия обороны. Возле самого моста из-за бугра выглядывал толстый черный кожух станкового пулемета. За ним слева на солнце блеснули еще два штыка, когда бойцы пошевелились в стрелковых окопах.
Сержант сказал часовому, чтобы тот пропустил машину. Вдруг кто-то крикнул за мостом, возле пулемета:
— Немцы!
Рудольф стремительно обернулся. Сзади, там, где дорога с поворотом выходила из поселка и дугой пролегала по пригорку, показались большие серые грузовики с солдатами. До них могло оставаться, пожалуй, метров четыреста — пятьсот. У него все так и оборвалось внутри, когда он представил, что эвакуирующиеся запросто могли задержаться у волисполкома еще на несколько минут и, ничего не подозревая, оказаться в руках у немцев. На мгновение мелькнула мысль: а что стало с Мадисом Каунре?
— Скорее проезжайте, скорее! — крикнул сержант и тут же скрылся.
Шофер включил мотор и выжидательно посмотрел на Рудольфа. Тот вспрыгнул на подножку, машина стронулась с места. Но сразу, как только они переехали мост, Рудольф соскочил на землю. Ему вдруг стало ясно, что он и шагу не сможет проехать дальше, не сможет оставить этих русских парней сражаться здесь с немцами, в то время как сам он, хозяин этой земли, просто возьмет и удерет. Чего мы попусту болтаем о дружбе да братстве, если на деле так вот! Пока все идет хорошо — мы друзья и братья, но стоит появиться опасности — как будьте здоровы! Он, конечно, понимал, что его роль в бою не может оказаться сколько-нибудь весомой, много ли значит одна винтовка и пригоршня патронов, но все, что может, он должен сделать. Доверие сержанта невозможно было обмануть.
Шофер притормозил и сердито высунулся из окна кабины. Рудольф яростно замахал рукой.
— Жми на всю железку! — закричал он. — И раньше чем в Таллине не останавливайся! Да уедешь ты отсюда, наконец!
Тут же рядом с ним брякнулся спрыгнувший через борт кузова Киккас, который понял намерения парторга. Машина рванула с места и, набирая скорость, стала удаляться. Орг и Киккас ринулись наобум в высокую луговую траву, бросились плашмя на землю и обнаружили возле себя сержанта.
— Мы тоже, две винтовки, — коротко выдохнул Рудольф.
Сержант кивнул и указал, в какую сторону им ползти.
— Без команды не стрелять! — крикнул вслед им командир взвода. Очевидно, он намеренно повторил громко приказ, который еще раньше отдал своим бойцам. В возбуждении кто-нибудь мог забыть об этом.
Рудольф и Киккас нашли себе подходящие кочки, на которые можно было положить винтовки, и, тяжело дыша, остались лежать. Первая немецкая машина успела за это время очутиться в двухстах метрах от моста, впереди колонны тарахтел мотоцикл с коляской. Мотоциклист поддал газу, расстояние между ним и ехавшим следом грузовиком стало быстро увеличиваться, будто колонна машин задержалась на месте. Солдаты в кузове азартно показывали руками в направлении движения и галдели.
Сидевший в коляске немец развернул пулемет и дал короткую очередь по удалявшемуся грузовику. Едва ли он надеялся с ходу попасть в машину, скорее это было сделано для устрашения беженцев и демонстрации своей силы. В то же время было очевидно, что шедшая впереди машина полностью завладела вниманием немцев, их охватил азарт преследования, ничего вокруг они сейчас не замечали.
Рудольф обратил внимание, что и часовой возле моста исчез, ничто не должно было возбуждать подозрения у приближавшихся немцев. Моторы грузовиков гудели ровно, мотоциклист мчался теперь еще быстрее, видимо, решил использовать свое преимущество и задержать машину, она должна была оказаться легкой добычей.
Что будет в следующее мгновение?
Первой машине с солдатами оставалось до моста не более ста метров. Немцы в мышиного цвета мундирах, с глубоко надвинутыми серыми касками, с закатанными рукавами, толпились за кабиной с автоматами на изготовку, отчаянно стучали по крыше и орали. Одно слово долетело до слуха Рудольфа:
— Bolschewisten!
Рудольф удивился, что понимает немецкий язык.
— Огонь! — тут же крикнул сержант.
Рудольф оставался неподвижным и смотрел.
Грянувший залп перешел в деловитое стрекотание пулеметов. Наряду с тем, который укрывался за бугром чуть правее их, огонь вел еще и второй «максим», но гениальнее всего сержант расположил третий пулемет своего взвода. По другую сторону дороги речка делала крутой изгиб и несколько десятков метров текла параллельно с шоссе. Туда, в самый дальний конец излучины, сержант и вывел третий пулеметный расчет. В то время как первые два пулемета били по голове колонны, третий строчил по хвосту, отсекая путь к отступлению.
Преодолев минутное оцепенение, Рудольф прижал приклад к щеке и прицелился в мотоциклиста, который подъехал уже к самому мосту. Винтовка отдала в плечо, но Рудольф так и не узнал, попал он или нет. Одновременно с его выстрелом из кювета возле моста приподнялся боец, видимо тот самый часовой, и швырнул гранату под мотоцикл. Раздался взрыв, и потерявшая управление машина, съехав с дороги, скатилась по склону берега, перевернулась и не задержалась раньше чем влетела в реку. Там уже никто не шевелился.
Со стороны машин донеслась беспорядочная стрельба из автоматов. Тут и там начали посвистывать пули. Первая машина съехала в кювет, вторая остановилась чуть поодаль на дороге, в глубине колонны поднимался густой черный дым, там горел грузовик. Солдаты выпрыгивали из кузовов, бросались на обочину или в канаву и стреляли наобум. Они не могли видеть противника. Возможно, только непрекращающийся огонь пулеметов выдавал расположение.
Из семи машин колонны лишь последней удалось податься на полевую дорогу, там развернуться и умчаться. Несколько серых фигурок кинулись вслед за машиной, и им помогли взобраться на ходу в кузов.
— Уходит! — азартно закричал Киккас и несколько раз подряд выстрелил по этой последней машине. Возможно, что это же самое делал и еще кто-то, однако стрельба уже не могла остановить удалявшийся грузовик. Подняв облако пыли, он понесся назад к поселку и вскоре исчез за домами.
Бой возле моста продолжался. Первое ошеломление прошло, и немцы ожесточенно вели огонь, это явно были обстрелянные солдаты. Рудольф старался унять дрожь в руках и ловил на мушку серые фигуры. Они прятались в канаве и за машинами, их было вовсе не просто отыскать. Вдруг он обратил внимание на то, что охватившая его с вестью о смерти сестры подавленность с каждым прицельным выстрелом унимается. Быть лицом к лицу с врагом — несравненно проще и понятнее, чем чувствовать нараставшее изо дня в день смутное напряжение, отчасти неведенье и отчасти бессилие перед подкрадывающейся опасностью. Вдруг она обрела определенное лицо, и это уже было не так страшно.
Немцы поднимали своими автоматами много шума, из которого выделялись очереди двух пулеметов. Однако плотность огня становилась все меньше, чем это можно было ожидать при таком количестве солдат. Видимо, первый неожиданный удар все же потряс их и вывел из строя много людей. Вскоре Рудольф заметил, что огонь возле задних грузовиков поредел еще больше. Немецкие солдаты начали там по канавам и за кустами отходить. Три без передышки стучащих за рекой станковых пулемета явно внушали им трепет перед огневой мощью противника. Так как им не удалось прорваться с ходу, они решили отказаться от дальнейшего боя.
Руки действовали уже совершенно уверенно, ладонь все больше привыкала к прикладу, все это было почти как на учениях, лишь временами стегающие по листве над головой немецкие пули напоминали о том, что идет бой. Откуда-то издали донесся голос сержанта, Рудольф не понял команды и решил, что к нему это, наверное, не относится. И тут со своего бугорка он увидел, как группа красноармейцев вдали, позади стрелявшего в излучине реки пулемета, переходила вброд речку и начала в обход приближаться к сопротивлявшимся еще возле машин немцам. Оставшиеся у реки бойцы стреляли тем ожесточеннее, чтобы отвлечь на себя внимание. Рудольф с сожалением потрогал подсумок. Осталось всего три обоймы, пятнадцать выстрелов. Надо было экономить, хотя руки просто чесались.
Каждое его движение сопровождалось тихим внутренним ликованием. Всего несколько минут назад эти одинаковые неуклюжие серые машины с солдатами в несчетном количестве возникли перед его глазами в виде неотвратимой опасности. Теперь машины частью съехали в кювет и завалились набок, частью горели на дороге, а вымуштрованные солдаты были рассеяны и бежали дорогой, которая привела их сюда. Переход от подавленности к ликованию был слишком резким, почти неправдоподобным. Почему это там, впереди, откуда пришли эти немцы, ни на одной речке не выставили против них хотя бы один взвод станковых пулеметов? Тогда бы они вовек не дошли бы сюда, в Виймаствере.
Стрельба на дороге еще больше поредела. Угроза окружения напугала немцев. Некоторые из них пустились бежать прямо через поле, пытаясь самой ближней дорогой укрыться в спасительных кустах, другие подняли руки. За четверть часа все было кончено. На дороге стояли шесть грузовиков, два из них горели, один, сильно помятый, сполз в кювет, три казались исправными, если не считать пробоин. Бойцы привели пленных к мосту. Красноармейцы тяжело дышали после погони на лугу, почти у каждого из них висел на шее немецкий автомат и карманы топорщились от запасных магазинов. Немцы также были все молодые, еще потные от возбуждения боя, бледные, глаза выпучены, рты раскрыты, они тоже тяжело дышали, хотя и не бежали. В большинстве они были простоволосыми, и это делало их похожими на нашкодивших школьников, которых поймали с поличным. Возле дороги валялись серые стальные каски, будто ненужные, пустые котелки.
Рудольф с жадным интересом разглядывал военнопленных. Это были первые немцы, увиденные им. Какие же они на самом деле? Что в них такого, что они смогли за двадцать дней пройти от той неимоверно далекой Пруссии, из-за литовской границы, сюда, в Виймаствере?
Он смотрел и чувствовал, как в нем растет своеобразное разочарование. Самые обыкновенные молодые ребята, лица еще слегка округлые; в глазах испуг и страх. Никакого намека на твердых с высеченным орлиным профилем покорителей мира, каких порой можно было видеть до июньской революции на газетных фотографиях. То, видимо, были рекламные снимки, распространяемые самим Геббельсом: мол, смотрите, как выглядит настоящий немецкий солдат, смотрите и дрожите, не пытайтесь сопротивляться!
С одной стороны, это открытие доставляло удовлетворение. Ничего особенного в этих немцах нет и их можно совершенно обычным образом бить. Но, с другой стороны, это же сознание вызывало и беспокойство. В чем же тогда наш изъян, что мы перед этими совершенно обычными немцами все отступаем и отступаем и никак не можем остановиться? Или мы в действительности слабее, чем убеждали до этого и себя и других? Тоже рекламный снимок?
Сержант пришел и пожал Рудольфу и Киккасу руку.
— Спасибо, товарищи!
— Теперь мы пойдем, — сказал парторг.
— Куда? — спросил сержант.
— Туда, — махнул Рудольф рукой в сторону поселка.
— Там же немцы!
— Мы пойдем лесом.
— Оставайтесь с нами. Чем нас больше, тем лучше, ведь будет еще бой..
Рудольф покачал головой:
— У нас там свои дела. И люди…
Перед глазами снова встал оставшийся на дежурстве Мадис Каунре, который, провожая машину, сидел возле открытого окна, с винтовкой между колен. Мадис славный мужик, его нельзя оставлять на произвол судьбы. Из волисполкома он навряд ли уйдет без разрешения, а оставаться там все опаснее. Может, следовало бы временно, до контрнаступления наших войск, все же уйти из волисполкома? Все равно там больше нечего охранять. Через несколько дней, поди, немцев выбьют, он сам сейчас видел, как это делается!
Если они только уже не вошли в исполком…
И еще Хельга! Историю с Хельгой надо будет выяснить до конца, тут нельзя ни откладывать, ни терпеть, пока прогонят немцев. Они до конца разберутся в этой запутанной истории, и горе тому, кто окажется виновным…
10 июля, рано утром, в 7.20, хозяин хутора Ванатоа Ильмар Саарнак велел своей матери Амалии Саарнак увести детей — восьмилетнюю Ильме и шестилетнего Пээду — на соседский хутор Румба, объяснив это тем, что они всей семьей отправляются в лес на второй покос. Старая хозяйка Амалия одела детей не обращая внимания на хныканье, увела их полусонными к соседям.
Когда детей увели, Ильмар Саарнак вошел на кухню, где его жена Хельга Саарнак в это время готовила семье завтрак, встал посреди кухни, расставив ноги, и спросил:
— Какие ты дела тут водила со своим братцем парторгом, когда он с латышскими милиционерами приходил искать меня?
Хельга Саарнак; продолжая стряпать, ответила:
— А какие у меня с ним дела, я в партии не состою. Просто так поговорили. Он мой брат.
— Тварь партийная твой брат! — теряя самообладание, воскликнул на это Ильмар Саарнак. Все ходит и вынюхивает. Хочет в гроб меня вогнать, а ты только и ждешь того, чтобы хутор в свои руки захапать!
— Послушай, Ильмар, ты с этим хутором совсем рехнулся, — ответила Хельга Саарнак. — Не знаю, кто это на твой хутор зарился!
— Уж я-то знаю! — продолжал кричать Ильмар Саарнак. — Вся твоя родня, голь перекатная, точит зубы на Ванатоа, для них это был бы лакомый кусочек!
На что Хельга Саарнак сказала:
— Ну если уж ты и впрямь так думаешь, то я дальше не хочу сидеть у тебя на шее. Мне и на самом деле не остается ничего другого, кроме как взять детей и уйти в Вескимяэ. Кусок-то хлеба Михкель мне все же даст. Будь ты счастлив со своим хутором!
— Я тебе пойду! — закричал Ильмар Саарнак и ударил жену кулаком в лицо.
Защищаясь от удара, Хельга Саарнак задела кухонным ножом, находившимся у нее в руках, руку мужа, произведя двухсантиметровую кровоточащую ранку. Ильмар Саарнак, которого еще с детства мутило при виде крови, вышел из себя.
— Ах, она еще ножом, морда иудина! — заорал он, схватил стоявшую возле плиты кочергу и ударил жену по голове. Удар был такой силы, что Хельга Саарнак потеряла сознание и упала. Удар кочерги вызвал обширное подкожное кровоизлияние в области левого виска. Падая, Хельга Саарнак ударилась затылком о край плиты, что вызвало четырехсантиметровую кожную рану, трещину в затылочной кости и сотрясение мозга.
Когда Амалия Саарнак, отведя детей, вернулась назад, она обнаружила в кухне сына с перевязанной рукой и потерявшую сознание невестку с окровавленной головой. По указанию Ильмара Саарнака они переволокли ее из кухни в находившийся под той же крышей хлев, где И. Саарнак связал из веревки, которой обычно привязывали корову, петлю, перекинул ее через поперечную балку, подтянул жену вверх и привязал конец веревки к балке. Затем принес из кухни табуретку и опрокинул ее набок под ноги повешенной.
Смерть Хельги Саарнак наступила от удушья.
Убитая Хельга Саарнак, 32 лет, родом с хутора Вескимяэ той же Виймаствереской волости. Находилась замужем за И. Саарнаком 9 лет, это замужество отличалось множеством ссор и плохими взаимоотношениями супругов. Причиной ссор главным образом являлось дурное отношение к ней И. Саарнака и его матери А. Саарнак, а также внебрачная связь И. Саарнака с проживавшей в поселке парикмахершей Сентой Куускман, с которой молодой хозяин Ванатоа находился в близких отношениях еще до женитьбы. Сам И. Саарнак называл главной причиной разлада то обстоятельство, что его тесть, старый хозяин хутора Вескимяэ Март Орг, якобы обманул его при женитьбе, сначала пообещав выплатить за невестой приданое в 700 крон, или семьдесят тысяч центов, но позднее свое обещание нарушил.
В 9.00 утра И. Саарнак послал свою мать А. Саарнак сообщить исполняющему обязанности председателя волисполкома о самоубийстве своей жены и затребовать необходимую для похорон справку о смерти. А. Саарнак вернулась из волостной управы с вестью, что А. Киккас отказался выдать ей справку о смерти и запретил что-либо трогать на месте происшествия, пообещав вскоре прийти расследовать дело.
Услышав об этом, И. Саарнак направился на хутор Румба, где рассказал тамошнему хозяину Юриааду Купитсу, что в Ванатоа ожидается прибытие волостного начальства, и сделал предложение захватить его. Получив согласие Ю. Купитса, он направился в сарай, где скрывался раненый бывший констебель волости Саарде Эльмар Уук, и рассказал обо всем также ему. Примерно к 12 часам собрался отряд из восьми человек, который организовал засаду вблизи хутора Ванатоа. Когда затем в 13.30 появились парторг Р. Орг и заместитель председателя волисполкома А. Киккас, на них неожиданно напали, отобрали оружие и связали руки.
Хозяин хутора Румба Ю. Купитс громогласно требовал немедленного сведения счетов с обоими задержанными, оскорблял и глумился над арестованными. Однако взявший в свои руки командование бывший полковник У. Мардус с этим не согласился и распорядился увезти пленных в поселок, откуда их в тот же день к вечеру отправили под стражей в уездный штаб Омакайтсе.
Спустя два дня X. Саарнак похоронили на кладбище в поселке. При захоронении внимание немногих присутствующих привлекло одно обстоятельство. После того как ближайшие родственники по обычаю бросили на гроб умершей по три горсти земли и могилу начали закрывать, вдовец Ильмар Саарнак столкнул в полузасыпанную могилу большой камень, который был вынут при рытье могилы, и произнес тихо, хотя и вполне отчетливо:
— Чтоб ты отсюда больше не поднялась!
Свидетельство о смерти оформили спустя неделю, когда к работе приступила новая временная волостная управа, назначенная немецкими оккупационными властями. Запись в церковной книге была тоже сделана задним числом со слов вдовца. В свидетельстве причиной смерти было обозначено: самоубийство через повешение.
17
В кустарнике у проселочной дороги Эрвину пришлось пережидать нестерпимо долго. Он надеялся здесь легко перебежать дорогу. Подгоняло инстинктивное стремление уйти подальше от врага. По другую сторону этой полоски земли, развороченной танками, начинался лес, настоящий густой смешанный лес, который, заметая следы, скроет его и выведет к своим. Ведь немцы прорвались только здесь, на шоссе, остальные-то части его дивизии находятся на своих прежних позициях, ему нужно лишь добраться до них, и все уладится само собой.
В голове у Эрвина шумело и гудело, недавняя контузия все еще давала о себе знать. Он напряженно прислушивался, нет ли опасности. Вдали, на шоссе, грохотало не переставая. Немецкий тыл работал вовсю, просто удивительно, как быстро подоспела эта махина. Нарушенный контузией слух выкидывая с Эрвином штуки: грохот моторов то и дело нарастал, и тогда ему мерещилось, что машины повернули в его сторону, и он прятался. Проходило несколько минут, шум утихал… никто не появлялся.
Узкая проселочная дорога оказалась неодолимым препятствием. На этой песчаной полоске земли без малейшего укрытия он станет легкой добычей случайного немца. Эрвин долгое время всматривался в ленту дороги, и ему уже начинало казаться, что она клейкая, как липучка. Что он застрянет на ней и начнет беспомощно попискивать, призывая на помощь счастливую судьбу. Долгий день неторопливо клонился к вечеру, эти смиренные часы, когда мир наполнен летним теплом и мягким светом, обратились для него в кошмарное ожидание ночи. Эрвин всем своим телом ощутил неприятное прикосновение душного воздуха, и вечерний свет вызывал резь в глазах.
Все разом изменилось до неузнаваемости. Только что он колесил с боеприпасами по этим скверным дорогам, заботясь лишь о том, чтобы не сломать рессоры и уберечься от воздушной атаки. Сейчас, спустя всего несколько часов, здесь уже тыл противника, повсюду немцы, так что носа нельзя высунуть. Немцев вдруг оказалось очень много, повсюду трещали их моторы — и никаких измученных пешими переходами колонн.
В душе Эрвина шевельнулось нечто вроде обиды, когда он подумал о своих ребятах. Почему это им все так трудно достается?
Лишь когда сизые сумерки размыли очертания дальних предметов и туман приглушил яркие краски, Эрвин рискнул перейти дорогу. До этого он в течение целого часа напряженно вглядывался в ольшаник, находившийся на той стороне. Там не было ни одной живой души. Кусты стояли понуро, недвижные листья поникли от жары.
Пока Эрвин ждал, он постепенно приходил в себя, гул в голове ослабевал, даже появилось чувство голода. С самого утра у него и крошки во рту не было. Оглядевшись, Эрвин увидел кое-где листочки заячьей капусты, еще незрелую землянику и сунул их в рот. Голода, правда, это не уняло, но слюна смягчила сухую горечь во рту, и от этого стало чуточку легче.
Слева, на шоссе, почти безостановочно ревели моторы, не прекращалось интенсивное движение. Какая огромная моторизованная мощь была у немцев тут сосредоточена. Что могут они ей противопоставить? Вдали, в направлении Порхова, орудийный гул то нарастал, то утихал. Фронт уходил дальше, пулеметной стрельбы Эрвин больше не слышал. Но все-таки было ясно, куда нужно идти, чтобы догнать фронт.
Трижды он собирался выскочить и перемахнуть через дорогу, но всякий раз в последнюю минуту ему слышался приближающийся шум. Один раз по дороге действительно проехал мотоциклист, но дважды ему просто почудилось.
Наконец Эрвин убедился, что никакой опасности нет. Он оторвался от спасительной земли, будто нес на себе многопудовый груз, и ринулся вперед. Каждое мгновение он ожидал окрика или выстрела. Земля гудела под ним, затекшие ноги норовили подвернуться на камнях, но все же он наконец оказался на той стороне! Рухнув в ольшанике ничком, он уткнулся лицом в сухой мох, стараясь отдышаться, над головой в вечерней безветренной тиши еще некоторое время предательски колыхались ветви. Он не испытал страха, просто ему была невыносима мысль, что он за здорово живешь, будто беспомощный зайчишка, может угодить в лапы немцу. Постепенно судорога отпустила: не заметили.
Перескочив дорогу, он получил возможность действовать, и это было гораздо легче. Звуки, доносившиеся с шоссе, указывали верное направление. На всякий случай он вытащил из кобуры пистолет, загнал в патронник патрон, поставил оружие на предохранитель и сунул назад в кобуру, но застегивать ее не стал. В лесу быстро темнело, и всякие неожиданности могли подстерегать его. Эрвин и думать не хотел, что может попасть в плен.
Группу военных он заметил только тогда, когда она была уже совсем близко. Он успел шмыгнуть за густую ель и затаиться. Солдаты направлялись в его сторону. Топот шагов становился все слышнее, вдруг хрустнул сучок. Военные застыли на месте. Эрвин нащупал рукоятку пистолета и потихоньку вытащил оружие из кобуры. В этот миг он уловил приглушенный разговор. Слов он не разобрал, но одно было ясно: речь, во всяком случае, не немецкая. Эрвин осторожно выглянул из-за ели. Шесть или семь человек, некоторые вооружены. Один из них вдруг заметил Эрвина, испуганным движением рванул с плеча винтовку и гаркнул по- эстонски:
— Стой! Кто идет?
С чувством огромного облегчения Эрвин расхохотался.
— Гитлер из-за елочки! — ответил он и напрямик пошел к военным.
Главным в группе оказался старший лейтенант с петлицами артиллериста. Он держался уверенно и этим приятно отличался от растерянных и нервозных своих попутчиков. Вряд ли старший лейтенант в неразберихе боя сбежал от своего подразделения в лес, его часть, видимо, не попала под удар, — но как он все же оказался в лесу? Во всяком случае, в нем чувствовался прирожденный вожак, и звание тут было ни при чем. Сейчас каждый, кого выбили из своего окопа и оторвали от своей части, стремился вновь обрести уверенность.
Эрвин заметил также подчеркнутую аккуратность обмундирования артиллериста. Старший лейтенант носил кавалерийские сапоги с блестящими голенищами, только шпор не хватало. В лесу, видимо, на каждом шагу цеплялись, и их просто пришлось снять.
Эрвин представился.
— Старший лейтенант Андреллер, из гаубичного полка, — отрекомендовался офицер.
Когда Эрвин назвал свою часть, старший лейтенант спросил:
— Так разве зенитный дивизион тоже был там?
— Дивизион без боеприпасов, без единого выстрела оказался в Порхове, — ответил Эрвин. — Я один ходил в разведку боем, — и он в нескольких словах рассказал о том, как очутился на батарее Нийтмаа и чем все это кончилось.
— Жаль, хороший парень был Нийтмаа, мы вместе участвовали в дивизионных учениях, — промолвил Андреллер. — Так что пушки вдребезги.
— Да уж, увозить оттуда нечего, да и некому, — тихо заметил Эрвин.
Двинулись дальше. Вскоре в лесу стало так темно, что выдерживать направление было невозможно. Старший лейтенант Андреллер решил подойти еще ближе к шоссе.
— Я усвоил, что немцы с дороги не сворачивают, — сказал он спокойно и убежденно, заметив колебание солдат, которые инстинктивно старались держаться подальше от устрашающего гула моторов. — Машины — это их сила и слабость. По дорогам прут быстро, не то что мы с нашими конягами, но стоит им свернуть с дороги, как тут же застревают. Они это очень хорошо знают, поэтому и не суются в лес. Главное, чтобы мы сами себя не выдали. Ни одной папиросы и ни единого звука. На кого найдет кашель, пусть грызет рукав или мхом рот набивает!
Постепенно группа увеличилась до двенадцати человек. Присоединялись в основном пехотинцы Печорского полка, через боевые порядки которого прошли немцы. Потеряв связь с соседями и командирами, они блуждали в одиночку и группами по лесу, пытаясь двигаться в сторону боя. Где-то там, впереди, они должны были выйти ко второй линии обороны дивизии.
Когда лес кончился, старший лейтенант остановил отряд, и все без команды притаились за последними деревьями на опушке. Обостренное чувство опасности слегка кружило голову и вынуждало всматриваться широко раскрытыми глазами, чтобы разглядеть, что же там ждет их впереди. Но ощущение опасности было не в состоянии отпугнуть их от дороги, оно лишь подстегивало любопытство и прямо-таки привораживало к шоссе. Там, за деревьями, другой мир, враждебный и безжалостный, который еще совсем недавно, убивая и уничтожая все на своем пути, навязывал им свою волю. Сейчас эта сила бесцеремонно смела их с дороги. И тем не менее теперь они были соединены с этой чуждой силой, они уже не могли освободиться от нее или убежать, не было возможности сказать: оставьте меня в покое, я ничего не хочу знать, я нейтрален! И если уж на то пошло, каждый из них жаждал вникнуть в образ мыслей и деяний этого мира завоевателей, которому они должны противостоять, пока хватит сил.
Эрвин словно пережил процесс материализации своих мыслей. С самого начала войны он время от времени пытался представить себе, какие же, собственно, они, эти немцы, в чем источник их силы и уверенности.
Ему не хотелось верить, что это просто деловитые снабженные машинами люди. Почему-то они казались ему более таинственными. Какими именно — да кто их знает? Нельзя же было всерьез полагать, что немцы навалятся этакой безликой, закованной в броню массой, будто волна чудовищного прилива, однако же та деловая будничность, с которой они сейчас действовали, все же слегка разочаровывала.
В густых сумерках и на фоне леса, темневшего по ту сторону дороги, немецкие машины и танки скорее можно было угадать, чем увидеть. Лишь подходившие машины лучились светлячками щелей, затемненных фар, да еще теплились удалявшиеся красные хвостовые огни.
Старший лейтенант дал солдатам немного приглядеться, затем тихо объяснил:
— Будем ориентироваться на хвостовые огни. Проверьте, у всех ли оружие на предохранителе. Если кто споткнется и раздастся выстрел, то мы и ахнуть не успеем, как окажемся на небе. У немцев на каждые сто метров по два-три пулемета найдется. Но как бы там ни было, если раздастся выстрел, хоть с неба, — сразу ложись!
Двигаться стало труднее. Невидимые в темноте сучья цеплялись за одежду и снаряжение, всякий бугорок пытался свалить с ног, и любая ямка могла распластать на земле. Впереди и сзади слышалось учащенное дыхание. Низкие сухие веточки лезли в глаза, так что их приходилось держать полузакрытыми и вдобавок еще прижимать к груди подбородок, но это в общем-то не спасало, потому что под ногами все равно ничего не было видно. Но хуже всего было то, что они, казалось, нисколько не продвигались вперед, будто топтались на одном и том же месте. Красные огоньки слева дружно проплывали мимо, растворялись в темноте, а сзади все прибывали новые. Земля словно ускользала у бойцов из-под ног, они пытались упереться в нее каблуками, чтобы приостановить это бесконечное движение и поспеть за красными огоньками, но тщетно. Неровная и заросшая кустарником земля ни за что не хотела останавливаться, перепутывала направления, заманивала куда-то в заросли и не давала опоры.
От дороги несло бензином, его запах резко врывался в ароматный ночной воздух.
Эрвину стало казаться, что открылись какие-то затворы, до сих пор удерживавшие на месте земной шар, по которому люди могли спокойно ходить. Хотя и не удивительно, что после всей этой бесконечной стрельбы и адских взрывов одна лишь тяжесть железных махин способна была расшатать какие угодно запоры. Вот и стала покрытая тьмой земля чем-то неустойчивым, проплывающим мимо. Невидимый горизонт колыхался и ходил волнами, постепенно от этого начинала кружиться голова и нога уже не находила невидимую землю на нужном месте. Эрвин шел спотыкаясь, как старая лошадь в риге на молотьбе.
Гул моторов на шоссе внезапно затих, и Эрвин услышал музыку. Это была знакомая мелодия шлягера, долетевшая до него сквозь отдаляющийся в лесной тиши шум мотора. Пела Зара Леандер, голос которой невозможно было не узнать: «Julishka, ach, Julishka aus Buda-Budapest…» У Эрвина была эта пластинка, она осталась в доме учителя Альтмана. Когда-то он слушал ее, давным-давно… Мысли Эрвина задержались на миг на знакомой песенке, и он задумался: а когда же это могло быть? Он стал припоминать и опешил. Это давным-давно, это туманное, далекое время было отделено от него всего двадцатью днями. Значит, ощущение времени должно было основательно измениться. Сознание этого озарило его лишь на миг и тут же отступило куда-то на задворки, предоставив место новым мыслям.
На мгновение Эрвин похолодел, — казалось, будто мелодия самовольно прилетела к нему. Каким образом? Но тут же он сообразил, что, видимо, по шоссе проезжала штабная машина с опущенными стеклами и сидевший в ней офицер включил на полную громкость радио, чтобы таким образом отогнать сон. А может, и не сон он отгонял? Может, то был страх, который внушали черневшие по обе стороны дороги глухие стены леса — чужой лес, полный чужих шорохов и неведомых угроз? Мысль эта показалась приятной; углубляясь в нее, Эрвин чувствовал свое единение с этим лесом, который не был ему чужим и ничуть его не страшил. Пусть боятся те, кто смотрит на лес с дороги. Здесь он дома. Его охватило чувство, которое он не раз испытывал в детстве, когда осенним вечером под завывание труб и хлопанье чердачных ставней выходил из комнаты во двор и там, свыкшись с темнотой, обнаруживал, что все кругом такое привычное, неопасное, все эти обиходные вещи и давно знакомые постройки, и никаких бродяг и злых духов за дверями и окнами нет и в помине. Темнота тут же обращалась в союзницу, и даже ветер вдруг становился теплым и ласковым.
Знакомая песенка повлекла за собой цепочку воспоминаний. Пластинку эту они слушали последний раз вместе с Вирве, незадолго до начала войны. Вирве подпевала, стараясь брать как можно ниже; она знала, что Эрвин не выносит женщин с визгливыми голосами.
Воспоминание о Вирве кольнуло отчаянной, безумной тоской. Эрвин вдруг снова ощутил руки Вирве на своей шее — он пришел тогда домой накануне отправки, когда ему на два часа дали увольнительную. Рот Вирве прижимался к его губам, по щекам ее непрерывно катились слезы. Неожиданно Эрвин понял, что Вирве уже тогда, при расставании, женским чутьем угадывала, что он может и не вернуться с войны и что, возможно, это их последнее объятие, над которым уже нависает тень небытия.
Жгучая жалость охватила Эрвина. Он пытался отогнать ее, старался убедить себя, что с ним ничего не случится, ведь из одного боя он уже вышел невредимым, только голова гудела от контузии. Не страшнее будут и новые бои! Все напрасно. Страх за Вирве внезапно настиг его посреди этого глухого леса.
Эрвин готов был стонать от охватившей его нежности к Вирве, он жалел, что тогда не мог ей об этом поведать. Теперь уже было поздно.
Музыка давно растворилась вдали, а Эрвин все еще не мог совладать со своими мыслями и чувствами.
Шагавший впереди солдат остановился столь неожиданно, что ушедший в свои мысли Эрвин налетел на него. Но для перебранки и объяснений времени не было. Они вышли на опушку леса, к придорожной деревне. Деревня горела.
Крайние в лесу деревья стояли словно черные колонны на фоне яркого огненного зарева. Привыкшие к темноте глаза, различавшие в лесу уже десятки разных оттенков черно-серого тона, не были готовы к такому яркому свету. Сперва все слилось в желто-белое пламя; казалось, глаза смотрели в залитый раскаленным металлом тигель. Лишь постепенно начали проступать в пламени детали, а оно, казалось, дышало и раздувалось за чернеющим частоколом стволов.
Ярко пылали дома с соломенными крышами, трещали стропила и планки решетника, смолистые бревна стен временами выстреливали, взметывая искры. Ровный шум огня смягчал весь этот громкий треск, как бы отодвигая пожар за некую прозрачную стенку и делая его нереальным, как сон. Пожар, видимо, начался с ближайшего к дороге дома, который загорелся от разрыва снаряда или трассирующих пуль. Там уже провалилась крыша, и за мелко застекленными окнами плясали светлые золотисто-красные языки пламени, будто дом освещало изнутри удивительное, восходящее солнце, пойманное в бревенчатый сруб. Возле некоторых дальних избушек сновали с ведрами маленькие чернеющие человечки. Они казались жалкими букашками среди необъятного огненного моря. Людских голосов не было слышно, лишь тут и там тревожно мычали поднятые ночным пожаром перепуганные коровы, выгнанные из хлевов на огороды и в поле.
Некоторые немецкие машины останавливались перед деревней, солдаты наблюдали за пляской огня и ехали дальше. Мимо пылавших домов шоферы гнали на полной скорости, видно, боялись, что пламя может перекинуться на них. Лишь танки с железной непоколебимостью ползли по деревне, и поднятая гусеницами пыль заслоняла на время языки пламени и потом, соединившись с дымом, поднималась выше.
Пришлось сделать большой круг, чтобы не выходить из леса на открытое место. Немецким машинам не было счету. Там, где деревенский выгон подходил к самому лесу, они увидели белобородого старика, привязывавшего корову.
— Горим, папаша? — участливо спросил кто-то из солдат.
Старик поднял голову, смерил проходивших солдат долгим недобрым взглядом и колко ответил:
— Кто горит, а кто бежит, каждому свое. Ох ты господи, где же она, правда-то?
С ближнего пня подался вперед еще один согбенный старичок, в темноте они его и не заметили.
— Ты у них правду-то не спрашивай, Митрич, — тонким голосом протянул старик. — Не видишь, сами они что зайцы в лесу, по дороге ходить права не имеют, что с них взять, какую правду?
— Нечего сказать, — с презрением подхватил старик, привязывавший корову. — Сослужили, сыночки, службу! Мы-то их обхаживали, нахваливали, мол, орлы, соколы, смелее их нигде не сыщешь, а они нас взяли да на немца и кинули!
— Им-то что, бегут, поджав хвост, небось от самой границы, — не унимался злой старик с тонким голосом.
— Не говори, отец, чего не знаешь, — не стерпел один из шагавших впереди Эрвина солдат. — И вовсе мы не от границы идем, мы только сегодня в первый раз с немцем столкнулись.
— Вот как? — насмешливо протянул старик. — И откуда же вы, такие, будете?
— Из Эстонии.
— И чего это вас так далеко занесло, а? Небось удирать могли и оттуда?
— Оттуда, может, несподручно было, — подковырнул второй старик. — Отсюда, глядишь, прямо до самого Питера доскачут!
Ни у кого больше не было желания пускаться со стариками в разговоры. На душе было горько. Гуськом, под покровом леса, отряд двинулся дальше, невольно ускоряя шаг. Только что выслушанные упреки заставили почувствовать и свою вину в том, что пылают избы, — была она на самом деле или нет.
Запах горящей деревни — острая смесь из чада головешек, горелой кожи, шерсти, одежды и клеенки, тлевшего торфа и навоза — еще долго преследовал их. В засушливой ночи пылали сухие как порох соломенные крыши, достаточно было одной искорки, чтобы спалить деревню. Кругом же было железо, очень много изрыгающего огонь и высекающего искры железа, да пересохшие колодцы, и люди были измотаны иными заботами, у них руки не доходили тушить горящие деревни. Надо было спасать самих себя, детей и стариков.
Эрвину вспомнилось, что он и раньше несколько раз слышал такой же резкий горелый запах, когда дорога проходила по недавно разбомбленным деревням, но тогда это воспринималось как нечто случайное. Теперь же, когда горевшие деревни снова и снова вставали на пути и зарево пожаров больше не исчезало, а лишь меняло место, переливалось и ширилось какими- то жуткими кроваво-красными сполохами, этот запах сопровождал его неотступно. Так пахла сама война.
Пройдя четыре или пять километров, Эрвин услышал раздававшийся за дорогой отдаленный треск винтовочных выстрелов, пулеметные очереди и сливавшийся в один голос крик множества людей. Вскоре после этого проходившие по шоссе машины изменили направление, вместо удалявшихся красных огоньков показались приближавшиеся белые пятнышки света.
— Где-то наши пошли в контратаку и прорвались! — с надеждой в голосе произнес старший лейтенант Андреллер. — Теперь, надо думать, скоро выйдем к своим.
Он не ошибся. Не прошло и часа, как они, спотыкаясь, оступаясь и хватаясь за ветки, вышли к небольшой речке. На шоссе перед разрушенным мостом стояли немецкие танки и стреляли из пушек за речку, в темноту. Старший лейтенант Андреллер приказал своим спутникам свернуть вправо и обойти мост. Пройдя немного дальше, они отыскали брод и по пояс в воде начали переходить речку. Едва первый из них дошел до середины, как на другом берегу звякнул затвор и раздался испуганный окрик:
— Стой! Руки вверх!!
— Хенде хох! — тут же перевел другой голос.
— Да брось дурить, ребята! — с облегчением рявкнул остановившийся посреди речки солдат. — Свои мы, Печорского полка.
— Стой! — недоверчиво приказал солдат из невидимого дозора.
— Осел ты несчастный, дай хоть на берег выйти, — задница-то в воде мокнет! — потерял терпение стоявший в речке солдат.
На берегу посовещались. Затем им разрешили по одному выходить из воды. Процедура эта заняла довольно много времени. Зато и встреча была просто трогательной. Будто домой пришли. Возле штаба батальона на каждых два человека выдали по буханке хлеба и по банке консервов. Но усталость была столь огромной, что свалила некоторых с куском хлеба во рту. После второго ломтя Эрвин почувствовал, как у него проходит напряжение, которое он нес в себе начиная с того невероятно далекого мгновения сегодня утром, когда наблюдатель теперь уже несуществующей батареи старшего лейтенанта Нийтмаа — ныне уже покойного старшего лейтенанта Нийтмаа — звонким голосом впервые прокричал:
— Танки!
Как только это напряжение прошло, Эрвин, ни о чем не думая, улегся на сухую и теплую хвойную подстилку и мгновенно заснул.
На следующий день к вечеру Эрвин Аруссаар пешком добрался до совхоза «Нестрино», до развилки дорог, где сходились шоссе, одно из которых вело из Порхова в Псков, другое в Остров. Он все время шел по ту сторону кюветов, чтобы избежать давки и висевшей в безветрии над дорогой пыли, которую без конца поднимали спешившие туда-сюда машины и телеги. Чем дальше к Порхову, тем больше оказывалось на дороге бойцов из отступавших частей. В большинстве они прошли через боевые порядки стоявшего во втором эшелоне дивизии Эльваского полка и направлялись теперь в Порхов — единственный более крупный населенный пункт в ближнем фронтовом тылу, где надеялись найти свою часть, полевую кухню, пополнение, расчет и порядок. Этот все сгущавшийся поток людей и повозок регулярно прилетали бомбить и поливать пулеметным огнем немецкие самолеты. Стоило появиться на горизонте зловещим крестикам, как шоссе, под крики и гам, бессмысленную суету, конское ржание и густую ругань, пустело, повозки, которые из-за придорожных канав нельзя было повернуть в поле, оставляли на произвол судьбы, и все, кто имел под собой ноги, мчались в спасительные кусты, в лес или хлеба и застывали там, следя боязливым взглядом за небом: пронесет или нет? Когда самолеты пролетали дальше на Порхов, их провожали взглядом, пока они не исчезали из виду, и затем выходили со вздохом облегчения из своих укрытий. Спасение на этот раз, непосредственно сейчас, было гораздо важнее, чем маячившая где-то поодаль опасность того, что полетевшие к городу самолеты могут разбомбить дорогу, сжечь сам Порхов вместе с потерянными частями, полевыми кухнями, возможностью отдыха и пополнения, разрушить мосты и отрезать предполагаемую возможность спасения. Но загадывать столь далеко означало бы требовать немыслимо многого от беспомощных и намыкавшихся людей, большинство из которых довольно смутно представляло себе, что, собственно, с ними происходит.
Возле совхоза «Нестрино» случилось что-то до этого небывалое. Неожиданно сзади навалился настоящий поток взмыленных лошадей, повозки, частью с поклажей, частью порожние, на многих из них раненые и просто уставшие бойцы, целые группы обливающихся потом людей в военном. Повозки эти вклинивались между следовавшими впереди телегами, отжимали их к обочинам, искали любой ценой прохода, наезжали друг на друга, некоторые ездовые хлестали кнутом своих лошадей, будто обезумели. Над шоссе стоял оглушительный гул, тревога неслась, будто огненный смерч, захватывая даже людей, шагавших до этого размеренно сбоку дороги, беженцев с узлами и с живностью, шоферов, которые, словно сговорившись, нажимали на клаксоны.
Эрвин скорее ощутил, нежели понял сознанием, что фронт позади прорван. Никто ему ничего не сказал, да и не мог сказать, потому что шагавшие тесно вокруг него незнакомые люди знали столько же, сколько и он сам. Вестей взять было неоткуда. Что-то неуловимое распространилось в воздухе, какое-то движение, перемена настроения, быть может неведомое излучение биомагнетизма, которое непосредственно принималось возбужденными до сверхчувствительности нервами и передавалось дальше, минуя мозг, прямо в подсознание. По внезапно изменившимся выражениям лиц вокруг себя Эрвин понял, что это же самое ощутили и все остальные: фронт прорван!
В это время спереди, с ответвлявшегося на Псков шоссе, донеслись пушечные выстрелы. Эти резкие выстрелы были уже знакомы Эрвину, это могли быть только танковые пушки. Неужели и сюда уже прорвались танки?
Возникла паника. Вся эта безбрежная людская река, которая текла в одном направлении и затопила всю дорогу вместе с обочинами и краями, от леса до леса, словно охнула на невидимом пороге и очертя голову понеслась еще быстрее вперед. Уже не было силы, которая смогла бы хоть на время ее задержать, тем более изменить направление. Эрвин ощутил опасность этого безумия. Сосредоточенным усилием он вырвал себя из этой завихренной, напиравшей со всех сторон, отчаянно протискивавшейся и жарко дышавшей человеческой массы и полез по взгорку. Оставаться среди человеческой реки, несущейся к своему судному, дню, казалось ему безрассудством.
Он видел, как впереди, там, где сходились дороги, со стороны Пскова, накатывается другая, поменьше, человеческая река и также ищет себе выхода к Порхову, но ее отшвыривает водоворот, в котором, как щепки, кружатся телеги. Лишь мало-помалу удавалось одиночкам вклиниться в главную струю. Вдали, километрах в двух в сторону Пскова, скорее угадывался, чем виднелся, немецкий передовой отряд, два или три танка редкими выстрелами постреливали по беженцам; когда снаряд разрывался на дороге, там на мгновение образовывалась пустота, расшвыривались люди, лошади и повозки, но следовавшие за ними тут же напирали, подгоняемые паническим страхом, и людской поток немедленно снова смыкался над мертвыми и ранеными, над конскими трупами и обломками телег. Это было массовое безумие, против которого не находилось средства избавления. Даже угроза смерти от немецких снарядов не могла никого удержать.
Невесть откуда на пригорок возле развилки выскочила батарея. Ее командир единственный сумел удивительным образом сохранить присутствие духа. Пушки быстро сняли с передков, подкатили на позицию, и вот уже грохнул первый выстрел. Недолет, столб разрыва поднялся на некотором расстоянии перед немецкими танками, наводчик явно нервничал. Следующий разрыв черным смерчем взвился рядом с танками, потом еще и еще. По появившемуся среди танков дыму можно было заключить, что в какой-то из них угодил снаряд, во всяком случае бронированные машины скрылись за ближайшей опушкой и перестали стрелять по беженцам. Видимо, это был передовой отряд, у которого недоставало сил для захвата развилки дорог.
Паника тем временем продолжалась, однажды начавшаяся, она уже не способна была улечься, пока шла и дальше безумная давка, продолжался смертельный страх остаться последним, отстать, оказаться жертвой, приносимой во имя спасения других. У беженцев даже не хватало разума для понимания того, что последним себя уже назначил командир батареи, отбивший атаку передового отряда немецких танков.
Эрвин подумал, что, если сейчас из Порхова для ликвидации прорыва выступила бы даже целая свежая дивизия, она бы неизбежно опоздала, так как ни за что не смогла бы одолеть течения этой устремившейся к городу человеческой реки.
Он еще мгновение разглядывал эту гнетущую картину и повернул в лес. В обход, минуя шоссе, было больше шансов вовремя попасть в город. Там, где не прошла бы целая дивизия, совершенно безнадежно пытаться пройти в одиночку.
Вблизи дороги в лесу Эрвин наткнулся на горящие автобусы с продуктами.
Прежде всего он почувствовал странную гарь. Это был совсем не тот, ставший уже привычным, тяжелый чад горящих деревень. К резиновой гари и запахам горящих красок и масел словно бы примешивался запах подгорающих продуктов. Пройдя еще немного вперед, он уловил какой-то шум, шипение и потрескивание. Идя в сторону звуков, он очутился на месте происшествия.
На лужайке стояли два красно-желтых линейных автобуса из Тарту. Они горели. Клубы густого дыма выбивались из окон, из-под капотов газовыми струями выпирали голубые языки бензинового пламени. Жутко было смотреть на истребление добра, которому никто не мешал.
На опушке леса хлопотал небольшой отряд бойцов, которые не обращали ни малейшего внимания на горящие автобусы. Бойцы стояли вокруг кучки светлых жестяных банок и делили их между собой.
— Здорово! — произнес Эрвин, подходя.
Бойцы разок глянули через плечо, но дальше этого их интерес не простирался. Эрвин стоял и смотрел, как консервные банки — бряк, бряк — исчезали в ранцах.
— Кто поджег эти автобусы? — спросил он, решив, что бойцы уже свыклись с его присутствием.
— А мы и подожгли, — ответил круглолицый, с лукавыми глазами паренек, который, казалось, был здесь за верховода.
— А зачем?
— Известное дело, чтобы немцам не досталось, а то нажрется ветчины, попробуй тогда останови его!
— Так ведь можно было увезти, — предположил Эрвин.
— Шагал бы ты, сержант, со своей мудростью! — резко выкрикнул другой боец. — Куда тебе тут ехать, когда немец со всех сторон подпер?
— Мы окружены! — поддержал его третий.
— Да бросьте, ребята, — упрекнул кто-то из раздатчиков. — Дайте Кадакасу закончить.
Названный Кадакасом круглолицый боец раскладывал банки по кучам перед каждым. С одной большой треугольной банкой экспортной ветчины он подошел к Эрвину.
— Не сердись, старший сержант. Ребята со вчерашнего дня не в себе. Немец тут и немец там. На, бери, сгодится закусить, теперь мы на какое-то время остались без кухонь, когда еще найдем.
Увидев на лице Эрвина неодобрение, он объяснил:
— Да мы ж не самочинно. Майор Кулдре из штаба дивизии приказал. Сказал, что мы окружены и все имущество следует уничтожить. Думаешь, нам самим не было жалко? Вот только то и удалось спасти, что ребятам раздал. Конечно, самая малость. Автобусы остались забиты продуктами.
Тяжелый дым сгущался над лужайкой черным уду тающим чадом, он не рассеивался без ветра между деревьями, невольно заставлял отходить в сторону. Делать тут больше было нечего.
Эрвин направился прочь от бойцов, которые подожгли автобусы.
Было полной неожиданностью, что он вышел из леса прямо в расположение штаба дивизии и первым человеком, которого он встретил, оказался начальник оперативного отдела майор Мармер.
— Старший сержант Аруссаар! — обрадованно воскликнул майор. — Откуда бы вы ни шли, но явились будто по заказу! Если я не ошибаюсь, вы хороший шофер?
— Да, приходилось ездить.
— Справитесь с автобусом радиостанции? У меня при бомбежке погиб шофер и нет человека, который бы совладал с этой громадой!
— Можно попробовать, товарищ майор, — сказал Эрвин. — Только как же я тогда попаду в свой дивизион?
— Бросьте, бросьте, старший сержант, — нетерпеливо отмахнулся майор. — Ваш молчаливый дивизион обойдется на время и без вас, от этого он не сделает ни на выстрел больше или меньше. Я вас отпущу, когда мы выберемся отсюда. Сейчас это самое главное. Останется штаб здесь, какой там толк и от вашего дивизиона!
Эрвин пошел и осмотрел автобус. Это был большой, защитного цвета английский «бедфорд», с правосторонним управлением. В неуклюжем крытом кузове находилась аппаратура, о которой у Эрвина не было ни малейшего представления. Шофер второго автобуса показал систему передач и высказал свои соображения о характере машины. Эрвин попробовал тут же, на поляне, стронуть автобус с места и немного поманеврировать и решил, что, пожалуй, справится, в жизни и не такое приходилось делать.
В штабе царила тревожная обстановка, посыльные и офицеры связи сновали туда-сюда, в одной из палаток телефонисты до одури кричали в трубку одни и те же позывные, на которые никто не отвечал. Кое-где связисты сматывали кабели. Комдив и комиссар оба уже отправились с первым эшелоном штаба. На месте разобранных палаток валялись обрывки бумаги, кусочки веревок и тряпки, с высохших стенок теперь уже ненужных противовоздушных щелей сыпались струйки песка, никто ни о чем больше не заботился. Лишь в палатке оперативного отдела работа продолжалась полным ходом, туда прибывали конные с донесениями, и время от времени в палатку вызывали кого-нибудь из офицеров Эрвин обратил внимание, что заместитель начальника оперативного отдела майор Кулдре, которого он знал еще со срочной службы в артиллерийской группе, несколько раз возбужденно и с недовольным видом заходил в палатку начальника оперативного отдела, входил и тут же выходил. Казалось, майор Кулдре был очень взволнован, Эрвина он и не заметил. Да и не удивительно, дивизия впервые в бою, и, кажется, сражение развивается не слишком успешно. Эрвину очень хотелось узнать, как в действительности идут дела, но у командиров не было времени, а сержанты несли чушь, сами ничего не знали. Хотя было ясно, что немцы прорвались по шоссе и с теми частями, которые остались по другую сторону дороги, у штаба дивизии связи не было.
Под вечер был отдан приказ готовиться к отъезду Эрвин отправился подыскать пару молодых сосенок, которые при надобности можно было использовать в качестве рычагов, если тяжелый автобус вдруг застрянет на лесной дороге. Он сделал немалый крюк в лесу, прежде чем нашел подходящей толщины стволы. Срубил их, очистил от веток и взял на плечи. Когда он возвращался со своей ношей, то дал чуть больший круг в сторону шоссе. Блуждал с неудобной ношей по лесу и клял себя, что не запомнил получше дорогу к штабу дивизии.
Длинные шесты на плечах мешали продвигаться в лесу. Эрвин не мог идти напрямик по выбранному направлению, а вынужден был искать прохода там, где лес был реже. Это удлиняло путь и заставляло нервничать. Вдруг еще уедут! Нет, этого они в любом случае не сделают, нет же другого шофера. Но если весь штаб должен будет дожидаться его, это, пожалуй, еще хуже.
Он с треском прокладывал себе дорогу через лес.
Вдруг кусты на его пути зашевелились. Высоким гортанным голосом кто-то крикнул по-русски со странным акцентом:
— Стой! Стреляю!
Эрвин остановился. Из куста на уровне его груди торчал ствол винтовки, никого не было видно.
— Ты кто? Немец? — спросил тот же гортанный голос.
— Эстонец, — ответил удивленно Эрвин и поднял брови.
— Эстонец? — повторил голос. — Скажи что-нибудь по-эстонски!
— Вот черт! — выругался Эрвин.
Ствол винтовки постепенно опустился.
За кустом стоял маленького роста чернявый, смуглолицый красноармеец с винтовкой в руках. Возле него беспомощно лежал богатырского склада младший сержант в форме войск территориального корпуса.
— Кто это? — спросил Эрвин.
— Это сержант Артур, — ответил красноармеец.
— Что с ним?
— Больной. Идти не может. Тяжелый. Нельзя нести.
Когда они спустя полчаса отъезжали от штаба, больной младший сержант Артур Курнимяэ сидел в кабине рядом с Эрвином. Он был настолько слаб, что весь обмяк, привалился в угол кабины, и его подбрасывало на всех неровностях дороги. Красноармейца Курбанова, который сопровождал его, назначили в боевое охранение, организованное из связистов, телефонистов и случайно прибившихся к штабу пехотинцев. Перед колонной машин и повозок двигалась дивизионная конная разведка.
Курбанов ни за что не соглашался покинуть своего командира отделения. Он забрался на подножку радиоавтобуса, бросил винтовку на капот машины и заявил, что поедет таким образом.
— Немец придет из леса — бах и нет! — объяснил он запальчиво.
Потребовался строгий приказ, чтобы заставить его отказаться от своего намерения. Возвращаясь к отряду сопровождения, Курбанов с глубоким недоверием посматривал на Эрвина. Он очень беспокоился за своего сержанта.
Тяжело покачиваясь, автобус Эрвина тащился по разбитой лесной дороге на восток. Так как шоссе Остров — Порхов было безнадежно забито отступающими воинскими частями и беженцами, майор Мармер решил добираться лесными дорогами до шоссе Дедовичи — Порхов и по нему в объезд до города.
Лесная дорога извивалась будто змея и представляла собой едва заметную тележную колею в высокой траве, которая без конца с шелестом терлась о картер и бока автобуса. Неожиданные ямины вынуждали громоздкую машину приседать на тот или другой бок, затем скрипели рессоры, и Эрвин всякий раз затаивал дыхание: выдержат или сломаются? Автобус двигался по лесу, как бегемот. От езды на первой скорости мотор перегревался, тащиться так было мучительно, это действовало как зубная боль. Невидимая дорога тянулась и тянулась по нескончаемому лесу, вилась вокруг трясин и холмов, от проплывавших мимо деревьев начинало рябить в глазах.
Странный лес окружал их. Очень густой и не тронутый человеком, деревья в нем росли кряжистыми, стволы и сучья были замшелыми. В каком-то смысле лес этот был неправдоподобный, весь скрюченный и окрашенный в серое. С каждым километром лес становился все более призрачным, тележная колея почти совсем исчезла, навряд ли кто еще заворачивал сюда на лошади. Колея, которую Эрвин видел перед носом машины, была позапрошлогодняя, скорее воображаемая, чем действительная, вполне возможно, что она никуда и не вела.
Временами наплывало убеждение, что подобная заброшенная дорога и не может вести никуда, кроме как в непролазные дебри, где лес встанет вокруг стеной и не оставит места даже для разворота. Как в повторяющихся кошмарных снах Эрвина, где он шел по подземелью, проход становился все уже, наконец, он мог только ползти, и вот уже он оказывался зажатым, гора под ним и гора сверху, ни вперед, ни назад, сейчас кончится воздух, страшная тяжесть спирает дыхание, остается одна лишь темнота.
Эрвин подумал, что если бы не война, то еще на протяжении многих лет человеческий глаз не увидел бы этого леса. Стало чуточку жутко, словно он вторгся в запретную зону, где нет у него права находиться, и за этим вторжением должно было немедленно последовать наказание. Вместе с тревогой за тяжелый автобус, который натуженно гудел и совершенно неуместно скрежетал и громыхал в безмятежности призрачного леса, это заставляло напрягаться. Какая-то опасность повисла в воздухе.
Или это противник начинает наседать им на пятки?
Когда после бесконечной езды лес начал редеть, это принесло долгожданное облегчение. Кошмар отступал. Даже странно стало: ничего не случилось. Эрвин пожалел, что ехавший вместе с ним сержант не в силах разговаривать, теперь было бы хорошо перекинуться словом.
Майор Мармер ехал на своей машине следом за конной разведкой. Когда они наконец выбрались к дороге на Дедовичи, Эрвин с удивлением отметил, что машина майора повернула не влево, на Порхов, а в противоположном направлении. Вскоре по колонне разнеслась весть: немцы уже в Порхове!
Им пришлось повернуть от города и искать переправу через реку Шелонь на юг от Порхова.
Самым напряженным был момент, когда они на закате солнца преодолевали узкую полоску дороги между двумя болотами. Высокая насыпь кверху сужалась, широкий автобус почти полностью занимал пространство между побеленными оградительными столбиками; чтобы не задеть их, приходилось ехать очень осторожно Но солнце светило сзади, видимость была хорошей, и впереди уже угадывалась река. Настроение Эрвина стало понемногу, но определенно улучшаться. Казалось, что на этот раз самое худшее осталось позади.
Именно в этот миг пуля ударила в ветровое стекло слева от него. Трехслойное стекло треснуло, в верхней его части появилась обрамленная лучистым венчиком дырочка. Эрвин вздрогнул от неожиданности, через мгновение выжал сцепление и плавно нажал на тормоз, удерживая автобус прямо на узкой дороге. Он инстинктивно пригнул голову, лицом к баранке.
Ударила вторая пуля. Она также пробила левое ветровое стекло и застряла в верхней части спинки. Сиди больной младший сержант нормально, пуля не миновала бы его.
Автобус остановился. Эрвин поставил машину на ручной тормоз, распахнул дверцу, не поднимая головы, выскользнул из автобуса и, согнувшись, остался выжидать под защитой мотора и крыла. Впереди раздались выстрелы, было видно, как конные разведчики скачут к сосняку, росшему возле дороги. Эрвин все ждал, но по машине больше не стреляли.
Через некоторое время подъехал всадник из боевого охранения сказать, что можно ехать дальше. Они прочесали сосняк. Двух немецких снайперов подстрелили, двух взяли живыми.
Через десять минут впереди показалась широкая и спокойная река Шелонь. Паром стоял возле берега.
К тому времени, когда Эрвин остановил машину перед паромом, Курнимяэ немного отошел. Он заметил окруженные трещинами пробоины на ветровом стекле, и на его изможденном лице с ввалившимися щеками появилось выражение легкого удивления.
К вечеру 11 июля немецкие войска при поддержке сильного артиллерийского огня прорвали оборону 182 стрелковой дивизии на реке Уза и начали продвижение в направлении Порхова. Тогда же, при поддержке танков, по шоссе Дедовичи — Порхов мимо неприкрытого фланга частей 22 территориального корпуса на бронетранспортерах продвинулась специальная ударная группа, которая под вечер вошла в Порхов и захватила переправы на реке Шелонь.
В это время, получив представление о размерах прорыва противника, начал отходить также штаб 182 стрелковой дивизии, который в ходе сражений потерял связь с подчиненными ему воинскими частями. При эвакуации штаба возникли разногласия между начальником оперативного отдела майором А. Мармером и его заместителем майором Р. Кулдре, а также начальником шифровального отдела старшим лейтенантом Ю. Поликановым.
Когда майор Мармер распорядился составить штабную колонну так, чтобы в центре находились два автобуса с дивизионной радиостанцией, майор Кулдре резко возразил ему. Он утверждал, что с этими неуклюжими автобусами штаб никогда не сможет выйти из быстро замыкающегося немецкого охвата, предложил поджечь автобусы и быстро отступить на восток Это предложение поддержал также начальник шифровального отдела старший лейтенант Поликанов, который заявил, что шифры и радиостанция ни при каких обстоятельствах не должны попасть в руки врага.
Оказавшиеся предметом спора радиоавтобусы были приобретены буржуазным эстонским правительством в Англии незадолго до начала войны в Европе. Такие радиостанции имелись в радиороте штаба 22 территориального стрелкового корпуса и в обеих его дивизиях. Каждая радиостанция состояла из вполне современной приемно-передающей аппаратуры «Филипс», которая монтировалась на двух автобусах марки «Бритиш Бедфорд». Равных по мощности и радиусу действия радиостанций у других соединений Красной Армии в то время не имелось.
Майор Мармер сказал своему заместителю:
— Я радиостанцию не сожгу. Ты поедешь вперед с конной разведкой и обеспечишь дорогу, я выставлю тыловое охранение Немцы нашей станции не увидят ни целой, ни сгоревшей.
Старшему лейтенанту Поликанову майор Мармер сказал:
— Твоя обязанность заботиться о шифрах Если возникнет опасность, что немцы подойдут слишком близко, — шифры уничтожить. Остальное не твоя забота.
Колонна начала продвижение в направлении Порхова, но по дороге майор Мармер получил донесение от высланных вперед разведчиков, согласно которому немецкие части вошли в Порхов, и решил переправляться через Шелонь к югу от города. Приближаясь к реке колонна угодила под огонь засланных в тыл советским войскам немецких снайперов, целью которых было преградить колонне путь на узком межболотном дефиле. Поэтому снайперы выбрали с мишенью шофера первого радиоавтобуса, чтобы машина, съехав в кювет закрыла дорогу всему следующему за ней транспорту.
Немецкие снайперы не учли того, что автобусы «Бедфорд», согласно английским стандартам, были с правосторонним рулевым управлением. Целясь против солнца, они не обнаружили этого даже через оптический прицел. Поэтому их пули и не попали в шофера.
Вместе с шофером первого автобуса старшим сержантом Аруссаром в кабине ехал младший сержант пехотного полка А. Курнимяэ, который страдал желудком, причиной чему послужило употребление питьевой воды из непроверенных источников во время предшествовавшего пешего перехода. Несмотря на то что дивизионный врач дал А. Курнимяэ опиумные капли, состояние его в это время было настолько плохим, что он не мог сидеть прямо, а привалился в угол кабины, поэтому пули снайперов его не поразили.
Прибыв с колонной штаба в пункт назначения, майор Р. Кулдре представил начальнику особого отдела дивизии полковнику Г. Эйснеру доклад, в котором обвинил майора А. Мармера в попытке намеренно оставить дивизионную радиостанцию немцам. На основании доклада майор Мармер был арестован и переправлен в особый отдел для допроса.
Спустя десять дней, 21 июля 1941 года, майор Р. Кулдре во время боя перебежал на сторону противника, захватив при этом с собой оперативные документы штаба дивизии.
Перебежавшему майору Рихо Кулдре (до эстонизации имен в 1936 году — Рихарду Голдбергу) было 43 года, он был женат, отец двоих детей. В 1917 году окончил Ораниенбаумское училище прапорщиков, служил после этого в 1 эстонском полку, с самого начала принимал участие в боях против эстонских красных стрелков, а также других красноармейских частей в Эстонии и позднее, при наступлении Северо-Западной армии, в Петроградской губернии. За боевые заслуги был награжден медалью Креста Свободы. Позднее продолжал служить кадровым офицером в армии буржуазной Эстонии, сначала во 2 артиллерийской группе, позднее в генеральном штабе. Начиная с 1936 года имел хорошие отношения с офицерами службы немецкого военного атташе, большинство из которых являлись сотрудниками разведслужбы. Проявил особую активность после июньской революции, добившись осенью 1940 года перевода в Красную Армию. По мнению сослуживцев, хорошо знавших его, он был скорее человеком робким и неустойчивым. Страдая чувством собственной неполноценности, нередко допускал по отношению к подчиненным грубость и бестактность, утверждая свою волю, вследствие чего получил во время строевой службы от подчиненных ему артиллеристов прозвище «Ревматизм».
11 июля к утру на новый сборный пункт дивизии в двух километрах от Порхова, на восточный берег Шелони, в район шоссе Порхов — Дно, прибыло 287 бойцов и офицеров. В течение дня к ним добавились прибывавшие с западного берега Шелони в одиночку группами военнослужащие.
18
В ту же ночь Рудольфа Орга увели на допрос.
Мучительное и нереальное ощущение испытывал он, когда шел по этому казенно окрашенному зеленой масляной краской коридору, с коричневыми дверями по сторонам, и слышал за спиной тяжелые шаги какого-то члена Омакайтсе, с белой повязкой на рукаве. Всего недели полторы тому назад он здесь же, в уездном отделе НКВД, получал оружие для отряда самообороны. Как быстро меняется мир вокруг тебя, подумал парторг. Так быстро, что не успеваешь еще до конца свыкнуться с предыдущими изменениями, как уже приходят новые перемены, и опять начинай привыкать. Наверное, тебе никогда не предоставят достаточно времени, чтобы вжиться в свою роль. Начиная с лета сорокового года он невесть сколько раз вновь и вновь находил себя в положении, когда неопытность порождает отвратительное ощущение беспомощности.
Сначала был комитет по земельной реформе, новоземельцы, прирезки, десятки жалоб — как справедливых, так и коварных, даже угрозы были, мол, «в глотку вам загоним эту землю, которую отрезаете». Едва это миновало, как приспела работа в милиции, установление нового порядка в поселке, свыкшемся со старым, где не один мужик отпускал ядовитые замечания и, куражась после водки, клял на чем свет стоит эти красные порядки, обещая еще не то показать, «когда русские опять за Чудью будут». Шут с ним, это все можно было пережить, не секрет, в чем тут причина, гораздо противнее оказалось изо дня в день заниматься извечными пьяницами и тремя профессиональными проститутками, содержавшими притоны, в которых гости затевали между собой потасовки, зачастую вынуждавшие милиционера и по ночам подниматься с постели.
Наконец, прошлой зимой приспела в родной волости должность парторга. Это было, пожалуй, самое трудное. Просто невероятно, какое бесчисленное множество друзей и приятелей у него вдруг объявилось! И всем требовалось провернуть какие-то небольшие, но непременно важные и безотлагательные дела, которые вроде бы вовсе и не были противозаконными, но в то же время оказывались такими, что их без того, чтобы где-то на что-то закрыть глаза, а где-то подтолкнуть, никак не уладишь. Вот и шли искать помощи у парторга, как представителя новой власти. Будь у него к тому малейшая склонность, он бы трижды спился в те времена от дармового самогона. Когда же выяснилось, что парторг своей властью никому из приятелей на выручку не идет, вокруг него образовался отчужденный круг хозяев и хозяйских сынков, начали ядовито шипеть. Зато батраки, новоземельцы и простой люд в поселке стали теснее общаться с ним. Хорошо, что у него нашлись славные помощники. Например, Юхан Лээтсаар… Как быстро все проходит! Неужели и впрямь возможно, что они всего неделю назад снесли Юхана на Виймаствереское кладбище и похоронили там под вековыми липами и раскидистыми дубами?
Мысль на мгновение словно бы вильнула в темноту, беспомощно пытаясь приподнять завесу неведения, однако тут же встал куда более повелительный вопрос, что же все-таки произошло с Хельгой? Отсюда надо как можно скорее выбраться, в истории с Хельгой нужно разобраться. Без этого покоя не будет, дело это так оставлять нельзя.
Как жаль, что их схватили раньше, чем они пришли на хутор Ванатоа. Осмелев, там теперь уничтожат улики, решат, что все равно уже никто не придет выяснять истину Явно специально поджидали. Чертовски глупо получилось! Старуха побежала из волисполкома домой, донесла, мол, Киккас пообещал прийти расследовать происшествие, у них было время подготовиться. И все равно, рано им еще радоваться!
Вдруг коричневые двери по обе стороны коридора показались словно бы поставленными стоймя крышками гробов и стук сапогов по дощатому полу напомнил грохот засушенных зноем комков глины, которые сыпались на гроб Юхана Лээтсаара. Еще раз мысли Рудольфа вильнули было в темноту, в запретное.
— Придержи, комиссар! — донеслось вдруг до его слуха.
Он остановился и только сейчас отметил про себя, что грохот шагов позади него прекратился за миг до этого Конвоир стоял поодаль, у двери, мимо которой он, Рудольф, прошел, занятый своими мыслями. Стоял, приставив к ноге винтовку, и указывал головой сюда.
В маленькой комнатке находились стол и два стула. На одном из них сидел незнакомый человек в кайтселийтовской форме, с удлиненным лицом и карими глазами, волосы зачесаны гладко на пробор, на столе перед ним белели какие-то бумаги. Указав Рудольфу на свободный стул, он впился своим зорким взглядом в лицо подследственного.
— Орг Рудольф? — спросил он негромко. — Парторг волости Виймаствере?
Он выговаривал все правильно, хотя немного скованно, словно исправно выучил чужой язык. Это удивило Рудольфа. Может, немец? Но с какой тогда стати маскарад с переодеванием под кайтселийтчика? И где же немецкие солдаты? До сих пор он видел одних только людей из Омакайтсе.
— Да, — помедлив, ответил Рудольф. Он понял, что здесь слишком много найдется людей, знающих его, поэтому нет смысла играть в прятки.
— Когда вас арестовали, винтовка ваша была закопченная и в кармане оставалось только пять патронов. Где вы расстреляли остальные?
— В бою, — коротко ответил Рудольф.
— Где? Когда? — потребовал допрашивающий.
— Сегодня утром.
— С кем был бой? Где?
— С фашистами, — медленно произнес Рудольф. — Где-то в лесу. Точно уже не помню где.
— Вы стреляли в гражданских лиц? — продолжал допытываться следователь.
— Нет. Они отвечали огнем из винтовок.
— Тогда в немецких солдат?
— Я не рассматривал, в каких они были мундирах.
Допрашивающий облокотился на стол и исподлобья вперил взгляд в парторга.
— Рудольф Орг, — предупреждающе произнес он, — лучше не говорите, что не помните. Отвечайте точно: в кого, где и когда вы стреляли сегодня утром?
Рудольф склонил голову набок.
— Слушайте, чего нам крутить? — спросил он. — Вы же прекрасно знаете, что я стрелял в ваших людей. Так же, как они стреляли в меня.
Тот откинулся на спинку стула, оперся выпрямленными руками о стол и, призывая к порядку, постучал карандашом по столешнице.
— Нет, не так же, — тряхнул он головой, впиваясь взглядом в лицо Рудольфа. — Они борются за свободу Эстонии, а вы продались русским и большевикам. И теперь ваша песенка спета, Орг.
— Это мы еще посмотрим.
— Да вы уже больше ничего не посмотрите. Хватит! Вы вообще будете дышать лишь до тех пор, пока мы захотим смотреть на вас. Эстонскому народу такие люди не нужны, никакой вы не эстонец.
— А вы, значит, эстонец?
— Молчать! — в порыве гнева гаркнул тот и так стукнул рукой с зажатым в ней карандашом по столу, что кончик стержня отскочил к другой стене. — Я пристрелю вас как собаку! Таким, как вы, предателям, нет места среди нашего народа! Но прежде вы назовете имена своих дружков, которые оставлены в волости Виймаствере.
— Не трудитесь напрасно, — сказал Рудольф и почувствовал, как на него нашло удивительное спокойствие. — Ни одного имени вы от меня не услышите, попытайтесь дознаться сами. Через несколько дней Красная Армия вернется, что за песенку вы тогда запоете?
— Ваша Красная Армия скоро махнет прямо в Финский залив, — свысока усмехнулся допрашивающий. — В девятнадцатом еще спаслась чудом, теперь все, скоро немецкие войска будут в Питере.
Он что-то весьма кратко начертил на лежавшем перед ним листке и распорядился увести Рудольфа.
Рудольфу казалось невероятным, просто неправдоподобным то, что его теперь ведут под конвоем по этим помещениям. В амбаре пастората было иначе, амбар пастората никогда не был для него знакомым местом. И в то же время его не покидало ощущение, что их скоро отсюда освободят. Это оттесняло все другое на задний план. Красноармейских частей поблизости достаточно, это несомненно, уж они не оставят уездный город надолго в руках лесных братьев — более крупные немецкие подразделения тут вообще не проходили!
Опыт освобождения из амбара решительным образом подкреплял это убеждение.
Когда Рудольф в сопровождении конвоира повернул на лестницу, ведущую в подвал, навстречу ему попался Тоомас Пярнапуу, также под конвоем вооруженного члена Омакайтсе, щелки глаз которого, казалось, совершенно утопали в дебрях буйно всклокоченных рыжеватых волос и сросшейся с ними бороды. Тоомас узнал Рудольфа и подбадривающе подмигнул ему. Рудольф приостановился, хотел было перемолвиться словом, но молчаливый охранник уже ткнул ему прикладом в крестец и едва слышно буркнул:
— Давай проходи.
Рудольф спустился по полутемной лестнице вниз к камерам, набитым арестантами, и подумал про себя, что Тоомас попал сюда конечно же совершенно случайно. Этот человек никогда не отличался особой общественной активностью. Нельзя же считать политикой то, что он играл в оркестре народного дома на трубе. В свое время был даже командиром взвода Кайтселийта… И кого они только не хватают под горячую руку, власть кружит головы.
Под утро дремавших беспокойным сном людей подняли и начали по одному вызывать из камер. В коридоре стояли белоповязочники, которые каждому связывали веревкой руки за спиной. Во дворе между веревками продели еще колючую проволоку, которая соединила между собой заключенных. Приходилось искать рукам положение, чтобы шипы проволоки не впивались в запястья. Тут же стоял грузовик с опущенным задним бортом, арестованным приказали залезать в кузов. Возле машины стоял уже знакомый Рудольфу следователь с расчесанными на пробор волосами и вызывал арестованных, возле фамилии каждого он ставил в своем списке галочку.
Рудольф влез в кузов и оглядел темный двор. Куда их теперь повезут? Мрачные, едва различимые лица охранников ни о чем не говорили. Они безучастно стояли вокруг машины; видимо, и для них эта ночная поездка была хлопотной и обременительной. Только рыжебородый заросший волосами мужик, прищуренные глаза которого на рано поблекшем лице были обрамлены мелкой сеткой морщин и возбужденно бегали, казался необычно оживленным. Когда он наконец стал забираться возле Рудольфа наверх, чтобы усесться рядом с кабиной на борт машины, небрежно волоча за собой винтовку, Рудольф понял, в чем дело, от охранника вовсю несло самогоном.
Кузов плотно набили арестованными. Снова в глубине души стало пробуждаться смутное предчувствие, но теперь Рудольф отводил его от себя уже совершенно сознательно. Нет, нет, у всего есть свои традиции и правила. Существуют законы. Только в потасовке, там никто не глядит — кто огрел, тот и одолел. Когда бой окончен, снова в свои права вступают обычаи мирного времени. Есть суды, есть военные суды, наконец, военно-полевые суды, где-то что-то разбирают и решают, — так было всегда. Все лесные братья, которые попались, пошли под трибунал. Что бы им там ни присудили, но никакого самосуда не было.
С грохотом подняли борт, заскрежетали запоры. Кто-то из стоявших около кабины, явно знакомый, спросил у обросшего охранника:
— Куда нас везут?
— Куда везут? — переспросил тот и поправил винтовку. — А твоя какая забота? Будь спокоен. Может, на свадьбу, может, на похороны!
Лицо его от удовольствия расплылось, и щелочки глаз вовсе скрылись под мохнатыми бровями.
Машина тронулась. Люди в кузове плотнее прижались друг к другу, стремясь сохранить равновесие. Хотя шофер ехал медленно, грузовик на выбоинах раскачивался, и живой груз клонился то в одну, то в другую сторону. Каждое такое перекатывание сопровождалось звуком, напоминавшим вздох. Когда людей прижимало друг к другу, в тело впивались шипы колючей проволоки, кто-то охал, кто-то тихо стонал, вместе со скрипом рессор все это сливалось в общий вздох. Крепко стянутые узлы веревок врезались в запястья, устоять было почти невозможно, дощатый пол кузова под ногами раскачивался и все норовил уйти, и в то же время на ухабах подкашивало ноги, в поисках равновесия арестанты с грохотом переступали полшага то в одну, то в другую сторону В памяти Рудольфа снова ожил стук падавших на крышку гроба Юхана Лээтсаара комьев глины.
Да ерунда, их конечно же везут в уездную тюрьму, передадут в руки немецких властей, — видимо, затем начнется и следствие. Власть-то в руках немцев, у лесовиков вовсе нет никакой власти, это они на свой страх взялись за дело до прибытия немцев. Потом вернутся к себе назад на хутора, скоро жатва, батраков нет, и каждая пара рук на вес золота.
Толпа людей в кузове ходуном ходила туда-сюда, у всех руки связаны за спиной, все стянуты одной колючей проволокой. Туда-сюда. Вздох и снова вздох. Мотор машины давал перебои, дощатый настил под ногами дергался и подрагивал. Грохотали сапоги. Ноги расставить, тогда не так раскачивает. Прижаться плечами, тогда не так впиваются в запястья скрутки колючей проволоки. Кругом было темно и тихо, шум их машины был единственным в мире звуком, он должен был разноситься на несколько километров.
Улицы города были совершенно безлюдными. Лишь один раз на углу главной улицы взгляд уловил двух вооруженных людей с белыми повязками, больше никого, ни одной души. Где же немцы? Может, их и нет дали деру от пулеметов возле моста и отступили? Чего же это мы в таком случае удрали и оставили уезд лесным братьям?
Рудольф пытался найти ответ на мучившие его вопросы, это нужно было сделать сейчас же, но никакого ответа он не находил.
Совершенно непонятно было запаздывание частей Красной Армии. Ведь не понадобилось бы никакой силы, чтобы очистить город от нескольких десятков белоповязочников! Немецкую разведку можно одолеть двумя-тремя пулеметами, это показал бой возле моста. Но у лесных братьев нет и этой силы, они разбегутся по кустам от одного лишь вида регулярных войск.
Или тут все же присутствовало еще что-то, чего он не знал? Мысль блуждала, ища с мучительной настойчивостью объяснения. Может, крупные немецкие соединения прорвались где-то в другом месте и наши поэтому вынуждены были отступить. Во всяком случае, положение вызывало все возрастающую тревогу.
Взгляд Рудольфа поймал стоявшего поодаль у борта Тоомаса Пярнапуу. Киккаса вместе с ним из камеры не вызвали, тот остался. Следовательно, людей в эту машину отбирали все же по каким-то признакам. По каким же? Рудольф не мог представить, что именно в глазах лесных братьев могло объединять его с Тоомасом Пярнапуу?
Машина свернула на шоссе и выехала за город Значит, уездная тюрьма отпадает. Окружавшая тишина была столь же плотной, как и темнота. Хотя разъезженное шоссе и шло лесенкой, это вызывало лишь дрожь в ко ленях и уже не вынуждало всех вместе раскачиваться из стороны в сторону, стало чуть полегче.
Кругом простиралась бескрайняя тьма, словно перед сотворением мира. Никаких признаков жизни. Земля простерлась в ночи, оцепеневшей в ожидании пере мен, люди не осмелились даже пошевельнуться, ибо это могло оказаться не по нраву новым властям. Под черными крышами и за темными окнами люди спали тревожным сном или шептались и боязливо поглядывали за нечеткими серыми тенями, которые тут и там совершали свои таинственные действия. Лишь отдельные смельчаки или очень любопытные люди выходили по глядеть из-за хлева, чтобы потом рассказывать, что же на самом деле свершилось под покровом ночи. Очевидцы обязательно должны быть, но их мало. В Эстонии люди давным-давно поняли, что излишняя осведомленность легко оборачивается опасностью, и лучше этим не баловаться.
Машина вдруг остановилась. Оба охранника возле кабины спрыгнули через борт на землю. С треском и грохотом откинули задний борт машины и приказали арестованным слезать.
Когда их подвели к противотанковому рву, у Рудольфа возникло ощущение, что ему на голову накинули черный мешок. До сих пор он еще не верил в самое худшее, отводил противный страх, отгонял мысли от порога, за которым начиналась тьма. Все еще верилось, что их ведут в тюрьму, на допрос, к судейскому столу — все равно куда, но все же к людям. Теперь вдруг вся эта наивная вера рухнула. На мгновение мир вокруг него покачнулся, будто вселенная подскочила на огромном ухабе. Он выдохнул с такой силой, что для других вокруг него это должно было показаться стоном.
Возле рва уже стояла группа белоповязочников, они приехали на другой машине, которая чернеющей громадой высилась на шоссе. Волосатый лесовик ходил вдоль рва и расставлял арестованных в шеренгу по одному. Ров оставался за их спиной. Рудольф затылком ощущал дыхание бездонной темноты, хотя ров и не был особенно глубоким. Стало до боли жаль самого себя и того, что все так внезапно кончается. Страха не было. Было лишь сознание, что ужасно много остается невыполненным. Хельга — кто теперь распутает до конца ее историю? Наваливалось нечто похожее на сознание собственной вины.
В стороне, возле группы охранников Омакайтсе, зажегся карманный фонарик, на его свету в руках остававшегося невидимым в темноте человека колыхался лист бумаги. Затем луч фонарика дернулся, перекинулся к заключенным и начал перескакивать с одного лица на другое. Все ближе и ближе. Свет не задерживался ни на одном человеке больше чем на секунду. Но едва луч света упал на лицо Рудольфа, как тут же погас. Ослепленный фонариком парторг не сумел разглядеть подсвечивавшего. Через мгновение он вдруг почувствовал, как кто-то возится с его веревкой. Тут же веревка ослабла, и руки освободились. Плечи прямо-таки хрустнули, когда он вытянул руки вперед и принялся растирать запястья, чтобы разогнать кровь. В этот момент кто-то поддал ему под зад и чей-то знакомый голос произнес тихо, но внятно:
— Убирайся отсюда! И смотри в другой раз не попадайся!
Удар был настолько неожиданным и таким сильным, что Рудольф шлепнулся на четвереньки. Еще не поняв всего происшедшего, он тут же поднялся и нырнул в темноту. Инстинктивно пригнулся пониже. Грянет ли тотчас выстрел? Прислушивался всем своим существом. Шаг, другой и еще один длиннющий шаг — сзади было тихо. Спасительная темнота между ним и охранниками с каждым шагом становилась все плотнее. Подальше от рва, подальше от шоссе и города!
Через несколько минут бежавший наобум в кромешной темноте Рудольф влетел в осушительную канаву, упал головой вперед, не ощущая боли, ударился грудью в пружинящий торфянистый срез и, тяжело дыша, остался на какое-то время лежать. В тот же миг сзади, там, откуда он бежал, началась беспорядочная стрельба. Слышались крики, сверкали разрывавшие темноту вспышки выстрелов. Донесся топот, опять крики, снова стрельба. Возникло замешательство, причины которого он не знал. Может, это из-за него?
Шум за спиной придал беглецу новые силы. Он метнул взгляд назад, ничего в темноте не увидел, прислушался и бросился бежать по канаве. Местами под ногами чавкал мокрый торф, затем нога оступилась на кочке, однако здесь нельзя было сбиться, в канаве ему не приходилось опасаться ям и колючей проволоки, которые в темноте могли быть роковыми. Постепенно стрельба позади улеглась и крики стали слабее. Преследуют ли они его? Ожидать ли ему в любое мгновение топота ног позади? Или он на этот раз спасен?
В груди жгло, он задыхался, хватал ртом воздух, но задерживаться было нельзя. Ничего, скоро пройдет, сейчас придет второе дыхание, это как на кроссе, где в какой-то миг возникает чувство, что больше шагу не сделать, вот теперь упадешь, и тебе уже все равно. Но затем превозмогаешь себя, бежишь через силу дальше, и через минуту дыхание снова открывается. Шаг становится легче, цель уже не кажется недосягаемой. Сейчас целью была жизнь.
Все это время сознание Рудольфа точила одна настойчивая мысль: кто же это все-таки был? Кто был тот человек за его спиной, чей голос он когда-то раньше уже где-то слышал, только никак не мог вспомнить где и когда?
11 июля в 02.30 из подвала уездного штаба Омакайтсе повезли на расстрел первую группу арестованных, в отношении которых проводившие расследование офицеры Омакайтсе вынесли смертный приговор. Среди них находились люди, чье сотрудничество с партийными и советскими органами оставалось вне сомнения, а также те, чью передачу которых немецким властям посчитали нежелательной из опасения, что последние могут их освободить от наказания вследствие недостаточности состава преступления.
Передовые немецкие части утром предыдущего дня прошли через город, полевая комендатура и прочие оккупационные органы на место еще не прибыли. Поэтому арестованных увезли на расстрел по приказу начальника уездного Омакайтсе полковника Лаазинга.
На месте расстрела списки приговоренных просмотрел заместитель начальника уездного Омакайтсе Лээнарт Ярвис. Не вдаваясь в объяснения, он освободил бывшего парторга Виймаствере Рудольфа Орга, который под покровом темноты ушел от противотанкового рва.
Через несколько минут после ухода Р. Орга с места происшествия, когда охранникам была дана команда приготовиться, в темноте скрылись еще двое расстреливаемых, которым удалось во время перевозки или стоя возле рва в ожидании расстрела освободиться от колючей проволоки, соединявшей арестованных. Беглецами оказались батрак из волости Ойдремаа Ханс Акерман и заместитель заведующего уездным отделом госбанка Эвальд Аас, оба взятые в плен в качестве бойцов истребительного батальона.
В связи с одновременным побегом двух человек как среди арестованных, так и среди охранников возникло замешательство и вспыхнула беспорядочная стрельба, в ходе которой были ранены четверо арестованных. Беглецов в темноте поразить не удалось. Так как охранники перед выездом употребляли в караульном помещении спиртное, случайный выстрел из винтовки смертельно ранил начальника команды капитана Каупо Коха, который, не приходя в сознание, через несколько минут умер. Смерть наступила вследствие ранения в голову, вызвавшего частичный разрыв кровеносных сосудов и обширное кровоизлияние в мозг.
Погибший капитан Каупо Коха (до 1937 года Константин Ануфриевич Судаков), 46 лет, вдовый, отец взрослой дочери, родился в Кренгольме, в семье помощника мастера. В 1915 году окончил в Воронеже школу прапорщиков, принимал участие в первой мировой войне и закончил службу штабс-капитаном в Северо-Западной армии генерала Юденича. При отступлении Северо-Западной армии в Эстонию в 1919 году заболел сыпным тифом и провел несколько недель в тифозном лазарете Северо-Западной армии, расположенном в Кренгольмской рабочей казарме № 5, и был обнаружен при очистке нар от трупов как единственный оставшийся в живых человек. После выздоровления остался на постоянное жительство в Кренгольме и поступил на работу служащим фабричного управления.
После того как в 1930, в результате продолжительных переговоров, проведенных в располагавшемся в доме бывшего технического директора фабрики штабе 1 эстонской дивизии с командиром дивизии генералом Тыниссоном, дирекция а/о «Кренгольмская мануфактура» согласилась финансировать организацию формирования Кайтселийта в составе 50 человек, Константина Судакова назначили командиром формировавшейся в Кренгольме отдельной роты Кайтселийта. В этой должности он пребывал до весны 1940 года, когда попросил перевести его на работу в главное управление акционерного общества в Таллине.
К. Судаков считался ярым и непримиримым противником коммунистов, В 1927 году, когда руководство фабрики начало перестраивать пустовавшую семь лет казарму номер 5, в результате чего из бывшего фабричного барака, состоявшего из 88 одиночных комнат и 2 больших общих кухонь, получился дом из 50 небольших отдельных квартир. Судаков неоднократно ходил смотреть на перестройку бывшего лазарета. 12 мая, в годовщину 70-летия основания «Кренгольмской мануфактуры» он сказал там же:
— Ничего не забудется! Отольются волку овечьи слезки!
Из-за шовинистического настроя К. Судаков в среде своих сослуживцев получил саркастическое определение: он больше эстонец, чем любой эстонец!
29 сентября 1939 года, когда на основании заключенного между Эстонской республикой и СССР пакта о взаимной помощи советские войска проходили через Нарву, направляясь на отведенные им места расположения баз, К. Коха ходил наблюдать за проходом войск. В упомянутый день, в 16.35, находясь на углу Петровской площади и Таллинской улицы, при прохождении механизированной колонны Красной Армии он крикнул:
— Убирайтесь назад в свою совдепию вшей кормить!
Кто вас сюда звал?
Стоявший на посту полицейский третьего участка города Нарвы (Кренгольма) Н. Филатов сделал вид, будто не понимает русского языка, и не вмешался.
После национализации а/о «Кренгольмская мануфактура» К. Коха еще три месяца проработал в фабричном управлении и перешел затем на службу в Народный комиссариат легкой промышленности. На последнем месте работы его ценили за корректное ведение дел и особенно за хорошее знание русского языка. К. Коха переводил и составлял значительную часть ведущейся с Москвой переписки.
14 июня 1941 года К. Коха покинул постоянное место жительства в Таллине, на улице Лай, 7–5, и направился в леса центральной Эстонии, где скрывался вначале в одиночестве, позднее вместе с другими командирами Кайтселийта, с которыми он был знаком по прежним временам. На службу в Омакайтсе поступил сразу после создания названной организации.
В ночь на 11 июля он был впервые назначен командовать расстрелом.
Преследованию беглецов воспрепятствовали темнота и малочисленность охраны. В отношении оставшихся на месте заключенных приговор к расстрелу был приведен в исполнение.
19
Яан Орг был у комдива, когда явился адъютант командира корпуса.
Старший лейтенант едва вскинул руку к козырьку и тут же посыпал вопросами.
— Генерал послал узнать, где вы находитесь и что с вами происходит! Ваша радиостанция не отвечает на позывные. Доклады тоже не поступали — где ваши связные?
Комдив успокаивающе повел рукой:
— Радиостанция еще не прибыла со старого места расположения, я не знаю, где она сейчас вообще находится. Какие я могу направлять доклады, если положение мне и самому неясно.
Адъютант достал карту и развернул ее на составленном из ящиков столе, стоявшем посредине палатки.
— Товарищ полковник, не покажете ли вы мне, где в настоящий момент находятся подразделения дивизии? Я обязан доложить генералу.
Тут комдив картинно воздел руки:
— Я не знаю, старший лейтенант, где сейчас находятся части дивизии, я могу точно сказать лишь, где они были вчера, перед тем как немецкие танки, как нож сквозь масло, прошли через боевые порядки дивизии.
Старший лейтенант строго взглянул на него.
— Товарищ полковник, — сказал он официальным тоном, — так что же, мне доложить генералу, что вы не знаете, где располагаются части вверенной вам дивизии?
— Сейчас не знаю. В течение ближайших часов должно выясниться. Обратитесь к начальнику штаба, возможно, к нему уже начали поступать донесения, тогда и узнаете поточнее.
Адъютант резкими недовольными движениями сложил карту и сунул ее в планшет. Какое-то мгновение он боролся с собой, однако продолжительное пребывание возле высокого начальства уже успело сказаться на нем, и он не удержался, чтобы не обронить собственную оценку:
— Не представляю, как можно таким образом командовать дивизией.
Комдив кивнул, и уголки его рта желчно опустились.
— Если вам когда-нибудь дадут дивизию и она попадет в подобное положение, тогда, возможно, представите, — сказал он без усмешки, но с горечью.
Яан чувствовал себя неловко оттого, что оказался свидетелем всей этой сцены, однако удалиться сейчас из палатки означало именно привлечь к себе внимание Со стороны Порхова доносились разрывы мин и снарядов. Время от времени тяжелые мины разрывались и где-то поблизости, и тогда вибрировал туго натянутый зеленый брезент, которого он стоя касался плечом.
В другом углу палатки неподвижно, как изваяние, стоял начальник политотдела старший батальонный комиссар Прейман. Лицо его все больше темнело, когда он наблюдал за адъютантом комкора. Прейман хорошо знал действительное положение вещей, накануне еще, поздно вечером, после взрыва моста, сам ходил на берег Шелони принимать и направлять на сборные пункты переправлявшихся в одиночку и группами бойцов. От имени командира дивизии он назначал старших по званию офицеров командирами сводных батальонов, которые должны были временно занять место рассеянных полков дивизии. Он знал, что люди сделали все, что в их силах, и упрекать их было бы несправедливо.
К тому же это были впервые оказавшиеся в бою солдаты. Вчерашние крестьяне, которые в мирное время год-полтора в казарме и на учебном плацу занимались муштрой, больше привыкли мерить пешком версты, нежели слышать выстрелы. Те несколько обойм, что они за эти месяцы расстреляли, они выпустили на стрельбище по бумажным мишеням и тоже скорее с мальчишеским задором, чем с целеустремленным сознанием, что набивают руку. Некоторые из них даже трактора вблизи не видели. И вдруг — танковая атака! Тем более в сопровождении плотного артиллерийского огня и под железной метлой града мин над окопами. По мнению Преймана, большим успехом было уже и то, что ребята не кинулись в панике бежать, а остались сидеть в окопах. Немецкие танки запнулись на время, он сам видел горевшие на поле боя стальные коробки. Теперь требовалось немного времени, чуточку перевести дух, чтобы собраться с силами, одуматься, обрести равновесие и прийти к пониманию: мы все же выстояли, мы с этим справились. Если дойдет до сознания, это уже будут совершенно другие бойцы. Сейчас их еще бьет озноб недавнего боя, пока рано требовать от них присутствия духа.
Однако длительная привычка к воинской дисциплине не позволила Прейману вставить слово. Он переждал, пока адъютант командира корпуса сердито выскочил из палатки. Затем спокойно обратился к комдиву:
— Товарищ полковник, я сейчас в штабе не нужен. Если вы не возражаете, я еще раз проверю, как там складывается обстановка. Может случиться, и польза от меня будет.
— Иди, Прейман, иди, — махнул комдив. — Все равно скоро явятся новые любознайки, им страшно не понравится, если я не смогу ответить на их вопросы. И забери с собой Орга, пусть доложит мне о положении в частях — когда ты еще сам вернешься. Выясните, где сколько людей и какое у них осталось оружие. Будь уверен, Орг тебе пригодится, у него редкостный нюх, он карту читает, как газету. Даже в самой большой суматохе не было, чтобы он подразделения не нашел.
— Я и должен находить, — подчеркнуто сказал Яан.
— Конечно, должен, раз приказ получил, — согласился комдив. — Только вот другие ведь тоже должны, но не всегда находят.
— Я — эстонец, поэтому должен, — коротко бросил Яан.
— Я этого не сказал! — полковник резко рубанул воздух рукой.
— Вы-то конечно, — сдержанно заметил Яан.
— А кто сказал?
— Если не сказали, то подумали, — развил мысль Яана Орга Прейман, который до сих пор молча следил за разговором.
— Да чепуха! — отмахнулся комдив. — Эстонец ты там или татарин — какая разница.
— Не скажите, — терпеливо объяснил Прейман. — Кто у нас в начале перехода дезертировал? Офицеры и сверхсрочники из эстонцев. Заметьте, ни одного татарина, товарищ полковник! Скажете — это какие-то одиночки? Пусть так, только эти одиночки находились в любом полку. Что должны были подумать другие? Естественно, что эстонцы — дрянной народ, берегут собственную шкуру и поджидают удобного случая, чтобы продаться!
— Ну, теперь ты преувеличиваешь, Прейман. А сам еще старый опытный политработник! Из-за одной паршивой овцы все стадо чернишь.
— Ничего я не преувеличиваю. Что, у нас в дивизии все прирожденные интернационалисты? Кое-кто смотрит: раз эстонец, значит, тебе нельзя доверять. И знать не хотят, что негодяи и трусы находятся среди любого народа. Нам сейчас нужно особенно стоять за доброе имя эстонца, как стояли бойцы батареи Нийтмаа там, у деревни Пети, одними словами тут никого не убедишь, ребята ожесточились от потерь, с досады, известное дело, ищут виновных.
— Да, да, теперь вижу, что ты начальник политотдела, — отступился комдив. — Ладно, сходите, ребята, гляньте, что вы там сможете голыми руками сделать. Обстановка паршивая, если немец начнет нажимать — встретить его нечем.
Полчаса спустя Яан вместе с начальником политотдела трясся в кузове полуторки по ухабистой и проросшей корневищами лесной дороге к шоссе Порхов — Дно. Легковая машина осталась в заторе за Шелонью, возле совхоза «Нестрино». Повреждение могло быть и пустяковым, но атмосфера была наэлектризована, немецкие танки — рукой подать, и уже не оставалось ни времени, ни терпения, чтобы искать причину поломки. Заглохла, и все тут, пришлось бросить. Там она и осталась, среди развалившихся телег и разбитых машин, мимо которых безостановочно катился поток пеших людей.
Брошенная машина вызвала у Яана своеобразное чувство сожаления. Это не была жалость по поводу того, что пришлось расстаться с ценной и нужной вещью, и не досада от сознания, что дальше придется идти пешком. В этот момент он почувствовал, что расстается с каким-то этапом на своей военной дороге и вступает в новый, неведомый. С этим «опель-супером» бывшего тартуского коммерсанта Янеса он по-своему сросся с самого Тарту, машина была ему домом в долгих скитаниях и вроде бы служила защитой, хотя чувство это, вполне понятно, было совершенно обманчиво. Остается ли он просто под открытым небом или заключен в тонкую жестяную оболочку — на такой войне это безразлично. И все же было грустно, словно он расставался со старым другом. Раньше, куда бы ни уходил, он возвращался к своей машине, теперь оказался как бы бесприютным.
На мгновение чувство это в нем снова ожило, когда он ехал в кузове грузовика к передовой.
По обе стороны дороги простирался сосновый лес, однако смолистый запах забивался едкой и острой гарью горящих деревень. Вчера вечером и ночью небо на западе и юго-западе, а также отдельными пятнами в других направлениях рдело в отсветах пожаров. При ярком солнце пламя становилось прозрачным и теряло окраску, однако дым никуда не пропадал и напоминал о бесчисленных пожарах, которые беспрепятственно передвигались вместе с фронтом на восток и северо-восток.
Долгая сушь этого лета, со своей стороны, способствовала распространению пожаров. Хватало одной искры, чтобы занялась целая деревня. Воздух был таким сухим, что за четверть часа пот на спине рубашки засыхал белой солоноватой коростой. Местами начинали желтеть недозрелые хлеба, и огонь находил себе в них поживу, когда ветер кидал с крыш на поля пучки горящей соломы. Неглубокие колодцы высыхали, трудно было найти ведро воды для тушения. Поэтому деревни сгорали разом и дотла. Ночная игра трассирующих пуль требовала все новых жертв, эти с виду совершенно невинные разноцветные светлячки, которые тут и там в темноте прочерчивали пунктирами небо, оказывались самыми страшными поджигателями. А трассирующих пуль у немцев хватало, — как правило, каждая четвертая в пулеметной ленте была трассирующей.
Яан подставил лицо ветру. Он был теплым и, по сути, не освежал. Запах горелого временно пропал, чтобы затем снова вернуться.
Шум и грохот машин заглушали все другие звуки, поэтому Яан даже вздрогнул, увидев самолеты. Целая эскадрилья немецких бомбардировщиков летела на северо-восток. Яану тут же захотелось постучать по крыше кабины, чтобы шофер остановил машину и они смогли бы укрыться в лесу. Самолеты в небе — сигнал воздушной опасности. На крыльях у них всегда красовались черные кресты, они всегда были готовы ринуться в атаку. Другой возможности спастись от них, кроме как притвориться неподвижным, не было. Так поступают в моменты опасности некоторые насекомые. При виде самолетов в последнее время всегда появлялось ощущение, будто ты и есть букашка — медлительная, беспомощная и заметная издалека. Хотелось забраться под листок, только часто под рукой не оказывалось достаточно большого листка.
Но четкий, выверенный строй самолетов проплывал в небе столь независимо, направляясь своей дорогой, что налицо было полнейшее пренебрежение тем, что происходит здесь, на земле. Будто после вчерашнего и позавчерашнего сражения дивизию оттолкнули в сторону с главного направления и как объект атаки она уже не представляла никакого интереса — ваша забота, как вы там будете дальше. Яан вдруг с удивлением обнаружил, что такое скидывание со счетов не приносит ему облегчения, а, наоборот, огорчает. Будто их дивизию одним ударом настолько выбили из строя, что теперь уже нет причины принимать ее в расчет.
В то же время он превосходно понимал, что это всего лишь его собственная эмоциональная оценка положения. Немцы — люди деловые, просто так, ради эмоций, они и пальцем не пошевельнут. Им нужно было через Порхов выйти на шоссе, ведущее из Пскова в Новгород. Дивизия попыталась воспрепятствовать этому. Выбив соединение из Порхова, они достигли своей цели, открыли себе путь и не стали растрачивать силы на преследование отступающих, а бросили все свои соединения развивать наступление. Найдутся ли у дивизии силы, чтобы им помешать?
— О чем вы думаете, лейтенант? — спросил Прейман.
— Думаю, сможем ли мы каким-то образом остановить продвижение немцев на Ленинград.
— Подождите, все только начинается, — сказал начальник политотдела. — Петр Первый тоже под Нарвой получил взбучку, чтобы затем под Полтавой разбить шведов.
— Нет, я сейчас думаю именно о нашей дивизии.
— А у нас разве по-другому? — спросил Прейман и улыбнулся собственным мыслям. — Первый страх прошел, теперь можно и воевать.
Яан смотрел на начальника политотдела и вспоминал ту настороженность, с которой прошлой осенью принимали прибывающих в дивизию кадровых политработников. Никто не знал, собственно, чем эти присланные из России люди будут в войсках заниматься. Одни решили, что урежут власть офицеров, другие просто божились, что не иначе как станут следить за сослуживцами.
Вскоре все эти пугающие пересуды сошли на нет. И все же нотки отчужденности окончательно исчезли только в переходах и сражениях последних дней, где комиссары зачастую проявляли куда большую твердость и уравновешенность, чем некоторые годами служившие кадровые офицеры.
— Товарищ старший батальонный комиссар, — спросил Яан, — как там, ничего не слышно о том, как далеко продвинулись за это время немцы? Как дела в Эстонии? Все спрашивают.
А у тебя там кто-нибудь остался? — в свою очередь спросил Прейман.
— Ну конечно. Сестра, братья и отец. Только письмо и успел послать, что ухожу на фронт.
Лицо начальника политотдела потемнело.
— Это очень плохо, что мы ничего не знаем, — сказал он после паузы. — Ну и дела! У нас ведь у каждого остался кто-то в Эстонии. Известно лишь, что примерно первого июля оставили Ригу Но на какой рубеж с того времени вышли немцы или где их остановили — этого тебе никто не скажет! В штабе армии, может, и знают, нам они этого не говорят. Не считаются с тем что мы терри-тори-альный корпус.
Так и осталось неясно, то ли Прейман разделил длинное слово на части, чтобы подчеркнуть его особое значение, или это произошло из-за ухабистой дороги. Некоторое время ехали молча, затем Прейман сказал:
— Ничего, лейтенант, будем надеяться, что с вашими братьями и сестрами все в порядке. Информбюро пока ничего не сообщает о боях в Эстонии.
— Брат у меня — парторг волости, — сказал Яан и даже сам поразился, что сделал такое доверительное заявление.
— Вот как, — благодарно произнес Прейман. — Ну, тогда он вовремя сделает все, что необходимо.
— Да, у нас там всякий народ есть, — неопределенно заметил Яан.
— Он — везде всякий, — подчеркнуто сказал Прейман. — И в гражданскую так было. Как сейчас помню. Одни, белые эстонцы, шли с Юденичем под Петроград, другие, красные стрелки, били на юге Деникина и на Перекопе Врангеля. И вообще, если уж как следует поглядеть, так против Красной Армии больше всего сражалось русских белых. Где уж там один народ, чтобы он весь был белый либо красный? Вот что, лейтенант, если меня жизнь чему научила, так это тому, что при определении убеждений национальность ровным счетом ничего не значит. А то бы куда как просто: знай раскладывай национальности по ящикам, и сразу все ясно, кто свой, кто чужой! Поэтому меня и злит, когда кто-то утверждает по нескольким предателям: эстонцы, мол, такие-сякие, эстонцы Красную Армию не любят! Просто повсюду находятся люди, которые при малейшей опасности бегут со всех ног спасать собственную шкуру, мать-отца продадут, чтобы себе поживу выторговать, и есть другие, которые скорее костьми лягут, чем не исполнят свой долг. Но одно заметь, лейтенант: те, кто шкуру спасают, всегда больше всех кричат, чтобы оправдать себя, и, бывает, по ним-то и решают. Это же так просто и никаких забот. Не нужно самому выяснять и разбираться, что там тот или другой человек на самом деле думает. Я могу побиться об заклад, что те, кто перебежал от нас к немцам, клянутся там с пеной у рта, мол, любой эстонец в корпусе готов бежать под свастику, и если все же не бегут, то лишь потому, что возле каждого бойца стоит комиссар с наганом!
Тут грузовик вывернул из леса на шоссе и вскоре подъехал к заградотряду, который задерживал шедших со стороны фронта военных, проверял документы и затем направлял задержанных в воинские части. По обе стороны дороги стояли, сидели и объяснялись десятки бойцов и младших командиров. Яан заметил издали двух солдат в светло-желтых сапогах и сказал Прейману:
— Кажется, кое-кто из наших тоже добрался сюда. Может, прихватим с собой?
Прейман остановил машину и направился к командиру заградотряда переговорить. Через некоторое время он вернулся в сопровождении восьми бойцов и одного сержанта.
— Теперь прибудем с боевым пополнением, — сказал он, забираясь снова в кузов.
Ребята с чувством неловкости отводили взгляды и возились со своим снаряжением и обувью. Им явно было стыдно, что их задержали при бегстве. Прейман делал вид, что ничего не замечает.
— Ну, ребята, теперь пойдем и дадим немцу по зубам, так, что дым столбом, — сказал он. — Это они только вид напускают, будто сильнее их никого нет, пусть, мол, никто и не вздумает сопротивляться.
— Танки-то у них все же не картонные, — заявил боец с округлым, чуточку дерзким лицом, сидевший ближе всего к начальнику политотдела.
— Верно, не картонные, но тоже горят, — заметил Прейман. — Позавчера батарея старшего лейтенанта Нийтмаа подожгла кряду целых шесть штук.
— Ну, видать, сколько-нибудь танков у них все же осталось, — заметил из угла кузова сержант-сверхсрочник и потер заросший подбородок.
— Вот и хорошо, что осталось, — тут же отозвался Прейман. — А то бы нам и делать нечего. Возвращайся домой в Эстонию, а сам и пороху не нюхал.
Да уж немец и до Эстонии добрался, — продолжал круглолицый боец. — Не так-то просто туда и вернуться.
А я что говорю? — спросил Прейман. — Поэтому и надо ему как следует по зубам дать, чтобы убрался восвояси. Или у кого найдется способ почище, как вернуться назад в Эстонию, а?
Бойцы молчали. Сидевший поблизости от Яана сержант-сверхсрочник посмотрел на проплывавший мимо лес и про себя заметил:
— Да уж уходить легче было, чем возвращаться…
Взрывы мин все приближались, будто немецкая батарея старалась нащупать их. Вдруг впереди послышалась пулеметная стрельба. Бойцы начали проявлять беспокойство. Они озирались вокруг, пытаясь обнаружить взрывы либо какую иную опасность, от которой следовало уберечься. Круглолицый боец не мог найти места рукам, расстегнул подсумок и перебрал обоймы, затем подтянул ремень, наконец, стащил сапог и принялся перематывать портянку. Начальник политотдела наблюдал за ним с легкой усмешкой.
Сержант-сверхсрочник и тут не упустил возможности съязвить.
— Боишься, что иначе не сможешь как следует деру дать? — насмешливо спросил он.
Боец оторвал взгляд от портянки и глянул вверх, лицо его раскраснелось от напряжения.
— Я боюсь, что трудно будет немца догнать, — ответил он бодро. — Теперь ему такого зададим, что ноги в кровь стереть можно, если сапог не подогнал!
Сержант скептически усмехнулся, но не произнес ни слова, свел рот, будто веревочкой стянул его, и тихо присвистнул.
Они подъехали к первому сводному батальону в самый трудный момент. Чуть поодаль стрельба временами становилась яростной. Исполнявший обязанности комбата капитан Огарков, до этого начальник штаба полка, очень обрадовался.
— Немец полез через Шелонь, боевое охранение ведет бой, но, очевидно, отразить не сможет, — коротко доложил он начальнику политотдела. — У меня каждый человек на счету, сейчас же распределим по ротам!
— Капитан, где у тебя всего труднее? — спросил Прейман.
Капитан потряс головой.
— У меня сейчас всюду труднее всего. Справа от шоссе и слева от шоссе. Или вы разрешите с одной стороны пропустить немца?
— Хорошо, тогда я пойду вправо, — с ходу решил старший батальонный комиссар.
— Возьмите с собой половину людей, — предложил капитан и обратился к Яану: — Лейтенант, будь другом, пойди с остальными во вторую роту и прими командование. Это влево от дороги.
— Какое командование — я офицер связи, мне необходимо немедленно доложить комдиву обстановку, — заявил Яан. — Полковник ждет.
— Какой может быть доклад, пока не отбросим немца обратно за реку! — воскликнул капитан. — Если он прорвется, то раньше тебя доложится в штабе дивизии! Понимаешь, лейтенант, здесь сейчас идет игра не на жизнь, а на смерть! У меня второй ротой командует старший сержант, комроты садануло осколком мины…
Тяжелая мина взвыла так близко, что Яан невольно пригнулся. Мина рванула за ближайшими деревьями, и осколки ударили по стволам.
Прейман поддержал капитана:
— Иди, лейтенант, досталась нам работенка, но ведь некому ее делать! Я потом сам объясню командиру дивизии, почему ему так долго пришлось дожидаться доклада.
Стрельба впереди нарастала с каждой минутой. Яан вывел солдат гуськом за собой и трусцой направился влево от шоссе. Следом за Яаном шел сержант-сверхсрочник, за ним круглолицый боец, которого тревожное предчувствие боя заставило перематывать в кузове портянки.
Когда Яан со своим куцым отрядом достиг позиций роты, впереди уже показались наступавшие немцы. Серые фигуры цепью приближались по выгону. Их движение сопровождал плотный автоматный треск. В это же время стал доноситься шум моторов, и вдали на дороге появилось нечто похожее на танк. Яан огляделся. Взгляд его остановился на круглолицем бойце.
— Имя? — выдохнул он.
— Вяйно Кадакас! — поспешно ответил тот, будто ждал возможности представиться.
— Ползите к дороге, Кадакас, и передайте там бойцам мой приказ: все танки пропустить, пешего — ни одного! Ясно?
— Ясно, танки пропустить, — ответил боец. — Но… тогда они навалятся на нас с тыла!
— Они идут по шоссе, нас не тронут, а сзади уж их разделают. Но чтобы ни один солдат не прошел, ни живым, ни мертвым!
— Скорее мертвым! — молодецки крикнул Кадакас и полез.
Огонь легкого миномета не давал поднять головы. Мины рвались с резким, противным звуком справа и слева, впереди и сзади. По позиции роты велся беспорядочный огонь.
— Рота, слушай мою команду! Огонь отставить! — крикнул Яан. — Подпусти ближе! Стрелять только по команде!
Стрельба поредела, временами у кого-то все же не выдерживали нервы или голос лейтенанта до всех не дошел. Было видно, как впереди перебежками по кюветам отходили бойцы боевого охранения, временами они задерживались и стреляли по приближавшимся немцам. Плотный огонь автоматов придвигался все ближе. Начали посвистывать отдельные пули, Яан лежал в чьей-то брошенной стрелковой ячейке и наблюдал через низкий бруствер за приближением немцев. Чуть правее от него в аккуратно отрытом пулеметном гнезде выжидал расчет «максима», первый номер вцепился в ручки, второй изготовился на подаче ленты. Время от времени наводчик бросал в сторону Яана умоляющие взгляды. Видимо, ему казалось, что лейтенант излишне медлит с командой.
Мина разорвалась совсем рядом, впереди и правее, Яан ощутил сильный удар в бедро. В блестящей коже планшета виднелась маленькая черная дырочка от осколка, выходного отверстия не было. Яан тут же забыл о ней. Теперь цепь немцев находилась приблизительно в двухстах метрах. Их было примерно два отделения, но шуму они производили много. Вероятнее всего, разведка боем, решил Яан и спустя мгновение скомандовал:
— Огонь!
Грянул довольно стройный залп, тут же застрочили два пулемета роты. Немецкую цепь как будто сдули, одни попадали, другие бросились наземь. Поле было совершенно открытое, даже лежа негде было укрыться На ровном, постепенно снижавшемся к реке лугу не было ни камней, ни кустов. Поэтому подошедший без опаски противник нес большие потери. Видимо, немцы никакого сопротивления сверх беспорядочной одиночной стрельбы не ожидали. Яан видел, как серые фигурки, умело укрываясь, начали отползать. На удивление много было неподвижных фигур.
В то же время на шоссе усилился шум моторов Там друг за другом мчались танки. Яан удивился прежде всего тому, что они выглядят такими малюсенькими, чуть погодя он понял, что это танкетки. Строча наобум налево и направо из пулеметов, стальные коробки приближались к позициям роты. Рядом в окопе наводчик «максима» развернул пулемет в сторону шоссе, но Яан крикнул ему:
— Отставить! Или у тебя патронов навалом?
Пулеметчик послушался.
Вдруг возле шоссе поднялась фигура. Яан успел увидеть, что боец был с непокрытой головой, его черные волосы блестели на солнце как смоль. Отведя далеко за спину руку, боец размахнулся, намереваясь бросить зажигательную бутылку в первую танкетку находившуюся от него в десяти — пятнадцати метрах. Яан сообразил, что уже нет смысла запрещать. Теперь все решат секунды — к тому же боец его не услышал бы. Так и было. Боец бросил свою бутылку, в это же время из танкетки ударил пулемет, и бойца словно надломили. Видимо, первая пуля попала в него раньше, чем он выпустил из рук бутылку, потому что она полетела как-то беспомощно, описала крутую дугу и упала перед танкеткой на дорогу. Боевая машина, грохоча гусеницами, промчалась мимо, за ней уже неслась другая, затем третья, четвертая. Они двигались быстро, словно легковые машины, в них непросто было угодить бутылкой.
И по другую сторону дороги солдаты пытались бутылками с горючей смесью поджечь танкетки, однако страх перед пулеметами и неопытность не позволили бойцам совершить ни одного удачного броска. Бутылки падали в кювет и на дорогу, две разбились при падении или были раздавлены гусеницами, и полоска гравия вспыхнула красноватым, дымящим керосиновым пламенем. Последние танкетки, не сбавляя скорости, проехали по этому низкому огню. Они палили из пулеметов во все стороны, стрельба была столь сильной, что нельзя было заставить себя поднять голову, но выпущенные наобум очереди не причинили укрывшимся в стрелковых ячейках бойцам вреда. Яан с удивлением понял никчемность такого сильного шума. Несколько минут спустя танкетки, все еще постреливая, исчезли за поворотом.
— Посмотрим, как вы назад будете возвращаться! — с мрачным злорадством произнес про себя Яан. Перед глазами его встала картина, которую он видел по дороге: расположившаяся по обе стороны дороги батарея полевых орудий. Однако насладиться этим он смог всего мгновение. Ход боя снова полностью завладел его вниманием.
Немцы больше не стреляли, они в отдалении отступали перебежками. Ротные пулеметы сопровождали их редким прицельным огнем. Но вдруг усилился огонь минометов. Взрывы шли прямо по полю к позициям роты, словно сверкавший и грохотавший огненный каток, от которого нельзя было найти спасения. Уже вскрикнул кто-то возле шоссе. И тут же слева стали звать санитара.
Яан с неожиданной даже для себя быстротой принял решение.
— Рота, слушай мою команду! — крикнул он так, чтобы все обязательно обратили на него внимание — Справа и слева по двое, перебежками, вперед — марш!
Бойцы пришли в движение. Эта команда так хорошо отвечала затаенному стремлению каждого скорее вырваться из-под огня. Вперед так вперед — лишь бы не лежать неподвижно и не ждать огненного вала, который накатывается на тебя! Наступление роты оказалось столь стремительным, что за несколько минут минометный огонь остался позади. На прежних позициях передвигались лишь санитары, помогавшие раненым.
Яан бежал вместе с бойцами. Рядом с ним тащили свой «максим» пулеметчики. Было приятно наблюдать слаженное продвижение хорошо натренированного расчета. Это поднимало настроение и внушало веру в успех.
— В атаку, вперед, ура-а! — крикнул Яан, и избавившаяся от гнета минометного огня рота разом вскочила и, крича и стреляя, бросилась вслед за отступающими немцами. С той стороны доносились отдельные выстрелы и автоматные очереди, сопротивление было несущественным. Противник, решивший малыми силами прощупать оборону, быстро откатывался назад.
В заречной части города Порхова, вблизи развалин взорванного моста, Яан со своими бойцами встретился с начальником политотдела.
— Ты, лейтенант, не ту должность занимаешь, — с похвалой сказал Прейман. — Я вынужден буду доложить начдиву. Ну что ты за незаменимый офицер связи. Тебе дай роту — ты и пошел поле боронить.
— Да вы ведь тоже не зевали, — ответил Яан и расстегнул воротник. Только теперь он ощутил, что весь вспотел, а в коленях стоит легкая дрожь от напряжения.
— А что мне осталось? — развел руками Прейман — Когда ты со своими ребятами заорал «ура» — что же мне, все так и утыкаться носом в землю? Я, знаешь, как старая строевая лошадь. Как только заслышу трубу, сразу навостряю уши и начинаю копытом землю рыть!
Бегом из-за угла серого сарая выскочил запыхавшийся рядовой Вяйно Кадакас. В руках у него была винтовка, на плече висели два немецких автомата.
— Товарищ лейтенант! — крикнул он весело. — Принимайте первые трофеи!
Он протянул Яану автомат и вытащил из кармана два рожка.
— Патронов, жаль, больше нет, я разделил пополам, потом еще добудем, — заявил он и с вызовом задрал подбородок.
Немцы поспешно переправлялись на больших черных резиновых лодках на западный берег, их сопровождал плотный винтовочный огонь. Одна лодка получила пробоину и с бульканьем пошла ко дну, немецкие солдаты отчаянно барахтались посреди реки, стараясь вплавь достичь берега.
Яан прислушался. Откуда-то с северной стороны, чуть вниз по реке, до слуха его донеслись уханье тяжелых орудий и разрывы. В груди еще немного жгло, словно после долгого и напряженного бега, но на душе было легко.
После того как командующий немецким моторизованным корпусом генерал Манштейн направил свою 8 танковую дивизию на помощь 3 моторизованной дивизии, которая достигла некоторого успеха на направлении шоссе Остров — Порхов, немецкие войска 10 июля к вечеру захватили западную часть Порхова и продолжали дальнейшее продвижение главными силами по шоссе Псков — Новгород. 12 июля наступление немцев в направлении Ленинграда было остановлено под Лугой, однако их продвижение к Новгороду продолжалось вдоль левого берега реки Шелонь. 13 июля немецкие войска захватили Сольцы и приблизились к Шимску. В этой обстановке советское командование решило нанести контрудар по глубоко вклинившемуся в направлении Новгорода 56 немецкому моторизованному корпусу.
Одновременно с главным ударом, который преследовал цель перерезать тылы немецкого корпуса и окружить войска Манштейна, часть сил 22 территориального корпуса должна была ударить по Порхову захватить город и нарушить коммуникации немецких войск. Эту задачу поставили перед 182 стрелковой дивизией.
После того как части дивизии по разным дорогам и с большими потерями отошли на восточный берег Шелони из района шоссе Остров — Порхов, командование сменило руководство дивизии.
По приказу нового командира дивизии подразделения ее 14 июля, одновременно с ударом в районе Сольцы, начали наступление на Порхов. К вечеру того же дня им удалось захватить восточную часть Порхова и отбить контратаку немецких войск. Вместе с передовыми частями в атаку здесь пошел также начальник политотдела дивизии старший батальонный комиссар Карл Прейман, который личным примером воодушевлял бойцов, чтобы восстановить в бою добрую славу дивизии. Как ветеран гражданской войны и политработник, К. Прейман принял очень близко к сердцу отстранение от командования руководства дивизии, усмотрев в этом оценку деятельности всего войскового соединения.
После того как дивизия овладела восточной частью города Порхова, немецкие войска сосредоточили по нему с западного берега реки Шелонь огонь всей имеющейся в наличии артиллерии и минометов, нанеся наступавшим войскам большие потери. От близкого разрыва артиллерийского снаряда погиб также старший батальонный комиссар К. Прейман. Вновь овладеть Порховом не удалось вследствие недостаточности сил у наступавших и медленного выдвижения войск на исходные рубежи атаки.
Погибший старший батальонный комиссар Карл Прейман, 43 лет, женатый, отец взрослого сына, родился на Кубани, в эстонском поселении Ливония. Вступив добровольцем в 1918 году в Красную Армию, принимал участие в боях под Петроградом в 1918 г. и затем на Южном фронте. Позднее учился в Ленинграде в Интернациональном военном училище и служил в Красной Армии до 1937 года, когда без объяснения причин был уволен в запас. Вновь был призван на службу летом 1940 года и после прохождения краткосрочных курсов политработников был назначен на должность, в которой пребывал до самой смерти.
В 22 стрелковом корпусе К. Прейман завоевал среди сослуживцев уважение как уравновешенный и прямой человек, требовательный как к себе, так и к подчиненным. Особую тактичность проявлял он в разрешении сложных национальных вопросов, которые вставали на повестке дня в процессе формирования и комплектации корпуса. Единственный упрек ему со стороны начальства, перед тем как разразилась война, состоял в том, что начальник политотдела больше находился в подразделениях, чем в штабе.
В штаб дивизии поступило помеченное 13 июля донесение начальника политотдела, старшего батальонного комиссара К. Преймана, в котором содержалось ходатайство о представлении офицера связи, лейтенанта Яана Орга, за проявленное мужество и умелое руководство боем к награждению орденом Красной Звезды. Из-за смены руководства предложение начальника политотдела вместе со всеми другими подобными представлениями осталось на первых порах неоформленным. По мнению нового командира дивизии, общий неуспех соединения в недавних боях не позволял представлять к награждению никого из бойцов и командиров.
20
Эрвин Аруссаар вернулся в дивизион в горький час. Ребята собрались за деревней на косогоре. Хоронили старого сослуживца Атса Бломберга, одного из немногих приятелей, перешедших из бывшей Противовоздушной группы. Все толпились вокруг могилы, будто взаимная близость могла оттеснить горе.
Ночью дивизион в ближнем лесу вел бой с немецким парашютным десантом. После двухчасового прочесывания и множества внезапно возникающих и затухающих спорадических перестрелок немцы потеряли четырех человек, двое попали в плен. Оставшимся удалось под покровом темноты ускользнуть. Потери самого дивизиона составили кроме одного убитого еще трое раненых, среди них был также комиссар Потапенко, которому пуля угодила в плечо, он дал перевязать рану, но остался в строю. Сейчас комиссар стоял над могилой Атса Бломберга, держа руку на перевязи.
Атса скосила ударившая почти в упор в грудь автоматная очередь. Когда его утром нашли, он уже успел окоченеть. На его лице с выцветшими бровями застыло улыбчиво-недоуменное выражение, будто его удивила какая-то хорошая шутка.
Могилу вырыли за деревней на косогоре, под двумя высокими березами. Деревня называлась Столовичи. Эрвин подумал, что у Атса, видимо, до вчерашнего дня и понятия не было о том, что на свете существует такая деревушка Столовичи, может, он так и не услышал ее имени, а теперь останется навечно связанным с этой горсткой затерянных среди лесов изб. Останется тут вместо того, чтобы прожить долгую жизнь, произвести на свет кучу белобрысых поморских детишек и, когда придет на то свой срок, дать тихо и достойно снести себя к родителям на старое кладбище в Сутлепа, на моряцкую сторону.
Эрвин вдруг так живо представил себе оставшуюся непрожитой жизнь Атса Бломберга во всех ее деталях и красках, что у него перехватило дыхание. Пока Атс был в живых, ни разу не приходило в голову попристальнее задуматься о том, как тот жил до службы в армии или как станет жить, когда освободится от нее. Вроде бы не было причины, у каждого своя жизнь. Теперь все иначе. Живые сами могут думать о себе, за мертвых это должны делать другие.
Ребята вокруг могилы стояли серьезные, даже скорбные. Давно уже прошло вызванное боем возбуждение, которое не позволяет ощущать боль и воспринимать потери. Каждый ставил себя на место Атса Бломберга и чувствовал, как по спине пробегают мурашки при мысли, что та же очередь из ночной темноты могла бы точно так же стегануть свинцовым бичом по груди любого из них. Там, в лесной чащобе, среди треска, общей спешки и взвинченности, никто из них не думал о том, что следующий выстрел может стать роковым. Каждый бежал, укрывался за деревьями, искал глазами и ушами противника, стрелял — и был уверен, что сам он неприкосновенен, недосягаем для пуль. В противном случае не нашлось бы силы, которая смогла бы их погнать в ночной, изрыгающий автоматный огонь лес.
Да они тогда, ночью, и не знали, что Атс Бломберг мертв. Вначале полагали, что, видимо, задержался где- то, оказался на другой батарее или просто заблудился. И лишь когда он не объявился и утром, начали всерьез искать. И обнаружили в нескольких сотнях метров от опушки леса, на груди давно запеклась кровь, и винтовка тут же.
Вынутый из могилы песок был красновато-желтым и быстро сох на солнце, а высохший тут же скатывался обратно — туда, где было его настоящее место, где на дне узкой красноватой щели камнем, неподвижно лежал под своей смятой шинелью Атс Бломберг. Было бесприютно и скорбно, хотя отсутствовал оркестр с похоронным маршем и никто не умел как следует произнести прощальную речь. До сих пор, до войны, все они хоронили только старых людей, о долгой жизни которых было что поведать. С Атсом они еще вчера стояли в очереди за супом возле походной кухни, обменивались шутками, и именно это сейчас казалось самым ужасным, но сказать об этом никому не приходило в голову.
При жизни Атс Бломберг был шутником. Эрвину вспомнилось, как в свое время, в самом начале службы, Атс провел старшину батареи фельдфебеля Тагалахта. Фельдфебель был родом из Сааремаа и отличался поразительной глухотой к юмору. Достигнув старательной и серьезной службой своего чина, он заботливо оберегал собственное достоинство и, пожалуй, напоминал больше всего «шкуру» старой царской выучки. Легко вспыхивал, загорался, будто весенний мусор, ругался во всю глотку и сыпал ребятам наряды.
Атса Бломберга фельдфебель начал преследовать за его характер. Серьезные люди обычно плохо переваривают шутников. Фельдфебелю казалось, что постоянная усмешка на лице Атса была плохо скрываемой издевкой над начальством. Тем более что усмешка не пропадала на лице Атса даже тогда, когда ему выговаривали. Против этого зла, по мнению фельдфебеля Тагалахта, могло помочь лишь одно лекарство: наряд за нарядом, пока не будет сломлено упрямство подчиненного и он не станет смотреть на начальство с приятным смирением во взгляде.
Игра эта Атсу вскоре надоела. Однажды, когда фельдфебель Тагалахт при проверке казармы опять начал придираться, перевернул постель Атса и заорал «Два вне очереди на кухню. Солдат, который так заправляет постель, будет до скончания дней своих чистить картошку!» — Атс решил выкинуть штуку Вечером, после наряда, он сговорился с ребятами, те заперли его на кухне, а в постели Атса из одежды свернули куклу, чтобы дневальный не заметил отсутствия солдата.
Утром, когда повар пришел на кухню, Атс преспокойно восседал возле огромной кучи очисток и заканчивал третий мешок. Все кастрюли и прочая посуда, вплоть до ведер, были с верхом наполнены очищенной картошкой. Повар вспылил и вызвал дежурного по батарее, лейтенанта Яанисте. Бломберг доложил ему:
— Господин лейтенант, мне господин фельдфебель Тагалахт назначил наряд чистить до скончания дней моих картофель, чем я сейчас и занимаюсь.
Дежурный отправился к командиру батареи, тот вызвал фельдфебеля и провел с ним такую беседу, после которой взбешенный Тагалахт полтора дня не показывался на батарее. Ребята посмеивались в кулак. Атсу было велено убрать с кухни картофельные очистки, и на этом дело кончилось. С тех пор фельдфебель Тагалахт проходил мимо Бломберга, словно тот была пустота.
Солдатам же пришлось два дня подряд есть по три раза в день картошку, которую Атс начистил за ту ночь.
Эрвин бросил свои три пригоршни земли и, когда начали зарывать могилу, подошел к комиссару, который стоял между двух берез и грустно следил за происходящим. Потапенко пожал левой здоровой рукой ладонь Эрвина и сказал:
— Очень хорошо, что вернулся. С каждым днем у нас все редеет. Видишь, на этот раз совсем плохо получилось. Боялся уже, что ты вместе со своим грузом к немцам угодил.
У Эрвина возникло желание рассказать комиссару обо всем, что с ним за это время произошло. Но он вдруг понял, что его русского языка не хватит и на четвертую часть. И он решил отложить объяснение и понемногу, частями изложить свои странствия.
Поэтому он ограничился словами:
— Жаль Бломберга. Хороший был друг.
— И солдат хороший, — кивнул комиссар. — Все собирались представить его к сержантскому званию. Он отказывался, мол, русского языка не знает. Вот видишь, так и недостало времени, чтобы выучить.
— Ну и сила же у чертова немца! — с досадой произнес Эрвин, причиной чему было мучительное сожаление об Атсе Бломберге. — Танки тут и танки там, никак не остановишь. Я сам был на батарее, когда он ее раскатал!
— Ты иди отдохни, — посоветовал комиссар через мгновение. — Кому же его вышибать, если не нам!
Эрвин недоуменно посмотрел на комиссара. Потапенко же лукаво прищурил глаза и умудренно кивнул. И чуточку прибавилось уверенности от этой убежденной полуусмешки, которая скользнула по лицу комиссара. Будто комиссар знал нечто обнадеживающее, что было скрыто от других. Эрвин еще мгновение постоял в задумчивости перед свежим бугорком и направился к своей машине искать оставленные вещи.
Теперь, когда отступило неослабное сумасшедшее напряжение последних дней, Эрвин вдруг почувствовал, как липнет к телу пропотевшее белье. Он уже несколько дней и ночей не снимал с себя одежды. Терпению пришел конец, не было уже ни одной более неотложной заботы, чем как следует помыться!
У него уже под мышкой было чистое белье, когда возникла непредвиденная задержка. К машине подошел Каарелсон, вместе с ним еще три шофера, у всех в охапках большие пятнистые накидки.
— Послушай, Аруссаар, глянь-ка, что нам с этим барахлом делать? В лесу нашли. Материал совершенно непромокаемый, видно, парашютисты бросили.
Эрвин взял одну накидку и развернул. Внутри были застежки и прорези для рук. Ну конечно — немецкие плащ-палатки из снаряжения парашютистов.
— Жалко было в лесу оставлять, — признался Каарелсон.
— А зачем оставлять, — сказал Эрвин, сжимая в руках плотную материю. — Сверните и положите в кузов. На всякий случай, хлеба же не просят. В жизни все может пригодиться.
Решив дело с плащ-палатками, Эрвин направился к озеру, которое он приметил еще тогда, когда их машина подъезжала к Столовичам. Озеро располагалось в глубокой впадине, сразу под боком у деревни, дальний берег его был лесистым, на примыкавшем к деревне берегу росли кусты. Еще издали можно было угадать теплое, с пологим песчаным берегом, прозрачное равнинное озеро.
Дорога сюда вообще была сопряжена с множеством происшествий. Хорошо, что он в штабе дивизии встретил земляка Яана Орга, который в чине лейтенанта служил офицером связи в дивизии, но еще лучше, что Орг как раз в это время получил приказ отправиться с каким-то распоряжением в их дивизион. На случайных машинах и пешком пришлось бы пропутешествовать по крайней мере целый день.
Орг обрадовался компании. Забрались вместе с Эрвином в кузов, чтобы поговорить, к тому же в кузове было лучше наблюдать за воздухом. Вот и Эрвин узнал, что же за это время произошло в дивизии.
— Плохо ли живешь, когда тебя на персональной машине подвозят к дивизиону! — сказал он с признательностью Оргу.
— У нас уже остается так мало людей, что неизбежно приходится о каждом в отдельности заботиться, окажи милость, подсаживайся, — в тон ему отозвался Орг.
Неустанно висевшие над дорогой летучие, как их называл Эрвин, немцы не давали дух перевести. Эрвин насчитал целых восемь раз, когда им пришлось без оглядки кидаться с шоссе в лес и в поле, оставляя видавшую виды полуторку беззащитной стоять на дороге. Немецкие летчики от полнейшей безнаказанности обнаглели, делали что хотели, порой бывало ощущение, что они черно-зелеными брюхами самолетов так низко проносились над дорогой, что от вихрей пропеллеров шевелились волосы на макушке. Моторы ревели, барабанные перепонки готовы были лопнуть. Скорострельные пулеметы строчили сквозь грохот и вой, как хорошо отлаженные машинки. Снова и снова мелькали большие черные кресты на концах крыльев, на светло- желтом и серо-зеленом фоне, вновь и вновь черные тени проносились перед солнцем.
Летучие немцы вознамерились все живое, что двигалось по дорогам, уничтожить или втоптать в пыль и в кюветы, чтобы больше не поднялось. Едва люди вставали, успевали хватить глоток воздуха и поднять глаза, как немцы были тут как тут, устремлялись вниз, и пляска начиналась сначала. Оставалось непонятным, как они могли с утра до вечера висеть над дорогами без того, чтобы их одолела усталость или у них кончился бензин Сгоревшие остовы машин и опрокинутые в канавы разбитые повозки были свидетелями этого разгула. У кого находилась хоть какая-то возможность, тот старался переждать дневное время в лесу и только вечером пускался в путь, когда робкая темнота сулила укрытие У них с Яаном этой возможности не было.
В общем-то они отделались довольно легко. Машина осталась целой. Несколько пробоин в кузове и крыше кабины — на это не стоило обращать внимание. Только один раз машина слегка накренилась, когда они вернулись на шоссе. Пуля косо разодрала передний скат, белые кордрвые нити вылезли из черной резиновой массы, будто разорванные нервные сплетения из раны. Эрвин при виде этого почувствовал, как у него с правой стороны челюсти заныли зубы. С этим скатом ничего уже не сделаешь, шофер сплюнул и начал ставить запаску Эрвин взялся помогать ему. Было вполне возможно, что немцы скоро вернутся завершать свою работу.
Спустя некоторое время шофер раздобыл новое запасное колесо. На одном из поворотов они обнаружили в кювете разбитый «ГАЗ-АА» с грузом воинского белья. Видимо, колонну бомбили, вероятно что и шофера ранило, — иначе почему машина влетела на такой скорости в канаву, что весь передок до самой кабины был смят в гармошку. Но запасное колесо оказалось в сохранности, и шофер забрал его. Вдобавок каждый из них вытащил себе по паре белья, и это добро пришлось кстати. Эрвин при этом подумал, что если после всей этой кутерьмы и не удастся сходить в баню, то поможет хоть чистое белье.
После этого им еще два раза пришлось носом утыкаться в землю. Наконец Яан Орг покачал головой и сказал, что, видимо, он напрасно взял с собой Эрвина.
— У тебя такой зенитный дух, что немцы то и дело наседают, как осы, у них свой зуб на вас — поди, старые враги! Если так дальше пойдет, мне и к вечеру не доехать со своим пакетом.
— Чепуха все, — возразил Эрвин сиплым от бессонницы голосом. — Они смотрят, едет важный офицер на большой машине, они же наших лычек не знают, принимают тебя за высокий чин и хотят вбить в землю, прежде чем ты свой корпус, или что там у тебя, на них нашлешь.
Вспоминая отдельные детали своей поездки, Эрвин дошел до озера. Он остановился и огляделся. Примерно в двухстах метрах виднелись красивые разросшиеся кусты, за ними можно было спокойно раздеться, никто не увидит, никто не помешает. Удастся наконец ненадолго вылезти из обмундирования, оно уже, того и гляди, прирастет к спине, словно собственная кожа; может, и портянки доведется сполоснуть, поди высохнут на солнце, пока он будет нежиться в озере.
С бельем под мышкой он не спеша направился дальше, настолько захваченный предвкушением предстоящего купания, что не обратил внимания на то, что происходит за кустами. Лишь когда он пролез через кусты, взгляду Эрвина открылась картина, пригвоздившая его к месту.
За кустами в берег вдавалась бухта, ее песчаное дно ясно виднелось сквозь подернутую рябью воду озера. На берегу этой бухты загорали и плескались в неглубокой воде пять или шесть девушек, все голые. Видимо, и они не ожидали здесь появления чужого, потому что в первый миг все оцепенели и лишь в следующее мгновение вырвался звонкий визг и послышались многоголосые крики.
В первый момент Эрвин от смущения не знал, куда девать глаза или направить шаги. Затем девушка, находившаяся ближе всех, схватила с земли платок и прикрылась им. Платок закрывал грудь и опускался до половины бедер, оставив на виду округлые загорелые колени и сильные икры. Когда девушка, стянув на боку платок, сделала пару шагов навстречу Эрвину, ее левая нога обнажилась почти до самого паха. Девушка возмущенно мотала головой, так что ее темные волосы развевались и глаза сверкали от негодования.
— Куда прешь? — крикнула она Эрвину. — Кто тебя сюда звал? Убирайся! Чего стоишь, как столб, или раньше девчонок не видел? Пошел!
В подтверждение своих слов она яростно замахала свободной рукой. Эрвин уставился на девушку. Лицо ее было округлым, смуглым, сильный загар коричневым треугольником залегал глубоко между грудями. Большие живые глаза и подрагивающие от возмущения чувственные губы придавали лицу девушки прелесть.
Видимо, Эрвин слишком долго рассматривал ее, потому что девушка сделала еще один шаг в его сторону и крикнула:
— Уходи подобру, что ты, русского языка не понимаешь? Не то оборвем тебе уши! Это наше место!
Лишь теперь Эрвин повернулся и пошел назад. Видимо, в его облике сквозила явная растерянность, потому что спустя минуту амазонка с платком крикнула ему вслед уже с издевкой:
— Вот-вот, убирайся добром, солдат, не то нас здесь много, можем до беды довести!
Эрвин с удовольствием оглянулся бы, но почувствовал, как у него горят уши, и обозлился на себя: будто сопляк какой! Тоже мне дело — голые девчонки! Смотреть на них… Могли бы и подальше уйти, не вертелись бы у людей под ногами.
Он нашел себе новое место в нескольких сотнях метров, в стороне за ольшаником, куда не доносились звонкие голоса взбудораженных случившимся девушек и плеск воды, который еще спустя некоторое время стоял в ушах. Озерная вода бодрила, вымывая тихо и незаметно из тела усталость последних дней. Отдельные позвякивания и скрип калиток, доносившийся из деревни к озеру, казались такими умиротворяющими, безмятежными, залитое солнцем июльское небо было таким безмолвным, что война уже не могла восприниматься всерьез. Все самолеты пропали, они больше не висели над дорогой. Вода возле берега была зеркальной, лишь подальше, где берег не защищал поверхность от ветра, слегка и весело рябило. Солнце доставало до самого песчаного дна, так что можно было разглядеть свои пальцы, которые после недельных томлений в сапогах выглядели неестественно белыми. Тут и там наполовину ушедшие в песок озерные раковины держали свои створки приоткрытыми. Солнце жгло так сильно, что было в самый раз временами окунаться в воду по шею. Чуть поодаль виднелся поросший камышами заливчик. На мгновение мысли Эрвина оказались заняты вопросом: интересно, водится ли там красноперка?
Война уже не могла идти всерьез. Завтра они повернут машины к дому и станут завершать свой страшно затянувшийся учебный поход. Еще хватит жаркого лета, еще успеется отдохнуть, поехать в деревню к сестре и ощутить радость, что этот год благословлен такой удивительно прекрасной погодой. Удастся полежать на берегу куда более знакомого озера и…
Но как быть тогда с похоронами Атса Бломберга? С тем красноватым песком, который он горстью кидал на скомканную от скатывания шинель? Атс ведь остался лежать под песчаным бугорком, он уже не поднимется оттуда — как же они могут развернуть машины к дому, что скажут об Атсе?
Вдруг Эрвин ощутил цепенящий ужас — ужас от необратимости происшедшего и неведенья, которые охватили его. Вмиг озерная вода показалась ледяным металлом, которым он был залит по шею. Его пронзила болезненная и острая тоска, будто невыносимо высокий звук, тоска по нежности, по недостижимо далекой нежности и теплоте. В этот миг он с безжалостной отчетливостью почувствовал, что с этой минуты он остается один-одинешенек в суровом и враждебном мире, блуждает по какой-то призрачной, без дорожных знаков, военной местности и вовсе не знает, за каким деревом или бугром его поджидает очередь свинца прямо в грудь.
Вдруг оказалась развеянной прекрасная сказка, только что тешившая его, — что нет никакой войны и что возможно возвращение в июнь, в мирные дни. Всего этого больше попросту не было, оно никогда уже не могло вернуться. Озеро, в котором он забылся ненадолго, просуществует всего лишь мгновение. Сейчас это мгновение пройдет, уйдет насовсем, чтобы никогда уже не повториться. Он опять останется один, совершенно один…
Эту ночь, самую длинную ночь войны, Эрвин провел с Верой. Вера, девушка с платком, принялась, как и он сам, потом искать встречи. Что-то во взгляде Эрвина там, на берегу озера, что-то, кроме того откровенного любования, с которым он смотрел на обнаженную девушку, запало в ее душу. Возможно, в глубине глаз Эрвина уже родилась та болезненно вибрирующая звонкая тоска, почти что безнадежная тоска, которая лишь спустя какое-то время, на берегу озера, вошла в его сознание. Сила этой тоски была столь властной, столь беспрекословной, что, заглянув однажды в глаза Эрвину, Вера уже не находила себе покоя. Миг затишья был настолько потрясающим и деревня такой маленькой, что они просто не могли не встретиться вновь, хотели они того или нет.
Тем более что они этого хотели.
Постель на чердаке в свежем сене была жаркой и пахла летом. Тело вздрагивало от каждого прикосновения соломинки, словно это была светившаяся нить накала. Мир исчез куда-то далеко-далеко, мысль о необратимости растаяла, и вдруг Эрвин понял, что именно сейчас ему действительно все равно, что случится завтра, послезавтра иди через неделю. Вместе с удивлением пришло сознание, что, может быть, это и не самое главное — возможно, человеку вообще не нужно знать, за каким деревом или бугром его что-то ждет Все стало малозначительным, кроме настоящего момента.
Бесконечная ночь, с дремотой и бодрствованием, со своими приливами и отливами, со своей радостью и прозрачной печалью, властвовала над временем и окружающим миром. Она просто отводила в сторону войну, которая разгоралась вдали огромным пламенем и набирала силу, и не давала приблизиться ни одной страшной мысли или тревожному видению. Вера оделяла своей нежностью, оделяла щедро, расточительно, и источник этот был неиссякаем. Этот поразительный, дожидавшийся Эрвина за высокой плотиной поток нежности захватил его теперь целиком, завертел и унес от всего будничного.
Когда лучи солнца пробились через щели на чердак, они оба окончательно очнулись. Эрвин смотрел на ставшее близким лицо Веры, ее большие глаза были чуточку сонными, а губы дотемна зацелованы. Вера уловила желание в его взгляде и улыбнулась в ответ.
— Тебе так хотелось там, возле озера, разглядеть меня, но я не дала. Так смотри же, — сказала она и скинула простыню.
Пробивавшиеся сквозь щели лучи солнца покрывали ее тело неровной золотистой сеткой, которая ничего не скрывала. Лучи огибали груди и преломлялись на сосках. Некоторые из них запутывались в волосах и зажигали их золотистыми нитями, другие касались розоватым светом пальцев на ногах, чтобы затем шмыгнуть в сено.
Вера медленно протянула ему навстречу руки.
Время остановилось, и казалось странным, что в этом остановившемся времени буднично кричали петухи, мычали коровы, звенели колодезные цепи и скрипели двери. Все эти звуки принадлежали как бы другому миру, который не должен был достигать сеновала.
Постепенно новый день вступал в свои права.
— Ты хороший, — сказала Вера Эрвину, погладила его волосы и призналась — Но вообще-то мы здесь, в деревне, несчастные девки.
— Нет, нет, — возразил Эрвин, ничего не понимая Он просто не хотел, чтобы Вера была несчастной.
— Не спорь, если не знаешь Конечно, несчастные.
— Почему? — стал допытываться Эрвин.
— Нас тут одних оставили. Деревня же вымерла. У нас на каждые пять девок только один парень, да и то по большей части дурачок или недоросль. Уже с той поры, когда я еще в школу ходила, всех лучших и шустрых парней без конца стали сманивать из деревни То электростанцию строить, то на флот или в авиацию, то Комсомольск возводить, то на рабфак. Девчат никто не берет Все ребята позадористее и поумнее уходят, кто однажды ушел, тот уже не возвращается А нам с кем жить, кому детей рожать? Дуракам и шутам гороховым или же бездельникам и пьяницам, которые больше ни на что не годятся?
— Но… — пытался вставить Эрвин, — но девушки тоже могут уходить в город учиться..
— Как же, пойдешь! — с горечью воскликнула Вера. — Крепкой цепью прикованы к своему огороду Родители ни за что не отпустят У них тут изба и скотина, несметное сокровище, правда? Стоит повести разговор, что хорошо бы поехать поглядеть на белый свет, как сразу в слезы. Мы тебя родили, растили, теперь покидаешь нас в старости на милость божью, кто нам поможет, кто коровку подоит да дом приберет… Ребятам что — пришлют из города какой рублик, привезут на праздник шелковый платок да пачку табака, и будет с них! Нет, мы, нынешние девки, несчастные. Посуди сам: давно ли кончилась финская, теперь опять война! Ребята, чуть на ноги встанут, уже уходят и уходят А мы все одни, увядаем здесь, будто клевер, который никто не косит…
Эрвин не знал, как утешить ее в столь глубокой печали. Со всей отчетливостью осознавалось, что и он здесь временный, проходящий, который ничего, в сущности, не изменит И в то же время было невыносимо горько думать, что он должен будет вот сейчас навсегда оставить Веру. Оставить и уйти дальше — вновь жизнь без нежности, без единой близкой души. Это казалось вопиющей несправедливостью.
— Я… — начал он было, но Вера прикрыла пальцами его губы и не дала говорить.
— Ты не давай мне никаких обещаний! Я ничего не просила. Не надо пустых слов, мне от них теплее не станет. Я знаю, что у тебя дома девушка или жена. Думаешь, я не догадываюсь? Поэтому не говори мне ничего, не нужно! Не клянись бесполезно в том, чего не сможешь выполнить. Ты пообещай мне только одно Скажи, пообещаешь?
Эрвин кивнул. В этот момент он готов был обещать что угодно, и это не было простым жестом, он был убежден до глубины души, что выполнит все, чего бы Вера от него ни попросила.
Вера медленно провела маленькой загрубевшей ладошкой по его щеке, откинула движением головы со лба волосы и посмотрела на Эрвина.
— Обещай мне, если останешься в живых, приехать после войны посмотреть, что со мной стало. Не ко мне, но приди посмотреть. Придешь разок сюда, все узнаешь и можешь снова уезжать. Обещаешь?
— Да.
Вера приподнялась на локте, склонилась над лицом Эрвина, так что ее волосы накрыли их некой пахучей сумеречной палаткой, и прижалась своими горячими губами ко рту Эрвина.
12 июля офицер связи Я. Орг привез из штаба дивизии распоряжение командиру зенитно-артиллерийского дивизиона отправить на следующий день своим ходом оставшиеся без снарядов зенитные орудия в район Валдая. Во второй половине дня в дивизион прибыл также назначенный ответственным за передачу пушек, недавно прибывший из Ленинграда с пополнением в дивизию офицер из запаса, воентехник третьего ранга Алексей Коротков.
Утром 13 июля командир дивизиона капитан Р. Паюст вместе с батальонным комиссаром С. Потапенко назначили Э. Аруссаара заместителем начальника колонны и одновременно шофером головной машины. Колонну составили из шести боевых машин, на каждой по два человека. Каждую машину в колонне снабдили бочкой бензина, команде выдали сухим пайком продукты на четыре дня. Пунктом назначения колонны был определен город Валдай.
Перед выездом начальник колонны А. Коротков собрал бойцов и объявил, что, согласно распоряжению командования, колонне придется двигаться окольными дорогами, избегая заторенных беженцами и забитых направляющимися на фронт воинскими частями основных магистралей. Из артиллерийских складов в Валдае им необходимо будет получить для дивизиона новые орудия вместе с боеприпасами к ним.
Комиссар Потапенко перед отъездом сказал старшему сержанту Аруссаару:
— Смотрите в оба! От вас теперь зависит, останется ли дивизион и в дальнейшем артиллерийским дивизионом, или он будет простой пехотной ротой.
Колонна отправилась в путь в 11.20. После выезда машин из деревни местная жительница Вера Туманова, 19 лет, пробежала прибрежными лугами в окрестностях озера Белого полтора километра до поворота шоссе, где остановилась возле одинокой березы и проводила колонну, пока она не скрылась из глаз.
Погибший в ночном бою рядовой Артур Бломберг, 22 лет, холостой, родился в уезде Ляянемаа, волости Ригульди, в деревне Роослепа. Дед А. Бломберга был местным прибрежным шведом, отец родился уже от смешанного брака и сильно эстонизировался. Как отец, так и дед зарабатывали на жизнь матросским трудом, в основном на судах каботажного плавания.
Начиная с 1939 года Артур Бломберг служил в бывшей эстонской армии, принадлежа к составу противовоздушной артгруппы. После формирования 22 территориального стрелкового корпуса был назначен в зенитно-артиллерийский дивизион 182 стрелковой дивизии. Среди сослуживцев пользовался уважением как начитанный и владеющий шведским языком человек, за время всей службы выделялся независимым поведением и врожденным балагурством. После завершения службы собирался поступить в мореходное училище, чтобы получить диплом штурмана дальнего плавания.
В стволе винтовки погибшего был обнаружен патрон, на капсуле которого оказалась вмятина от бойка. Ударник винтовки был спущен. Явился ли отказ винтовки следствием фабричного дефекта, нарушения правил хранения боеприпасов или превышения срока хранения, так и осталось невыясненным, так как никаких расследований по данному делу не производилось.
21
Астрид как пришла с улицы, так и сидела у кухонного стола. Платок сполз на затылок, и кофта нараспашку. Лишь побелевшие от пыли туфли она по привычке оставила возле дверей. Хотя в этом и не было смысла, потому что за время, пока она отсутствовала, дверь оказалась взломанной и в квартире побывали какие-то люди, явно в сапогах.
У Астрид не было и малейшего представления, у ко го здесь, в поселке, мог пробудиться такой интерес к ее жилищу. Да только всех ли она знала? В последние тревожные дни в поселке появились чужие люди, о которых никто ничего не ведал. Они старались не быть на виду, не объявляли, за кого или против кого они, но следы их действий все чаще обнаруживались то тут, то там. То и дело что-то оказывалось разграблено, разбито, унесено. Будто какие-то темные силы только и ждали случая, когда власть ослабнет и торопились теперь вовсю использовать возможность самоуправства.
Астрид не знала, что это всегда сопутствует смене власти, у нее в этом не было опыта. Прошлым летом, когда устанавливалась новая власть, она пришла на смену старой столь быстро и столь решительно, что будоражащего воображение ощущения безвластия не успело и возникнуть. Двое поселковых выпивох, правда, явились к магазину и давай орать, мол, хватит сосать кровь и пусть лавочник Таммаро добром отдаст ключи представителям народной власти, но тут явился Рууди Орг, на рукаве красная повязка с буквами ROи с отобранным у констебля револьвером на поясе. Гаркнул пьянчужкам, чтоб и духа их не было, не то отведет в кутузку, где они и прежде частенько посиживали. Выпивохи смиренно разошлись, только плевались почем зря и бубнили себе под нос, что вот, мол, и эта новая свобода тоже не для трудового человека установлена.
Теперь уже пошли ходить по квартирам, когда отлучались хозяева.
Так она и не поняла, то ли они искали что, то ли просто на добро пришли позариться. Дверца платяного шкафа была распахнута, на первый взгляд казалось, что недостает чего-то из одежды Тоомаса, но посмотреть как следует у Астрид не было сил. Не сейчас. Сейчас ей все равно. Хотя одна потеря бросилась в глаза сразу. В задней комнате, на стене всегда висела горящая медью труба. Ее там больше не было.
Взломщики были бесцеремонны. Часть одежды кучей лежала перед шкафом, белье с полок было сброшено да так и оставлено. Неясно, то ли в альбоме чего-то искали, или кто-то случайно задел его и столкнул на пол, — фотографии, находившиеся между толстыми коричневыми листами, разлетелись по всей комнате, валялись повсюду, на некоторых даже виднелись пыльные следы каблуков.
Эти фотографии Астрид прежде всего и принялась собирать. Безотчетно, механически, будто это действие в какой-то мере помогало навести прежний порядок. Теперь фотографии лежали расползшейся кучей на кухонном столе, и она почти не видела их. Во всяком случае, глаза не различали, кто там был на снимках. Фокус глазных хрусталиков переместился куда-то к затылку, вместо своих рук Астрид видела на фоне клетчатой скатерти лишь неопределенные белые пятна с отростками, листки фотокарточек сливались в одну плоскость, испещренную серыми разводами и наплывами.
День клонился к вечеру, солнце стояло довольно низко и светилось желтым светом. Все тело ломило от усталости, напоминавшей о несчетных километрах. Дорога растянулась еще и потому, что возле моста, у казенной мызы Кудивере, ее остановили охранники с белыми повязками и повернули назад.
Мне надо спешно в город, все повторяла Астрид, вцепившись руками в руль велосипеда, мой муж находится там в тяжелом положении, он не может ждать, боже мой, неужели вы не понимаете эстонского языка? Два мрачных деревенских мужика односложно твердили в ответ, мол, они ничего не знают, мало ли что она наговорить может, это для них не указ, пусть предъявит пропуск Омакайтсе, если хочет ехать в город. Видно, мужикам был дан строгий приказ, иначе они бы обязательно уступили, особенно когда из глаз Астрид хлынули вызванные собственным бессилием слезы отчаяния. Однако вооруженные мужики лишь вертели головами и отводили глаза, им явно было не по себе, и все же они не решились переступить запрет.
Немного поплакав и поняв безвыходность положения, Астрид повернула назад и сделала через мызу многокилометровый круг. Она проделала его и по возвращении, потому что поди знай, как долго те самые мужики могут дежурить возле моста, а вдруг им дан приказ отсылать обратно также едущих из города людей.
Ноги ныли от долгой дороги. Астрид и раньше приходилось ездить на велосипеде в город, но еще никогда дорога так не изводила ее.
Все это началось, в сущности, еще позавчера.
Утром через поселок на грузовиках проехали немецкие солдаты. Они были в темно-зеленых глубоких касках. И тут же за поселком вспыхнула стрельба. Палили винтовки и строчили пулеметы. И все это доносилось так громко, будто стреляли тут же за спиной. У Астрид вдруг появилось страшное ощущение беззащитности, стены дома были не толще картона, любая пуля могла их здесь убить. В страхе она схватила маленькую Рээт и кинулась в самый надежный уголок квартиры — сюда же, на кухню, к плите, где выступавшая углом теплая стенка своей каменной твердью служила хотя бы какой-то защитой. Вздрагивая при каждом ближнем выстреле или пулеметной очереди, она с ребенком на руках просидела некоторое время в своем ненадежном укрытии. Рээт чувствовала материнский страх и все время хныкала. Хотя стрельба продолжалась не особенно долго, минуты эти казались бесконечными. Наконец одна из удирающих немецких машин с ревом промчалась под окнами Астрид в сторону города, так что стекла задребезжали, вскоре и стрельба затихла. Но Астрид еще некоторое время не осмеливалась высунуть из кухни носа. Ей все казалось, что снова пойдет стрельба и пули непременно пробьют стены.
Потом соседи говорили, что русские здорово дали жару немцам возле моста. Несколько машин разбили и подожгли, немцы в панике бежали дворами в сторону города, и оглянуться не было времени.
Когда Тоомас вернулся под вечер домой, Астрид принялась всерьез упрашивать его: уйдем на несколько дней в Аакре, к родителям. Лесной хутор находится вдали от дороги и людей, там с ребенком будет безопаснее. Кто знает, кончится ли все сегодняшней перестрелкой. Тут знай бойся шальной пули. Рээт тоже все время хнычет от страха, того и гляди, ребенка страхом попортишь.
Горе Астрид было неподдельным и огромным.
Тоомас задумчиво хмурил широкий лоб, с его лица не сходила глубокая озабоченность. Наконец и он решил, мол, и то верно, сейчас каждый куст при дороге может свинцом брызнуть. Положение в поселке и вокруг него довольно неясное. Вот и сегодня половина людей не вышла на работу, прячутся дома и пережидают неопределенность. Даже Эринурм, хотя он и заведующий отделом и должен бы другим пример показывать, и тот не вышел. Тоомас с помощью оставшихся рабочих организовал на бойне дежурство и сохранял порядок. В такие времена легко может дойти до грабежа и взлома! Теперь долг каждого человека быть на своем месте и заботиться о том, чтобы все оставалось в целости и сохранности.
В вечерних сумерках они и отправились в Аакре. Рээт уложили в белую сплетенную из щепы бельевую корзину. Тоомас привязал корзину к багажнику велосипеда. Астрид взяла с собой узел самой необходимой одежды. Так они и шли все двенадцать километров по луговым тропкам и лесным дорожкам, ведя рядом велосипеды, пока к полночи не дошли до места. Аакреский старый Тоомас, свекор Астрид, ничего не спросил, видимо, и сам чуял в воздухе грозу, все кивал одобрительно и сказал, что так-то оно вернее, когда в смутные времена вся семья вместе.
Аакре со своей захолустной тишиной было удивительным местом. Астрид казалось, что здесь, когда-то очень давно, еще при жизни предшествующих поколений, время остановилось. Начиная с ворот, которые вместо железных петель удерживались скрученными из прутьев кольцами, все в Аакре основательное, добротное и самими сделанное, вековое. Старый Тоомас носил летом в основном белую домотканую крестьянскую одежду из холста и ходил в постолах, и это словно бы обращало его в олицетворение духа, вечного хранителя земли; из избы с низким потолком никогда не выветривался своеобразный кисловатый и в то же время свежий запах, который шел то ли от выскобленного добела деревянного пола или из хлебной печи, бадьи с квасом или сохших на веревочке лесных трав, — только держался он в этом доме десятилетиями. На этот двор, видимо, до их позапрошлогодней свадьбы с Тоомасом ни разу не заезжал ни один автомобиль, на хутор не вело даже дороги, способной привлечь кого-то завернуть в лес.
Очутившись под этой крышей, они почувствовали, что ограждены от невзгод.
На следующее утро Тоомас все же вернулся в поселок. Он не находил себе покоя. Пока никто другой от него не принял скотобойню, он оставался в ответе за нее. Кто знает, сколько человек выйдет на работу в этот день. Астрид пыталась было отговорить мужа, пусть хотя бы денек пропустит, ничего не случится, — вдруг в поселке снова вспыхнет перестрелка? — но все было напрасно. Врожденная обязательность не позволяла Тоомасу изменить себе. Он успокоил жену, сказал, что ничего не случится, что скоро вернется, сам все осмотрит и поговорит с людьми, и вскочил в седло. Широкая спина Тоомаса, склонившаяся над велосипедом, и было последним, что увидела Астрид.
Когда Тоомас к вечеру не вернулся домой, Астрид в предчувствии недоброго встревожилась. Старый Тоомас, правда, успокаивал, что, может, пришлось остаться на ночь, наверно не вышли рабочие, и что к утру-то вернется, но это не успокаивало. Тоомаса не было всю ночь, не вернулся он и утром. Астрид оставила Рээт на присмотр старикам и помчалась в поселок искать мужа.
Домой Тоомас не приходил. Астрид кинулась на бойню. В воротах стоял вооруженный человек с белой повязкой, лицо его показалось ей вроде бы знакомым. Мужчина выслушал ее торопливую и сбивчивую речь, осторожно огляделся и сказал, что впустить Астрид он не может, это запрещено, да и нет в этом смысла, потому что Пярнапуу на бойне нет. Его еще вчера утром увезли отсюда. Кто увез? Куда увезли? Почему? Охранник неловко вытягивал шею, будто воротник его расстегнутой рубашки стал вдруг тесным, он снова беспомощно огляделся и невнятной скороговоркой сообщил, что он, собственно, ничего не знает, он при этом не присутствовал, пусть госпожа Пярнапуу не подумает, будто он тут к чему-то причастен. Но кто же тогда? И куда? Охранник ответил уклончиво, что будет лучше, если госпожа сама быстренько отправится в уезд, в штаб Омакайтсе, был приказ всех, кого здесь вчера взяли, переправлять туда. Может, удастся чего добиться. Пярнапуу все же знают с эстонских времен, надо думать, произошла ошибка, что арестовали именно его…
Большего Астрид узнать не удалось. Поселок уже который день пребывал в полнейшем оцепенении, учреждения закрыты; когда она торопливо проходила по улице, то, правда, чувствовала взгляды, которые сопровождали ее из-за занавесок, но на виду не показывался ни один человек, у кого бы можно было что-то дополнительно узнать. Да и кто мог знать? Кто скажет? Но, несмотря на это, у Астрид было ощущение, будто уже все до последнего знали о ее судьбе, взгляды, казалось, злорадствовали: смотрите, там идет жена арестованного Пярнапуу!
Вдруг она ясно ощутила враждебность этого приветливо беспристрастного поселка. Странно обостренное чутье подсказывало, что за некоторыми занавесками живет удовлетворение: меня беда обошла, ее настигла!
Вернувшись домой, Астрид сразу же взяла велосипед и отправилась в город.
Казалось невероятным, что все это было лишь сегодня утром. Целая вечность отделяла Астрид от этого солнечного июльского утра, когда она принялась накручивать педалями первый километр; сердце ее, правда, было заполнено тревогой, но все же в груди теплилась большая надежда. Ну конечно, это какая-то глупая ошибка, она поедет и все объяснит, перед ними извинятся и их отпустят домой Тоомас ведь такой человек, что работает как вол, а за себя слова сказать не может Так это дело не пойдет Сейчас не время для скромности.
Когда Астрид вновь подумала об этом, ее словно холодной водой окатили. Как вообще могло случиться, что Тоомаса арестовали, как какого-нибудь преступника? Его, который никого в жизни не обидел. Теперь Тоомаса увезли под охраной и спрятали в таких глубоких подвалах Омакайтсе, что его уже невозможно будет найти. За что же все-таки? Все существо Астрид восстало против этого. Даже во время войны нельзя же человека просто так, по чьему-то усмотрению, засадить в тюрьму!
Сердце колотилось, в висках тяжело стучала кровь. Астрид с самого утра крошки в рот не брала, но сейчас ей кусок в горло не лез. Вопиющая людская несправедливость взывала к сопротивлению. Знать бы ей какого- нибудь высокого начальника, чье слово имело бы вес! Астрид без тени сомнения тотчас вломилась бы к нему и крикнула от всего сердца: вы не смеете задерживать Тоомаса, он никому не причинил зла и он мне каждую минуту нужен!
Только где найти такого человека, облеченного властью, во времена безвластья?
Астрид с треском оторвала руки от клеенки и, ни о чем не думая, взяла из кучи фотографий самую верхнюю. Нужно было чем-то занять себя. Усилием воли она сосредоточила свой взгляд на фотографии. Снимок, казалось, медленно поднимался со дна реки на поверхность, из расплывчатого становился отчетливым.
Этот поросший травой двор на фотографии был двором хутора Аакре, и люди там оказались их свадебными гостями. Улыбавшаяся в подвенечном платье девушка — она сама. Большая голова Тоомаса была высокомерно поднята крахмальным воротничком. Удивительным образом жених с невестой вовсе не были на фотографии самыми главными, наоборот, в центре снимка выпирал сверкавший автомобиль, на который, по другую сторону от новобрачных, по-хозяйски и гордо облокотился в блестящей кожаной куртке двоюродный брат, ванатоаский Ильмар. Он был у них свадебным кучером. Астрид разглядела фотографию от края до края и подумала, что дрова, сложенные возле забора в поленницу, еще прошлой зимой обратились в золу под плитой на хуторе Аакре.
Лица перед глазами Астрид вновь стали расплываться, будто тускнели за чередой прожитых дней. Вдруг с опустившейся в реку времени фотографии в глаза бросилось что-то знакомое. Это продолговатое, с самоуверенным взглядом лицо, которое чуть-чуть заслонял козырек модной кепки Ильмара! Его она видела совсем недавно, это лицо отчетливо стояло перед ее глазами.
Помещение уездного отдела внутренних дел, где теперь располагался штаб Омакайтсе, с первого взгляда навело страх на Астрид. Оно кишело обросшими бородой вооруженными людьми, которые, громко разговаривая и громыхая сапогами, шагали туда и сюда по мрачновато-зеленому коридору и время от времени исчезали за той или другой коричневой дверью. Астрид была единственной женщиной во всем этом доме, во всяком случае ей так казалось, здесь она чувствовала себя неприкаянной. Вчерашние лесные братья пытались грубо шутить с ней, напрашивались зоревать, и ни один не высказал готовности в чем-нибудь ей помочь. К вопросам они оставались глухими. Ни на один не хотели отвечать. Право не отвечать, не чувствовать ни перед кем ответственности кружило голову, весь мир умещался в ладони — сжал, и дух вон! Кое-кто из более несдержанных недвусмысленно похабничал с Астрид, им казалось, что все женщины теперь должны быть доступны победителям, но Астрид не воспринимала сказанного, вроде и не слышала, продолжала искать, кто бы мог ей сообщить, где Тоомас.
Астрид ходила от одной коричневой двери к другой, заглядывала в комнаты, и вскоре ей стало казаться, что во всех сидит один и тот же человек с мрачным усталым лицом в мундире Кайтселийта, который едва удосуживается выслушать ее, чтобы затем отрицательно тряхнуть головой и резко сказать: он о Тоомасе Пярнапуу ничего не знает. Возможно, знают в другом отделе…
Астрид была уже в полном отчаянии, когда в одном из коридоров навстречу ей попался тот самый самонадеянный человек с продолговатым лицом, который был запечатлен на свадебной фотографии. Бывший одноклассник Тоомаса из уездной гимназии, звали его, кажется, Мартином. Мартин Оксбуш. О нет, позднее он эстонизировался, когда работал землемером в уездной землеустроительной комиссии, теперь его зовут Майдо Уритамм. На свадьбе он держался несколько особняком, словно не находя подходящего общества, лишь двоюродный брат Ильмар старался быть рядом. Иль- мар страшно любил общество образованных людей, это и его самого возвышало над другими. Тем более что к тому времени его впервые после многократных потуг избрали казначеем местного мелиоративного товарищества, и он в своей новой должности считал полезным заводить знакомства, которые достигли бы самой водной комиссии уезда.
Уритамм с несколько отсутствующим видом выслушал Астрид. Он был, во всяком случае, настолько воспитанным человеком, что не позволил себе ни резкости, ни отказа.
Да, конечно, он готов сделать все, чтобы это заблуждение, эта явная ошибка была исправлена. Несомненно, он понимает заботу Астрид, разумеется, вся эта история неприятна, но бояться ей ничего не следует. Омакайтсе — это организация с твердым порядком, где господствует законность, никакого самосуда или сведения счетов тут быть не может, в этом отношений пусть Астрид успокоится. Это же истинно эстонская организация! Возможно, от Тоомаса и не требуют ничего, кроме сведений о директоре скотобойни и о других большевистских попутчиках. В этом случае он окажется дома сразу же после соответствующей беседы. Нет, сам он, к сожалению, о Тоомасе не слышал и не знает, где тот в настоящее время находится. Это можно узнать у начальника Омакайтсе, но полковник Лаазинг, к сожалению, выехал на операцию.
— Дорогая госпожа Пярнапуу, — предупредительно заверил ее Уритамм, — я же знаю Тоомаса много лет. Я уверен, что он и при большевиках не сделал ничего такого, что эстонцу непростительно, так что, видимо, это дело будет улажено. Немного терпения, как только полковник вернется, я с ним поговорю. Лучше всего, если вы сейчас уедете домой. Уж я найду способ передать вам, как обстоят дела. Здесь вам оставаться смысла нет.
С этими словами он отвесил легкий поклон, повернулся и зашагал прочь. Перед глазами Астрид осталась его спина, покачивающаяся в ладно сшитом френче кайтселийтчика.
По дороге домой перед глазами Астрид все время стояла одна и та же картина. Человек с мрачным усталым лицом, засучив рукава мундира, стоит у операционного стола, застеленного белыми простынями, и водит взад и вперед рукой, все взад и вперед, в том же темпе, в котором она крутит педали, в руке мужчины поблескивает скальпель, и с кончика его через равные промежутки времени падают совершенно круглые, сверкающие рубинами капли крови.
Возле Кудивере она и на обратном пути посчитала за лучшее загодя свернуть к мызным постройкам, чтобы кружным путем, полями выехать за мост на шоссе, ведущее в поселок. Она чувствовала, что никто не хочет ей сегодня помочь, и сознание этого породило страшную усталость, которая не позволяла даже мыслям течь свободно. В последнем отчаянии она ухватилась за слова Уритамма: «Уж я найду способ передать вам, как обстоят дела». Все же однокашник, он должен помочь.
За это время солнце успело зайти. Комнату сразу же заполнили сумерки, и в этих сумерках вдруг совершенно невыносимой стала безжизненная белизна выкинутого из шкафа на пол белья Астрид поднялась на ноги, сдвинула снимки на столе и, собравшись с силами, принялась прибирать в разоренной квартире.
Она убрала разбросанное белье в шкаф, мысли ее блуждали своим чередом. Они сосредоточивались на самой благоприятной возможности, будто присосками ухватывались за предположение Уритамма: «Возможно, от Тоомаса и не требуют ничего, кроме сведений о директоре скотобойни и о других попутчиках». Кто могли быть эти другие попутчики, оставалось неясным. Ну конечно, это так, чего им еще нужно от Тоомаса! Того и смотри, скоро появится дома.
Было уже совсем темно, когда раздался негромкий стук в дверь. Астрид без огня сидела на кухне, собственно, она и не знала, есть электричество или нет. Рука не поднималась к выключателю. Она кое-как уложила вещи на место и подмела пол, сейчас она опять сидела возле кухонного стола, уставившись в маячивший в отдалении за окном темный излом ельника, и напряженно думала, с чего начать завтрашний день. Как узнать хоть что-то о Тоомасе? Ждать вестей от Уритамма было нестерпимо, если самой ничего не предпринимать; она должна была как-то ускорить события.
Стук заставил Астрид мгновенно очнуться от своих мыслей. Наконец-то! Она все время знала, что Тоомас вот-вот придет!
Астрид вскочила, кинулась к двери. От резкого движения стул перевернулся, но этот неожиданный грохот в тихом доме ничуть не испугал Астрид. Если Тоомас вернулся, то больше нет нужды таиться, можно опять ходить не на цыпочках и громко разговаривать.
За дверью стоял незнакомый мужчина. Но это было невозможно! Астрид испуганно отшатнулась. На мгновение ей показалось, что это один из тех бородатых лесовиков. Пришел по каким-то таинственным приметам по ее следу и хочет теперь овладеть ею. Однако едва различимый в неосвещенном коридоре человек, опережая страх Астрид, произнес знакомым голосом:
— Не пугайся, Астрид, это я, Рууди Орг.
Теперь Астрид узнала Рууди. Она без промедления, подавляя разочарование, отступила от порога и впустила Рууди в комнату. Едва закрыв за пришельцем на задвижку дверь с поломанным замком, она тут же излила свое единственное неизмеримое горе:
— Знаешь, Рууди, Тоомаса арестовали!
— Знаю, — коротко ответил он.
— Ты где слышал?
— Может, пройдем, — тихо попросил Рууди. — Не то соседи вдруг услышат, что у тебя в доме мужской голос, — лучше, если они не узнают о том, что я нахожусь здесь. Сейчас не угадаешь, кто чего стоит.
Они прошли на кухню.
— Скажи, откуда тебе известно о Тоомасе! — попросила Астрид. — Может, ты больше меня знаешь? Где он, что они от него хотят, когда домой отпустят?
— Видишь ли, затем я и пришел к тебе, — медленно проговорил Рууди, словно бы внушая ей манерой своего разговора спокойствие. — Мы с Тоомасом сидели в одной камере.
— Я сегодня была в городе, в штабе Омакайтсе, но они ничего мне не сказали! Уритамм обещал передать, если что-нибудь выяснится, сказал, что, по его мнению, произошла ошибка. Это ведь должна быть ошибка — Тоомас никогда ничем таким не занимался, тем более политикой, правда? Уритамм думает, что, возможно, у него просто хотят узнать что-нибудь о директоре скотобойни…
— Астрид, — сказал еще тише Рудольф Орг, — погоди, Астрид. Может, Уритамм в тот момент и впрямь ничего не знал о Тоомасе, возможно, он там не самое высокое начальство, тем более не сам бог, но если бы он даже знал, ты что думаешь, так бы он тебе и рассказал?
— Но ведь он обещал! Они же были одноклассниками! — беспомощно воскликнула Астрид.
— Тут брат брата не признает, — с горечью бросил Рудольф.
— Ты сказал, что вы сидели в одной камере? Тебя освободили, да? Тоомаса тоже освободили? Почему он не пришел домой? Побоялся? Напрасно, они больше не придут, они тут уже все обшарили. Трубу унесли! И еще кое-что, но это ничего, это пустяки.
Астрид говорила торопливо, перескакивая с одного на другое, словно подсознательно уловила в приходе Рууди что-то недоброе, что-то очень страшное и пыталась нагромождением слов отогнать это от себя. Только не молчать, чтобы это страшное не смогло всплыть, только не молчать!
Рудольф дал ей возможность выговориться. Еще одна минута отсрочки, еще несколько секунд — все!
— Астрид, — начал он снова, когда она вконец отчаялась, — постарайся быть спокойной и выслушай, что я тебе скажу.
Астрид смолкла.
— Вчера ночью всех мужчин из нашей камеры увезли на расстрел. К противотанковому рву. Нас с Тоомасом тоже. Я спасся невероятным образом, до сих пор сам не могу в это поверить. Мы еще раньше договорились, что тот, кто первым вырвется, пойдет и расскажет домашним, как обстоят дела.
— А что… Тоомаса расстреляли, да? — простодушно спросила Астрид, не сознавая еще смысла своих слов.
— Этого я не видел. Но он остался там. Потом я слышал выстрелы, когда сам уже был далеко. И какая- то суматоха там произошла, может быть, кто-нибудь еще спасся, чего не знаю, того не знаю. Но, в общем, надо быть готовым ко всему.
Астрид всхлипнула.
— Но ведь ты же спасся! — пролепетала она затем, и в ее словах слышался как неосознанный укор, так и шедшее из глубины души желание верить в невозможное, и Рудольф не осмелился разрушить ее иллюзии.
— Да, я спасся, — только и сказал он.
— Боже мой! — вскрикнула вдруг Астрид, в сознание которой начал постепенно прокладывать себе дорогу весь ужас случившегося. — За что?
— Да уж браточки родимые грехи найдут, — махнул рукой Рудольф. — Тоомас сказал только, что его обвиняют в том, будто он якшался с красными. Будто прислуживал им на задних лапках. Свои же сослуживцы обвинили.
— Боже мой! — отчаивалась Астрид. Теперь весь ее недавний словесный поток сошелся на этих двух словах.
Они некоторое время молчали. Рудольф не находил утешения для Астрид, да и едва ли это было вообще возможно. Женская психика сама защищала себя от невыносимой тяжести удара. Из того, что сказал Рууда Орг, Астрид хотя и восприняла ужасную, нависшую над ней угрозу, но еще не осознала уже свершившегося страшного несчастья, которое было необратимо.
— Я хотел попросить тебя, чтобы ты позволила мне остаться до утра, — сказал Рудольф после продолжительного молчания, и в голосе его слышалось, как смертельно он устал. — Сюда они уже действительно не придут. Тут им нечего и некого искать. К своему старику я сейчас пойти не могу, уж там-то соседа глаз не спускают. Постели мне тут, на кухне, на зорьке я уйду.
Рудольф уже некоторое время лежал на полу, свинцовая усталость вдавливала его в половицы, но сон все равно не шел. Что-то мешало, не давало уснуть, будоражило и беспокоило. Словно что-то оставалось неоконченным и требовало завершения.
Он напрягал память, пытаясь уловить ускальзывающую от него причину бессонницы. Пестрая череда событий последних дней проплывала перед его мысленным взором, прокручивалась вперед и назад, будто кинолента, но он никак не мог зацепиться за то неуловимое воспоминание. Это, несомненно, должно было быть что- то недавнее, что-то существенное — иначе память не стала бы так изводить себя. Да еще с такой силой, что подавляла безмерную тягу ко сну вконец изнуренного организма.
Рудольф лежал неподвижно, уставившись широко раскрытыми глазами в непроглядную темень. И тогда, в один счастливый миг, пришло озарение. Ну конечно! Оно пришло вслед за ним оттуда, от противотанкового рва, где он вчера ночью стоял со связанными за спиной руками, вслушиваясь в тяжелое дыхание стоявших рядом товарищей по судьбе.
До сих пор у него не было времени задуматься о том, кто же был тот, начальник Омакайтсе со столь знакомым голосом, развязавший ему руки и отпустивший его. Кто дал ему возможность спастись за несколько минут до того, как раздались выстрелы? Он точно знал, что человек этот ему знаком, но имя и лицо его ни за что не хотели всплывать на поверхность из темных глубин сознания. Это казалось даже удивительным: если бы дело касалось неприятного воспоминания, которое память, щадя себя, отказывается воссоздавать, тогда понятно. Но тут дело обстояло скорее наоборот. Человек, которого он, несмотря на все усилия, никак не мог вспомнить, спас ему жизнь Не являлось ли его прямым долгом вытащить в таком случае и имя, и лицо этого человека из-под полога забвения?!
Рудольф лежал, внутренне затаившись, так мыслям легче было нащупать верную тропку Прозрачный сумрак летней ночи заполнил кухню, за этим сумраком угадывались стол, плита, табуретка. Целеустремленным усилием воли он оживил в памяти события вчерашней ночи, хотя память и пыталась воспротивиться, отказываясь возвращаться на эту страшную дорогу. Я должен вспомнить, внушал себе Рууди, я обязан! Я не успокоюсь, прежде чем не вспомню.
И наконец — вспышка. Так это же Лээнарт Ярвис! Именно он, и никто другой. Всего тебе, Лээнарт Ярвис…
Едва Рудольф дошел в своих мыслях до этого, как тут же крепко и без сновидений уснул.
11 июля в 8.45 заведующий колбасным цехом Тоомас Пярнапуу, как обычно, пришел на работу. Исполняя временно обязанности директора предприятия, он прошел по убойному и колбасному цехам, которые в связи с военной обстановкой уже несколько дней не работали, и дал единичным явившимся на работу рабочим и служащим указания по поддержанию порядка и несению дежурства.
В 9.20 через главные ворота во двор вошел отряд вооруженных членов Омакайтсе под руководством заведующего убойным цехом К. Эринурма, Не предъявляя никаких на то оснований либо полномочий, К. Эринурм объявил Тоомаса Пярнапуу арестованным и, не вдаваясь в какие-либо объяснения, увел под угрозой применения оружия. При этом Эринурм сказал стоявшему в воротах дежурному, колбасному мастеру Л. Нурмела:
— С красным директором покончено. Отныне будешь выполнять только мои распоряжения.
Спустя два часа Т. Пярнапуу вместе с шестью другими арестованными в поселке мужчинами в сопровождении трех вооруженных членов Омакайтсе отправили на грузовике в уездный штаб Омакайтсе. Из единственного сохранившегося следственного протокола относительно Т. Пярнапуу, составленного на одном листе, явствует, что допрашивавший его К. Коха требовал от него показаний о том, при чьем посредничестве и какие именно инструкции арестованный получал от КП(б)Э и ее функционеров. Т. Пярнапуу категорически отрицал какие-либо связи с партией и утверждал, что в своей деятельности он всегда исходил исключительно из интересов дела и никакой личной пользы не добивался.
В верхнем левом углу следственного протокола рукой К. Коха проставлен неопределенный крестообразный знак.
Расстрелянный Тоомас Пярнапуу, 29 лет, женатый и отец годовалой дочери, родился в волости на небольшом хуторе Аакре. Работая летом по найму, закончил в 1931 году уездную гимназию с коммерческим уклоном. Как лучший выпускник класса, он получил по этому случаю от учебного заведения в подарок ценное издание фотоальбом «Рождение независимости Эстонии», подписанный на шмуцтитуле директором гимназии и учителями.
Призванный на действительную службу, он окончил при Объединенном военном училище годичные офицерские курсы и был уволен в запас в чипе прапорщика. После окончания службы поступил на работу в находившуюся поблизости от родного хутора поселковую скотобойню, где через несколько лет продвинулся от простого рабочего до заведующего колбасным цехом. Был ценим сослуживцами как порядочный и бескорыстный работник и точный до мелочей человек. Вне работы отличался общительностью, как хороший трубач состоял в духовом оркестре добровольной пожарной дружины поселка, последние два года также играл в танцевальном оркестре местного народного дома.
Ни с кем из допрашивающих и приводивших приговор в исполнение раньше никаких соприкосновений не имел.
23 ноября 1940 года поселковый милиционер Рудольф Орг получил следующее распоряжение. По агентурным сведениям, вечером 24 ноября в помещении местного ресторана должен был появиться разыскиваемый органами НКВД сын бывшего владельца сельского магазина Лээнарт Ярвис. Милиционеру вменялось в обязанность задержать указанную личность и препроводить в арестантскую, доложив об этом по телефону в уездное отделение НКВД. Задержание должно произойти под убедительным предлогом и без привлечения внимания общественности.
В тот же день милиционер Р. Орг договорился со старым другом и сослуживцем со времен Народной самозащиты Юханом Лээтсааром, что последний ему поможет и позаботится о предлоге для ареста. Когда Ю. Лээтсаар выразил сомнение, сможет ли он с этим справиться, Р. Орг ему сказал:
— Сделаем так, что ты войдешь в зал, когда Лээнарт будет уже слегка навеселе. Ну, заявись к нему за стол — много ли нужно? Одним словом, плесни на него чего-нибудь, плюнь в чашку с кофе — главное, чтобы он набросился на тебя. Он мужик вспыльчивый, тут же полезет в драку. Я буду в это время поблизости, как только дойдет до кулаков, приду и уведу его. Проще пареной репы!
24 ноября вечером в 20.30 милиционер Р. Орг находился в фойе поселкового ресторана и играл в монетный автомат, установленный в пользу Красного Креста.
Заметив, что Л. Ярвис в 20 55 вошел в ресторан, он продолжал играть. Спустя некоторое время, примерно в 21.25, в ресторане появился также Ю. Лээтсаар и поднялся по лестнице в зал.
Примерно в это время Р. Орг отметил небывалое везение в игре. Между тремя пустыми бросками он получил из автомата четыре раза подряд выигрыши, которые составляли до двадцати монет пятицентового достоинства каждый.
Поэтому, когда в 21.35 сверху, из зала, стали доноситься возгласы, он игры не бросил, и официантка Ваяли Аунасте была вынуждена сбежать вниз по лестнице, чтобы позвать блюстителя порядка разнять дерущихся. Лишь после этого Р. Орг с сожалением оставил игру и отправился выполнять свои служебные обязанности.
Когда Р. Орг вошел в зал ресторана, взбешенный Л. Ярвис наскакивал возле разметанного столика на Ю. Лээтсаара, изображавшего из себя крепко подвыпившего человека. Поскольку рост Ю. Лээтсаара составлял 186 см, а Л. Ярвиса 162 см, то соответственно удары нападавшего достигали в основном области диафрагмы, и Ю. Лээтсаар отражал их, размахивая руками на уровне живота.
Милиционер Р. Орг объявил Л. Ярвиса задержанным, велев ему одеваться и следовать за ним. Несмотря на протесты, Л. Ярвис был вынужден подчиниться распоряжению. Его попытки обратиться к посетителям ресторана, чтобы они в завязавшейся ссоре подтвердили вину именно Ю. Лээтсаара, результатов не дали, поскольку никто из присутствующих не согласился выступить в качестве свидетеля. Из одного угла зала даже донеслась реплика:
— Пусть этот Лээн Ярвис посидит немножко в холоде, чего он все время задается!
В 21.50 Л. Ярвис в сопровождении милиционера Р. Орга покинул ресторан. Когда Орг дошел до почты, находившейся на расстоянии двухсот метров, ему вдруг стало нестерпимо жаль упущенного везения в игре. В этот момент в кармане у него насчитывалось 68 пятицентовых медных монет.
По дороге из ресторана к почте Л. Ярвис неоднократно обращал внимание милиционера на несправедливость происшедшего, апеллируя в числе прочего и к тому, что он с давних пор знаком Р. Оргу и тому должно быть, без сомнения, известно, что он никакой не злостный нарушитель порядка.
Перед дверью почты Р. Орг остановился, почесал затылок и неожиданно дал Л. Ярвису под зад ногой, сказав:
— Черт с тобой. Убирайся с глаз моих, чтобы и дурного запаха не было! И смотри, больше в поселке не показывайся!
Л. Ярвис от полученного удара упал на четвереньки, но тут же вскочил и, не оглядываясь, бегом покинул место происшествия. Р. Орг вернулся в фойе ресторана и продолжал играть в монетный автомат. Когда он уходил при закрытии ресторана, в 23.00, в кармане у него было всего три пятицентовые металлические монеты, то есть на пять монет меньше, чем вечером, при появлении в ресторане.
На следующий день, 25 ноября 1940 года, на территории Эстонской ССР вступили в обращение денежные знаки Советского Союза — червонцы, рубли и копейки.
22
Яан Орг догнал колонну полка в то время, когда хвост ее застыл на месте. Впереди что-то случилось. Однако тишина раннего утра оставалась безмятежной, птицы щебетали, и никто ничего не мог предположить. Просто пришел очередной приказ: остановиться. Яан решил следовать вдоль колонны дальше, пока не найдет штаб полка.
Полк совершал ночной переход. Уже некоторое время войска старались двигаться по возможности ночью, чтобы избежать ненужных потерь и промедлений, которые возникали из-за воздушных налетов. Ночью к тому же не мучила жара, которая днем снижала скорость передвижения. В связи с этим выявилось еще одно из преимуществ пехотинцев: они в пути не нуждались в фарах, которые требовалось затемнять!
Впереди показалась деревня. На карте, подаренной капитаном Калниньшем, ее уже не было, так что Яану с сожалением пришлось свернуть испещренный знаками лист, отложить его, а свой маршрут он заучил по карте командира дивизии, и память теперь подсказала, что перед ними должна быть деревня Гусево. На некотором удалении от деревни стоял обоз первого батальона, дальше дорога выглядела безлюдной, строевых подразделений не было видно. От ездовых он узнал, что батальон ушел вперед, в деревню, а обозу приказано дожидаться, пока не разрешат следовать дальше.
Лошади фыркали и по привычке тянули шеи к обочине, где росли длинные высохшие и припорошенные пылью травинки. Некоторые лошади успели схватить клок травы и теперь аппетитно жевали, серые жесткие стебли торчали у них промеж губ.
Ездовые — народ особый. Для них любая остановка в пути означала отдых, который следовало тут же использовать, пусть задержка была хоть минутной. Кто сидел, свесив ноги с повозки, кто, наоборот, растянулся навозу. Кое-кто похаживал вокруг повозки, поправлял поклажу или подтягивал чересседельник. Яан видел, что ездовые устали, как и лошади, большинство из которых стояли, понуро свесив морды и расслабив ноги. Последние недели вымотали их. Дороги все продолжались, расходились и тянулись бесконечно на восток, и ничто не предвещало более продолжительной остановки.
Прежде чем ехать дальше, Яан осмотрел деревню в бинокль. Сквозь ясные цейсовские призмы до сложенных из посеревших бревен домов было рукой подать. Потом он заметил между домами и военных. Это были свои, в защитного цвета форме, они передвигались группами, с винтовками на изготовку. Из открытой двери домика, оказавшегося в окулярах бинокля, по одному высыпали люди в мундирах незнакомого мышиного цвета, френчи расстегнуты, и белые исподние рубашки на виду, все они неуклюже держали руки над головой.
В это время где-то на дальнем краю деревни, остававшемся вне поля зрения бинокля, вдруг разразилась ожесточенная стрельба. Это была единственная вспышка. Сперва дал очередь пистолет-пулемет, затем последовал частый винтовочный огонь. Стрельба продолжалась едва ли больше минуты. И снова все стихло, будто в деревне и не было никаких солдат.
Яан решил ехать дальше. Необычность положения подогревала любопытство. По всем приметам полк оставался в деревне все же хозяином положения.
На деревенскую площадь Яан прибыл как раз в то время, когда командир полка майор Астахов проводил там допрос пленного офицера. Офицера тоже подняли со сна, на нижнее белье был наброшен незастегнутый мундир, который украшали погоны из плетеных галунов, немец был без головного убора, темные вьющиеся волосы спутаны. У него были глубоко посаженные глаза под слегка залысенным лбом и большой орлиный нос, придававший его профилю хищное выражение.
Сержант, которого командир полка взял к себе в переводчики, говорил на немецком языке с таким трудом и со столь ужасающим произношением, что немец, казалось, вовсе не понимал его. Яан, учившийся языку в гимназии и совершенствовавший его в военном училище, знал немецкий превосходно и добровольно вызвался в помощники. Первый пленный офицер! Правда, тут же выяснилось, что для него будет непомерным трудом переводить ответы немца на русский язык, но отступать было уже поздно.
— Ваша фамилия и звание? — спросил командир полка.
— Майор Ротвейлер, командир сто двадцать второй отдельной роты.
— Ваше задание?
— Двигаться в направлении Сольцы в распоряжение начальника тыла восьмой моторизованной дивизии оберста фон Кёлера.
— Точнее, какие задания вы выполняли?
Немец молчал. Думая, что, может, он что-нибудь не так сказал, Яан повторил вопрос медленно и отчетливо, на что майор едва разнял свои сжатые губы и ледяным тоном объявил:
— Не трудитесь, больше я вам ничего не скажу Я немецкий офицер!
Он вскинул голову.
— Черт с ним, пусть изображает из себя неподкупного рыцаря, — махнул рукой командир полка. — Тоже мне песнь о Нибелунгах! Скажите ему, что дальше он будет говорить там, куда его сейчас отправят.
Немец выслушал Лана с тем же выражением лица и заявил тоном, не терпящим возражения:
— У меня есть легковой автомобиль, я требую, чтобы меня отвезли на нем в вышестоящий штаб. Имейте в виду, что офицер моего ранга в германской армии пешком не ходит.
Когда Яан перевел, майор Астахов разразился смехом.
— Скажите ему, что у нас в плену и генералы пешком ходят. Пойдет и он. Своя вина, кто ему велел попадать в плен! Я сейчас сам позаимствую на время его машину, мне требуется очень срочно догнать его начальство, оберста Келера-Мелера, и ухватить его за ляжку, не то сбежит еще, у него ведь тоже машина имеется!
Немец прикусил губу, и лицо его обрело выражение капризного ребенка.
— Пешком я никуда не пойду! — резко отрубил он. — У вас нет права принуждать меня к этому! Офицер и в плену остается офицером.
— Смотри-ка, он еще учит нас, как себя вести? — удивился командир полка. — Вот те на! Что нам теперь, на руках его носить за то, что он соизволил угодить в плен?
Майор подумал немного, сдвинул фуражку со лба и сказал:
— Что-нибудь придумаем. Тут на печи сидеть мы его тоже не оставим, это уж точно!
Бойцы полка выводили из каждого двора на деревенскую площадь немцев. Некоторые пленные были вообще в одной нижней рубашке, явно так внезапно подняты с постели, что не кашли одежду. От утренней прохлады они слегка дрожали. Тени были еще длинные и холодные. Яан подумал: сейчас, в разгаре лета, по утрам так уж холодно не бывает, совершенно очевидно, что кое-кто из них дрожит и от страха. Каким бесповоротным крушением прежнего мира должен был казаться плен! Деревня смотрит на них гневным взглядом, и они страшатся за свою грядущую судьбу. До вчерашнего вечера они весело и беспечно шли все дальше во втором эшелоне победоносной армии, даже о сражениях им говорили только ближние или дальние раскаты впереди, и разбитые повозки, сгоревшие машины, и трупы лошадей возле дороги, и еще трубы на пепелищах деревень — но это были все чужие, незнакомые деревни! И вдруг сегодня утром они проснулись от своей приятной военной прогулки в этой безымянной для них, первозданно умиротворенной русской деревушке под дулами красноармейских винтовок. И конец их походу. По сути дела, им бы радоваться, что для них все так легко кончилось. Попала бы рота под настоящий огонь, пришлось бы для некоторых из этих зябких немцев копать могилу.
Еще одна вещь удивила Яана. То, что немцы дали себя со сна так легко захватить. Каким же надо быть врожденно самоуверенным, чтобы в непосредственной близости от передовой расположиться на ночлег без выделения надлежащего караула, под охраной всего нескольких часовых, и проспать приближение противника. Немцы явно считали Красную Армию неспособной к ответным ударам: раз она откуда-то отступила, то уж окончательно и бесповоротно.
Вот вам, со злорадством подумал Яан.
Он попытался представить себя в положении пленного и не смог. Это должно настолько отличаться от всего испытанного до сих пор, что представить себя в этой роли было невозможно. Все связи с предыдущей жизнью разорваны, собственная воля полностью отключена, лишь сохранить существование и подчиняться, подчиняться всему, что прикажут, откуда бы этот приказ ни исходил, каждый является твоим повелителем. Правда, приказ для военного в любом случае высший закон, однако эта относительная самостоятельность, с которой он сейчас выполняет приказы, все же весьма ценна, она помогает сохранить свое лицо. Тем более когда он уверен, что эти приказы отдаются с ясным пониманием обстановки, и если бы ему самому пришлось отдавать их, то едва ли он сумел бы распорядиться разумнее.
По мере того как подводили пленных, их шеренга на площади вытягивалась. Теперь уже было ясно, что здесь целая рота. В то же время было удивительно, как быстро оказывал на солдат свое действие плен. На деревенской площади стояло уже не воинское подразделение, а сборище случайных людей, которые почему-то одинаково одеты и вынуждены стоять вместе. Становой хребет был сломан, хотя переход от солдатского состояния в положение пленного и не был ознаменован приступом ярости и отчаянной борьбой или каким-нибудь другим внешним потрясением, способным вызвать смятение.
Совершенно очевидно, размышлял про себя Яан, что по пленным нельзя судить о противнике, который стоит против тебя с оружием в руках. Пленного от солдата отделяет бездонная пропасть, которую большинство не в состоянии преодолеть. Во всяком случае, в первые дни, пока не прошло потрясение.
Бойцы, конвоирующие пленных, были несколько озадачены, это нетрудно было заметить. С одной стороны, оружие должно было находиться наготове на тот случай, если кому-либо из пленных пришла бы в голову сумасбродная мысль бежать в незнакомый русский лес. С другой стороны, казалось совершенно противоестественным и непозволительным наставлять оружие на человека. Это правило столь глубоко укоренилось с мирного времени, что окончательно избавиться от него было нелегко. В бою — там дело другое, там враг далеко, его и не представляешь себе подобным, он же в свою очередь целится в тебя, и это обстоятельство пробуждает гнев. Но безоружный человек на расстоянии вытянутой руки — это не мишень. В большинстве дула винтовок были обращены в землю.
Но немцы бежать не собирались. У них отсутствовало желание попытать счастья. В одиночку им в здешних краях идти было некуда.
Двое бойцов, низкорослых деревенских ребят, привели на площадь долговязого младшего офицера. У этого хватило времени и мундир застегнуть, и фуражку надеть. Яан заметил, что, оказавшись возле своего майора, младший офицер уставился в землю и не произнес ни слова.
Зато сразу же поднялся шум в общей шеренге пленных. Яан подошел ближе, предположив, что возникли языковые недоразумения. Однако выяснилось, что возник конфликт по существу. Толстоногий, с маленькими, узко посаженными глазками рыжий фельдфебель кричал, что с ним обошлись непозволительно, допустили рукоприкладство, а это является нарушением международной конвенции. Яан предложил немцу прежде всего прекратить крик. Явно удивленный, что русский офицер говорит по-немецки, фельдфебель чуть поутих. Яан огляделся и спросил у бойцов, охранявших немцев, кто привел фельдфебеля.
Сквозь строй пленных продрался красноармеец, лицо которого еще издали показалось Яану знакомым. Когда боец щелкнул каблуками и с потешной дерзостью уставился на лейтенанта, сомнения в его личности уже не оставалось.
— Я привел, товарищ лейтенант! — отрапортовал Вяйно Кадакас.
— Ну и каким же образом вы его обидели, Кадакас? Фельдфебель жалуется, что вы будто бы допустили рукоприкладство.
Кадакас усмехнулся, и лицо его приняло простодушный вид.
— Так он тянется, как вошь брюхатая, хоть помирай при нем. Кто знает, то ли корни под собой отращивает, то ли ждет, чтобы Гитлер на помощь подоспел. Понукал поганца, понукал, наконец вижу, господин и в ус не дует. Ну, подтолкнул слегка прикладом, это все равно что международный язык, эсперанто, или как там его, — значит, пускай выбирает ноги из-под задницы. Тут он и завопил, будто валух, которого выкладывают!
Яан сохранил официальное выражение лица.
— С пленными нужно обходиться как следует, — сказал он.
— А как же иначе. Я вначале тоже говорил: битте-битте, так черта с два это его поторопило. Сколько мне его упрашивать? Отвязаться бы уж от дерьма и дальше идти, мы вон сколько отшагали, теперь назад возвращаться путь неблизкий.
Яан слушал бойца и чувствовал, что у него нет желания выговаривать Кадакасу, хотя это порядка ради и следовало сделать. Конечна, со стороны фельдфебеля было наглостью выдвигать претензии. Ничего страшного им не угрожало. Сейчас, когда немцы стоят посреди деревни безоружные и побитые, они вызывают у бойцов скорее любопытство и чувство собственного превосходства, чего никто из них до сих пор еще не испытывал.
Возле командира полка вдруг встревоженно засуетились люди, и Яан воспользовался изменением обстановки, чтобы оставить Кадакаса в покое. Его ли дело заниматься чужими подчиненными? Пусть Кадакас подгоняет фельдфебеля, если это ему доставляет удовольствие, пускай немец поймет, что здесь ему не Польша и не Франция.
Вокруг командира полка теснились офицеры.
— Доложили, что справа из лесу показалась какая-то разведгруппа, — коротко сказал Яану начштаба полка капитан Рейнтамм. — Майор приказал первому батальону прикрыть фланг, а другим быть готовыми продвигаться дальше, обозы следует пропустить через деревню, немцев отправить, по возможности скорее, под конвоем в дивизию!
Яан бегом кинулся в ближайшие ворота, пронесся мимо хлева и выскочил на огород. Возле его развалившегося плетня, за которым росли лебеда и крапива по грудь, он остановился и выхватил из чехла бинокль.
Сперва он ничего не увидел. Через некоторое время все же на краю леса между редкими деревьями наметилось какое-то движение. Там по одному, мельком показывались люди, которые явно следили за тем, что происходит в деревне. Мундиры были странно зелеными, немецкие, те ведь и вовсе серые. А вдруг смешанный лес, просвечиваясь солнцем, придает такую окраску?
Он услышал поблизости клацанье затвора. Глянул налево — незнакомый боец как раз вгонял в патронник патрон. Яан снова поднес к глазам бинокль.
— Приготовиться! — донеслась команда офицера.
Яан напряженно следил в бинокль за лесом. Вдруг это немцы спешат к своим на помощь? Если так, то промедление было бы непростительно.
— Прицел триста, — донеслась откуда-то с соседнего огорода команда невидимого офицера.
Яан слышал выкрики команд и позади, в деревне. Слов разобрать было нельзя, но чувствовалось, что вся деревня напряжена, полна скрытых передвижений и выжидания, за сараями и домами пулеметные расчеты занимают огневые рубежи, пальцами, дрожащими от неизбежного возбуждения предстоящего боя, закладывают ленту и ждут с затаенным сердцем первого выстрела. Того, что хотя и возвестит вновь о возможной близости смерти, но в то же время и освободит от напряженного неведения, долго выносить которое, пожалуй, тяжелее, чем непосредственную угрозу. Тем более что в бою всегда появляется дело, требующее сосредоточенности, помогающее забыть все те роковые случайности, которые могут тебя поджидать. Бывалые солдаты недаром говорят: труднее всего ожидание боя.
Прямо напротив него из-за большого дерева, росшего на краю леса, высунулся военный и поднес к глазам бинокль. Яан успел в одно мгновение разглядеть его.
Вдруг его озарило.
— Огонь отставить! — крикнул он во все легкие, и голос его от напряжения сорвался. — Свои!
Спустя четверть часа он проводил к командиру полка не кого другого, как капитана Калниньша. Латыш еще сильнее загорел, белки его глаз светились на бронзовом лице. Но борода его была столь же аккуратно подстрижена, как и при их первой встрече. На плече капитана висел знакомый немецкий автомат.
— Капитан Калниньш, командир бокового охранения сто восемьдесят третьей стрелковой дивизии, — доложил он майору Астахову. — У меня задание установить связь с соседом слева, с эстонской дивизией.
— Можете считать, капитан, что вы свое задание выполнили блестяще, — умиротворенно сказал майор.
Было ясно, что подобный исход принес ему огромное облегчение. Свалилась опасность, которая нависла над столь успешно проведенной операцией. — Как же здорово, что у моих ребят крепкие нервы и острые глаза. Не то начали бы садить друг в друга.
— Мои ребята стреляют только наверняка, — заметил с некоторой долей превосходства Калниньш. — (Вы не очень-то похожи на немцев, считайте это комплиментом, если желаете.
После доклада и обмена необходимой информацией Калниньш подошел к Яану.
— Знаете, лейтенант, — сказал он и серьезно посмотрел в глаза Яану, — у меня создается впечатление, что эстонцы удивительно самонадеянные люди. В этом смысле чем-то схожие с немцами. Куда бы я ни сунул нос — непременно вы уже тут как тут.
— Я просто не хочу предоставлять соседей самим себе и оставлять без надзора, — возразил Яан. — Как раз вчера вечером вспоминал вас. Хорошая была карта, но, жаль, кончилась — помните, та, которую вы мне подарили у Пскова. До этих краев уже не хватило.
Калниньш с сожалением покачал головой.
— Немец измельчал, ни одного более или менее интеллигентного в руки не попадается, чтобы с собой имел приличную карту, я и сам уже составляю для себя на ходу схемы с легендами. Но, готовясь к нашей следующей встрече, я постараюсь иметь в виду вашу скромную просьбу.
Яан обратил внимание, что плечо капитанского френча вытерто до блеска ремнем автомата.
— Для этой штуки патроны все же достаете? — спросил он.
— С ним наполовину проще, чем с английской винтовкой, — ответил Калниньш. — В Дно получали пополнение и русские винтовки, но на мою роту все равно не хватило У меня такое чувство, будто начальство думает, что о моей роте и не нужно заботиться — сама себя обеспечит. Я уже предупреждал командира полка, что перейду на свои хлеба и снабжу бойцов только немецким оружием, тогда, по крайней мере, не придется без патронов сидеть.
— Вы получали даже пополнение? — поинтересовался Яан — У нас с этим плоховато, людей остается в строю все меньше.
— Десять человек из дивизионных тылов, два лейтенанта и четыре политбойца.
— Это кто такие?
— Ленинградские комсомольцы, добровольцы. Не могу запомнить русские фамилии, я зову их по именам, даже в рифму получается: Саша, Паша, Яша и Влаша. Воевать не умеют, но смелости хоть отбавляй, да и вообще боевые ребята, если в живых останутся — хорошие выйдут солдаты.
Калниньш задумчиво пощипывал свою бородку Яан успел заметить, что его сбитые сапоги были тщательно начищены. Контраст между ухоженной бородой и дочерна загорелым от лесной жизни лицом, навощенными сапогами и насквозь пропотевшим и пыльным обмундированием придавал капитану вид многоопытного землепроходца. Было очевидно, что подчиненные капитана Калниньша держатся своего командира и готовы идти за ним хоть с завязанными глазами.
— Вы тогда дошли до станции Струги Красные? — спросил Яан.
— И еще как! Оказалось, что я был там просто необходим. То, что я со своей ротой неожиданно насел на немцев, настолько их перепугало, что дивизия смогла на полдня дольше держать оборону. У немца страшно чувствительная душа — если разок пуганешь, тут же надуется, надолго затаит обиду и давай разбираться, что же это такое и стоит ли вообще дальше играть. В тот раз немец принялся вовсю прочесывать лес, может, там еще какой батальон затаился!
Они вышли на околицу деревни, где Калниньш оставил своих людей. Как опытные солдаты, они расположились под кустами и использовали свободную минуту, чтобы расслабиться. Возле них собрались бойцы полка, освободившие деревню, и уже шел живой обмен солдатской информацией. Каждый выкладывал то, что знал либо полагал, что знает.
— Говорят, Гитлер обещал каждому солдату, который примет участие в захвате Ленинграда, дать по доходному дому, офицеры, те их должны получить на Невском проспекте, потому они с такой силой и лезут, — убедительно доказывал Вяйно Кадакас группе окруживших его бойцов.
— У нас из Риги по зову фюрера в Германию отправилось не меньше десяти тысяч немцев-домовладельцев, теперь-то небось все вернулись назад и требуют свое недвижимое имущество, — заметил кто-то из латышей.
С другого места донесся обрывок спора.
— …я тебе говорю, у немцев на самолетах стоят дизельные моторы, они вообще не загораются, ты ему можешь все трубы и баки изрешетить, нефть, она не воспламеняется — поэтому их так трудно и сбивать!
— Не пори чушь, дизель ни за что не даст таких высоких оборотов, которые самолету требуются, тарахтит себе потихоньку, и только. Просто у них самолеты снизу бронированные, пулей не возьмешь, в этом вся чертова загвоздка. Вот бы им сбоку врезать, тут бы они и загорелись!
Последние слова спорщик выпалил так громко, что они дошли и до слуха Кадакаса. Он лукаво скривил свое округлое лицо и крикнул специалистам по самолетам:
— Послушайте, мужики, если у вас такая охота пулять по самолетам сбоку, то это можно запросто устроить. Залезайте на высокое дерево и ждите. Когда- нибудь он же должен пролететь мимо — тут и лупите его, чтобы рухнул с грохотом наземь. Только жратвой запастись не забудьте, придется чуток подождать!
Бойцы вокруг него весело заржали.
— Как только чуть вперед продвинемся, у солдат сразу настроение меняется, — заметил Яан.
— Это лекарство им бы регулярней давать, — сказал Калниньш. — Не то некоторые начинают уже меланхоликами оборачиваться.
Тут между деревенскими домами показалась колонна военнопленных. Они шагали по трое в ряд, конвойные по бокам. Немцы шли вразнобой, и уже после прохода головы колонны начала подниматься пыль, которая к середине колонны сгустилась в своеобразную сухую дымку и вынуждала конвойных по возможности отступать на обочину. Немцы кашляли и демонстративно отплевывались.
— Видите ли, им больше нравится ехать на машине, — издевательски отметил Яан.
— Впервые вижу, как немцы в колонне топают, — с чувством удовлетворения признался Калниньш. — Обычно мы пыль месим, а они на машинах за нами катят, вперед нас, мимо нас — как вам угодно! Было бы совершенно справедливо наконец-то поменяться ролями, не то эта война становится слишком однообразной.
Неровный шаг пленных напоминал топот большого стада.
— Вот так они и не кажутся какой-то особой, непобедимой силой, — заметил Яан.
— Наша растерянность им эту силу придает! — воскликнул Калниньш, и глаза его сердито сверкнули. — Порядок нужен, чтобы каждый, от рядового бойца до командующего армией, действительно выполнял то, что является его долгом. Тогда и фронт перестанет откатываться!
— Ну, теперь вроде бы пошли в наступление, — заметил Яан.
— Наконец-то! Я бы предпочел, чтобы это произошло на триста километров западнее. Я вам уже говорил, что мне никто не давал обещаний непременно пристроить меня к побеждающей стороне. Но если уж я однажды стал на чью-то сторону, то сделаю все, чтобы эта сторона пришла к победе.
Колонна военнопленных двигалась дальше. Уже из- за домов вышли последние немцы, но хвостовых конвойных все еще не было. Наконец показалась двуколка — обычная защитного цвета повозка связистов, с красивой сивкой в оглоблях. Ездовой важно вышагивал рядом. В задке двуколки спиной к ходу движения сидел простоволосый человек. Внимательно приглядевшись, Яан узнал в нем немецкого майора. Двуколка в такт движению лошади покачивалась, и немец с профилем хищной птицы тоже раскачивался, словно клевал что-то.
Яан в нескольких словах рассказал Калниньшу историю немецкого майора. Капитан серьезно посмотрел на Яана, кивнул несколько раз подряд и сказал.
— Вы, эстонцы, настоящие европейцы, я это всегда говорил. Умеете обходиться с гостем в соответствии с его рангом. Даже усаживаете таким образом, чтобы господину майору не пришлось заглядывать под хвост эстонской кобылке, что было бы оскорбительно для его великогерманского достоинства.
За двуколкой шли еще два вооруженных красноармейца. Лошадь шагала, двуколка покачивалась, майор поклевывал. Вся эта процессия двигалась медленно, но неуклонно. Белая пыль лениво поднималась из-под ног и висела над дорогой, будто занавесь. Хвост колонны тащился медленно, пока не исчез за поворотом.
Через некоторое время после ухода колонны прилетели немецкие самолеты.
Яан лежал рядом с Калниньшем на придорожном лугу. Это была странная воздушная атака. Два самолета с соответствующими интервалами друг за другом проносились вдоль дороги. Они не бомбили. Редкие пулеметные очереди взбивали на дороге султанчики пыли. Казалось, будто летчики пулеметным огнем скорее старались привлечь к себе внимание, чем поразить кого-то, по деревне они не стреляли. Когда очередной самолет с завыванием проносился над головой, Яан заметил, как от темного фюзеляжа машины отделяется белый веер. Этот парящий хвост распускался за самолетом все шире и рассыпался на отдельные трепыхающиеся лепестки.
Самолеты сделали круг и прилетели снова, вновь прошли вдоль дороги и опять под сопровождение коротких очередей. Где-то впереди, между домами, панически хлопая крыльями и кудахча во все горло, разбегались вышедшие на дорогу поклевать куры, на которых эти ревущие исполинские орлы нагоняли смертельный страх. Все повторялось, вновь за хвостами самолетов, трепыхая, сыпались вниз белые листочки.
— Скоро прочтем новости, — заметил Калниньш. — Видно, знают, что газеты к нам плохо доходят.
Когда немцы зашли на третий круг, на этот раз еще ниже, чем раньше, неподалеку от Яана и Калниньша неожиданно раздался залп из нескольких винтовок, затем еще один.
— Отставить! — крикнул Калниньш и приподнялся, Чтобы посмотреть, кто там стреляет.
Самолеты исчезли за деревней, сбросив последние запасы листовок.
— Ну конечно, — строгим тоном сказал Калниньш Яану. — Опять мой детский сад. Саша-Паша-Яша-Влаша, ко мне! — крикнул он через выгон.
Вскоре перед офицерами встали четыре молоденьких бойца. Один длинный и трое среднего роста, все в новом, еще слегка топорщившемся от неприглаженности красноармейском обмундировании. Длинному сапог не досталось, — видимо, размер был больно велик, — он вынужден был обходиться ботинками и обмотками.
Капитан Калниньш разок прошелся туда-сюда перед маленьким строем, остановился и, склонив голову набок, посмотрел на бойцов.
— Кто-нибудь из вас страдает склерозом? — спросил он, переваливаясь с каблуков на носки и заложив руки за спину.
Четыре юных бойца недоуменно смотрели на него.
— Молчание означает согласие, но в данном случае скорее наоборот, я вас правильно понял? Значит, нет основания думать, что вы чохом забыли, что вам однажды было сказано. Тогда у меня будет еще один вопрос: может, кто-нибудь из вас случайно обнаружил брошенную бесхозную патронную фабрику?
Ребята поняли и уставились в землю.
— По вашему молчанию я прихожу к выводу, что тоже нет? Тогда я делаю вам всем замечание за лень. Боец, который ленится донести до боя три лишних патрона, никакой не боец. Вернее, это уже мертвый боец. У него всегда будет недоставать патрона. Ясно?
Ребята молчали, но уже смотрели на капитана.
— Или, может, вдруг кто-нибудь из вас такой стрелок, что снимает птицу с лета и способен попасть в глаз летчику, так что и лица не поцарапает? В таком случае, конечно, прошу прощения, что не разглядел такого таланта.
Подождав еще мгновение ответа, которого и не могло последовать, капитан скомандовал:
— Напра-во! Шагом марш!
Четыре бойца сделали очень старательно уставной поворот, который получился у них даже почти слаженным. Когда последний из них, высокий, в обмотках, парень, проходил мимо стоявшего в двух шагах от него Яана, он пробурчал:
— Железный латыш!
И невозможно было определить, хочет ли он выразить сказанным свое осуждение или восхищение.
Тут же один из бойцов принес капитану листовку. Калниньш повертел ее немного в руках и передал Яану.
— Буквы вроде те же, но написано скорее для вас.
Яан заглянул. Листовка была на эстонском языке.
Схема изображала увенчанные свастикой жирные стрелы, устремленные остриями прямо к Ленинграду, один широкий хвост стрелы распростерся почти по всей Эстонии. В тексте говорилось: эстонские солдаты и офицеры, немецкое командование гарантирует вам жизнь и свободу, если вы добровольно перейдете на сторону немецких войск, как это уже сделали многие тысячи эстонцев. Для того чтобы вам при переходе на сторону немецких войск не чинили препятствий, ликвидируйте комиссаров и русских офицеров.
Яан перевел Калниньшу. Тот прищурился, желчно усмехнулся и сказал:
— Их глаз просто не разобрал оттуда, свысока, что я тоже здесь. Не то бы обязательно приписали: прибейте прежде всего того бородатого латыша, он ваш злой дух и один виноват в том, что вы сейчас не греетесь дома на софе, как это делают сотни тысяч соотечественников! Немец за многие века ой как хорошо изучил, что нас в десять раз легче бить поодиночке!
16 июля один из полков 182 стрелковой дивизии, развивая наступление, следовал походным маршем из своего прежнего места дислокации на северо-восток, в направлении на Сольцы. Ранним утром, подойдя к деревне Гусево, шедший впереди разведывательный дозор узнал от местных жителей следующее: накануне вечером в деревню на грузовиках прибыло немецкое подразделение в составе примерно ста человек. Сразу по прибытии солдаты устроили на деревенских улицах и во дворах облаву на кур, дверь кооперативной лавки была взломана, и оттуда было вынесено 3 ящика водки. Солдаты и офицеры устроили в местах своего расквартирования ужин с обильным употреблением спиртного, после чего улеглись спать.
От жителей деревни разведчики частично узнали расположение немецких сторожевых постов. По приказанию командира полка данные были уточнены бойцами разведки. Затем батальоны получили приказ окружить деревню и по возможности неожиданным ударом захватить подразделение противника в плен.
Немецкий сторожевой пост на большой липе на северной оконечности деревни своевременно обнаружен не был, и при подходе бойцов полка часовой открыл автоматный огонь, в результате чего погиб заместитель политрука Роман Суурметс. Часовой был снят винтовочным огнем группы бойцов замполитрука Р. Суурметса.
В ходе операции было взято 84 пленных, среди них два офицера. Трофеи составили 5 грузовиков и 1 легковой автомобиль, кроме того, различное военное снаряжение и оружие целой роты.
Личный состав взятой в плен немецкой роты был отправлен в штаб дивизии.
По дороге в тыл советских войск над колонной пленных появились немецкие самолеты, производившие разведку. При виде их один из пленных, фельдфебель Рейнхард Шламмфогель, обратился к начальнику конвоя младшему лейтенанту Ю. Ринку со следующим предложением:
— Господин офицер, от имени нашей роты предлагаю вам перейти со своей командой на сторону немецких войск. Мы гарантируем вам неприкосновенность и хорошее обращение. Положение Красной Армии все равно безнадежно, и у вас таким образом открывается отличная возможность выйти из войны.
Младший лейтенант Ю. Ринк решительно отказался вступать в переговоры с фельдфебелем Р. Шламмфогелем, на что последний еще раз как можно громче объявил о своем предложении, видимо надеясь воздействовать на находившихся поблизости конвойных, которые это слышат и немного понимают по-немецки.
После чего младший лейтенант Ю. Ринк приказал ему замолчать.
Тогда фельдфебель Р. Шламмфогель сказал:
— Вы еще об этом пожал, господин офицер! Я уже раз побывал в плену во Франции — две недели, тогда пришли наши войска. Если я здесь пробуду даже с месяц, ничего от этого не изменится. Но вам тогда придется сидеть в Германии в лагере несколько лет!
Младший лейтенант Ю. Ринк не стал вступать в спор с пленным, а переменил место возле колонны, отойдя от фельдфебеля Р. Шламмфогеля подальше.
После этого в колонне пленных произошел еще один инцидент. Некоторые пленные начали выражать презрение к конвойному рядовому-туркмену Курбанову, что выражалось в демонстративных плевках в его сторону и восклицаниях:
— Du, Asiat! Не du, Asiat!
Шедший следом за А. Курбановым командир отделения младший сержант А. Курнимяэ неоднократно пытался призвать к порядку пленных, которые старались оскорбить конвойного словом и действием. Когда это не дало результатов, А. Курнимяэ произвел предупредительный выстрел в землю, рядом со строем пленных. С этого момента пленные прекратили свои оскорбительные действия.
Начальник конвоя младший лейтенант Ринк прибыл на место, однако, узнав о причине выстрела, ограничился указанием в дальнейшем по возможности избегать стрельбы.
Спустя некоторое время, когда колонна удалилась от деревни Гусево на расстояние 7,8 км, над головами идущих появились два немецких истребителя ME-109. Летчики проходили на бреющем полете вдоль колонны, давали предупредительные очереди в воздух и пытались вынудить конвойных залечь. Младший лейтенант Ю. Ринк распорядился:
— Ни шагу в сторону от немцев! Если кто попытается бежать из колонны, стрелять без предупреждения!
Последнее распоряжение он на немецком языке объявил также и пленным.
Используя открытую местность, истребители спускались на высоту от 8 до 10 м, так что возникавшее при пролете движение воздуха ясно ощущалось в колонне и и дали еще несколько длинных предупредительных очередей. Среди пленных возникло сильное волнение, и по приказу унтер-офицеров вся колонна залегла ничком на дороге. Стоять остались только конвойные.
После удаления немецких истребителей младший лейтенант Ринк приказал военнопленным подняться и продолжать путь.
Погибший в деревне Гусево заместитель политрука Р. Суурметс, 22 лет, был родом из Таллина, из семьи рабочего, старосты машиностроительного завода а/о «Франц Крулль». С 1939 г. служил действительную в армии буржуазной Эстонии. В июле 1940 г. вступил в Эстонский Коммунистический союз молодежи, и осенью того же года его направили на курсы политруков, по окончании которых он продолжил службу заместителем политрука в стрелковом полку.
В предыдущих боях Р. Суурметс показал себя умелым воином и отличился личной храбростью. Среди сослуживцев пользовался признанием как дружелюбный и рассудительный человек. На месте постоянного проживания в Таллине, на улице Граниди, 4, в ящике письменного стола осталось написанное Р. Суурметсом заявление о приеме в Таллинский технический университет, которое он собирался представить после окончания срочной военной службы осенью 1941 года.
23
Это странное шествие показалось неожиданно, за поворотом лесной дороги. Несметное количество маленьких, пестро одетых фигурок робко жалось к обочине. Им, казалось, не было конца. Дети! Эрвин сразу сбавил скорость, и громоздкая машина, грузно скрипя, поползла по левому краю дороги. В конце колонны вдогонку за приостановившимися детьми семенили три девушки, у каждой на руках по ребенку. Самой последней, в тяжелых солдатских сапогах, тащилась невысокая девушка, большая парусиновая санитарная сумка колотилась о бедро. И у нее тоже на руках была девочка в пестром ситцевом платьице, тоненькие детские ножки болтались в такт шагам торопившейся санитарки.
— Ох ты, горюшко-горе, — вздохнул рядом с Эрвином начальник колонны Коротков. — И куда же это они?
— От немца бегут, — сказал Эрвин, чувствуя, что ему сдавило горло.
— Одни дети. А где же мамы? — обеспокоенно рассуждал Коротков. — Может, это детский дом? Как они очутились тут? Почему пешком? Им же так никуда не дойти…
— Совсем маленькие… — прибавил Эрвин.
Вереница детей медленно двигалась мимо. С виду это были ребятишки начальных классов, большинство, может, и младше, у всех одинаково бледные, исхудавшие лица, одежда растрепана, — от этого они казались еще более обездоленными и жалкими. На такую длинную колонну Эрвин увидел всего двух взрослых. Да и то женщины, у которых, кроме солдатских гимнастерок и синих беретов, не было ничего военного. Они стояли неподвижно, умоляюще прижав руки к груди, и смотрели большими испуганными глазами на проезжающие машины с пушками на прицепе.
О том, что дети шли издалека, говорил их внешний вид. Одна маленькая девочка в клетчатом платьице, с длинной, нависшей на глаза челкой и сдвинутым на затылок белым беретом, сосредоточенно, не обращая внимания на машины, продолжала шагать по дороге, на одной ноге — тапочка, на другой — черная туфелька с ремешком. Нога в тапке была порядком забинтована, и девочка с трудом волочила ее.
Эрвин старался ехать как можно медленнее, чтобы меньше обдавать детей пылью, но он знал, что все эти бесчисленные колеса, которые катятся следом за ним, неизбежно подымут с ухабистой дороги мельчайшую пыль, и она осядет на одежде и лицах детей, попадет в легкие.
Мальчуган в капитанской фуражке был снаряжен в дорогу основательно. Едва подымая ноги, обутые в большие навырост ботинки, он по-стариковски бережно нес на руках свернутое пальтецо, подкладкой наружу, чтобы не запылилось. Когда машина поравнялась с мальчонкой, он остановился, проводил ее долгим, тоскливым взглядом и вытер рукавом синей матроски лоб. В его движении чувствовались усталость и покорность судьбе. Он не взмахнул рукой, чтобы остановить машину, он просто вытер пот.
Детская колонна на обочине все не кончалась. Зарябило в глазах. Эрвин с ужасом подумал, что теперь так и будет, он едет, а вслед ему глядят измученные дети, с побледневшими от усталости лицами, и, как маленькие старички, безмолвно просят помощи, которую он не в состоянии оказать им. Они все умоляют его помочь, а он, будто в кошмарном сне, едет мимо. Мелькают черная туфелька и тапочка, волочащаяся следом, две тоненькие ножки-палочки, готовые переломиться от тяжести ботинок, побитые коленки и ноги, перемотанные замызганными бинтами…
Куда они идут? Почему никто о них не заботится? О детях ведь кто-то должен заботиться!
Вдоль дороги на многие километры тянулся лес, без единого человеческого жилья. Где они смогут отдохнуть, поесть или найти воды напиться? И как они вообще попали в эти безлюдные края?
Они и впрямь, видимо, шли издалека. На всем пути, который проделал дивизион зенитных пушек, им не попалось ни одного такого места, где можно было бы приютить так много детей.
— Ох ты, горюшко-горе, — снова запричитал Коротков и принялся раскачиваться на сиденье взад и вперед, будто его мучила какая-то боль. — И откуда их только набрали? По одежде, так чисто городские.
Теперь и Эрвин обратил на это внимание. Дело было не просто в одежде. Эти путники шли совсем не так, как привычные к ходьбе деревенские ребятишки, шаг их был тяжелей и неуверенней. Может, поэтому они и выглядели такими измученными. Дорога выжимала последние силенки, обувь разваливалась на ходу, а стертые в кровь ноги саднили, отчего у многих слезы навертывались на глаза. Вереница ребятишек тянулась по этой заброшенной, окольной дороге, и тут и там проросшей сквозь гравий подорожником и одуванчиком.
Когда Эрвин и Коротков достигли головы колонны, они увидели начальника всей этой ребячьей оравы. Им также оказалась маленькая женщина в синем берете и защитной гимнастерке, с противогазной сумкой через плечо и в черных, на низком каблуке, мальчишеских полуботинках. Завидев приближающиеся машины, она остановила своих подопечных, встала возле детей, пристально всматриваясь в огромные тупорылые грузовики, и никак не могла взять в толк, что же это такое. Когда первая машина подошла вплотную, женщина впилась взглядом в стекло кабины. Она была вся напряжена, как взведенная пружина. Казалось, она готова броситься наперерез, но и побороть страх была не в силах.
Наконец женщина в берете решилась, почти перед самым носом грузовика она выбежала на середину дороги и принялась отчаянно размахивать руками. Эрвин остановил машину. Коротков открыл дверцу и ступил на подножку.
— Товарищ командир! — громко, звонким голосом крикнула женщина. — Вы наши?
— Ох ты, горюшко-горе, да конечно же наши! — потрясенно воскликнул Коротков. — Чьи же еще?
Женщина подошла к Короткову, внимательно рассмотрела его обмундирование и петлицы и вроде немного успокоилась.
— А я уже подумала, что немцы, — выдохнула она. — Нам сказали, что немцы близко.
— Да нет тут никаких немцев, не бойтесь. Откуда же это вы путь держите и кто вы вообще такие? — спросил Коротков.
— Ленинградцы, с Выборгской стороны. Две недели назад нас эвакуировали сюда, в Старорусский район. Был приказ вывезти всех детей из города. Боялись, что Ленинград бомбить будут. Вы не знаете, на самом деле бомбили? Жили себе в пионерском лагере, пока позавчера ночью немец не выбросил десант. В лесу возле самого лагеря был большой бой, мы страшно боялись за детей, а утром пришли военные и сказали, чтобы немедленно уходили, потому что немцы уже на подходе. Еще сказали, чтобы шли на станцию Лычково, это большая станция, вроде узловая, там есть вагоны, а иначе нас не отправить.
Пальцы ее судорожно мяли парусиновый ремень противогаза. Эрвин удивленно подумал, какой это умник нагрузил эту замученную, изнуренную заботами и треволнениями худенькую женщину дурацким противогазом? Будто ей мало детей, которым на каждом шагу приходилось помогать, брать на руки, успокаивать и ободрять. Неужели кто-то и вправду решил, что будет газовая атака, как в пятнадцатом году? Но даже если так, разве пяти противогазов достаточно, чтобы спасти всех детей?
Женщина глубоко вздохнула и воскликнула:
— Товарищ командир! Посадите нас с детьми! Вы же видите, не могут они больше идти. Да я и не знаю, сколько еще до этого несчастного Лычкова! Когда мы спрашиваем дорогу, нам в лучшем случае только показывают, в какую сторону идти, никто даже не знает, далеко или близко. Я так боюсь, что мы опоздаем!
— Сколько вас? — спросил Коротков.
— У меня двести пятьдесят семь детей и пять взрослых — четыре воспитательницы и медсестра.
Коротков озабоченно покачал головой:
— Куда я вас посажу? У меня всего шесть машин. Да и нельзя мне сажать детей — я же пушки везу.
— Товарищ командир, подумайте, что с нами будет? Уже сейчас воспитательницы по очереди несут тех, кто уже на ногах не стоит. Долго ли сами они продержатся? А если прибавятся больные — что же, их в лесу оставлять? Или усесться всем вокруг пенька и дожидаться немцев? Вы просто не имеете права оставлять детей без помощи!
Коротков вытащил карту, долго и тщательно изучал ее, потом сложил и тихо проговорил:
— До Лычкова еще километров семьдесят.
— Семьдесят километров! — воскликнула женщина, и в ее голосе прозвучало отчаяние. — Вы сами-то хоть понимаете, что нам их не одолеть?
Коротков мучительно молчал.
Дети окружили свою воспитательницу, они вроде бы искали у нее защиты и одновременно оберегали ее. Эрвин видел через открытую дверцу поднятые кверху детские лица, напряженные взгляды, вопросительно раскрытые глаза, застывшие рты. С новой силой охватил кошмар. Если они сейчас оставят детей здесь, на дороге, то никогда ему не забыть этих сверкающих упреком глаз, смертельно бледных лиц, сурово и грустно сжатых ртов. Усталость, горе и дорожная пыль устрашающим образом состарили детские лица, внизу, около машины, теснилось множество странных маленьких старичков. Стало жутко.
— Товарищ воентехник, возьмем их, — тихо произнес Эрвин.
Коротков резко повернулся к нему.
— Куда мы их денем? — воскликнул он, и в голосе его прозвучало отчаянье. — Куда? Ох, горе мое — больше двухсот шестидесяти человек!
— А если часть посадить на пушки?
— Что? — на мгновение Коротков опешил. — Да ты хоть думаешь, что говоришь? Они же там куда-нибудь угодят, попадут под колеса, ты что, собираешься это взять на свою душу? Даже в кузов мы их не имеем права посадить. Представь себе, что будет, если немец на нас налетит!
Эрвин кивнул, подтверждая этим правильность слов, сказанных начальником колонны, и негромко сказал:
— А как их оставить? Они ведь тоже из Ленинграда. Самим им туда не добраться. Ни за что не добраться.
Стоявшая среди детей женщина не вмешивалась в разговор. Она понимала, что сейчас решается судьба ее подопечных, и, по ее мнению, она сказала все, что можно было сказать.
Даже дети инстинктивно почувствовали серьезность положения. Они и до этого молчали, а тут застыли в таком безмолвии, что от тишины звенело в ушах. В этом невыносимом нарастающем звуке был и гул набата, и на высокой металлической ноте далекое завывание самолета, и резкий посвист ветра в жесткой придорожной осоке. Острое, тонюсенькое и звенящее лезвие безжалостно проникало между полушариями мозга, пытаясь отделить их друг от друга.
Тишину эту необходимо было прервать!
— Ох ты, горюшко-горе! — громко вздохнул Коротков. — Не за себя же мне страшно, а за то, что может случиться с детьми, если мы возьмем их с собой. У нас военные машины, а немец ох как лютует!
— А если мы попадем к немцам в лапы вот здесь, на этой дороге, что, они с нами меньше лютовать будут? — твердо произнесла женщина. — Вы только подумайте, мы вывезли детей из города, из-под бомбежки, а тут вдруг отдадим их в лапы к немцам. Да родители с ума сойдут! Как же они проклянут нас! И кто мы сами после этого в собственных глазах будем?
Коротков грузно и медленно спустился с подножки. Столпившиеся вокруг женщины дети чуть расступились, освобождая ему место. Начальник колонны поглядел назад, где стояли с пушками на прицепе его тягачи и рядом с громадами машин будто придавленные к земле дети, которые безмолвно смотрели на автомобили и орудия — на этот незнакомый железный мир, чью глухую угрозу они уже успели познать.
— Только начинать надо с самых маленьких, — упавшим голосом после долгой паузы произнес Коротков. — И в каждый кузов набивайте сколько можете!
Весть разнеслась мигом, разом все машины были облеплены ребятишками. Толкаясь, помогая друг другу, а еще больше мешая, дети стали залезать на машины. Они даже галдели при этом, но то был особый, какой-то осторожный галдеж, скорее тихий рокот, нежели присущие детям визг и крик. Воспитательницы распределились по машинам, подсаживали самых маленьких и самых обессиленных в кузова и следили, чтобы никого при этом не оттирали. Одновременно они сдерживали тех, кто был постарше.
По мере того как кузова заполнялись малышами, среди оставшихся росло волнение. Что это, неужели одних малышей собираются увозить? По какому праву? У некоторых уже глаза наполнились слезами от обиды. До сих пор они на равных отмеряли километры, вместе страдали от жажды и голода. Самые нетерпеливые стали взывать к справедливости. Им казалось, что если они тут же не заберутся в кузов, то окажутся преданными и брошенными. Тот жуткий ночной бой в лесу возле лагеря все еще преследовал их. Страх уже срывал с языка обвинения в адрес уставших до смерти воспитательниц, следивших за тем, чтобы первыми сели самые маленькие и самые слабые.
Около последней машины мальчуган в капитанской фуражке и синей матроске колотил по спине медсестру, которая не пускала его пока на машину. Его аккуратно свернутое пальтецо соскользнуло с руки и валялось в пыли.
— Пустите меня! — плаксиво тянул мальчик. — Вы не имеете права меня бросать! Мой папа капитан — посадите меня на машину! Я хочу на машину…
Медсестра подсадила стоявшую перед ней маленькую девочку на борт кузова, в который она тут же вцепилась, и затем обернулась к мальчику. Глаза ее блестели будто в лихорадке.
— Вася, потерпи же ты, Вася! Будь умницей! Разве твой папа мог бы первым залезть в спасательную шлюпку, не сняв с тонущего судна всех женщин и детей? Разве он мог бы? Стал бы требовать, чтобы его посадили раньше других, так, что ли?
Мальчишка умолк, уставился на нее с открытым ртом, сжатые кулачки опустились. Медсестра с санитарной сумкой на боку продолжала поднимать в кузов самых маленьких, сгрудившихся небольшой кучкой вокруг нее ребятишек. На помощь ей пришел шофер. Мальчишка в матроске стоял на прежнем месте, ни шагу не отступив, и ковырял носком ботинка гравий, но больше уже ничего не требовал.
Когда кузова были до отказа набиты детьми, Коротков махнул рукой и разрешил оставшимся забираться на пушки. На сиденьях и опорах места для детей было достаточно. Пушки скрылись под пестрыми одежками ребятишек, будто их накрыли лоскутной накидкой. Острые очертания орудий сгладились, угроза исчезла.
— Ради бога, пусть только держатся покрепче! — попросил руководительницу озабоченный Коротков. — И чтобы ничего не трогали!
— Мы поедем со скоростью пятнадцать — двадцать километров в час, — заметил Эрвин. — Тихо, зато верно.
— Ох ты, горе мое, горюшко, ну и дорога нам предстоит.
Зенитчики обошли пушки и проверили, все ли дети надежно устроены. Когда они закончили осмотр, Коротков приказал проверить еще раз.
В каждом набитом до отказа кузове сидела воспитательница. Заведующей места не осталось. Коротков позвал ее к себе в кабину. Когда она встала на подножку, откуда-то из-под брюха «хеншеля» вдруг выбрался маленький мальчик, в смешном полувоенном обмундировании и пилотке.
— Тетя Поля, я хочу к тебе! — заявил он и протянул руку заведующей.
— Это наш самый маленький, Костя Богомолов, — пояснила смущенная заведующая. — Где ты был до сих пор, Костя?
— Я под машиной был, — серьезно проговорил Костя. — Я думал, вы все вокруг машин топчетесь и не смотрите, а вдруг немец заметит — и как шарахнет! А меня он не увидит, я под машиной.
Заведующая взяла Костю на руки, и тот принялся с увлечением рассматривать приборную доску и разные кнопки, на которые Эрвин калек мал, трогая машину с места.
— Одного понять не могу, как же вас все-таки из Ленинграда именно сюда вывезли? Кто мог послать детей навстречу немцам? — озабоченно спросил Коротков после того, как, выглянув несколько раз из кабины, убедился, что колонна движется и там пока все в порядке.
— Откуда нам знать? Дали приказ эвакуировать детей из города от воздушных налетов, — объяснила заведующая; она уже успела сказать, что зовут ее Полина Николаевна Добрынина, что работает она инспектором отдела народного образования Выборгского района и что временно на нее возложена ответственность за двести пятьдесят семь детей их района. — Разве мы одни? Московский вокзал кишмя кишел детьми, всех подряд грузили в эшелоны и отправляли. Дети плачут, родители в отчаянии, а приказ — выезжать. В разные места отправляли, некоторых даже в Кировскую область. Нам сообщили, что мы определены в Старорусский район. Кто мог подумать, что война подошла так близко? Когда мы уезжали из Ленинграда, никто и не думал, что немцы уже в Ленинградской области!
Маленький Костя пытался тайком потрогать то одну, то другую кнопку, но Эрвин погрозил ему пальцем.
Мальчик отодвинулся, некоторое время наблюдал за ним исподлобья, а затем спросил:
— А это у тебя дальнобойные орудия? Можешь отсюда шарахнуть по немцам?
— Нет, это зенитные пушки, — ответил Эрвин.
Костя запрыгал на руках у заведующей.
— Вот здорово! Теперь пускай самолеты прилетают, нам не страшно. Пускай прилетают!
Он подался вперед и стал вглядываться через ветровое стекло в небо, ища взглядом самолеты.
— Сиди спокойно, Костя, — приказала Полина-Паулина, как окрестил про себя заведующую Эрвин. Женщина была молода и привлекательна, но постоянные заботы придали ее лицу суровое выражение.
Губы ее подергивались, по лицу было видно, как она старается владеть собой, и все же не смогла удержаться от вопроса, который давно ее мучил:
— И что это за война такая? Просто ужас! Прошло всего две недели, а немцы уже в Ленинградской области! Где же наши войска?
Коротков помолчал немного, прежде чем ответить:
— Мы, видно, плохо представляли себе войну Она намного труднее, чем в кино или в книжках.
— Даже дети должны страдать! — с упреком произнесла Полина.
— Ох ты, горе-горюшко, — вздохнул Коротков.
Так они ехали около часа. Маленький Костя задремал, и Эрвин почувствовал даже какое-то облегчение, что парнишка перестал следить за небом и ожидать самолетов. Суеверным он, в общем-то, не был, но на свете случается много необъяснимого. Куда спокойнее, когда все, кто бодрствует, желают одного, чтобы самолеты не появлялись, чтобы они, ради всего святого, не появлялись! Потому что совершенно невозможно было представить себе обратное.
Вдруг Костя проснулся. Сначала он сонно смотрел вокруг, потом заерзал, скрестил ноги, заметался и умоляюще посмотрел на заведующую.
— Что с тобой, Костя? — спросила она.
Мальчишка наклонился к уху заведующей и что-то прошептал.
Полина Николаевна усмехнулась.
— А почему ты сам не скажешь?
Костя покраснел и замотал головой.
— Что с ним? — спросил Коротков.
— Пописать хочет.
Эрвин заулыбался, выключил скорость и медленно остановил машину.
— Может, и другие хотят размять ноги, — заметил он.
Ребятишки быстро рассыпались в разные стороны. Отдохнув в машинах, они оживились, царившее до сих пор гнетущее молчание уступило место щебету, до слуха Эрвина донеслись даже отдельные всплески смеха.
Эрвин прислушался. Где-то вдалеке послышался прерывистый гул самолета. Эрвин снова насторожился, напряженно прислушиваясь к зловещему звуку. Если самолеты приближаются, надо будет задержать детей в лесу, чтобы они не скапливались возле машин. Но гул постепенно начал удаляться, и вскоре его совсем не стало слышно. По счастливой случайности они находились в глухой стороне, куда и война-то по-настоящему еще не заглянула.
Когда дети стали выходить из леса, Эрвин заметил в их поведении что-то необычное. Все они что-то жевали. Кто держал в руках заячью капусту, кто ел из ладошки недозрелую землянику, только отдельные ягодки слегка розовели с боков, двое мальчиков постарше жевали кислицу.
Эрвин по себе знал, как приятно лакомиться дарами леса, но сейчас в глаза бросилось нечто другое, а именно сосредоточенность, с какой дети ели свою скудную поживу. Со старческим тщанием отправляли ребятишки из ладони в рот по одной незрелой ягодке, и взгляды, которые они друг на друга бросали, были изучающими. В глазах горел настороженный блеск. Они завидовали чужой добыче.
Вышла из леса Полина с Костей. Эрвин подошел к ней и спросил:
— Когда вы с детьми ели в последний раз?
Полина отвела взгляд в сторону.
— Позавчера утром, перед отходом. Тогда мы очень спешили, съели по бутерброду и выпили холодного чая В пяти рюкзаках взяли немного хлеба и сухих продуктов, их едва хватило вчера на завтрак. Мы пытались по дороге что-нибудь купить, но в двух деревушках, которые попались нам на пути, сказали, что сами на бобах, даже хлеба не продали. Еще и корили: кто вас сюда гнал! Одна старушка, правда, вынесла огурцов и соли, так ведь не каждому досталось. И в лесу сейчас ничего не возьмешь, да и нельзя нам было нигде задерживаться, мы же не знали, далеко ли немцы.
Она умолкла, растерянно улыбнулась и добавила, будто извиняясь:
— Когда я увидела вас, так и оборвалось внутри, подумала: ну, все, вот они, немцы!
Эрвин не промолвил ни слова, пошел от машины к машине. Вернувшись, обратился к Короткову:
— Товарищ воентехник, мы тут поговорили с ребятами. Знаете, дети два дня ничего не ели. А у нас сухари, и мы решили, что отдадим их детям. Сами как-нибудь обойдемся.
Коротков изучающе посмотрел на него:
— Вы всех спросили?
Эрвин пожал плечами:
— Всех. Да другого решения и не могло быть.
Через десять минут, когда дети снова расселись по машинам и пушкам, сержант Кауниспайк прошел колонну из конца в конец с большим мешком сухарей под мышкой. Он вставал на колесо, садился верхом на борт кузова и по очереди раздавал каждому по большому, твердому, как камень, ржаному сухарю. Запас русских слов не позволил ему при этом сказать больше чем:
— На! Хорошо!
Но он улыбался так добродушно, что самые маленькие начинали смеяться, а большие застенчиво благодарили. Когда Кауниспайк прошел дальше, Эрвин прислушался через приспущенное стекло. В кузове стоял такой хруст, будто сотня мышей в амбар забралась. Молодые зубы крошили все мельче и мельче это необыкновенное лакомство — ржаной хлеб мирного времени, который сушили на черный день.
Костя грыз такой большой сухарь, что ему приходилось держать его двумя руками. Пилотка сползла ему на затылок, в эту минуту мальчонка забыл про пушки и самолеты, про людей вокруг и про войну в придачу.
Через некоторое время с конца колонны донесся долгий сигнал. Кауниспайк закончил свою работу. Эрвин завел мотор, и они поехали дальше.
Большие машины целиком заняли всю узкую проселочную дорогу. Хорошо, что навстречу никто не попадался, здешняя жизнь как будто замерла; видимо, приближающийся фронт был тому причиной. Эрвину приходилось несколько раз останавливать машину и проверять, выдержит ли деревянный мосток тяжесть машин, или придется рубить в лесу жерди. На одном мостике заднее колесо все-таки провалилось. Кузов осел со страшным треском, раздались крики детей.
Коротков спрыгнул на землю и, успокоив детей, попросил их немедленно слезть с машин и уйти с дороги. Остановка была плохой приметой, неподвижные военные машины сильнее притягивали опасность. От этого ощущения, лишенного логического основания, избавиться было невозможно.
Дети с любопытством и страхом наблюдали, как солдаты длинными слегами поднимали осевшее колесо и укрепляли мосток жердями. Коротков торопил. Эрвин почувствовал, как все его тело покрылось потом. Он успел подумать, что если сейчас случится налет, то вся эта безумная работа ни к чему, и дети окажутся не в лучшем положении, чем до встречи с ними.
Об этом, видно, думали и другие. Двенадцать мужчин очень быстро вытащили машину. На мосток нарубили настил, и пустые машины осторожно миновали опасное место.
С криками «ура» дети снова ринулись к грузовикам.
Колонна медленно двинулась дальше. День угасал. Небо бледнело, солнце опускалось все ниже. Эрвин заметил далеко впереди над горизонтом маленькие точки. Он хотел убедить себя, что это обман зрения, потом все же пришлось признать, что это самолеты. Нога уже сбрасывала газ. Но точки двигались справа налево, в направлении железной дороги и больших городов, самолетам сейчас было не до бродячего детского сада, как окрестил про себя свою колонну Эрвин.
Солнце уже скрывалось за деревьями, когда они доехали до перекрестка. Судя по карте Короткова, отсюда ответвлялась дорога на станцию Лычково.
— Дальше мы вас везти не может, мы поедем прямо, отсюда до Лычкова меньше десяти километров, — сказал он Полине. — Как думаете, дети их одолеют?
— Я не думаю, я знаю, — ответила Полина. — Хоть ползком, но одолеют. Они же домой идут! Да и отдохнули полдня. Теперь это совсем не те дети, которых вы подобрали там, в лесу, уж поверьте мне!
В общей толчее между машинами к Короткову пробралась маленькая девочка в клетчатом платье, в тапочке на одной ноге и в туфельке с ремешком на другой. Она остановилась перед воентехником, закинула голову так, что казалось, ее белая беретка вот-вот упадет, и спросила:
— Вы здесь самый главный?
— Да, деточка, я, — слегка опешив, отозвался Коротков. — Так тебе что?
— Спасибо вам за все, и за то, что подвезли, и за сухари! — громко и четко произнесла деточка и энергично пожала Короткову руку.
Смеяться было нельзя. Девчушка помедлила мгновение, затем подошла к Эрвину и тряхнула также его руку.
Когда колонна детей пришла в движение, они все помахали руками. Постепенно колонна свернула в сторону, и вскоре голова ее исчезла за деревьями. Как и раньше, замыкала колонну невысокого роста девушка с большой санитарной сумкой на боку. Рядом с ней уверенно вышагивала маленькая девочка в клетчатом платье. Через каждые пять шагов она оборачивалась и усердно махала маленькой белой ручкой вверх-вниз. Это было последнее, что видел Эрвин.
Прежде чем двинуться дальше, он заглянул в кузов. Там было пусто, только в углу валялась чья-то сползшая марлевая повязка, скорее серая, чем белая. Да еще между бочкой бензина и бортом кузова осталась безносая тряпичная кукла, которую, видно, хозяйка в спешке забыла.
Коротков подошел к пушке, положил руку на ствол и, глядя вслед детям, произнес:
— Знаешь, Аруссаар, эти пушки сделали нынче очень важное дело…
Двадцать девятого июня, по решению городской эвакуационной комиссии, детей начти вывозить из Ленинграда. За неделю, к пятому июля, было эвакуировано примерно 212000 детей младшего возраста, из них 162000 — в Ленинградскую область, включая Старорусский, Демьянский и Лычковский районы, к которым быстро начала приближаться линия фронта.
Так как информация о положении на фронте была неполной, то при эвакуации детей это привело к усугублению ошибок, допущенных по неведению, в том числе следует отметить, что малышей вывозили из города без матерей и что эшелоны сопровождались слишком малочисленным педагогическим и медицинским персоналом. Вывоз детей в районы Ленинградской области продолжался еще и тогда, когда многие районы подверглись непосредственной угрозе вторжения врага. Лишь после того, как положение на местах стало критическим, началась реэвакуация детей, которую уже не удалось провести в полном объеме.
Второго июля немецкая авиация приступила к интенсивной бомбардировке железнодорожных магистралей, ведущих к Ленинграду. Жертвами немецких налетов стали и некоторые эшелоны с детьми. Когда слухи об этом достигли Ленинграда, многие родители бросились вдогонку за своими детьми, чтобы вернуть их.
Семнадцатого июля на станцию Лычково вышла группа эвакуированных ленинградских детей под руководством инспектора отдела народного образования Выборгского района П. Н. Добрыниной. Дети возвращались из Старорусского района в сопровождении пяти воспитательниц и одной медсестры.
Ночь подопечные П. Н. Добрыниной, как и многие другие ленинградские дети, провели в окрестностях станции Лычково. Теплая погода позволила ночевать под открытым небом. Это оказалось неизбежным, поскольку все близлежащие станционные здания были уже заполнены прибывшими ранее детьми. На путях стояло несколько эшелонов с эвакуированными детьми, которых из-за приближения немецких войск не удалось отправить до станций назначения.
Утром восемнадцатого июля, когда детей размещали по эшелонам, немецкие самолеты произвели усиленный налет на узловую станцию Лычково. Объектами бомбардировки были сама станция, подъездные пути и стоявший на них подвижной состав. В результате бомбардировки загорелось станционное здание и были разрушены многие постройки и подъездные пути. Среди находившихся в эшелонах детей и сопровождавшего их персонала имелись многочисленные жертвы.
Инспектор народного образования Выборгского района П. Н. Добрынина во время воздушного налета находилась около подъездных путей, где руководила посадкой детей в вагоны. Часть вагонов загорелась. Спасая детей, П. Н. Добрынина получила тяжелые увечья и после воздушного налета, вместе с другими ранеными, была доставлена с ожогами второй и третьей степени в Лычковскую районную больницу.
Непострадавшие дети были срочно выведены из района бомбежки и отправлены на соседнюю станцию для посадки в эшелоны.
24
В эти дни счет времени у Яана Орга окончательно смешался. От утренней зари до поздней ночи он находился в дороге, направляясь то в какую-нибудь свою часть, то к соседям; в латышскую или русскую дивизии. Все эти песчаные проселки, которые он за неделю прошел и изъездил, сплелись в его сознании в бесконечную ленту. Эту ленту приходилось мерить при постоянной жажде и в жару, все мерить и мерить, подгоняемому единственной заботой, чтобы в нужном месте остановиться и свернуть в лес. У него уже выработалось предчувствие этого нужного места, которое при постоянном отсутствии карт было поистине бесценным даром. Какое-то шестое чувство большей частью почти безошибочно и напрямик приводило Яана к необходимому штабу. Это было не так-то просто, потому что соединения постоянно меняли дислокацию.
Порой в сознании Яана возникала мысль, что в этой войне самой удручающей, подавляющей волю бойцов силой были вовсе не вражеские минометы и бомбардировщики, которые неотступно старались смешать с землей все живое, а нескончаемость дорог, эта непрестанная необходимость передвигаться, от которой страдали в равной мере все солдаты, включая его самого. Переходы выжимали из мускулов все силы, они совершенно деревенели, такими же онемелыми и бесчувственными становились и сами бойцы, но вновь и вновь звучала команда строиться — шагом марш, вперед или назад, но непременно сейчас же, и в дальний путь.
Яан видел, сколь безнадежно устаревшей оказалась его собственная наука, почерпнутая в училище, — в этой войне она ничего не стоила. С горечью и испугом он вынужден был осознать, что для маневренной войны нынешняя пехота вообще непригодна, львиную долю боеспособности у нее отнимают непосильные переходы, немцы со своими автоколоннами словно играют с нашими войсками в кошки-мышки. Это наполняло чувством горечи.
Возвращаясь к ночи до смерти усталым и передав пакет начальнику штаба, он заваливался на несколько часов спать, там, где придется, нередко прямо под деревом. Зачастую не успевал еще окончательно наступить- рассвет, как раздавался неумолимый возглас дежурного:
— Лейтенант Орг, к командиру дивизии!
В дивизии оставалось очень мало машин. В своих походах Яану главным образом приходилось надеяться на собственные ноги, изредка лишь удавалось добыть верховую лошадь или подъехать на попутном грузовике. Меся километр за километром на обочине гравий, он не раз с благодарностью вспоминал дни военного училища. По крайней мере, в этой части наука пошла на пользу. У командира их роты, майора Соо, была привычка использовать марш до стрельбища для «упражнения ног», как он говорил. Когда стрельбы завершались, он выстраивал роту под кряжистыми соснами на краю стрельбища в Мяннику и командовал:
— В Тонди, в казармы, бегом марш!
На стрельбище ходили в полной выкладке, с ранцем и противогазом. К тому же не разрешалось бежать по дороге, а напрямик, по пересеченной местности. Особенно тяжело приходилось на песчаных холмах около станции Лийва, там так связывало ноги, что хоть дух вон. Но неписаное правило гласило, что первые три человека в субботу получат на тридцать шесть часов увольнительные в город. И вся рота неслась вперед с тяжелым топотом, будто стадо буйволов, саперные лопатки поддавали сзади. От этих повторяющихся при любой погоде длительных пробежек мышцы ног стали железными. Благодаря этому он и теперь проходил километры быстрее, чем менее тренированные бойцы.
По правде говоря, «старик» несколько недооценивал смышленость своих подчиненных. Через два месяца в роте уже действовал негласный список, по которому каждую неделю очередные три курсанта занимали первые места и получали увольнительные в город. Тогда уже никому не приходилось чрезмерно напрягаться, важно было, чтобы нужных людей пропустили вперед. О нарушении «правил» не могло быть и речи. Но к тому времени позади была уже крепкая тренировка, да и полностью сачковать тоже не удавалось, «старик» глаз не спускал.
С майором Соо Яан снова встретился во время последних боев, оказавшись в штабе полка именно в тот момент, когда немцы обходили их с двух сторон. Штаб располагался в сосняке, под высокими деревьями. Сюда он отошел после вчерашнего боя. Немногие оставшиеся в строю саперы успели отрыть предыдущим вечером лишь тесную землянку для штаба. Ранним утром, когда Яан, торопясь, явился в штаб, в землянке еще досыпали свой короткий сон командир полка и комиссар, больше туда не вмещалось. Майор Соо, начальник штаба, сидел, прислонившись спиной к стволу большой сосны, и составлял для полка боевой приказ на очередной день. Поблизости от него старший сержант — писарь штаба терпеливо дожидался, когда можно будет приказ перепечатать. Большая неуклюжая черная конторская машинка, предельно нелепая, неуместная посреди брусничника, стояла наготове на пне. Стрельба и взрывы мин раздавались подозрительно близко, к тому же с двух направлений. Яан отдал честь и собирался представиться, но майор отмахнулся:
— Садитесь, Орг, отдохните и не мешайте сейчас. Тут и без того шуму больше чем надо, на вдохновение действует!
Яан уселся поблизости, на склоне бугорка, и вытянул усталые ноги. По счастливой случайности его, правда, подбросила к расположению полка попутная машина. Однако последние три километра пришлось все же идти пешком, почти полубегом, потому что все приближающаяся стрельба вынуждала торопиться. Не хватало еще, чтобы, добравшись до расположения штаба полка, он обнаружил там немцев!
Яан разглядывал свое курсантское начальство и думал, Положение казалось чуточку странным. Собственно, о том, что майор Соо находится в их дивизии и служит заместителем начальника штаба полка, он узнал всего несколько дней тому назад. После боев под Порховом, где штаб попал в окружение и начальник штаба пропал без вести, майора Соо выдвинули на его нынешнюю должность.
По мнению Яана, едва ли можно было сделать выбор правильнее, но почему же тогда майор Кулдре из оперативного отдела без тени сомнения утверждал, что майор Соо находится среди тех старших офицеров, которых увезли из лагеря Вярска — как было сказано, на учения? Если бы он говорил это только Яану. По слухам, то же самое он говорил другим младшим офицерам, хорошо знавшим майора Соо по военному училищу. Зачем это ему нужно было?
Найти объяснение было невозможно. Хотел ли майор Кулдре намеренно посеять неуверенность и недовольство? Глупость. В то же время было совершенно немыслимо, чтобы он не знал о подлинной судьбе майора Соо, — неужели в штабе дивизии отсутствуют сведения о своих старших офицерах?
Майор Кулдре рассказывал об этом с участливым и печальным видом. Понятно, что судьба майора Соо лежала и на его сердце.
Кулдре вообще был странным человеком. Обычно немногословный, он лишь в отдельных случаях в тесном офицерском кругу вдруг оживлялся, если кто-нибудь заводил разговор о немецкой огневой мощи или тактике. Это были любимые темы майора Кулдре.
К сожалению, ход событий достаточно подтверждал слова майора о немецкой организованности и боевой мощи.
Что ж, говорить можно всякое, пусть у каждого будет собственное мнение. Только эта высосанная из пальца история о майоре Соо все же была некрасивой.
Озадаченность Яана росла по мере того, как он. наблюдал своего бывшего начальника работающим сосредоточенно и без малейших признаков паники. Собственно, боевые действия шли рядом, но Соо работал спокойно и методично, будто в учебном кабинете. Его самообладание было достойно подражания.
Майор закончил писать, еще раз пробежал текст глазами и протянул исписанный листок из блокнота старшему сержанту. Тот уселся калачиком перед стоявшей на пне пишущей машинкой и начал печатать. Медленное, размеренное выстукивание казалось странным среди треска стрельбы и разрывов.
В отдалении между деревьями сновали: бойцы. Две мины разорвались совсем рядом, так что вокруг зашуршали падающие ветки.
— Вот вклинились между немецкими коммуникациями, теперь они пытаются любой ценой выбить этот клин, что совершенно логично, — сказал майор и, склонив голову, стал разглядывать Яана. — А вы, Орг, начинаете обретать солдатский вид, совсем уже не тот мальчишка-аспирант в желтых перчатках, которого я выпустил летом сорокового года.
Яан улыбнулся:
— У меня сейчас такая работа, что по необходимости четырежды исхаживаю расстояния, которые проделывают войска. Чего только хлебать не приходится, может, от этого старше становлюсь.
— Да уж какая старость, — махнул майор. — Опыт — это да. Недаром говорят, что один день на войне засчитывается за месяц. И вы, наверное, уже почувствовали, что значит, когда вас накрывают огнем.
Яан не успел еще ничего ответить, как с противным свистом прилетела тяжелая мина и оглушающе грохнула. Заставила вздрогнуть. По стволу ближайшей сосны будто палкой ударили. Звонкий металлический удар оборвал щелканье пишущей машинки, которое разом смолкло.
Писарь нагнулся над машинкой.
— Черт, уже имущество калечить принялся! — воскликнул он через мгновение с облегчением.
— Печатать можно? — деловито спросил майор Соо.
— Пока можно, а за следующий раз не ручаюсь.
— Тогда печатайте скорее, до следующего раза. Кажется, нам здесь не дадут долго нежиться.
Оценивающе взглянув исподлобья на Яана, который, не обращая внимания на взрыв мины, продолжал сидеть на своем месте, начальник штаба заметил:
— Если мне после войны дадут полк, я возьму вас, Орг, к себе служить.
Из штабной землянки вылезли командир полка и комиссар. Покрасневшие веки говорили о том, что сон их был непродолжительным.
В тот самый момент, запыхавшись, прибежал петлявший меж стволов посыльный. Он отдал честь командиру полка и, хватая между словами воздух, выкрикнул:
— Товарищ майор, капитан Тоомре докладывает, что батальон отступает в лес, немцы обошли с обоих флангов. Просит прислать боеприпасы и запрашивает указаний, что делать дальше.
Командир полка разложил карту прямо на земле, на сосновой хвое, и опустился перед ней на колени. Комиссар и начальник штаба придвинулись к нему. Яан остался стоять в стороне. С тревогой он заметил, что стрельба усиливается и перемещается все ближе. Между деревьями слышались повизгивания отдельных шальных пуль. Судя по шуму боя, батальон отступал в направлении к штабу. Взрывы мин шли уже сериями по четыре, огонь вела целая батарея. В лесу группами перебегали бойцы, определить было невозможно, то ли они из отступивших частей, то ли из тыловых подразделений. Все устремлялись на восток. Пулеметный огонь доносился как с запада, так и с севера, постепенно смещаясь к югу. Появлялось неодолимое желание бежать из этого огневого мешка, который очерчивался все яснее.
Однако будничные заботы тут же заглушили это растущее желание. Со стороны такая методичность, с которой каждый под усиливавшимся огнем делал свое дело, могла показаться равнодушием.
Командир полка коротко отдал связному распоряжение, и тот, согнувшись, пустился в обратный путь, хотя явно было видно, что возвращение под огнем требует от него самообладания.
Между тем начальник штаба прочел доставленную Яаном депешу, передал ее командиру полка, но добавил при этом:
— Опоздали. Теперь уже не выйдет.
Командир полка тоже прочел и кивнул.
— Новым расположением штаба полка назначаю восточную окраину деревни Вербово, — сказал он громко. — Движение начать немедленно, — и в подтверждение своих слов сказал уже неофициально: — Живо, пока немец не нагрянул!
Неизвестно откуда, появились несколько штабных офицеров, писари и бойцы комендантского взвода. Из штабной землянки вытащили сейф с документами, несколько винтовок, чемодан. Гуськом начали продвигаться с этими вещами между деревьев в восточном направлении. Где-то впереди раздавалось конское ржание и храп.
— Товарищ майор, командир дивизии ждет доклада, — напомнил о себе Яан. Возможно, присутствие майора Соо позволило ему проявить настоятельность.
Командир полка сделал рукой отстраняющее движение:
— Сам видишь, что здесь творится. Самое время мне заниматься писаниной, не так ли? Возвращайся в дивизию и доложи, что больше ногтями и зубами, чем людьми и оружием, держимся за линию обороны. Или командир дивизии может предложить мне что-нибудь получше?
Он быстро направился вперед, комиссар шел неотступно следом.
— Идем, Орг, — позвал майор Соо. — Если мы тут начнем писать доклады, то будем еще на пне сидеть, когда Манштейн уже подъедет со своим штабом. Интересная встреча была бы, конечно, с точки зрения военной истории, только едва ли это облегчило бы положение дивизии. Так что идите сейчас с нами, а в дивизии расскажете то, что видели.
Пули зло, все чаще хлестали по деревьям. В пятидесяти метрах взрыв мины вскинул на небольшой лужайке столб дыма, когда он рассеялся, то посреди зеленой травы образовалось отвратительное черное пятно. Яан подумал, а что, если бы эта мина пролетела на пятьдесят метров дальше… Где-то за деревьями кто-то застонал; несмотря на близкие выстрелы и взрывы, человеческий голос доносился удивительно громко. Звали санитара. Через мгновение санитара позвали еще требовательнее. Прошла минута, и теперь санитара уже криком кричали. Позади в обозе ранило лошадь, от звонкого ржания пробирала дрожь. Глухой винтовочный выстрел оборвал этот зов о помощи.
Майор Соо старательно собрал свой планшет и офицерскую сумку и пошел. У него была пружинящая, годами натренированная походка. Яан шагал торопливо за майором и не мог подавить удивления: майор был уже отнюдь не молодым человеком, и ему явно выпала своя доля в той передряге, в которую полк в последние недели попал. Но всего этого совершенно не было заметно. Майор двигался четко и энергично, будто на учебном плацу в училище.
Стрельба в южном направлении усилилась. Временами казалось, что там немцы продвигаются быстрее и впереди горловина мешка уже начинает затягиваться. Яан невольно прибавил шагу и чуть было не наткнулся на майора. Майор Соо шагал невозмутимо, в ровном темпе. Следом за ними гуськом шли еще штабные работники и одиночные бойцы из тыловых команд, отставшие от своих; проходя по лесу, они собирали себе подобных. Вдруг сзади раздался вскрик. Яан оглянулся. Шедший через три человека от него боец упал. Пуля угодила в спину, на груди гимнастерки на глазах расплывалось кровавое пятно. Уже лежа на земле, боец распростер руки, сгреб пальцами пригоршню сосновой хвои и умер.
Внезапная смерть потрясла окружающих. Никто не знал, случайная ли это была пуля, или за ними откуда- нибудь с дерева следит немецкий снайпер. В любое мгновение могла подоспеть пуля для следующего человека.
— Возьмите документы и оружие, — коротко приказал майор Соо и пошел дальше.
Очередного выстрела не последовало, — значит, пуля эта была шальная.
Пулеметный огонь все опережал их как с севера, так и с юга. Лес был словно заколдован, он не кончался и не давал отступающим вырваться из вражеского охвата. То справа, то слева, то впереди, то сзади беспорядочно рвались мины. Лес отдавал эхом и стонал, был полон приглушенных человеческих голосов и треска сучьев, делал взрывы рокочущими, лес страдал вместе с людьми, словно живое существо. Временами казалось, будто за ними по пятам и впрямь движется железный каток, который своим грохотом и треском вдавливает в землю все встреченное на пути. Они должны были спешить, спешить не переводя духа, если не хотели оказаться под исполинским катком. Яан внушал себе: спокойно, спокойно, позади первый батальон еще ведет бой с немцами, противник не сможет их догнать.
Но именно этот довод шел в противоречие с разумом. Трезвый рассудок подсказывал, что непосредственное столкновение с противником немыслимо. Однако разрывы мин и стрельба не прекращались. Трудно было заставить себя идти размеренно. Человека без страха не существует, и особенно трудно подавлять страх при отступлении. При наступлении действия ради поставленной цели настолько захватывают, что страх сам по себе отступает. Сейчас такой цели не было. Их гнала враждебная сила, не отпускала, ее невозможно было остановить. Только быстрота могла позволить оторваться от преследователей.
Вот уже и разум начал сдавать: сколько там в первом батальоне может еще оставаться бойцов в строю? Вдруг редкая цепь в лесу оборвалось и между ним и передовым охранением немцев нет уже ничего, кроме нескольких сот метров пустого подлеска?
Лес кончился, начиналось открытое картофельное поле. В отдалении оно поднималось к стоявшей на пригорке деревне. Почему-то, достигнув открытого места, Яан почувствовал огромное облегчение, хотя вокруг уже не было скрывающих его деревьев. И все же охватившее в лесу чувство безысходности было преодолено. Теперь и стрельба с севера сосредоточилась на одном месте; видимо, там держит оборону второй батальон, подумал Яан.
Возле картофельного поля навстречу им шел командир полка, лицо у него пошло пятнами. В руках он держал пистолет и размахивал им так, что кожаный ремешок, соединяющий оружие с кобурой, щелкая, бил его по руке.
— Начштаба за мной, остальным немедленно занять оборону! — кричал он. — Немцев надо во что бы то ни стало задержать! Когда подойдут на двадцать пять метров, идти в штыковую!
Командир полка носился по полю взад и вперед и заставлял останавливаться бойцов, которым было нелегко задержаться, когда каждый шаг на восток удалял их от безжалостной опасности, которая безостановочно катилась следом за ними. Бойцы нехотя останавливались, оборачивались лицом к лесу, из которого только что вышли, ругались, опускались наземь и подыскивали себе лощинку, которая хоть чуточку да углублялась бы и давала защиту. Кое-кто и здесь пытался оттянуться хоть немножко назад. Тот, кто впереди всех, первым и под удар попадет. Только у некоторых солдат еще сохранились саперные лопатки. Они тут же пошли в ход, и перед первыми стрелковыми ячейками вскоре выросли насыпи из песчаной картофельной земли, откуда выкатывались чахлые от летней засухи картофелины.
Яан остался вместе с бойцами в цепи. Их было слишком мало, чтобы он мог хладнокровно отправляться своей дорогой. Из леса постепенно группами выходили бойцы первого батальона. И их ряды поредели. Шедшие последними стреляли в глубину леса, как бы отгоняя идущих по пятам немцев. Самыми последними между деревьями появились два пулеметных расчета. Они отходили и вели огонь попеременно, прикрывая друг друга. После пулеметчиков из леса выходили еще только одиночные бойцы.
Пока все оставалось спокойным. Где-то справа шел бой, однако и впереди, на краю леса, и позади, в деревне, царила тишина. Яан нашел для себя подходящее укрытие на месте старого картофельного бурта, все же какая-то впадина, которая могла, по крайней мере, защитить от осколков мин. Он понимал, что одним своим пистолетом ничего серьезного, не сделает, но в то же время он видел: насколько хватало глаз, он единственный офицер в цепи. Бойцы первого батальона ушли на правый фланг, здесь, слева, остались в большинстве солдаты тыловой службы полка, чье начальство кто знает куда рассеялось или погибло.
— Окапываться! — крикнул Яан.
Он понял, что это звучит наивно, поскольку инстинкт самосохранения и без того вынуждал бойцов зарываться, по возможности, в землю, но он хотел проверить свой голос и его воздействие. Бойцы тянули шеи, все хотели увидеть, кто это там приказывает. Яан разок поднялся и показал себя. Вскоре он заметил, что земли над цепью стало взлетать больше. Солдаты занимали друг у друга лопатки, некоторые, более нетерпеливые, руками копали землю между бороздами.
Слева начинались мокрые покосы или выпасы, оттуда до основания картофельного бурта тянулась канава. Вдруг с той стороны раздался топот. Яан живо повернул голову, выхватил из кобуры пистолет и залег на дно ямки. Неужели немцы и впрямь уже догнали их? Заученным движением он проверил магазин, вогнал в патронник патрон, подвинулся поудобнее на краю своей ямки и стал ждать.
Слух уловил в направлении леса легкий хлопок минометного выстрела, затем послышался приближавшийся посвист, он все нарастал, придвинулся, и затем где-то посередине поля грохнул разрыв. Яан не повернул головы. Эта опасность стала далекой и неопределенной перед приближавшимся по вязкому дну канавы топотом шагов.
Он чуть приподнялся, чтобы как можно раньше увидеть бегущих. Перед глазами на обочине канавы покачивались одиночные толстые огрубевшие стебли травы. Как назло, в нескольких шагах от него рос густой куст, он склонился над канавой и закрывал обзор. Вот сейчас бегущие достигнут куста, тогда все будет ясно. Яан глубоко вздохнул, положил левую согнутую руку на край ямки и оперся правой рукой с пистолетом на левую. Оружие устойчиво сидело в руке. Яан отвел пистолет к правой стороне канавы и опустил ствол книзу. Он знал свое оружие, оно бьет чуточку влево и вверх. Теперь должно быть точно.
Неожиданно и для себя, он не ощутил никакой тревоги. Одно только желание, чтобы скорее наступила развязка.
И все же он вздрогнул, когда из-за куста нежданно показалась согнувшаяся фигура. Яан тут же опустил пистолет. Бежавшие были свои. Рослый боец, который своей широкой спиной закрывал остальных трех, показался к тому же знакомым. Когда он поднял голову, Яан узнал сержанта Курнимяэ.
— Курнимяэ, сюда! — быстро позвал он.
Сержант от неожиданности запнулся и тут же побежал дальше на голос. Когда он, тяжело дыша, шмякнулся рядом с Яаном в ямку, лейтенант увидел, что у Курнимяэ, кроме висевшей на плече винтовки, в руках еще ручной пулемет «мадсен» с черным рожком. Следом за сержантом на землю брякнулись еще три бойца, у двух из них на плече брезентовые сумки с магазинами. Третьим был маленький, успевший еще более загореть туркмен, которого Яан вроде бы смутно помнил по походу.
Курнимяэ стянул с головы фуражку и вытер потный лоб. Он почти нежно смотрел на Яана.
— Будто домой вернулся!! — вздохнул сержант. — Под начало своего старого командира! А то дуешь по лесу, куда ни кинешься, все немцы да немцы. И словом по-эстонски не переброситься!
— Где Ринк? — спросил Яан.
— Младший лейтенант все время был с нами в лесу, в страшной суматохе недавно разошлись, немец так густо начал сыпать минами, что пришлось смазывать пятки. Видите, у меня из целого отделения осталось четыре человека!
— За пол-отделения сойдет пулемет.
— Последний «мадсен» в батальоне, — сказал Курнимяэ, провел рукой по стволу пулемета и старательно установил его на сошку, дулом к лесу. — Одни остались без патронов и были брошены, у других случилась осечка, которую с ходу не могли устранить. Этот я подобрал вчера в лесу. Перекосило патрон, ни туда ни сюда. А я к «мадсену» привык, разобрал его. Смотрю, совсем исправная машинка, как бросишь? Видно, какой- нибудь боец-первогодок бросил в лесу, когда своим умом не справился, а немец напирал. Легче удирать было.
— Командир полка приказал здесь остановиться, — сказал Яан.
Курнимяэ повернулся на бок, стал сворачивать самокрутку и поглядывал время от времени в сторону леса. Каждые две минуты там раздавался хлопок и на поле разрывалась очередная мина.
— Велико ли дело, — бросил сержант, склеил слюной самокрутку и начал, шарить по карманам в поисках спички. — Стоять и здесь можно. Через лес он танками не продерется, танки вот никак не остановишь, они как тараканы лезут. А без танков немец не ахти какой вояка, как дашь разок-другой по зубам, сразу сдает назад и давай швыряться минами или насылает свои ветрогоны.
Курнимяэ с явным удовольствием выпускал дым в небо. Оба бойца с брезентовыми сумками следили за его самокруткой с нескрываемой тоской в глазах. Только туркмен не обращал на это никакого внимания, он высунулся и неподвижно вперился темными блестящими глазами в далекую, опушку леса, будто настороженный зверек в пустыне у входа в песчаную норку. Яан обратил внимание, что туркмену раздобыли карабин по росту, который он ни на миг не выпускал из рук.
Сержант сделал, еще несколько затяжек, затем оглядел свою самокрутку и протянул ее одному из подносчиков патронов:
— На, Раугас, но честно поделись с Коноваловым, табаком разбрасываться мы не можем. Каждому ровно столько, чтобы душу отвести.
Раугас безмолвно схватил самокрутку и принялся жадно затягиваться. Коновалов подвинулся к нему, давая молча понять, что не собирается уступить и крошки своей доли.
Самокрутка еще не успела догореть до конца и Коновалов жадно вдыхал в себя дым, так что щеки у него западали, когда Курбанов гортанным голосом выкрикнул:
— Сержант! Немцы!
Все одновременно повернули головы к лесу. Между кустами на первый взгляд ничего видно не было. Однако Курбанов уставился в одну точку и высматривал там пока только ему одному видимых врагов. Яан схватил бинокль. Он заставил себя очень медленно провести справа налево. И тут — да, и тут он увидел в самых густых зарослях на опушке две фигуры в серой форме. Немецкие дозорные разглядывали раскинувшееся перед ними поле.
Он передал бинокль поглядывавшему возле пулемета Курнимяэ.
— Возле большой орешины, слева.
Сержант долго всматривался.
— Разведка, — заключил он. — Стягиваются понемногу. Они еще нас не видят, мы их видам. Ну ладно, пусть идут, хотя бы первому взводу свернем носы набок!
Он вернул бинокль, подтянул приклад к плечу и стал целиться. Теперь, когда расположение немца известно, можно было и простым глазом угадать их фигуры.
Курбанов вопросительно посмотрел на сержанта.
— Погоди, Атабай, — сказал Курнимяэ, — они еще подойдут. Пусть идут. Целься. Я скажу, когда будем стрелять.
Русский язык Курнимяэ был ужасным, но Курбанов, казалось, прекрасно понимал рубленые фразы сержанта. Своеобразным, плавным, охотничьим движением он приложился к своему карабину и повел ствол к цели. Его черные блестящие глаза ни разу не моргнули. Другие бойцы тоже изготовились на краю выемки к стрельбе, но Курнимяэ бросил им:
— Не стрелять! Я скажу, когда надо.
Яан твердо уперся локтями в землю и следил в бинокль за немецкими разведчиками. Солнце жгло спину, у земли не было и малейшего дуновения ветерка, и он почувствовал, как выступившие на лбу капельки пота превращались в градины. Он вынужден был на мгновение отложить бинокль и вытереть рукавом лоб, не то ручейки пота сбежали бы на брови и залили бы окуляры.
Разрывы мин на поле прекратились. Где-то справа шла вялая перестрелка. Немецкие разведчики с засученными рукавами, с автоматами на груди, сновали по опушке леса. Теперь они уже были уверены в своей безнаказанности и не старались особенно укрываться. Видимо, немцы решили, что, вырвавшись из клещей, противник сломя голову бежал.
— Что они собираются делать? — спросил Курнимяэ, не поднимая головы от пулемета. Это был больше вопрос самому себе и в то же время желание, услышав свой голос, снять напряжение.
— Наверное, сейчас пойдут, — шепотом, будто немцы могли услышать его, ответил Яан.
И в самом деле, разведчики тут же начали движение двумя колоннами. Одна группа направилась с севера, другая — с юга в обход к деревне, которая оставалась за спиной залегших бойцов. Немцы продвигались вперед быстро, и по этой скорости, а также умению, с которым они использовали для укрытия на местности малейшую складку, можно было заключить, что это опытные солдаты.
Отряд, шедший в обход с северной стороны, должен был пройти далеко от основания картофельного бурта, зато другая группа шла почти прямо на них. Курнимяэ, натянутый как пружина, следил за приближением разведчиков.
— Атабай, — позвал он тихо.
Курбанов повернул голову. Сержант указал в направлении удалявшейся группы, и тот понял. Ствол его карабина нацелился на дальнюю группу.
— Наверное, время… — произнес Яан, когда немцы в бинокль, казалось, были уже на расстоянии вытянутой руки.
— Еще чуток, — хрипло прошептал сержант. — У меня прицел на сто пятьдесят метров. Нам их бояться нечего, пускай идут, дальше придется убегать.
Одновременно с пулеметной очередью грянул выстрел из карабина Курбанова. Подошедших разведчиков будто смело с поля. Яан видел, как первые два упали скошенными, шедшие сзади стремительно бросились наземь. Тут же Курнимяэ прервал очередь, и над полем снова воцарилась тишина. Среди этого тревожного безмолвия неуместно громко, будто из пушки, грохнул второй выстрел из карабина Курбанова. Яан перевел бинокль и успел увидеть, как один немецкий разведчик из дальней группы раскинул руки и исчез из глаз. Остальные, пригнувшись, рассыпались и залегли. По ним стреляли из нескольких мест в цепи.
Спустя несколько секунд начали строчить немецкие автоматы. Однако их огонь был случайным, немцы явно не видели цели и палили, скорее чтобы приободрить себя. Случайные пули посвистывали порой где-то над головами, словно птички на ветках, если бы здесь были деревья.
— Стреляйте, стреляйте, — говорил Курнимяэ, — Легче драпать, когда подсумки порожние!
Он лежал неподвижно и следил за происходящим. Вначале немцы ничем себя не выдавали. И с той стороны стрельба прекратилась. Это была дуэль нервов. Обе стороны напрягали зрение, чтобы обнаружить противника и уже затем стрелять наверняка.
Вдруг Курбанов выстрелил еще раз. Видимо, пуля прошла мимо, потому что он огорченно воскликнул:
— Ай, шайтан!
— Атабай! Не стрелять! — крикнул Курнимяэ.
Но уже две длинные автоматные очереди прошли совсем близко. Немцы зорко следили за ними.
Прошло четверть часа или чуть больше. Все оставалось спокойным. Тут Яан заметил в бинокль отползавших к лесу немцев. Он показал на них, и Курнимяэ дал очередь, которая из-за низкого темпа стрельбы «мадсена» непомерно растянулась. Два разведчика прижались к земле и остались лежать неподвижно, у одного не выдержали нервы, он вскочил и бросился бежать к близкому уже спасительному лесу, этого сержант безошибочно поймал на мушку.
— Та-ак, на этот раз повезло, — с чувством удовлетворения произнес Курнимяэ и опустил приклад пулемета.
Однако то, что разведчиков отбросили, казалось, не на шутку взбесило немцев. Тут же в лесу снова захлопали минометы, и мины, вскидывая черные клубы дыма, стали рваться на поле. Сперва огонь велся наугад, но вскоре появился самолет-разведчик с черными крестами, он медленно утюжил взад и вперед небо над цепью и корректировал стрельбу. Немец был высокомерен в своей безнаказанности, треск винтовочных выстрелов по нему, казалось, его не трогал. Зато немецкие мины стали теперь ложиться прямо впереди, сзади и между стрелковыми ячейками. Одновременно с опушки леса застрочил пулемет. Первые очереди прошли высоко и угодили в деревенские избы позади цепи бойцов. У немцев были в ленте трассирующие пули, потому что вскоре запылала соломенная крыша ближнего хлева. Сухую солому будто облили огнем, вот уже затрещали бревна в стене, и по полю потянуло горячим чадом, который смешивался с приторным запахом взрывчатки.
Мины рвались кругом, снова и снова. Курнимяэ стащил с края на дно ямки пулемет, и они вчетвером склонились возле него, ища спасения у земли. Вверху, в раскаленном небе, монотонно, будто комар, гудел разведывательный самолет, два ближних взрыва швырнули им на спины сухую землю, и сердце защемило от недоброго предчувствия, что следующая мина теперь определенно угодит прямо в их яму.
Неожиданно возле леса поднялась яростная стрельба из стрелкового оружия. Ответственность заставила Яана преодолеть чувство опасности, он оторвался от земли и выглянул через край ямы. Немцы цепью вышли из леса на поле.
— Идут! — крикнул он.
Через мгновение Курнимяэ со своим «мадсеном» был уже рядом, винтовки трех остальных бойцов почти одновременно шмякнулись на край ямы. И никому из них уже не было дела до близких разрывов, полыхавшая до небес деревня за спиной разом отодвинулась вдаль и потеряла всякое значение. Справа в цепи уже беспорядочно хлопали винтовки, а затем короткими очередями застрочил и пулемет.
Немецкая цепь настойчиво приближалась. Курнимяэ стрелял со спокойной методичностью, редко и выбирая цели, делая это основательно, чтобы не тратить зря патронов. Курбанов стрелял как-то резко, будто хищная птица клевала свою добычу, и выкрикивал между выстрелами по-туркменски.
Воздух от близких выстрелов тревожно завибрировал, весь мир приобрел неестественный вид, и возникло ощущение, что времени в обрез, что нельзя опаздывать. Яана охватила лихорадочная потребность действовать, не долго думая, он выхватил из кобуры пистолет и начал с упора методично стрелять по надвигавшимся фигурам, словно по мишеням на стрельбище. Потом, когда немцы все же повернули назад и, оставив убитых, снова отошли в лес, он с некоторым удивлением разглядывал раскаленный от стрельбы пистолет в своей руке, помедлил и быстро заменил расстрелянный магазин новым. Яан вспомнил, что у него в офицерской сумке была еще непочатая коробка запасных патронов. Он достал коричневую картонную коробочку и мгновение взвешивал ее на ладони. Маленькие спрессованные кусочки свинца, медь и порох оттягивали руку вниз. Нетерпеливым движением он надорвал коробочку и начал по одному вытаскивать из картонных гнездышек маленькие тускло поблескивающие патроны, которые глядели на него одинаковыми розовыми кружочками пистонов.
По тому, как пальцы не желали сразу безошибочно попадать в ячейки патронных решеток, Яан понял, что волнуется. И его не миновало возбуждение боя. Понемногу остывая, он вынужден был признаться себе, что едва ли его стрельба могла иметь особый результат — немцы, несмотря на свое упорство, не смогли подойти к ним ближе чем на сто метров.
Он вогнал последний патрон в магазин и засунул оставшиеся полкоробки назад в сумку.
В это время трое бойцов уже деловито возились вокруг Курнимяэ. Автоматная пуля пробила сержанту предплечье левой руки. Кость была цела, Курнимяэ, морщась от боли, шевелил пальцами, однако крови шло много, и бойцы пытались остановить ее индивидуальным пакетом. Курбанов сверкал глазами и грозил в сторону леса смуглым, жилистым кулаком. Одиночные гортанные восклицания, которые он произносил, оставались для остальных непонятными, но, во всяком случае, исчезнувшим в лесу немцам они ничего хорошего не предвещали.
Горевшая деревня за спиной гудела, будто гигантский горн, где-то там кудахтали в испуге куры. Но это слышалось лишь мгновение — затем чаще прежнего стали рваться мины. Проклятый самолет повис над полем и деревней, и вскоре к минам добавились гораздо более тяжелые разрывы снарядов, от которых содрогалась земля. Немцы подтянули полевую артиллерию.
Один разрыв грохнул особенно сильно и совсем рядом, вслед за ним до них донеслись громкие стоны. Выглянув из ямки, они увидели, как в ближайшей стрелковой ячейке корчится раненый боец.
— Санитар! — крикнул Яан, но это осталось гласом вопиющего в пустыне. Санитары то ли находились далеко, то ли сами выбыли из строя.
Раугас положил винтовку на дно ямы, перескочил через край и пополз к стонавшему. Через некоторое время, таща за собой раненого, он приполз назад. Их яма была все же каким-то укрытием.
Правый бок и спина бойца были страшно изодраны осколками мины, обмундирование просто висело клочьями и почернело от крови. С первого взгляда было ясно, что им тут с оставшимися индивидуальными пакетами делать нечего.
— Санитар! — крикнул Яан в полный голос. Никакого результата.
Раненый находился в полузабытьи, глаза на мертвенно-бледном лице закрыты, он стонал от безумной боли, судороги пронизывали его мальчишеское тело, правая рука не двигалась, левая, целая, скребла землю.
Раугас, не зная, что делать, вытащил из кармана раненого красноармейскую книжку и нерешительно протянул ее Яану. Яан раскрыл и прочел: Кудисийм Пээт Арминович. Фамилия показалась знакомой. Он напряг память. Уж не хозяин ли хутора Пээтерристи носил фамилию Кудисийм? Смутно вспомнилось, что у того вроде был сын, на несколько лет его, Яана, моложе и поэтому мало ему знакомый.
Спросить было невозможно.
К обеду огонь немцев утих. Раненый ослабел от потери крови, часто терял сознание и уже не стонал. То ли силы оставили, или впал в шоковое состояние. Все, что они могли сделать, это положить его, по возможности, в более удобное положение и снова звать санитара, который все не приходил.
Когда на поле сражения наконец установилась непривычная тишина, в раненом произошла перемена. Он пришел в сознание, открыл глаза, некоторое время смотрел вокруг и заговорил слабым голосом, но отчетливо:
— Ребята, вы ведь не оставите меня здесь? Вы отнесете меня в госпиталь, да? Я должен еще домой вернуться. Отец у меня старик, перепишет хутор на меня.
Раугас пытался успокоить раненого. Тот перевел дух и неожиданно продолжал:
— Как только хутор получу, тут же продам. Куплю себе в поселке столярную мастерскую, и катись ко всем чертям это ковыряние в земле… Я с малых лет люблю работать по дереву, дома, кроме зубьев для граблей и черенков для вил, ничего нельзя было делать, только и знай, что паси стадо и в поле ходи, ворочай плугом землю, для старика хутор богом был, для меня казнью египетской… Когда хотел работу чуть почище сделать, скоблил стеклом и шлифовал наждаком, старик тут же наскакивал: чего ты вылизываешь, сойдет и так, за это время лучше бы еще один черенок сделал. Он не понимал, что мне чистую работу в руки взять приятно. Но теперь конец, как с войны приду, тут же велю переписать хутор, и дело с концом. Сразу продам хутор, куплю себе хорошую маленькую мастерскую, рубанки-стамески в ряд, пилы висят на стенке, от больших до малых, стану работать утварь и мебель, ребятам санки…
Было невероятно, что израненный человек мог столь много и так ясно говорить. Его ввалившиеся глаза были совершенно прозрачными, словно бы отмытыми от мучений.
Потом начался новый обстрел, и у них больше не было времени и возможности прислушиваться, говорил ли что-нибудь еще раненый. Когда же обстрел кончился, Кудисийм лежал оцепеневший, с открытыми глазами. Он был мертв.
Яан прикрыл его лицо фуражкой.
Где-то после обеда над их головой произошел воздушный бой. Немецкий разведывательный самолет наконец-то убрался, но из-за леса выползли три бомбардировщика. Так и осталось неясным, явились немцы и впрямь бомбить их позицию или направлялись куда-то дальше, потому что на них вдруг на полной скорости набросились два коротких тупорылых «ястребка». Под треск пулеметов истребители устремились на двухмоторные «хейнкели», которые бросились в разные стороны и неожиданно стали беспорядочно сбрасывать бомбы.
Яан впервые видел, как из-под брюха самолета падают крохотные комочки, которые вначале, теряя скорость, летели за самолетом и лишь постепенно, дугой, поворачивали вниз. Они казались совершенно безобидными, хотя все это свершалось прямо над головой. Потрясение пришло, когда невинные пятнышки бомб сперва исчезли из виду, а потом с завыванием устремились вниз, чтобы увесистыми кузнечными молотами сотрясти поблизости почву и взметнуть в небо громадные столбы земли. Некоторые бомбы разрывались на краю леса, одна упала даже на горящую деревню, где в небо взлетел целый вихрь головешек, брусьев и пылавших клоков соломы. Черные столбы вздымались по всему полю.
Новые воющие звуки снова приковали взгляд к небу. На помощь бомбардировщикам пришли четыре немецких истребителя, они по двое устремились к маленьким тупорылым самолетам. Треск пулеметов участился, все большее число стволов изрыгало в небе струи и веера свинцового ливня, все поднебесье разом заполнилось ревом моторов.
Один советский истребитель вдруг загорелся. Яркое пламя вырвалось из фюзеляжа самолета, сзади потянулся шлейф дыма.
— А, шайтан! — глядя в небо, выкрикнул Курбанов.
В этот момент горящий самолет устремился к ближайшему немецкому бомбардировщику. Тот отвернул в сторону, но истребитель оказался проворнее, и через секунду самолеты столкнулись крыльями. На миг они застыли в воздухе и затем оба, беспорядочно кувыркаясь, пошли к земле, разметывая обломки — словно затем, чтобы, освободившись от них, дольше и легче кружиться и кувыркаться в воздухе.
Спустя мгновение в небе вспыхнуло несколько белых парашютных куполов.
Сопровождаемые глухими раскатами, грохнулись в далеком лесу обломки самолетов. Два оставшихся бомбардировщика большим виражом отвернули на юг. Истребители уже гораздо выше, под завывание моторов и треск пулеметов, носились в круговерти бесконечной карусели. Понемногу этот захватывающий дух стремительный смертельный танец уходил все дальше, пока самолеты не превратились в едва заметные точечки и не исчезли наконец из виду.
Еще до того, как это произошло, внимание к себе привлекли скользившие к земле парашютисты. Когда шум моторов отдалился и от разрывов на земле наступила передышка, сверху донеслись легкие хлопки. Лишь спустя некоторое время стало ясно, там стреляли из пистолетов. Летчики и после того, как их машины разбились, продолжали яростное сражение, болтаясь под раскачивающимися и сносимыми ветром шелковыми куполами.
Курбанов положил свой карабин на край ямы и, не отрывая взгляда от парашютистов, стал дергать Яана за рукав.
— Лейтенант, который наш? — сверкая глазами, требовал он.
— Не знаю, — вынужден был Яан разочаровать его.
— Как не знаешь? Посмотри в бинокль! — крикнул боец.
Ветер, который высоко над землей был гораздо сильнее, относил купола в сторону, туда, где, по мнению Яана, должны были находиться позиции второго батальона.
Яан поднес бинокль к глазам, но расстояние было велико, и, когда ему на мгновение удавалось поймать какую-нибудь болтавшуюся под парашютом фигуру, было совершенно невозможно определить, кто есть кто.
— Нет, не вижу, — вынужден был он признать.
В небе раздалось еще несколько пистолетных хлопков.
— Как ты не видишь! — теперь уже кричал на него Курбанов. — Немца много, наш один — они его убьют! Давай скорей сюда, я сам буду смотреть.
Яан снял бинокль с шеи и протянул его Атабаю. Тот прильнул к окулярам, пытаясь единым махом разделить мир на хорошее и плохое. Мгновение тянулось за мгновением, Атабай водил биноклем по поднебесью, причисляя то одного, то другого парашютиста к своим, но всякий раз тут же отказывался от своего решения. Наконец он оторвал бинокль от глаз и стукнул кулаком по краю ямы, так что высохшая пыльная земля струйкой сбежала вниз.
— Ай, шайтан! Убьют! Четыре на одного.
В его голосе звучал неудержимый безысходный гнев, и глаза блестели от навернувшихся слез.
Дольше они не смогли вглядываться в небо. Возле ямы уже снова рвались мины, предсказывая надвигающуюся атаку. Пришлось укрыться на дне ямы от вихря осколков, которые будто железной метлой мели по земле. Ища укрытия, они инстинктивно старались не прикасаться к мертвому. Купола парашютов исчезли из глаз.
Шквал огня, затем новая атака и опять шквал. Картофельное поле вокруг них было перепахано минами, в деревне одна за другой с треском, взметывая искры, проваливались крыши. Курнимяэ еще трижды ранило осколками мины, но он никого не допускал к пулемету.
— «Мадсен» привык к моей руке, — покрякивая от боли, сказал он, когда Яан попытался было взять пулемет. — Капризная штука. У меня он еще ни разу не заклинивал. Сейчас работает как часы — а что ты скажешь, если вдруг умолкнет!
От множества близких разрывов все они наполовину оглохли, так что даже в минуты затишья кричали друг другу какие-то слова, чаще всего бессвязные. От пыли и гари, повисшей над полем, лица у всех были одинаково темными, как у Атабая. Солнце висело, словно пригвожденное, над головой и наливало затылок тяжестью. Горький чад пожаров сползал из деревни по пригорку на поле, спирал дыхание и слезил глаза. Губы спекались, будто отверстие бурдюка, язык просто-хаки похрустывал, во фляжках уже давно не было и капли воды.
После обеда немцы прорвались с северной стороны в обход деревни. Произошло это на участке второго батальона или соседей, осталось неизвестным. Стрельба в той стороне передвинулась далеко, почти в тыл. Тогда Яан решил, что самое время отходить. Для этого у них осталась еще возможность, если использовать примыкавшую к выгону канаву. Все поле до самой догоравшей деревни находилось под огнем немецких пулеметов. Бойцы первого батальона поодиночке отползали по картофельным бороздам; к деревне.
Стало ясно, что Курнимяэ уже не сможет сам идти. От потери крови сержант ослаб, он мог еще с горем пополам ползти, но об этом сейчас не могло быть и речи. Немцы приближались. Яан приказал Курбанову и Раугасу помочь сержанту, а сам остался с Коноваловым прикрывать их. Немцы словно чувствовали, что добыча ускользает из рук, и начали приближаться стремительными перебежками. Яан взял «мадсен», вдавил сошки крепко в землю и припомнил ощущение, с которым он в военном училище на пулеметных стрельбах всегда выходил на отлично.
На этот раз он точно видел, как вначале одна, потом другая и третья серая фигура на ходу запнулась и упала.
Яан вошел в азарт. Перед ним были не солдаты, люди, а лишь мишени. Внутренне он оправдывал себя тем, что дает другим возможность уйти с раненым подальше. Все иные чувства были выключены, опасности для него самого больше не существовало, он давал одну короткую очередь за другой, выхватывая из приближающейся цепи то здесь, то там поднимавшихся к перебежке солдат. Это была азартная игра: угадать за мгновение до того, как немец вскочит, откуда он поднимется, и повернуть туда пулемет. Мишень появлялась на три секунды, за это время ее нужно было поразить.
Протянув руку за новым магазином, он услышал голос Коновалова:
— Товарищ лейтенант, последний!
В одно мгновение Яан оторопел и очнулся от азарта сражения. Значит, у него остается еще всего двадцать пять патронов. Взгляд его задержался на краю ямы. Тут все блестело от медных гильз. И им было время уходить. К счастью, его последние меткие очереди вынудили немцев остановиться, они залегли в двухстах метрах в цепи и бешено стреляли. Одна пуля ударила в гильзу на бруствере и волчком взметнула ее в воздух, пустая гильза с густым жужжанием отлетела в сторону, будто рассерженный шмель.
Яан вогнал в «мадсен» новую магазинную коробку, схватил пулемет под мышку и вместе с Коноваловым, полусогнувшись, почти на четвереньках, поспешил к спасительной канаве. Мертвый Кудисийм остался один держать их позицию, над ним сверкал ореол из стреляных гильз.
Немцы заметили движение, огонь их усилился, пули со свистом хлестали воздух и били по кустам на краю канавы, однако они явно посчитали за лучшее переждать, прежде чем снова оказаться перед этим упорным русским пулеметом.
Ствол пулемета был раскален, сквозь френч и рубашку он обжигал Яану бок. Согнувшись и скрючившись, Яан поспешил вперед по канаве, прислушиваясь, готовый каждый миг открыть огонь. Но на этот раз бой был окончен.
Между 14 и 18 июля советские войска на Северо-Западном направлении впервые с начала войны провели успешную наступательную операцию. Силами 16 стрелковой дивизии с севера и 22 территориального корпуса с юга они с двух сторон одновременно ударили по углубившемуся на Новгородском направлении до Шимска 56 немецкому моторизованному корпусу.
В результате этого удара 8 немецкая танковая дивизия была отрезана от своих войск, а также были уничтожены многие тыловые части и службы корпуса. В ходе упорных боев 8 танковой дивизии наконец удалось прорваться на запад, однако войсковое соединение понесло столь серьезный урон, что дивизию отвели в тыл, где она оставалась в течение месяца. Передовые немецкие части в ходе операции были отброшены на оперативном направлении на 40 километров.
Под воздействием этой наступательной операции советских войск ОКВ 19 июля отдало приказ о приостановке наступления на Ленинградском направлении до концентрации главных сил группы армий «Норд» на рубеже реки Луга. Согласно вышеуказанному приказу фронт на реке Луга стабилизировался вплоть до 19 августа.
Используя свое превосходство в военной технике, прежде всего в авиации и танках, немецким войскам в ходе ожесточенных боев удалось постепенно оттеснить советские войска назад, на исходные рубежи наступления. При этом обе стороны понесли серьезные потери.
18 июля после обеда в 2 км к востоку от деревни Вербово из боя вышла группа бойцов 22 территориального корпуса в составе четырех человек под командованием лейтенанта Я. Орга. В результате продолжавшегося полдня оборонительного боя группа оторвалась от других отходивших частей. Один из бойцов указанной группы, младший сержант А. Курнимяэ, из-за ранений не мог самостоятельно передвигаться, и его несли остальные.
По дороге вблизи Вербово группа встретила санитарную повозку, на которой в тыл направлялся дивизионный врач полковник медицинской службы Штернфельдт. По просьбе лейтенанта Я. Орга полковник Штернфельдт на месте оказал младшему сержанту Курнимяэ первую помощь. Во время перевязки выяснилось, что А. Курнимяэ получил в бою в общей сложности два пулевых и четыре осколочных ранения, ни одного из которых полковник Штернфельдт опасным для жизни не признал, однако заметил, что вызванная ранениями потеря крови значительно ухудшила общее состояние раненого.
Продолжая путь, дивизионный врач взял младшего сержанта Курнимяэ с собой на санитарную повозку, чтобы доставить его в полевой госпиталь. При этом возникло недоразумение с рядовым Курбановым, который большую часть пути нес раненого. А. Курбанов категорически потребовал эвакуировать его вместе с младшим сержантом Курнимяэ. Лишь приказание лейтенанта Я. Орга оказало на рядового Курбанова воздействие. После этого А. Курбанов пытался поговорить с теряющим временами сознание А. Курнимяэ. На плохом русском языке он повторял в основном одну и ту же фразу:
— Получишь отпуск — езжай Туркмению, иди в Бахарден, спроси Чары Курбанова — отца, в Бахардене каждый знает, скажи, Атабай живой, Атабай послал, — как сын будешь…
Он успокоился лишь после того, как лейтенант Орг записал названные им имя и адрес и сунул бумажку в нагрудный карман раненого.
В 5 км на восток от деревни Вербово группа лейтенанта Я. Орга встретила роту, занимавшую оборону. Лейтенант Я. Орг передал находившихся с ним бойцов и ручной пулемет заместителю командира роты замполитрука 3. Серебрякову и продолжил путь в штаб дивизии, чтобы лично доложить о сложившейся обстановке на участке обороны полка.
После прибытия в штаб и доклада о боевой обстановке лейтенант Я. Орг составил отдельно докладную записку, в которой просил представить младшего сержанта А.Курнимяэ к награде за проявленное в бою геройство и самоотверженность. В представлении командира дивизии командованию армии от 20 июля младший сержант Артур Куримяэ представлен к награждению медалью «За отвагу».
Погибший рядовой Пээт Кудисийм, 20 лет, был родом из волости Саарде, приходился единственным сыном хозяину хутора Пээтерристи Армину Кудисийму. Служил с 1940 года в пехоте. На военную службу пошел охотно, чтобы избавиться от бесконечных ссор дома, причиной которых были нежелание П. Кудисийма заниматься крестьянским трудом и неоднократные требования отца, чтобы сын готовил себя к обязанностям владельца хутора.
По мнению сослуживцев, П. Кудисийм был малообщительным и замкнутым человеком, с которым редко удавалось вести доверительный разговор.
25
Ночь они провели в густом буреломе где-то между волостной управой Виймаствере и деревней Курни. Было, правда, несколько неуютно ночевать в столь проходном месте, но Рудольф понадеялся, что лесные братья, по крайней мере на первых порах, все ушли из лесу, открыто наслаждаясь собственной властью и безнаказанностью в деревнях да поселках. Он думал, что вряд ли у них сейчас появится желание немедленно кинуться разыскивать по чащобам свои единичные, случайно ускользнувшие из рук жертвы. Потом-то конечно, когда станет ясно, что кое-кто из ему подобных прячется тут же, у них под носом. А пока что, поди, рыщут по домам, измываясь над домочадцами.
Рудольф проснулся на зорьке с необычным подсасывающим ощущением. Несмотря на то что дни стояли жаркие, за ночь сырость успевала пробрать до костей и под утро вгоняла в легкую дрожь. Полежав немного с открытыми глазами, Орг решил, что, видимо, свою роль в этом играет и недоедание. За последние четыре дня они едва ли хоть раз поели как следует.
Хуторские амбары, конечно, вмиг не опустели. Да в действительности многие люда не отказали бы Рудольфу в помощи, его по праву считали в Виймаствере человеком стоящим, который попусту ссор не разводит, а если за что возьмется, то поступает по правде. Страх закрывал перед ним двери. Слухи о диких убийствах новоземельцев, а также о расстрелах в уездном городе дошли до каждого хутора, к тому же сейчас просто не было никакой власти, способной взять под защиту. Это заставляло бояться соседей. С кем из них не приходилось когда-либо пререкаться по мелочам! Затаенная по пустяку злоба могла обернуться кровавыми слезами, найдись хоть малейший предлог.
Поэтому они должны были семь раз отмерить, прежде чем в ночной темноте постучаться к кому-нибудь в дверь.
Рядом с ним на еловых лапах спали Мадис Каунре, с винтовкой под боком, и Ханс Акерман из волости Ойдрема, с которым они случайно встретились в лесу. До этого же они сидели вместе в подвале Омакайтсе. Оказалось, что Ханс убежал с места расстрела у противотанкового рва в ту же ночь на 12 июля, когда Лээнарт Ярвис спас Рудольфу жизнь. Выяснив это, Рудольф почувствовал к Акерману такое же доверие, как и к Мадису Каунре, с которым они многие ночи напролет, с самого начала войны, охраняли волостную управу.
Рудольф повернулся. Ветки под ним осели. Каунре тут же вскинулся со сна и, не открывая глаз, схватился за винтовку. Он успокоился лишь тогда, когда увидел проснувшегося Рудольфа, который слегка кивнул ему. Рудольф подумал, что одна лишь неделя, проведенная в лесу, пробудила в них новые инстинкты, в которых в их предыдущей жизни не было ни малейшей нужды.
Собственно, Каунре полагалось сейчас бодрствовать и охранять сон товарищей, после полуночи: устраиваясь спать, Рудольф разбудил Мадиса, который дремал с самого вечера, и передал ему дежурство. Однако человек не машина, предутренний покой, когда часами ни один шорох не нарушил тишины и рождалось ощущение, что во всем Виймаствереском лесу, кроме них троих, нет ни единого живого существа, видимо, уморил Каунре. Возможно, он вначале просто так приладился удобно на бочок на еловых ветках, лишь потом коварная дрема смежила ему веки.
Рудольф подумал, что, придись им укрываться в лесу продолжительное время, они должны будут многому научиться. Да только не останутся они здесь. Если в ближайшие дни на фронте не произойдет перемен, они начнут сами пробираться к Таллину, там свои.
Сегодня придется где-то раздобыть еды. Без нее им долго не протянуть. В лесу взять нечего. Даже повстречайся им какая-нибудь косуля, не посмели бы выстрелить, да и пожалели бы патрона. Так что все равно придется разживаться на хуторах, как бы это ни было рискованно.
Их с Мадисом слишком хорошо знают в Виймаствере, они нигде не могут. показаться. Где глаз, там и язык, пойдут разговоры, что Рууда Орг скрывается в лесах, и уж тогда охранники непременно примчатся. Кое-кто из обозленных хозяев очень хотел бы свести счеты с парторгом. Все ж он дважды ускользал у них из рук! Без сомнения, все начинания новой власти, которые пришлись кому-то не по вкусу, теперь свалят на его голову. Неудивительно, что приходится будто зверю лесному скрываться в зарослях.
На третий день после спасения он ночью, в самую темень, пробрался на отцовский хутор, в Вескимяэ. Отчаявшаяся Ильме, жена брата, поведала, что Михкеля и отца забрали еще два дня тому назад. Явились шумной оравой, почти все знакомые в округе люди, Иль- мар Саарнак и Юриааду Купитс в их числе.
Так что все-таки и Ильмар тоже. При этом известии в душе Рудольфа снова вскипело: это его вина, что дело зашло так далеко! Из-за Хельги он уже никогда не обретет покоя. Не смог уберечь, не сумел вступиться!
Рудольф спросил у Ильме, не его ли выслеживали. Нет, о нем не спрашивали. Только обзывали Михкеля и отца красными, Юриааду еще бросил, что теперь они сочтутся со всем этим выводком.
Из услышанного Рудольф заключил, что о его спасении здесь еще не знают, его считают мертвым. Отчасти эта весть успокаивала, только требовала еще большей осторожности. Теперь нельзя было и тени своей показывать. Он попросил у Ильме еды с собой и отыскал на чердаке хлева старое охотничье ружье, которое обыскивавшие не обнаружили. Все же лучше, чем с голыми руками. Сказал Ильме: ты меня не видела, если кто спросит, можешь сказать, что Рууда, видно, головы не сносил. На лице невестки отразилось облегчение, когда он на рассвете ушел. Конечно же она боялась за себя и за детей. Рудольф успокоил ее, обещал, что часто домой приходить не будет. Поживет в лесу, а к осени Красная Армия обязательно вернется. Вон, уже за поселком возле моста немцам дали так, что пух полетел.
Ильме кивала на это без особой уверенности. Ее мысли сейчас были заняты Михкелем. Михкель был в семье Оргов самым тихим, спокойным работягой, политикой ни до, ни после июньской революции вовсе не занимался, как только стал хозяином Вескимяэ, привел в дом жену и весь ушел в хутор. Ему ли отвечать за то, что о дин брат у него офицер и сейчас находится в Красной Армии, а другой парторг. Ну да, парторг этот, как они полагают, свое уже получил, так что, может, сбросят со счета.
И все же душа болела за отца и брата. Бандиты сейчас опьянели от безграничной власти, им достаточно и того, если не понравится чье-то лицо. Или припомнится какая-нибудь давняя ссора. Хотя у Михкеля вроде и не было врагов, однако эстонская порода легко затаивает злобу, особенно по зависти. Кто может поручиться, что у Михкеля не найдется ни одного завистника.
Всего этого Рудольф Ильме не сказал, как мог успокоил невестку, убеждая, что немцев скоро выбьют, не сегодня-завтра со стороны Таллина подойдут наши, навалятся большой силой, и война пойдет по-другому. Ильме рассеянно кивала его словам. Оживилась она лишь тогда, когда Рудольф убежденно заявил, что Михкеля с отцом несомненно скоро отпустят домой.
С Мадисом Каунре он повстречался в лесу в то же равнее утро после посещения хутора. Шел, углубившись в тяжелые думы, все вспоминал Хельгу, не замечал ничего ни впереди, ни позади. Недопустимая небрежность в лесной жизни! Еще хорошо, что в чащобе, на краю болота, за ним следил Мадис, а не кто другой. Рудольф застыл на месте от испуга, когда тот окликнул его. Ноги подкосило так, что тут же осел на колени. Мелькнула мысль: теперь конец, попался! Бросился плашмя на землю и выкинул вперед ружье. Потом от этого движения у него даже на душе полегчало: Мадис мог подумать, что парторг преднамеренно упал на колени, а не от страха ноги подкосило.
Сам Мадис, оцепенев от ужаса, следил из окна волостной управы за проезжавшими мимо немцами, которые никакого внимания на него не обратили. Когда машины завернули к поселку, он лесом пробрался домой, но и там не задержался, правильно решив, что теперь-то его в покое не оставят, врагов у него куча. Взял про запас одежду, котомку с едой да винтовку и поселился в сарае за речкой.
Уже на следующий день охранники приходили его искать, безжалостно избили жену и пригрозили пустить под крышу красного петуха, если хозяин добром не явится. Жена отправила детей к родителям в Ойдрема и жила с тех пор в постоянном страхе, ночами спала в амбаре, дом оставался пустой. Она боялась, что ее могут спалить заживо, потому что румбаский Юриааду, уходя, мрачно проскрипел:
— Мы должны собственными руками очистить Эстонию от всякой красной скверны, дочиста огнем выжжем, будет как стеклышко!
Теперь жена просила Мадиса, чтобы он не показывался вблизи дома. Она была уверена, что за хутором следят. Прирезанную землю вместе с урожаем прежний хозяин все равно забрал обратно, дай бог, чтобы из этой заварухи поживу-поздорову выбраться.
Так и Мадис Каунре оказался бездомным.
Ханс Акерман присоединился к ним последним. Он уже с неделю бродил по лесам в полном одиночестве, обросший и голодный. Домой в волость Ойдрема он вернуться не мог, дело батрацкое, да и неоткуда взять крышу над головой, зато своей активной деятельностью в комиссии по проведению земельной реформы, а потом в коннопрокатном пункте и, наконец, в истребительном батальоне он успел приобрести широкую известность. У ойдремаских лесовиков были с ним свои счеты. Сам он думал, что ему еще здорово повезло, когда он угодил из истребительного батальона с контузией в уездную больницу и был там арестован городскими белоповязочниками. В лицо они его не знали, известно было только то, что он из истребительного батальона. Ойдремаские прикончили бы его на месте, в этом он был убежден.
В своих блужданиях по лесам Акерман наткнулся на место недавней стычки. Кто и с кем вел бой на лесной дороге, осталось неизвестным, трупы уже были захоронены. Высоко подрубленная и сваленная поперек дороги большая ель говорила о том, что здесь была устроена засада. Дорога была истоптана множеством ног, повсюду валялись разнокалиберные гильзы. Видимо, уже кто-то немного оттащил с дороги спиленную ель, так что по обочине можно было проехать на телеге. Жизнь останавливаться не может. Среди гравия обильно поблескивали осколки стекла, будто кто-то бил здесь чьи-то окна.
На этом месте, за кюветом, Акерман и нашел себе оружие. Необъяснимым образом среди кочек оказался офицерский ремень вместе с большой, чуточку бесформенной кобурой нагана. Но что удивительнее всего — в кобуре было оружие. Тяжелый вороненый револьвер, все семь гнезд в барабане заполнены патронами, спереди в каждом выглядывала медного цвета пуля с усеченным концом. Акерман схватил наган, как величайшее сокровище. Больше не нужно было отчаиваться от беззащитности. Во второй раз он ни за что бы не желал оказаться безоружным лицом к лицу с охранниками, как в тот раз в уездной больнице. Теперь он может постоять за себя, его уже не так просто взять.
Позднее в глубине леса он некоторое время просидел на пне, приучал руку к револьверу и изучал свою находку. Из такого оружия он еще никогда не стрелял. Запасной комплект патронов прочно сидел в маленьком кожаном кармашке кобуры. На внутреннем краешке клапана химическим карандашом было что-то написано. С трудом разбирая русские буквы, он прочел: Козлов Виктор Иванович. На передней стороне кобуры, будто вклеенный в свои кожаные пазы, находился тонкий медный шомпол, с большим кольцом на конце. Наган был вроде в порядке — тратить патроны на проверку ему не хотелось. Акерман испытал чувство благодарности к незнакомому человеку, который скрывался за именем Козлов Виктор Иванович. Кто знает, в живых ли он еще. Может, гонимый неведомым ему побуждением, последним усилием руки забросил свой ремень с револьвером подальше, в кочки, чтобы его там нашел он, Ханс Акерман, для которого оружие сейчас нужнее, чем что-либо другое. Если это оружие и не смогло спасти владельца, то, возможно, им воспользуется другой человек. Козлов Виктор Иванович— будто слова благодарности, еще раз повторил про себя Акерман.
Бродя по лесу с этим наганом, он и повстречался с Рудольфом и Мадисом Каунре. На этот раз никто из них не испугался, Акерман сразу узнал виймаствереского парторга. Радость была обоюдной, поскольку втроем они чувствовали себя уже организованной силой. Теперь при надобности можно было ввести даже дежурство и спать чуть поспокойнее. А то ночное недосыпание уже и днем притупляло чувства, а это было опасно.
Забота о еде не давала покоя.
Делать было нечего, Рудольф решил рискнуть. Самым верным был признан такой ход: Акерман, как человек в этих краях незнакомый, отправится на зорьке в деревню Курни и попытается раздобыть еды. Рудольф описал ему дорогу, которая приведет его на хутор Туулсе. Там дома одна старая хозяйка, сам хозяин десять дней тому назад отправился по разнарядке с лошадью в извоз, да так и остался по ту сторону фронта. Туулсе — хуторок небольшой, зато хозяйка радушная, она и малым поделится. Во всяком случае, Акерман не должен объяснять, кто он или с кем в лесу прячется, — пусть скажет просто, что ушел от войны из дому и не может вернуться назад раньше, чем пройдут бои. Наверняка хозяйке хутора Туулсе неважно, чьей именно стороны он держится.
Время казалось подходящим. Было еще сумеречно, но уже ясно виднелась дорога, петлявшая между кустов к околице. И хозяйка давно уже встала к утренней дойке, не нужно будить; как знать, всяк ли осмелится в нынешнее смутное время открыть дверь на ночной стук.
— Оставь наган, — посоветовал Рудольф перед уходом. — Не насильно же брать идешь. Вон из-под пиджака как выпирает, только зря людей напугаешь.
Акерман с некоторым сожалением снял с пояса ремень и положил на ветки. Он уже было пошел, но все же передумал, вернулся назад, нагнулся над кобурой, вытащил револьвер, подержал его в руке и засунул со спины под пиджак за пояс.
— Тут не видно, — словно извиняясь, сказал он Рудольфу. — Я без него словно голый.
Рудольф пожал плечами, но запрещать не стал. Сложилось так, что они хоть и советовались друг с другом, но начальника у них в группе не было.
— Смотри, чтобы он тебя не подвел под монастырь, — только и сказал Рудольф. — В нынешние времена может так странно получиться, что и не знаешь, как вернее — взять или оставить.
— Ты спроси у Альмы побольше еды, столько, сколько унесешь, да она не пожалеет, — голодно добавил Мадис Каунре.
— Сам увидишь, как там и что спросить, — словно бы одернул Рудольф. — Запас, конечно, не лишний, — видимо, все же придется пробираться к Таллину, к своим выходить.
Он стоял лицом к северу и прислушивался. Лес оставался безмолвным. Тишина простиралась во всех направлениях, будто неподвижный утренний туман. Это означало, что идти придется далеко, и по лицу Рудольфа скользнула легкая тень тревоги.
— Будет сделано, — пообещал Акерман, провел растопыренными пальцами по спутанным после сна волосам и отправился в путь. И вскоре скрылся широким пружинистым шагом лыжника между деревьями. Через час он должен был вернуться, что бы ни случилось.
Дорогу на хутор Туулсе ему описали настолько досконально, что казалось, он дойдет и с закрытыми глазами. Поэтому он никак не мог взять в толк, где он сбился с пути. Но уже в тот миг, когда на его стук дверь открыла широколицая молодая женщина, а вовсе не Альма — человек пожилой, — он понял, что дал промашку. Женщина, казалось, была ошеломлена не меньше его самого. Но отступать уже было поздно, это бы сразу вызвало подозрение. Ханс Акерман вошел в переднюю, скромно встал возле двери и попросил у хозяйки еды. На всякий случай он говорил довольно тихо, чтобы не разбудить спящих домочадцев.
Широколицая крупная женщина принялась бесцельно суетиться, сперва сложила руки, затем спрятала их под передником, быстро семеня подошла к столу, подвинула стул, разгладила клеенку. Ее полная беспомощность бросалась в глаза и вызывала чувство неловкости. До сих пор женщина не произнесла ни единого слова.
Молчание становилось гнетущим.
Какой-то шорох в задней комнате заставил Акермана насторожиться. Он решил быстро откланяться. Женщина его не знает, так пусть он и останется неизвестным. Он о себе ничего не скажет. Навряд ли кто станет предпринимать что-нибудь из-за незнакомого человека, мало ли их сейчас бродит по дорогам и лесам!
— Ну, если у хозяйки ничего не найдется, то я пошел дальше, сказал он по возможности спокойным тоном.
Широколицая женщина и теперь не произнесла ни полслова, только метнула взгляд в сторону Акермана и выжидательно уставилась на дверь, ведущую в заднюю комнату.
В тот же миг от удара ногой дверь распахнулась. Грохот заставил Акермана вздрогнуть. Прежде чем он успел что-нибудь разглядеть, раздался грубый окрик:
— Руки вверх! Стреляю!
Из-за низкой двери, прямо из-под притолоки, на него уставилось дуло винтовки, за ней неясно виднелась крупная расплывчатая мужская фигура. Мужчина, казалось, сутулился, чтобы удобнее целиться.
Акерман поднял руки.
— Ну, ну, хозяин, я же не разбойник, — только и смог он выдавить из себя. Противный холодок пробежал сверху вниз по спине.
— А вот мы сейчас проверим, что ты за человек, — пригрозил из задней комнаты грубый мужской голос. — Лейда, обыщи карманы!
Женщина подступила к Акерману и слегка дрожащими руками ощупала карманы его пиджака, затем брюк. Она не забыла ощупать и задний карман, при этом пальцы ее скользнули всего в нескольких сантиметрах от нагана, но на оружие она все-таки не наткнулась. Акерман весь напрягся. Он мгновенно решил, что, если только кончик пальца женщины коснется револьвера, у него останется единственный выход: толкнуть женщину между собой и вооруженным винтовкой мужчиной и выскочить за дверь. Хозяин побоится попасть в жену и не станет сразу, с ходу стрелять, а за то время, пока тот пробежит мимо жены, он, пожалуй, успеет скрыться за углом дома.
Правда, тут же пришло сомнение: а что, если мужчина с ружьем вовсе и не хозяин хутора, а прячется здесь просто так, и если он все же начнет стрелять, невзирая на женщину? Тогда на спасение надежды мало. С такого расстояния надо уметь не попасть из винтовки.
Женщина отступила и, повернувшись в сторону задней комнаты, развела руками.
— Ничего нет, — сказала она глухим голосом.
— Садись, — приказал мужчина из задней комнаты, не подходя ближе. — Садись там, в конце стола!
Акерман сел.
Рослый мужчина лишь теперь слегка опустил винтовку и, согнувшись, переступил порог. Расставив ноги, он остановился в другом конце длинного стола, с винтовкой на изготовку, и принялся изучающе разглядывать Акермана.
— Кто ты такой, что колобродишь по ночам? — спросил он. — Почему не на своих хлебах?
— Я из Ляянемаа, из Велизе, — простодушно ответил Акерман. — Ушел от мобилизации в лес, далеко ушел, чтобы не поймали, теперь вот потихоньку иду себе домой, но далеко ли не евши пройдешь?
— А вдруг ты вовсе из истребительного батальона? — допытывался хозяин и зорко уставился на Акермана. — Мало ли их еще по лесу бродит.
Акерман почувствовал, как у него дернулось в затылке.
— От кого же я тогда в лес удрал? У нас в Ляянемаа этот истребительный батальон ох как наседал, от Лихула до Марьямаа гнались по следу, как борзые, поэтому я и ушел оттуда. Интересно, немцы-то уже далеко зашли?
— Немцы зашли далеко, — неопределенно протянул хозяин. — Скоро и ваш уезд займут, под Мярьямаа уже шли бои. Ты один, что ли?
В голове Акермана молниеносно пронеслось несколько мыслей. Он остановился на одной.
— Да нет. Со мной еще два нашенских мужика. Остались в лесу ждать, может, раздобуду что пожевать.
— Какого же черта вы боитесь, коли настоящие эстонцы? — недоверчиво спросил человек с винтовкой.
— А откуда нам знать, кто сейчас в деревне верх держит? — в ответ спросил Акерман. — Один день Омакайтсе, на другой день опять истребительный батальон — так и влетишь волку в пасть!
Теперь хозяин уверенно поставил винтовку к ноге.
— Ну нет, черт побери, больше об истребительном батальоне и духу не слышно. Драпанули с русскими так, что пятки засверкали! — сказал он весомо. — Теперь можете выходить из леса. Найдем вам и еду, и крышу над головой, и работу в Омакайтсе, если вы мужики настоящие. Переждете недельку-другую пока и в Ляянемаа воздух чистым станет.
— А почему бы и нет, если у хозяина будет власть определить нас к месту, — сразу же согласился Акерман.
— Да уж найдется, — обронил тот и вдруг переменил разговор: — Хутор-то большой у тебя?
— Чуть больше двадцати гектаров, — быстро ответил Акерман.
— Маленький… — снисходительно протянул тот. — Ну да, это же Ляянемаа. — У меня пятьдесят два. Но с меньшим одно время опять же было проще, никто не лез отрезать. У меня сейчас черт те что с этими новобезземельцами, поля чересполосицей испоганили и посевы перемешали, сам черт не разберет. Ну ничего, будущей весной опять все исправлю, запущу плуг из конца в конец.
Он вдруг принял решение и поднялся.
— Идем. Отведешь меня к своим мужикам.
Акерман тоже поднялся. В дверях хозяин вдруг остановился и с вновь проснувшимся недоверием взглянул на него.
— А в лесу у вас оружие есть? — спросил он требовательно.
— Какое там у нас оружие! — ответил Акерман и махнул рукой. — Ружья под кустами не валяются. Мы всё поглядывали, чтобы самим никому на глаза не попасться.
— Ну и отлично — успокоился хозяин. — Оружие получите в Омакайтсе. Давай шагай и показывай дорогу.
Сам он взял винтовку под мышку и пошел следом. Последнее, что Акерман увидел в комнате, было белевшее в глубине помещения скуластое лицо хозяйки.
— Юриааду! — с робостью человека, привыкшего к послушанию, проговорила хозяйка. — Юриааду, ты не надолго?
У нее был странный, тусклый и невыразительный голос. Акерман не слышал, что ответил жене хозяин и ответил ли тот вообще, он быстро вышел на крыльцо и вдохнул полной грудью свежего воздуха. Успокаивающая прохлада потекла по горлу в легкие. Вдруг ему показалось, что он больше и минуты бы не вынес затхлого духа жилья Юриааду.
По дороге в лес Юриааду разговорился:
— А у нас тут прямо бои шли. У меня у самого на позапрошлой неделе отец накрылся. Нагнали в волостную управу проклятых латышей-милиционеров, мы и знать не знали, нарвались, будто стадо баранов, на их пулемет. Старик хотел шарахнуть гранатой, не знаю, как она у него с руки сорвалась, так что самого насмерть садануло… Схоронили по-тихому, нельзя было ни настоящих похорон, ни поминок устроить. У нас тут был партийным начальством Рууди Орг, въедливая такая вонючка, на всех глаз держал, хуже милиционера, да он до того им и был. Сцапали! Я хотел на месте прикончить, да офицеры не дали, отправили в уезд. Чего его туда зазря возить, ума не приложу. Своей бы рукой оно вернее было. Но за неделю до этого мы уже разок волостную управу взяли. Староста ихний, красный, Мустассаар нам и попался, пуля шлепнула, но еще дышал, когда мы зашли. Ах ты стервец, вот где мне кровь в голову ударила, он, чертов кочегар с маслобойки, чумазый черт, тоже шишкой заделался, шушукался с землемерами и наушничал красным, кого сослать, иудино отродье! Я схватил камень и так двинул ему, что дух вон, — пули жалко было тратить… Ах ты подлая гнида, тоже в господа захотелось! Получил теперь на кладбище землю, прямо досыта.
Юриааду так вошел в раж от собственных слов, что напрочь позабыл о недавних опасениях. Бахвальство настолько распалило его, что собеседник становился как бы сообщником, хотя в действительности Акерман ничем не выказывал своего отношения к услышанному. Юриааду хватало его собственных слов. Когда он слушал себя, его самоуверенность неимоверно возрастала. Уже на полдороге к лесу он закинул винтовку за плечо.
Акерман подумал, что случай играет ему на руку. Он был плохим актером. Если бы Юриааду во время своих разглагольствований увидел лицо спутника, он наверняка прочел бы на нем нечто, возбуждающее подозрение. Сейчас Акерман, ни разу не обернувшись, шел широким шагом впереди, и хриплые возгласы Юриааду словно камни ударяли его по затылку. Выносить это было тяжело, но посмотреть как ни в чем не бывало в лицо Юриааду Акерман в тот момент и вовсе бы не смог.
Однако настроение Юриааду тут же переменилось. Недавний гонор улетучился, будто роса на солнце, а на смену ему довольно неожиданно пришло нечто тоскливое.
— Никак в толк не возьму, что это мужикам втемяшилось, — рассуждал Юриааду. — Мы с этим самым Рууди Оргом сколько ходили вместе на гулянки, какие коленца выкидывали. Вроде был всегда честным парнем, никогда не ходил компанией бить кого-то одного, как иные. Вот бы и теперь тоже так, чтобы мужик против мужика, и посмотрим, за кого стоят в деревне люди. Если деревня Курни прокатит меня на вороных— ну и бери тогда мой хутор Румба и дели его целиком между своими батраками и безземельными. А прокатят тебя — утрись и не лезь ко мне со своим коммунизмом, я и сам кумекаю. А он зовет себе на помощь русских и латышей, ведь хорошо знает, что деревня не за него стоит. Того и гляди, завтра бы китайцев приволок, если б только где вынюхал! Разве это по-честному? Пусть каждый человек и каждый народ на своей земле хозяином остается, пусть никто ему силком не навязывает царство небесное. Иначе что из этого получится? А получится, что у кого сила, тот и прав, не так ли? От этого и жить не захочешь. Думаешь, мы потехи ради отыскали ружья на чердаках и стрелять начали? Но если тебя больше государство и власть не защищают, то приходится в беде самому за себя постоять. И мой старик мог бы жить да жить, как и все другие мужики, кого за это время в землю закопали…
Он надолго замолчал, грузно шагая следом за Акерманом.
— Послушай, а как тебя звать? — спросил наконец Юриааду, чуточку запыхавшись от быстрой ходьбы.
— Антс, — бросил в ответ Акерман, запнулся на миг и добавил: — Антс Ибрус.
— Ирмус, говоришь! — весело засмеялся Юриааду, и тоска как будто схлынула с него. — Анте Ирмус — это подходящее имя для эстонца в нынешнее трудное время…
Достигнув леса, Акерман дал Юриааду понемногу догнать себя, затем они пошли рядом. Юриааду, казалось, был доволен тем, что спутник замедлил шаг, ему было гораздо труднее так быстро передвигать свое большое грузное тело, чем худому жилистому Акерману.
Ханс Акерман уже почти не слушал болтовни своего спутника. У него не было для этого времени. Мысль его работала с полной нагрузкой. Напряжение все возрастало. Уже мелькнула впереди между деревьями знакомая чаща с буреломом, где его дожидались Рууди Орг и Каунре. Они, наверное, ведут наблюдение и уже заметили. Так, по всей вероятности, оно и есть. Или же ему следует, приблизившись на несколько десятков шагов, на всякий случай подать голос — крикнуть или, по крайней мере, покашлять? На тот случай, если они почему-то не окажутся достаточно бдительными… Не спугнет ли Юриааду этот знак? Надо сделать так, чтобы не спугнул. Оставалось еще полтораста шагов, но мужики очень хорошо замаскировались, пока еще ни малейшего признака присутствия людей. Можно усомниться, то ли это место. Юриааду отдувался рядом, на полшага позади и правее его. Если сейчас вдруг резко остановиться, то в следующий момент Юриааду окажется уже на полшага впереди. Именно то, что надо!
С каждым шагом Акерман ощущал все большую тяжесть на спине за поясом, наган будто прибавлял в весе, металл начал обжигать. Он попытался представить себе то, что он сделает, что ему придется сделать через несколько мгновений, и, хотя сознание подсказывало все наперед до последней мелочи, воображение отказывало. Так близко, всего на расстоянии вытянутой руки, он еще никогда не стрелял в человека. Возможно ли это вообще сделать? На миг мелькнула надежда: может, Юриааду и не станет сопротивляться, просто поднимет руки? Но и она тут же исчезла. Небольшая отсрочка, не более, может быть, тогда уж лучше сразу…
Небо перед самым восходом солнца было совершенно бесцветным, лес был подернут серой пеленой.
Акерман не знал, то ли утренний рассвет был виноват в том, что все краски померкли, или же безумное напряжение нервов окрасило все перед его глазами в черно-серое. Он шел к знакомому бурелому и не чувствовал ног под собой. Тело его двигалось само по себе.
В тишине пробовали голос ранние птахи.
В течение дня 20 июля немецкие войска проводили в центральной Эстонии разведывательные операции, наступательных действий с их стороны не велось. Подходила к концу переброска трех дополнительных пехотных дивизий из районов Луги и Гдова соответственно в направлениях на Таллин и на Раквере — Кунда. По обе стороны фронта имели место стычки между вооруженными отрядами, входившими в состав частей народного ополчения либо действовавшими совершенно самостоятельно. На территории, оккупированной немецкими войсками, регулярной полицейской службы еще создано не было и карательные операции проводились группами Омакайтсе, которые не получали на это указаний из какого-либо центра и не отчитывались ни перед кем в своих действиях. В качестве мер пресечения применялось задержание людей в приспособленных, а также неприспособленных для этого помещениях, мерой наказания служила смертная казнь. Для ее утверждения никаких полномочий или санкций не требовали и не испрашивали. Как правило, решения приводились в исполнение немедленно полевым составом самого Омакайтсе.
Юриааду Купитс, 24 лет, родился в деревне Курни волости Виймаствере, в семье хуторянина Аугуста Купитса. Так как брат, на два года младше его, умер в детстве от менингита, Юриааду оставался единственным наследником. Окончил в 1937 году Олуствереское сельскохозяйственное училище и на рождество в 1939 году женился на дочери маслодела Виймаствереского молокозавода Лейде Лиловер, получив в приданое две тысячи пятьсот крон. От этого брака осенью 1940 года родился сын Бернард. На устроенном по случаю крестин внука празднестве старый хозяин хутора Румба А. Купитс, стукнув кулаком по столу, объявил во всеуслышание:
— Пусть множится порода эстонских мужиков! Как только парень принесет домой свидетельство об окончании сельскохозяйственного училища, я выложу ему бумаги другого хутора. За мной не станет. К тому времени людей будут ценить по-иному, нежели сейчас..
Именно в это время у Ю. Купитса и его отца происходили неоднократные личные стычки с работниками волисполкома и членами комиссии по проведению земельной реформы, которые приходили обмерять земли, отчуждаемые от прежних угодий хутора Румба. Решением волостного исполкома от 18 ноября 1940 года Ю. Купитса оштрафовали на сто крон за уничтожение установленных землемерами межевых знаков.
Штраф был оплачен по квитанции за № 3827 от 23 ноября.
Начиная с 22 июня 1941 года Ю. Купитс активно действовал по ниспровержению существующего строя. Дважды он повреждал телефонные линии, совершая в обоих случаях для запутывания следов акты саботажа за пределами волости Виймаствере. После создания вооруженной группы вместе с отцом А. Купитсом принимал активное участие в ее операциях. В этих целях Юриааду и Аугуст Купитсы использовали два охотничьих ружья фирмы «Зауер», выпуска 1901 года, которые А. Купитс приобрел после отчуждения по земельной реформе мызы Куйметса в 1920 году на аукционе, устроенном для ликвидации движимого имущества бывшего барона.
В июне — июле Ю. Купитс неоднократно участвовал в групповых истязаниях, которые иногда заканчивались гибелью жертв. Лично Ю. Купитс 5 июля при нападении на Виймастверескую волостную управу убил председателя волисполкома Р. Мустассаара.
К 20 июля Юриааду Купитс после смерти отца, Аугуста Купитса, оставался в правах хозяина хутора Румба на протяжении 13 дней.
26
Найти штаб полка на этот раз не должно было представлять какой-либо трудности. Среди беспорядочных проселков и прямых просек лишь дважды следовало выбрать правильную дорогу, которая и выводила к новому расположению штаба. В действительности все оказалось гораздо сложнее. Немцы опять где-то прорвались и вклинились в наши порядки, пришлось искать обходных дорог, к тому же все было забито странствующими и ищущими свои части обозами, между которыми отчаянными усилиями старались проложить себе дорогу высыпавшие невесть из каких лесов небольшие разрозненные подразделения, взводы и роты зачастую далеко не полного состава, без карт и приказов, с растерянными и вогнанными в пот лейтенантами и сержантами во главе.
В толчее среди всей этой человеческой массы и повозок Яан уразумел, что на этот раз, видимо, вовремя не поспеет.
На одной из развилок, где стекавшиеся с двух сторон обозы смешались и ездовые шумно выясняли свои права и преимущества, он присел на минуту в стороне, на пригорке, и попытался сориентироваться на местности. Второпях нацарапанная по карте в штабе дивизии схема давала для этого очень мало отправных точек, он настолько отклонился от своей первоначальной дороги, что схема уже не показывала его теперешнего местонахождения. По расположению сторон света и пройденному пути Яан попытался хотя бы приблизительно определить, в каком направлении двигаться дальше. От его хваленого чутья на этот раз было весьма мало пользы.
В это время к нему присоединился старший лейтенант артиллерии, шедший в одиночку по обочине дороги, рядом с обозами. Отделившийся от толчеи Яан обратил на себя его внимание. Старший лейтенант объяснил, что он из гаубичного полка, и справился, не сможет ли Яан подсказать, где он мог бы найти свой полк.
Удивительным образом Яана привлек прежде всего внешний вид старшего лейтенанта, вернее, одна деталь в нем — а именно сапоги. Артиллерист носил элегантные, с блестящими прямыми голенищами кавалерийские сапоги, которые, несмотря на пройденные дороги, выглядели хорошо ухоженными и часто чищенными. Возможно, они бросились Яану в глаза потому, что осенью сорокового года, когда его после окончания военного училища назначили в Тарту, он собирался заказать себе точно такие же. Сходил даже по объявлению на улицу Выйду в мастерскую А. Кылламетса по шитью форменной обуви, однако в последнюю минуту посчитал запрошенную цену чрезмерной. Этой осенью он пытался из своей новой, офицерской зарплаты помочь отцу и брату, которые после списания старых долгов начали ставить на ноги хутор Вескимяэ. Ведь он тоже учился за счет этого хутора, долг следовало вернуть.
— Я находился с группой корректировщиков впереди батареи, мы управляли огнем, — рассказывал старший лейтенант, назвавшийся Андреллером, — когда прервалась связь. Послал бойцов исправить линию, огонь был плотный, ни один назад не вернулся, и связь тоже не восстановили. Наконец свернул наблюдательный пункт, какой без связи прок, и отправился сам на батарею. Немцы между тем накрыли батарею убийственно точным огнем, гаубицы перебиты, деревянные спицы колес к небу, будто зубья у грабель, и ни одной живой души. Оставаться в прорыве желания не было, ну я и давай с двумя бойцами ножками топать. Толкусь уже полдня между этими окаянными обозами, одного бойца во время воздушной атаки ранило в ногу, уложил на повозку, пусть ищет лазарет, другой в суматохе затерялся. Было бы у меня хоть малейшее представление, в каком направлении двигаться, чтобы ненароком не напороться на немца!
— У меня имеется некоторое представление, но нет карты, — заметил Яан — А без нее от моего представления очень мало пользы.
— Это беда поправимая, — заявил Андреллер и до стал из своего хорошо береженного планшета трофейную карту.
— О, какая роскошь! — воскликнул Яан. — Жаль, редко удается увидеть, по ней шагай, как на прогулке.
— Да, штука дельная, — согласился Андреллер. — В прямоугольной координатной системе Гаусса — Ламберта и чертовски точная. Возьмешь в руки — одно удовольствие шагать.
Яан быстро определил их местонахождение и пометил карандашом на карте лес, где должен был располагаться штаб полка.
— Пойду с вами, — тут же решил Андреллер. — Наш дивизион придали полку, уж в штабе-то как-никак знают, в каком лесу укрылись уцелевшие орудия.
В это время их внимание привлек всадник, который, чтобы обойти затор, съехал с дороги и оказался довольно близко от пригорка. Мешковатая посадка и закрепленная под подбородком штормовым ремешком фуражка говорили, что ездок он был не очень опытный. Неожиданно лошадь остановилась, скосила глаз в сторону Яана и Андреллера и, пританцовывая, боком пошла к ним. Всадник напрасно старался заставить ее идти вперед, лошадь отказывалась ему подчиняться. Всадник дергал поводья, лошадь вскидывала голову, раздувала ноздри и все приплясывала боком в сторону пригорка.
Это было красивое животное. Гладкая гнедая лошадь с безупречной статью, в длинных белых чулках и с маленькой разветвленной звездочкой на лбу. Она выгибала шею, прядала ушами и все дергала мордой. Андреллера прямо-таки подкинуло на ноги. Он забыл застегнуть планшет и полубегом преодолел те несколько шагов, которые отделяли его от лошади. Животное дружелюбно уткнулось губами ему в ладошку, и старший лейтенант похлопал лошадь по морде. Затем он сунул левую руку глубоко в карман брюк, что-то там отыскал, вытащил кусочек сахара, сдул с него пылинки и протянул лошади. Ноздри ее расширились, она взяла с особой благодарной застенчивостью в свои бархатные губы белый кубик с ладони Андреллера.
За это время всадник заметно встревожился. Он вертел головой, ерзал в седле и все оглядывался назад. Яан успел заметить на его тусклых темно-зеленых петлицах капитанскую «шпалу» и интендантские эмблемы.
— Это моя лошадь, старший лейтенант! — наконец нервно крикнул капитан. — Не задерживайте, видите, мне некогда!
— Да, да, — успокаивающе сказал Андреллер и еще раз похлопал коня. — Откуда вы взяли эту лошадь?
— Где взял, там и взял, не ваше дело спрашивать объяснений у старшего по званию! — Интендант властно свел густые темные брови. — Отойдите, мне нужно срочно в штаб соединения!
— Какого соединения? — подходя, спросил Яан.
Интендант смерил его сердитым и недоверчивым взглядом.
— Вы откуда свалились, лейтенант? О таких вещах не спрашивают! — отрезал он. — В военное время…
— Да-да, болтун находка для шпиона, — иронически вставил Яан, ему этот интендант с самого начала был неприятен. Его вид говорил о чем угодно, только не о мужестве.
Не вступая в дальнейшие пререкания, интендант резко дернул поводьями и заставил лошадь стронуться с места. Андреллер еще раз скользнул рукой по гладкому боку лошади и ощутил, как дернулась кожа. Затем лошадь пошла вперед, пытаясь все еще повернуть морду и испросить взглядом прощения за то, что вынуждена подчиниться всаднику. Зато интендант не удостоил их и взглядом. Он колотил каблуками сапог в бока лошади.
— Это животное вам, видимо, знакомо, — заметил Яан, смотря вслед удалявшемуся интенданту.
Лицо Андреллера неожиданно потеплело, голос его звучал глухо, когда он сказал:
— Это была Полька, моя строевая кобыла. Сколько раз я ходил с ней на соревнования. Никогда не подводила, как бы ей ни было трудно. Другой такой умной и чуткой лошади я не встречал. Думал уже, что в этих переходах и боях погибла. Теперь, наверное, и впрямь видел в последний раз. Все ведь так перемешалось, лейтенант, все с ног на голову. Почему, черт побери, это должно так быть? Неужели мы действительно настолько слабее немцев? Не хочу верить, хоть скрути меня в бараний рог! Бес его знает, какими путями моя Полька угодила в руки этому интенданту, который впервые в жизни, немея от страха, в седло забрался! Что скажешь, лейтенант?
— Неразберихи сверх меры, порой просто зло берет. Но у меня появилась небольшая надежда, может, теперь понемногу начнем и сдачи давать. Вроде бы уже маленькую попытку сделали.
Андреллер пристально смотрел вслед лошади, хотя она уже исчезла за повозками и придорожными кустами.
— Вот именно, небольшую попытку… Только бы нам с раскачкой дьявольски не опоздать, лейтенант, вдруг гулянка к тому времени уже кончится, когда у нас все дудки и трубы заиграют! Самолет или миномет как будто вчистую немцами запатентованы, и какой-нибудь завалящий танк у них приходится на каждый взвод, а у нас для гаубичной тяги и то не хватает исправных тракторов, все изношенные, по дороге разваливаются. Так что нечестная получается игра, лейтенант!
— Один рассерженный боец, говорят, двух смирных стоит, — заметил Яан, пытаясь развеять горечь Андреллера.
— В таком случае из меня смело трое выйдут, — отрубил Андреллер и только теперь отвел взгляд от дороги.
Встреча со своей лошадью явно всколыхнула воспоминания старшего лейтенанта и обострила чувства. Через некоторое время он спросил у Яана:
— Вы из Эстонии ничего не слышали? Вдруг в штаб дивизии поступили какие известия? Например, письма? Хотя бы газеты? Сами знаете, мы в полках все время были в переделках да передрягах, ни тебе передохнуть, чтобы спросить в дивизии: ребята, не слыхали ли вы что-нибудь о доме?
— Самые свежие известия относятся к первым числам июля, — ответил Яан. — В это время к нам поездом через Ленинград еще прибывали некоторые отставшие при выступлении люди. Потом уже ничего не доводилось слышать. Так вот в то время в Эстонии и духа немцев еще не было, только на железнодорожные станции тут и там, говорят, несколько бомб сбросили.
— Ничего мы не знаем, ну совершенно ничего! Будто щенята в мешке… — пробормотал себе под нос Андреллер. — Пойдем, лейтенант, — не находил он покоя, — не то останемся тут сидеть и руками размахивать, когда немецкие танки прогромыхают мимо!
Крюк, который им пришлось сделать из-за прорыва немцев, составил семь-восемь километров. Когда они стали наконец приближаться к нужной лесной дороге, впереди вспыхнула яростная стрельба. Неужто немцы и здесь обошли их? Осторожно, укрываясь за кустами Яан и Андреллер продвигались дальше. Вскоре они достигли плотины на маленькой речке.
На другом берегу стояла небольшая водяная мельница. Бой шел из-за нее. Из здания с каменным цоколем и вокруг него стреляли в сторону находившегося неподалеку леса. Глухо строчил пулемет, хлопали винтовочные выстрелы. Из леса в ответ звонко тявкали автоматы По этим звукам можно было безошибочно сказать, где находятся немцы. Прямо мимо мельницы, вдоль противоположного берега речки, проходила дорога, которая, судя по карте, должна была вывести в расположение штаба полка.
Другой возможности не было, времени пережидать тоже. Яан и Андреллер решили, несмотря на бой, проскочить через плотину на другой берег К счастью, здание мельницы в какой-то мере прикрывало плотину, из леса ее не очень было видно. Теперь важно было, чтобы никто из своих по ошибке не угостил свинцом.
Едва они достигли середины плотины, как из-за построек крикнули по-русски:
— Стой! Кто идет?
— Свои, — закричал Яан во весь голос. — Свои-и!
Вскоре они дошли до бойца, который из-за угла сарая следил за плотиной. Воротник его гимнастерки с красными петлицами был расстегнут и лицо вспотевшее. Голова у бойца была перевязана, и на куче белых бинтов громоздилась казавшаяся маленькой пилотка.
— Где командир? — спросил Яан.
— В мельнице. Капитан за пулеметом.
Войдя с солнца в полутемную мельницу, Яану пришлось сперва несколько мгновений привыкать к обстановке. Фигура в коричневых сапогах, прильнувшая к «максиму», установленному на высоком каменном подоконнике, сразу показалась знакомой. Подойдя поближе, он увидел, что это был не кто иной, как Калниньш.
Капитан как раз дал подряд две короткие очереди и не заметил за стрельбой подошедшего Яана.
— Привет, капитан Калниньш, — сказал Яан, когда смолк пулемет.
Капитан искоса бросил на него быстрый взгляд.
— А, эстонское пополнение, — обронил он, не выказывая удивления. — Еще кто есть? Ага! Очень хорошо. Беритесь за дело, кто из вас лучший пулеметчик. А то мне некогда взглянуть, как там мои ребята.
Он уступил свое место Яану.
— Обратите внимание на опушку леса справа, где возле дороги виднеется стог сена. Там человек пять с ручным пулеметом. Не давайте им перебраться через дорогу.
В тот же миг рядом со стогом полыхнуло дульное пламя и пули ударились в каменную стену возле окна. Одна пуля влетела в окно и угодила в щит «максима». Щит зазвенел, будто по нему ударили кувалдой. Яан пригнул голову и схватился за ручки пулемета, они были еще теплыми и чуточку влажными от ладоней Калниньша. Он старательно навел и дал очередь. Кто-то там, за тем укрытым пулеметом, должен был сейчас получить пулю!
Калниньш отвел Андреллера к другому окну, где уже стрелял из винтовки боец, и отдал ему свой, висевший на шее, немецкий автомат. Андреллер быстро разглядел оружие и прицелился в окно непривычно куцым стволом.
Выстрелы раздавались справа и слева, мельница, казалось, была опорным узлом обороны. Под началом Калниньша, должно быть, находилось вполне приличное подразделение. Отпор был для немцев, видимо, неожиданно сильным, их автоматный огонь вдруг начал редеть, и Яан заметил по покачиванию кустов какое-то движение. Он без промедления дал очередь по подозрительным местам, потом еще и еще. Стукнула деревянная дверь. Калниньш отправил вестовых. Через некоторое время бойцы в форме защитного цвета начали справа перебегать дорогу. Из леса по ним больше не стреляли.
— Всего два человека, зато вовремя, — одобрительно заметил Калниньш, когда стрельба улеглась. — Моральный фактор в конце концов решает судьбу войны.
Яан огляделся. У противоположной стены лежал на спине застывший солдат, лицо прикрыто пилоткой. Края пилотки почернели от крови.
— Потери большие? — спросил он.
— К сожалению, без потерь не бывает ни одного боя, — ответил Калниньш. — Из моей роты сейчас в строю восемнадцать бойцов. Вы помните моих политбойцов? Сашу-Яшу-Пашу-Влашу. Один Паша и остался. Яше угодило в грудь три пули, увезли в госпиталь. К Саше в окоп упала мина, там и увозить было нечего. Влаша, длинный тот, что в обмотках, — я не знаю, то ли им не дали касок, или он с самого начала забросил свою каску подальше, мол, сойдет, шапкой закидает, — получил пулю в лоб. Все было в крови, но фельдшер, делавший перевязку, сказал, что, к счастью, у парня крепкая черепушка оказалась, пуля вошла под кожу и срикошетила с черепа наружу, может, останется жить. Вот так мы и воюем Перли вместе с вашими ребятами и русской дивизией на Сольци, пока могли…
— На Сольцы, — автоматически поправил Яан, ни о чем не думая.
— И вы туда же с этим отвратительным звуком! — воскликнул Калниньш — А знаете ли вы, что меня чуть не расстреляли из-за этой одной-единственной буквы, которую ни один просвещенный язык не знает?
— Это что, вышел новый указ, чтобы тех, кто не может выговорить звука «ы», расстреливали? — усмехнулся Яан. — Тогда всем нашим островитянам крышка.
— Чего вы смеетесь? Мы стояли в деревне Пески, примерно в пятнадцати километрах отсюда, на перекрестке дорог Командир батальона выбыл из строя, меня назначили командовать батальоном. В батальоне осталось двести человек, и немцы жмут с востока на запад как сумасшедшие, потому что мы оседлали эдак их путь. Три танка сумели поджечь, но затем уже и наши пушки перевернулись колесами кверху. Думал уже, что там нас и раздавят Однако в самый нужный момент батальон русской дивизии навалился на немцев с фланга. Вот, скажу я вам, дрались ребята! Зажигательными бутылками, голыми руками подожгли еще шесть танков, себя они ни крошки не жалели! Но когда наконец они вышли к нам в Пески и меня увидели, то с ходу вздумали пулю в лоб всадить. Ах, Сольци говоришь, — значит, ты немец, такой-сякой, диверсант, немцы тоже говорят Сольци, наши люди произносят по- другому Думаете, весело было мне вести с ними лингвистический диспут с уставленной в грудь винтовкой? К счастью, подоспел комиссар, он объяснил ребятам, что нам, латышам, присущ этот маленький недостаток Сказал, что вы, конечно читали о Фабрициусе, герое гражданской войны, — он тоже, мол, не выговаривал «ы» а вообще-то был мужик что надо…
Андреллер подошел и протянул Калниньшу его автомат. Капитан отказался:
— Оставьте себе. У меня привычка делать соседям и друзьям подарки. Помогает налаживать отношения Лейтенант однажды получил карту, когда мне еще попадались интеллигентные немцы. Ребята все равно притащат мне сейчас несколько новых трофейных автоматов.
— Из Песков все же сюда перебрались? — спросил Яан.
— Вы вежливый человек, лейтенант, — заметил Калниньш. — Если бы у немцев был просто перевес в огневой силе, это бы мы пережили. Наши ребята уже привыкли под двухслойным огнем вжиматься в землю. Но у них, помимо этого, в дивизии просто в два-три раза больше людей, чем у нас. И не просто людей, а вымуштрованных и свежих солдат, которых везут на машинах, в то время как я вынужден своих по тридцать километров пешими бросками туда и сюда гонять. Едва мы запыхавшись дотаскиваемся — немцы давно уже тут как тут, кофе выпит и пулеметы установлены!
— Спасибо, что удержали мельницу в своих руках, не то нам опять пришлось бы давать бог знает какой круг, — сказал Яан. — Все так перемешалось, приходится глядеть в оба, если не хочешь вместо штаба дивизии угодить в боевые порядки немцев.
— Сегодня немцы особенно злы. Видимо, мы ткну ли палкой в осиное гнездо. Мне кажется, вашу дивизию крепко потрепали, — отметил Калниньш. — Но что касается мельницы, то это у меня уж потомственное — за что возьмусь, держусь зубами. У меня еще дед в турецкую войну под Плевной офицером был, отец воевал на первой мировой, был ранен у Сандомира.
Андреллер с интересом смотрел на латыша.
— Вы партийный? — неожиданно спросил он.
Калниньш склонил голову набок и принялся испытующе разглядывать его.
— Хм, а еще говорят, эстонцы сдержанный народ! Но стреляете вы хорошо, сам видел, так что придется признать за вами право и на такой вопрос. Когда же это офицеру старой латышской армии было в партию вступать? В армии у нас политика была под запретом. Половина партии к тому же сидела в Рижской центральной тюрьме, другая половина скрывалась в подполье. А вот теперь обязательно вступлю, если только живым выберусь. Слишком много вместе крови пролито, чтобы флаг менять. Перебежчиков презирают и подозревают даже те, к кому перебегают. И справедливо. Может снова деру дать, если паленым запахнет. Уж раз встал на чью-то сторону, то не ищи легкой жизни.
Калниньш вставился в мельничный пол и раскачивался на каблуках. Его коричневые сапоги с пяток и с носков вытерлись добела. Такой же потертой была и кобура пистолета. Борода над воротом расстегнутой рубашки воинственно топорщилась, когда капитан вскидывал голову..
— Хотите пару бойцов в сопровождение? — деловито спросил он, обращаясь к Яану. — Их у меня, конечно, маловато. Но ничем другим помочь не могу. Ни машины, ни лошади нет.
— Не надо, вы уж и без того дали оружие.
— Ну, тогда можете идти, эту группу автоматчиков мы пока загнали обратно в лес. Через полтора километра отсюда будет деревня, с утра там стояла тоже какая- то наша часть. Но если вам в дальнейшем опять туго придется, оглядитесь на всякий случай, — может, где- нибудь поблизости ненароком воюет некий бородатый латыш.
Калниньш проводил их до дороги. Когда Яан и Андреллер зашагали в сторону деревни, из леса вышли три бойца, у каждого по одному-два трофейных автомата на плече, и направились к Калниньшу, который дожидался их посреди узкой песчаной дороги в неподвижной полководческой позе — одна рука заложена за портупею, другая за спиной.
При выходе из деревни они попали под бомбежку.
Три темно-зеленых немецких самолета с ревом выскочили из-за высокого леса и понеслись прямо вдоль деревенской улицы. Их появление было столь внезапным, что находившиеся на улице люди на мгновение застыли, рев обрушился на них совершенно неожиданно, подобно стихийному бедствию, не давая времени морально подготовиться к тому состоянию крайней напряженности, которая необходима, чтобы укрыться и переждать атаку. Самолеты уже были у одних над головой, над другими и вовсе пролетели, когда прошло оцепенение. Поднялась страшная суматоха.
Подавляющее волю завывание моторов смешалось с пулеметным треском, рванули бомбы. Всего лишь минуту назад спокойно катившие повозки, ища спасения, со страшным грохотом помчались прочь, лошади ржали, люди кричали и голосили, никто ничего не слышал и не понимал. Один придорожный дом вдруг приподнялся слегка в воздух и затем, взметнув огромное облако пыли, рассыпался, будто спичечный домик, кучей бревен.
Справа простиралось открытое поле, слева начинался большой фруктовый сад. Яан инстинктивно бросился налево… Спустя мгновение они уже были под густыми кронами яблонь. Сюда ринулись и другие бойцы, с дороги в сад, грохоча, вкатились две телеги, затем еще и еще. Все были убеждены, что под деревьями безопаснее. Летчики явно охотятся прежде всего за хорошо видимыми целями. По крайней мере, в это хотелось верить.
Самолеты сделали круг и вернулись назад к деревне. Снова поднялся треск и загромыхали взрывы. Чувствовалось, как горячая воздушная волна при каждом взрыве ударяла в лицо. Самолеты опять шли над дорогой, вынуждая своим тяжелым завыванием прижиматься к земле укрывшихся в саду людей, утыкаться лицом в траву и крапиву; пулеметные очереди стегали по ветвям. Пулемет колотил маленьким злобным молоточком. Прямо по затылку, под край черепа, голова готова была расколоться от этого стука, но укрыть голову было негде. Все пули летели прямо тебе в затылок, просто непонятно, почему они медлили, почему ни одна из них до сих пор так и не угодила.
Взглянув вверх, Яан увидел промелькнувшее за листьями темное брюхо самолета.
В это время в облаке пыли, несясь во весь опор с дороги, в сад влетела упряжка. Боец стоял в телеге, расставив ноги, и хлестал лошадей; завернув в ворота, телега едва не перевернулась, ездовой на миг подскочил в воздух, но опустился все же на ноги с таким грохотом, будто готов был проломить доски на дне телеги. И храпевшие кони и нахлестывавший кнутом ездовой были в полной панике.
В этой неимоверной кутерьме произошло непредвиденное.
Ездовой никак не мог удержать своих коней, лошади остановились только в гуще сада. Там в ряд стояли неприметные серые ульи. Проносясь мимо, громоздкая телега углом задела один из них, и улей тут же опрокинулся.
Последствий долго ждать не пришлось. Рассерженные пчелы стали сразу же вылетать. Они прежде всего накинулись на несчастного виновника и его лошадей. Боец размахивал руками, как крыльями ветряной мельницы, ругался на чем свет стоит, лошади тащили телегу дальше, пока она окончательно не застряла между яблонями. Тут пчелы обнаружили, что в их саду есть и другие вторгнувшиеся. Крик и ругань поднялись до небес, пожалуй, они должны были достигнуть слуха летчиков. Кто-то попытался выскочить за ворота, но уже с завыванием возвращались бомбардировщики, на дороге и по обочинам снова начался адский танец. Беглец с мгновение выбирал между двух зол, потом закрыл лицо руками и нырнул обратно под сумрак яблонь, к разъяренным пчелам. Они все же не сулили немедленной смерти.
Яан ощутил, как пчела на лету коснулась уха, и тут же шею прожгла острая боль. Андреллер второпях нарвал пучок травы и обмахивался им, но и его пчелы ужалили в лицо и руку.
— Есть у вас курево? — крикнул Яан.
— Ни времени, ни желания! — в ответ крикнул Андреллер.
— Прикурите скорее и мне дайте!
Обоих ужалили еще по разу, прежде чем задымили папиросы. Яан остервенело тянул дым и выпускал его вокруг себя. В детстве он иногда помогал отцу доставать соты, на худой конец и папиросы могли помочь. Однако пчелы разъярились всерьез, они не обращали внимания даже на дым и наседали все озлобленней. Два бойца не вынесли больше мук, они с криком понеслись через дорогу, бросились по ту сторону в кювет и, извиваясь, поползли дальше. Из сада не было видно, действительно ли они таким образом избавились от пчел, или пчелы следовали за своими поверженными жертвами.
Яан старался стоять по возможности неподвижно, будто его и нет. и защищать лицо облаком дыма. Понемногу вокруг него пчел становилось все меньше. Пчелы вели себя так же, как и люди: если перед ними в страхе не суетились, они вскоре теряли интерес к объекту нападения.
Андреллер все еще отмахивался пучком травы, как только какая-нибудь пчела, неистово жужжа, появлялась в опасной близости. Щека его опухла и уже вздувалась. Бойцы с топотом разбегались по саду, подальше от опрокинутого улья. Ездовой застрявшей телеги пытался подать лошадей назад, чтобы вырваться, лошади храпели, с губ клоками срывалась пена. Казалось проклятьем, что немецкие самолеты вновь и вновь возвращались назад. В деревне загорелось какое-то строение, дым постепенно пополз по саду.
— Что хуже — рой разозленных пчел или немецкие бомбардировщики? — спросил Яан.
— Хрен редьки не слаще, — отозвался Андреллер, трогая щеку. Тыльная сторона его левой руки также вспухла, и натянутая кожа на ней лоснилась, там осталось по крайней мере два-три жала. — Кто сразу убивает, а кто просто долго мучает.
Когда бомбардировщики после казавшейся бесконечной свистопляски все же убрались, Яан и Андреллер сразу же отправились дальше. Возле ворот, на обочине дороги, злосчастный ездовой поправлял сбившуюся на дышле сбрую. Лицо его было истинно монголоидным, вместо глаз виднелись две узенькие щелочки, а пальцы были толстыми, как сардельки, и вовсе не гнулись. Лошади подрагивали, скребли копытом землю и косили бешеным глазом в сторону сада.
Не прошли они и пол километра, как попали на место, где немецкие самолеты разбомбили обоз. На дороге валялись доски от повозок и колеса, пришлось пробираться мимо нескольких похожих на холмики конских трупов, в придорожных кустах перевязывали раненых, там белели бинты. Из-под одного куста выглядывали четыре пары ног в сапогах’, пугающие своей полной неподвижностью. Яан отметил про себя, что две пары сапог были черными, две удивительно знакомыми — желтыми.
Между обломками разбомбленного обоза в одном направлении с ними нестройной колонной шли бойцы. С трезвой невозмутимостью они миновали остатки обоза. Чувствовалось, у каждого из них под ногами своя дорога, требующая последних крупиц сил и последних крох чувств, делиться с другими уже было нечем.
Вдруг спереди стало доноситься болезненное ржание раненой лошади. Временами оно обрывалось, но тут же начиналось вновь. Животное билось в конвульсиях. Когда они подошли, Яан с первого же взгляда узнал гнедую кобылу в красивых белых чулках и со звездочкой во лбу. Сейчас лошадь беспомощно лежала в канаве, задняя часть туловища разодрана осколками, бесформенное кровавое месиво с белеющими в нем обломками костей. Отчаянными усилиями животное снова и снова пыталось подняться на передние ноги. Полька пронзительно ржала и взывающе смотрела на людей, не понимая, что случилось и почему никто из них не приходит ей на помощь. Всю ее лошадиную жизнь люди всегда помогали ей. Теперь они лишь спешили мимо, многие почти бегом и не поднимая глаз на раненое животное, будто сознавали свою вину и были не в состоянии перенести жуткую картину. Лошадь не могла понять, за что ей причинили такую боль.
От интенданта с капитанскими петлицами не было и следа.
— Лейтенант! — вздохнул Андреллер и весь побелел с лица.
У Яана во рту пересохло и появилась полынная горечь. Он остановил первого попавшегося бойца, взял у него винтовку и подошел к Польке. Проделал это словно во сне, все казалось нереальным, происходило сейчас не тут и не с ним, он словно бы смотрел со стороны, как некий лейтенант деловито действует на дороге. Только ржание причиняло нестерпимую боль, нельзя было допустить, чтобы живое существо так страдало.
Увидев приближавшегося человека, Полька снова попыталась было вскочить на передние ноги, от жуткой боли она пронзительно заржала, но все же потянулась навстречу Яану. Животное верило, что найдет у человека помощь, теперь наконец пришел кто-то, кто сразу снимет эту ужасную, эту непонятную жгучую боль, которая железными клещами схватила задние ноги, не давая подняться и поскакать к своему хозяину. Из уголка большого влажно поблескивающего глаза вниз к губам струйкой текли слезы.
Яану перехватило горло, казалось, на шее стянули пакляную веревку, голоса не подашь, почти невозможно дышать.
Андреллер стонал:
— Пусть с людьми делают что угодно, но животное тут при чем? Лейтенант, ну, лейтенант!
Он обхватил голову руками, зажал ладонями уши и повернулся спиной к лошади, немецкий автомат беспомощно болтался у него на груди.
Яан никак не мог прицелиться, весь мир перед ним рябил и расплывался. В заклании овец и свиней он мальчишкой на хуторе принимал участие, это было обычное дело, неприятное, правда, но неизбежное. Но прикончить лошадь… лошадь! Это же убийство.
Он чувствовал, что нужно немедленно нажать на спуск, как только сможет навести винтовку, не то он так и не выстрелит… Сгорбленная фигура Андреллера выражала бесконечную степень страдания.
Он нажал на спуск.
Когда Яан через несколько часов добрался до штаба дивизии, там шли спорые приготовления к поспешному отступлению.
После необъяснимого исчезновения вместе со штабными документами заместителя начальника оперативного отдела майора Кулдре немцы открыли ожесточенный и невероятно точный огонь по позициям полка, потери росли с каждым часом, и противник нанес ряд ударов именно по самым уязвимым стыкам. Части оказались разъединенными. Их брали в клещи и теснили. На прежних позициях обороняться стало невозможно.
Уполномоченные особого отдела расспрашивали офицеров, которые последними соприкасались с майором Кулдре.
Из полка пришло известие, что там при странных обстоятельствах погибли начальник штаба майор Соо и комиссар полка. Уставший мозг Яана вначале воспринял это известие довольно спокойно, лишь где-то в подсознании скользнула грустная мысль: сколько же нас тут останется… Немного спустя пришла злоба — злоба, которая вызвала непреодолимое желание немедленно что-то предпринять и довести до конца.
Вдруг с невиданной силой вскипела скопившаяся за последние дни горечь, пробуждая упрямую волю пойти наперекор бесконечному и унизительному отступлению, растерянности и беспомощности. Он не к этому готовился. Как же это Калниньш сказал: если каждый, от рядового бойца до командующего фронтом, выполнял бы то, что является его долгом… Это точно. И хотя война оказалась в действительности гораздо страшнее и непонятнее, чем можно было представить себе на учениях, он вдруг с ошеломляющей ясностью понял: время прикидки прошло, теперь нужно выложить все, что в тебе вообще имеется.
Яан Орг тут же уселся на пень и написал рапорт с просьбой перевести его в полк строевым офицером.
Во вторую половину июля не обоих берегах реки Шелонь происходили ожесточенные бои, прежде всего между прорвавшимися в районе шоссе Пеков — Новгород немецкими войсками и передовыми советскими частями, которые пытались захватить и удержать в своих руках район Сольцы. Советские войска в этих боях неоднократно нарушали коммуникации 56 моторизованного корпуса и весьма упорно защищали захваченные ими узлы дорог, оттягивая значительные силы немцев с оперативного направления Шимск — Новгород.
В борьбе с немецкими танками советские войска в большом количестве использовали применявшееся со времен гражданской войны в Испании боевое средство — бутылки с зажигательной смесью.
На немецком солдатском жаргоне впервые именно здесь, в 56 моторизованном корпусе генерала Манштейна, это оружие стали называть «коктейлем Молотова», позднее это название через фронтовых корреспондентов распространилось в печати и в дальнейшем ходе войны стало в вермахте всеобщим.
21 июля солдаты 3 немецкой моторизованной дивизии взяли в плен военнослужащего в форме советского майора, говорящего по-немецки, который назвал себя перебежчиком и попросил доставить его немедленно в штаб, где он передаст важные сведения. В штабе полка названный офицер представил документ на имя майора Рихо Кулдре, заместителя начальника оперативного отдела штаба дивизии 22 территориального корпуса, и заявил, что у него с собой имеются ценные оперативные документы.
После этого майора Кулдре переправили в штаб 3 моторизованной дивизии, где он передал ряд документов и карт с нанесенными на них расположением частей и прочими данными. На основании этих документов штаб дивизии во вторую половину того же дня отдал полкам новые боевые приказы, а артиллерийским частям определил новые цели. В ходе последующих ударов советским войскам в этом районе был нанесен чувствительный урон и германскими войсками были достигнуты территориальные успехи.
Перебежавшего майора Р. Кулдре в течение трех дней допрашивали в штабе дивизии, затем его направили в распоряжение штаба корпуса. Отношение к нему сохранялось на корректно-прохладном уровне. Секретная характеристика, которую немцы впоследствии составили на Р. Кулдре при направлении его в оккупированную Эстонию, заканчивалась фразой: «Пригоден для использования на полицейской службе».
21 июля после обеда в расположении советских войск появился военный в форме майора Красной Армии, который, ориентируясь по карте, быстро нашел место нахождения штаба полка и вошел в штабную палатку, где в это время, в 17.40, находились комиссар полка М. Греков и начальник штаба полка майор А. Соо. Вошедший майор раздраженным тоном спросил начальника штаба и тут же по-русски разразился по адресу майора Соо упреками, содержание которых было таково: из-за неумелого либо вредительского руководства части полка в настоящее время атакуют вместо немцев другую советскую часть, вследствие чего имеются убитые и раненые, вся ответственность за это ложится на начальника штаба.
Тут в разговор вмешался комиссар С. Греков, приказавший незнакомому майору прекратить провокационные заявления и потребовавший предъявить удостоверение личности. Вместо предъявления документов майор выхватил пистолет и дважды выстрелил в комиссара и еще дважды в начальника штаба. Произведенными с расстояния от двух до четырех метров выстрелами как С. Греков, так и майор А. Соо были убиты на месте.
Затем стрелявший майор выбежал из штабной палатки. Стоявший у входа часовой, рядовой Сабит Гизатуллин, которого насторожили раздавшиеся в палатке выстрелы, дал выбегавшему подножку. При падении из рук убегавшего майора выпало оружие, оказавшееся советским армейским пистолетом ТТ модели 1933 годов. Часовой С. Гизатуллин приставил упавшему в спину штык и принудил его лежать на месте, пока на выстрелы не прибежали штабные офицеры. Уполномоченный особого отдела полка старший лейтенант Ф. Курагин арестовал неизвестного и доставил его в штаб корпуса.
В ходе расследования личность убийцы была установлена. Им оказался получивший выучку кадрового военного диверсант, капитан полка особого назначения «Бранденбург» Герхард Айзерле, который за участие в проведенной 26 июля операции «Дюнабург» был награжден Железным крестом I степени.
Диверсант Г. Айзерле был предан суду военного трибунала для определения наказания.
Погибший майор Альфред Соо, 46 лет, женатый, был отцом двух детей. Окончив в 1915 году школу прапорщиков в Воронеже, принимал в качестве командира взвода участие в первой мировой войне в Карпатах, был ранен под Перемышлем. Позднее служил в эстонской армии, участвовал в боях против Красной Армии в 1919 году на Псковском фронте, а также против ландесвера в северной Латвии, за участие в последнем был награжден правительством Латвии орденом Лачплесиса I степени.
После войны продолжал кадровую службу на разных должностях, начиная с 1932 года служил командиром учебной роты в объединенном военном училище.
Пользовался уважением со стороны сослуживцев и подчиненных как корректный, прилежный офицер прогрессивных взглядов, в отношении служебных обязанностей был очень требовательным, выделялся прямотой и честностью. При переходе в Красную Армию с первых же дней включился добросовестно в работу; хорошо владея русским, он часто помогал младшим офицерам, испытывавшим трудности с языком.
За проявленные в первые недели войны личную храбрость и умелое руководство войсками был занесен в штабе дивизии в список для награждения орденом Красной Звезды; после гибели представление было переписано, и майора А. Соо посмертно представили к награждению орденом Красного Знамени. Представление отправить из дивизии не успели, так как спустя четыре дня штаб дивизии был рассеян прорвавшейся в бою немецкой частью и оно вместе со многими другими штабными документами затерялось.
Комиссар полка Сергей Греков, 43 лет, женатый, отец двух малолетних детей, добровольцем принимал участие в гражданской войне в составе Первой Конной армии. Позднее служил в Красной Армии на различных должностях, в том числе продолжительное время в Особой Краснознаменной Дальневосточной армии, в рядах которой участвовал в 1929 году в боях с китайскими войсками на Китайско-Восточной железной дороге.
Некоторое время, в 1937–1939 годах, находился на хозяйственной работе в Архангельской области. За проявленное мужество в финской кампании 1939–1940 годов был награжден орденом Красного Знамени.
В 22 территориальный корпус был направлен в сентябре 1940 года из Ленинградского военного округа и назначен на должность комиссара полка, где служил до гибели. Находил с бойцами и офицерами хороший контакт, за полгода научился говорить по-эстонски и советовал то же всем политработникам. Среди подчиненных считался беспристрастным, сердечным и очень смелым человеком.
При аресте убийцы полкового комиссара С. Грекова и майора А. Соо уполномоченный особого отдела старший лейтенант Ф. Курагин вынужден был применить угрозу оружием и усиленный конвой, чтобы удержать бойцов штабной охраны от самосуда над арестованным диверсантом.
27
Машина с убийственной медлительностью ползла дальше. Через неравные промежутки, всякий раз неожиданно, из-за приоткрытой дверцы кабины выскакивали и проплывали мимо серые стальные переплеты моста. Они почему-то казались тонкими, как проволока, только дотронься — и погнутся. Внизу, между опорами моста, вода в водоворотах слегка вскипала пеной. До воды было страшно далеко. Может, двадцать, а может быть, тридцать метров. К счастью, смотреть вниз было некогда, а то начинала кружиться голова. Все внимание Эрвина сосредоточилось на том, чтобы, как в прорези прицела, держать между обрезом радиатора и фарой медленно плывущий навстречу сверкающий рельс.
Казалось противоестественным, что тяжелая машина способна удерживаться тут, среди этой будто разреженной от высоты синевы. Натужное завывание мотора подтверждало, что и самой машине такое состояние представляется почти немыслимым. Синева была столь пронзительной, что полностью окутывала собой дальний конец моста, где сливались в одно раскатанные до блеска колесами поездов рельсы. Эрвин видел их только в туманном мареве. Солнце сверкало где-то в неохватной вышине так, что крыша кабины, будто печь, обдавала жаром и отблеск рельсов стремился выесть глаза.
Ни единого звука, кроме ровного урчания мотора своей машины, не проникало в сознание Эрвина. Короткова, несмотря на его протесты, он оставил перед мостом. Просто сказал, что не тронется с места, пока тот не освободит кабину. Необходимость сосредоточиться была столь велика, что уже одно присутствие рядом другого человека становилось невыносимым, никто не должен был отвлекать его учащенным дыханием либо сбивать непроизвольным возгласом.
Когда они подъехали к мосту, начальник охраны, пожилой сутулящийся старшина, явно призванный из запаса, с опаской взглянул на огромные «хеншели» Нет, такие большие машины здесь никогда не проходили, сказал он. Железнодорожный мост, он-то, конечно, выдержит, кто же в этом усомнится, но на нем нет сплошного настила, а положенные вдоль колеи шпалы в большинстве не закреплены, лишь в концах моста прикручены проволокой, чтобы не стронулись при въезде да съезде.
Коротков позвал Эрвина, и они вдвоем прошли мост туда и обратно по этим дорожкам из шпал. Дорожки были устойчивые, Эрвин попрыгал — ничто не сдвинулось. И тут же он усмехнулся про себя: то ли будет, когда всем своим весом навалятся тяжелые машины? Но выбора не оставалось. Если они хотят перебраться через реку, то ехать надо здесь. Видневшийся вдалеке шоссейный мост был разрушен бомбами, оттуда они уже повернули назад, искать же на столь полноводной реке брода было бесполезно.
Когда они прошли мост из конца в конец туда и обратно, Коротков собрал шоферов и объявил: переход вполне надежный, другой дороги нет. Пойдем поодиночке; когда одна машина переправится, пойдет другая. Не дергаться, руль держать ровно, дверцы открыты. Если машина начнет сползать, можно будет выпрыгнуть. Поди знай, может, это произойдет в таком месте, где машина тяжестью своей продавит ограждение и махнет в реку. Запасные шоферы пойдут пешком.
Все шоферы, как по команде, посмотрели на Эрвина. Что ой скажет? Эрвин не сказал ничего, сел в кабину и завел мотор.
Начальник охраны, опомнившийся и одумавшийся за это время, размахивая руками, бросился к радиатору машины и закричал, что он не может этого позволить. Они своими колымагами перекроют переправу, а под трибунал пойдет он как саботажник, который вывел из строя прифронтовую коммуникацию! Начальник охраны широко раскинул руки, показывая этим, что на мост он никого не пропустит. Эрвин прищурился и спокойно следил за происходящим. Его интересовало, насколько хватит у старшины пороху. Остальные шоферы, сгрудившись, безмолвно стояли и тоже с интересом следили, что из всего этого выйдет. Мост нагонял страх, проволочка несла облегчение. А вдруг Коротков и не станет переправляться тут, найдет все же какую-нибудь иную дорогу?
Коротков широким, решительным шагом подступил к начальнику охраны и громко, чтобы все слышали, сказал:
— Чего раскричался, старшина, я за все отвечаю. Если какая-нибудь из наших машин завалится на твоем мосту, мы сами столкнем ее в реку, и пусть себе плывет. Мы ведь должны переправиться со всем хозяйством, не можем мы тут загорать с тобой на берегу! Ясно?
Начальник охраны отступил. На лице его отражалось снедающее его сомнение.
Эрвин включил первую скорость и плавно дал газ. Еще успела промелькнуть мысль, что с пушками на прицепе они бы тут ни за что не прошли, сейчас все-таки стоит попытаться.
На миг Эрвину вспомнились пушки. С каким облегчением они отцепили их в артиллерийском парке, укрытом в лесу близ Валдая! Безмерное удовлетворение охватило каждого из них: они выдюжили, они прибыли на место, с ними ничего непоправимого не случилось! Даже изнуряющие бессонные дни, проведенные в пути, отошли и обернулись пустяком, мелочью, о которой не стоило и вспоминать.
Но если первое мгновение, после того как они освободились от своих безмолвных пушек, принесло лишь облегчение, то отношение к этим, с трудом и с горем пополам доставленным сюда, в глубину России, орудиям изменилось тут же, еще до того, как они выехали из артиллерийского парка. Быть может, с того самого момента, когда окончательно выяснилось, что никаких новых пушек им не дадут. В парке десятками стояли орудия самых разных систем, это пестрое скопище было случайно свезено сюда, в большинстве своем давнишние трофеи или давным-давно списанные старые иностранные системы, у которых одна общая беда: к ним не было боеприпасов. Все пушки, способные стрелять, уже давно были отсюда развезены по батареям.
Короткову сказали, что он со своими машинами может возвращаться в дивизию, транспорт всегда пригодится.
И тогда Эрвин вдруг ощутил сожаление. Все их пушки стояли печально в ряд, долгая дорога кончилась, и кто знает, когда теперь кто-нибудь снова сдвинет их с места. Возможно, их тут, в лесу, и забудут. А возможно, было бы все-таки правильнее сохранить у себя — ведь может же случиться, что однажды наши захватят какой-нибудь немецкий артиллерийский склад, тогда и для них найдутся снаряды. Теперь и этой надежде конец.
Так скорбят по близкому человеку, от которого при жизни привыкли видеть одно лишь беспокойство, однако после его смерти приходит горькое сознание: остается все же пустота.
И другая мысль тут же прожгла Эрвина: если бы они не отвозили пушки, то никогда бы и не угодили на этот проклятый мост!
Медленно, дюйм за дюймом проползая все дальше, он наконец взобрался на мост, остановился, натянул ручной тормоз, слез, сделал круг возле машины и проверил, все ли колеса прочно встали на место. Задние сдвоенные колеса своими широкими шинами свисали по обе стороны проезжих дорожек, составленных из шпал и рельса, но это ничего не значило, если ехать не сползая, то не соскочат. Только полегоньку да потихоньку!
И пустился в путь.
Он знал, что сейчас все одиннадцать человек вместе с охраной моста сгрудились и смотрят ему вслед, но тут же, едва машина стронулась с места, забыл об этом. Ничего отвлекающего, лишь эта сверкающая стальная полоска, что надвигается между радиатором и фарой! Через некоторое время ему стало казаться, что, пока дело идет так, машина будет неуклонно скользить по направляющей, от которой и не сможет отклониться. В то же время каких невероятных усилий стоило ехать прямо, просто прямо, и ни миллиметра вправо или влево! Машину все время тянуло в стороны — отчего бы это? Иногда некоторые шпалы поддавались, когда на них накатывалось колесо, один конец немного проваливался, а другой поднимался. Всякий раз сердце Эрвина замирало, он напряженно ждал следующего момента, но машина продолжала катиться дальше, и ничего не происходило.
Все виделось словно в замедленной съемке. Голубой, лучащийся мир вокруг него был заполнен какой-то густой, перетекающей стекловидной массой, которая хотя и была прозрачна, но препятствовала любому движению, и лишь благодаря предельной отдаче мотора можно было медленно, раздвигая упругие волны, преодолеть этот эфирный сироп и протиснуться вперед.
Эрвин успел передумать бесчисленное множество мыслей. Что делать, если сейчас над мостом появятся немецкие самолеты? Остановиться нельзя, укрыться негде, он со своей машиной — почти что недвижная, беспомощная мишень, если глядеть сверху — этакий большой зеленый жук, который неуклюже переползает по травинке через ручей.
А когда, несмотря на все усилия, он не уловил за гулом собственного мотора посторонних звуков, перед ним возник новый жуткий образ. Ему вдруг показалось, что сейчас из-за поворота вынырнет поезд, какой- нибудь тяжеловесный эшелон или просто паровоз с тендером, который мчится на всех парах на ближайшую узловую станцию и которого на столь близком расстоянии уже ни за что не остановить. Железная махина налетит на него, подомнет, разогнув переплеты моста, столкнет вниз, в реку, в коричневато-белые водовороты. В следующее мгновение он уже ощутил, как в легкие со страшной силой врывается холодная речная вода, она захватывает дыхание и сковывает его толстым зеленоватым стеклом. Ни одного движения, ни единого звука оттуда уже не дойдет.
Силой воли Эрвин убедил себя, что едва ли на линии еще происходит какое-то движение поездов, если уж мост приспособили под автомобильную переправу, а если и происходит, то, видимо, охрана моста позаботится о том, чтобы не было столкновений и заторов. И все же чувство опасности продолжало пульсировать в сознании: все может быть, может случиться накладка, а что, если мостовой охране не успели передать сообщение?
Когда Эрвин достиг середины моста, появилась новая опасность. Теперь приходилось каждый миг следить за собой и сдерживаться, чтобы не нажать сильнее на газ. Путь казался таким бесконечным, какие-то запасы терпения вдруг вконец иссякли, нога помимо воли Эрвина стремилась увеличить обороты. Это было особенно опасно. Потому что в сознании уже возникло соблазнительное представление о том, как машина одним стремительным рывком преодолевает эти последние десять метров — с такой скоростью, которая сама по себе и на дюйм не даст отклониться от прямой. Наверное, к счастью, что в этот самый момент левое переднее колесо ткнулось в шпалу, которая на пилораме пошла вкось и оказалась с одного конца тоньше. Этот толчок неожиданно вспугнул Эрвина и помог ему пересилить себя. Представление о легком и прохладном ветерке, который обдувает лицо при быстрой езде, рассеялось, уступив место реальности, смолистому запаху пропитанных шпал, масляному чаду перегретого мотора и пышущей со всех сторон жаре.
Когда последние переплеты моста проплыли мимо и колеса скатились на железнодорожную насыпь, Эрвин вдруг вдохнул полной грудью. Только теперь он осознал, что все время сдерживал дыхание. Он съехал с насыпи и остановил машину. Когда он вылезал из кабины, ему пришлось с треском отдирать мокрую от пота гимнастерку от искусственной кожи спинки сиденья.
По мосту, под завывание мотора, медленно, будто в кошмарном сне, полз следующий «хеншель».
После четвертой машины произошла какая-то заминка. Эрвин успел уже слегка перевести дух. Возле стоявших на противоположном берегу реки машин происходила какая-то перебранка. Она, видимо, не дала желаемых результатов, потому что через некоторое время от группы шоферов отошел человек и, размахивая руками, принялся вышагивать через мост — крохотная порхающая букашка под исполинскими пролетами.
Это был Коротков. От злости лицо его побелело.
— Знаешь, Аруссаар, — сказал он, и голос его от возбуждения сорвался. — Шоферы последних машин боятся ехать. Говорят, пусть «хеншели» лучше останутся на берегу, чем гробить их на мосту! Совсем исправные машины, как же мы их оставим?
— Да, шоферы ведь молодые, — задумчиво произнес Эрвин.
— Чертовщина какая-то — ну что ты скажешь? — воскликнул воентехник. — Где мы только не прошли, а теперь их пушкой не прошибешь. Я так ругался, что трава кругом пожухла, а они знай ушами хлопают и виду не подают. Ну что вы за люди, эстонцы?
— Может, они и не поняли толком, о чем это вы, — предположил Эрвин и исподлобья глянул на Короткова.
Тот сплюнул и махнул рукой, будто швырнул что- то о землю.
— А твоя-то совесть позволит бросить машины? — продолжал он все в том же возбуждении.
— Нет, не позволит, — пробурчал Эрвин себе под нос и ступил на мост.
Шоферы последних машин вместе с запасными водителями сбились тесной кучкой возле моста, они держались вместе, словно искали поддержки друг у друга. Рядом с ними с интересом наблюдал за приближавшимся Эрвином часовой, державший длинную винтовку с четырехгранным штыком на ремне.
Внимание Эрвина привлекла одиноко сидевшая на откосе заросшей травой насыпи фигура. Человек сжался в комок, повернулся спиной к мосту и уткнулся лицом в пилотку. Можно было только догадываться, что это начальник охраны моста.
— Что с ним? — спросил Эрвин у часового.
— Старшина говорит последнюю машину они обязательно перевернут на мосту, бросят и уедут, что бы они там ни говорили, а я пойду под трибунал Не хочу видеть это своими глазами.
Эрвин тряхнул головой и полез в кабину.
Доехав на последней машине до середины моста, он провел разок по пересохшим губам. Вдруг его прожгла такая острая боль, что на миг потемнело в глазах. Этот самый приступ боли развеял первоначальную досаду на шоферов, которые спасовали перед испытанием и теперь, понуро опустив головы, плелись где-то позади «хеншеля» Ребята совсем измотаны, все жилы из них вытянуты, и уже который день они считай что не ели. По дороге из Валдая им удалось купить за деньги в одном из еще немногих остававшихся открытыми сельских магазинов селедку. Початая бочка стояла еще с мирного времени в углу магазина, селедка успела густо просолиться и сверху поржаветь, но в еду все же годилась. До этого Коротков лишь однажды смог на какой- то маленькой станции выговорить своей команде горячую пищу. Не осталось ни одного сухаря. Они ели голую селедку, и соль будто огнем прижигала запыленные, потрескавшиеся от жары и постоянно мучившей жажды сухие губы. У ребят слезы текли из глаз, когда они ели, но и оставаться голодными больше было невмоготу.
Воспоминание это подействовало примиряюще. Никто не ищет себе легкой жизни, только не у всех одинаковая выдержка. Солдаты, молодые ребята, находятся на пределе своих сил. Озадаченные и оторопелые от всей этой военной круговерти, в которую они неожиданно угодили из тихих уголков Эстонии, — сейчас не могли себе представить будущего и более опытные солдаты. И чем моложе ребята, тем они меньше привычны к физическим тяготам, у них нет за плечами школы тяжелого труда, непомерный груз легко придавливает их. Нужно время на закалку.
Настроение Эрвина улучшилось. Он понял, что никаких упреков шоферам он делать не станет. Это вновь обретенное самим собой равновесие подняло его самочувствие. Упреки унижают человека.
Это была редкая удача, что им удалось без помех перебраться через мост Когда они отъехали, далеко на другом берегу, посреди железнодорожного полотна, между двумя высокими арками пролета стояла маленькая сутулая фигурка, сжимавшая в кулаке смятую пилотку и смотревшая им вслед. Бездонная ясная синева над пролетами моста — и ни единого самолета.
Некоторое время спустя, в Новгороде, немцы возместили это упущение Едва «хеншели» въехали в город, как в центре и над железнодорожной станцией закружили самолеты.
Они остановили машины на какой-то окраинной улице, которую рев сирен и фабричные гудки прямо-таки вымели от редких прохожих. Все ворота были заперты, приземистые дома смотрели на пустую пыльную улицу заклеенными крест-накрест стеклами окон, будто за ними нигде не было ни единой живой души. Весь город моментально превратился в бесприютное, необитаемое место, где по какой-то необъяснимой ошибке стояли совершенно бесполезные и бессмысленные дома и заборы, сараи да телефонные столбы.
Голова их колонны остановилась перед маленькой винной лавкой. Там только что стояла приличная очередь, которая под вой сирены мгновенно рассыпалась. Шофер второй машины Каарелсон, самый шустрый солдат во всем дивизионе, заглянул в магазин и тотчас вернулся с новостью:
— Ребята, тут за деньги продают чистый спирт!
Коротков поглядел на шоферов. Он еще не освободился окончательно от своего гнева на мосту, но обстановка не способствовала злопамятности.
— Хорошо, но до того, как вернемся в дивизион, — ни капли!
Фляжки наполнялись под аккомпанемент недалеких взрывов. Хромоногий, заросший щетиной продавец торопился освободиться от своего товара. Пахло скорее больницей, чем винной лавкой.
Когда они выходили из магазина с полными фляжками в руках, над невысокими домами и верхушками лип было видно, как немецкие самолеты в отдалении кружили над городом. Редкий зенитный огонь в районе станции, казалось, не очень их тревожил. И снова Эрвина охватила злость на свою беспомощность. Потребность что-то делать, немедленно предпринять что-то со своей стороны перерастала в настоятельное побуждение. Первый испуг от огромных, бросающих бомбы самолетов уже давно прошел, уступив место злости. Постоянно удирать и искать укрытия — это было совсем не то, не об этом в продолжение всей его предшествовавшей службы говорили ему на бесчисленных учениях. Было противно без конца праздновать труса.
Чувства Эрвина смешались. С одной стороны, они освободились от безмолвного упрека своих молчащих пушек. И тут же в глубине души шевельнулось сомнение: пока были целы пушки, оставалась надежда, что однажды их все-таки можно будет пустить в ход. А теперь что?
Из какого-то располагавшегося в городе штаба Коротков получил приказ разыскать указанный ему артиллерийский склад и взять боеприпасы для дивизии. Двинувшись по карте в путь, они вдруг столкнулись лицом к лицу с непредвиденным препятствием.
Деревня была как деревня, на въезде они ничего особенного не заметили. Безлюдная деревенская улица, обычное ощущение близости фронта, с двух сторон поблескивающие стеклами окон дома. Высокие деревянные со скатами ворота на крепком запоре, ревниво оберегающие покой своего двора, столь дорогой в неспокойные времена. Ни собак, ни кур. Вполне возможно, что часть жителей уже ушла на восток или укрылась в ближних лесах. Где проходит линия фронта, никто не знал. По сведениям Короткова, ближе десяти-пятнадцати километров она быть не могла, однако эти его сведения основывались скорее на том, что было вчера.
Из-за полного безлюдья не пришлось даже сбавлять скорости, можно было гнать по деревне, будто по шоссе.
На другом конце деревни, на выезде, уже издали показались скучившиеся машины и люди. Коротков велел остановиться чуть поодаль, и они пошли выяснять обстановку.
Дорога за деревней петляла по открытому полю, примерно в ста пятидесяти метрах от дороги начинался лес. Возбужденные и находившиеся в замешательстве шоферы и пассажиры, солдаты и сержанты наперебой твердили, что в лесу засели немцы. То ли десант, то ли разведгруппа, толком никто не знал, да это и не имело значения. Во всяком случае, огонь открывают по любой машине, которая чуть высунется из деревни. В подтверждение последнего показывали в поле. Там, в неглубоком кювете, лежал на боку «ЗИС», кузов накрыт брезентом. Чуть дальше, развернувшись боком, прямо на пашне, стояла выскочившая в поле легковушка. Дверца распахнута, возле машины на земле виднелась человеческая фигура. Даже издали было видно, что стекла легковушки были продырявлены пулями.
— И мышь не проскочит! — горячо заверил маленький конопатый солдат. — Как шарахнут из пулемета, вмиг изрешетят!
— Разве что завернуть да попытаться пройти где-нибудь в объезд, — предложил белобрысый, крестьянского вида младший сержант.
— Не могу я, некогда! — воскликнул по-южному смуглый младший лейтенант с пропеллерами на светло- голубых петлицах. — Они уже сколько времени не сделали ни одного выстрела, наверно ушли? Конечно, ушли, чего им тут возле пустого поля сидеть.
— Не в кого стрелять, — высказал предположение белобрысый младший сержант.
— А, ерунда все, проскочим! Кто с коня свалиться боится, пусть в седло не садится. Ваня, поехали! — крикнул младший лейтенант.
Названный Ваней молодой парнишка в лихо сдвинутой на затылок пилотке направился к своему «ГАЗ-А А», с треском рванул дверцу и глянул вдоль улицы назад.
— Ребята, дайте дорогу, рвану с ходу, — сказал он.
Младший лейтенант вскочил на подножку с другой стороны.
— Вот увидите, проскочим одним махом, они и спохватиться не успеют. Это в случае, если они и оставили в лесу какие-то посты!
«ГАЗ» подал метров сто назад, затем остановился и рванулся вперед, словно перед ним опустили стартовый флажок. Набирая скорость, машина помчалась из деревни. Мотор завывал на полных оборотах. Вот машина уже проскочила последние дома, вот миновала забор, который еще скрывал ее от леса. Мотор, словно безумный, неистовствовал под капотом, и легкая, порожняя полуторка, словно коза, подскакивала на выбоинах, со стороны это выглядело так, будто «газику» было страшно весело таким вот образом нестись из деревни в поле. Эрвин ясно представил себе, как Ваня склоняется сейчас над рулем, чтобы тяжестью собственного тела укротить обретшую повадки мустанга черную баранку, которая коварным рывком норовила ежесекундно вырваться у шофера из рук.
Лес безмолвствовал.
— Проскочат! — азартно выкрикнул конопатый солдат. Он полностью позабыл о пессимизме, владевшем им с минуту назад.
— Никуда они еще не проскочили, — остудил его пыл рассудительный младший сержант.
— Да брось ты беду накликать! — звонко крикнул кто-то.
— Ничего я не накликаю, я смотрю, как есть.
И, будто в подтверждение его словам, на опушке леса застучал станковый пулемет. Первая очередь полоснула в основном по кузову, от окрашенных защитной краской досок полетели белые ощепья. Не сбавляя скорости, «ГАЗ» мчался дальше. Ему оставалось еще около полпути, не больше пятисот метров, до спасительного кустарника, куда заворачивала и дорога. Но секунд этих ему уже не отпустили. Пулеметчик, словно для пристрелки, дал короткую очередь и тут же застрочил длинно, к стуку пулемета тут же прибавился треск автоматов. На этот раз прицел был точнее. Машина нервно дернулась влево, с ходу перемахнула через канаву, сделала резкий поворот и опрокинулась набок. Для уверенности пулеметчик дал еще две короткие очереди и выжидающе умолк. Возле машины никаких признаков жизни видно не было, лишь беззвучно вертелось в воздухе переднее колесо.
— Ах ты сволочь! Фриц треклятый! — зашелся конопатый солдат со слезами в голосе.
— Нет, ни за что не прорваться, — глухо произнес младший сержант. — И силы нет, чтобы выкурить их из леса. Давайте, ребята, искать объезд. А то мы тут как в капкане, глядишь, он скоро здесь будет.
Оставшиеся машины друг за другом принялись разворачиваться. Какой-то шофер в спешке загнал машину передними колесами в канаву, общими усилиями ее тут же вытащили оттуда. Эрвин удивился, как быстро это они управились. Видимо, близость противника прибавила сил. Того и гляди, в деревню войдет!
Вскоре они остались со своей колонной одни в деревне.
— Что будем делать, Аруссаар? — обратился к Эрвину Коротков. — Если искать объезд, то разве что к завтрему попадем на склад. Пока погрузимся, пройдет еще полдня. Где нам тогда искать дивизию? Мне указали место, где она была сегодня утром… Ох ты, горюшко-горе, и какой только черт забросил сюда этих фрицев?
Эрвин задумался. День клонился к вечеру. Солнце на северо-западе стало уже цепляться за верхушки деревьев, тени вытянулись.
— Но и тут тоже никакой надежды пробиться, — через некоторое время произнес Коротков и мрачным взглядом окинул поле за деревней.
У Эрвина мелькнула мысль.
— А что, если попробовать… — в раздумье проговорил он.
— И разговора быть не может! — убежденно возразил Коротков. — Машины у нас неверткие, нам не проехать и того, сколько одолел младший лейтенант.
— Но зато у нас немецкие машины! — многозначительно заметил Эрвин.
— Ну и что из того? Думаешь, им не все равно, по каким машинам стрелять?
— Думаю, что нет. Откуда им знать, может, отсюда подходит уже какая-нибудь немецкая часть? Вы сами только что говорили, что сплошной линии фронта нет, псе перепуталась и наши с немцами вперемежку.
Коротков немного подумал и отрицательно покачал головой:
— Немыслимо. У них же бинокли, сразу разберутся, что за люди сидят в машинах, и каюк нам!
Между тем мысль Эрвина успела перерасти в убеждение.
— Погодим еще чуток, скоро смеркаться начнет. Тогда наденем каски, у нас ведь те же самые немецкие каски, только зеленые, в сумерках не различишь. К тому же у меня в запасе целая кипа немецких плащ-палаток в разводах, на всякий случай однажды подобрал возле дороги — после воздушного десанта. Накинем их. Вот увидите, ни один настоящий немец в нас не выстрелит. Только бы свои нас заместо немцев не кокнули!
Коротков не мог сразу согласиться, но в него закралось сомнение.
— А иначе мы здесь не пройдем, если только немца не проведем, — сказал Эрвин с непоколебимым спокойствием.
Коротков пошел к машинам и велел показать каски и плащ-палатки. Без лишних слов было ясно, что он ведет с самим собой трудный поединок. С одной стороны, он страшился ответственности за авантюру, в которую втягивал его Эрвин, ведь приходилось ставить на карту жизнь всей команды. С другой стороны, было яснее ясного и то, что никакой другой возможности проехать этой дорогой дальше не существует. Невидимками они прикинуться не могли. Только смогут ли они и на самом деле провести немцев?
Между домами солнца уже не было. Эрвин приказал Каарелсону накинуть плащ-палатку, надеть каску и залезть в кабину. Затем он подозвал Короткова и спросил:
— Ну как?
Солдаты глядели на происходящее в напряжении и с интересом. Коротков посмотрел и вынужден был признать, что более вылитого немца он себе и представить не может.
— Как знать — начнем возвращаться и искать объезд, можем где-нибудь напороться на другой немецкий десант, это ж не единственный? Тогда у нас уже не будет времени переодеваться, — сказал Эрвин.
Каарелсон сидел в машине неподвижно, будто изваяние, руки грузно лежали на руле, в глубокой немецкой каске он. выглядел угловатым и чужим, плечи под плащ-палаткой подались вперед. Даже сама машина вдруг стала чужой и враждебной.
— Эхма, делать нечего, — со вздохом сдался наконец Коротков. — Мы должны пройти здесь, хоть кровь из носу.
Эрвин объяснил солдатам все до мелочей. Главное — никакой спешки или суеты, нервозность — это верная смерть. Расстояние между машинами ровно пятьдесят метров, скорость — сорок километров в час, не крутить головой и не размахивать руками. Немецкий порядок в их колонке должен быть абсолютно убедительным.
— Если кто с перепугу махнет в кювет, то там ему и оставаться, — тоном, пресекающим всякое возражение, объявил Эрвин. — Никто не остановится и не станет вытаскивать. Лучше потерять одну машину, чем все шесть. Если дадим немцам слишком много времени для наблюдения, глядишь, у них гляделки и откроются.
Когда он завел свой «хеншель» и выехал за околицу, стало ясно, что все решится в ближайшие секунды. Откроют по ним стрельбу, то другие машины с места не тронутся. Они — пробный шар. Эрвин глянул на спидометр и буквально прилепил стрелку к цифре сорок. Руки сжимали огромный руль так, что костяшки пальцев побелели. Коротков сидел справа от него, застывший, что каменное изваяние. Правда, трезво оценивая положение, Эрвин требовал, чтобы Коротков сел в какую-нибудь из идущих следом машин, а с ним поехал бы кто-нибудь из солдат, — так в самом худшем случае они хоть сохранят начальника колонны. Но Коротков ему и договорить не дал. Эрвин подумал, что вот сейчас Коротков сидит от него на полметра ближе к смерти, хотя, в сущности, это не имело никакого значения.
Мотор гудел ровно и успокаивающе, нервы у Эрвина были натянуты в ожидании выстрела, который предварит огненный шквал.
Он не знал, да и не мог знать, увенчается ли успехом эта безумная затея. Вдруг с ними сыграет злую шутку какая-нибудь мелочь, которую никто не в состоянии предвидеть. Но он хотел верить и верил, что все обойдется, они преодолеют это мрачное поле, избежав участи их предшественников Без этой веры нога не нажала бы на акселератор и руки не смогли бы держать руль.
Машина медленно ползла по извилистой песчаной дороге, секунды тянулись и того медленнее.
— Не стреляют — не поворачивая головы, сквозь зубы выдавил Коротков. — Еще не стреляют…
Эрвин видел в зеркало, как из деревни выкатилась на дорогу машина Каарелсона. Немцы на опушке молчали. Они явно сейчас внимательно изучали, что это за колонна такая К какому они придут выводу? Что, если вдруг обнаружат роковую ошибку? Возможно, настоящие немецкие военные машины несут на себе еще какие-нибудь опознавательные знаки, которых они не знают? Номера конечно же, только номеров они, к счастью, не разглядят сбоку даже в цейсовские бинокли.
Лес молчал. Из деревни выехал третий «хеншель».
— Едут?
Коротков спросил это странным, срывающимся на фальцет шепотом. Он с усилием удерживал руки на коленях, и все равно они подергивались. Но профиль его под каской оставался недвижным.
Эрвин едва заметно кивнул. Он полностью сосредоточился на дороге. Это не давало разбегаться мыслям Если есть хоть малейшая возможность, лучше не думать о том, что может произойти в следующий миг, сию же минуту. Неведенья ведь все равно не было, однако лучше все же не представлять себе пальца пулеметчика, может именно в это мгновение плавно нажимающего на спусковой крючок!
Медленно, словно в кошмарном сне, надвигался кустарник, надвигался, но вплотную все еще не подходил. Спасительный поворот был так неимоверно далеко. Теперь уже все грузовики выехали из деревни, сейчас из-за домов показалась последняя машина, рядом с шофером там сидел сержант Кауниспайк. Все они как на ладони — или немцы только этого и дожидались?
Шоферы четко выдерживали расстояние, Эрвин знал, чего это им стоило. И снова у Эрвина появилось желание выжать газ до отказа и очертя голову рвануться в укрытие, за спасительный кустарник. Этого нельзя было делать прежде всего из-за других. Самому можно было и успеть укрыться до того, как подозрение немцев обернется действием… И все же было почти невероятно, что немцы вели себя точно так, как он и рассчитывал. Вдруг Эрвин понял, что сомнение в успехе гнездилось в нем гораздо глубже, чем он себе в этом отдавал отчет.
— А нельзя уже быстрее? — процедил сквозь зубы Коротков, будто боялся, что невидимый наблюдатель в лесу прочтет с его губ сказанное.
— Нет, — ответил Эрвин и покосился на него. — Нельзя. Немец догадается, что совесть у нас не чиста и что мы удираем. Разделает задние машины!
Коротков закрыл глаза, выламывал пальцы на ко ленях и постанывал как от зубной боли.
Они ехали так, размеренно и не торопясь, стиснув зубы, еще по крайней мере километра три. Было неизвестно, где кончается просматриваемый немцами участок. И, лишь въехав в следующую деревню, Эрвин остановил машину, чтобы дождаться других. Когда он вылезал в своей каске и плащ-палатке из машины, из- за ближних ворот раздался звонкий мальчишеский возглас:
— Немцы! Ма-ам, немцы!..
Топот босых ног растаял в глубине двора, в щелке ворот лишь разок мелькнула синяя выгоревшая рубашонка.
Когда они освободились от своего маскарада, Коротков подошел к Эрвину, обнял его и сказал:
— Не верил, что выгорит, вот уж не верил. Спасибо, друг, за это дело я тебя непременно представлю к награде. Ну и хитер, брат, на выдумку!
От возбуждения все были вспотевшие и разговорчивые. Вдруг Эрвин ощутил такое жестокое желание закурить, что закружилась голова. Пошарил в карманах — пусто. Пошел поискал в машине, тоже напрасно.
— Ребята, у кого найдется закурить? — спросил он у собравшихся в кучку и обсуждавших прорыв шоферов.
— Сами на бобах! — за всех ответил Каарелсон. — Собирались как раз у тебя спросить.
И тут же все, даже некурящие, почувствовали, что им будет не под силу и шагу дальше проехать без курева.
— Я ехал и так трясся, что вся машина ходуном ходила! — воскликнул сержант Кауниспайк. — Вы-то уже проехали, а мне он вполне еще мог на прощание зад свинцом припечатать — мне эту дрянь теперь перекурить нужно!
Наконец в котомке у Короткова нашлась последняя, припрятанная на черный день пачка махорки.
— Разделим, — коротко сказал хозяин махорки.
Но и бумага не было. Долгая дорога извела все запасы. Кончились последние, истрепанные в карманах аккуратно сложенные газетные листы. Все эти дни газет они и в глаза не видели.
Эрвин методично обшарил карманы и наконец достал маленькую книжечку. В конце старых, довоенных шоферских прав первого класса нашлось несколько пустых листов. Теперь они уже не потребуются.
Крупно нарезанная махорка сыпалась на плотную лощеную бумагу, будто серые опилки. Руки дрожали. Эрвин торопился свернуть цигарку, чтобы не рассыпать табак. Самокрутку пришлось переломить в козью ножку, не то она могла развернуться, бумага не склеивалась, была слишком плотной, да и рот совсем пересох.
С первыми едкими затяжками в легкие вливались успокаивающие струи, одновременно горячие и удивительно прохладные. Дым казался кисловатым и освежал, словно квас. Руки перестали дрожать.
В сумерках ярко тлели концы самокруток.
После пятнадцатиминутного отдыха Коротков дал знак к выступлению. Неизвестно было, какие неожиданности еще поджидают их, поэтому следовало торопиться.
И деревня, которую они теперь покидали, была застывшей в недвижности, ушедшей в себя, полной тревоги. Эрвина все время не покидало чувство, что за ними следят из-за занавесок и щелей в воротах детские и взрослые недоверчивые либо откровенно враждебные взгляды. Красноармейские мундиры на плечах немцев, только что красовавшихся в немецких касках и незнакомых пятнистых накидках, могли означать только одно: это диверсанты!
Книга времени повествует следующее:
После прекращения общего наступления на Ленинград части немецкой группы армий «Норд» начали укреплять свой правый фланг пытаясь оттеснить войска Красной Армии на восток, в район Новгорода, Старой Руссы и Демьянска. После беспрерывных жестоких сражений немецкому командованию удалось на некоторых направлениях достичь своих целей. 19 июля немецкие войска захватили Дно, 21 июля Морино — следующую наиболее крупную железнодорожную станцию в направлении Старой Руссы. Советские войска, в том числе изнуренные в тяжелых оборонительных боях, понесшие большие потери части 22 территориального корпуса, вынуждены были постепенно отходить на восток. Войска настоятельно нуждались в отдыхе и пополнении, как в живой силе, так и в оружии, но оно поступало, в силу сложившихся обстоятельств в очень ограниченном количестве.
Вернувшись после передачи в Валдае лишенных припасов зенитных пушек, начальник автоколонны воентехник 3 ранга А. Коротков сделал донесение командиру зенитно-артиллерийского дивизиона капитану Р. Паюсту и батальонному комиссару С. Г. Потапенко. В своем рапорте он, особо подчеркнув заслуги старшего сержанта Э. Аруссаара в доставке орудий до места назначения, а также его действия на обратном пути, ходатайствовал о представлении Аруссаара к правительственной награде.
На основании донесения батальонный комиссар С. Г. Потапенко составил представление о награждении старшего сержанта Э. Аруссаара медалью «3а боевые заслуги». Представление поступило в штаб дивизии в то время, когда войска уже целую неделю отступали с тяжелыми оборонительными боями, поэтому начштаба дивизии майор Ветров посчитал неуместным в данный момент представлять кого-либо к награде. С согласия командира дивизии он оставил представление в штабе, чтобы дать ему ход позднее, в более благоприятных обстоятельствах.
При отступлении через Старую Руссу 5 августа 1941 года один из эшелонов штаба дивизии подвергся воздушной атаке и понес потери. Среди прочего затерялась и сгорела часть штабных документов. В числе пропавших бумаг находилось также упомянутое выше представление. Батальонный комиссар С. Г. Потапенко был тяжело ранен на переправе через реку Ловать и эвакуирован в тыловой госпиталь, поэтому повторного представления он составить не смог.
После тяжелых потерь в боях на Ловати зенитно-артиллерийский дивизион как самостоятельное подразделение был ликвидирован, а оставшийся личный состав был направлен на пополнение других частей.
Однако подоспело время закрыть книгу времени.
Мир, в котором все известно, это бесприютный мир.
Все двенадцать человек сидели за сколоченным из жердей столом и, словно блудные сыны, ели сваренную поваром дивизиона кашу. Каша была с мясом, и, по крайней мере в их котелках, мяса было больше, чем крупы. Повар деликатно расхаживал поодаль с раскрасневшимся от пышущего жаром котла лицом и с чувством гордости смотрел, как изголодавшиеся солдаты уминают кашу.
Комиссар сам привел их сюда и дал повару наказ: чтобы накормить ребят досыта. Воентехник Коротков хотел было сперва доложить о выполнении задания, но комиссар остановил его.
— Сам вижу, что все в порядке и что пушек вам взамен не дали! — глухо своим мягким украинским говорком сказал он. — С докладом потерпят, с кашей нет. Гляди, что от ребят осталось. Тыловые крысы голодом вас заморили, лица на людях нет!
Постепенно собрались свободные от караула старые сослуживцы. И вдруг Эрвин оторопел: как мало их осталось. Кто погиб, кто пропал без вести, кого отправили в госпиталь. Их было пятьдесят восемь человек старослужащих в дивизионе, когда они получили пополнение и выступили по направлению к Пскову. Сейчас не осталось и половины. Три дня тому назад, как сказали Эрвину, погиб командир батареи старший лейтенант Яанисте, и ему вспомнились псковский мост, засорившийся карбюратор и размахивавший наганом милиционер, наивно полагавший, будто он своей властью способен что-то изменить в создавшейся обстановке…
Или сержант Кууслапуу, которому он насыпал в карман гимнастерки горсть земли, тоже старый друг. После войны трудно будет отыскать его могилу, в таком незнакомом месте, возле опушки безымянного леса, она осталась. С Атсом Бломбергом было немного лучше, по крайней мере запомнилась деревня Столовичи, где его похоронили. Деревня Веры! Место, куда можно вернуться. Но и от этого сейчас не было облегчения. Их было мало, слишком мало для того, чтобы поодиночке стольких растерять. Скоро не останется никого.
Ему вспомнилась деревня, где они накоротке остановились с боеприпасами по дороге в дивизию. Деревня эта переходила из рук в руки и удивительным образом не сгорела, но уже обрела опыт войны. В той деревне к ним подошел поговорить и поднабраться новостей шустрый старичок, с козьей бородкой клинышком. Все выспрашивал и выпытывал, мол, откуда, как и что, а когда они уже собрались было в дорогу, вздохнул и произнес вдруг:
— У нас тут тоже много ваших лежит. Возле выгона в братской могиле сто пятьдесят человек, подле леса семьдесят и там, за пригорком, сколько-то будет.
— С чего ты, папаша, взял, что это все наши ребята? — спросил старика Эрвин. — Тут проходили и русские дивизии, и латышские, их даже больше было.
— Нет, сыночки, — стоял на своем старик. — Я сам ходил хоронить. Ваши они — все в желтых сапогах… Как один, молодые высокие ребята в желтых сапогах.
Воспоминание это сжало сердце и уже второй день не давало Эрвину покоя. Желание есть пропало, кусок в горло не лез.
Эрвин поднялся из-за стола и молча, под вопросительным взглядом повара, пошел от всех в сторону, к опушке леса, откуда с неожиданным простором открылось звонкое, уже подернутое желтизной ржаное поле. Он шел и шел, пока между ним и рожью остались лишь два тоненьких молодых деревца, затем медленно опустился к большой сосне и прислонился спиной к шершавому стволу. Дерево от долгой жары было насквозь прогревшееся, это живительное тепло еще более опечалило Эрвина, вспомнились люди, которых уже не было, которые уже не стояли между ним и бездной.
Было непривычно тихо для войны.
Эрвин достал свою флягу, отвернул пробку и выпил глоток спирта. Спирт резко обжег рот и горло, потрескавшиеся губы горели огнем. Он подождал немного, голова оставалась ясной. Голубое, бездонное и безоблачное небо над светлым полем ржи вызывало какое-то чувство бестелесности, словно он мог тут же, только захоти, взлететь и легко парить над этой волнистой летней землей — земля эта казалась такой же знакомой, как и на пригорке за родной деревней, хотя та деревня и осталась за несчетными полями да лесами.
Он пил спирт и поминал про себя всех тех, кого уже не было в живых. Снова и снова он подносил фляжку ко рту, спирт по-прежнему обжигал, но не пьянил, острая боль за погибших товарищей не отпускала ни на миг, она не меркла и не утихала. Чувство невосполнимой потери навалилось и подмяло его.
Эрвин сидел перед ржаным полем, которое в отдалении постепенно уходило под уклон, и смотрел через это русское поле на запад, туда, где немыслимо далеко осталась Эстония. Возле него валялась пустая фляга, но голова у Эрвина была совершенно ясной.
Война шла тридцатый день.
Ночные летчики
1
Это был забытый всеми самолет.
Впервые с заводского аэродрома он поднялся в последнюю военную весну. Уже многие годы ни один завод в мире не производил самолетов этого типа. Казалось невероятным, что он вообще еще был в состоянии отрываться от земли и держаться в воздухе. Некогда густозеленая защитная окраска с годами поблекла и подернулась сероватым налетом. Пленка ее потрескалась. От прикосновения чешуйки пересохшей нитрокраски осыпались и обнажили белесую полуматовую дюраль.
Но самолет все-таки летал. С натужным завыванием он медленно тащился над сумеречной землей, которую уже многие годы вновь оживляли сверкающие огоньки.
Летчик, капитан Берг, сидел неподвижно в кресле и смотрел прямо перед собой. На лице его лежали столь глубокие тени, что даже сидевший рядом не смог бы уловить в глазах пилота фосфорического отблеска приборной доски. Берг пребывал в том состоянии внимательного расслабления, которое вырабатывается лишь многолетней практикой, мускулы его оставались ненапряженными, и все же некий сторожевой пункт в мозгу безошибочно отмечал, что отклонений от нормы ни на одной шкале нет и автоматический горизонт стоит ровно.
Они взлетели со своего острова на заходе солнца. Время это — наилучшее для ночного бомбардировщика. К полету можно готовиться еще засветло, но стоит взлететь, и тебя сразу окутывают спасительные сумерки. Многие летчики не любят эту пору, когда размываются очертания и становятся нечеткими дистанции, однако ночным бомбардировщикам она привычна, и переменчивая игра лучей угасающего светила внизу, на земле, вызывает лишь понимающую усмешку.
Они взлетели, как и много раз до этого. Все то же самое. Сотни взлетов, тысячи дней на затерявшемся среди холодных просторов острове. И всегда путь в ночь, томительное выжидание на одном из курсов южного направления и постоянная готовность, предельная настороженность обострившихся чувств: не послышатся ли наконец в наушниках знакомые позывные LQ86. Под этим кодовым обозначением числился их самолет, а вместе с ним и они сами, где-то там, в верхах, так далеко, что расстояние смазывало все имена, звания и отличительные черты, кроме единственного, звучавшего как заклинание — LQ86.
Берга направили сюда с самолетом и экипажем незадолго до окончания войны, весной сорок пятого. Тогда на этом крошечном клочке земли еще оставалось несколько десятков человек.
Команда и обслуживала и содержала базу, которую здесь, на севере, создали когда-то много раньше, во времена боевых операций в Арктике.
По прибытии сюда самолета Берга большинство служб и складов были законсервированы за ненадобностью, оставшийся караульный и обслуживающий персонал справлялся лишь с самыми неотложными работами. К последним с тех пор отнесли и обслуживание LQ86. Других самолетов, которые садились бы на острове, Берг никогда не видел.
В главном штабе военно-воздушных сил нашелся какой-то деятельный генерал, явно из молодых, которому весь предшествовавший ход войны не предоставил достаточной возможности для самопроявления, он-то и взялся применить тактическую новинку в воздушной войне под конец того титанического сражения. Так называемая тактика «булавочных уколов» предусматривала нанесение отдельными взлетающими с невесть где разбросанных и тщательно засекреченных баз ночными бомбардировщиками неожиданных ударов по объектам, ведомым начальству, о которых пилотам всегда сообщалось в последний момент, когда они уже находились в воздухе. В подземелье главного штаба перед картой Европы сидел оператор и на основании стекающейся к нему информации передвигал крохотные самолетики от одного города к другому.
LQ86 уходил на задание каждый четверг. День этот был ему утвержден раз и навсегда. Ранним утром в пятницу экипаж с посеревшими от бессонницы лицами снова сажал свой самолет с пустыми баками на полосу, которую не один год тому назад врубили в этот каменный остров военнопленные. Самолет закатывали в укрытие, и летчики отправлялись в подземный бункер спать.
Ни капитан Берг, ни кто другой из его экипажа не ведали, много ли еще разбросано по морским просторам таких островов, откуда в назначенный час взлетают ночные бомбардировщики, ни того, где бы эти острова могли находиться. Им и не полагалось этого знать. Обязанности были распределены четко: в главном штабе знали, как и что, с острова же просто отправлялись согласно приказу в боевой вылет.
Вначале Берг пытался было поразмыслить над этим вопросом. Было приятно и гордо сознавать себя частицей большой, хорошо отлаженной системы. Одним из сотен — а почему бы и не тысяч? — пилотов, которые дежурят поблизости от своих целей и ждут приказа высшего начальства, чтобы одновременно или в точно рассчитанной последовательности нанести удар по той единственно избранной точке, по нервному сплетению противника, поразив которую возможно будет и сравнительно малой силой воздействовать на весь ход войны.
В первые годы капитан Берг во время своих одиночных полетов напряженно всматривался в небо вокруг себя, над собой и под собой. Временами ему казалось, что он видит на фоне ночных лесов другие бомбардировщики. Но они тут же растворялись в темноте, даже типа машины нельзя было определить, различить опознавательные знаки тем более. Искать связи с другими Берг не имел права, это было одной из первых заповедей, которой его сопроводил командир эскадрильи, ставя новую задачу. «Забудьте, что ваша бортовая рация имеет режим передачи, — сказал майор. — Вам придется летать все время над чужой территорией, и, если вы вздумаете там кудахтать, это будет наверняка вашим последним писком».
Соблюдение и этой заповеди не доставляло Бергу особых трудностей, хотя иногда он ясно ощущая в себе желание поискать связи с себе подобными. Постепенно желание это даже возросло. Но он отлично сознавал, что его желания никогда не поднимутся на ту ступень, где бы они вступили в противоборство с приказом. Приказ — это было нечто лежавшее вне его. Желание же возникало в себе, и с ним он обязан был совпадать сам. Непременно. Ведь он солдат.
Так он и не знал, является ли остров со своим LQ86 одиночкой или по седой бескрайности арктических вод разбросаны еще и другие скалистые прибежища.
В одну из пятниц первого года, когда они вернулись с боевого полета, остров вдруг оказался безлюдным. Медленно выполз LQ86 из висевшей над Европой легкой сумеречной мглы, без труда и почти что без помощи компаса разыскал при бледном свете полярного дня каменистый выступ, ожидавший его среди пустынного моря. Но, когда колеса самолета, как обычно, остановились в тридцати метрах от берегового обрыва, никто не заторопился навстречу. Берг откинул колпак, вылез на крыло и впервые скользнул по неприветливому пустынному окружению тем тоскливым взглядом, которым он впоследствии вынужден был вновь и вновь окидывать остров.
Уже несколько недель среди команды распространялись неопределенные слухи о том, что война, мол, скоро закончится. Кивали на радиоприемник, который доносил сквозь вой, свист и треск атмосферных разрядов обрывочные сообщения, возвещавшие о скором мире. Берг, как старший по званию офицер на базе, решительно пресек подобные разговоры. Он прекрасно сознавал, что солдат, который только и дожидается, что завтра объявят мир, сегодня уже не захочет рисковать. Для него, Берга, существовал только приказ. Пока не поступало другого, действовал старый.
Главный штаб молчал. Нарушить предписание и обратиться за разъяснением? Один раз Берг отважился на это. Но ответ на его радиограмму с вопросом, что делать дальше, был односложен и резок, как удар хлыста: «Ждать!». И капитан зарекся раз и навсегда задавать ненужные вопросы.
До начала мая по четвергам после полуночи на установленной волне звучали позывные LQ86, за которыми следовали координаты очередной цели. Повторив их дважды, бортовая рация опять умолкала.
В течение всего месяца мая Берг, не слыша в наушниках привычных позывных, сбрасывал бомбы по координатам прежних целей. Это не казалось ему нарушением приказа. Наоборот, именно в этом он ощущал дух непреклонного приказа: сражаться! К этому он был подготовлен всей предшествующей службой. Он ждал, как от него требовали, но в то же время он действовал.
Разрушенные города, по которым прокатилась война, средь ночи потрясали одиночные внезапные взрывы. Люди считали, что это бомбы замедленного действия либо фугасы с часовым механизмом. Если кто-то из жителей и слышал гул. самолета, то никак не связывал его со взрывами — ведь война только что закончилась и поэтому бомбардировщики просто не могли снова появиться над городами.
Летчики так и не узнали, заходило ли на остров какое-нибудь судно, снявшее весь его наземный персонал, или же солдаты сами махнули на все рукой, сговорились, погрузились на единственную моторную лодку острова и взяли курс в район предполагаемых морских путей. Добраться до берега у них бы ни за что не хватило горючего, даже в том случае, если море и смилостивилось бы над ними. Может, их по счастливой случайности в конце концов подобрало какое-нибудь проходящее судно, а может, они так никогда и не добрались до берега..
Как бы там ни было, но обслуживающая команда, перед тем как покинуть остров, по своей ли инициативе или по чьему-то распоряжению открыла двери склада боеприпасов и сбросила бомбы в море. Об этом поведали следы от тележки на обомшелых камнях. Море яростно лизало скалы, не оставляя ни малейшей надежды вернуть что-либо.
С помощью ручной лебедки экипаж закатил самолет в укрытие, осмотрел его. В последние недели машину странным образом не царапнул ни один осколок. Заплаты на прежних пробоинах начали уже помаленьку тускнеть. Магазины пулеметов также оставались полными патронов — ночные истребители вдруг разам исчезли с неба. Бepг недоумевал, с чего бы это противник махнул рукой на противовоздушную оборону.
И тут штурман Коонен вдруг обнаружил в укрытии бомбу. Видимо, для одного из предыдущих вылетов бомбы подвозили без точного счета. Люки загрузили, а эта болванка со стабилизатором и с красной полоской на носовой части оказалась лишней. Согласно предписанию бомбу следовало немедленно вернуть на склад боеприпасов, но, видимо, никто уже в те дни не придерживался уставного порядка и правил с прежней строгостью. Бомбу попросту откатили к стене и оставили до следующего боевого вылета. Там она и лежала, в то время как все остальные были сброшены в море.
Единственная зажигательная бомба среднего калибра — это было не слишком много. И все же больше, чем ничего. В их теперешнем положении неожиданная находка казалась чем-то спасительным. Перед очередным вылетом Берг распорядился загрузить бомбу в отсек, и они сделали это собственными силами, порядком попотев от непривычного физического напряжения.
С тех пор каждый четверг, если выдавалась хоть какая-то летная погода, они взлетали со своей единственной бомбой. После случившегося Берг никогда уже не решался на самовольную бомбежку. Его мучили угрызения совести и ощущение собственной вины за то, что он без приказа растратил боеприпасы на объекты, которые, может, вообще не надо было подвергать ударам. Не истолкуй он тогда приказ по-своему, отсеки и сейчас были бы загружены на случай, когда однажды вновь последует долгожданный приказ для LQ86. А что он обязательно последует, в этом сомнения не было. Их оставили дожидаться своего часа, это была, конечно же, продуманная акция. Только таким образом можно было объяснить столь долгое отсутствие позывных. Они обязаны были ждать — и они ждали, они были готовы ожидать ровно столько, сколько потребуется.
Берг заставлял себя верить, что вместе с ними дожидаются своей очереди и другие ночные бомбардировщики на иных базах. Приказ поступит тогда, когда это сочтут нужным. Возможно, ждать придется долго, очень долго. Значит, так нужно. Вероятно, надо усыпить бдительность противника, с тем чтобы последующий удар оказался еще более сокрушительным.
Берг с яростью одержимого верил, что война продолжается. Она будет продолжаться ровно столько, сколько потребуется для победы. Иного исхода не было и не могло быть. Он так верил в это, что вера со временем переросла в убежденность.
Каждую неделю Берг направлял свой LQ86 южным курсом на материк Европы, много раз налетанные курсы были настолько привычными, что рука сама выбирала их по какому-то подсознательному велению. Десятки раз ходили они в воздушное пространство многих больших городов при всякой погоде, но всегда ночью. Берг узнавал эти города сверху, будто старых знакомых.
Капало ли там со стрех или ветер кружил сухие пожелтевшие листья, лил ли на мостовую бесконечный дождь или визжали прокаленные морозом рельсы под колесами ночного трамвая, Берг словно бы расхаживал по этим бульварам и площадям. С каждым годом внизу становилось все светлее от витрин, бросавших свой отсвет на пустынные улицы, с каждым годом Берга все настойчивее охватывало чувство, будто он со своим экипажем совершенно одинок над этим замершим миром. Они остались одни — он да штабной бункер, который почему-то все еще хранил молчание.
Уже дважды, словно пробуждаясь от оцепенения, Коонен возбужденно подавал Бергу знаки над самыми светлыми сердцевинами городов, чтобы получить разрешение нажать на кнопку бомбометания. Вероятно, в эти минуты он был не в состоянии совладать с нервами. И оба раза Берг решительно мотал головой и многозначительно постукивал по наушнику. На это Коонен безнадежно махал рукой. После полета он пытался было еще и на земле завести разговор о том, что рация у них, конечно же, вышла из строя, они напрасно ждут позывных, не может быть, чтобы их так прочно забыли.
Берг не стал спорить со своим штурманом и вторым пилотом. За прожитые бок о бок годы они настолько изучили друг друга, что любой возможный спор представлялся таким же неинтересным, как проигрывание шахматных партий из учебника.
Жизнь на острове шла проторенной дорогой. Запасов продуктов и горючего хватало. Всего было завезено с расчетом для ста человек на полтора года. Сотни тонн бензина дожидались перекачки в баки самолета. Хотя покинувшая остров команда и прихватила с собой часть продуктов, для трех летчиков еды еще оставалось вполне достаточно. По осени бортстрелок Клайс иногда ходил с карабином на уток, да и штурмана Коонена часто охватывала страсть рыболова. Но, по правде сказать, их добыча нужна была только разве для разнообразия, положенный паек им был обеспечен и без того.
Еда была такой же неизменной, как и весь уклад их жизни. Ее чередование определялось содержимым продовольственного склада, столь же неумолимым, как холодное равнодушное море, омывавшее берега острова. Однажды составленное по дням недели меню повторялось без изменений. Потом они стали намеренно путать дни каш и макарон.
В первую же осень они оказались без питьевой воды.
У них еще отсутствовали навыки заранее предвидеть свои потребности. Где-то в скале находился бак, и в нем была вода, которая по трубам подводилась к крану. Сколько ее там было или откуда она бралась, до сих пор никого из них не интересовало.
Однажды утром, когда заступивший на дежурство Клайс стал по обычаю набирать в чайник воду из-под крана, оттуда стекла лишь маленькая струйка да капнуло несколько капель. Бак, который они разыскали возле укрытия, был пуст.
Берг осмотрел продовольственные запасы и объявил, что если они за две недели не отыщут нового источника воды, то ссохнутся в труху, словно осенние мухи меж двойными рамами. А до этого каждый на день получит по банке компота.
Пораскинув мозгами, они уже на третий день принялись за дело. В центре острова находилась едва заметная впадина, достаточная все же, чтобы сюда по скальной основе стекала впитавшаяся в мох дождевая влага. С помощью бура, зубил и молотков экипаж принялся выдалбливать водосбор. Трещину, через которую просачивалась из впадины собравшаяся там вода, заделали камнями и глиной. Дождевую влагу нужно было запасти и на более сухой сезон, особенно хорошую прибавку обещало весеннее снеготаяние.
Трубопровод, по которому воду можно было накачивать прямо в бак, они соорудили только на следующий год, когда надежды на скорую смену уже не осталось.
В действительности же им пришлось еще дожидаться результатов своего труда. Долгое время стояла совершенно необычная для этих широт хорошая сухая погода, несколько недель не выпадало ни капли дождя. Ясное небо, которое до этого в предвестии хорошей погоды их всегда радовало, теперь просто выводило из себя. Все с нетерпением ожидали ненастья.
Ящики с компотом опустели, а дождя все еще не было.
По утрам они пытались собирать росный мох, чтобы выжать из него жалкие капли влаги. Вода получалась мутной. Несмотря на кипячение, она сохраняла сильный привкус плесени. Но самым большим недостатком добытой таким способом воды было все же то, что ее никогда не хватало.
Коонен смастерил из чайника и нескольких алюминиевых тарелок устройство для перегонки и начал опреснять морскую воду. Он кипятил ее целыми днями, но получал в результате все равно полторы, иногда две кружки абсолютно пресной воды, которую для питья приходилось снова слегка разбавлять морской.
Счастливым был день, когда море наконец-то из синего стало свинцовым, влажный ветер пригнал тучи и зашелестел надоедливый, нескончаемый осенний дождь. Первые полведра воды, которые скопились к вечеру в яме, они тут же торжественно выпили, будто это было молодое вино.
Впоследствии они еще больше усовершенствовали свою систему. К счастью, на складе обнаружилась целая груда противогазов, которые они могли выпотрошить, чтобы взять необходимый для фильтрации активированный уголь. Фильтры уже никогда больше не подводили их.
Сильнее всего в первые годы их угнетало все же свободное время, когда совершенно некуда было девать себя. Спустя три года после того, как остров покинул обслуживающий персонал, были зачитаны до дыр выученные почти что наизусть журналы сорок четвертого года. Радиоприемник беглецы захватили с собой. Поэтому экипаж всегда с нетерпением ожидал четверга. Тогда уже с утра можно было начинать готовить самолет к полету. Чтобы накачать вручную баки с бензином, уходило несколько часов. Однако и к этому нельзя было приступать слишком рано, не то работа кончалась раньше времени, а вылет после долгого бездеятельного ожидания казался дурным предвестием. Пятница тоже была хорошим днем, большей частью она уходила на отсыпание и осмотр самолета.
К счастью, беглецы не тронули склада с горючим.
В дальнейшем забот прибавилось. Моторы и оснастка постепенно начали сдавать. Одно за другим требовало замены. Вначале они просто брали части со склада. Позднее приходилось все больше времени проводить в подземной мастерской, реставрируя старые детали и изготовляя новые.
Со временем Берг и Коонен обрели завидную сноровку в обработке металлов. Набив руку на алюминии и меди, они на третий год уже отшлифовывали сталь, бортстрелок Клайс специализировался по электричеств. у С помощью телефонного кабеля и заизолированного антенного провода он исправлял и обновлял рвущуюся от вибрации и перепада температур проводку и соединения в электросхеме самолета. Единственное, в чем они не ощущали и малейшей нехватки, было время. Десятки часов прилежной ручной работы возмещали недостатки материала и технологии. Из-за технических неполадок вылет машины ни разу не откладывался.
Мастерская точно так же, как жилье экипажа и все склады, была врублена в скалу, только не так глубоко Гранитный склон, в котором в свое время выдолбили это помещение, имел в стене, обращенной к морю, метровой высоты окно, через которое на станки падал свет Был он, правда, скудным окно, чтобы скрыть предательский блеск стекла, завешивали снаружи маскировочной сеткой. Но запасы ее через несколько лет пришли к концу. Бывшие интенданты явно оказались не в состоянии предвидеть, с какой быстротой арктическая погода истачивает хлопчатобумажную сетку либо не учли возможной продолжительности использования базы. Во всяком случае, окно с той поры оставалось незавешенным, и в мастерской, по крайней мере в течение полярного дня, было светлее.
Для Берга и его товарищей это оказалось отнюдь не бесполезным. Поначалу они, правда, чувствовали себя в мастерской неуютно, будто раздетыми. Но со временем не прикрытое с моря окно стало привычным. Никто за ним никогда не появлялся. Теперь днем можно было работать у тисков без электрического освещения и заводить движок на короткое время, лишь когда требовалось включить токарный или фрезерный станок. Недооценивать этого было нельзя: небольшие запасы дизельного топлива для движка таяли с невероятной быстротой. Запустив на короткое время движок, они спешили одновременно подзарядить и аккумуляторы, которые освещали жилище, хотя пользовались ими даже во время полярной ночи сверхбережливо и зачастую обходились небольшой карбидной лампой. На складе пока еще стояло несколько черных запаянных бочек с карбидом.
Ценой неимоверного терпения штурман Коонен справлялся на этих довольно примитивных станках даже с самыми сложными шлифовальными работами по ремонту клапанов и подшипников двигателей. Постепенно у него появился даже азарт, который прямо-таки заставлял его браться за дела, казавшиеся на первый взгляд невыполнимыми. Берг очень высоко ценил эти рабочие периоды своего штурмана. Не только потому, что они были так необходимы самолету, но еще и потому, что в этих случаях можно было целыми днями не опасаться вспышек кооненовской разговорчивости, причем нередко вставали не дающие покоя вопросы о смысле или бессмыслии их существования.
Именно на эти вопросы Берг не был в состоянии дать убедительного ответа, хотя и верил с присущей военному человеку неколебимостью, что живут они правильно.
Летчики уже дважды собственными силами провели капитальный ремонт моторов. Каждому летчику, даже начинающему, было ясно, что моторы боевого самолета капитальному ремонту не подлежат, при надобности, когда кончается моторесурс, их просто заменяют на заводе — так поступали в редких случаях, если только самолет по удивительной случайности сам к тому времени не оказывался вконец изрешеченным. Но правило это было введено давно и в других условиях, оно было не в состоянии предвидеть всех превратностей войны. Придерживаться его они не могли, тогда им пришлось бы попросту списать свой бомбардировщик.
LQ86 при всем износе постоянно находился в рабочем состоянии. Каждый из трех членов команды следил за своим: заботой Берга были механизмы фюзеляжа и крыльев, Коонена — двигатели, Клайса — электрооборудование.
Теперь без Клайса жизнь осложнилась. Половина дефростеров на окнах пилотской кабины вышли из строя, и, чтобы они в полете не замерзали, пришлось наклеить куски целлулоида, оставляя между ними слой воздуха. Однако целлулоид быстро желтел, и видимость ухудшалась, к тому же на складе оставались лишь поцарапанные обрезки.
Они похоронили Клайса у самой посадочной полосы. На всем острове это было единственное место, где нашелся метровый слой почвы.
Берг запомнил похороны до мельчайших подробностей. Они занимались этим два дня.
Клайс принадлежал еще к тому сословию бортстрелков довоенной школы, когда кандидатов подбирали, помимо всего, еще и по телосложению. Принимали крепких, но невысоких и легких парней. Клайс так до самой смерти и остался похожим на подростка. Только лицо постарело да сморщилось. Чинопочитание у него тоже оставалось истинно довоенным, слово Берга было для Клайса законом. И раньше немногословный, Клайс в последние годы открывал рот лишь для односложных ответов, когда Берг или Коонен его о чем-нибудь спрашивали. Зато, подстерегая за прибрежными камнями уток, он мог день напролет подражать птичьим голосам и таким образом всегда приманивал к себе богатую добычу. Раза два Берг украдкой ходил слушать эта «утиные концерты» своего бортстрелка.
Настоящей страстью Клайса всегда оставались красивые люди, рослые и изысканно одетые. Тут подсознание восполняло то, чем сам Клайс был обойден в жизни. Стена в убежище над его койкой была вся оклеена вырезанными — не иначе как из довоенных журналов — снимками дам и джентльменов. Господа в смокингах и спортивных костюмах с широкими лацканами, дамы в элегантных полудлинных и длинных вечерних туалетах и в роскошных дорожных костюмах из мягкого твида, изящных перчатках, в туфельках, с блестящими чемоданами из крокодиловой кожи и модными сумочками. От этих снимков веяло чарующим дыханием какого-то далекого, чуточку отрешенного мира спокойных и беспечных людей.
Берг временами думал, что, если бы Клайс не стал по стечению обстоятельств бортстрелком, он бы, наверное, поступил официантом или портье в самый роскошный ресторан, чтобы ежедневно находиться среди вылощенных и безупречно одетых клиентов.
В женских снимках Клайса не было и тени сексуальности. В те времена, когда обслуживающая команда еще находилась на острове, Клайс с неприкрытым отвращением глядел на фотографий полуголых, с утрированно выпяченными формами солдатских красоток, которыми были увешаны стены. Как только обслуживающая команда покинула остров, Клайс, не говоря ни слова, собрал со стен все эти раздражавшие его фотографии. Что он с ними сделал, так и осталось тайной для Берга и Коонена, фотографий этих они уже больше никогда не видели.
Впоследствии, изнывая от безлюдья и навалившейся апатии, Коонен порой с легким сожалением вспоминал этих расцвеченных типографским способом добротных самок.
Клайс ухаживал и за своей одеждой, которая год от года обретала все более жалкий вид. В свободные от дежурств часы он смастерил из железки и консервной банки утюг, отполировал до блеска поддон и регулярно отглаживал этим утюгом свой френч и брюки. Когда хромовые сапоги окончательно развалились и на складе ничего, кроме грубых солдатских сапог, не оставалось, Клане и на них каждое утро с большим трудом и терпением наводил лоск, будто имел дало с зеркального блеска обувью, которая полагалась к парадному мундиру.
Они не сразу свыклись с этим. Вначале, когда Коонена выводили из себя продолжительное одиночество и безделье, он принимался подтрунивать над Клайсом. Так легко было отпускать все новые и новые оскорбительные шуточки по адресу модника. Многое пришлось выслушать Клайсу: и то, что в здешних краях из-за холодов не водятся даже русалки, чтобы подивиться его пижонству, и что, прежде чем они предстанут перед господом богом, у всех у них все равно сползут с зада последние отрепья. Порой в желчных замечаниях Коонена звучали нотки его собственной неполноценности.
Но когда единственным результатом припадка язвительности оказывалось лишь то, что Клайс опять два дня вообще не раскрывал рта, Коонен наконец уразумел, что наказывает этим самого себя, и перестал задевать слабости товарища. С тех пор Клайс мог беспрепятственно удовлетворять свою страсть к красивой и опрятной одежде.
Собственно, это ни Бергу, ни Коонену никоим образом не мешало. Даже, может, вносило в их, по сути, бесконечно серые будни нечто будоражащее и заставляло их самих также подтягиваться.
Они заметили у Клайса какие-то странности примерно за год до его смерти. По утрам бортстрелок оставался лежать на койке с застывшим взглядом, и только непосредственное приказание командира способно было заставить его с трудом подняться. Он зачастую оставался теперь небритым, так что ему приходилось делать замечание и по поводу его щетины. Раньше Клайс старательнее всех скоблил по утрам узкой полоской своей сточенной бритвы подбородок. Несмотря на неизменную норму питания, Клайс страшно похудел, при этом его голова словно бы все увеличивалась. Она теперь казалась слишком тяжелой для него. При малейшей возможности Клайс подпирал голову руками, взгляд его оставался измученным.
Особенно заметно состояние Клайса ухудшилось после случая над воздушным пространством Скандинавии.
В тот раз уже на большом свету они возвращались с одного из своих дальних маршрутов. Встречи с другими самолетами они практически не опасались. Опыт подсказывал, что в здешних краях истребители по их курсу не летали. Правда, иногда они видели где-то на большом отдалении и всегда гораздо выше себя какие- то стреловидные летающие предметы, порой за ними тянулся даже прямой белый след, только вряд ли это, по мнению Берга, могли быть какие-то самолеты. Скорее их можно было принять за известные летающие снаряды типа «фау-1» и «фау-2», которые никакого отношения к авиации не имели.
Такое невнимание было взаимным. Их тоже видели. Однако летчики первых «тандерджетов», «тандерболтов» и «тандербэрдов» были слишком заняты пилотированием своих не очень маневренных скоростных истребителей, чтобы обратить внимание на летящего сравнительно низко и на небольшой скорости LQ86. По их мнению, это был явно какой-нибудь списанный военный транспортный самолет, который доживал свой век на перевозке коммерческих грузов. Молодые пилоты первого поколения реактивных машин быстро забыли прерывистый гул и леденящие ужасом душу силуэты самолетов своей недавней мальчишеской поры, по мере их возмужания воспоминания военных лет безвозвратно уходили все дальше и дальше.
Потом появились уже столь быстрые «тандерчифы» и «старфайтеры», что из их кабины LQ86 казался каким-то неподвижным пятнышком на земле или повисшим в воздухе орлом. Они летали в слишком разных временных и скоростных плоскостях, чтобы вообще иметь какие-то точки соприкосновения.
Но в то утро к LQ86 все же приблизился чужой самолет. Ни Берг, ни Коонен даже не успели узнать, что это была за машина. Возможно, какой-нибудь «Дуглас», совершавший ранний чартерный рейс, или патрульная «каталина» чьих-то военно-морских сил; они не заметили ее приближения, так как машина подошла с хвоста на большей, чем у LQ86, скорости. Клайс почему-то решил, что их атакуют. Развернув пулемет на турели, он дал несколько длинных очередей. Резкий треск выстрелов на какое-то мгновение перекрыл гул моторов.
Пули Клайса дырявили с близкого расстояния фюзеляж, били по моторам, высекая из них огонь и дым. Самолет задрал нос и словно застыл на какой-то миг, потом камнем рухнул в бездну. Клайс ясно видел охваченное ужасом лицо пилота и его открытый в крике рот.
Картина эта с тех пор непрестанно стояла у него перед глазами. Клайс теперь частенько оставлял в тарелке еду, на карабин он вовсе не смотрел, и случалось, что по утрам даже приказание Берга не могло поднять его с постели. Лишь только к вылету он по привычке появлялся у самолета точно в срок. Со сморщенного, посеревшего лица на других глядели его бесцветные, бесконечно усталые глаза.
Через два месяца Коонен обнаружил утром Клайса в койке окоченевшим. Бортстрелок умер тихо, возможно, он последним усилием воздержался от того, чтобы потревожить других, рот его перекосила смертная мука.
Полтора дня Берг и Коонен попеременно копали могилу на единственном клочке земли на острове. Хотя стояла осень, но ранние холода уже успели схватить тонкий слой почвы на скальном ложе, и с помощью одной лишь небольшой саперной лопатки дело продвигалось медленно. Но это не имело значения. Клайс умер в ночь с воскресенья на понедельник, следовательно, в свободную половину недели. Так что забота о его бренных останках заполнила для Берга и Коонена пустые дни.
Когда они добрались до скалы, Коонен взял у Берга лопату и насыпал немного земли обратно в могилу. Тонкий слой прикрыл каменное ложе. Просто немыслимым казалось опустить Клайса на голый камень.
Они завернули тело бортстрелка с непропорционально большой восковой желтизны головой в его ненужный уже парашют и, понемногу потравляя стропы, опустили Клайса в могилу. Затем дали салют из пистолетов. Пальцы окоченели. Все три раза Берг морщился — выстрелы звучали вразброд.
Потом Коонен разрезал горелкой наискось бочку из-под бензина, вырубил из гильз одиноко уставившейся в небо возле склада с горючим зенитной пушки пять медных букв и приклепал их кусочками медной проволоки к дну бочки. Затем вкопал свое надгробие из оцинкованного железа примерно на фут в могилу, повернув днище навстречу их обычному посадочному направлению. Бергу теперь всякий раз при заходе на посадку посадочным знаком светило имя: КЛАЙС.
Крест установить было нельзя. Его не из чего было сделать и можно было задеть крылом.
В четверг они снова ушли в полет. Про себя Берг подумал, что Коонен ему все-таки нужнее Клайса. При надобности и штурман сумеет занять место стрелка, курс же надо прокладывать постоянно. Кроме того, Коонен как второй пилот может взять в свои руки штурвал. Додумав до конца свою мысль, Берг даже не удивился тому, что она не показалась ему циничной.
Это был невероятный полет. Над большей частью Европы циклон громоздился на циклоне, внизу, на земле, бушевали бури и шли проливные дожди, на высоте же LQ86 гребни облаков и внезапные потоки воздуха так сотрясали машину, что дергались рули и трещала на обшивке клепка. Коонена обычно никогда не укачивало, но на этот раз бесконечная болтанка и вибрации выворачивали душу наизнанку. То и дело ему приходилось глубокими вдохами и глотательными движениями отгонять тошноту.
Берг вцепился в штурвал, который сонмы каких-то бесплотных созданий старались непрекращающимися резкими рывками выбить у него из рук. Моторы ревели натужно и неровно, штормовые вихри то уплотнялись и твердели возле лопастей пропеллеров, то вдруг разрежались так, что моторы при том же газе вдвое увеличивали обороты.
Бесконечные сотрясения и рысканья самолета в воздушных потоках вконец измотали пилотов. Словно тупая ревматическая боль, охватило Берга ощущение старости и усталости его машины.
Под утро они, как всегда, легли на обратный курс.
Земли нигде не было видно. Под ними во все четыре стороны простирались безбрежные, без единого просвета, плотные темно-серые слоистые облака — стратус. Возможно, что тучи над землей сочились нескончаемой изморосью. Вполне вероятно. Отсюда, с трехкилометровой высоты, облака казались далекими, их гребни и впадины едва проглядывались лишь как разные оттенки все того же безжизненно-серого пространства.
Потом из-за горизонта показалось солнце. Его огненножелтый луч, ударивший с правой стороны кабины, вонзился в глаза Коонену. Несколько мгновений спустя пламенеющий диск выкатился настолько, что осветил сверху облака. Серый стратус окрасился в розовое; сумерки осели во впадинах, которые к тому же приняли теперь лиловый оттенок. Мертвенно-серый ковер запылал вдруг теплыми и радостными красками.
Берг вновь переживал в заоблачной вышине это священное мгновение природы. Если и было что-то, кроме долга и привычки, что после длительной службы в авиации еще привязывало его к полетам, то видимо, именно эта возможность всякий раз заново испытывать восхищение, наблюдая за вспыхивающей над облаками игрой солнечные лучей.
Он был глубоко убежден, что увидеть это необычное зрелище дано лишь редким избранникам судьбы. Тем, кто связал свою жизнь с пилотским креслом и штурвалом самолета. Берг и предположить не мог, сколько тысяч проснувшихся ото сна безмятежных пассажиров видят каждый день точно такие же картины из иллюминаторов огромных лайнеров, потолок которых намного превышает высоту полета LQ86.
И хорошо. Сознание этого обстоятельства могло бы потрясти его.
Именно в время в наушниках Берга что-то зашумело, и сквозь треск донеслись какие-то неопределенные попискивания, из которых ничего нельзя было понять. И все же после длительного перерыва это случилось впервые, когда на их частотах появились радиосигналы, они заставили насторожиться.
Берг сразу же обрел уверенность в том, что радист главного штаба настраивается на их волну и что сейчас последуют позывные, которых они напрасно ожидают все эти сотни ночных часов. Он развернул самолет и снова взял курс на материк.
Но позывные так и не раздались. И вновь они таранили фронт циклона, борясь с бешеными воздушными потоками, опять ныряли из синевы в облачное месиво, где самолет трясся и грохотал, будто облака были выстланы булыжником. И все напрасно. Шорохи и писки в наушниках пропали бесследно. Они больше не появлялись на частотах LQ86. То ли это был неопытный радиолюбитель, то ли небрежный радист с рыболовного траулера случайно забрел на их волну, но, заметив ошибку, тут же перевел регулятор.
Через некоторое время Берг снова лег на обратный курс.
Горючее достигло почти что критической отметки. Лететь к острову можно было только напрямую, любой крюк означал бы, что они рискуют, не дотянув, плюхнуться с пустыми баками где-нибудь в море.
Когда они наконец вблизи побережья Северного моря выбились из облаков и увидели землю, то выяснилось, что жестокая ночная болтанка вывела из строя альтиметр. Седые послештормовые валы и прибрежная полоса возникли в такой близости, что Берг инстинктивно взял штурвал на себя, и самолет подпрыгнул, словно ударился колесами об упругую водную поверхность. Берг и Коонен одновременно глянули на высотомер. Стрелка стояла недвижно на отметке 1500 метров. Действительная высота была раза в три-четыре меньше того. Берг выровнял самолет и на какое-то мгновение задумался. Затем он решил продолжать полет на той же высоте. Горючее расходовалось экономнее всего на неизменном режиме полета.
Небо на востоке быстро прояснилось. В тот миг, когда они достигли кромки берега, из-за фронта облаков на землю потоком пламенеющей лавы хлынул солнечный свет. Умытые дождем приморские луга разом вспыхнули изумрудной зеленью, тусклые до того волны вдруг обрели металлический блеск.
И тут показались лошади. Они были очень хорошо видны. Лошади стояли на утреннем лугу в одиночку и парами, их обращенные к востоку и освещенные низким солнцем бока светились золотисто-красным светом.
От лошадиных ног начинались другие, черные и с неимоверно длинными ногами лошади. Коонен был не в силах отвести взгляда. Две лошадиные тени слились головами воедино — стоявшие в ногах у. них маленькие красные лошадки терлись шеями друг о друга.
Коонен вздрогнул от своего самого затаенного юношеского воспоминания.
На рассвете они вышли вместе с девушкой из овина, в котором, будто в предчувствии сиюминутной разлуки, провели любовную ночь, страстную и безудержную. Остановившись в дверях овина, они глядели на омытый ночным дождем луг, глаза их все еще горели необыкновенным блеском. Поднявшееся откуда-то сзади солнце отбросило их гигантские черные тени на осыпанную сверкающими каплями росы траву.
Девушка обхватила гудевшую голову Коонена своими холодными ладонями и прижалась губами к его губам. Их длинноногие тени, казалось, навечно слились воедино. Хотя это продолжалось всего мгновение.
Имя той девушки Коонен хранил в затаенных глубинах памяти. Он никогда не извлекал его оттуда даже в мыслях. С того самого дня, когда лейтенант в третье военное лето получил известие, что от дома, в котором жила девушка, от целого района города вместе со всеми его жителями после жестокой ночной бомбежки не осталось ничего, кроме сровненных с землей и засыпанных пеплом развалин, нигде ни одной живой души.
Во время последовавшего вслед за этой вестью боевого вылета Коонен вдруг оказался не в состоянии нажать на кнопку бомбометания.
Вместо него это сделал Клайс, которому Берг после второго захода отдал соответствующий приказ. Промедление чуть не стало для них роковым. На втором круге их настиг луч прожектора, и самолет получил прямое попадание. Счастье, что снаряд был малого калибра. Собрав воедино весь свой опыт, Берг на освободившейся от груза машине все же дотянул до своей территории. Машину после вынужденной посадки пришлось списать.
Затем до получения «мотылька», как они прозвали свой LQ86, у них изрешетили еще один самолет. По счастливой случайности и на этот раз никто из членов экипажа не получил сколько-нибудь серьезных ранений.
Коонен после того памятного полета подал рапорт о переводе его в пехоту. Однако война уже успела перемолоть изрядное количество квалифицированных летчиков, все ощутимее становился недостаток в кадрах, поэтому и рапорт Коонена был решительно отвергнут. Лейтенанта послали на две недели в воинский дом отдыха подлечить нервы и приказали продолжать службу в том же соединении. Рука его должна была вновь обрести способность сбрасывать бомбы.
При виде красно-черных коней губы Коонена непроизвольно прошептали начальный звук имени длинноногой девушки. Но он вовремя спохватился и судорожно сжал рот, словно то ставшее запретным имя было ключом, который открывал ворота гибельной бездны.
А лошади остались на лугу, даже головой не повели. Их эта пронесшаяся с ревом птица ничуть не касалась.
И снова в который уже раз капитан Берг привел свой истрепанный самолет на посадку из такого полета, какой для другого летчика мог бы вообще оказаться последним.
2
LQ86 продолжал полеты.
Берг вслушивался в тишину наушников, пока не начинало звенеть в голове. Если не сегодня, то в одну из следующих ночей обязательно должны были прозвучать позывные. В ночь с четверга на пятницу, во время их дежурства в воздухе.
На экранах локаторов, высыпавших за последние годы густо, как грибы после дождя, иногда появлялись импульсы LQ86. Однако, приближаясь к берегу, Берг летел обычно для скрытности так низко, что светящаяся точка исчезала за кромкой экрана или же самолет укрывали неровности рельефа местности. А если относительно медленно движущаяся точка какое- то время и наблюдалась на экране, то ее, как правило, считали проявлением атмосферных помех, из-за которых никому не приходило и в голову поднимать тревогу.
Иногда LQ86 видели с борта случайных ночных самолетов. Невнятная тень на бледном фоне освещенных луной облаков, загадочный силуэт без бортовых огней, лишь раскаленные выхлопные газы, пышущие вишнево-красным отсветом, да еще случайные блики, отбрасываемые при луне стеклами фонаря кабины. Кто считал это просто наваждением ночного неба, другие были втайне убеждены, что видели собственными глазами корабль инопланетных пришельцев. Однажды сенсационное сообщение о предполагаемом космическом объекте со слов какого-то летчика попало даже на страницы газет.
Капитан Берг ни о чем не догадывался. Вокруг него простиралось бесстрастное безмолвие. В этом безмолвии подспудно текла река времени, однако ее течение Берг ощущал совершенно иначе, нежели жители городов, над которыми он пролетал. Там на земле постоянно что-то менялось: рождались и умирали люди, вставали новые дома, прокладывались улицы, привычные виды менялись на глазах. Это и были приметы движения времени. Берг был лишен всего этого. Месяцы и годы для них с Кооненом сливались в одно непрерывное дежурство, в немыслимо длинный день, на протяжении которого все в их окружении оставалось, в сущности, неизменным. Поэтому он давно потерял счет времени. Календарь, который они вели, показывал дни, но не годы. Изменения же, которые Берг замечал на земле, он отмечал с таким отчуждением, будто они к нему ни малейшего отношения не имели. Он снова и снова повторял полеты в предписанном ему радиусе над воздушным пространством больших городов, где он чувствовал себя уже почти что постоянным жителем.
При этом порой случалось, что они угождали ненароком в рабочую зону диспетчеров аэропортов, которые начинали проявлять беспокойство и пытались выйти на радиосвязь с LQ86. Но аэродромные радисты никак не могли нащупать нужную волну. Они были слишком молоды для того, чтобы знать частоты, применявшиеся в авиации в годы минувшей войны, их никто этому не учил. Тщетно вызывали они LQ86, на всех частотах гражданской авиации. Берг никогда не притрагивался к регулятору настройки, он твердо знал, что его позывные могут прозвучать только на волне, которая определена главным, штабом.
Диспетчеры кляли воздушных хулиганов, крыли вовсю растяп-любителей, которые приобретали на собственные деньги самолеты, но ведь полетные навыки не купишь — и посылали в эфир предупреждения идущим на посадку рейсовым самолетам, и не давали разрешения на старт нетерпеливо ожидающим взлета пилотам, пока неизвестный самолет не удалялся на достаточное расстояние. Иногда на основании жалоб диспетчеров высшие чины гражданской авиации заявляли протест военным властям. Они полагали, что в данном случае весьма вероятна возможность засекреченного: полета. В военных штабах жалобы обычно расследовались, при этом устанавливалось, что в указанное время в данном квадрате никаких военных самолетов не находилось, и составлялся лаконичный ответ: наших машин в воздухе не было.
Однако современный мир стал очень сложным, и немногословные ответы военных властей лишь укрепляли уверенность гражданских летчиков в том, что неизвестный самолет, конечно же, выполнял какое-то особо важное задание, о котором простым смертным не полагалась давать никаких объяснений.
Однажды все же нелепая случайность чуть было не оказалась губительной. Об этом случае штурман Коонен вспоминал еще и в минувший сочельник.
В тот вечер они сидели друг против друга за столом в убежище, с которым за эти долгие годы настолько сжились, что стены укрытия казались им собственной шкурой. Между ними стояла елка, выструганная Кооненом из дощечек консервного ящика. Она была большой и составной, штурман колдовал над ее сооружением более полугода. В последнее время он уже почти не ходил ловить рыбу, а вместо этого просиживал часами с остро отточенным ножом и, подобно свободному от вахты матросу на паруснике океанского плавания, выстругивал из палочек матросскую елку.
В общем-то им бы не следовало тратить дощечки на игрушки, все до последней щепочки уже давно было на учете для растопки.
Обычно они никогда не давали огню полностью угаснуть в своей круглой железной печке, но один раз в неделю составлял исключение. В полетную ночь ничего нельзя было поделать. Когда они в пятницу утром возвращались, печка была холодной. Тот, чья очередь дежурить наступала, брал ведро и отправлялся за углем, сгруженным когда-то с парохода в огромную кучу. Потускневший от мороза и дождя уголь стал рассыпчатым и с каждым годом разгорался все труднее. Они уже долгое время пользовались для растопки порохом, который орали из зенитных снарядов. Гильзовой меди для починки механизмов и двигателей требовалось все больше. Порох, правда, на мгновение вспыхивал жарким пламенем, но все равно нельзя было обойтись хотя бы без горстки щепочек, чтобы огонь смог набрать силу.
И все же у Берга язык не повернулся остановить Коонена. Он с удивлением обнаружил, что время и с него самого стесало некоторые острые углы. Раньше он бы запретом и приказом утвердил свое мнение, а теперь не стал этого делать.
Странное, собранное из сотен палочек сооружение, которое именовалось матросской елкой, вызывало какие-то смутные, давно забытые чувства из ушедших как сон далеких довоенных времен, мысли о доме с зелеными ставнями на углу бульвара, где никогда, ни в одно время года не властвовало столь стылое безлюдье, как на улицах больших городов, кружа над которыми он ждет теперь свои позывные.
Пожелав друг другу всего доброго, они отпили каждый из своей кружки по глотку спирта. Берг рассеянно тыкал по стремившимся ускользнуть из-под вилки бобинкам на тускло поблескивающей алюминиевой тарелке. Уже который год они придерживались правила выбрасывать в сочельник утром старую посуду и брать себе со склада новую. Берг подумал, что теперь, когда они остались вдвоем, посуды им хватит еще по крайней мере на тридцать три года.
— Командир, — вдруг после долгого молчания хрипло проговорил Коонен. — Знаешь, командир? А мне все-таки безумно жалко того парня с желтым ягуаром.
Берг сразу понял. За эти годы они настолько сжились друг с другом, что их мысли всегда шли параллельно, как жилы в проводе, — неважно, свяжешь ли ты его узлом или вытянешь в струнку.
Тогда они в предутренний час опять повернули к своему острову. Берг выбрал самый прямой курс, который экономил им полбочки бензина. В последнее время его стал преследовать страх, что они расходуют слишком много горючего, и его, чего доброго, не хватит на то, чтобы достигнуть указанного квадрата, когда наконец послышатся долгожданные позывные. Гора пустых бочек давно уже высилась над полными.
Он себе и представить не мог, что его прямой, как стрела, курс на этот раз пересекал строго запретное пространство, через которое не пролегала ни одна воздушная линия, ни один случайный маршрут, что даже для приближения к этой местности всякий раз испрашивалось специальное разрешение, хотя под крылом ничего, кроме лесов и гряды невысоких холмов, не было видно. Среди невинно зеленевших лесов и холмов земля скрывала результаты самой неимоверной концентрации напряжения человеческого разума, но так как они предназначались для целей уничтожения, то и предполагалось, что за этими секретами охотятся, употребляя весьма внушительные силы и средства. В соответствии с этим была построена и защита этой объявленной запретной территории.
Карта же Берга составлялась еще в те времена, когда там, внизу, действительно расстилались всего лишь грибные леса.
Территорию эту оберегало столь чувствительное и точное оборудование, что и LQ86 не мог остаться незамеченным. Уже само его приближение к запретной зоне было с секундной точностью зарегистрировано на главном пульте слежения. Когда попытки установить с приближающимся самолетом радиосвязь остались безуспешными, в воздух был поднят перехватчик.
Поскольку согласно донесениям радиолокационных станций нарушитель относился к устаревшему типу тихоходных машин, то в воздух не стали поднимать целое звено. Нетрудно было предположить, что именно этого, пожалуй, и добивались неизвестные нарушители. Когда дежурное звено окажется втянутым в преследование тихоходного отвлекающего самолета, которого нельзя не заметить, то, вполне вероятно, и откроется простор для действий сверхзвуковых разведывательных самолетов, которые смогут беспрепятственно фотографировать своей инфрааппаратурой из стратосферы и производить всяческие измерения с помощью электроники. Тут следовало перехитрить потенциального противника.
Берг и Коонен заметили истребитель, когда он пронесся над ними. Незнакомый завывающий гул на мгновение заглушил рокот моторов LQ86. Он словно вдавливал их головы в плечи. Стремительно удалявшаяся реактивная машина медленно покачивала крыльями. Это означало требование следовать за нею. Всего лишь минуту спустя истребитель уже исчез далеко впереди по курсу.
Коонен взглянул на командира, выпучив глаза; вот это скорость! Чутьем старого воздушного волка Берг сразу понял, что незнакомый самолет вернется. Он сам сделал бы именно так. Берг произвел маневр. Резкий вираж тут же изменил курс LQ86 на 120 градусов, к тому же бомбардировщик оказался метров на триста ниже прежнего. Темный силуэт машины в такой близости от скрытой в сумерках земли должен бы остаться незамеченным.
Едва Берг завершил маневр, как истребитель возник вновь. С поразительной точностью — на этот раз пересекающимся курсом — он появился с хвоста LQ86. Скорость его сейчас была не столь бешеной, Коонен и Берг успели разглядеть и странный шарообразный головной убор летчика, и желтую голову ягуара на заостренном носу истребителя.
Ни командир бомбардировщика, ни штурман и ведать не ведали, что летчик перехватчика снизил скорость до минимальной, как не могли они знать и того, что ему не доставляло и малейшей трудности отыскать в ночном небе LQ86, импульс которого виднелся на экране бортового локатора.
Берг вовсе не собирался выполнять приказания и идти на посадку. Сдача в плен никоим образом не входила в его расчеты. В то же время он понимал, что имеет дело со сверхмощным противником. Уже одна эта скорость! Все известные Бергу ночные истребители летали только чуть-чуть быстрее его LQ86. Авиационная промышленность противника успела явно уйти далеко вперед, теперь вся надежда на опыт и хитрость. В следующий заход истребитель уже, пожалуй, может открыть огонь. Наверняка у него имеется как минимум две-три пушки и целая куча пулеметов. Они за десять секунд изрешетят LQ86.
Несколькими отрывистыми жестами Берг объяснил Коонену, что делать. Штурман перелез в башню бортстрелка, там пилот истребителя должен был его лучше разглядеть. Когда «ягуар» снова приблизился, Коонен показал, что они ищут посадочную полосу. Летчик повелительно указал направление аэродрома. Коонен знаками дал понять, что они последуют указанию, и «ягуар» снова пронесся вдаль на следующий заход. Берг с чувством удовлетворения подумал, что развитие авиации все-таки в какой-то степени послужило и ему на пользу. Истребитель противника не мог висеть у него безотрывно на хвосте, машина для этого была слишком скоростной.
Теперь Бергу пригодился весь его долголетний опыт. Когда-то давно, во время войны, он много раз ходил в этих местах на бреющем полете. Операции тогда длились неделями. И до сих пор он безошибочно помнил все до мельчайших деталей окружающей местности. LQ86 перешел тут же на бреющий полет и лег на новый курс. Только бы успеть, только бы противник предоставил ему на это необходимое время.
«Ягуар» не появлялся, будто невысказанное заклинание Берга и впрямь задержало его. Небольшая неточность на повороте вынесла перехватчик на десяток километров дальше. Когда он наконец вернулся назад к LQ86, летчик истребителя вдруг обнаружил, что преследуемый самолет летит совсем другим курсом. Он дал предупредительный выстрел ракетой, которая пронеслась низко над LQ86, подобно комете.
В этот момент летчик «ягуара» не смотрел на экран своего локатора. Цель и без того была ясно видна, летчик взглядом проводил огненный след своей ракеты. Он не понял, почему ракета, которая была нацелена гораздо выше неизвестного самолета, вдруг угодила в него и разорвалась. В следующее мгновение он и сам пронесся по следу своей ракеты над LQ86.
Берг видел оба взрыва. Сперва меньший — от огненной кометы. Коонен что-то прокричал, но Берг даже не шевельнул штурвалом. Он знал, что через секунду над ними должен пронестись истребитель. Как только свистящий раскат вжал его в сиденье, Берг до отказа взял штурвал на себя. Нос бомбардировщика начал медленно задираться, а на месте только что сверкнувшего взрыва полыхнуло уже новое, огромное пламя.
Этот обрыв, столь неожиданно нависший над равниной, старые летчики, которых под конец войны уже так мало оставалось в живых, называли горой Вознесения. Она вздымалась под таким углом, что, приближаясь на бреющем полете, ее чаще всего замечали слишком поздно. Особенно если видимость была не совсем отменной. С тех пор как в этих краях начали летать, гора Вознесения время от времени становилась роковой для неосмотрительных пилотов, подлетавших к ней со стороны равнины.
Старый бомбардировщик напрягал последние силы, чтобы уйти вверх и влево от темной надвигающейся массы земли. Моторы ревели на предельных оборотах. Берг просто физически ощущал, как под воздействием страшного давления газов в перегретых стенках цилиндров возникают микроскопические трещинки, металл становится в бушующем пламени паров бензина все более пористым и хрупким, а шатуны вот-вот переломятся, словно цыплячьи ножки. Еще мгновение — и наступит коллапс, разрыв, конец. Фильтры захлебывались и исходили кашлем, не в состоянии пропустить достаточное количество воздуха, моторы астматически задыхались, рули высоты бились в упругих воздушных струях, и их биение передавалось через штурвал рукам, плечу, всему телу Берга, как неотвратимый смертельный озноб, словно преследующий каждого летчика начиная с его самого первого учебного полета кошмар — флаттер.
Еще раз LQ86 совершил невозможное. У Коонена возникло ощущение, что, когда они переваливали через гребень горы, верхушки елей обмели брюхо бомбардировщика. Сзади, чуть ниже и правее их на склоне горы бушевало яркое дымное пламя, среди которого сверкали молнии разрывов. Неожиданно Коонену показалось, что пламя походит на голову желтого ягуара.
Когда они перевалили через гору, перед ними во все небо встали высокие зеленые сполохи северного сияния.
Меньше всего Берг и Коонен могли бы предположить, что именно это призрачно-красивое сияние и окажется для них спасительным. Внезапно разразившаяся магнитная буря, подобно исполинской невиданной руке, смешала на экранах локаторов все импульсы, опустила непроницаемый электрический занавес между LQ86 и его преследователями.
На следующий день причину гибели перехватчика принялась изучать специально созданная авторитетная комиссия, которая, несмотря на скрупулезность обследований, не смогла установить никакой иной причины катастрофы, кроме грубой навигационной ошибки.
— Жалко… — повторил Коонен, отсутствующе глядя на свою матросскую елку.
Берг нахмурился.
— Лейтенант Коонен, — сказал он медленно. — У тебя нервы пошаливают.
Коонен уставился через стол на него долгим взглядом.
— Командир, — произнес он жалостно, — ведь нас вместе с мотыльком годы гложут.
Берг хотел было снова призвать штурмана к порядку, но вдруг оказался не в состоянии сделать это. Горло и грудь схватило горячими тисками, холодным обручем стянуло голову. Он хватал ртом воздух и смотрел застывшим взглядом в глаза Коонену. Так они и остались сидеть.
Свой самолет они с нежностью прозвали мотыльком в последнюю военную весну, на поросшем густыми травами фронтовом аэродроме перед тем, как их экипаж, единственный из всей эскадрильи, отправили на север.
В памяти Берга всплыло давнее воспоминание. Оно было запрятано так глубоко, что им владела уверенность — об этом никто не знает, ни Коонен, ни Клайс. И все же оно теперь вдруг вновь всплыло.
Это случилось на третий или четвертый год после того, как обслуживающая команда покинула остров.
Две недели они не могли стартовать из-за густого тумана. Время тянулось подобно медленно колышущемуся туману, не было разницы между утром и вечером, между ночью и днем, между морем и небом, одна лишь серая бесконечность повсюду.
Когда погода наконец установилась. Берг, словно бы восполняя долгое бездействие, избрал один из самых дальних маршрутов. Он находился на пределе топливных баков. Как обычно, прождав всю середину ночи безрезультатно позывных, LQ86 к утру повернул обратно. Они уже подошли довольно близко к своей базе, в зазубренной цепи прибрежных гор появились провалы, открывая простор бескрайнему ледяному безмолвию, покрытому нагромождениями торосов. И тут в наушниках Берга внезапно раздался едва слышный писк морзянки.
Это не был главный штаб. Столь неопытного радиста там никто бы не держал. К тому же мощность передатчика была явно очень слабой. Кто-то неожиданно ворвался на запретную волну. Продираясь сквозь ошибки неровно работающего радиста и перебивы атмосферных помех, Берг уловил обрывки открытого текста.
«Всем… всем… спедиция опасное… сообщ… ближайшему Крас… ресту… батареи кончают… восточная долгота (цифры с течением времени Берг все же забыл)… северная широта… кто нас слышит…»
На этом текст оборвался совсем. Берг подождал еще, но новых сигналов не последовало. Самолетом управлял автопилот, срочного дела у командира не было, и он сосредоточил внимание на наушниках. Но тщетно. То ли передатчик закончил работу, то ли отчаявшийся радист прочесывал новые частоты.
Первым стремлением Берга было изменить курс так, чтобы он прошел над пересечением данных координат. Это означало сделать часовой крюк. Однако он тут же призвал себя к порядку. Даже если бы на это хватило бензина, он обязан был экономить горючее и беречь моторесурс. Остальное его не касалось. Лишний час полета был бы не чем иным, как расточительностью.
Неожиданно у Берга возникло тайное желание включить передатчик и продублировать услышанное. Радиус действия его рации в несколько раз больше, антенна самолета находится высоко над землей, и аккумуляторные батареи полностью заряжены.
Мгновением позднее он сам с холодным презрением осудил себя. Только самые зеленые юнцы из летчиков могли при выполнении боевого задания обнаруживать себя посторонними радиопередачами. Такие обычно летали недолго. Приказ, который послал LQ86 на арктический остров, безоговорочно запрещал использовать передатчик во время боевых вылетов. Долго ли противнику в любом квадрате запеленговать ночной бомбардировщик, который, как гусь, гогочет в полете.
Они приземлились, как десятки раз до этого, на свою каменистую дорожку, которую только что расчистили после недавнего бурана. Полярная ночь еще не кончилась, утро лишь подернуло ночную тьму сероватым отсветом. Примерно через неделю солнце должно было впервые подняться над горизонтом. Когда колеса самолета остановились в выемке, выработавшейся в конце посадочной площадки, Берг решил, что с этой минуты он о ночном происшествии ничего не помнит.
Спустя три недели, когда уже вовсю светило солнце, при очередном возвращении на базу Берг все же взял курс на точку с указанными в сообщении координатами. Почему он это сделал, он и сам не знал.
Точку пересечения долготы и широты, казалось, пометили в снегу острым карандашом. Приближаясь, Берг постепенно разглядел в чернеющей точке треугольник гребня палатки. Подлетев еще ближе, он увидел возле палатки брошенные нарты. Кругом простиралась безжизненная белая равнина, ни людей, ни собак. Если здесь и были какие-нибудь следы, то различить их на этой режущей глаза снежной белизне было совершенно немыслимо, к тому же ветер и вьюги все вокруг палатки сгладили.
Уже над самой палаткой, когда Берг глянул в последний раз вниз, ему показалось, будто кто-то шевельнул полог. Хотя на самом деле там всего лишь играл парусиной ветер.
После этого Берг несколько дней следил за собой, его одолевали подозрения, не страдает ли он галлюцинациями.
С неослабевающим упорством Берг подавлял в себе эти воспоминания. Ему не было до них никакого дела. Была просто услышанная или прочитанная когда-то история вне всякой связи с действительностью. А в действительности существовали только LQ86, его экипаж и их задание.
Лишь по прошествии нескольких недель Берг снова завернул к палатке. Собачьи нарты уже почти совсем замело снегом. Парусину с одного конца трепало ветром из стороны в сторону. Ни малейшего намека на что-нибудь живое вокруг.
Видимо, люди давно покинули лагерь и отправились искать человеческое жилье. Они просто не стали бессмысленно тратить силы и снимать растрепанную штормовыми ветрами палатку.
Берг изо всех сил подавлял в себе мысль о том, что на этих белых просторах в радиусе сотен миль не было ни одного пристанища. И все равно случившееся снова и снова вставало перед ним с безжалостной отчетливостью.
Теперь он периодически возвращался тем же маршрутом. Это было некой не осознанной даже им самим необходимостью. Коонен ничего не спрашивал. Он свыкся с тем, что командир, намечая нужный маршрут, не вдается в объяснения. Наконец, не все ли равно, над какими точками снежных просторов пролетать?
С каждым разом Берг замечал, как время и погода завершают свою разрушительную работу. Углы палатки сперва начали обтрепываться, арктические ветры исхлестали парусину в клочья. Сугробы наваливались со всех сторон, и однажды палатка рухнула, только какие- то неясные бугры еще проступали из-под снега. От собачьих нарт уже давно не осталось и следа. Наконец обозначенная точка координат на белом безбрежье была окончательно стерта. Лишь голубые тени сугробов под низким утренним солнцем таинственно перекатывались, когда LQ86 пролетал тут в очередной раз.
На их волне больше никогда уже не появлялись посторонние передатчики. Ничто не мешало услышать позывные.
Какие-то засовы и запоры в сознании серьезно износились и разболтались, раз уж это давнишнее и окончательно зачеркнутое воспоминание теперь все-таки всплыло из-под запрета. Берг сосредоточился и испытующе посмотрел на Коонена. Но тот по-прежнему оставался безучастным. Коонена это воспоминание не касалось. Если он и примечал порой проплывавшую под крылом самолета посреди снежной равнины брошенную палатку, то что из этого? У штурмана с нею не было связано ничего, он мог лишь считать ее случайным ориентиром, как все леса, реки или селения, над которыми они пролетали.
В тот сочельник капитан Берг нарушил заведенный обычай, согласно которому они по праздникам не работали.
Он поднялся и объявил:
— Ты прав, Коонен. Наш мотылек на самом деле изнашивается. Пойдем проверим запоры на бомбовых люках. Еще, чего доброго, растеряем невзначай наше последнее достояние.
Берг сделал несколько шагов, которые отделяли его от двери убежища, и повернул голову. Коонен следил за ним взглядом, полным замешательства.
Берг печально улыбнулся.
— Идем, идем, Коонен! — настойчиво произнес он. — Не то, сидя здесь, мы с тобой износимся.
Он натянул на себя тужурку с отошедшей местами подкладкой, нахлобучил бесформенную шапку и, не оглядываясь, вышел из убежища, где на столе стояла матросская елка. У него не возникло даже тени сомнения, что Коонен мог бы не последовать за ним.
Дело было не в дисциплине. Не видя, кроме друг друга, ни одной живой души, оба они уже долгое время совершенно не переносили одиночества.
3
На следующую весну после этого необычного рождества произошло нечто странное. К острову начал ходить неизвестный самолет.
Самолеты Берг и Коонен видели здесь и раньше. Правда, довольно редко, но в последние годы случалось. Только те машины всегда пролетали очень высоко, в стратосфере, к тому же их сопровождал странный однообразный гул, который никакие известные им типы моторов не издавали. В бинокль самолеты в небесной сини выглядели какими-то неправдоподобными, белесыми и полупрозрачными, словно головастики в весеннем пруду. И летели они на такой высоте, которая казалась немыслимой для самолета. Их вообще трудно было отнести к самолетам, и в сознании Берга возникло представление о каком-то ином мире, который ни в чем не соприкасается с земным, хотя и находится в ощутимой близи и даже переплелся с окружающей их реальностью. Но удостовериться в этом было невозможно, тот мир не позволял ощутить себя, он был далеким и опасным, как антиматерия, соприкосновение с которой чревато гибелью в белом пламени аннигиляции.
Одно обстоятельство способствовало углублению этого ощущения. Как-то над материком после долгого томительного ночного полета, после методического кружения над пустыми, безжизненно светящимися улицами и площадями Берг не выдержал. Внезапно его ледяной струей прожег ужас. Вдруг Коонен все-таки прав… Рация — что, если она действительно незаметно вышла из строя, и они до самого судного дня, так и не дождавшись никакого приказа, будут все кружить и кружить над землей? Чтобы проверить это, оставался только один путь.
Не дожидаясь, пока включится контроль разума, Берг схватился за регулятор частоты. Ручка за долгие годы пребывания в одном положении успела словно прикипеть, и, лишь приложив определенное усилие, ее удалось стронуть, клеммы даже щелкнули. Впервые за все эти налетанные ночи LQ86 сменил волну приемника.
Из наушников хлынул неожиданный поток звуков, заставивший Берга вздрогнуть. Сквозь грохочущую, искажаемую перепадами музыку слышалось попискивание морзянки — то переговаривались радиолюбители. Будто всплывая на гребнях невидимых волн, кто-то временами читал на незнакомом языке мореходную метеосводку (Берг понял это из упоминания о направлении и скорости ветра), затем монотонный голос исчез за общим шумом. Берг нервно крутил ручку. Все новые врывающиеся в наушники звуки безжалостно хлестали его слух.
Вдруг послышалось что-то знакомое — с какой-то неопределенной волны донеслась далекая, военных времен песенка. Берг придержал ручку, но тут же эту сентиментальную песенку перебила какая-то безобразно визжащая и гогочущая компания с громогласными гитарами и гнусавым запевалой. И уже на поверхности звукового океана не осталось и следа от простодушной Лили-Марлен, той девушки, которая выстаивала в вечном ожидании перед казармой, под одиноким фонарем. Оргия звуков все продолжалась и нарастала. В тот ошеломивший его момент Берг даже не подумал о том, что включил рацию на полную мощность.
Он глянул вниз. Земля с ее одинокими сонными огоньками ничем не выказывала своего участия в этом ни на мгновение не утихающем реве и гиканье, которое раздавалось в наушниках. Мир, чьи звуки воспринимал Берг, должен был по крайней мере сверкать сполохами. То, что неслось из приемника, представляло какую-то другую, неведомую действительность, химеру, в сути которой невозможно было разобраться.
Переборов себя, Берг вернул регулятор в прежнее положение. На сопредельных с их частотой диапазонах было спокойно. Лишь редкое попискивание морзянки где-то далеко, на границе слышимости, из которого нельзя было ничего понять.
Когда он установил регулятор точно на частоту главного штаба воздушных, сил, в наушниках воцарилось прежнее безмолвие.
Берг мельком взглянул на Коонена. На голове лейтенанта чернел летный шлем, дуги над ушами с течением времени вытерлись, стали белесыми. Коонен безучастно склонился над планшетом с картой. Казалось, штурман дремал. По мнению Берга, это было хорошо. В последнее время он частенько тревожился за нервы Коонена. И вовсе незачем было подбрасывать новую пищу размышлениям лейтенанта о существовании того параллельного мира, чей оглушительный вопль только что вывел из равновесия его самого.
Представление о том, другом, мире Коонен мог получить только в тех редких случаях, когда какой-нибудь патрульный «стратофортресс» пролетал над островом. Бывало это редко. Линии гражданской авиации через эти края не проходили.
Всякий раз, когда головастик-бомбардировщик с гулом пролетел над ними, они дня два пребывали в безмолвном недоумении, не в состоянии обсуждать происшедшее. Будто встретились с привидением или инопланетным пришельцем, существование которого еще окончательно не подтверждено. Со временем это угнетающее чувство все же проходило, и жизнь шла своим чередом.
Но самолет, который появился над островом на этот раз, выглядел совсем иначе. Это была настоящая двухмоторная машина с высоко поставленными крылом и хвостовым оперением. Берг отнес ее к неизвестному ему типу летающих лодок, которая по скорости превышала LQ86. Буквы и цифры на фюзеляже самолета никакой ясности не внесли.
Первый раз лодка прилетела точно с южного направления, немного покружила над островом, снизилась и удалилась тем же курсом. Берг и Коонен наблюдали за ней сквозь щелку в двери убежища. Видимо, безжизненный клочок суши не вызвал у экипажа лодки особого интереса, самолет находился над островом совсем недолго.
Коонен и Берг испытали беспокойство, лишь когда лодка через три дня появилась снова. Теперь она подошла с юго-запада. Берг вместе со штурманом находился в этот послеобеденный час на складе горючего, они собирались было подкатить к самолету бочки, чтобы начать заправку, — был четверг.
При приближении знакомой уже машины оба забрались под маскировочную сетку, которой была прикрыта зенитная пушка, замерли в неподвижности и стали напряженно всматриваться в небо.
Сквозь истлевшую разноячеистую сетку они увидели, что лодка на этот раз спускается еще ниже. Было странно и чуждо слышать в такой близи гул, который принадлежал не их LQ86. Посторонние звуки давно уже были вытеснены из их мира. На этот раз незнакомка кружила гораздо дольше, ее интерес был явным, островок исследовался с разных направлений. У Берга и Коонена, находившихся под маскировочной сеткой, появилось ощущение, будто они голые. Ничего подобного они не испытывали в воздухе, даже когда их машина металась в ослепляющих лучах вражеского прожектора. Теперь же они никак не могли освободиться от ощущения, что их в любой миг могут заметить.
Наконец лодка отвалила от острова, и вскоре ее гул над морем стих. Берг вздохнул с облегчением. Коонен оставался мрачным.
— Вернется! — астматически задыхаясь, выдавил угрюмый штурман.
— Нервы, лейтенант Коонен! — произнес Берг, и это прозвучало словно окрик.
Он прекрасно сознавал, что лейтенант прав.
У них и представления не было о том, почему над островом стал ходить самолет. Навряд ли они смогли бы понять, если бы им даже и объяснили, что усовершенствованная система радиолокации зафиксировала то ли взлет, то ли посадку LQ86.
В центре обработки разведданных этот незначительный сам по себе факт зарегистрировали с большой точностью и доложили среди прочих событий по команде. Чье-то бдительное око задержалось на нем. И хотя, по всем данным, дело шло о самолете устаревшего типа, который с точки зрения мощных защитных систем представлялся объектом довольно безопасным, все же он находился там, где ему быть не полагалось. Запросы по дипломатическим каналам ничего не дали. Вскоре последовало распоряжение выслать с ближайшей базы морскую разведку и внести ясность.
После второго появления летающей лодки над островом прошло много времени. Берг уже потихоньку начал надеяться, что предсказание Коонена не сбудется. Разве не могло быть, что самолет дважды прилетал к острову по простой случайности?
Он сознавал, что это наивное рассуждение, однако все же не мог отказаться от удовольствия представить дело именно таким образом. Лодка занималась морской разведкой, может, разыскивала после какого-нибудь кораблекрушения оставшихся в живых, но никого не нашла и теперь отозвана. Им вовсе нечего ожидать или опасаться.
Но, вероятно, по прошествии некоторого времени радиолокационные системы повторили свои показания.
Стоял долгий полярный день, и все четверги подряд были безоблачные и ясные. Берг взлетал каждую неделю без всяких дурных предчувствий под этим бледным, прозрачным небом, откуда, по его собственному мнению, разве что одно лишь всевидящее божье око могло наблюдать за ними.
Когда летающая лодка появилась в третий раз, пришла она с юго-востока. Вечернее солнце стояло уже сравнительно низко, любой камень отбрасывал длинную тень. Сделанное из бочки надгробие откладывало наискосок через стартовую полосу темнеющий клин. Заслышав рокот моторов, Берг и Коонен с недобрым предчувствием бросились к двери подземной мастерской. Они там как раз вытачивали новые втулки для тяг элеронов.
Машина опустилась над островом так низко, словно собиралась сесть, и сделала круг. Едва пролетев над головой Берга и Коонена, она пошла на следующий заход. Пронеслась, чуть ли не касаясь посадочной полосы, и было совершенно ясно, что ни одна мелочь на земле не осталась незамеченной.
Коонен не выдержал.
— Надпись! — воскликнул он и выскочил за дверь.
— Назад! — закричал Берг, но было уже бесполезно.
Лейтенант неуклюже, размахивая руками и раскидывая ногами, подбежал к надгробию Клайса и упал на колени. Он торопливо начал сгребать вокруг себя землю и швырять ее на днище бочки.
Теперь Берг понял. Они никогда не носили на могилу Клайса ни одного цветка, ни какой-нибудь другой веточки. Здесь их просто неоткуда было взять. Но временами Коонен наведывался к месту погребения бортстрелка и начищал медные буквы. Это было их единственной данью признательности товарищу по оружию. Начищенная медь ослепительно горела в лучах низкого солнца, и Коонен решил, что этот явный след деятельности человека обязательно должен броситься в глаза пилотам неизвестного самолета.
Коонен словно оглашенный сгреб землю. Сквозь драные летные перчатки под ногти набивались полуистлевшие стебли мха. Легкая перегнившая почва приторно пахла, пригоршню за пригоршней швырял Коонен на днище бочки, и все равно медные буквы были пока еще только слегка припорошены.
— Коонен! Назад! — услышав приближающийся рокот самолета, крикнул Берг из-за двери мастерской.
Лейтенант не реагировал. Он торопился скрыть следы своей работы. А летающая лодка тем временем уже возвращалась. Берг видел, как летчики в кабине размахивали руками, наверное, и они тоже что-то кричали, чего, естественно, нельзя было расслышать. И, уж конечно, они заметили Коонена. Его длиннющая тень, которая простиралась поперек полосы почти до самого берега, махала вокруг себя вытянутыми руками, как мельница.
Неожиданно самолет сбавил обороты. Задыхаясь от возбуждения, Берг распахнул дверь мастерской и кинулся на взгорок к зенитной пушке.
Его наихудшие предположения оправдались. Лодка под прикрытием острова опустилась на воду и скользила наискосок к берегу, оставляя за собой пенистый след.
Берг застыл в оцепенении. Это означало конец, они обнаружены, неизвестные сейчас окажутся на острове, их, конечно, больше, чем сможет отбить поредевшая команда LQ86. Взлететь? Поздно, вдвоем они не в состоянии так быстро даже выкатить самолет из укрытия, к тому же он еще не заправлен горючим. И что самое главное: куда лететь? Не могут же они остаться навечно висеть в воздухе. Как им потом вернуться на остров, где хозяйничает противник?
Руки Берга начали действовать раньше, чем разум успел все до конца проанализировать. Лодка уже покачивалась на месте в каких-нибудь пятидесяти метрах от берега. Открылась боковая дверца, и показалась голова летчика в шлеме. Берг нащупал ручки наводки и торопливо крутил их. Разрывая истлевшую маскировочную сеть, ствол зенитной пушки быстро опускался. В тот момент, когда капитан Берг поймал слегка раскачивающуюся лодку в перекрестье прицела, из открытого люка самолета вытолкнули оранжевую надувную лодку, которая заплясала тут же на зыби.
Берг нажал на спуск. Полуавтомат затрясся. Казалось, кто-то пять раз подряд торопливо ударил обухом топора по днищу пустой бочки. Разлетелись куски маскировочной сетки.
Три снаряда подняли справа и слева от лодки фонтаны воды, два угодили в цель.
Лодка накренилась и начала погружаться. Из люка, таща за собой товарища, вылез кто-то из экипажа, потом еще один. По всей видимости, корпус лодки был сильно разворочен, так как машина стремительно уходила под воду. Задрав на мгновение крыло, лодка тут же исчезла в неожиданно возникшем водовороте. Летчики в оранжевой надувной лодке принялись грести к берегу. Один из них яростно махал руками и что-то кричал. Берг не разобрал слов, да он и не стремился к этому.
Он быстро подошел к зенитному пулемету, стоявшему в десятке метров от пушки, под маскировочной сеткой, и принялся опускать стволы в горизонтальное положение. Вдруг за его спиной очутился Коонен.
— Нет, командир! — закричал штурман.
Берг, не поворачивая головы, продолжал крутить ручку.
— Нет! — крикнул Коонен и положил руку на предплечье Берга. — Это же убийство!
— Хочешь завести лагерь для пленных? — жестко бросил Берг и стряхнул руку штурмана.
Коонен стоял, опустив руки.
Спаренный пулемет ударил без предупреждения.
Гильзы со звоном посыпались на камни. В лицо пахнуло пороховой гарью.
Оранжевая резиновая шлюпка вдруг исчезла. Будто и не было никогда ни шлюпки, ни летающей лодки. Коонен повернулся и зашагал на негнущихся ногах прочь.
Приведя пушку и пулемет снова в боевую готовность и кое-как стянув дыры на маскировочной сетке, Берг наконец спустился в убежище — Коонен лежал ничком на постели и всхлипывал. Его бил озноб. Между всхлипами слышалось что-то бессвязное. Коонен был совершенно разбит.
Смотреть на него было неприятно и тошно.
Берг попытался было привести штурмана в чувство, но из этого ничего не получилось. У Коонена сдали нервы, ни встряхивания, ни аргументы до него не доходили. Вдруг Бергу стало жутко. Его будто током ударило. На мгновение он представил себя в одиночестве, рядом с потерявшим рассудок товарищем, на безжизненном острове — этого было довольно, чтобы его прошиб холодный пот. Решительным движением он выхватил из кобуры пистолет и выстрелил в потолок. Сверху посыпалась бетонная крошка.
Выстрел оборвал всхлипывания Коонена. Штурман умолк и смотрел на командира все еще безумными глазами.
Берг налил полкружки спирта и заставил Коонена выпить. Штурман безропотно выпил, дыхание его было неглубоким и судорожным. Но вскоре спирт возымел действие, тело Коонена обмякло, дыхание стало глубже, и постепенно, измученный, он заснул. Тогда и Берг налил себе полкружки спирта и тоже забрался на койку.
В этот четверг Берг решил не стартовать. Он собирался защищать свою базу.
Погода встала на сторону Берга. Ночью поднялся ветер. К утру были уже все семь-восемь баллов, вполне приличный шторм. Над морем проносились растрепанные низкие облака, и уже на высоте пятидесяти метров видимость была нулевой.
После обеда Берг и Коонен опять услышали тревожащий рокот моторов, который раздался в облаках. На поиски исчезнувшей вчера летающей лодки были посланы патрульные самолеты. Только увидеть они ничего не смогли, в лучшем случае в разводах облаков иногда появлялся клочок тускло-серой воды, который тут же исчезал. Не в состоянии помочь были и локаторы. Шторм продолжался больше недели, и за это время до слуха Берга и Коонена еще несколько раз доносился рокот моторов, но только однажды Берг заметил пронесшуюся в облаках над островом неясную тень самолета.
Поиски были прекращены. Гибель лодки отнесли за счет неожиданно налетевшего шторма. Радист передал на базу последнее сообщение о том, что они приводняются для детального осмотра острова, после чего рация смолкла. Вполне вероятно, что внезапный штормовой порыв перевернул шедшую на посадку лодку, и она затонула раньше, чем радист смог подать в эфир сигнал бедствия.
Синоптики, не давшие своевременного предупреждения о приближающемся шторме, получили выговор.
С тех пор Коонен зорко следил, чтобы имя Клайса на днище бочки было всегда скрыто землей. Если дожди размывали ее или сдувало ветром, штурман старательно нагребал новые пригоршни почвы и засыпал медные буквы. Вскоре под действием влажной земли набрали силу окислы и буквы стали темно-зелеными, подобно малахиту. Но и тогда Коонен не оставлял их без присмотра и прикрытия. Земля должна была скрыть имя Клайса.
Берг был не в состоянии объяснить, почему после всего случившегося он пропустил два четверга, а затем стал сокращать дистанции своих ночных полетов. Его неотступно преследовало необъяснимое ощущение опасности. Берг словно бы не решался оставить остров на более продолжительное время без присмотра. Теперь LQ86 вылетал позже обычного и возвращался по утрам на рассвете. Его круги достигали только северной окраины материка, и садились они по обыкновению еще в предрассветной мгле.
Боялся ли капитан появления новых гостей? Навряд ли можно было утверждать это с полной уверенностью, так как Берг с самого начала внушил себе, что обнаружили их совершенно случайно. Имеющаяся в его распоряжении информация не позволяла сделать иного вывода.
Чувство опасности скорее всего рождалось подсознанием.
Радиолокаторы в течение определенного времени не отмечали больше в данном квадрате ничего подозрительного.
4
Потопление летающей лодки, казалось, накликало на них беду.
На третью, неделю после случившегося, когда шторм унялся и LQ86 в четверг вечером снова смог стартовать, произошла авария, едва не стоившая им обоим жизни.
Вспоминая об этом впоследствии, Берг всегда возвращался к странному видению, приснившемуся ему именно в ту ночь на четверг.
Было ли это предзнаменованием? Или же чуткое не в меру подсознание подытоживало какие-то еще незаметные признаки и ощущения, облекая их в призрачные образы сновидений?
Они с Кооненом будто бы должны были переезжать. Их новое убежище уже не было подземельем, а представляло обычную квартиру с широкими окнами и полом, выстланным паркетом. Из окон лился солнечный свет, отбрасывавший на четкий рисунок паркета давно забытые перекрестья оконных переплетов.
Комнат было несколько, они обошли их все. Не проронив ни слова, они сошлись во мнении, что убежище это им подходит. Уже направляясь к выходу, Берг вдруг заметил, что между плинтусом и стеной остается большая щель, и в этой щели рядом с ними резво семенит какое-то маленькое существо. Он нагнулся было, тварь выскочила из щели и пустилась бежать напрямик к входной двери.
Берг ни на миг не замешкался. В следующее мгновение у него в руке трепыхалось странное, отвратительное существо, чья голова напоминала насекомое, а со спины оттопыривались красноватые хвощевидные отростки наподобие крыльев. Подавляя отвращение, Берг подошел к окну, распахнул его и выбросил полуптицу-полунасекомое в окно.
Под самым окном росло дерево. Его ветви кишмя кишели точно такими же омерзительными тварями, ползавшими по всем веткам в стремлении вскарабкаться как можно выше, к окнам. Та, которую только что выбросил Берг, изящно спланировав, тоже села на дереве.
Запахнув с явной поспешностью створки окна, Берг снова повернулся к выходу. Вдруг он заметил на уровне глаз приделанные к стене нары. На нарах, подперев голову рукой, возлежало, насмешливо ухмыляясь, существо с головой женщины, вместо рук у существа были опять-таки красноватые хвощевидные отростки. Лицо было молодое, обрамленное вьющимися волосами.
Вдвоем с Кооненом они подхватили противоестественное существо с нар на руки и направились со своей ношей к выходу. В дверях им пришлось задержаться, так как их ноша уцепилась своими отростками за косяк и принялась сопротивляться, словно распустившийся стальной трос перед втулкой. Лишь применив известное усилие, им с Кооненом удалось вытащить женщину-птицу на лестничную клетку; при этом какие- то отростки с сухим треском обломились. Тварь как будто не испытывала при этом боли, во всяком случае, она не издала ни звука. Только после того как они вынесли ее за дверь, женская голова открыла рот и произнесла с угрозой: «Меня-то вы можете вытащить, но тогда придет сам Цукершрайбшток!»
В словах женщины-птицы таилось нечто несказанно жуткое. Берг не имел ни малейшего понятия о том, кто бы мог быть Цукершрайбшток или как он выглядит, однако слово это наполнило его ужасом. Женщина-птица отвратительно рассмеялась, как бы потешаясь над их страхом.
Берг тут же проснулся и не смог уже уснуть. Был предрассветный час, наступил четверг.
Первая часть полета прошла как обычно. Побарражировав достаточное время вдоль северной кромки материка, Берг заблаговременно лег на обратный курс. Достигнув Скандинавии, он вдруг решил, что все же поторопился. Заря еще не занималась, и в этот ранний предрассветный час в наушниках могли прозвучать позывные LQ86.
Берг положил самолет на левое крыло и широким разворотом направил машину в воздушное пространство Осло.
Из этого левого разворота LQ86 уже не вышел. Сперва Берг сделал два круга довольно высоко над городом, наблюдая чередование лабиринта улиц и водной глади фиордов. Когда он затем попытался выровнять самолет для полета по прямой, руль заклинило. Берг чувствовал, будто хвостовое оперение обмотано чем-то эластичным. Он спокойно и методично работал штурвалом. Помеха должна была тут же устраниться. Так долго продолжаться не могло. Но шли секунды, и ничего не менялось. Раскачивая руль, Берг лишь вводил самолет в еще более крутой вираж, круги над городом все суживались.
Самолет терял высоту. Что-то случилось и с рулями высоты, они тоже перестали слушаться.
Сознание Берга действовало вне зависимости от рук. Руки делали почти инстинктивно то, что было запрограммировано в них десятилетней летной практикой, мозг же искал причину аварии. Коонен следил за командиром тревожным взглядом.
Бомбардировщик снизился уже настолько, что оставил выше себя редкие весенние кучевые облака. Временами облака проплывали между луной и самолетом, и тогда густая тень проскальзывала по кабине. Коонен всякий раз втягивал голову в плечи, словно в ожидании неминуемого удара.
Круги, которые вычерчивал потерявший управление самолет, все больше сжимались. Земля неуклонно приближалась. Берг задержал взгляд на альтиметре и с тревогой подумал, что он ведь не помнит, насколько возвышается над уровнем моря гора Хольменколлен, склоны которой утюжил LQ86. Росло впечатление, что самолет с необоримой силой притягивает неведомый центр притяжения, который, как это прикинул Берг, должен располагаться в городе, где-то в районе Гренландской площади.
Отдельные места в городе он узнавал. Когда-то Берг прожил некоторое время в Осло. Особенно отчетливо запечатлелась у него в памяти улица Драммесвей, начинавшаяся от королевского дворца и огибавшая залив Фрогнеркилен. По ней в те времена добирались из города в аэропорт Форнебю.
LQ86 почти уже не подчинялся пилоту. Чтобы хоть немного ослабить все сужающиеся петли концентрических кругов, Берг сбавил обороты правого двигателя и прибавил газу левому мотору. Это должно было в какой-то степени уравновесить давление лопасти руля направления. Следующий круг и правда несколько расширился, но самолет потерял еще сколько-то метров высоты. Уже ясно различались мертвенные от бледного ночного света витрины магазинов на центральной улице.
За поблескивающими зеркальными стеклами щерились в безжизненной ухмылке манекены. Они были словно ожившие из грез покойного Клайса элегантно одетые покойники. Берг угадывал их оскалившееся злорадство. Еще немного, еще несколько кругов, и последует страшный удар о землю, и они с Кооненом тоже застынут в какой-нибудь неестественной позе, будто и они взялись демонстрировать людям свои истершиеся по швам летные тужурки. Тогда манекены в своих новых, ни разу не ношенных одеждах будут выгодно отличаться от них. Над этим они и смеются, не иначе.
Ярость по отношению к безжизненным куклам, которые осмеливаются злорадствовать над людьми, сдавила Бергу горло. Рано смеются! Вот он сейчас распахнет свои бомбовые люки и недрогнувшей рукой низвергнет на них смерть, пусть корчатся тогда во всепожирающем пламени, оплывая в безобразные пластмассовые груды. Он уже поднял руку, чтобы дать Коонену знак.
Взгляд лейтенанта был сосредоточен на командире и его поднятой руке. Но Берг все же не подал ожидаемого знака. Вдруг манекены разом оказались выметенными из его сознания.
В это мгновение аналитический центр разума Берга окончательно выяснил причину неполадки. Где-то перетерся трос рулевой тяги. Частью жил он еще держался, остальные разошлись метелкой, которая и не пускала трос через направляющую втулку. В этом причина эластичного сопротивления, которое он никак не мог преодолеть. Но ведь они с Кооненом постоянно и досконально проверяли систему управления. Ничего не значит. Да, это ничего не значит, когда начинает уставать металл. Их мотылек изнашивается неслышно. За этим нельзя уследить. Это становится явным, лишь когда что-то окончательно ломается. При очередном натяжении стальные жилы на изгибе сломались, сталь оказалась хрупкой, как стекло, этого ни Коонен, ни он сам не могли предвидеть. Все старые тросы следовало по истечении определенного срока заменить. Но откуда взять новые?
Скупыми жестами Берг разъяснил Коонену положение. Это было нетрудно сделать, так как лейтенант и сам начал догадываться, что произошло. Коонен кивнул, достал из ящика переносный фонарь, подключил вилку и контакт и, разматывая на ходу шнур, начал пробираться в хвост бомбардировщика.
Теперь весь вопрос состоял в том, сумеет ли Коонен вовремя обнаружить точное место повреждения и сможет ли он в полете до него добраться. Берг старался держать самолет как можно ровнее. Глянув вниз сквозь мутное от бесчисленных царапин оргстекло, Берг увидел развилку Драмменсвея, откуда в свое время начиналась череда стоявших обособленно в окружении садов вилл богатых судовладельцев, и высокое прямоугольное чернеющее здание, над которым горели ярко-синие буквы NORSK HYDRO. Перед зданием можно было различить редкие голые деревья, затем шел перекресток, возле которого светился стеклянный кубик большого газетного киоска. Берг решил, что с определенного времени всем там внизу, видно, осточертело затемнение и люди махнули рукой на запреты.
С перекрестка свернула в сторону королевского дворца несшаяся по Драммесвею при полных огнях автомашина. Берг с легким упреком подумал, что даже офицеры связи стали по ночам разъезжать при зажженных фарах. Вот так оно и бывает: когда война затягивается, порядка не жди. Беда в том, что у верховного командования всегда стоят слишком старые и нерешительные генералы. Войны, ведомые капитанами и майорами, так бы не затягивались.
Проплыла и эта картина. Под крылом натужно гудящего LQ86 проскользнули прибрежные неосвещенные переплетения железнодорожных путей, затем мачты судов и, наконец, пошла спокойная водная гладь. Интересно, стоит ли еще возле причала, за ратушей, на своей исконной стоянке учебный парусник «Христиан Радах» с роскошным такелажем и простершейся над водой женской фигурой на бушприте? Совершая долгий вираж над фиордами, самолет прошел над островом Линней. Берг снова глянул вниз. Тут, в проливе, норвежцы весной сорокового потопили «Блюхера». Среди пилотов поговаривали, что при спокойной воде и ясной погоде лежащий на дне корабль можно сверху даже увидеть.
Дольше думать об этих посторонних вещах он не мог. Все теперь зависело от успеха Коонена. Они уже так долго теряли высоту, что на одном из последующих кругов самолет мог врезаться в росший на склонах горы лес. Может, еще уменьшить радиус? Берг отлично понимал, что не может же он кружить вокруг кончика собственного крыла. К тому же внизу, несомненно, уже заметили бомбардировщик, гул которого так долго не смолкает над городом. Теперь в любую минуту жди с земли новых неприятностей.
Наконец Берг ощутил подергивание руля. Коонен где-то в хвосте самолета добрался до троса, видимо, пытался освободить его. Берг не удерживал руля. Вместо этого он старался изо всех сил работать элеронами, чтобы хоть немножко уменьшить наклон.
На этом круге LQ86 уже не достиг высотного здания с горящими синими буквами на крыше. Он прошел возле королевского дворца над дальней границей парка, затем пролетел вдоль пустынной и темной улицы Нобеля, на углу которой, возле Драмменсвея, стоял такой одинокий и безлюдный в ночное время Нобелевский институт, перепрыгнул Западный вокзал с его стоявшими в бесчисленных тупиках рядами неподвижных вагонов и дотянул до бассейна порта. Берг ждал сокрушительного удара. Уже не было уверенности, сможет ли самолет перетянуть через крепость Акерсхус или же, возвращаясь с фиорда, врежется в береговой обрыв.
Мышцы Берга свела судорога. Это была невольная реакция, он не мог заставить себя расслабиться.
В следующее мгновение руль неожиданно отпустило. Он рванулся вправо, и работавший на полных оборотах левый мотор качнул в ту же сторону весь самолет. Мотор взревел с явным облегчением, даже победно.
Тут же Берг добавил обороты правому мотору. LQ86 выровнялся и, решительно набирая высоту, дугой пошел над фиордом, на запад.
А на одном из ближайших к городу аэродромов в это время пилоты дежурного звена уже спешили к своим истребителям. Неизвестный, не отвечающий на запросы самолет привлек внимание окружного противовоздушного штаба. Вскоре была объявлена тревога. Однако приказ о вылете задерживался, ибо дежурный начальник не хотел оказаться в глупом положении и попытался для полной уверенности соединиться с ближайшими штабами: могло ведь случиться, что это был просто сбившийся с курса транспортный самолет и поэтому о нем не успели предупредить. На запрос из Форнебю ответили, что у них аэродром давно закрыт и они в такое время не ожидают прибытия самолетов.
К тому времени, когда отовсюду были собраны сведения и никто не признал круживший над Осло самолет своим, LQ86 уже благополучно миновал пограничную зону Норвегии. Дежурное звено наконец все же поднялось в воздух, но, когда оно прибыло на место, станции слежения зафиксировали, что неизвестный самолет покинул пределы территориальных вод. Истребителей вернули назад.
И опять в штабах кляли бессовестных владельцев частных самолетов, которые занимаются просто воздушным хулиганством. До тех пор пока их не призовут к порядку, авиационные катастрофы неизбежны.
Коонен устало забрался на свое место и аккуратно спрятал переносную лампу. Справившись с этим, он повернул мертвенно-бледное от напряжения лицо к Бергу и что-то показал на пальцах. Лишь через мгновение смысл жеста достиг сознания Берга: трос держится всего на четырех жилах.
Лететь нужно было прямо и только прямо, избегая по возможности нагрузок на рули, особенно резких. Плавно изменяя направление, надо было прежде всего работать элеронами — их тросы вроде бы еще держали. Рулем можно было лишь слегка и без рывков подрабатывать. Только при этих условиях у них имелся шанс дотянуть до базы. Если же переломятся последние четыре жилы, LQ86 с беспомощно болтающимся рулем плюхнется в море.
Это был какой-то кошмар. Над тобой нависла опасность, но нельзя пошевелить ни рукой, ни ногой, нельзя убежать, тем более оказать сопротивление.
Наконец они все же достигли острова. У Берга после приземления было ощущение, будто все эти последние сотни километров он тащил самолет на собственных плечах, шея совершенно одеревенела, и даже малейшее движение вызывало адскую боль.
После этого они с Кооненом целый месяц свивали в мастерской новые тросы.
На складе ни одного запасного куска не оказалось. Подчиняя себе воздушные потоки, тросы за долгие годы полетов истрепались до последнего кончика, оборвались и переломились. Сталь больше не выдерживала.
Тогда Коонен вытащил на свет божий не тронутые до сих пор мотки полевого телефонного кабеля, его почему-то на острове было запасено в избытке. Может, в те давние времена на интендантском складе имелись излишки. А возможно, у кого-то было намерение соорудить здесь, в море, среди скал, крупный командный центр. Штурман изготовил остроумное приспособление для очистки стальной жилы от изоляции: наматывая на барабан, кабель пропускали сквозь тоненькое отверстие в стальной пластине, к которой были приварены лезвия, срезавшие черное изоляционное покрытие; оно крошкой осыпалось по ту сторону пластины.
После того как жила была очищена, тонкие стальные нити надо было сплести воедино. Сделать это можно было только вдвоем с помощью большой ручной дрели. Берг и Коонен работали упорно, другого выхода не было. Впервые LQ86 два четверга подряд не поднимался из-за технических неполадок. На третью неделю остров и все морское пространство вокруг затянуло густым туманом, что уже само по себе исключало возможность вылета. Это обстоятельство несколько облегчало ощущение собственной вины, угнетавшее все это время Берга.
Один за другим старые тросы в системе управления заменялись новыми. Правда, стальные жилы телефонного кабеля оказались гораздо более жесткими. Усевшись после ремонта в пилотское кресло и опробовав рули, Берг убедился, что управлять самолетом стало гораздо труднее и, чтобы сделать резкий разворот, ему придется напрягать все силы. Но еще раз рисковать в воздухе обрывом троса было нельзя. И без того, по мнению Берга, их тогдашнее спасение над Осло явилось плодом чистого везения.
Коонен работал с безмолвным фанатизмом. Руки его от стального троса были в рубцах и ссадинах, кончики пальцев исколоты. Не лучше выглядел и сам Берг, хотя штурман щадил его и старался брать самую трудную работу на себя. В эти же дни вышла из строя электростанция. В движке что-то сломалось, но у них не было времени в нем копаться. Когда через окно в мастерскую уже не проникало достаточно света, они зажигали карбидные лампы и продолжали с яростным упорством плести тросы.
Наконец LQ86 был снова готов к старту.
Берг со скрупулезной тщательностью опробовал все педали и рычаги управления. Стало ясно, что он должен будет в воздухе заново привыкать к самолету. Машина вдруг стала совершенно чужой, надо еще учиться летать на ней. Но ему стало также ясно, что они все же могут снова подняться в воздух. Он вне всяких сомнений доверялся Коонену, который заплел на стыках концы троса и запаял их в манжеты.
В четверг отдохнувшие за месяц моторы опять взревели над привыкшим к тишине островом. LQ86 снова разогнался по стартовой дорожке.
Когда они на этот раз достигли суши, все внизу сливалось в одну краску — леса были иссиня черными, вода — синевато-серой. Сквозь туманную дымку светились желтоватые огоньки, то тут, то там они скоплялись гроздьями. Какая-то странная позиционная война шла в Европе, при этом противники не опасались обнаруживать свои освещенные объекты, а сверху совсем не видно было ни взрывов, ни пожаров. Все на земле казалось удивительно спокойным и неизменным.
Однажды, очутившись после долгого перерыва над долиной Рейна, Берг все же увидел огромное, словно бы дышащее зарево. Он развернул самолет, чтобы взглянуть на пожары; судя по зареву, там должно было гореть по меньшей мере полгорода. Но, подлетев поближе, капитан понял, что ошибся. Это были огни огромного металлургического завода, там дышали жаром коксовые батареи и изложницы. В чьих руках сейчас находится эта местность? Военный потенциал ее очень уж внушительный. Берг на всякий случай покружил еще какое-то время в воздушном пространстве долины Рейна, но и в этом важном промышленном районе он не дождался своих позывных. Это заставило его укоризненно покачать головой. Старые генералы в штабах за это время, конечно, еще более одряхлели, и ведь ни один из них добровольно не уйдет в отставку…
Сейчас Бергом овладело какое-то странное чувство. Он решил, что причиной является непривычная жесткость управления. Порой в наушниках как будто прослушивались шорохи. Однако это могло быть вызвано просто состоянием повышенной напряженности. За все прошедшие годы Бергу приходилось столько раз обманываться, что чувства его временами теряли остроту восприятия.
Моторы LQ86 работали натужно. Засмоленные жиклеры уже не пропускали расчетных количеств горючего, возникшие от влаги в воздухе комочки ржавчины, почти незаметные глазу, все больше засоряли отверстия сеток воздушных фильтров. Выточенные и отшлифованные в подземной мастерской клапаны были сделаны из несколько отличающегося от заводского материала, коэффициент их расширения был иным, чем у заводских клапанов, и они уже не запирали камеры сгорания с изначальной плотностью. Степень сжатия в цилиндрах упала. Особенно- это сказывалось при наборе высоты с полными баками. Берг представил, будто все налетанные им годы вдруг разом навалились на машину, ставшую внезапно одряхлевшей и беспомощной.
Они без конца проверяли и чинили двигатели. Делали все, что в силах человека и летчика. Машины серии LQ86, как и все другие самолеты, построенные тогда и избежавшие гибели в водовороте войны, во всем мире уже давно были отправлены на свалку либо на слом. Их машина наперекор времени все еще летала. Но где-то был предел, которого не могли перешагнуть и они со своим мотыльком.
Берг чувствовал приближение этого предела.
Это произошло всего лишь позавчера. Коонен внезапно поднялся среди ночи и пошел в уборную. Берг тут же проснулся. Для этого как будто и не было причины, штурман не стучал дверью и не натыкался ни на что. Видимо, постоянное присутствие другого человека так настроило соответствующие мозговые центры, что некий сторожевой пункт его биологического излучения непроизвольно зарегистрировал изменение привычного состояния.
Коонен долго не возвращался.
Неожиданно Берга бросило в озноб. Он не знал, с чего это он вдруг с невыносимой остротой ощутил пронзительное одиночество. Это ощущалось так, будто его голым телом прижали к каменистой поверхности острова. Между тысячелетиями остывавшей скалой и ничтожно малым комочком его тела не оказалось никакого защитного или разделяющего слоя. Тепло жизни непрерывной струей уходило в камень, растворялось в арктической стыни и поднимало температуру скалы разве что на миллионную долю градуса, при этом сам он все больше холодел, температура его тела приближалась к температуре серого камня.
Не раздумывая ни секунды дольше, Берг вскочил с койки и отправился следом за лейтенантом. Все было тихо. Когда он в темном коридоре приближался к уборной, то услышал, как грузно шмякнулось о дощатую дверь человеческое тело. Обостренное годами в темноте чувство дистанции помогло Бергу, не видя ручки, тут же распахнуть дверь. Он наткнулся на Коонена. Лейтенант висел на длинном офицерском шарфе, привязанном над дверью к ламповому крюку.
Берг действовал без промедления. Обхватив руками Коонена, который растянул собственной тяжестью шарф и касался ногами пола, Берг приподнял его и высвободил из петли. Коонен что-то пробормотал. В порыве безудержного гнева Берг отвесил лейтенанту одну за другой две оплеухи. Это подействовало. Постепенно ноги штурмана обрели крепость, и он безропотно позволил увести себя назад, в убежище.
Усадив Коонена на койку, Берг и на этот раз насильно влил ему в глотку дозу проверенного лекарства — полкружки спирта. Штурман хватал воздух и кашлял, часть спирта попала в трахею. Берг не отошел от него ни на шаг прежде, чем лейтенант не свалился на койку, метаясь и постанывая в беспокойном сне. Затем капитан забрался под грубое солдатское одеяло, недавно взятое со склада, но уснуть до самого утра так и не смог.
При этом Берга больше всего потряс один факт. Когда он после всего забрался в постель и нечаянно провел рукой по лицу, его ладонь оказалась совершенно мокрой. Из глаз его текли слезы, но сам он об этом даже не подозревал.
Что ему оставалось после этого думать о своих железных нервах?
Утром Коонен выглядел как со страшного похмелья. Лицо пожелтело, мешки под глазами налились тяжелой синевой, руки дрожали, глаза были мутными. Он стыдливо отводил взгляд от Берга. За завтраком оба сохраняли молчание. Потом они отправились подкатывать к самолету бочки с бензином. Штабель полных бочек был столь низким, что уже не требовалось особой предосторожности — вряд ли оттуда уже могла сама собой скатиться какая-нибудь бочка.
Они трудились ожесточеннее, чем обычно. Берг задавал темп, а Коонен не смел отставать, да ему и не за кого было прятаться. Однако ноги у него подкашивались, и тело покрылось испариной.
За обедом Коонен попытался наконец заговорить.
— Прости, командир… — пробубнил он, глядя в угол.
Берг сухо кашлянул. Коонен поднял глаза на капитана, и если у него и были наготове какие-то определенные слова, то они тут же исчезли. Во взгляде Берга был один лишь запрет, его глаза заклинали с неумолимой силой: молчи!
И снова Коонен понял: он создан, чтобы подчиняться.
С этой минуты Берг не давал ему перевести дух. Он находил столько неотложных дел у самолета, как никогда раньше. Наконец, когда все было готово к вылету, он заставил Коонена отпихивать багром подальше от берега консервные банки, которые они из года в год швыряли прямо в море.
Со временем горка жестянок поднялась с морского дна до самой поверхности, и последние банки уже сияли наверху этой кучи на глубине едва лишь фута от поверхности воды. Они могли броситься в глаза непрошеным гостям с воздуха, если таковые опять объявятся. Нижние банки находились поглубже и покрылись уже рыжеватой ржавчиной, те были не в счет. И хотя штормы не раз расшвыривали эту кучу, она все равно росла с каждодневной методичностью. Чем шире раздвигали волны и береговой припай основание пирамиды жестяных банок, тем устойчивей она становилась и принималась расти изо дня в день. Может, им давно следовало бы отказаться от привычки выбрасывать банки всегда в одно место. Берг решил иметь это в виду на будущее.
Теперь они находились в воздухе. Коонен согнулся над планшетом, моторы мерно рокотали. Вначале двигателям, как обычно, приходилось туго. Но ничего. К утру, когда горючего в баках станет намного меньше, двигатели заработают с меньшим напряжением.
Берг, как и на протяжении тысяч часов до этого, сидел под монотонный гул в своем пилотском кресле. Ни на каком другом сиденье он себя не чувствовал так уютно. Курсовая линия на карте Коонена постепенно протягивалась все дальше. Она пересекала множество других полустертых и совсем стертых курсов. Карт осталось в запасе совсем немного, большинство из них уже давно истрепалось. Вначале Коонен всякий раз откладывал курсы новым цветом, но вскоре цветов стало не хватать. Теперь он прочерчивал линии лишь слегка, чтобы их потом можно было стереть. Даже обтершаяся в шарик резинка твердела с поверхности и скользила по бумаге; прежде чем пользоваться, ее приходилось оттирать о шероховатый низ столешницы.
Берг почувствовал, что ему не хватает кислорода. Высотомер показывал всего 3300, высота вроде бы не должна была сказываться. Или это начинает сдавать организм, может, и его собственный моторесурс уже подходит к концу?
Он испытующе посмотрел на Коонена. Лейтенант сидел, как обычно, наклонившись вперед, и нельзя было понять, ощущает ли он тоже кислородное голодание. Спрашивать об этом Бергу не хотелось. И без того нервы у Коонена на пределе, еще, чего доброго, начнет себе внушать…
Берг уставился недоверчиво на высотомер. Однажды прибор уже выкинул фокус. Но нет, если бы они даже невзначай и поднялись выше, что само по себе почти немыслимо, то моторы сразу же сказали бы об этом. Чем больше они изнашивались, тем чувствительнее становились к нехватке кислорода. Разница в тысячу метров немедленно улавливается ухом. Сейчас двигатели по звуку работали примерно на правильной, трехтысячной плотности воздуха.
Берг убедил себя, что недостаток кислорода — это просто не что иное, как самовнушение. И все же голова становилась какой-то необычно легкой, а перед глазами снизу вверх плыли какие-то странные крапинки, совсем как мелкие пузырьки воздуха. Он несколько раз энергично моргнул, чтобы освободиться от этих раздражающих помех. Тело почти не ощущало пилотского кресла, руки и ноги нащупывали рычаги и педали, будто сквозь пуховик. Берг пытался было прислушаться к работе сердца. Никогда раньше он не делал этого, завидно крепкий организм прежде просто не ощущал источника своей силы — теперь ему вдруг с паническим страхом показалось, что сердце бьется в груди с каждой минутой все слабее, оно подобно перегруженному мотору.
Но вибрация и гул самолета заглушали удары сердца, даже пульс вторил ритму моторов, и Берг, мысленно усмехаясь, подумал, что не случайно ведь в авиации существуют бортмеханики, но нет бортврачей. В полете и врач может выслушивать один только самолет.
Устраиваясь поудобнее в кресле, Берг попытался было обрести прежнее, привычное состояние. Он глубоко вдохнул и слегка пошевелил руками и ногами. Самолет реагировал на его движения, но хорошее самочувствие не возвращалось. Наоборот, необычность ощущений обострялась. В наушниках шорохи перемежались шипением, рация словно бы просыпалась от долгой спячки и готовилась воспроизвести долгожданный приказ. Ощущение кислородной недостаточности, несмотря на все предпринятые меры, не проходило.
Берг не на шутку встревожился. Неведомая тяжесть навалилась на него, будто белесый, без единого просвета, многосотметровый ковер сплошной облачности, за которым ничего нельзя было разглядеть. Что это, начало конца? Неужели он и впрямь износился раньше, чем смог дождаться своего самого решающего мгновения. Того, ради которого он здесь и находился. За пологом его досады вспыхивали пока еще далекие всплески отчаяния, но и они быстро приближались, подобно надвигающейся грозе.
Берг прикусил губу и призвал на помощь все свои силы. Спасение виделось в том, чтобы стряхнуть с себя сковывающее все его существо безразличие. Он вел в пилотском кресле жесточайшую борьбу с самим собой, но Коонен об этом вовсе и не догадывался.
Начиная с момента взлета, Берга не покидало ощущение необычности сегодняшнего полета. Под внешним спокойствием нарастала тревога, переходившая порой во взбудораженность, которую приходилось подавлять усилием воли. Временами перед мысленным взором капитана с ошеломляющей внезапностью возникали картины далекого довоенного прошлого, которое казалось уже столь прочно забытым, словно оно никогда и не существовало.
С каждой минутой полета в душе Берга все больше укреплялось предчувствие необычного. Что-то должно было произойти. Что-то такое, чего не случалось еще ни в одном из прошлых полетов.
Это могло быть лишь то самое мгновение, которого он так долго, так исступленно ожидал все эти годы в ночном небе.
Но вот оно и наступило. Сквозь усиливавшиеся шумы Берг расслышал слабые сигналы позывных. Он напряг слух и повторил одеревеневшими губами:
— LQ86…
— LQ86…
Последовали координаты. Берг знал, что приказ будет обязательно повторен, и не ошибся. Сквозь нарастающий шум и помехи атмосферных разрядов снова прозвучали позывные, затем координаты цели. Небольшая пауза — еще раз.
Берг положил висевший сбоку планшет на колени, раскрыл его, достал из чехла карандаш и записал на верхней, сильно пожелтевшей странице блокнота только что услышанные координаты, вырвал листок и протянул Коонену.
Лейтенант оторопело уставился на капитана. Берг кивнул в подтверждение, в этом скупом движений сквозило торжество. Он дождался-таки своего часа.
Штурман начал прокладывать курс.
Переданные координаты не были для Берга отвлеченными. Он знал тот город. Мог ли человек не знать города, где он родился и провел свое детство? Как только до сознания Берга дошли координаты цели, он уже точно знал, куда должен сбросить бомбу. Только туда, не иначе.
Дом Робинзона с зелеными ставнями…
Это двухэтажное деревянное здание с мансардами, под железной крышей, покрашенной суриком, где были такие чистые, безукоризненно белые дощатые потолки и черные уставившиеся вверх ручки на дверях. Где потолки мансардных комнат были по углам скошены, совсем как у гробовых крышек, за призрачно белыми дверями которых никогда не кружились в солнечных лучах пылинки.
Дом этот был до ужаса симметричным. Там, где по конструктивным соображениям нельзя было прорезать окна, а симметрия этого требовала, все равно были прибиты белые переплеты, а квадраты между ними, будто изображая ночную мглу, были выкрашены в черный цвет. Сам дом испокон веков оставался коричневым, еще до того, как прошлогодняя краска начинала тускнеть и трескаться, накладывали новый слой золотистой охры. Так полагалось, ибо вечнозеленые ставни на нижнем этаже отлично гармонировали именно с коричневым фоном. В доме Робинзона использовали только отлично гармонирующие один с другим цвета, установленные раз и навсегда.
В этом доме самым предосудительным считалось нарушить традицию. Было просто невозможно сделать что-нибудь так, как этого не полагалось делать. Однажды в шестилетнем возрасте, когда родителей не было дома, маленький Берг взял свои акварельные краски и разрисовал окна детской маленькими круглоголовыми летающими человечками. Против ожидания их оттуда не смыли. Напротив, ему даже запретили стереть их, хотя он, дрожа от страха, ожидал возвращения мачехи, опасаясь, что для первого наказания его тут же заставят вымыть окна. Он загодя засучил рукава рубашонки. Вместо этого человечки целых две недели красовались на стеклах детской. Каждый день сразу же после завтрака и обеда ребенка сажали в комнату и заставляли смотреть на своих человечков. По твердому убеждению мачехи, в воспитательном отношении это должно было действовать куда лучше, чем любое грубое телесное наказание.
К коричневому дому примыкал сад, где была беседка из кустов сирени, посаженных точно по кругу, и пролегали прямые, окаймленные побеленными камнями цветочные грядки. Между грядками на выложенных плитами дорожках не разрешалось ездить на самокате, так как он производил шум и мог повредить плиты. С самокатом надо было выходить за ворота, подальше на улицу, туда, где начинались чужие тротуары. Это, конечно, в случае, если вообще разрешалось тратить время на подобные пустяки и не находилось более важных домашних поручений.
В детской позволялось ходить только в тапочках, играть же в более подвижные игры разрешалось лишь по воскресеньям и после того, как закроется лавка. Под детской находился галантерейный магазин госпожи Ионсон, и покупатели могли состроить раздраженную мину, заслышав сверху шум, им бы такое явно не понравилось. Но и по воскресеньям не полагалось на виду у родителей сидеть на согретых солнцем ступеньках крыльца, перед обитой жестью дверью магазина и разглядывать проезжих. А это было захватывающим занятием, особенно если взять с собой маленькую записную книжку в скрипучей клеенчатой обложке и необыкновенно мягкий желтый химический карандаш, чтобы записывать номера проезжающих машин. Каждую комбинацию букв полагалось заносить на отдельную страничку. Временами, когда движение оживлялось, требовалось пристальное внимание, чтобы не пропустить какую-нибудь машину. Это не разрешалось, это было абсолютным табу, в таком случае приходилось начинать игру заново.
К той осени, когда начались школьные занятия, многие небольшие странички в записной книжке с клеенчатой обложкой были сверху донизу исписаны номерами.
Дом Робинзона оставался неизменным во все времена. В летной школе для Берга самым обременительным было летом приезжать домой. Это оказалось неизбежным, деваться было некуда. Так он и выполнял эту обязанность — до того крупного скандала, который оборвал его связи с домом.
Даже пролетая над городом, Берг всякий раз чувствовал, как дом с подрисованными черными квадратами несуществующих окон пристально следит за ним Ощущение это мешало курсанту, свои самые грубые ошибки в пилотировании за все время учебы он совершал в воздушном пространстве родного города.
Сейчас нос LQ86 был нацелен именно туда. До сих пор Берг всегда избегал этого города, теперь вместе с позывными поступил приказ — он почувствовал вдруг огромное облегчение. Больше ему не нужно было прислушиваться к самому себе и к моторам, ему дана воля после выполнения этого последнего приказания ощутить и усталость. Координаты говорили сами за себя, решение было принято, и не его дело рассуждать, правильное оно или нет. Он выполнит и этот приказ, как выполнял до сих пор все другие приказы.
Войдя в воздушное пространство города, Берг сделал энергичный вираж. Самолет было слегка заупрямился, но Берг небольшим усилием преодолел сопротивление. Следить за наземными ориентирами ему было ни к чему, даже летя вслепую, он бы тут никогда не сбился с курса. Перед носом самолета уже показалась отмеченная скоплением огней цель. Здесь также пренебрегали правилами затемнения.
С каждым мгновением цель все приближалась. Сначала пошли пригороды, затем огни стали чаще. Желтоватый, с отдельными цветными крапинками ковер плыл навстречу. Наконец в переплетении улиц обозначился длинный прямой бульвар, от него вправо вскоре свернет Малая улица — на пересечении этих двух линий и находится объект, координаты которого только что прозвучали в наушниках.
Высота была слишком большой для того, чтобы в темноте разглядеть отдельные дома. Этого и не нужно было. Перекрестки улиц прослеживались четко. Совсем как на хорошем, точном плане. Берг осторожно выровнял самолет и лег на боевой курс. Вот сейчас Коонен поймает в прицел бомбометания точку, которую Берг обозначил ему крестиком на карте. Когда наступит нужный момент, он уверенно нажмет на кнопку спуска.
Самолет, казалось, замер над землей. Никакой тряски, ни одного перебоя в ровном гуле моторов.
И тут Коонен медленным, размеренным движением поднял правую руку и положил большой палец, ноготь которого выглядывал из обтрепанной перчатки, на красную, давно уже испещренную сеткой мелких черных трещинок кнопку. Жесткий раструб летной перчатки подрагивал от вибрации моторов.
Берг почувствовал, как вздрогнул самолет, когда навстречу ревущей бездне морозного воздуха распахнулись бомбовые люки. Еще секунду выдержав прежний курс, Берг легко положил LQ86 на левое крыло, произвел пологий разворот и взял курс на свой далекий, почти недосягаемый отсюда остров. Хорошее самочувствие вдруг вернулось. Голова стала необыкновенно легкой, дыхание свободным, он избавился от чего-то тягостного — разом и окончательно.
5
Дом Робинзона сгорел последней военной весной.
Это случилось в те дни, когда серия жестоких ночных бомбардировок уже подходила к концу. Центр города лежал в развалинах, половина домов сгорела, другая половина обвалилась. По обе стороны бульвара между домами также зияли провалы, но чем дальше от городского центра, тем реже встречались разрушения. К счастью, дом Робинзона, пожалуй, стоял ближе к окраине, и потому удары бомб пощадили его. Уже зародилась робкая надежда, что, может, и на самом деле пронесет.
На деревьях набухали почки, в воздухе носилось предчувствие весны и скорого избавления. И все же ночи по-прежнему оставались тревожными, редкая из них обходилась без воя сирен.
В одну их этих весенних тревожных ночей наискось через Малую улицу лег самый краешек бомбового ковра, сброшенного в черной вышине с невидимого тяжелого самолета. Одна фугаска угодила в вырытое в саду убежище и погребла там все семейство домовладельца, другая расщепила обращенный к улице угол дома Робинзона и выбила в окнах все до единого стекла, кроме тех, что были выведены черной краской на стене. Длинная разодранная щепа обшивки занялась от огня соседнего горящего дома, и меньше чем через четверть часа после разрывов дом Робинзона был весь охвачен пламенем и пылал как кудель. С верхнего этажа из окон торопливо выбрасывали связанные заранее на всякий случай узлы одежды, потом уже и жильцам самим пришлось поторапливаться. Большую часть нижнего этажа занимала большая тихая хозяйская квартира, там уже некому было спасать вещи или спасаться самому, окна зияли пустыми чернеющими провалами, пока не зарделись от пламени.
Из квартиры Бергов живой выбралась мачеха. Больше к тому времени жильцов там и не было. Кровоизлияние в мозг еще во второе военное лето свело в могилу старого Берга, которому так и не пришлось больше увидеть сына, и с тех пор в опустевшей квартире мачеха жила вдвоем с котом. Взрыв, разворотивший угол дома, отбросил женщину на косяк двери, и именно поэтому, очумев от удара, с огромным синяком и ссадиной на лице она позднее всех выбежала на улицу Обезумевший от страха кот выскочил прямо через окно и уже больше никогда не возвращался.
Жильцы перевязали мачехе Берга голову и пытались успокоить ее, отпаивая холодной водой. Других успокоительных средств неоткуда было взять. Но пережитое потрясение и нервный шок свалили худощавую женщину. Наутро после окончания налета ее пришлось отправить в больницу, которая была переполнена пострадавшими, все больше с переломами да ожогами. Там, в забитом ранеными коридоре, мачеха Берга и угасла. Тяжелая инфекция, занесенная через разбитую губу, за четыре бредовых, в жару, дня доконала ее. Валившиеся от усталости с ног, оставшиеся без лекарства врачи могли бороться лишь за жизни очень немногих людей.
Обо всем этом Берг уже ничего не знал.
Правда, Елена, та, что жила через коридор в дворницкой квартире, обо всем без утайки ему написала. Спустя неделю после этих событий, приютившись в уголке временного барака, она с болью в сердце попыталась изложить на бумаге трагические подробности этой страшной ночи и последующих дней. И вновь дом Робинзона сгорел дотла, и мачеха Берга покинула этот мир. Елена сообщала даже номер ее участка на городском кладбище: 181746. Это было столь же достоверно, как и номер полевой почты капитана Берга, который она пометила на конверте. Но к тому времени, когда конверт с каллиграфически выведенным рукой Елены адресом, пройдя через загроможденные бесчисленными письмами столы военной цензуры, попал в сортировочный центр, номер полевой почты капитана Берга угодил в список подразделений, куда почтовых отправлений уже не доставляли.
Война была практически закончена, и выработанная для ее нужд сеть полевой почты с каждым днем все больше распадалась на самостоятельные звенья, которые уже никак друг с другом не сообщались.
Через пять лет после окончания войны на пустом и оставшемся без хозяина участке на углу Малой улицы и бульвара построили новый дом. Это было поспешно возведенное из старого, добытого в развалинах кирпича громоздкое здание под крышей из неоцинкованного железа, которую пытались уберечь от ржавчины при помощи толстого слоя густой коричневой краски. На четырех этажах этого дома стало в три раза больше квартир, чем в бывшем доме Робинзона. Но двери в доме были уже совсем не безупречно белыми и черные дверные ручки уже и подавно не тянулись ровной линией. Сад тоже не напоминал прежний. Ягодники одичали, сиреневая беседка вся заросла, и, кроме того, по ночам новые жильцы стали выносить тайком в кусты золу. О прачечной и сараях на дворе ни одна душа не заботилась, вскоре двери и окна поотвалились и дождь с ветром хозяйничали там как хотели.
На это просто не обращали внимания. В мире был окончательно перебит хребет неким старым обычаям и понятиям, люди все меньше заботились о чем-то большем, нежели сиюминутные потребности. Город, постепенно оправляющийся от военных разрушений, нуждался в жилье, притом в огромных количествах. Смешно было сожалеть о каком-то стародавнем порядке или тихом довоенном уюте.
Из прежних жильцов Елена была единственной, поселившейся в новом доме. С невероятными трудностями, после долгих хлопот и хождений ей посчастливилось получить здесь квартиру. Новое жилье Елены состояло из двух темноватых комнат на первом этаже, сравнить их с дворницкой квартирой в доме Робинзона, такой светлой и солнечной, было трудно. Но и эти комнаты Елене посчастливилось получить только потому, что многие боялись нижнего этажа. В послевоенные, полные нужды и страха времена то и дело случались квартирные грабежи и воровство.
Никому и невдомек было, что же привязывает Елену к старому месту. Ни один из прежних жильцов дома Робинзона не стремился сюда назад. Кто знает, может, старых жильцов отпугивали воспоминания о пожаре и гибели хозяев в подземелье, во всяком случае, они разлетелись отсюда, будто их в ту страшную ночь разметала взрывная волна.
Никто и не предполагал, что Елену сюда привело ожидание. Единственным мужчиной в жизни для нее оставался Берг.
Они росли рядом, но в детстве почти не сталкивались. Барьеры в доме Робинзона были, правда, невидимыми, но тем более ненарушаемыми. Берги принадлежали к уважаемому сословию полноправных квартирантов, Елена же была дочерью дворника, для которого день начинался с обязанностей и обязанностями же и кончался. Их было не бог весть сколько, но все они были непреложными. Особенно одна.
Летом в саду на аккуратно подстриженном газоне для хозяев и жильцов расставлялись садовые кресла. Порой, когда вместе собиралась тихая, почтенная публика, ими даже пользовались. Всегда тщательно выкрашенные белой краской, с точеными ножками и спинками, они никогда не должны были оставаться под дождем, ибо масляная краска от воды начинает облезать. Едва начинало капать, Елена обязана была немедленно убрать кресла под лестницу. Кроме того, каждую субботу утром ей полагалось мыть щеткой с мылом широкое каменное крыльцо галантерейной лавки.
Произошло это за какой-нибудь год до войны.
Как-то в августе, послеобеденной порой, когда разразившаяся внезапно гроза уже грохотала над кронами огромных кленов и тяжелые капли дождя зашлепали по нагретым солнцем плитам дорожек, в саду появился молодой Берг, в то время уже абитуриент, и бросился помогать Елене убирать кресла.
Елена очень спешила, и все равно сиденья последних кресел уже становились крапчатыми от дождя. А не справиться вовремя с работой или же сделать ее плохо — это в доме Робинзона считалось крайне предосудительным.
Берг подхватил сразу четыре кресла, и лужайка мигом опустела. Дождь пошел сильнее, и примятая ножками кресел и человеческими ногами трава на газоне, оживленная влагой, начала распрямляться.
Берг помог Елене сложить в каморке под лестницей кресла друг на дружку. Теперь можно было не спешить. Когда они там, в полутьме, прислушивались к шороху дождя, составляли кресла, оба слегка разомлевшие от спешки и августовской жары и чуточку запыхавшиеся, тогда-то все и случилось. Берг словно бы впервые увидел повзрослевшую Елену. Околдованный теплом и запахом тела девушки, Берг неожиданно обнял Елену и страстно поцеловал ее в изумленно полуоткрытые губы. Затем рванулся вверх по лестнице и, хлопнув дверью, скрылся в своей квартире.
Елена застыла на месте. По всему телу разливалось какое-то необычное вибрирующее чувство. Она со смущением отметила, что нисколько не испугалась. Напрасно Елена пыталась рассердиться. Ничего подобного просто не возникало. Будто произошло нечто совершенно естественное.
Елена и раньше примечала Берга, только он всегда проходил мимо, не обращая на нее внимания. В глазах Елены он выглядел каким-то возвышенным и благородным, явившимся из какого-то рыцарского мира, а не оттуда, где возле кино по бульвару прохаживались местные донжуаны или под глупые шутки пытались облапить ребята из своего класса. Гордая манера Берга держаться, присущий его роду волевой подбородок, сосредоточенная уверенность, с какой он проводил в жизнь все задуманное, делали его в глазах Елены представителем почти что высшего света. Это был идеал, к которому следовало стремиться, но вместе с тем и недостижимый, как все настоящие идеалы.
После случая под лестницей они долгое время не встречались. Юноша стеснялся Елены. Самой же ей и подавно не пристало искать встреч. Временами она украдкой подглядывала за Бергом издали, как, бывало, делала в детстве. В сердце Елены всегда сладкой болью отдавало сочувствие, когда она видела его в постоянном одиночестве, то ли в беседке за чисто выскобленным столом листающим альбом с марками или сонным воскресным вечером сидящим на ступеньках крыльца запертой галантерейной лавки. Когда Берг сидел на крыльце, в руках у него всегда была записная книжка, куда он заносил номера проезжающих автомашин. Смысл этого занятия так до конца и не дошел до Елены, но виной тому была явно лишь ограниченность ее девчоночьего разума.
Однако и в детстве Елена никогда не осмеливалась приблизиться к Бергу иначе, как только вместе с другими детьми. Хотя жильцы и менялись, детей в доме всегда было мало и они редко собирались вместе. Это не поощрялось. Дети сообща поднимали шум, что было вовсе не по нраву тихим хозяевам.
И только за день до отъезда в летную школу Берг уже вечером встретился с Еленой под лестницей. Горящей от возбуждения рукой он схватил девушку за локоть и затащил Елену в знакомую каморку. Они целовались без слов, торопливо и жадно, сказка вот-вот должна была кончиться, она была слишком прекрасной, чтобы продолжаться наяву. Елена чувствовала, как слабеет тело, голова кружилась радостно и легко, она парила совершенно свободно и бесплотно в высоком сияющем небе над городом. Поцелуи эти не должны были вовеки кончаться, Елена и не желала возвращения на землю, сказка вопреки всему не должна была никогда прерываться. Эти две дорогие руки так и должны были постоянно обвивать ее, удерживать от земного притяжения все в той же сияющей вышине.
Вдруг вверху сухо щелкнул язычок замка. Белая дверь приоткрылась, из коридора повеяло свежим дыханием чистоты, кто-то вышел.
Берг вздрогнул, будто от внезапного укола. Елена чувствовала, что его пронзила боль, как от удара кнутом. Он резко отпрянул от девушки и исчез за входной дверью. И как он только распознал щелчок, ведь это было немыслимо. Все замки в этом доме щелкали с одинаковым звуком и, по мнению Елены, одинаково противно. За постоянной исправностью замочных пружин следил дворник, отец Елены, он был старомодным человеком, который привык все свои обязанности выполнять аккуратно.
Совершенно разбитая, не в состоянии двинуть ни рукой, ни ногой, она бессильно стояла в дверях полутемной каморки. Елена была безжалостно сброшена из поднебесья на землю, теперь ей все было безразлично.
По окантованным железом лестничным ступеням застучали быстрые шаги. Легкая рука с сухим шелестом скользила по перилам. Дойдя до парадной двери, мачеха Берга повернула голову и внимательно поглядела на Елену. В течение долгого мгновения она буравила девушку испытующим и завораживающим взглядом, и Еленой владела твердая уверенность, что эти бесцветные жесткие глаза видят ее насквозь, их не может провести ее обманчивое одиночество и на их сетчатке сейчас некая таинственная сила проецирует все, что происходило здесь, под лестницей, всего минуту тому назад. В слабеющее тело Елены тяжело, будто ртуть, вливался ужас.
Мачеха Берга не произнесла и полслова, она с птичьей резкостью повернула голову и легким шагом торопливо вышла за дверь. Но Елена увидела в белках ее глаз синеватый отсвет, который был не чем иным, как явным подозрением.
Мачеха хорошо дополняла Берга-отца, она отличалась такой же непреклонностью и пуританской строгостью. Именно из-за этих качеств никто из остальных жильцов и не общался с ними больше, чем того требовала соседская вежливость. Елене всегда казалось, что эти два человека исповедуют какую-то неведомую ей суровую веру.
Отец Берга всю жизнь проработал на железной дороге. Совсем еще маленьким мальчонкой Берг представлял себе ее как бесконечно длинную гремящую железную полосу, по которой взад-вперед ходит его отец и следит за порядком среди спешащих мимо прохожих. Сама же железная дорога была схожа с отцом, такая же прямая и негнущаяся.
Позднее такое наивное мальчишеское представление, конечно, исчезло, но Берг-младший так до конца и не освободился от мысли, что пожизненная профессия отца все же наложила на него свой отпечаток. Временами он думал, что образцом отцовского мышления стало железнодорожное расписание, которое обновлялось лишь дважды в год, в начале летнего и зимнего сезона, да и в этих случаях прибытие и отправление всех основных поездов обычно всегда оставалось неизменным.
Точно так же он мог безошибочно предсказать, что отец думает о том или другом явлении или как он к чему-либо отнесется. Изменить же точку зрения — об этом не могло быть и речи.
Мать свою Берг не помнил. Из рассказов изредка навещавшей их тетки он знал, что мать развелась с отцом, когда сыну было всего два с половиной года.
Верный своим непоколебимым принципам, старый Берг и после развода не отдал ребенка бывшей жене, которую считал легкомысленной особой, неспособной воспитывать ребенка, что полностью подтверждалось уже самим фактом развода.
Когда молодой Берг был в выпускном классе, к ним домой в последний раз пришла тетка, которую отец переносил с трудом. Улучив момент, когда никого не было поблизости, она взяла племянника за руку, сочувственно посмотрела на него и торопливо прошептала:
— Хорошо, что ты отсюда уходишь. Покидая этот дом, твоя мать сказала: еще день в этом посаженном на вечный якорь железном корабле — и я повешусь!
Вскоре после ухода матери в доме появилась мачеха. По убеждению старого Берга, правильное воспитание ребенок может получить только в порядочной семье, и он позаботился о создании таковой. Новая жена была точным отражением его самого, во второй раз старый Берг, выбирая жену, уже не ошибся. Для маленького Берга мачеха, которую он помнил всегда рядом с собой, оставалась символом точности и властности. Худощавая и аккуратная, немногословная, неколебимая в своих решениях, она оставляла впечатление серое и холодное, словно вообще создана была не из плоти и крови, а из какого-то металлического сплава, в который вдохнули жизнь.
Поступив в летную школу, Берг впервые освободился из-под власти мачехи. Однако в первые летние каникулы он все же по велению долга отправился домой: отец высказал пожелание увидеть своего сына в военном мундире, который в его глазах был одним из немногих одеяний, достойных серьезного человека.
Со смешанными чувствами вошел в калитку дома Робинзона уже отвыкший от него Берг, украдкой одернул у входа свою отутюженную курсантскую куртку, будто он должен был в следующий миг предстать перед очами сурового начальства. По-прежнему стыло и бдительно торчали вздернутые черные ручки на покрытых белилами дверях. Гнетущее чувство тоски свело челюсти. Еще до того как поднять руку, он уже мысленно услышал металлический звук замочной защелки, и это заставило его внутренне вздрогнуть.
Единственным теплым воспоминанием, которое оставалось у него от этого дома, была почти невероятная быль о Елене, дворницкой дочери с ее звонким смехом. Вспомнив об этом, Берг протянул руку и решительным движением нажал на ручку.
Может, было бы лучше, если бы он в тот раз под каким-нибудь предлогом не поехал домой на каникулы. Хотя тогда бы ему оставался неведом тот блаженный миг с Еленой. Возможно, самый светлый в его жизни. Так одно искупалось другим.
Елена получила разрешение от хозяев жить летом на верхнем этаже стоявшего во дворе особняком дома.
Это было большое двухэтажное строение, деревянный каркас которого был обшит досками, пропитанными против сырости олифой. Внизу помещались сараи для всех квартир и прачечная, а весь верхний этаж с большими окнами служил чердаком для сушки белья. Летом белье жильцов сушилось во дворе, на ветру и на солнце, и Елена могла из тесной дворницкой квартиры, где она после смерти матери жила вдвоем с отцом, перебраться в солнечную тишину пустого чердачного этажа. Девушкой она была опрятной и порядочной, и хозяева считали даже весьма желательным, чтобы она там ночевала. Нехорошо, когда за домом нет пригляда.
В том просторном, с тесовым полом помещении, которое из-за белья содержалось в идеальной чистоте, где не было никакой другой мебели, кроме узкой Елениной кровати и табуретки, они встретились, и им открылись первые радости.
Однако дом Робинзона был неподходящим местом для сохранения тайн. Здесь были зрячими даже окна, нарисованные черной краской на стенах. Однажды вечером, когда молодой Берг, спустившись от Елены, с четверть часа просидел на скамейке в сиреневой беседке, чтобы согнать со щек предательский румянец возбуждения, и потом с притворным бесстрастием вошел в родительскую квартиру, его на кухне дожидались отец и мачеха. Удивленный такой встречей, он остановился возле двери. Отец уставился на него серым свинцовым взглядом.
— Ты это откуда? — сурово спросил он.
Молодой Берг пожал плечами.
— С улицы, — ответил он неопределенно.
— Из борделя, — уточнила бесстрастным, колючим голосом мачеха, судорожно прижимая руки к поясу передника.
От смущения у Берга перехватило дух. Подобных слов эти стены еще не слышали.
Тогда отец решительным шагом направился через всю кухню к сыну и ударил его ладонью по лицу. У юноши просто язык отнялся. Отец повернулся на каблуках, отошел к окну и безмолвно уставился во двор. Во время этой сцены мачеха не проронила больше ни слова.
В тот же вечер молодой Берг уехал. Отправился ночным поездом, не дождавшись конца побывки, в пустующую казарму летной школы. К Елене он не зашел — произнесенное мачехой слово будто прилипло к нему и могло осквернить девушку. С отцом он не обмолвился больше ни единым словом, с мачехой даже не попрощался. Его отъезд в семье приняли с молчаливым одобрением: тот, кто не умеет блюсти себя, должен исчезнуть.
Для Елены бегство Берга осталось необъяснимым, ее душа болела, но разузнать что-либо было не у кого. Девушка схоронила в себе сонм безответных вопросов и свое горе.
Постепенно она своим женским чутьем начала кое о чем догадываться, судя по необычности взгляда госпожи Берг, ее жгучей язвительности, от которой Елену в их редкие встречи всегда бросало в дрожь.
После того дня, оставившего на душе отвратительный осадок, Берг уже ни разу не переступал порога отцовского дома. Так явно распорядилась и судьба. Началась война, курсантов в спешном порядке выпустили из школы, и с тех пор к Елене время от времени начали приходить письма, на которых стоял штамп полевой почты. В ящик Бергов такие письма никогда не попадали. Только из писем Елены Берг порой узнавал что-то о доме Робинзона и судьбах его обитателей. Во время похорон отца Берг находился очень далеко, на фронтовом аэродроме, и печальное сообщение добралось до него лишь тогда, когда старый железнодорожник уже довольно длительное время покоился на своей конечной остановке — городском кладбище.
Последнее письмо от Берга Елена получила всего за несколько дней до того, как сгорел дом Робинзона. Елена полагала, что могли быть письма и еще, но в хаосе последних недель войны они просто затерялись — тем более если сгорел дотла дом, куда они адресованы. В одном она была все же твердо уверена: на углу Малой улицы находилось единственное на земле место, где Берг когда-либо мог бы искать ее. Поэтому она при первой же возможности после недель отчаяния, проведенных в беженском бараке, присмотрела себе поблизости жилье в полуподвальной квартире, откуда в тревожные времена жильцы куда-то съехали. Когда наконец на углу бульвара возвели новый дом, Елена использовала все, чтобы поселиться именно там.
С тех пор уже минули годы. Пока еще Берг ее здесь не искал.
Во дворе бывшего дома Робинзона Елена в одну из весен завела себе кур.
Никто не знал, то ли она занялась этим по бережливой послевоенной привычке, то ли для того, чтобы хоть таким образом чуточку развеять гнетущее одиночество. У нее совсем не было подруг, мужчины же сторонились Елены из-за постоянно сжатых, как бы презрительно кривящихся губ. Мужчинам казалось, что на лице ее постоянно готова возникнуть неприятная, чересчур проницательная усмешка. К тому же и ряды мужчин, которые бы по возрасту подходили Елене, в войну значительно поредели.
Отправляясь утром на работу, Елена выпускала кур из сарая на двор, а возвращаясь вечером, первым делом хватала с кухонной полки кулек с крупой и спешила покормить свою пернатую живность, которая весь день копошилась в серой дворовой пыли. К закату солнца Елена сгоняла кур назад в сарай, тщательно закрывала дверь, оберегая птиц от бродячих кошек и голодных крыс. От двуногих охотников кур должен был защищать здоровенный висячий замок, запиравший когда-то до войны дверь дворницкого сарайчика.
Сперва жильцы дома возмущались. Их страшно раздражало, когда они на дворе на каждом шагу угождали в куриный помет. С Еленой пытались говорить, ей все сообща старались втолковать, что центр города вовсе не место для разведения кур. Елена отмалчивалась, у нее был страдальческий вид, однако она избегала как возражений, так и обещаний последовать советам — наконец ее как безнадежную оставили в покое. Живший на третьем этаже Каспар оказался одним из немногих, относившихся к слабости Елены с пониманием: он потратил как-то целое воскресенье и сколотил из тонких реек возле сарайчика Елены загородку, где куры могли существовать, не мешая другим жильцам. На этом дело и кончилось.
Куриный загон одним концом примыкал к углу бывшего убежища, где в последнюю военную весну бомба погребла все семейство домовладельцев — самого старого Робинзона, его тихую поседевшую жену и перенесшего полиомиелит, с трудом передвигавшегося сына, которого болезнь хотя и сохранила от мобилизации, однако же оставила дожидаться бомбы на собственном дворе. Именно тут, где земля была помягче и рыхлее, чем на вытоптанном пятачке перед сараем, больше всего любили копошиться куры.
Вернувшись однажды вечером домой, Елена увидела, что куры выскребли из-под земли обложенный ржавчиной рваный кусок металла. Присмотревшись к нему поближе, она узнала осколок бомбы. Страх, почти угасший с годами, кольнул ее в сердце. Большой, зазубренный по краям кусок бомбы лежал возле ее ног. От долгого пребывания в земле металл вобрал в себя земную стынь. У самого верха, там, где корпус бомбы конически суживался, на внутренней стороне осколка виднелись следы винтовой резьбы для взрывателя, давно взорвавшегося и разлетевшегося вдребезги.
Елена долго держала осколок в руках и пристально глядела на него. Она как бы боялась бросить этот кусок металла наземь. Было ли это инстинктивным опасением, что при ударе этот стылый обломок бомбы все же может взорваться? Она бы не смогла дать отчетливого ответа на это, но тревога не проходила.
Елену охватило оцепенение, две ледяные струйки пробежали от рук к позвоночнику, сошлись там и поднялись к затылку. Неужто земля так окончательно и не принимает инородные тела? Как только эта мысль промелькнула в сознании Елены, в нее вселился ужас. Напрасно пыталась она подавить это чувство. Елена прекрасно знала, что после бомбежки из перерытой взрывом земли на месте убежища смогли откопать лишь отдельные части человеческих тел. По слухам, в одном из трех символических гробов у покойника не было даже головы.
После того как был найден осколок, Елена с большим трудом притащила на угол убежища старую надтреснутую каменную плиту, сохранившуюся от садовой дорожки. Плита все равно была никому не нужна. Но Елена принялась перетаскивать камень все же в темноте, чтобы ни одна душа не увидела и не стала докучать расспросами, зачем это ей нужно. И все равно каждый день, возвращаясь с работы, Елена с тревогой смотрела в сторону своего курятника.
Однажды вечером у нее зашлось сердце… Еще издали она заметила возле загородки что-то круглое, белеющее, словно кость. В течение нескольких бесконечно долгих мгновений она собиралась с духом, прежде чем заставила себя подойти. Сердце колотилось бешено, рот судорожно хватал воздух. И, только приблизившись, Елена увидела, что это крупный, обкатанный водой белый камень. Очевидно, игравшие здесь дети принесли его с реки.
Всю ночь напролет в беспокойных снах Елены огромные и страшно взъерошенные куры-людоеды, гулко стуча клювами, долбили выбивавшиеся из земли большие белые бугры, которые отнюдь не были речными голышами.
Осколок бомбы Елена отнесла домой и осторожно положила на комод. Там же в черной деревянной рамке стояла маленькая военного времени фотография Берга, снятого в походной форме. Снимок был сделан где-то на краю летного фронтового аэродрома между двумя боевыми вылетами. Что-то необъяснимое роднило осколок бомбы с давнишней, неопределенной усмешкой Берга. И над чем только он мог усмехаться там, в гуще страшной человеческой бойни? Или усмешка эта предназначалась только для нее, Елены?
Эта загадочная усмешка на лице Берга и изъеденный ржавчиной осколок бомбы — они принадлежали прошедшему времени, которое все более отдалялось. Не в том ли прошлом должна была оставаться Елена? Однако она случайно и помимо собственного желания выпала из своего времени. Именно это и обрекало ее на столь бесконечное одиночество.
Все чаще Елена смотрела на стоявший у стены комод как на японский домашний алтарь. Она нередко останавливалась перед комодом, долго разглядывала маленькую фотографию, которая, несмотря на защищенность от прямых солнечных лучей, со временем все больше желтела. Видимо, у фронтового фотографа не было в полевых условиях достаточно времени и чистой воды, чтобы смыть как следует закрепитель. Когда она, глядя на снимок, клала руку на холодный осколок, ее охватывало странное, необычайное чувство какой-то торжественности и отрешенности, которое приносило покой и утешение.
Елена уже много лет работала в статистическом управлении, куда она поступила на службу молодой девушкой, сразу же после школы. Постепенно она прошла все ступени, от исполняющей обязанности секретаря до старшего статистика, и теперь предназначена была оставаться на этой должности до самой пенсии. Более высокие посты требовали большего образования. К счастью, Елена была чужда честолюбия.
В первые годы после войны Елена каждый вечер, придя с работы, прежде всего с замиранием сердца открывала почтовый ящик. Она неустанно ожидала письма из неведомого. Чтобы оно ненароком не попало в чужие руки, Елена даже навесила на почтовый ящик замок. Иногда она бывала близкой к обмороку, когда в ящике и в самом деле оказывалось письмо. Только это всегда были опущенные сюда по ошибке чужие письма с неразборчивыми адресами либо какие-нибудь казенные конверты с уведомлениями и счетами. Годы шли за годами, но желанная весточка так и не приходила. Мучительная боль ожидания перешла со временем в неизменную большую грусть, и подходить каждый вечер к почтовому ящику стало своего рода ритуалом, причастием, от которого Елена уже никакого осязаемого результата и не ждала.
Но это отнюдь не привело ее к мысли, что Берг погиб. Она была твердо уверена, что в таком случае известие о его смерти рано или поздно дошло бы до угла Малой улицы и бульвара. Плохие вести никогда не пропадают в пути. Пока она дышала, она была убеждена, что и Берг находится где-то в живых, и только какие-то неумолимые внешние обстоятельства не позволяют ему отыскать Елену, он не свободен в своих действиях. Но однажды он к ней все же придет. Может, завтра? Может, на той неделе?
Но эта ее уверенность, поддерживаемая надеждой на возвращение Берга, с годами все же потихоньку и незаметно стала слабеть.
И как знать, если бы теперь внезапно из пустого обычно ящика выпало письмо, которого она так долго ждала, не погасило ли бы замешательство, словно резкий порыв ветра, эту столь долго хранимую искорку радостной надежды.
Когда с окончания войны прошло уже несколько лет, Елена стала после работы посиживать в открывшемся поблизости кафе. Она заходила туда всегда после пяти. Усевшись за маленьким двухместным столиком возле окна, выходившего на бульвар, она клала перед собой пачку с сигаретами и сидела, как бы собираясь с мыслями, иногда час, иногда два, медленно выкуривая сигарету за сигаретой и отпивая стынувший в чашке кофе.
Со стороны можно было подумать, что она, сосредоточиваясь, готовится к какому-то решительному шагу.
Поначалу мужчины иногда пытались было заговаривать с нею и присаживались за ее столик. Елена никогда не возражала. Она просто смотрела таким отсутствующим взглядом мимо сидевшего напротив человека, что у того всякий раз возникало непреодолимое желание обернуться и посмотреть, кого это она так пристально высматривает за его спиной. Двусмысленные намеки новоявленных кавалеров и их плоские шуточки Елена пропускала мимо ушей. Хотя, может, она и впрямь не слышала их. Вскоре она уже настолько выключилась из окружающей действительности, что практически не замечала происходящего в кафе. И не одному кавалеру, из тех, что понапористее, приходилось через некоторое время, ничего не понимая, ретироваться от ее столика. Елену стали считать странной. Послевоенные искатели приключений были озадачены таким равнодушием — после большой войны женщинам обычно и в голову не приходит ломаться.
Но в то же время после войны было столько людей, до основания и бесповоротно потрясенных пережитым, что и они казались обычными, не привлекая к себе особого внимания. Поэтому и Елену оставили в покое. С годами лицо ее поблекло, взгляд все чаще и надолго застывал, становился тусклым и безжизненным, так что даже случайно очутившиеся в кафе мужчины, которые еще не знали о странностях Елены, уже не предпринимали попыток завести с ней знакомство.
Это были годы, в течение которых Берг ни разу не пролетал над городом. Не то Елена, возможно, и очнулась бы среди ночи от сна и с щемящим сердцем, затаив дыхание, прислушалась бы к приближающемуся рокоту моторов.
В тот вечер, когда Берг взлетел со своего острова, направляясь в полет, во время которого его чуткий слух уловил долгожданные позывные и координаты цели, Елена задержалась в кафе дольше обычного. Она заказала себе еще и третий кофейник, непрестанно курила и все смотрела на бульвар, будто ждала, что там сегодня что-то должно произойти. Постепенно на город опускались сизые сумерки. Проносящиеся с шелестом по асфальту автомашины, будто по приказу, все вдруг включили подфарники, и тотчас же за стеклом замельтешили неугомонные светлячки. Словно где-то за линией горизонта зажгли гигантский костер. И его искры в нескончаемом вихре выносились навстречу Елене. Безотчетная тревога закрадывалась ей в сердце. Когда она наконец поднялась, ей не без труда удалось заставить себя выйти на погруженную в темноту улицу.
Улегшись в постель, Елена никак не могла заснуть.
Она ворочалась с боку на бок и корила себя за то, что излишним прилежанием вымотала себя на работе, а в кафе слишком много курила и цедила кофе. Сон никак не приходил. Бодрствование сменялось легкой дремотой. Время мучительно тянулось, свинцовая усталость наливала члены, сковывала все тело, однако мозг не выключался.
Протяжный гул самолета, который едва пробивался сквозь ушные затычки в затуманенное дремой сознание Елены, действовал угнетающе. Сжимало сердце, рот от возбуждения пересыхал точно так, как в ночь, когда горел дом Робинзона. Елена подумала, что не мешало бы положить под язык таблетку валидола, но была не в состоянии пошевелить рукой.
Когда самолет стал удаляться и откуда-то сверху передалась скорее вибрация, нежели донесся звук глухого удара, в сердце Елены будто что-то оборвалось. Но сразу же отлегло, и на нее наконец снизошел долгожданный сон.
6
Сброшенная нажатием большого пальца Коонена зажигательная бомба — темно-серый, начиненный термитной смесью цилиндр с четырехлопастным оперением — пробила крышу дома Робинзона всего в полутора метрах от края карниза. Ломкое от ржавчины жиденькое кровельное железо послевоенных лет под толстым слоем краски оказалось не в состоянии сколько-нибудь погасить ударную силу бомбы. Грохнув на чердак, она взметнула с пола целое облако шлака и песка, перебила потолочную балку, проломила доски, обрушила в угол комнаты с потолка половину штукатурки, вошла в пол четвертого этажа и лишь там застряла.
Сработал взрыватель, заряд сдетонировал, и корпус бомбы лопнул. С резким шипением, ослепляющим бело-голубым, пламенем вспыхнула термитная смесь.
В комнате на широкой кушетке спали двое. К счастью, кушетка стояла у противоположной стены. Поэтому со спящими непосредственно ничего опасного не приключилось, но удар упавшей бомбы, треск ломающихся досок на потолке, сыпавшаяся на пол штукатурка и последовавший за этим взрыв детонатора мгновенно их разбудили.
Девушка вскинулась, испуганно прижала руки к груди и закричала:
— Что это?
Сонный парень с трудом повернул голову, но, когда разгоравшееся все ярче термитное пламя своим отсветом сквозь закрытые веки коснулось сетчатки его глаз, встрепенулся и он. Парнишка рывком сел в постели и тоже уставился в угол.
— Я… не знаю, — беспомощно промямлил он.
За секунду до того, как проснуться, он видел во сне, что их с девушкой опять осаждает целая стая грохочущих мотоциклистов с зажженными фарами, и надо немедленно во что бы то ни стало спасаться бегством.
— Но горит же! — девушка судорожно хватала ртом воздух. — А вдруг весь дом спалит? Надо что-то делать!
Парень опустил ноги на пол, поднялся и нерешительно двинулся в сторону пламени.
— Нет! Не подходи! Боюсь! — закричала девушка.
Парень остановился. Именно этого ожидал затаившийся в нем страх.
— Надо бы позвонить… — проговорил он в нос.
— Иди сюда! — стуча зубами, приказала девушка. Когда парень присел на край кушетки, она обхватила его за шею и спросила: — Скажи, что это такое? Откуда?
— Оттуда, — уже оглядевшись, показал парень на пролом в потолке. — Я не знаю, что это. — Подумав немного, добавил: — Может, обломок какой-нибудь ракеты. То, чем их начиняют, горит со страшной силой, я слышал. Взорвалась где-нибудь там… — Он указал рукой наверх. — И упала вот…
Девушка жалась к нему и не отводила глаз от пламени.
— Но так ведь нельзя! — воскликнула она.
Он не ответил.
— Вроде бы гаснет… — с надеждой прошептала девушка спустя несколько мгновений.
Термитное пламя в то время еще только набирало силу, но, по мере того как бомба своим адским жаром все глубже прожигала перекрытие между этажами, пламя опускалось все ниже. При этом комната наполнялась белесым едким дымом, который неподвижно висел низко над полом и только в углу комнаты, там, где в потолке зияла дыра, столбом тянулся вверх.
Парень с девушкой не отрывали глаз от пламени. Отблески его голубоватыми бликами сверкали на белках их глаз.
— Этого как раз нам еще не хватало! — в сердцах произнес парень, когда сомнения в том, что пламя уменьшается, уже не оставалось. — Теперь мы опять на мели. Уж как я у Тюленя ключ клянчил, пока не получил. Вообще-то он что надо, но насчет квартиры строгий. Так и сказал: если заметит хоть малейший непорядок, то не видать нам в другой раз ключа, как собаке ананаса…
Девушка вздохнула и еще крепче прижалась к парню.
— И почему это нам всегда не везет? — жалобно, по-детски протянула она.
Они были знакомы уже несколько месяцев и ровно столько же времени оставались бездомными. По отдельности у каждого из них, конечно, имелось дома место для сна, но, будучи в семье младшими, ни он, ни она не имели возможности устраивать свою жизнь, не мешая при этом другим домочадцам. Нехватка жилья не знала ни жалости, ни сострадания. Для них оставались лишь короткие минуты в местах, оплаченных дешевыми билетами в кино или ценой чашки кофе, там они никогда не оставались наедине и их постоянно выпроваживали в самое неподходящее время. Им уже начинало вообще казаться, что вся жизнь так и пройдет под ворчливое поторапливание сонных уборщиц.
Наступила весна, потеплело. В парках было еще сыро, какое-то время, правда, можно было провести в центре города, во внутренних двориках громадных, неясных и безликих конторских зданий из стекла и бетона. Там хотя бы под ногами было сухо, да и тишина обволакивала их. Обнявшись, они сидели на каменных парапетах и гранитных скамейках, пока исходивший от камня холод не пробирал их до костей. Затем они вставали, разминались на месте, целовались, иногда принимались на цыпочках играть в пятнашки. Шум поднимать было нельзя, на шум всегда выходил какой-нибудь бессонный ночной сторож, который, ругаясь и угрожая полицией, прогонял их.
Сколько раз приходилось им убегать сломя голову, а вдогонку гремел усиленный во много крат каменным эхом голос ночного сторожа. И всякий раз у девушки от холода и страха зуб на зуб не попадал, никак она не могла привыкнуть, перестать бояться. Они чувствовали себя преступниками, которым нельзя было показываться на глаза ни одной живой душе, нельзя было остановиться и перевести дух, нельзя было ни на миг забыть об окружающем мире, чтобы заглянуть друг другу поглубже в глаза.
Порой бывало еще хуже.
Иногда вместо ночных сторожей приваливало бесцельно шатающееся скопище юнцов с расстроенными гитарами. При их приближении лучше всего было заблаговременно и по возможности незаметно исчезнуть. В сознании длинноволосых юнцов с гитарами еще бродила какая-то неопределенная субстанция, из которой лишь когда-нибудь в отдаленном будущем должны были отстояться и разум и талант, их порывы и поступки никогда нельзя было заранее предугадать, они могли мгновенно и беспричинно перейти от сердечнейшего братания к слепой ярости, насилие казалось им вполне нормальным проявлением жизни — все равно что затяжке. табака. Больше всего в таких случаях он боялся за свою подругу, ему приходилось слышать о несчастных девочках, которые оказывались во власти подобных ватаг.
Хорошо было хоть то, что эти громадины из стекла и бетона были такими безликими. Попадая с одного дворика на другой, ты не ощущал никакой разницы. Среди них можно было блуждать часами, как в лабиринте, в потемках невозможно было узнать ни одного дома и ни одно окно не признавало тебя самого. Согнанный с одного места, ты мог тут же поблизости найти себе новый приют, где тебе на время опять сопутствовал хотя бы призрачный покой.
На прошлой неделе они решили поехать на окраину города, в парк. На деревьях уже проклюнулись листочки, и земля немного подсохла. В такую весеннюю рань разве что какой-нибудь случайный прохожий забредет сюда под сумрак деревьев, им представлялось, что тут- то они смогут без помех остаться наедине.
В глубине парка, куда лишь обрывками доносился шум далеких улиц, они без труда отыскали затерявшуюся в аллеях одинокую скамейку. Но прошел, как им казалось, всего один миг, и по пустынной сумеречной дорожке с шумом и треском с горящими фарами пронеслась группа мотоциклистов. Парень с девушкой оказались на мгновение в лучах пляшущего света; мотоциклисты с ходу проскочили мимо, но тут же затормозили, развернулись и примчались назад.
Грохочущий, ослепляющий подрагивающими фарами круг сужался, мягкая дымка сумерек была разом сметена с лиц и с нервов. Парень с девушкой бросились бежать. В одном месте фары разомкнули круг, открыв путь к бегству. Но тут же дышащие бензиновой и масляной гарью двухколесные грохочущие кентавры снова съехались, они наезжали спереди и накатывались сзади, ослепляли фарами и перекрывали машинами дорогу. Мотоциклисты, все одинаково круглоголовые, у всех глаза скрыты за выпуклыми стеклами очков — да были ли у них вообще глаза? — совершали свои маневры, не обмениваясь ни словом. А может, у них для общения между собой был какой-то иной, отличающийся от человеческого язык.
Увертываясь и спотыкаясь, парень с девушкой убегали из парка к позванивающим трамваям и снующим людям. Призрачная орава трескучих мотоциклистов преследовала и сопровождала их. Раза два рукоятка руля больно ткнула парня между ребрами, он ждал, что в следующий миг на него наедут, собьют в грязь, но этого не произошло. С ними просто играли.
Это были мощные красные машины, время их массового вторжения в города иные называли мотоциклетной цивилизацией.
Когда парень с девушкой, совершенно загнанные, вспотевшие и жалкие, наконец добрались до опушки парка, моторизованная орава, будто по неслышной команде, одновременно развернулась на одних задних колесах. От резко усилившегося треска перехватило слух, из-под колес взметнулись куски дерна и листва — и мотоциклисты умчались. Парень с девушкой стояли оглушенные среди медленно таявшего синего дыма. Они чувствовали себя избитыми, хотя никто на них руки не поднял.
После этого у них уже никогда не возникало желания пойти вечером в парк.
А спустя несколько дней произошла история под аркой кинотеатра.
Они выходили с последнего сеанса. Остальная публика уже поспешно разошлась, ведь с последнего сеанса все вообще спешат домой, они же медлили, ибо, выйдя из-под этой арки, они опять лишались даже временной крыши над головой, и опять их поджидала бесприютность.
В нише под сводом на каменной ступеньке сидел мужчина. Одет он был небрежно, ворот рубашки расстегнут. Мужчина приветливо помахал им рукой, приглашая к себе в компанию. Они немного помедлили, однако это была все же небольшая возможность отодвинуть на время неизбежно возвращающуюся неприкаянность. К тому же на пиджаке у мужчины поблескивал какой-то необычный овальной формы знак, который привлек внимание парня. Подойдя поближе, он увидел на черной выпуклой эмалевой поверхности скрещенные мечи и пальмовые ветви.
На одной ноге у мужчины был ботинок, на другой только носок.
Мужчина заметил любопытство юноши и гордо подбоченился.
— Ветеран, — важно произнес он и широким жестом пригласил присаживаться рядом.
Они уселись на каменный приступок. Девушка незаметно старалась отодвинуться подальше от незнакомца. Он это заметил и понимающе усмехнулся. Ей не хотелось выказывать свою неприязнь, жизнь научила ее осторожности. Но она никак не могла до конца подавить в себе чувство отвращения, которое вызывали в ней физически неопрятные люди.
Присев рядом, они тут же почувствовали запах винного перегара, от которого спирало дух. Такой запах исходил только от людей, которые продолжительное время пропитывались спиртом. Юноша испытующе осмотрелся, и его взгляд задержался на пустой бутылке, стоявшей возле необутой ноги.
Мужчина скрючил пальцы в некогда желтом носке.
— Это потому, — указал он на ногу, — у меня нога болит. Память с войны. Теперь в туфлю не всунешь.
— Так долго все еще болит? — недоверчиво спросил юноша.
Мужчина повернул голову и огляделся, словно убеждаясь, что их никто не подслушивает. После этого он доверительно нагнулся к парню.
— Так разве та война была последняя?
Парень недоуменно смотрел на него.
— После той большой заварухи были еще другие, поменьше, — терпеливо объяснил пьяница.
— Так это вас там? — догадался парень.
Мужчина кивнул.
— О «зеленых беретах» слышал? О людях, которые проходят там, где сам дьявол скулит и пощады просит?
— Слышал, — ответил парень.
Мужчина прислонился к каменной стене и одобрительно кивнул.
— То-то же, — буркнул он и не стал пускаться в дальнейшие объяснения.
Юноша поглядывал на него со смешанным чувством страха и восхищения.
Девушка украдкой потянула парня за рукав, давая понять, что ей хочется уйти. Но ее спутник пристально разглядывал непонятную эмблему на груди пьяницы и почему-то никак не мог оторваться от нее. На жест девушки он не обратил внимания.
— Это вы правильно сделали, никогда не проходите мимо человека, — медленно и назидательно проговорил пьяница и вытащил из-за пазухи не распечатанную еще бутылку.
Девушка отвернулась.
Парень пытался прочесть выведенные мелкими буквами слова на эмалевой ленточке, вьющейся около золотых мечей, но ничего разобрать не мог. Пьяница ловким движением сорвал с горлышка алюминиевую пробку и подал бутылку парню.
— Не хочу, — мотнул тот головой.
— Уважай солдат, — наставительно сказал пьяница.
Девушка снова потянула юношу за рукав.
Только теперь парень смог наконец оторваться от воинской эмблемы, бросил взгляд на тянувшуюся к нему руку с бутылкой и решительно встал. Волосатая, дрожащая рука произвела отталкивающее действие. Порыв парня был настолько неожиданным для девушки, что она на какой-то миг осталась в недоумении сидеть на приступке. Этим воспользовался пьяница. Свободной рукой он ухватил девушку за локоть и не дал ей подняться.
— Сами уселись, — кротко сказал он. — Разве я вас заставлял? А коль сел, то будь добр и уважай хозяина. Вот ты скажи, ты войну помнишь? Ни хрена ты не помнишь, — пьяница пренебрежительно махнул рукой. — А я прошел ее всю, с начала до конца и даже больше того. Я, если хочешь знать, там и остался… Ну так как, парень, будешь теперь со мной шутки шутить, да?
Ветеран войны с неожиданной решимостью поставил распечатанную бутылку рядом с собой на каменный уступ.
Девушка резко попыталась приподняться, но мужчина грубым рывком усадил ее назад.
Парень сжал кулаки и, приняв боксерскую стойку, подскочил к мужчине.
Раздался легкий звон. Умелым движением пьяница отбил у пустой бутылки донышко.
— Ты чего, в драку? — удивленно спросил он. — Ну давай, давай. Чего тебе меня бояться, на меня любой может наскочить, я же весь остался на войне! Да где уж мне тягаться с таким молодым да сильным парнем. Что мне остается делать, как не пощекотать немного твою барышню… Ты сказал, что слышал про «зеленые береты», да? Может, ты и посмотреть хочешь, а?
Рот пьянчуги скривился в злорадной усмешке, он поднес бутылку с отбитым дном к лицу девушки.
Юноша испуганно отпрянул. Пьяница загоготал гортанным смехом, но взгляд его остался настороженным.
— Это, понятно, совсем не красиво А что, жизнь по- твоему, разве красивая, а? Жизнь — дерьмо, вот что я тебе скажу, парень. Грустное дерьмо. Так, может, тяпнем?
Пить парень все же не захотел. На это пьянчужка заявил, что его это страшно огорчает, и уж раз его совершенно не уважают, то он начнет для собственного утешения понемногу просвещать девицу. Для начала он любезно пообещал поведать ей о кое-каких изощренных штучках, которые матросы проделывают с теми женщинами, которые в поисках нетрудного заработка пробираются на только что прибывшие из дальнего плавания суда.
— Вот уж где выдумка приходит, когда ты с полгода и тени от бабы не видел — с почтительным восхищением проговорил пьянчужка и с такой силой потер тыльной стороной ладони подбородок, что щетина затрещала — Я могу твоей барышне описать эти штучки, я их хорошо знаю, может, когда-нибудь пригодится!
Бутылка с отбитым донышком в руке, испещренной набухшими жилами, находилась в опасной близости от застывшего в испуге лица девушки. Парень вынужден был взять предложенную бутылку и отпить из нее пару глотков. Но, понадеявшись таким образом избавиться от пьяницы, он ошибся. Ветеран глянул на бутылку, которую ему вернул парень, и повел отрицательно головой.
— Тяпни как следует, если хочешь уважить человека, который за вас, щенков, воевал — гаркнул он уже с определенной угрозой. — Шутить вздумал?
Заметив, что парень медлит, он добавил:
— Да я не настаиваю, ничуть не настаиваю. Но я же сказал, что, когда приходится пить в одиночку, мне становится грустно, и тогда я просто должен рассказать что-нибудь веселенькое. О тех же бабенках, к примеру.
И только после того как парень с горем и отчаянием пополам, сгорая от бессильной ярости, одолел пол бутылки, пьяница смилостивился, отпустил руку девушки и взял у парня бутылку Как только он под нес горлышко к губам, парень с девушкой со всех ног бросились бежать — шаги их гулко отдавались под сводом Вслед им несся смех пьяницы Смеясь, он захлебнулся вином, закашлял, поперхнулся, потом швырнул им вдогонку разбитую бутылку, которая покатилась куда-то в каменный угол прохода. Резкий звон на камнях, казалось, врезался в сухожилия бегущих ног.
Потом парня долго и муторно тошнило на перилах переходного железнодорожного мостика, девушка же для облегчения колотила его по спине и, сочувственно всхлипывая, поглаживала по голове. Он казался себе таким жалким и ничтожным, что с радостью тут же умер бы, но в тот момент даже маневровый паровоз не проходил. Жизнь представлялась ему сплошной помойкой, откуда невозможно было выкарабкаться. Теперь девушка всю жизнь будет его презирать. Он икал и сморкался, ничто не могло заставить его выпрямиться, ибо тогда ему снова придется взглянуть в глаза людям Мир был гнусным, этот мир окончательно и бесповоротно сошел с ума и не предоставлял им ни малейшей возможности для жизни.
Понемногу девушка все же успокоила его настолько, что он позволил ей привести себя в порядок Через некоторое время скомканный женский носовой платок полетел с переходного мостика на запасные пути Девушка подхватила своего спутника под руку, и они печально, с трудом переставляя ноги, побрели своей дорогой.
Об этом случае они потом между собой не вспоминали.
После всех мытарств комната, которую им на неделю предоставил Тюлень, показалась истинным раем. Можно было запереться на ключ — и они оказывались вне всяких опасностей, отрешенные от ночных сторожей, пьяниц и мотоциклистов. Уже не надо вздрагивать при каждом шорохе и убегать, заслышав шаги. Для них это было ячейкой уверенности в безумном, враждебном человеку мире. Только вчера они обрели свой блаженный покой.
Жгучие слезы жалости навернулись на глаза девушки На этот раз ей расхотелось жить.
Она невольно дергала сидевшего на краю кушетки юношу за руку, будто это могло чем-то помочь. Но юноша не отводил взгляда от огня. У него почему-то возникло ощущение, что стоит ему только отвернуться и оставить огонь без пригляда, как притаившееся в углу пламя наберется грозной силы и охватит весь дом. Поэтому его обязанностью было не спускать с огня глаз.
В то же время он шарил рукой по стульям отыскивая свою одежду.
— Может погаснет — прошептала девушка одеревеневшими от страха и холода губами. — Неужели мы за неделю не сумеем привести комнату в порядок, а?
Парень нетерпеливо передернул плечом. Глупая! С потолка облетела половина штукатурки. Он не знал точно, как штукатурят потолок, но ему казалось, что это должна быть очень трудная и сложная работа.
— А если мы как следует возьмемся! — упрямо настаивала девушка. Она не хотела отказываться от своего намерения.
Густой едкий дым тут же заставил ее чихнуть.
Юноша все еще не отвечал. В тот момент, когда он застегнул на рубашке последнюю пуговицу, термитное пламя окончательно прожгло перекрытие и бомба или, вернее, горящий ком с тяжелым стуком упал вниз, в комнату третьего этажа. Парень ошарашенно уставился на круглое, только что сверкавшее пламенем отверстие в углу комнаты. Легкая тяга снизу протолкнула из дыры сквозь повисший в комнате дым прозрачный столб чистого воздуха.
— Потухла! — радостно воскликнула девушка.
— Нет. Упала вниз.
— Все равно свалилась с нашей шеи, — с облегчением вздохнула девушка и свернулась под легким одеялом клубком. — Иди согрейся, чего там больше караулить. Второго сеанса не будет, успеем еще обсудить завтра утром.
Не отрывая взгляда от дыры в полу, юноша принялся вновь расстегивать рубашку.
Живший на третьем этаже Каспар проснулся от неприятного ощущения, что где-то что-то не так, как должно быть.
Прошло несколько мгновений, прежде чем он понял причину своего пробуждения. Из соседней комнаты доносилось странное шипение. Тут же внимание Каспара привлекла светящаяся голубоватая полоска под дверью.
Нащупывая негнущимися со сна ногами комнатные туфли, Каспар принялся мысленно упрекать себя. Ну конечно, опять он вчера вечером смотрел по телевизору допоздна передачу с международных соревнований. Неудивительно, что и выключить забыл. Ни о чем не думая, завалился сразу спать, а телевизор знай себе показывал, пока не закончилась вся программа. Когда станция за полночь завершила передачи, входной сигнал пропал, и теперь по экрану мечутся лишь голубые искры, а из динамиков несется противное шипение, будто в комнату напустили змей.
Однако Каспар был слишком заспанным, чтобы долго читать себе мораль.
Ежевечерние бдения у телевизора начались после того, как ушла Катрин.
Они поженились легко и весело. Влюбились — и сразу же сошлись. Никаких там долгих дум или рассуждений, разумный это будет шаг или — хуже того — выгодный ли!
Катрин, довольно известная в прошлом теннисистка и человек на редкость общительный, всегда была в хорошем настроении, ее здоровые зубы сверкали в неизменной улыбке. Это в меру легкомысленное, не омраченное особыми проблемами состояние казалось Каспару близким к идеальному. Чего еще желать от жены, как не радостного настроения! Их дверь никогда не должна была запираться, каждый вечер друзья и знакомые могли выпить у них кофе и найти компанию. Каспару это очень нравилось.
Когда-то в молодости Каспар два семестра посещал художественное училище и с тех пор причислял себя в известной степени к богеме, хотя художника из него и не получилось. От тех прекрасных времен остались несколько знакомых художников, бывших однокурсников, которые давно уже стали дипломированными живописцами и графиками, большинство из них уже дошло и до кризиса средних лет, переболело им или оказалось сломленным. По вечерам друзья, которым в своих захламленных мастерских от пыли и запаха скипидара перехватывало горло, имели обыкновение заглядывать к Каспару. Особенно после того, как холостяцкая до того квартира Каспара обрела с появлением Катрин тепло и уют.
В свое время Каспара отчислили из художественного училища по непригодности. Правда, чем дальше события тех времен уходили в прошлое, тем убежденнее заверяли знакомые художники, что все это было не чем иным, как явной послевоенной интригой и подсиживанием, желанием освободить место для своих людей и уменьшить конкуренцию, а на самом деле, мол, Каспар всегда был просто талантище! Слышать это было все-таки приятно, хотя похвала и пришла слишком поздно, чтобы еще что-нибудь изменить.
Сам Каспар винил во всем прежде всего войну. Не засунули бы его совсем еще мальчишкой в предпоследний год войны в шинель да в солдатские сапоги, он бы сохранил проявившиеся в молодости таланты и чувство прекрасного, своеобразие его восприятия мира не было бы исковеркано. Война отупила его. Неэстетичность быта казарм и землянок, наконец, еще и плен с его постылыми лагерными бараками, который продолжался еще какое-то время и после войны, — все это, по мнению Каспара, способствовало подавлению таланта. Но главным образом это сделали трупы. Ему приходилось видеть их вблизи, после этого он уже не мог больше передать на холсте неподвижность человеческих фигур. Они сразу же становились трупами. Каспар верил, что у всех, кто во время войны видел вблизи умерших насильственной смертью людей, частично убита душа. Во всяком случае, художников из них уже не получится, искусство требует цельной души.
Когда он рассказал о своих размышлениях друзьям-художникам, они и на это отозвались с похвалой. А кое-кто даже добавил, что Каспару не стоит горевать: если из него и не вышло художника, то получился, во всяком случае, хороший человек, а это в конце концов куда существеннее.
Теперь Каспар уже многие годы работал ретушером в типографии и смирился с несправедливостью своей судьбы. Он почти перестал сетовать даже по поводу войны. Зато у него, как у человека на твердой зарплате, дома всегда водилась бутылка вина и что-нибудь на закуску, чем большей частью не могли похвастаться беззаботные по натуре художники. И это обстоятельство, по-видимому, в немалой степени способствовало тому, что к нему частенько наведывались старые товарищи.
Заводилой этой художнической братии был маленький Миксер, который старался свой жалкий полутораметровый рост восполнить невообразимо всклокоченной бородой и башмаками типа «Унисекс» на толстенной подошве и каблуке. Свое прозвище Миксер получил от необоримого стремления все везде молниеносно смешивать, будь то краски на палитре или напитки в буфете хозяина. Он категорически отрицал чистые тона как в жизни, так и в искусстве и был в этом столь неуклонно последовательным, что считал это даже личным творческим методом и страшно гордился им. «Этого я ниоткуда не заимствовал, — повторял он, — это я из собственной башки выцедил».
Впоследствии Каспар частенько пытался вспомнить, видел ли он когда-нибудь в глазах Катрин хоть тень недовольства. Ни разу, даже когда опившийся до чертиков Херман начал у них на кухне сбивать кофемолкой коктейль. И даже в тот раз, когда Миксера застали в их супружеской постели между двумя голозадыми девками и выслушали невозмутимое разъяснение маэстро, что он изучает натуру для своего триптиха, который станет гвоздем весенней выставки. И в таких случаях Катрин смеялась с обычной беспечностью, вызывая среди художников всеобщее восхищение. Некоторые более вольного склада друзья объявили даже, что это большой эгоизм и великий грех — держать столь совершенную жену только для себя и не делить ее с друзьями.
Эта веселая, полная удовольствий жизнь казалась вечной.
Тем более ошеломляющим был внезапный уход Катрин. Однажды она просто бесследно исчезла со всеми своими вещами, будто тут и дня не прожила. Никаких упреков, громких сцен или выяснения отношений. Когда Каспар спустя немалое время разыскал ее у подруги, Катрин не вышла даже в переднюю, чтобы обменяться хотя бы двумя словами. Лишь велела передать, что и без того очень хорошо знает и Каспара, и то, что он мог бы ей в таком положении сказать, выслушивать это ей было бы невыносимо скучно, пусть Каспар избавит ее от подобной скуки.
Вначале Каспар подозревал, что за всем этим определенно кроется счастливый соперник. В ярости он кидался от одного друга-художника к другому. Но один преспокойно жил с собственной женой, другой — с натурщицей, а третий вообще с головой ушел в живопись и никакого интереса к женщинам не проявлял. Предпринятая Каспаром акция не дала никаких результатов.
И только спустя какое-то время он пришел к убеждению, что никакого другого мужчины у Катрин все же не было. Замуж она больше не вышла, жила одна, общалась с незнакомыми Каспару людьми, и в компании с художниками ее больше никогда не видели. Каким-то кружным путем до него дошел слух, что Катрин жалеет о потерянных годах.
Когда Каспару стало ясно, что Катрин ушла всерьез и возвращаться назад не собирается, он решил было разом изменить свой образ жизни. Собрал все пустые бутылки, унес их и ни одной полной взамен не купил. Две недели терпел без единого глотка.
Но постепенно жизнь все же начала входить в привычную колею. Видимо, колея эта была достаточно наезженной. Заходил какой-нибудь дружок утешить, по старой привычке он прихватывал бутылочку — тут уже отказываться было вроде бы неудобно. Ни разу не оставлял он за дверью и компанию Миксера. Они ведь одни понимали, что он, Каспар, на самом деле талантливый, а теперь еще к тому же и несчастный человек, у которого жизнь пошла кувырком из-за человеческой жестокости и бессовестности. Мобилизация на войну, интриги в художественном училище и уход Катрин были разными проявлениями все той же жестокости, которые все равно действовали на Каспара.
В действительности это было все-таки в значительной степени гложущим чувством собственной неполноценности. Каспар мучился сознанием своего несовершенства. Но, когда художники вновь и вновь искали его общества, рассуждали с ним об искусстве и спрашивали его мнение о своих новых картинах, тем самым они ведь причисляли и его к своему клану, считали своим. Так вопреки всем бедам Каспар вошел в горячо желанный удивительный мир искусства, куда он в молодости, как и многие другие, столь безуспешно стремился попасть.
Если же художники не приходили, Каспара начинало угнетать одиночество. Он терзался бесконечными приступами самобичевания и самосожаления, с каждым разом все глубже погружаясь в их пропасть. Потом возникало желание куда-то бежать, кричать, заклинать, лишь бы опять что-нибудь изменилось к лучшему.
Бежать ему было некуда. Катрин не вышла даже в переднюю, чтобы поговорить с ним.
Постепенно и посещения художников стали все более редкими и случайными, забредали обычно одинокие неудачники — из тех, кто не проявлял интереса к женщинам и занимался придумыванием принципов искусства и копанием в психологии творчества. У Хермана обнаружили цирроз печени, что положило конец всякой выпивке. Он прекратил свои шумные попойки, остепенился, начал странствовать по старым сельским церквушкам и усердно писал там примитивистские интерьеры да срисовывал основанные на наивных религиозных сюжетах росписи алтарей. Его работы вдруг стали пользоваться огромным успехом. Коллег одолела зависть, и они отвернулись от него. Что же касается Миксера, то он поразил всех тем, что в спешном порядке женился на своей последней натурщице — полной девице, ростом на голову выше себя — и, видимо, уже не искал вне дома иной натуры и иных эмоций.
Тогда Каспар купил телевизор.
До сих пор он глубоко презирал этот болтливый ящик, называл его компаньонкой старых дев и сеялкой тупости. Душой истинного художника он не признавал в качестве искусства то, что достигается техническими средствами. Но делать было нечего, пустые вечера надо было как-то убивать, не то они убили бы его. Поэтому Каспар решился на этот шаг во имя духовного самосохранения.
С тех пор его одинокие вечера погружались в неизменные голубоватые, наполненные незнакомыми голосами и далекими звуками сумерки. Не важно, шел ли на экране конкурс джазовой песни или проходил спортивный матч, если немного привыкнуть, то в конце концов разница была в общем-то несущественной.
И до этого случалось, что неодолимый сон сваливал Каспара с ног раньше, чем сознание успевало проверить, выключен ли телевизор. Не беда, если и нагорало чуть больше электричества, это было терпимо. Гулянки с друзьями прежде обходились куда дороже.
Тем больше был ошеломлен Каспар, когда отворил дверь в соседнюю комнату. Голубой свет хотя и полыхал в углу, где стоял телевизор, но исходил он откуда- то сзади, с пола, сам же полированный ящик лежал как-то странно на боку, уставившись своим темным выпуклым стеклянным глазом через голову Каспара в дальний верхний угол.
Этого еще не хватало, мелькнуло в сознании Каспара. Оставил телевизор невыключенным на столько, что возникло какое-то проклятое замыкание. Вот где надо бы вовремя подоспеть! Сгорели предохранители, пропала теперь, наверное, дорогая вещь и знай себе шипит. Каспару стало по-настоящему, жаль свой новый, всего лишь год назад купленный телевизор. Было ясно, что дешево ему эта история не обойдется.
Ударивший в нос запах гари заставил Каспара действовать. Осторожно прокравшись вдоль стены, он нагнулся и рывком выдернул вилку из штепселя. Током его не ударило, хотя он и этого ожидал. Каспар никогда так и не понял до конца сути электричества и слегка опасался загадочной стихии. Но надежда на то, что теперь, когда он выдернул шнур, пламя обязательно погаснет, не сбылась. Невидимая электрическая дуга продолжала с шипением гореть на полу за телевизором.
Дело, должно быть, и вовсе дрянь, раз уж отключение от сети не помогает. То ли пластик какой или металлический сплав загорелся таким жарким пламенем?
Каспар на мгновение задумался. Даже принялся грызть ноготь указательного пальца правой руки, чего он обычно никогда не делал. Что предпринять? Водой тушить явно нельзя. Если уж температура поднялась так высоко, то вода ни за что не поможет. Об этом он где-то читал. Даже опасно, так как вода мгновенно превращается в пар. Это лишь придаст огню силы или расшвыряет пламя, подожжет еще, чего доброго, весь дом.
Но что-то надо было делать, взирать спокойно на пожар было нельзя.
Огнетушителя в доме не было. Меньше всего хотел бы Каспар сейчас звать кого-нибудь на помощь. Поднимать шум? История эта должна была остаться здесь, в этих четырех стенах. Иначе не оберешься соседских упреков: мало того, что устраивает сборища, так теперь еще хочет дом спалить!
С соседями Каспару не везло, это были явные мещане. Особенно нижние, Андерсены. Уж они-то не преминут воспользоваться этим удобным случаем отплатить ему.
По мнению Каспара, право же, для подобных злых умыслов не было ни малейшего повода, но он знал, что Андерсены думают иначе.
Все началось с недавнего дня рождения, который он отпраздновал уже после ухода Катрин, впрочем, и сам уход Катрин вызвал у Андерсенов неприкрытое злорадство. За полночь художники ввалились к Каспару, чтобы поздравить новорожденного. Явились целой компанией, все уже подвыпившие.
Это было как раз за месяц или два до того, как у Хермана обнаружили его цирроз печени. В то время он лечил свои боли в боку усиленными дозами вина и двойным коньяком по утрам. До того как явиться к Каспару, они у кого-то в мастерской уже порядком перехватили и под общий смех разрисовали Хермана. Дело в том, что с Херманом обычно случалось так: после первой выпитой бутылки вина его частенько бросало в жар, и он просто вынужден был скидывать с себя лишние одежды. Обычно дело доходило до исподнего, если только прежде его не сваливал сон.
На день рождения к Каспару Херман явился уже слегка размалеванным, чей-то старый рабочий халат прикрывал голое в цветных разводах тело. Веселье продолжалось. У Каспара дома тоже имелись краски и кисти, при помощи которых он иногда пробовал руку, теперь их пустили в дело. Один просто-напросто посадил Херману на лоб красное браминское пятно, другой «навесил» на обросшую грудь большую желтую шерифскую звезду, кто-то навел кистью восемнадцатого номера сбоку, по волосатым голеням широкие красные лампасы.
Со спины Хермана украсили веселой тематической композицией, где могучие кентавры гонялись за пышными нимфами. Наконец после третьей бутылки Хермана положили ничком на ковер, стянули трусы и намалевали ему ультрамарином и киноварью обезьяний зад.
Херман и не думал портить другим веселье. Он все безропотно сносил, если только время от времени ему давали пригубить бокал с вином. Потом на Хермана снова напялили коробившийся от засохшей масляной краски халат, чтобы не пачкать одежды и сиденья, и пирушка продолжалась полным ходом.
Херман явно наслаждался тем, что находится в центре внимания. Правда, свои неудобства имелись и в его положении. Он должен был все время помнить, что не смеет ни к чему прикасаться и может сидеть только на полах своего халата. Но разок он все же забылся и прислонился к дивану. На нем тотчас же отпечатались сине-красные разводы. На следующий день Каспар до того оттирал пятно скипидаром, что это место стадо гораздо светлее остальной драпировки.
Но когда Херман, танцуя, заляпал еще и красно-розовое пончо студентки художественного училища, то вся честная компания решила, что на этот раз шуток довольно и Хермана следует немедля отмыть. Тут же оккупировали ванную Каспара, и добрых три четверти часа оттуда сквозь дверь до продолжавшей пирушку братии доносились громкие возгласы, пронзительный визг и жалкий скулеж чуть ли не кипятком ошпаренной жертвы. Трижды истерзанный Херман вырывался из рук своих мучителей (на следующий день Каспар обнаружил, что в ход была пущена даже проволочная щетка для кухонной посуды) и выбегал в комнату, оставляя за собой радужные следы мыльной пены и масляной краски. Но всякий раз ревностные мойщики настигали Хермана и с радостным ревом тащили назад в ванную.
Явно какая-то часть воды выплеснулась из ванны на пол. Моечная операция только что завершилась, когда раздался звонок и за дверью оказался неприятно мрачный Андерсен. Он заявил сквозь зубы, что всему есть предел: мало того, что в квартире Каспара продолжается за полночь черт знает какой кавардак, так теперь еще и с потолка начинает просачиваться вода и что он не намерен молча сносить все это безобразие.
Андерсен оказался совершенно глухим к дружескому увещеванию, что приведенные им факты, с точки зрения интересов высокого искусства и полнокровной кипучей жизни, абсолютные пустяки, не заслуживающие внимания. Он сухо заявил: этому должен быть немедленно положен конец, в противном случае он в интересах спокойствия всего дома вынужден будет обратиться за помощью к властям, и все вытекающие отсюда последствия, естественно, падут на Каспара.
Каспар и раньше неоднократно имел возможность убедиться, насколько Андерсену с нижнего этажа чуждо чувство юмора.
Праздник был вконец испорчен. Второпях были осушены недопитые бутылки, похожего на новорожденного, чистого и слегка икающего Хермана вновь завернули в синий рабочий халат, который тут же разукрасил его, как пасхальное яйцо, прихватили единственную непочатую бутылку и отправились в мастерскую к художникам заканчивать торжество.
Историю эту можно было бы еще как-то пережить, даже Андерсен, пожалуй, со временем о ней позабыл бы. Только на этом тогда дело не кончилось.
Когда Каспар ранним утром слегка навеселе и в наилучшем расположении духа брел домой, он в друг увидел перед собой на предрассветной улице, холодной и заваленной оставшимся с вечера мусором, бездомного щенка. Кому-то он явно показался лишним и был брошен на волю судьбы. Щенок беспомощно и жалко прикорнул на крыльце какой-то лавки, однако, несмотря на жалостное повизгивание, обитая жестью дверь оставалась равнодушной и неприступной.
У Каспара была отзывчивая душа. Он нагнулся и погладил пальцем маленькую круглую головку. Щенок от страха сперва прижался к ступеньке, но потом осмелел и даже начал лизать Каспару руку. Это тронуло его до глубины души. Он взял бездомного щенка на руки, сунул за пазуху и пошел дальше. Крохотное существо устроилось поудобнее и, согретое теплом человеческого тела, сонно урча, отправилось навстречу своему неведомому будущему.
До дома оставалось еще порядочное расстояние, и постепенно трезвевший от утренней прохлады Каспар начал по дороге думать, куда же ему деть щенка. После ухода Катрин Каспар разучился заботиться о ком-нибудь, кроме самого себя. Оставлять щенка на долгий день одного в пустой квартире — это будет настоящим измывательством над животным, да и грязи не оберешься. Трезво прикинув, Каспар пришел к заключению, что держать собаку — не то занятие, которое, если рассудить всерьез, было бы его заветной мечтой.
Погруженный в эти нелегкие раздумья, он и вошел в дом. Щенок как будто спокойно спал за пазухой.
Когда Каспар проходил мимо двери Андерсена, у него в голове мелькнула мысль. Сперва он не осознал до конца, а лишь почувствовал, что это стоящая мысль. Он остановился и начал развивать ее дальше. Есть: Андерсены! У них в семье два подходящих сорванца, для которых щенок будет истинной радостью!
Недолго думая, в восторге от своей находчивости, Каспар нажал большим пальцем на кнопку звонка. В тишине на лестничной клетке было слышно, как долго и назойливо в квартире Андерсенов звенит звонок, потом спустя какое-то время из спальни через коридор к двери прошаркали ноги. Дважды щелкнул французский замок, и дверь приотворилась. В проеме показалось недовольное сонное лицо Андерсена.
— Доброе утро, — бодро пожелал Каспар. — Извините, я хотел только спросить, это не у вас случайно потерялся щенок? Бедная собачонка, просто смотреть жалко, не знает, куда идти. Опять же дети переживать будут… Подумал: а вдруг вы и не заметили, когда это случилось?
Прошло какое-то время, прежде чем смысл сказанного дошел до Андерсена. Но тогда от ярости он уже не мог и слова вымолвить, а только пялился убийственным взглядом на Каспара. Каспар использовал этот момент, быстро наклонился и опустил щенка на пол. Слегка поддал ему сзади, и щенок оказался в передней Андерсена. Тут же, стряхнув с себя оцепенение, хозяин квартиры захлопнул дверь, замок дважды сердито щелкнул, и шаги удалились.
Со сна Андерсен даже не заметил щенка.
Утром Каспар услышал звонкое щенячье тявканье и возбужденные голоса, которые доносились с нижнего этажа. Детишки от радости визжали. По всем признакам щенок прожил у Андерсенов несколько дней, пока им не удалось найти среди знакомых сердобольного человека, который согласился прийти на выручку и взять собачку к себе.
С тех пор Андерсены больше с Каспаром не здоровались. Постепенно и сам он начал соображать, что подобная шутка предполагает наличие хорошо развитого чувства юмора, чего от любого встречного требовать нельзя.
Пока Каспар в течение каких-то мгновений стоял лицом к лицу с загадочным ярким пламенем в углу комнаты, в его сознании промелькнуло, что в передней в шкафу лежит большой кусок стеклоткани. Когда-то давно, еще при Катрин, он задумал было сделать электрический камин и запасся для изоляции этим материалом. Он бросился в переднюю.
Но когда, разворачивая на ходу стеклоткань, Каспар вернулся назад, остатки термитной бомбы, прожегшие этажное перекрытие, как раз рухнули вниз к Андерсенам. Каспар кинулся в угол комнаты и перегнулся через запрокинувшийся телевизор. В полу зияла большая дыра диаметром дюймов шесть, в которую можно было увидеть угол детской комнаты Андерсенов, где теперь, в свою очередь, разгоралось синевато-белое пламя.
Каспар пришел в себя. Мозг начал работать четко и быстро. Он должен уничтожить все следы, которые могли бы засвидетельствовать, что огонь пошел от него. В противном случае Андерсен поднимет такой крик, что вытерпеть это будет совершенно невозможно. Глядишь, еще под суд подведет. Вот уж возрадуется, если можно будет признать Каспара виновным и выселить из квартиры!
Каспар начал действовать, будто хорошо натренированная аварийная команда. Отыскал на кухне большой кусок пенопласта. К счастью, не выбросил упаковку, хотя притащил очередное чудо бытовой техники — кофеварку-электромиксер — еще неделю назад. Толстый белый пенопласт был его спасением.
Сняв с разверзшейся в полу дыры точную мерку, он вырезал ножом-пилой из пенопласта круг, который по величине и форме точно подходил к дыре. Оставалось еще смазать стенки дыры и края пенопласта суперклеем: на этикетке наглядно было показано его действие: держась за приклеенный к потолку кирпич, болтал в воздухе ногами смешной человечек — и заткнуть дыру.
За мгновение до этого Каспар услышал донесшийся снизу какой-то звук. Будто в детской кто-то пошевельнулся. Это заставило его еще больше поторопиться. Он мастерски всадил в дыру затычку, и клей схватил ее. Пенопласт был таким же белым, как и покрытый клеевой краской потолок у Андерсенов, заметить разницы они бы не должны. По крайней мере с ходу. А после можно от всего отговориться, задним числом ничего не докажешь. Может, этот шов на потолке был там еще до того, как они сюда переехали? Кто знает, из каких развалин в свое время строили эти дома, вовсе даже неудивительно, если, например, из стены или фундамента вдруг выглянет ножка довоенной табуретки, а может, и кое-что похуже. Мало ли осталось в развалинах даже трупов?
Ну на самом деле, почему бы тот огонь, который полыхает сейчас внизу, в детской, не отнести за счет юных Андерсенов? Зачем они позволили отдать собачонку, ведь он, Каспар, принес им щенка из чистого сочувствия к бедным городским детям, вырастающим без своего животного. Что же до родителей, так это пусть у них болит голова, что народили на свет двух сорванцов, одного большого, другого маленького, которым ничего не стоит и дом спалить, не говоря уже о том, что когда они вырастут, то в один прекрасный день еще и не то выкинут. Так им и надо. И поделом, еще как поделом, может, тогда этот Андерсен в другой раз не станет придираться к людям, если ему надо будет свое горе расхлебывать.
И вообще после войны народились дети, которых не стоит равнять с довоенными. У них будто что-то сместилось. Мало ли, что сами они и ведать не ведают о войне. Где-то она в них все равно гнездится. Разве этот Андерсенов Марек нормальный ребенок? Все норовит из-за спины вцепиться в тебя, у самого пальцы будто когти скрюченные, и лицо всегда перекошено. То они как клубок нервов — и тут же впадают в равнодушие и безразличие, прямо зло берет.
Каспар был убежден, что война передала через родительскую плоть свое отражение детям, которые родились намного позже. Не потому ли среди них нет таких крепышей, каким в детстве был он сам и его сверстники. Того же Марека с самого рождения таскают по врачам да больницам. То пристала заразная желтуха, потом какая-то аллергия, от которой ребенок весь чирьями пошел.
Насколько Каспар помнил, в его времена со всей их улицы в больнице побывал только один мальчишка, который упал с забора и получил сотрясение головы. Да он и вообще был не жилец, года через два умер от воспаления мозга.
Послевоенные дети были, конечно же, слабыми, и, чтобы превозмочь эту слабость, их без конца пичкали лекарствами. Но от этого было мало толку.
Говорили даже, что у Андерсенова Марека при рождении заменили всю кровь до капельки — резус-фактор.
Но первопричиной всех этих бед оставалась, конечно, война. Разве не она заказала Каспару дорогу к искусству?
Это была довольно стройная логическая система, которую он для себя вывел.
Каспар прислушивался, но сквозь залатанный пол никакие голоса уже не доносились. Он поднялся на ноги и медленно выпрямился. Какое-то время он с нескрываемым сожалением рассматривал свой основательно попорченный телевизор, который был сбоку сильно обожжен и покоробился. Затем вздохнул. Хорошо, если только этой неприятностью обойдется.
В этот момент он был почти доволен собой. Все же Катрин поторопилась, напрасно она сказала, что знает уж наперед все, на что способен Каспар. Он же справился сейчас с чем-то совершенно неожиданным.
Оторвавшись от своих мыслей, Каспар вдруг перевел взгляд на потолок. Там зияло точно такое же отверстие, какое он только что заделал в полу. Может, лишь чуточку побольше и круглее.
Какое-то мгновение Каспар находился в полном недоумений. Затем потянул носом и подумал: ничего не поделаешь, придется сходить на четвертый этаж и перекинуться парой слов с этим непонятным новым жильцом, Сонском, которого какие-то еще более странные типы уже трижды приходили под дверь искать, именуя его Тюленем.
7
По сложившемуся обычаю дальних бомбардировщиков Берг не стал задерживаться над объектом, чтобы совершить еще круг и посмотреть на результаты бомбардировки. Для этого всегда назначались специальные самолеты. В том случае, конечно, если в штабе вообще считали нужным произвести визуальное наблюдение. Выполнив задание, бомбардировщик обязан был удалиться, он не должен был оставаться в опасной зоне хотя бы на секунду дольше, чем это было необходимо.
В тот момент когда закрылись бомбовые люки, Берг вообще не думал о том, что у него теперь не осталось ни одной бомбы и что моторы доживают свой век. Он просто выполнял задание. Если подсознание и фиксировало какую-то тревогу, то он не позволял ей оказывать влияние на свои действия. При раздумье же на досуге он мог с таким же успехом возразить: моторы проработали уже сотни часов сверх своего ресурса, и нет никаких оснований полагать, что они именно сейчас должны отказать. Что же касается вооружения, то Коонен еще накануне рождества приступил к изготовлению новой осколочной бомбы из пустой железной бочки и снарядов от зенитной пушки.
На деле же Берг вел свой самолет прямо на северо- запад, не думая ни о чем постороннем, спокойно и уверенно. Четкий курс NNW словно бы сообщал и его мыслям еще большую четкость. Город, воздушное пространство которого он только что покинул, и этот знакомый до боли угол улицы были начисто выметены из головы, по всей вероятности навсегда.
На обратном пути их вначале ничто не тревожило. Рули работали туговато, но безотказно, да и перегрузка на моторы уменьшалась по мере того, как насосы постепенно выкачивали из баков горючее. Огни на земле, над которыми они временами пролетали, их не задевали, они свое задание выполнили, и до остального мира им не было никакого дела.
Берга охватило какое-то дремотное умиротворение. Он включил автопилот и расслабился. Даже что-то не вспоминалось, когда ему было в последний раз так же легко. Даже мысли утеряли четкость и расплылись промеж каких-то незначительных обстоятельств, они перестали тревожить вопросами, на которые не было ответа.
Коонен отодвинул от себя планшет, видимо, и он почувствовал огромное облегчение.
Циклон налетел из темноты мгновенно, без всякого предупреждения или предзнаменования. Самолет словно натолкнулся на гору из ваты, какие-то исполинские руки охватили его и принялись беспорядочно швырять дрожавшую и стонавшую машину. Заряды града, будто пулеметные очереди, барабанили по корпусу самолета.
Первым движением Берга было выключить автопилот и попытаться усмирить обезумевшие рули.
Две особо крупные градины разнесли два стекла фонаря кабины, кусочки плексигласа ударили по приборной доске. Секущие ледяные струи воздуха вперемежку с дождем и градом били из образовавшихся пробоин в лица Бергу и Коонену Глаза удалось вновь открыть лишь после того, как оба ощупью натянули очки. Ведь совершенно невозможно смотреть незащищенными глазами в струю брандспойта.
Берг прилагал отчаянные усилия, чтобы выровнять машину. Автопилот не удержал самолет в равновесии, встряска была слишком резкой, теперь человек постепенно возмещал бессилие прибора Берг пытался пройти циклон напрямую: если уж они попали в эту круговерть, то было поздно думать о том, чтобы обойти ее. Возможно, фронт циклона окажется в глубину не очень значительным и они смогут кратчайшим путем пробить его, прежде чем положение станет критическим.
Самолет терял высоту, болтанка не прекращалась ни на секунду. Берг с благодарностью подумал о Коонене, который с таким старанием плел новые тросы. Старые при этой нагрузке давно бы разлетелись на куски.
Минуту-другую Берг кое-как удерживал мечущийся самолет по курсу, хотя это был далеко не прежний четкий NNW. За это время самые худшие опасения начали помаленьку отступать. Теперь они достигли определенного равновесия, хотя и неустойчивого, первое потрясение осталось позади.
Но у Берга вовсе не оставалось времени, чтобы ощутить по этому поводу какое-то удовлетворение, потому что в тот же миг в системе смазки левого двигателя резко упало давление.
Слабое место в системе смазки отказало то ли лопнула труба, то ли разошлась соединительная муфта, насосы впустую гнали теперь горячую темно-коричневую жидкость, распыляя ее в окружающую облачную массу Так хлещет кровь из лопнувшей аорты. Берг тут же сбросил обороты левого мотора. Если его заклинит и сгорят подшипники, то потом собственными силами мотор уже не отремонтируешь.
С этого момента LQ86 начал еще быстрее опускаться к штормующему морю, невидимому в бездне, но безошибочно угадывающемуся. Берг заметил, как Коонен схватился руками за голову И тут же слева вспыхнули красноватые отблески. Прищурившись, Берг вгляделся сквозь мутные стекла очков. Из левого мотора вырывался огонь. Масло явно попало на раскаленные выхлопные сопла.
Берг скорее ощутил, чем осознал, что еще можно предпринять. Он опустил нос самолета и вошел в пике. Ледяные порывы ветра должны были уплотниться на бешеной скорости и сорвать пламя, отшвырнуть его в пустоту, где оно заглохнет, бьющие в кабину струи ветра стали такими тугими, что, казалось, Берга и Коонена колотили по голове тяжелыми сырыми поленьями. Сжавшись в комок, они боролись с силой, которая вдавливала их отяжелевшие от перегрузок тела в просиженные пилотские кресла.
Даже в этот момент у Берга не возникло страха перед смертью. Для этого он уже слишком долго летал. Опыт, перешедший с годами в чутье, подсказывал, что нет положений, из которых бы ему не выбраться. До сих пор это всегда было так. Поэтому Берг просто напряженно работал. Поддерживаемый всем своим летным опытом, он вступил в борьбу с могущественными силами природы, пытавшимися погубить его машину. Он не признавал себя побежденным. Еще нет, еще рули слушались его, и один мотор пока еще был в состоянии тянуть на полных оборотах.
Мгновения длились как вечность. В какой-то миг Берг своим обостренным пилотским чутьем ощутил, что дольше пикировать нельзя. Иначе можно врезаться в воду или при выходе из пике от перегрузок просто отвалятся крылья.
Он привык доверять своему летному чутью больше, чем приборам. В войну оно не раз спасало его от неминуемой, казалось, гибели. Берг не был суеверным, но жизненный опыт вселял в него убеждение, что существуют физические явления, которые неуловимы для приборов, на них способно реагировать лишь отточенное до сверхчувствительности чутье.
Невероятным напряжением единственного оставшегося в строю правого мотора Берг постепенно и осторожно вывел самолет из пике. Слева от кабины теперь зияла темнота. Коонен отнял руки от головы.
Впервые за все эти годы в сознании Берга промелькнуло сомнение в правильности действии начальства. Совершенно ясно, что секретные базы и должны оставаться засекреченными. Но в своем теперешнем положении LQ86 обязательно должен был иметь хотя бы в запечатанном конверте координаты запасного аэродрома. Для вынужденной посадки именно сейчас Берг больше всего нуждался в пригодной аэродромной полосе или площадке в радиусе не более двухсот километров. Где-то они ведь имелись! С первых же дней войны определенная часть одетых в солдатские мундиры людей непрерывно только тем и занималась, что выискивала ровные площадки и расчищала их, превращая в аэродромы. Почему его не поставили в известность ни об одном из них?
Берг попытался воскресить в памяти давние воспоминания. За время войны он приземлялся на сотнях аэродромов. Некоторые из них располагались в здешних краях. Надо думать, они существуют и по сей день. Просто он должен сейчас вспомнить хотя бы один из них, до которого еще можно дотянуть.
Но длились мгновения, и Берг с ужасом начинал сознавать, что неумолимое время сделало свое дело. Перед глазами, правда, оживали ровные, поросшие травою площадки, по краям которых стояли замаскированные березками или скрытые в капонирах боевые самолеты, но координаты — их будто никогда и не было. Он ясно помнил только свой первый и последний аэродром. Первый — учебный — находился где-то там, за городской окраиной, возле редкой сосновой рощицы. Последний — короткая стартовая полоска на их въевшемся в память и в душу острове.
Все остальное поглотило забвение.
Борясь с неведомым ему доселе отчаянием, Берг пустил в ход все свое умение, чтобы как-то тянуть дальше поврежденный самолет. Даже чутье не могло ему уже ничего подсказать. Только бы держаться в воздухе! Берг не желал заниматься анализом своего положения, ему и так было ясно, что бесконечно тащиться на одном моторе они не смогут. Даже в горизонтальном полете LQ86 терял высоту. Если так еще долго будет продолжаться, то раньше посадочной полосы на острове их встретит море.
Мысль, вертевшаяся вокруг оправданности действий начальства, была опасна в своем развитии. Где-то там, в глубине сознания, зашевелился зловещий вопрос о самом смысле их столь долгого выжидания на острове. Да были ли оправданны все эти бомбы, сброшенные ими во время бесчисленных ночных полетов из люков LQ86? И сами эти несчастные летные ночи, которые вобрали в себя всю жизнь?
Однако все это не могло воплотиться во что-нибудь более конкретное, чем расплывчатые догадки. Ни у Берга, ни у Коонена в те минуты не было возможности заниматься самоанализом.
Циклон все еще не кончался. Бергу вдруг показалось, что, очумевший от этой безумной тряски, он летит по кругу, все по кругу, не в силах уравновесить рулями мертвую тяжесть левого мотора. Он ощущал своими немеющими руками, ломящим позвоночником и затуманивающимся от поднявшегося вдруг давления мозгом тот непосильный груз, который неуклонно тянул его влево. LQ86 был хищной птицей со сломанными крыльями, которая теряла последние силы и, лишь подчиняясь инстинкту самосохранения, продолжала борьбу за жизнь.
Ничего подобно Берг еще не испытывал за всю свою долгую летную практику. Самолет, казалось, волочили по скалистым уступам. И тут же его несло по течению порожистой реки, и какие-то гигантские бревна, льдины или перекаты с разрушающей силой без конца били по фюзеляжу самолета и его хвостовому оперению. Беснующийся штурвал явно надумал переломать пилоту руки, вывернуть их из плечевых суставов.
Больше не было уже и силы думать о том, что их ожидает впереди. Коонен безнадежно запутался в прокладке курса. Да и какой тут, в этой дьявольской пляске, можно было выдержать курс, когда движение самолета не подчинялось никаким правилам. Все силы и все остатки воли уходили на физическую борьбу за существование.
В этот момент перед глазами Берга встала давняя гнетущая картина его первых учебных полетов, которая спустя годы все еще продолжала внушать ему страх. На какое-то время он забыл о ней.
Учебный аэродром располагался сразу же за последними домами пригорода. Взлетная полоса упиралась дальним концом в редкую сосновую рощицу, сквозь которую неизменно просвечивало желтоватое от постоянной дымки над городом небо. У части сосен верхушки засохли, деревья с редкими ветвями казались обглоданными.
С первого же самостоятельного полета сосняк этот пугал Берга. Осенью туда упал курсант, не успевший оторваться от взлетной полосы. После этого Бергу при каждом взлете казалось, что он не сумеет вовремя набрать высоту. Его взлеты были резкими и неуклюжими. Но совладать с собой он не мог, всякий раз, отрываясь от земли, он просто физически ощущал, как высохшие макушки тянутся своими ломкими ветвями к шасси его самолета, чтобы ухватиться за них. Порой Бергу казалось, что у курсанта второго года обучения, который упал в сосняк, в предшествующие годы было много собратьев по несчастью — не потому ли в сосняке столько деревьев с сухими верхушками? — только начальство летной школы, разумеется, скрывает это от новых поколений курсантов, чтобы не нанести урона их боевому духу.
Берг был уверен, что, если бы он немного побродил в сосняке, он бы обязательно обнаружил под деревьями следы былых катастроф. Обломки, конечно, давно убраны, но в хвое, несомненно, остались потерянные гайки, щепки от пропеллеров, оторванные пуговицы от кожаных пилотских тужурок. Уж он бы сумел отыскать их.
Однако на протяжении всех лет, которые Берг провел в летной школе, у него не нашлось времени, чтобы отправиться в сосняк и поискать там следы былых катастроф. Они так и остались там, неведомые и нагоняющие страх.
Страх этот преследовал его до окончания летного училища. С фронтовых аэродромов Берг взлетал всегда безупречно.
Сейчас, в трясущемся самолете, на темном фоне органического стекла фонаря кабины, которое чернело подобно нарисованным оконным квадратам на стене Робинзонова дома, перед глазами Берга снова возникла зазубренная кромка редкой сосновой рощицы. Не рано ли он праздновал спасение, не сама ли погибель пришла за ним? Не оттого ли такой треск, что высохшие верхушки сосен скребут уже по днищу фюзеляжа и, не находя убранных шасси, срывают листы дюралевой обшивки? Не они ли пытаются остановить в воздухе самолет, чтобы в следующий миг он грудой обломков рухнул вниз?
Стрелка высотомера начала отсчитывать последнюю тысячу метров над морем.
Не раздумывая, Берг протянул руку к телеграфному ключу. Он делал то, что до сих пор строго запрещал себе и другим: искал связи. С кем угодно, хоть с самим дьяволом, лишь бы тот был живым существом, способным услышать и понять его.
Рука Берга отстукивала с медлительностью неопытного радиста: три точки, три тире… опять и опять. Через какое-то время Берг понял, что этого мало. Рация ведь не включена на передачу, К тому же нельзя просить помощи невесть откуда. Он нетерпеливо стал подавать знаки Коонену: штурман понял его. Опираясь о стенку кабины, Коонен подобрался к рации и включил ее на передачу. Берг продолжал выстукивать SOS, к которому теперь прибавились позывные — LQ86. Коонен большими неровными цифрами нацарапал прямо на карте их примерные координаты и поднес лист к глазам Берга. Берг передал в эфир и координаты. Затем он знаками показал, чтобы Коонен повторил передачу, и снова сосредоточился на управлении самолетом. Лейтенант с последней отчаянной надеждой ухватился за телеграфный ключ, он сбивался и спешил, но продолжал цепляться за возможность спасения.
Если Берг втайне надеялся, что высотомер и на этот раз обманывает и до моря расстояние значительнее, то этой надежде не суждено было сбыться. Стрелка двигалась, она опускалась все ниже, продвижение это было слишком стремительным.
Они боролись за жизнь до последнего. Рация беспрерывно посылала в ночь сигналы бедствия. Только LQ86 уже был не в состоянии преодолеть те мили, которые пролегли между самолетом и его посадочной полосой. Море и небо вокруг них оставались пустынными, лишь с неослабной силой продолжала бушевать буря, ей не было никакого дела до отчаяния и надежд этих двух затерянных в просторах ночного неба людей.
Сбивчивый, частью нечеткий сигнал бедствия совершенно случайно поймал какой-то исландский радиолюбитель из Акурейри. SOS, передававшийся на частотах, не предназначенных для этого конвенцией, был ошеломляющим в своем беспомощном одиночестве и заставил бессонного радиолюбителя среди ночи сообщить о нем по телефону в Рейкьявик. На море бушевал настоящий шторм, и бедствие могло быть серьезным. Почерк радиста говорил об отчаянии. Кроме того, здесь, в высоких широтах, не полагалось проходить мимо любого сигнала бедствия, каким бы необычным он ни казался.
Однако позывных LQ86 ни в одном регистре не обнаружили, оставалось предположить, что это военный самолет. На соответствующий запрос из штаба базы в Кефлавике сообщили, что такие позывные им также неведомы и, по тщательно проверенным данным, в квадрате с указанными координатами никто не находится.
Высылать же при такой погоде на авось патрульный самолет сочли невозможным.
На каком-то экране локатора дальнего слежения в ту ночь видели импульс LQ86, пока он не скрылся за горизонтом и не погас, словно искорка, в море. Дежуривший в ту ночь оператор третьего класса, солдат первого года службы, принял мелькнувшую вспышку за атмосферный разряд, о котором и докладывать начальству не стоило.
А потому и в вахтенном журнале не появилось никакой записи по этому поводу.
8
Когда младший сын Андерсенов Марек очнулся в постели, полусгоревшая термитная бомба уже ушла глубоко в пол и продолжала свой путь сквозь этажное перекрытие дальше, вниз. В комнате стлался белый дым, от которого паренек закашлялся и начал тереть глаза.
Как только Марек окончательно проснулся, лицо его приобрело напряженное выражение. Только что по- детски мягкое и приветливое во сне, оно застыло, сведенное злой судорогой. Так происходило всегда. Сам Марек об этой перемене и не подозревал, лишь просыпаясь от умиротворяющих снов, он всякий раз ощущал необъяснимое недовольство, которое находило на него. Это заставляло его капризничать и упрямиться даже в тех случаях, когда он этого вовсе и не собирался делать. Со временем капризы стали отличительной чертой младшего сына Андерсенов.
Родители заметили раздражительность ребенка вскоре после того, как он вышел из грудного возраста, но не знали, что с ней делать. О том, чтобы пойти к психиатру, и речи быть не могло; как снести потом бесконечные сплетни — их ведь не избежать, что у них в доме сумасшедший ребенок? Они понадеялись, что, может, со временем, с возрастом все пройдет само собой.
Старший брат Антал уже не спал. Он сидел на кровати, закутав ноги в одеяло, не отводил взгляда от угла комнаты и медленно раскачивался взад и вперед. Глаза его сверкали в полумраке синеватым отблеском. Лицо светилось каким-то внутренним удовлетворением. Мареку стало немножко не по себе, но это было сладостной жутью, она нравилась ему, от нее по спине побежали приятные мурашки.
— Ну теперь тебе будет! — для начала пообещал он брату.
Антал и виду не подал. Неизвестно даже, дошел ли до его слуха голос Марека. Завораживающее видение в углу комнаты целиком захватило его. Там с жарким шипением горел непонятный огонь, в котором чудилось что-то неестественное. Марек еще какое-то время глазел, снова закашлялся, затем соскочил с дальней от огня половины кровати на пол и бросился бежать. Он точно знал, что в таких случаях вернее всего предпринять.
На исчезновение брата Антал внимания не обратил.
Между отдельными членами семьи Андерсенов существовали несколько своеобразные отношения.
Антал был с рождения отцовым сыном. Из первенца, по мнению отца, должен был выйти знаменитый ученый, известный математик или физик. На худой конец химик, но только не гуманитарий. Эльмер Андерсен знал совершенно определенно, какие профессии имеют будущее в этом мире, стремительно катящемся к технократии. Еще бы ему не знать! Он втайне казнил себя за то, что в молодости переоценил возможности спортивной карьеры и махнул рукой на ученье.
Верно, в спорте он тоже кое-чего достиг, в десятиборье вошел даже в состав сборной и целых четыре раза принимал участие в международных соревнованиях. Но то ли ресурсы оказались ниже ожидаемых, или спортивный взлет вообще слишком короток, чтобы строить на нем прочное будущее, только Эльмер в конце концов оказался на скромной дорожке преподавателя физкультуры. Но голова у него была хорошая, мог бы ведь стать и доктором наук.
Впоследствии он большей частью винил во всем свое неладное происхождение. Эльмер Андерсен родился в маленьком сонном городишке, вдали от гор, рек и магистральных дорог. Наукой там никто не занимался. Самым большим предприятием был местный лесопильный завод, за ним шла лимонадная фабрика. Свои юношеские, пришедшиеся на войну годы Эльмер провел в отцовском доме. От предшествующего мирного времени они отличались только продуктовыми карточками и обязанностью летом работать в деревне. Но и последнее свершалось скорее в интересах накопления для семьи запасов на зиму. Время даже военными потрясениями не вторгалось в их городок. Похоронные извещения Эльмер и в глаза не видел, в их семье не было пригодных к военной службе.
Когда война кончилась и разрушенные города начали постепенно отстраиваться, что-то вдруг в корне изменилось. Эльмер внезапно почувствовал, что больше дома оставаться не может. Объявив родителям, что намерен выйти в люди, он взял в руки фибровый чемоданчик с двумя парами аккуратно заштопанного белья и тесноватым школьным костюмом и отправился в путь.
Прибью в город, Эльмер пришел к воротам самого крупного машиностроительного завода. Там должны были нуждаться в таких, как он. Место для Эльмера, который пока что ничего делать не умел, там и в самом деле нашлось.
При его усердии и стремлении к учению из него наверняка мог бы со временем выйти хороший специалист. К сожалению, спортивные организаторы, только что сбросившие с плеч армейские мундиры и с особым рвением ринувшиеся в физкультуру, вскоре обнаружили у Эльмера прирожденные физические данные. Ему посулили блестящую и быструю карьеру — это как будто и была та самая верная из тысячи возможностей удача, которую он приехал ловить в город.
После ухода из большого спорта он задним числом попытался наверстать упущенное. Уже будучи отцом семейства, он заочно поступил в университет, даже окончил его, получив при этом, однако, скромную специальность экономиста. Неосуществленная мечта, мир высокой науки, внушающие трепет международные симпозиумы и, быть может, даже маячившая на горизонте Нобелевская премия — все это было переадресовано первенцу, который должен был уж наверняка достичь того, что не удалось отцу. Он же сумеет, опираясь на собственный горький опыт, предостеречь сына и не дать ему свернуть в тупик.
С первых шагов в учебе отец заставил Антала заниматься дополнительно математикой, чтобы заблаговременно создать предпосылки для научной карьеры. И конечно же, разом вызвал у сына отвращение к предмету. Когда это к пятому классу стало совершенно бесспорным, Эльмер Андерсен нанял опытных репетиторов из числа физиков — понятно, с теми же результатами. Антал был совершенно нормальным и живым ребенком, только ожидаемого вундеркинда из него, несмотря на все усилия, никак не получалось. Зато под действием принуждения все больше росло упрямство, которое родители старались сломить силой, но которое от этого лишь возрастало.
Анталу доставляло своеобразное садистское удовлетворение доставлять родителям огорчение своей учебой. Обостренным детским чутьем он понимал, насколько глубоко это их задевает. Только таким образом он мог отплатить за муки принудительной зубрежки. Ему стало нравиться учиться плохо.
Шаг за шагом он становился в глазах родителей кретином, пока их терпение не лопнуло и они не объявили сыну об этом во всеуслышание. Событие это принесло определенную разрядку. Теперь Антал мог на все упреки безмолвно и глупо таращить глаза, и ему не нужно было больше оправдывать свои поступки: что с кретина взять?
Андерсены начали подумывать о другом, более способном ребенке.
Ирена пошла на это не сразу. Она сперва основательно и с оскорбительной доскональностью изучила всю родословную мужа, будто только там мог скрываться корень зла, искала и в популярной медицинской литературе ответа на вопрос о том, способны ли какие-нибудь дальние отклонения в роду передаваться через плоть и гены мужа и причинить вред ее будущему ребенку.
Поэтому Марек и родился сравнительно поздно.
Вполне возможно, что он вообще бы не появился на свет, если бы кто надоумил Ирену начать следить за появившимися все чаще в те годы статьями о защите окружающей среды. В них порой довольно серьезно и устрашающе говорилось о возможности влияния на эмбрионы и новорожденных радиационного фона, а также всевозможной бытовой и небытовой химии. Но предметом обсуждения в обществе эти темы должны были стать только шесть-семь лет спустя, когда Марек уже ходил в детский сад. Тогда, конечно, уже ничего нельзя было поделать.
Ирена попросту отказывалась допустить, что ее младший сын в какой-то мере мог стать жертвой времени или окружающей среды. Иначе ей пришлось бы сделать упрек самой себе за то, что она поспешила с ребенком и не учла всех обступивших ее опасностей. Ведь спустя еще несколько лет, вслед за ограничением испытаний атомного оружия, уровень радиации в мире начал снижаться.
У Эльмера, напротив, частенько возникали всевозможные смутные подозрения, когда он бывал вынужден силой отрывать от гостей сверх меры расшалившегося, злого Марека и водворять его в детскую.
Ирене о своих догадках Эльмер поведать не мог. Она бы не вынесла этого.
Никто из них не говорил в открытую, что Марек рожден для спасения несбывшихся родительских надежд. И было непонятно, каким образом Антал прознал об этом. Может, просто догадался. Вскоре после рождения меньшего брата он с презрением начал игнорировать его.
Еще будучи мальчишкой, Антал пытался по-детски досаждать Мареку, но вскоре убедился, что цели своей он не достигает, брат еще ничего не в состоянии понять, родительское же возмездие бывало несправедливо суровым.
По мнению Эльмера и Ирены, причина всего была в обычной ревности, которая нередко выступает на передний план, когда в семье появляется следующий ребенок и забирает себе львиную долю родительской заботы и нежности.
Взять, например, случай, когда Антал принес игравшему во дворе в песочнице Мареку спичечную коробку с муравьями. Не ахти какое дело — муравьи, есть из-за чего, крик поднимать. Но надо же, Марек схватил спичечную коробку, открыл ее, муравьи, конечно, высыпались и забегали по рукам братишки. Застывший от ужаса Марек какое-то мгновение молчал, затем набрал в легкие воздуху и заревел как испорченная сирена, которую уже невозможно выключить. Навряд ли его за это время успел укусить хоть один муравей. Просто у младшего брата оказались слабые нервы — именно это Анталу и хотелось узнать.
На рев из дома выскочила Ирена. Впоследствии Антал никогда не хотел даже вспоминать о том, что ему тогда наговорила мать. Слова эти были недостойны матери, так общались между собой на улице большие парни.
Весь долгий июнь с его белыми ночами, все вечера от первого дня до тридцатого, Антал в том году сидел дома. Через каждый час он обязан был показываться — чтобы не сбежал тайком. Это тюремное наказание было, по мнению Антала, особенно унизительным и жестоким, просто подло назначать ему такую кару. Другие мальчишки играли и катались на велосипедах, а к нему будто пристала зараза и диктовала, чтобы его изолировали от людей.
Теперь Марек уже долгое время вообще не удостаивался внимания Антала, разве что тот порой отпускал лишь желчную усмешку. Это когда младший братишка в дни рождений и в прочих случаях при гостях, стремясь вызвать всеобщее восхищение, выдавал какую-нибудь потрясающую сентенцию. Он их умел выдумывать, а удивление и восхищение взрослых только подогревали фантазию Марека. К примеру, он частенько выступал с заявлениями, что, когда вырастет, станет обязательно премьер-министром. Но, однако, и свою снисходительную усмешку Анталу приходилось скрывать, уже раза два после ухода гостей отец читал ему нотацию: мол, он своим великовозрастным цинизмом травмирует нежную душу ребенка. На лице же самого Эльмера, когда он выговаривал сыну, застывало мученическое выражение.
Антал из всего этого сделал единственно возможный вывод: не трогать младшего братишку, так будет лучше для всех.
Было бы явной несправедливостью утверждать, будто Андерсены так никогда и не искали контакта со своим старшим сыном. Только делали они это по-своему. Иногда Ирена заходила в комнату к Анталу, ласково говорила с ним (что казалось неестественным), пыталась погладить сына по голове (нежность эта была вообще невыносимой). В таких случаях Антал оставался безучастным и упрямым. С печальным вздохом Ирена вынуждена бывала отступаться от своего большого и ставшего непонятным ребенка. Постепенно она стала вроде бы даже чуточку побаиваться Антала.
С отцом было проще. Отец был реалистом, он никогда не проявлял склонности к подобным беспомощным и мучительным для обеих сторон поискам сближения. Измученный угрызениями совести, подсознательно ощущая и за собой какую-то вину за то, что дела пошли таким путем, он порой давал сыну больше обычного на карманные расходы и сразу же отходил от него Это было самое лучшее из того, что он мог делать.
С каждым годом отчуждение усиливалось. Для Антала стало уже мукой жить в одной комнате с Мареком, чьи всегда разбросанные в беспорядке и поломанные вещи все больше загромождали помещение. Марек был неряшливым. У младшего брата никогда не хватало терпения доводить до конца однажды начатое дело. Когда ему что-то надоедало, он бросал свои игры на половине, и разобранные на части игрушки никогда уже не собирались, если только отец не приходил на помощь.
К тому же в последнее время Антал заметил у младшего брата еще одну дурную склонность: рыться в его вещах. Как у всякого мальчишки, у Антала тоже были свои тайны, вмешиваться в которые он никому не позволял. Он ждал и вместе с тем страшился того момента, когда застанет Марека роющимся в своем столе. Антал знал наперед, что не в силах будет сдержать свой праведный гнев, да и не собирался этого делать, и боялся большого скандала, который обязательно из-за всего этого поднимется.
Сейчас Антал наслаждался, наблюдая за пламенем, и представлял, как огонь спалит все дотла — эту постылую комнату, их противную квартиру, весь этот идиотский дом. Антал не слышал Марека. Наконец-то высшая справедливость восторжествует, жаркое пламя вздымается на глазах и очистит все, положит конец этой затянувшейся несправедливости и унижениям. Пусть они мечутся в панике, он и пальцем не пошевелит, чтобы отвратить возмездие.
Антал раскачивался в такт шипению огня, ему казалось, что он улавливает музыку пламени.
Мареку пришлось порядочное время с сердитым сопением тормошить отца, прежде чем он его добудился. Еще больше понадобилось времени для рассказа о том, что брат Антал развел в углу комнаты большой костер и хочет спалить весь дом. А сам сидит себе на кровати и раскачивается от радости взад и вперед.
Эльмер Андерсен даже со сна не усомнился в словах младшего сына. Уж так оно повелось, этот Антал всех их вгонит в гроб.
Нащупывая ногами шлепанцы, Эльмер впопыхах припоминал последние безобразия Антала. Давно ли это было, когда он на рождении своего одноклассника так напился, что после весь вечер его тошнило в ванной. А самому всего четырнадцать лет.
Да, именно так это и было. Подавляя отвращение, Антал один выпил в гостях у друга Бенно полбутылки приторного, плохо перебродившего домашнего вина из смородины, ибо знал, что таким образом можно будет вызвать дома всеобщее отчаяние.
Накануне мать купила ему голубую сетку-рубашку. Хотя она ведь прекрасно знала, что Антал больше всего нуждался в белой, с модным стоячим воротником праздничной водолазке, какие уже были у всех других ребят. Знала она, несомненно, и то, что Антал никогда не наденет сетку, которую он считал допотопным одеянием пузатых дядек возле пивного ларька. Но Ирена решила иначе: в летнее время, насколько она знала, сетчатая рубашка была предпочтительней для здоровья. Принеся покупку, она рассчитывала на благодарность.
Антал был плохим притворщиком. Он не смог выдавить из себя ожидаемой радости. Ирена закатила по этому поводу истерику и заявила, к величайшему злорадству маленького Марека, что такого противного, брюзгливого, разборчивого и неблагодарного отродья, как ее старший сын, она нигде и никогда еще не видела.
Антал недолго смог все это выносить. Он отправился бродить на улицу. Там ему и повстречался Бенно, который сказал, что у него как раз день рождения, явятся еще два парня что надо, пусть Антал тоже приходит.
Последовал новый крах. Теперь на помощь был призван еще и отец, который, откашлявшись, поучительно, на примерах объяснил особую пагубность раннего алкоголизма. То ли он действительно вычитал где-нибудь, то ли придумал на ходу сам, но он заверял вполне серьезно, что именно плохо перебродившее вино вызывает рак крови.
Эльмеру, когда он отчитывал сына, все-таки стало жаль Антала, и он, чтобы предоставить ему возможность оправдаться, высказал предположение, что, видимо, это другие ребята подбили его пить подобную мерзость. Но безжалостный Антал лишь упрямо покачал головой.
Спустя две недели Антал купил на скопленные от школьных обедов деньги пачку самых дешевых темно- коричневых сигар и, подавляя отвращение, начал изо всех сил дымить ими в уборной. Постепенно прихожая и все комнаты наполнялись тяжелым сигарным чадом.
Некурящие родители были в полной растерянности, они вызвали монтера, который тщательно проверил тягу в газовом бойлере и плите, но нашел, что все в порядке. Ирена без конца ходила по квартире и водила носом, выискивая, откуда идет чад.
Возвращаясь с работы, Эльмер кашлял чаще и натужнее.
Антал продолжал свою игру.
И на этот раз Марек оказался тем, кто напал на след и торжествующе донес родителям, кто и где распускает эту вонь.
— Он хочет, чтобы мы все заболели раком легких, — мрачно произнес отец и кашлянул.
Мать безмолвно смотрела на Антала, в ее глазах стоял немой укор.
Марека же похвалили за наблюдательность. Это еще больше укрепило его мудрую убежденность, что своевременный донос является самым дальновидным образцом поведения.
Таким образом, Андерсены уже кое-что претерпели по воле Антала. Во время двух последних конфликтов отец в сердцах даже упомянул о колонии для малолетних преступников, как о возможном варианте, чтобы выйти из положения. Антал выслушал и эту угрозу, но особых выводов не сделал. Постепенно и колония в его сознании в сравнении с домом стала символом относительной свободы и самостоятельности. Он не думал, что там могло быть значительно хуже.
И все же такого, как сейчас, еще не случалось. Огонь в доме да еще ночью, когда все, ничего не подозревая, спят, — это было уже попросту гнусным и опасным преступлением.
И вновь Эльмер Андерсен подумал о чем-то давнем, военном, чего нельзя было выставлять на свет и о чем он даже Ирене не посмел исповедаться. Неужто он и вправду с тех пор носит в себе отметину, которую должны искупить собой его сыновья? Неужели его кровь гнилая? Неужели это груз наследственности?
Едкий дым наконец проник и в спальню Андерсенов. Чувствительный к запахам Эльмер первым уловил его и закашлялся. Это было дополнительным сигналом.
Он поспешно выбрался из постели и заторопился в детскую. Марек последовал за ним на расчетливо безопасном отдалении и с горящими от снедающего его любопытства глазами.
Пламя стало уже гораздо меньше, но в том, что в углу комнаты действительно горит огонь, сомнения не было.
— Вон отсюда, марш-марш! — гаркнул Андерсен на Антала.
Парнишка по-прежнему оставался на месте. Завороженно глядел он на оседающее пламя, тело его раскачивалось теперь уже довольно медленно, но окружающий мир для Антала все еще отсутствовал.
После того как Андерсен гаркнул безрезультатно и второй раз, он подошел к Анталу, силой стащил его с постели и выволок из комнаты. Оставив Антала стоять в передней, Андерсен поспешил в ванную за водой Из спальни навстречу ему, пошатываясь, шла сонная Ирена, но мужу было некогда остановиться, тем более пускаться в разъяснения.
Когда он вернулся с водой, все трое домочадцев стояли на пороге детской и следили за гаснущим пламенем. Время от времени тлевшие дощечки паркета потрескивали и выбрасывали одинокие искорки. В широко открытых глазах Антала медленно гасли синие огоньки.
— Как… ты… это… сделал? — запиналась потрясенная Ирена. — Зачем, о господи? Зачем?
Антал медленно обернулся и посмотрел на мать так, будто это была говорящая пустота.
— Пусть все перегорит в белый пепел, — произнес он с торжественной медлительностью. Никто еще никогда не слышал, чтобы он декламировал столь возвышенно, Антал не любил торжественности.
Ирена вздохнула и в бессилии прислонилась к стене.
— Да чего ты хочешь от кретина! — гневно бросил Эльмер и прошагал мимо, держа наготове ведро с водой. Не доходя до огня, он повернул голову и добавил: — Теперь хватит! Дай ему волю, он тут всех нас сожжет!
Он подошел к огню. Подняв большое желтое пластмассовое ведро на уровень глаз, он приготовился вылить воду в огонь, но в этот момент остатки термитной бомбы, подняв рой искр, провалились сквозь пол на нижний этаж, в комнату Елены.
Андерсен испуганно вскрикнул и уронил ведро. Оно шмякнулось об пол и опрокинулось набок. Вода хлынула вслед за бомбой, послышалось шипение и треск падающих на раскаленное капель, и снизу в детскую пошел паровозный запах.
Андерсен наконец опомнился и кинулся вон из комнаты. Мельком бросил на Антала мрачный взгляд, в котором светилось отчаяние. Затем он исчез, лишь хлопнула входная дверь.
Он должен был немедленно предупредить Елену и попросить извинения, прежде чем она от испуга поднимет крик. Было бы неслыханным скандалом — куда и глаза девать! — если все узнают, что его старший сын вдобавок ко всему еще и поджигатель! Этого не должно было произойти.
После ухода отца Антал в печальной задумчивости глядел на погасшее огнище. У него будто что-то отняли. Ирена отправилась на кухню готовить сладкую воду, хотя возбужденный Марек вроде бы и не нуждался в ней.
Продрогшему в пижаме Андерсену пришлось долго дожидаться за дверью Елены и без конца звонить. Из-за усилившейся в последние годы бессонницы Елена каждый вечер принимала снотворное и затыкала уши розовыми парафиновыми затычками, чтобы никакие внешние звуки не спугнули ее непрочную дрему, пока не начнет действовать лекарство. Благодаря этому она великолепно засыпала, но разбудить ее было почти невозможно. Утром она просыпалась скорее по укоренившейся с годами привычке, нежели от трезвона будильника.
Стуча от холода зубами, Андерсен нетерпеливо топтался за дверью Елены и без конца нажимал на кнопку звонка. Звонок звенел. Но в квартире Елены все еще было тихо.
В это самое время Каспар вел на четвертом этаже переговоры с парнем, которому снова пришлось вылезти из постели.
Каспару удалось без особого труда убедить парня молчать.
— Андерсен все равно не поверит, что эта штука упала с неба, — заверял он парня, который задумчиво уставился на пальцы своих босых ног. — Для него достаточно, что она свалилась из моей квартиры. Крик поднимет на весь город! Лучше сделаем вид, что у нас ничего не случилось. Если хочет, пускай накачивает своих мальчишек за то, что с огнем баловались!
— А что мне с этим углом делать! — жалобно протянул парень. — Тюлень ведь сказал…
Каспар махнул рукой.
— Андерсен все равно чинить не будет, того и гляди еще на тебя что-нибудь повесит. Лучше сами заделаем.
Материал у меня найдется.
Девушке хотелось крикнуть: соглашайся, ну соглашайся же поскорее! Но она не осмелилась подать голоса. Ее охватил страх, что незнакомый мужчина начнет ругаться и кричать: мол, кто это там еще разговаривает, что за компания тут собралась, а ну-ка сейчас же убирайтесь, какое вы имеете право находиться в чужой комнате, не знаете разве, что место для вас — на улице!
Она услыхала, как парень сказал:
— Вон звезды глядят в комнату!
— Мне они во время войны полгода в комнату заглядывали, бомба тогда начисто снесла второй этаж, — утешающе произнес незнакомый голос, — и ничего. Если нет дождя, то не беда. Только потом однажды вечером бомба угодила и в наш угол, и не стало никаких звезд. Хорошо, что хоть сам у чужих в подвале уцелел.
— Да, но я же не могу рассказать эту историю Тюленю, — растерянно протянул парень.
— А, ерунда. Завтра наклею на дыру в крыше лист пластика, до ремонта сойдет, — сказал Каспар беспечно.
— Может, тогда никто и не заметит? — спросил парень с надеждой.
— И не должны заметить, — убежденно произнес Каспар. — Дураками будем, если кто заметит.
— Тогда по рукам! — воскликнул парень с радостью.
Девушка забралась с головой под одеяло и засмеялась.
За это время беспрестанно звеневший звонок, несмотря на розовые парафиновые затычки, все же достиг сознания Елены. Разморенная снотворным, она вытащила одну затычку и прислушалась. Поняв, откуда исходит тревожащий ее звук, Елена выбралась из кровати и побрела к двери. Шипение горевшей в жилой комнате термитной смеси еще не коснулось ее слуха. Может, потому, что Елена как раз видела сон, где снова с гулом и треском горел старый с зелеными ставнями и черными нарисованными окнами дом Робинзона. В последнее время он горел в ее снах довольно часто. Не пробивались из-под двери и блики пламени — боясь сквозняков, Елена давно уже заделала в своей квартире все щели.
Ночной звонок испугал Елену.
Ее удивление ничуть не уменьшилось, когда она увидела за дверью дрожащего в пижаме Андерсена.
— Тысячу извинений, случилось что-то ужасное! — пробормотал Андерсен, его посиневшие губы подрагивали. — Поверьте, я завтра же вызову ремонтников, за мой счет исправят все до последней царапинки. Только я прошу вас, пусть это останется между нами.
Елена ничего не понимала. Подумала было, что Андерсен говорит о тех двух планках в загородке для кур. Их нечаянно сломала машина, которая несколько дней назад привезла Андерсену новый кухонный гарнитур.
— Ох, да стоило вам сейчас приходить с этим… — с легким упреком махнула она рукой.
Андерсен с жаром принялся объяснять все сначала, но Елена никак еще не могла понять его. И лишь после того как он проговорил еще несколько минут, до нее наконец дошло, что старший сын Андерсенов, этот отпетый негодник Антал, сотворил нечто такое, отчего каким-то образом возник огонь, который случайно и тоже каким-то неведомым образом проник через потолок к ней в гостиную.
Они вдвоем поспешили на место происшествия. Когда Елена распахнула дверь, навстречу им поползла пелена белого дыма, из глубины которого неслось паническое кудахтанье. Последнее было совершенно невероятно — кур Елена в комнате не держала, они были у нее в подполе.
Она включила свет. Лампочка под старомодным абажуром из темно-желтой ткани давала мало света, он был не в состоянии пробиться сквозь белый дым. К тому же дым вызывал тошноту — острый химический запах смешивался с запахом паленых перьев.
Елена от страха замахала рукой. Постепенно часть дыма вышла в открытую дверь, и белая пелена внизу возле пола немного рассеялась. В углу показалась большая дыра с почерневшими краями, именно через нее из подпола и доносилось отчаянное кудахтанье, от которого по спине бежали мурашки.
— Что это там? — воскликнул Андерсен.
Елена подошла к дыре, внизу царила непроглядная темнота, там в когтях у неведомого врага кричали и бились ее куры. Дрожащей рукой она начала шарить по комоду, ища стоявший обычно на нем фонарик Но так как Елена не в силах была отвести взгляда от ужасной дыры, то рука ее стала еще неуверенней, дрожащие пальцы коснулись щербатого металла, раздался громкий стук, от которого Андерсен на миг съежился, и какой-то большой черный предмет упал на пол, к ногам Елены.
Кудахтанье в подполе прекратилось, раза два еще донеслось слабое трепыханье, и все стихло.
— Что… там теперь случилось? — чуть слышно выдохнул Андерсен.
Елена не знала. Предчувствуя недоброе, она еще раз заглянула в дыру, но так ничего и не увидела. Почему замолкли куры?
— Так что же?.. — нервно лепетал Андерсен.
— Сейчас посмотрю, сейчас, — успокаивающе проговорила Елена и беспомощно заметалась по комнате. И только через некоторое время ей припомнилось, что со вчерашнего вечера, когда в прихожей перегорела лампочка, фонарик лежит там возле зеркала. Елена несколько раз встряхнула фонарик, прежде чем он загорелся, и направила дрожащей сухощавой рукой мечущийся снопик света сквозь прогоревшую дыру в подпол.
Нагнувшись над отверстием, Елена ясно ощутила, как острые коричневые глазки Марека буравили ей затылок.
Ну и взгляд у этого мальчишки! Его неуемное любопытство ощущалось почти что физически, как электрический ток.
Внизу, в подвале, на неровном каменном полу лежали неподвижными останками две ее последние курицы. На неестественно раскинутых крыльях виднелись оставленные термитными брызгами большие черновато-коричневые опалины.
В начале зимы Елене пришлось перевести кур в подвал и поместить в свой закуток. На голой земле и под открытым небом держать их в загородке было нельзя. Старый сарайчик на дворе, где она раньше зимой держала кур, настолько прогнил, что его пришлось прошлым летом сломать.
Со странным ощущением смотрела Елена на облако пыли, которое поднялось над бывшими сараями, прачечной и расположенным над ними чердаком, когда трактор тросом зацепил перекосившееся строение. В сердце слегка кольнуло, словно кто-то вдруг дернул за какую-то удивительно маленькую, омертвелую, но сохранившую еще немного чувствительности жилку или нерв. На месте бывшего строения осталась лишь груда безобразных серых, лишенных краски досок, прогнивших балок и сероватых опилок. Этот хлам убирали и увозили целое лето. От постройки наконец остался лишь небольшой холмик мусора меж старых одичавших кустов крыжовника.
Часть досок потоньше Каспар использовал для расширения куриного загона, до самой осени куры прожили под открытым небом, к зиме хозяйка перенесла их в подвал.
Курам в подвале не нравилось.
Елена, правда, подвесила там большую электрическую лампочку, обильно и по часам кормила кур и аккуратно меняла им воду, но взамен огромного красочного и радостного мира всего этого было явно недостаточно. На каменном полу куры вскоре стали вялыми и плохо ели, все пытались выклевать что-то между камнями, но ничего из этого не выходило. Одна за другой начали они заболевать, и к середине зимы околела первая. К весне за ней последовали и другие, и остались в живых только две самые здоровые курицы, о которых Елена трогательно заботилась. Она приносила им из ветеринарной аптеки то таблетки глюконата, то кадмий, то витамины. Надеялась, что, может, хоть эти две дотянут до тепла.
Куры и в эту ночь спали на своем насесте. Для этого Елена пристроила между стенками черенок от метлы. Остатки зажигалки, провалившиеся сквозь пол, брызнули термитной смесью, так что спавшие в кромешной темноте куры спохватились лишь тогда, когда уже дымились перья и пламя обжигало кожу.
— Курочки мои… неживые уже, — тихо и жалостно произнесла Елена и обернулась к Андерсену.
— Все убытки я возмещаю, — поспешил заверить Андерсен. — Мы же с вами договоримся, не так ли? Только пусть это останется между нами. Не надо никуда жаловаться, это моя вина, я ее признаю и обещаю все возместить…
Елена равнодушно кивнула. Поспешная услужливость Андерсена не произвела на нее никакого впечатления. У нее вообще уже не было сил, чтобы о чем-нибудь думать или говорить.
Андерсен глянул в угол потолка. Из дыры на него, подобно шустрому мышонку, уставился его младший сын Марек.
На рассвете Елена вышла на двор. Спать ей больше не хотелось, сон был окончательно нарушен, и ушные затычки можно было отложить. Да и то, что она собиралась делать, не предназначалось для чужих глаз.
Она вынесла в платке из подвала останки своих кур. Укладывая их на платок, Елена снова вспомнила ту ночь, когда горел дом Робинзона. Вдруг ей показалось, что земля в подвале все еще теплая от того пожара и никогда здесь, под домом, не остынет. Ведь только что горело!
Глаза Елены и теперь оставались сухими, как и в ту страшную ночь, но в груди встал какой-то неподвижный ком, острый и угловатый, от которого никак не удавалось освободиться.
Елена отыскала под лестницей, ведущей в подвал, старую, не иначе как от времени самого Робинзона оставшуюся, ржавую лопату. Не ею ли было когда-то вырыто то злополучное убежище во дворе! Лопатой явно не пользовались уже многие годы. Ее шероховатый и посеревший черенок раскололся и был неудобным для руки. Уже давно пальцы Елены привыкли только к тяжести карандаша да ручки.
Неумело и с трудом вонзила Елена незаточенную лопату в землю. Не задумываясь и не отдавая себе отчета, она выбрала для этого именно место бывшего убежища. Когда она затем обратила на это внимание, то решила, что это совершенно естественно, ведь здесь была самая рыхлая земля во всем дворе. На ее памяти нигде больше на всем участке не вскапывали утрамбованную ногами почву.
Окна в доме сонно поблескивали, в них отражалось лишь бледное небо и не виднелось ни одного любопытствующего лица. Жильцы еще не проснулись.
Ямка получилась неровная, некрасивая. Елена дважды отдыхала, прежде чем глубина ямки показалась ей достаточной. Всякий раз, когда лопата натыкалась на камень, Елена вздрагивала. Отложив наконец лопату и собравшись с духом, она взяла узелок и осторожно опустила его на дно ямы.
И платок ее был еще из Робинзонова дома. Теперь пришло время расстаться с ним.
Узелок опустился на дно как-то устойчиво и основательно, как опускается в морскую пучину покойник, когда к его ногам привязан чугунный колосник.
Елена положила в узел к останкам своих кур и осколок бомбы, который до сегодняшней ночи лежал у нее на комоде рядом с фотографией Берга. Что заставило ее поступить именно так, она и сама не знала, но у нее было ощущение, что так нужно.
Когда Елена разровняла и примяла лопатой место захоронения, где-то далеко над горизонтом показался краешек солнца, и красноватый свет высоко над головой Елены коснулся стрехи и ощупал проделанное бомбой отверстие, откуда не поднималось уже и дымка.
И людям в этот миг хотелось искренне верить, что никакой бомбы не было и в помине.
Ненависть и любовь
Крылатое выражение Антуана Сент-Экзюпери «Я родом из детства», применяемое критиками, газетчиками, телевизионщиками едва ли не ко всем художникам, артистам и прочим знаменитостям, настолько примелькалось, что вот-вот окончательно затрется и полностью обесценится. Очень жаль, ибо в нем на самом деле содержатся и великая истина и красота. Читая книги того или иного писателя, будучи хоть мельком ознакомлен с его биографией, вдруг видишь, что его идеалы, то, к чему он тянется, и то, от чего он отталкивается, определялись и складывались в далекие годы детства. Да в большинстве случаев и сам писатель никак не скрывает этого, впрямую показывает свою нынешнюю зависимость от себя давнего — ребенка, подростка, юноши, от своих тогдашних ощущений, чувств, размышлений и понятий. Пожалуй, особенно и четко это проявляется в поэзии, в лирике.
Владимир Бээкман как писатель начинался со стихов (свыше десятка поэтических книг известны его эстонскому читателю; два сборника стихов выходили на русском языке). Когда я по различным справочникам собирал биографические сведения о нем, оказалось, что большинство фактов мне уже известны из его стихотворений и поэм. Конечно, там не было точных дат и названий. Из стихов нельзя было узнать, что Владимир Бээкман родился в 1929 году в семье нарвского рабочего, кончил начальную школу в Таллине, в 1941 году был эвакуирован в Ленинград, вскоре осажденный гитлеровскими войсками, затем через штормовую Ладогу вывезен на Большую землю, что воспитывался и учился в одном из детдомов Горьковской области, там же, в районной газете, напечатал свои первые стихи. Из стихов нельзя было вычитать, что, вернувшись в Таллин, в 1953 году В. Бээкман окончил Таллинский политехнический институт, что еще студентом был принят в Союз советских писателей, а после окончания института в течение трех лет заведовал редакцией художественной литературы Эстонского государственного издательства, затем стал профессиональным литератором, многие годы возглавлял писательскую организацию Эстонии. Не стихи, конечно, а библиографические справочники и картотеки поведали мне о том, что Владимир Бээкман — автор многих книг не только стихов, но и очерков (часть их объединена в вышедшей в 1975 году на русском языке книге «Шаг меридианов»), детских рассказов, исторической повести «Город скорбных камней» и четырех романов. «Транзитный пассажир», «Ночные летчики», «Год Осла», «И сто смертей», — два из которых и составляют настоящий том.
В то же время стихи рассказали о других фактах, не менее, а, быть может, более важных. Они прежде всего непреложно доказали, что и главные книги писателя, и главные его идеалы, и многое другое в складе его характера, его личности и его творчества — «из детства, которое кончилось внезапной большой войной».
«На последних лужайках детства я собирал осколки» — признания, подобные этим, рассыпаны в стихотворениях и поэмах Бээкмана. Война была самым сильным впечатлением подростка Бээкмана, тем более сильным, что она ворвалась в только начинавшую налаживаться новую жизнь. Они как бы совместились в памяти — война и предшествовавший ей Сороковой год, резко, круто изменивший пути Эстонии и эстонцев. В этом году его отец, вечный труженик и бедолага, мог с радостью и надеждой произнести: «Власть „то в наших руках!“ В поэме „И нет конца пути“, в которой автор разговаривает со своим покойным отцом, вспоминая его и свои жизненные дороги, об этом предвоенном времени, предвоенном годе сказано:
Грянувшая через год война отказала в этих сроках. Она увела отца („Мужеству долга бестрепетно следуя, ты обещал мне, что буря пройдет, ты обещал мне вернуться с победою, вот только даты не знал наперед“), увела безвозвратно, навсегда („С поля далекого, с поля сражения ты не вернулся в родные края“). Война и двенадцатилетнего Владимира вытолкнула из отчего дома, в кошмарной круговерти отступления разлучила с матерью. Солдаты и офицеры Красной Армии на время заменили ему родителей — он стал сыном полка. Затем жил в зимнем блокадном Ленинграде, откуда был вывезен в далекий тыл. Война принесла бесчисленные смерти и невиданные разрушения — восстанавливать разрушенное, налаживать разметенное и сдвинутое войной приходилось долго и трудно, следы войны еще многие годы несла на себе земля, и еще долгое время они сохранялись в людских сердцах („Бог войны обошелся нам дорого“) Но если можно было восстановить дома и заводы, мосты и электростанции, то погибших было не воскресить, умирающих от военных ран не спасти, душевной скорби, порожденной смертью родных и близких, не залечить.
Отдельный человек может справиться и с материальными лишениями и с нравственными ранами, нанесенными войной, может даже, подталкиваемый к тому треволнениями и перипетиями последующей жизни, забыть о них. Народ не может забыть — народ помнит Народная память воплощается прежде всего в искусстве, будь то фольклор или письменная литература, живопись, скульптура, музыка, театр, кино. Прозаики и поэты, даже не знавшие войны, помнят о ней как о великой народной трагедии, как о костре, высоко взметнувшем языки любви и ненависти, пишут о ней вдохновенно и достоверно Что ж говорить о тех, кто знал, кто видел, кто сам ощущал эту любовь и эту ненависть, для кого война — не только общая трагедия, но и личная драма. У Владимира Бээкмана есть стихотворение „Однажды“:
В другом стихотворении В. Бээкман говорит: „Днями жизни готов расплатиться, но не стану в свинцовые стены прятать сердце от всех излучений“. Одним из таких излучений и была память о войне. Во все большую и глубокую даль прошлого уходили ее годы и дни, события и лица, но главное не забывалось, не окрашивалось „добро и зло в безразличный цвет“, всегда достаточно было пустяка, намека, чтобы ум и сердце всколыхнулись и вспомнили. А намеков, напоминаний, грозных предупреждений было достаточно — в те десятилетия, что прошли со времен второй мировой, на земном шаре не прекращались малые и большие войны, возникали конфликты, лилась кровь, становились калеками и гибли взрослые и дети, мужчины и женщины.
Уже в поэме „Свет Восточной Европы“ (1962) Бээкман горячо и взволнованно раздумывал о том, как случилось, что миллионы европейцев были вброшены в братоубийственное шестилетие, предупреждал об опасности новых войн и катаклизмов („От звезды предутренней до света дневного очень долгий путь… Дорогу могут перегородить проволока и штыки… Шагающих по этой дороге можно расстреливать, можно вешать, из груди вырывать сердца!“). Уже в романе ’’Транзитный пассажир» (1967, русский перевод 1972), в некоторых его эпизодах появлялись картины военных лет. Правда, это были скорее иллюстрации к проблеме «человеческого выбора во времена великих смут». Однако чувствовалось, что писатель как бы примеривается к теме войны, присматривается к своим собственным воспоминаниям о войне и к тому знанию о ней, которое выкристаллизовывалось в нем в послевоенные годы. Воспоминания были не очень велики, но значащи; те новые и все накапливающиеся знания о войне, которые приобретались писателем в последующие годы, с одной стороны, показывали ему недостаточность, малость тех детских воспоминаний, а с другой стороны, придавали тем же детским воспоминаниям многомерность и новую окраску. То, что некогда происходило на глазах подростка, вырванного из мирной жизни, те разговоры, которые он некогда слышал и запомнил, те эпизоды походов и боев, невольным участником которых он был, естественно воспринятые мальчиком однозначно и плоско, ныне поворачивались непонятыми, непознанными прежде сторонами и оттенками.
И все же начал Бээкман не с воспоминаний, как было бы, казалось, естественно и как начинают очень и очень многие, переходя впоследствии от описания личных впечатлений к глубокому и широкому осмыслению того периода в жизни страны, в который проходили их детство, отрочество, юность. Писатель социально активный, Бээкман обратился к другим сторонам войны, рассмотреть и исследовать которые ему представлялось более важным и насущным делом. В 1975 году одновременно на эстонском и русском языках появился его роман «Ночные летчики», принесший ему, кстати сказать, всесоюзную известность, вызвавший много разнообразных и интересных критических откликов.
История, рассказанная Бээкманом в «Ночных летчиках», читателю, пребывающему в мире иных моральных норм и ценностей, может показаться и кажется невероятной. Но только поначалу. По мере чтения уверяешься в ее возможности. И дело не только в том, что вспоминаешь о мальчишках из гитлерюгенд, чей фанатизм, умело направленный их воспитателями, вылился в озверение, о японских камикадзе, припоминаешь неоднократные газетные сообщения о солдатах и офицерах японской императорской армии, долгие годы после войны скрывавшихся в джунглях Малайского архипелага и не желавших подчиняться приказу о капитуляции. В том, что подобное возможно в современном мире, убеждает писательская логика, писательское слово, убеждает нарисованная им картина сегодняшней и вчерашней европейской жизни.
Впрочем, ни географические точки, ни даже материк, на котором и около которого происходит описываемое в «Ночных летчиках», нигде в романе не названы (хотя нет — однажды самолет Берга пролетит над Осло) Но вряд ли у какого-либо читателя возникнет хоть малейшее сомнение в том, что командир бомбардировочного самолета Берг, штурман Коонен и стрелок Клайс — осколки гитлеровской военной машины, а Елена, Андерсены и другие обитатели нового дома на углу бульвара, возведенного на месте разрушенного дома Робинзона, живут в одном из западногерманских городов. Все же Бээкман не случайно «забыл» дать точные координаты страны, уточнить национальность своих персонажей. Ибо его интересуют и рассматриваются им в романе не качества, присущие конкретно немцам или конкретно фашистам, а нечто общечеловеческое, способнее проявиться или быть воспитанным в человеке вообще, будь он скандинав или житель южных европейских полуостровов.
Третья четверть двадцатого века была ознаменована для Европы небывало длительным миром. И гонкой вооружений, небывалой как по размеру, так и по своему влиянию на материальную и духовную жизнь людей.
Размышления над сегодняшней международной обстановкой в Европе, высказанные в ряде зарубежных очерков Бээкмана, неизбежно приводили к воспоминаниям и размышлениям над политическим и человеческим опытом второй мировой войны. Естественно, что писателя более всего интересовал опыт человеческий, — то, как человек, существо разумное, превращается в существо исполняющее, подчиняющееся, отказывающееся от размышления и суждения, как вытравляется в человеке все человеческое.
Здесь, казалось бы, можно и возразить: но ведь в Берге живет ненависть к врагу.
Но достаточно даже не очень внимательно присмотреться к Бергу, чтобы увидеть, что эта его ненависть не похожа на чувство, а если и была им когда-то, то давно уже стала чем-то абстрактным, окостеневшим, неспособным к развитию, человеческое из нее выветрилось. Его ненависть внушена приказом, а не возникла естественно. Да и все другие чувства и даже побуждения Берга появляются и исчезают по приказу. Те же, что рождаются иначе, он почитает беззаконными: «Иногда он ясно ощущал в себе желание поискать связи с себе подобными. Постепенно желание это даже усилилось. Но он отлично сознавал, что его желания никогда не поднимутся на ту ступень, где бы они вступили в противоборство с приказом. Приказ — это было нечто лежащее вне его. Желание же возникало в себе, и с ним он обязан был совладать сам. Непременно. Ведь он солдат».
Полное и безграничное подчинение приказу, отказ от себя самого, вера в то, что есть кто-то или что-то, могущее безошибочно разобраться в любой ситуации и принять единственно правильное решение, которое следует безоговорочно реализовать, претворить в точные поступки и действия есть ли смысл в этом безумном кредо Берга и ему подобных? Смысл, как ни странно, есть. И Берг если не понимает, то ощущает его. Во- первых, такое жизненное поведение сильно облегчает существование, освобождая от самостоятельного принятия решений, от размышлений, сомнений, прикидок Беспрекословное повиновение освобождает от моральной ответственности, от мук совести. Во-вторых, до поры до времени (а Берг и его единоверцы и не подозревают, что это не навсегда) оно придает силы человеку, удесятеряет их, так как концентрирует всю его энергию на точном и максимальном выполнении чужой воли, чужого приказа, чужого призыва (что они чужие, тоже может не сознаваться долгое время). Этот смысл бесчеловечен, он ведет к полной обезличке индивидуума, к его роботизации, — но это Бергу, с детства воспитывавшемуся в атмосфере подчинения, не то что нелегко, а невозможно понять. Невозможно потому, что не только он сам видит и сознает себя «юберменшем», но и другие видят в нем сверхчеловека. «Гордая манера Берга держаться, присущий его роду волевой подбородок, сосредоточенная уверенность, с какой он проводил в жизнь все задуманное, делали его в глазах Елены представителем почти что высшего света. Это был идеал, к которому следовало стремиться, но вместе с тем и недостижимый, как все настоящие идеалы» Но какая горькая ирония в том, что чем более Берг внешне походит на сверхчеловека, тем более он внутренне смахивает на робота, чем менее он зависим от самого себя, от своих вкусов, настроений и желаний, тем более он оказывается во власти господствующих настроений, вкусов и условностей.
Бээкман не рисует полной и исчерпывающей картины детства, отрочества, юности и молодости Берга. Перед читателем — лишь пунктирная линия, диаграмма его воспитания, созревания и становления, диаграмма, на которой выделены, подчеркнуты важнейшие, определяющие моменты этих процессов. Это, конечно, основополагающее влияние отца — железнодорожного чиновника, отличавшегося «непреклонностью и пуританской строгостью». Думая и вспоминая об отце, Берг приходил к выводу, «что образцом отцовского мышления стало железнодорожное расписание, которое обновлялось лишь дважды в год, в начале летнего и зимнего сезона, да и в этих случаях прибытие и отправление всех основных поездов обычно всегда оставалось неизменным. Точно так же он мог безошибочно предсказать, что отец думает о том или другом явлении или как он к чему-либо отнесется. Изменить же точку зрения — об этом не могло быть и речи». Это влияние только усилилось с приходом в дом мачехи: «Худощавая и аккуратная, немногословная, неколебимая в своих решениях, она оставляла серое и холодное впечатление, словно вообще создана была не из плоти и крови, а из какого-то металлического сплава, в который вдохнули жизнь». Конечно же, значительно и воздействие летной школы, куда по настоянию семьи и под влиянием обстановки, царившей в Германии в тридцатые годы, поступил Берг, где он был облачен в военный мундир, который в глазах отца «был одним из немногих одеяний, достойных серьезного человека».
С младенческих лет приучавшийся повиноваться, следовать раз и навсегда установленному порядку, послушествовать богу строжайшей дисциплины, Берг, как бы и не замечая их, минует множество жизненных распутий, на которых неизбежно оказываются юноши, молодые люди. В детстве он неукоснительно следовал распорядку дня, теперь он так же неукоснительно следует распорядку жизни, составленному для него другими, не задумываясь над тем, соответствует ли он его собственной личности, его характеру. День ото дня в этом все менее нужды — ибо день ото дня его личность все более ссыхается, съеживается, уменьшается в размерах, уступая место стереотипу солдатского, воинского поведения, стереотипу, созданному прусской военщиной и усугубленному фашизацией порядка.
Любил ли он Елену? Или это было мимолетной интрижкой? Нет, у пустого, необязательного флирта свои нехитрые законы — а в пусть коротких и случайных свиданиях Берга и Елены, когда они открывают себя друг другу, нетрудно разглядеть приметы зарождающейся большой любви, ради которой Берг переступает нерушимые барьеры, существующие в доме Робинзона, барьеры сословные, вроде бы невидимые, но оттого не менее крепкие. Но, переступив сословный барьер, Берг так и не смог переступить барьера дисциплины: «Вдруг вверху сухо щелкнул язычок замка. Белая дверь приоткрылась, из коридора повеяло свежим дыханием чистоты, кто-то вышел. Берг вздрогнул, будто от внезапного укола. Елена чувствовала, что его пронзила боль, словно от удара кнутом. Он резко отпрянул от девушки и исчез за входной дверью… Елена была безжалостно сброшена из поднебесья на землю, теперь ей все было безразлично… В тот же вечер молодой Берг уехал… К Елене он не зашел… Для Елены бегство Берга осталось необъяснимым, ее душа болела, но разузнать что-либо было не у кого». Сознает ли Берг, что он предал Елену? Возможно, сознает, но конечно же оправдывает свое отступничество высшими целями, а может быть, даже и гордится собственной стойкостью, умением забыть мелкое ради крупного, низменное ради высшего, частное ради общего, как понимает его он и те, кто его воспитывают, на кого он равняется. Но он не сознает, не в состоянии осознать, что в этот момент он свершил куда худшее и горестнейшее по своим последствиям предательство: он предал самого себя, остатки человеческого в самом себе.
И вот это уже не искупить ничем! Когда на первых страницах романа мы знакомимся с капитаном Бергом и его товарищами — штурманом Кооненом и бортстрелком Клайсом, то при условии, что мы сможем отбросить предубеждение против них (все же сразу становится ясно, осколки какой армии, какого строя они собой представляют — и предубеждение советского человека даже через 35 лет после той войны так естественно и понятно), иные детали их жизни, поведения и характера способны вызвать если не уважение и симпатию, то сочувствие. Их трудолюбие, рабочее прилежание, изобретательность и выдумка (все трое — отличные, спорые и умелые работники), их терпеливость, их неприхотливость, умение довольствоваться малым, не растеряться в сложной обстановке, примениться, извернуться и все же достигнуть желаемого, нужного — вспомним, как они не раз и не два ремонтируют свой все более дряхлеющий и отказывающий самолет, как, оставшись без запасов воды, создают устройство для перегонки и опреснения морской воды, как осваивают новые специальности и совершенствуются в них. Если забыть о цели, вдохновляющей их, о том, что и существование их на безлюдном острове, и кипучая деятельность определяются бог весть когда отданным приказом, давным-давно потерявшим смысл, о том, что их многолетняя оторванность от мира и терпеливое латание самолета служат тому, чтобы однажды сбросить единственную имеющуюся в их распоряжении бомбу на каких-то неведомых им людей, — можно вообразить их этакими Робинзонами двадцатого века. Но только если забыть. А забыть об этом невозможно.
Ибо Робинзоны эти не только летают на своем «мотыльке» как они называют самолет LQ86, с бомбой, которую так легко обрушить на любой кусочек давно мирной Европы, на тот же ночной Осло, который с интересом рассматривает, вспоминая о своем пребывании в нем, Берг, они еще и продолжают убивать. Сначала они уничтожают «какой-нибудь „дуглас“, совершавший ранний чартерный рейс, или патрульную „каталину“ чьих-то военно-морских сил»; затем патрульный истребитель с его экипажем; затем из-за равнодушия Берга к чему-либо, кроме исполнения некогда полученного приказа, наверняка погибнут участники некой полярной экспедиции; последней их жертвой становится экипаж неизвестного гидроплана, в упор расстрелянный Бергом в момент приближения летчиков к острову на шлюпке.
Бессмысленность этих убийств не может не осознаваться ими, как и то, что война в Европе так или иначе завершена, окончена. Но Берг упорно, отчаянно цепляется за состояние подчиненности, не желая (а может быть, уже не умея?) заставить работать свое собственное мышление, отказываясь принять самостоятельное решение: «Берг заставлял себя верить, что вместе с ними дожидаются своей очереди и другие ночные бомбардировщики на иных базах»; «Берг решил, что с определенного времени всем там внизу, видно, осточертело затемнение, и люди махнули рукой на запреты».
Человек не может жить и действовать бездумно, бессмысленно, бесцельно; каждый свой поступок, далее бездействие, он по природе своей должен вписать в какую-то логику, хотя бы перед самим собой оправдать его; бессмыслица существования изнуряет и обессиливает человека более, чем что-либо другое. Вначале Клайс, а затем и Коонен не выдерживают этой бессмыслицы. Тихо и как-то безропотно угасает Клайс, пытается уйти из жизни Коонен. Лишь Берг, дальше других шагнувший по пути превращения человека в робота, в бездумную машину, у которой нет ни собственной воли, ни собственного разума, дольше других и выдерживает это существование. Пока в одном из полетов на него не сваливается вдруг сковывающее все его существо безразличие. Безразличие именно к своей длящейся годы деятельности, ему трудно стало вести самолет. Бээкман не дает какого-нибудь однозначного толкования тому что происходит с Бергом в следующие минуты. То ли перед нами моментальная вспышка безумия, то ли произошел столь же мгновенный и неосознанный самим Бергом бунт человека против робота в нем, против того, что сделало его роботом, обрекло на бессмысленное существование. Пожалуй, здесь сплав и того, и другого — безумие, как ни странно, обнаружило, вывело на поверхность остаточные пылинки, атомы человеческой души, некогда имевшейся у Берга. Они и диктуют Бергу приказ направить бомбовый удар на свой собственный дом, где некогда началось и закончилось убиение его души. Внимательно вглядитесь, вдумайтесь в этот поступок Берга (а это все-таки его поступок), как в нем все перемешано: форма поступка — от робота, в которого он превратился, он якобы слышит и выполняет чей-то приказ; содержание — идет от Берга-человека. Это звучит парадоксально, но этот поступок Берга — самый человечный из всех, что описаны в романе. Он тоже исполнен ненависти, да и где взять любовь, если она навсегда вытравлена из его внутренней сущности, но эта ненависть — живая, а не механическая, вспыхнувшая изнутри, а не заложенная снаружи.
Вторая половина романа посвящена людям, живущим в доме, на который упала бомба, сброшенная Бергом и Кооненом, нынешним западноевропейцам, живущим обычной жизнью тут и стареющая, упорно ждущая возвращения Берга Елена, и безымянные парень и девушка, нашедшие временный приют для своей любви в квартире товарища, и одинокий неудачник, типографский ретушер Каспар, и внешне благополучная, а на самом деле раздираемая нарастающими противоречиями семья заводского экономиста Андерсена. Тот срез европейской жизни, который представляет нам Бээкман, может показаться не очень точно воспроизводящим современную тамошнюю действительность: в конце концов, есть в том обществе и люди более удачливые, и семьи, более счастливые, и натуры более активные и оптимистически настроенные. Но главная задача Бээкмана не в том, чтобы правдоподобно воспроизвести внешнюю картину современного капиталистического общества. Куда более важным ему представляется проникнуть самому и показать читателю его внутренние потенции, его устремления, его нравственные векторы.
Не буду рассматривать ни жизненных обстоятельств, ни отношения к жизни каждого из выведенных в романе жильцов дома, — читатель легко разберется в них сам. Но отмечу то общее, что проглядывает в их жизни и поведении, как бы они ни были и ни казались различны: эти люди одиноки, разобщены, бесконечно зависимы от условностей общества, в котором живут, не осознают самих себя и своей личности, подстраиваясь под стереотипы, выработанные этим обществом, ломая и корежа самих себя и своих ближних. И, следовательно, в той или иной степени в каждом из них заложена личностная и общественная пассивность, таится и тлеет опасная возможность беспрекословного, а может быть, и радостного подчинения чужой воле и приказу, отказа от своей воли, от собственной ответственности. Та самая возможность, которая, некогда превратившись в реальность, создала Берга и ему подобных.
Среди многочисленных определений зла, созданных человечеством за его многовековую историю, есть и такое, принадлежащее греческому философу Платону: зло есть «несуществование добра». Можно усмотреть в нем излишний ригоризм, чрезмерную требовательность к человеку, во всяком случае, оно кажется таковым, если применить его к будням людского существования. Бээкман говорит и пишет не о буднях, а о жизни человека в эпоху экстремальную, когда жизненное поведение человека так или иначе сказывается на решении вопроса: быть или не быть дальнейшей истории человечества, дальнейшей жизни на Земле? Для того чтобы катастрофа не разразилась, большое, если не главное, значение имеет сопротивление человека роботизации, необходимость для него быть и оставаться человеком, личностью с невысушенной, невытоптанной душой, индивидуумом, способным, насколько это возможно, воплотить в жизнь свои таланты и прекрасные нравственные качества, активным поборником и проводником добра. Горе, страдания, гибель человечеству несут не только и не столько апологеты и практики прямого, голого зла, вроде капитана Берга и его руководителей. В них окажутся повинны и те, кто ни горячи, ни холодны и, словно глина, покорно принимают любую форму, покорно впускают в свою душу злые начала. Эту не новую, но жгуче современную мысль несет в себе роман В. Бээкмана «Ночные летчики».
Переходя от «Ночных летчиков» к роману «И сто смертей», читатель попадает не только в мир иной реальности, но и в иной художественный мир. В «Ночных летчиках» многое символично, за каждой деталью быта и человеческих отношений скрыты большие системы: философские, политические, общественные, — за каждым человеком стоят большие сообщества, сословия, общественные прослойки. Берг здесь — и реальный капитан реальной армии, и олицетворение прусского и фашистского мироотношения. Эльмер Андерсен — и реальный человек с такими понятными заботами и мечтами («Неосуществленная мечта, мир высокой науки, внушающие трепет международные симпозиумы и, быть может, даже маячившая на горизонте Нобелевская премия — все это было переадресовано первенцу, который должен был уж наверняка достичь того, что не удалось отцу» — как не понять, как не посочувствовать этому высокому стремлению, как не погоревать вместе с ним, что мечта эта пошла прахом), и олицетворение мещанской тяги к суперменству, к возвышению над себе подобными, достигающемуся любой ценой, на любых путях. Островок, на котором разместились Берг, Коонен и Клайс со своим самолетом, — это и реальный каменистый выступ где-нибудь в Норвежском или Гренландском морю, и символ их отъединения от мира, от людей, осколок войны в теле мирной жизни.
В романе «И сто смертей» нет такой густой символики. Она присутствует лишь постольку, поскольку она присутствует в самой жизни, где иное явление или событие как бы концентрирует в себе смысл прошедшего, настоящего или грядущего. Перед читателем проходят обычный мир, обычные люди Впрочем, слова «обычный мир», пожалуй, мало применимы к той поре в жизни советского народа, которая описана в романс, к июню — июлю тысяча девятьсот сорок первого года.
Июль сорок первого дал название известному роману Григория Бакланова и тему еще нескольким произведениям советской многонациональной литературы Появление каждого нового произведения об этом времени, в том числе и романа Бээкмана, показывает, что многое здесь еще не исчерпано, не познано, не описано, просто-напросто неизвестно, что многочисленны нравственные и художественные ракурсы, в которых можно рассмотреть эту тему.
Мне кажется, что, если бы Бээкман обратился к рассказу о первом периоде Великой Отечественной войны лет двадцать пять — тридцать тому назад, произведение получило бы явно автобиографическую окраску, для молодого писателя много привлекательности в том, чтобы описать все увиденное собственными глазами, тем более что и сама по себе история мальчишки, шедшего вместе с отступающими частями Красной Армии, таила немало выигрышного, привлекла бы большой читательский интерес. Сегодня для Бээкмана важнее собственной биографии, собственных невзгод история народа, общенародная трагедия.
Конечно, личные впечатления сказались, не могли не сказаться в романе. В частности, видны они в том, что Бээкман не прошел мимо детских судеб на войне, во время страшного и неожиданно быстрого отступления: с какой симпатией рассказано о псковском мальчишке Генке, у которого «мамку бомбой убило», какой неутихшей болью веет от рассказа о ленинградских детях, неразумно эвакуированных под Старую Руссу и с трудом добирающихся обратно в Ленинград. Наверняка многое из того, что в романе увидено глазами Яана Орга, Эрвина Аруссаара и других персонажей, было некогда увидено глазами подростка Володи Бээкмана.
Все же роман «И сто смертей» носит не автобиографический, а хроникальный характер. И это прежде всего сказалось на стиле произведения, на его слове, фразе. У хроники свои законы, она — объективна или должна стремиться к этому. Как бы драматична или трагична ни была та или иная ситуация, возникающая в романе, слово, повествующее о ней, не взвихрено, фраза как бы бесстрастна, описанное словно бы запечатлевается в документе: донесении, рапорте, отчете.
Вот бывшие богатые хуторяне, у которых была отобрана часть земель в результате реформ 1940 года, явились мстить новоземельцу Юри Луусману: «Они разбрелись по передней и кухне, беспокойно шарили повсюду, с грохотом опрокидывали стулья и скамейки, открывали окна и заглядывали во двор, кто-то распахнул дверцы кухонного шкафа и все, что стояло на полках, со звоном вывалил на пол. Загремели упавшие с плиты кастрюли, грохот этот никак не унимался, кто-то еще и на полу топтал их ногами, потому они так долго продолжали грохотать.
Кто-то растаптывал упавшие на пол тарелки, скользкие фаянсовые осколки жутко хрустели. Вийю (жена Юри, спрятавшегося от хуторян. — Ю. Б.) и представить себе не могла, что в их скудном хозяйстве столько вещей, которые можно сдвинуть, перевернуть и сбросить на пол».
Вот немецкий передовой танковый отряд выходит к скрещению дорог, забитых уходящими от войны людьми: «…два или три танка редкими выстрелами постреливали по беженцам; когда снаряд разрывался на дороге, там на мгновение образовывалась пустота, расшвыривались люди, лошади и повозки, но следовавшие за ними тут же напирали, подгоняемые паническим страхом, и людской поток немедленно снова смыкался над мертвыми и ранеными, над конскими трупами и обломками телег. Это было массовое безумие, против которого не находилось средства избавления. Даже угроза смерти от немецких снарядов не могла никого удержать».
Вот в предсмертной лихорадке говорит о своем прошлом и своем будущем раненный в тяжелом бою Пээт Кудисийм: «Было невероятно, что израненный человек мог столь много и так ясно говорить. Его ввалившиеся глаза были совершенно прозрачными, словно бы отмытыми от мучений. Потом начался новый обстрел, и у них больше не было времени и возможности прислушиваться, говорит ли что-нибудь еще раненый. Когда же обстрел кончился, Кудисийм лежал оцепеневший, с открытыми глазами. Он был мертв. Яан прикрыл его лицо фуражкой».
Эта будто бы информационная фраза оказывается эмоционально очень емкой. Замечаешь это, однако, лишь дочитав роман, когда тебя ошарашивают его последние слова: «Война шла тридцатый день». Оказывается, что ты, читатель, пережил и перечувствовал очень многое, очень разное, очень важное, несопоставимое с опытом любого месяца твоей жизни. И ведь автор не прикрывал от нас до времени, чтобы сделать заключительную фразу более эффектной, дат происходящих событий, — эти суровые числа испещряют роман.
Хроникальность сказалась и на построении романа. Одна из задач, поставленных Бээкманом, — как можно более полно представить в книге то, что происходило на северо-западе страны в июне — июле сорок первого года, — требовала широкой панорамы событий, требовала изображения и того, что происходило на фронте, и того, что творилось за все более отодвигавшейся линией фронта, на эстонской земле. Главного героя в романе нет, есть три основных персонажа: волостной парторг Рууди Орг, его брат, офицер связи Яан Орг и старший сержант дивизиона зенитной артиллерии Эрвин Аруссаар, дальний свойственник Оргов. Их глазами увидено происходящее по ту и другую сторону фронта. И увиденное ими составляет действительно широкую панораму, так что фактографические эпилоги, добавленные автором почти к каждой главе романа, порой выглядят ненужными, дублирующими уже сказанное писателем.
Писать о сорок первом годе тяжело. Даже неустанно помня о сорок пятом. Даже спустя три с лишним десятилетия, когда многое забылось, заросло, задвинулось треволнениями и заботами последующей жизни. Даже если сам не был там, в той смертельной круговерти, и рукой твоей водит не память, а воображение. Бээкман был там, видел, двенадцатилетним сыном полка участвовал в отступлениях и отходах, горестность которых не увяла и доныне «Не закрывайте сердца своего! — писал некогда Бээкман в одной из своих поэм и сам последовал этому призыву, через много лет вернувшись к трудным и тягостным воспоминаниям о первых днях войны, к изучению и описанию этого горького периода и в своей личной биографии, и в истории советского народа.
В романе, повествующем о войне, не так уж много батальных сцен, картин боев и атак. (К слову, отметим, что подобное можно сказать о всех заметных произведениях советской военной прозы, появившихся в семидесятые годы). Фокус писательского внимания перенесен на психологические моменты и нравственное состояние человека, принимающего участие в этом небывалом военном противоборстве (а в нем так или иначе участвовали все советские люди — от тех, кто оказался на оккупированной территории, до тех, кому выпало жить и трудиться в далеком тылу). Но прежде чем говорить о том конкретном и важном, что составляет главный нерв романа, вернемся еще раз к вопросу о построении произведения, о его характере.
И хроникальность построения, и бесстрастность стиля — это еще не все, что можно и следует сказать о романе „И сто смертей“. Он бы наверняка не впечатлял так, если бы не было в нем подспудной лирической ноты, пронизывающей каждую его страницу, незаметно, но постоянно звучащей. Она нигде не выходит на поверхность произведения, не выражена впрямую, но словно цемент скрепляет все здания романа. Это — чувство благодарности своим старшим товарищам по войне, сказавшееся в стремлении обрести и осмыслить свое родство с ними. Некогда он делил с ними физические тяготы войны, сегодня он стремится понять и разделить с ними их тогдашнюю душевную ношу.
Вскоре после того, как роман был завершен и опубликован на эстонском языке, Бээкман дал интервью корреспонденту газеты „Советская Эстония“, в котором на вопрос „Чувствуете ли вы себя перед кем-нибудь в неоплатном долгу?“ ответил следующим образом: „В литературном отношении нет. Думаю, каждый писатель „делает“ себя сам. Это мучительный процесс, но его нужно пережить самому — никто тебе здесь не поможет В общечеловеческом смысле — да! Я бы не выжил ни в блокаду ни в послевоенные годы (да и потом случались трагические ситуации), если бы всегда не находились люди, готовые подставить плечо, помочь, поддержать, спасти. Перед людьми я в неоплатном долгу!“ Сознание этого долга и помогало писателю преодолеть трудности, естественно возникающие перед всяким, кто хочет понять людей другого поколения, проблемы, поставленные пред ними их временем, понять, как они их решали и решили.
Проблемы эти были нелегки. И Яан Орг, и Эрвин Аруссаар, и Пээт Кудисийм, и тысячи их соотечественников уходили из Эстонии, где еще не успели установиться и окрепнуть новая власть и новые отношения, уходили, не успев определить своего собственного отношения ни к новой власти, ни к этой войне, уходили неожиданно и спешно, повинуясь присяге и воинскому долгу, зачастую не простившись с оставленными родными и близкими. Начальнику политотдела Прейману, другим партийцам было легче, они продолжали давнее служение своим идеалам. Остальным — тяжело. „Между Эльвой и Валгой все было бы яснее, чем тут, под Порховом, — и не одному ему, — думает Яан Орт. — Он был эстонским офицером. Что могло быть естественнее того, если бы он защищал свою землю! Среди бойцов почти любой разговор обязательно в конце концов переходит на то, мол, а почему их все-таки увели из Эстонии сюда“. И хотя все силы души и тела поглощались походами и боями, нужно было вскрыть в самих себе дополнительные запасы сил для того, чтобы преодолеть душевный непокой, самоопределиться. Одни делали это быстрее, как лейтенант Юлиус Нийтмаа, командир артиллерийской батареи (описание боя этой батареи с наседающими немецкими танками принадлежит к лучшим страницам романа), как начальник штаба дивизии, бывший преподаватель военного училища майор Соо, как латыш капитан Язеп Калниньш. Другие — медленнее. Нельзя было только обойти эту необходимость, без этого самоопределения нельзя было ни толком жить, ни толком воевать. И первые помогали вторым: своим примером, своим поведением, тем, что воинский долг становился для них душевной потребностью. Так, несколько встреч Яана Орга с Язепом Калниньшем помогают первому из кадрового военного стать убежденным и страстным борцом против фашизма. „С некоторым изумлением Яан заметил, что воспоминания эти (о последних немецких воздушных налетах. — Ю. Б.) взволновали его, дыхание участилось и под мышками вспотело. До этого он считал себя вполне рассудительным и хладнокровным человеком“ излишняя чувствительность была неуместна для профессионального военного. Он начал смутно понимать, что в нем тоже стало складываться какое-то совершенно личное, далеко отстоящее от всех умствований и соображений отношение к своей роли в этой войне».
«Время резко изменило людей», — думает брат Яана Рууди Орг, парторг Виймаствереской волости, которому на оставляемой, а потом и оставленной нашими войсками земле приходится вести все более неравную борьбу с оживившимися перед приходом немцев противниками Советской власти. Здесь он не совсем прав: противники оставались противниками, прежде затаившиеся, теперь они подняли голову. Но роман Бээкмана именно об этом, о том, как время резко и быстро меняло людей, не отпуская долгих часов на долгие раздумья. Они участвовали в событиях, они же и осмысляли эти события и свое участие в них. Участие помогало осмыслению, осмысление могло помочь, но могло и помешать участию, если человек начинал думать не о народе, не о стране, а только о себе. Героям Бээкмана, людям, которых он любит, осмысление помогало находить в себе новые силы и возможности для борьбы, преодолевать страх и эгоизм, растить в себе чувство ответственности за происходящее, желание выстоять и победить.
Читая «И сто смертей», наблюдая за судьбами основных и эпизодических персонажей романа (а он густо населен), видишь, как в их душах из чувств боли, гнетущей беспомощности, стыда, горя, отчаяния, вины, ожесточения, гнева создается горючая смесь ненависти к врагу, рождается сознание своей правоты и необходимости победы, как это сознание придает им спокойствие и уверенность, прозвучавшие в словах батальонного комиссара Потапенко: «Кому же его вышибать, если не нам!» Каждый по-своему растит в себе это сознание, каждый по-своему выражает его. Вот как говорит старший лейтенант Андреллер: «Ведь все так перемешалось, все с ног на голову. Почему, черт побери, это должно так быть? Неужели мы действительно настолько слабее немцев? Не хочу верить, хоть скрути меня в бараний рог!» Вот как думает Эрвин Аруссаар: «И снова Эрвина охватила злость из-за своей беспомощности. Потребность что-то делать, немедленно предпринять что-то со своей стороны перерастала в настоятельное побуждение. Первый испуг от огромных, бросающих бомбы самолетов уже давно прошел, уступив место злости. Постоянно удирать и искать укрытия — это было совсем не то, не об этом в продолжении всей предшествовавшей службы говорили ему на бесчисленных учениях. Было противно без конца праздновать труса».
И вот как поступает Яан Орг. Ему не в чем упрекнуть себя — не зря он считается лучшим офицером связи в дивизии (их роль в первые месяцы войны, ту смертельную опасность, которой они подвергались, трудно переоценить). Но когда в его сердце родилась жажда победы, когда он в полной мере ощутил свою личную ответственность за ход войны, за судьбы людей — близких и дальних, взрослых и детей, эстонцев и русских, «он вдруг с ошеломляющей ясностью понял: время прикидки прошло, теперь нужно выложить все, что в тебе вообще имеется. Яан Орг тут же уселся на пень и написал рапорт с просьбой перевести его в полк строевым офицерам».
Как и автор романа, мы расстаемся с этими людьми на тридцатый день войны (с некоторыми раньше — не зря в названии романа упомянуты сто смертей). Мы не знаем, выживут они или погибнут — мы знаем, что они победят. Они отвергли возможность поражения.
Между романами «Ночные летчики» и «И сто смертей» прошло одиннадцать лет. В промежутке были другие работы — большие и малые. Не ведаю, вспоминал ли Бээкман, работая над романом о Великой Отечественной, о своем давнем романе «Ночные летчики», соотносил ли как-либо два эти произведения. Но вот сейчас, объединенные вместе, эти романы воспринимаются как дилогия. И тот, и другой — о людях долга. Но о людях, противостоящих друг другу, находящихся на разных полюсах человечества. Ибо капитан Берг соединил долг с ненавистью, безответственностью, с отказом от размышления и с подчинением чужой воле. Братья Орги, Аруссаар, Калниньш, Потапенко, сержант Курнимяэ и их товарищи положили в основание своего долга любовь к людям, страстную веру, горячую надежду, живую мысль и осознание личной ответственности за жизнь свою и чужую — общую.
Юрий Болдырев
Ссылки
[1] Кайтселийт — реакционная полувоенная организация в буржуазной Эстонии.
[2] 10 ноября.
[3] Пускар — по-эстонски самогон, сивуха.
[4] Связь (нем.).
[5] Союз самозащиты — фашистская вооруженная организация на оккупированной территории Эстонии.
[6] Народная самозащита
[7] Верховное командование вермахта.
[8] Страшный.
[9] Перевод А. Голембы.
[10] Перевод Р. Рождественского.