Я жила надеждами. Я никогда не думала о сестрах – только успокаивала иногда себя тем, что в Палестине они в безопасности. Я не думала ни о Мине, ни о других моих подругах из лагеря, и изо всех сил старалась не думать о маме. Видите ли, если бы я думала обо всех своих близких, я сошла бы с ума. Я не смогла бы больше скрываться под чужим именем. Поэтому я делала все, что могла, чтобы забыть страшные слова раввина Герца – что мы были лишь «остатками» – и убедить себя, что живу самой обычной жизнью.
«Обычной». Да, именно это слово я всегда использовала, когда рассказывала о тех годах. Я была матерью и домохозяйкой. Вела самую обычную жизнь. О Господи.
Карточки на молоко нам доставлял молочник. Нацистскую газету – Der Vlkische Beobachter – развозил мальчик на велосипеде. Я старалась ходить в те магазины, где можно было обойтись без нацистского приветствия. Мы питались по карточкам. Фрау Доктор присылала непортящиеся продукты вроде риса, лапши, чечевицы или гороха. Фрау Герль иногда присылала хлебные карточки. Я отправляла большую часть своих молочных карточек Юльчи – ведь Отти требовалось молоко, а кофе оставляла для тети Паулы: больше всего на свете она любила пить кофе по утрам. У нас была капуста и картошка, хлеб, сахар, соль, иногда даже немного мяса – и моими стараниями этого нашей семье было вполне достаточно.
Фермеры теперь прекрасно зарабатывали: в обмен на морковь, кусочек бекона или сыр люди отдавали самое ценное, что у них было. Ходила шутка, что на фермах теперь столько персидских ковров, что ими устилают коровьи сараи. Я слышала, что где-то работал обменный пункт поношенной одежды, но боялась, что меня попросят предъявить несуществующую карточку. Поэтому я просто постоянно шила.
Я подружилась с соседкой сверху – Карлой, той, что любила петь. Они с мужем, который был гораздо старше ее, давно мечтали усыновить ребенка, но почему-то, несмотря на огромное количество сирот, никак не могли этого добиться. Как-то раз они принесли домой новорожденную девочку. Я видела, что ее забрали почти сразу после родов, и вполне представляла, что за связь привела к ее появлению на свет. Впрочем, какая разница? Ей очень повезло с приемными родителями. Я отдавала Карле детские вещи, из которых Ангела уже выросла. Карла же хранила полученные от меня гостинцы для фрау Циглер, другой соседки, у которой уже был годовалый малыш и которая снова забеременела: ее муж ненадолго приезжал с фронта.
Единственной, кто иногда заходил ко мне поболтать, была Хильде Шлегель. Сидя у меня на кухне, она рассказывала, как ждет приближающегося отпуска Хайнца. Мы обсуждали погоду, продукты, сложности со стиркой и то, как мне повезло получить от венского друга немного стирального порошка. (На самом деле порошок принадлежал Анне Хофер. Пепи украл его у нее из-под раковины.)
Хильде любила рассказывать о своей свекрови. Мне пришла в голову мысль.
«Давай пригласим в гости твою мать», – предложила я Вернеру.
«Что?»
«Она еще не видела внучку».
«Внучка ее не заинтересует».
«Это невозможно. Наша крошка кого угодно очарует, разве не так?»
Фрау Феттер-старшая прожила у нас неделю. Она завязывала свои седые волосы в пучок на затылке, открывая плоское, простое, морщинистое лицо. Мы почти не разговаривали. На ней всегда был накрахмаленный фартук. Она была так аккуратна, что боялась коснуться Ангелы, ведь девочка могла запачкать ее подгузником или слюнками. Целыми днями мать Вернера тихо пила пиво, и вечером, когда она начинала храпеть, фартук был все еще безупречен. Эта женщина напомнила мне занесенный снегом Ашерслебен – внешне такой чистый и белый, а внутри – ледяной и совершенно лишенный любви. Однажды я пришла с Ангелой домой и обнаружила, что ее уже нет. Она ничего не привезла с собой и ничего не забрала. Вернер был совершенно прав.
Укачивая свою красавицу, я шептала ей: «Не беспокойся, малышка. Ничего, что бабушка не захотела прощаться. Скоро война закончится, надо только немного подождать – и нас спасет советская армия. А когда польские гетто будут открыты, оттуда выйдет твоя вторая бабушка. Вот увидишь, она будет тебе петь, будет тебя баюкать и целовать твои маленькие глазки».
Пепи был прав: видя, что война складывается не в их пользу, нацисты стали еще более жестокими. Пропагандисты пытались вернуть людям надежду, рассказывая о «секретном оружии». Однако это оружие в жизнь так и не воплотилось. Гестапо не верило, что люди останутся верны Гитлеру. Они выслеживали и убивали дезертиров. Они проверяли дома, где жили иностранные рабочие, ища что-нибудь, указывающее на саботаж. Они презирали связавшихся с иностранцами одиноких женщин, многие из которых уже были вдовами. К 1944 году почти четверть всех рассматривавшихся в суде дел представляла собой дела о незаконных связях немок и иностранцев. Каждый день за измены или воровство казнили троих-четверых рабочих.
То и дело совершенно неожиданно, безо всякого повода, проводились обыски, razzias. Горожане нервничали, я жила в постоянном напряжении. Помню, как однажды, когда я была с Ангелой в апптеке, два эсэсовца приказали владелице предъявить документы. Она вытащила их без единого слова. Мужчины придирчиво осмотрели печати и подписи. Я разглядывала лекарства, в очередной раз проговаривая свою обычную стратегию: если они захотят увидеть мои документы, я их покажу. Если им покажется, что с ними что-то не так, буду вести себя как милая дурочка. Если меня посадят, я скажу, что украла их, украла совершенно самостоятельно, и мой муж об этом не знал…
Эсэсовцы отдали хозяйке аптеки документы и ушли. Один из них чуть задержался, чтобы улыбнуться моей малышке и повеселить ее шутливым цоканьем языка.
Вернер теперь работал по двенадцать часов семь дней в неделю. Его голландские подчиненные отказались от работы в воскресенье под предлогом религиозного запрета. Казалось бы, странно, что иностранным рабочим позволили работать меньше, чем немцам, но Вернер вступился за голландцев, и руководство пошло ему навстречу. Видите ли – абсолютно все здоровые немцы были на фронте. Нехватка рабочей силы стала такой острой, что идти на конфликт с иностранными рабочими было себе дороже. Вернер старался добиться для своих подчиненных достойных условий. Один француз в знак благодарности прислал нам изящную, собственноручно вырезанную коробочку с изящной инкрустацией из дерева и металла. Думаю, создание этого предмета искусства помогало душе этого человека переживать самые черные дни. Я знала, как это бывает.
Партии материалов постоянно подвергались бомбежкам. Производство сильно замедлилось. Чтобы найти недостающее, Вернеру приходилось постоянно ездить по представительствам самых разных компаний – «Даймлер-Бенц», «Сименс», «Аргус», «Телефункен», «Осрам», AEG и так далее. На заводе, между тем, труд становился все более изнурительным. Этому способствовала пропаганда. На стенах висели большие портреты работников Арадо, погибших на фронте. Эти фотографии служили напоминанием, что даже самый тяжкий труд куда лучше, чем смерть в России. Участились случаи саботажа. Уже гораздо позже мы узнали, что в тот период французские рабочие вместе с немецкими коммунистами задумали втайне собрать радио для связи с Альянсом.
Вернер постоянно пропадал на работе. Несмотря на это, он обязан был участвовать и в гражданской обороне: бомбардировки теперь практически не прекращались.
Если сирены включались, когда Вернер был дома, то он укладывал Ангелу в корзинку для белья, и мы, каждый взявшись за ручку, вместе относили ее в убежище – когда-то в Остербурге мы с Миной носили так картошку. Если же я была одна, я старалась как можно реже уносить туда дочь. В убежище было темно и душно, туда набивалась целая толпа матерей с детьми. Мне казалось, что это просто рассадник инфекций: один больной ребенок легко мог заразить всех остальных. Один мальчик из нашего дома – кажется, его звали Петро – именно так подцепил коклюш. Он умер на руках матери.
Больше всего на свете я боялась остаться в завале – под обломками разрушенного дома или убежища. Поэтому я твердо решила, что в случае бомбежки выбегу на открытое пространство. Конечно, сейчас это кажется глупым, но, поверьте мне, во время войны все обдумывают, каким способом им хотелось бы или не хотелось бы умереть. Итак, когда над нами летели бомбардировщики, я оставалась в доме. Ангелу я укладывала в корзинку и окружала ее «стенами» из мебели и подушек. Сама я садилась спиной к окну, чтобы осколки, если что, поранили только меня и не порезали мою дочь. На случай, если придется срочно бежать на улицу, рядом всегда лежало одеяльце.
Летом самолеты прилетали в период с восьми вечера до полуночи. Американцы летели так низко, что можно было различить надписи на крыльях. Всю работу по дому я организовала так, чтобы к семи успеть приготовить ужин и завтрак, закончить со стиркой и убрать с улицы сушившееся белье.
Иногда американцы заставали меня врасплох. Как-то раз я уложила Ангелу в коляску и повезла ее на обычную прогулку по Вильгельмштрассе, подальше от центра города. Мы остановились посидеть под деревом, чтобы Ангела выпила свою бутылочку. (Дело в том, что ровно через три месяца после родов у меня пропало молоко – виной тому был, конечно, перенесенный в Остербурге и Ашерслебене голод. С тех пор Вернер добывал в аптеках специальное молочное питание.) Моя девочка лежала на одеяльце, смеялась и радостно что-то лепетала, извиваясь, когда я решала пощекотать ей животик. И тут на город начали падать бомбы. Небо окрасилось несущими смерть черно-оранжевыми всполохами, взревели зенитки. Земля под Ангелой содрогалась – а она только сучила ножками и хохотала.
Только благодаря ей я осталась в своем уме. Благодаря ей я улыбалась, несмотря на близость смерти. Ангела была моим собственным маленьким чудом. Рядом с ней у меня было ощущение, что может случиться что угодно, что мир еще может быть спасен.
Раньше, глядя в зеркало, я всегда видела под маской настоящую Эдит. Теперь же происходило то, чего я так боялась, когда мне еще только предстояло стать «подлодкой». Я перестала узнавать саму себя. Я знала, что я немка и мать, но где же бабушка моей чудесной дочери? Где ее тетушки? Где ее большая, крепкая, дружная семья? Почему они не крутятся у ее колыбельки, не приносят подарки, не обсуждают, какая она умненькая? Меня мучила тоска по матери. Она знала, кто я такая. Она увидела бы в моей дочери бабушкины пальцы или носик тети Марианны.
«Что с тобой?» – спросил Вернер.
«Тоска, – сказала я. – Меня мучает тоска…»
«Можешь не продолжать. Собирай вещи. Я вернусь в полдень, поедем с тобой в Вену».
Я не сказала ему, что тоскую не по Вене, а по матери, потерянной где-то в выгрызенной фюрером из нашего мира империи.
Вернер поехал на велосипеде в Арадо и снова наврал там, что дом его матери в Рейнланде разбомбили, и ей нужна помощь. Ему снова поверили. (Учитывая проницательность начальства, неудивительно, что у французов с немецкими коммунистами так хорошо шли дела с радио.)
Какая это была странная поездка! Измученные солдаты вермахта толпились в коридоре, за Ангелой ухаживала няня, а мы с мужем, точно короли, ехали в купе. Рождение ребенка считалось теперь высшей формой служения родине – оно ценилось не меньше, чем смерть на войне. Думаю, к тому моменту нацисты так поощряли материнство уже не потому, что лелеяли планы расселения нордической расы по «новой Европе». Боюсь, теперь они мечтали хотя бы восстановить население Германии: страна потеряла на войне миллионы.
Мы позвонили в дверь Юльчи. Стоило ей увидеть меня в компании моего мужа-нациста и дочери, как она воскликнула: «Да ты с ума сошла!»
Да, возможно, постоянная невидимость и правда немного свела меня с ума.
Реакции, на которую я так надеялась, меня удостоила лишь фрау Доктор. «Я назвала свою дочь Марией. В вашу честь», – объяснила я, и эта сильная женщина просто растаяла. Она ворковала с Ангелой, укачивала ее, подбрасывала в воздух, меняла ей подгузники, ползала вместе с ней по полу – она вела себя так же, как вела бы себя в такой ситуации моя мама.
Фрау Доктор потребовалось уехать на несколько дней, и я несколько дней прожила в ее квартире на Партенштрассе. Вернер остановился в отеле.
Мы с Пепи гуляли по улицам нашей юности. Ангела спала. Пепи был бледен. По темным кругам вокруг глаз легко было догадаться, сколько страха ему приходилось выносить каждый день. Он почти полностью облысел. Теперь он казался не на двадцать, а на сорок лет старше меня.
Мне хотелось попросить его – помоги мне вспомнить, какой я была беспечной. Скажи, что мама в безопасности, скажи, что моя дочь вырастет в свободной стране.
Но было слишком поздно. Пепи стал старше. Жизнь его победила. Раньше я была ученицей, а он – учителем. Я была несчастной узницей, он же всегда умел меня успокоить. Теперь пришел мой черед поддерживать его.
«Все будет хорошо, – пообещала я. – Будь терпелив. Держись. Помни о социалистическом рае…»
Пепи невесело рассмеялся. Моя дочь совсем его не интересовала.
Вернера призвали в армию первого сентября 1944 года. В этот призыв вошли немцы с расстройствами пищеварения, астмой, нарушениями чувствительности, плоскостопием и другими болезнями, которые государство признало слишком мелкими, чтобы помешать этим мужчинам отдать долг проигрывающей войну родине. Через некоторое время мальчиков и стариков обязали защищать города. Вся бригада Вернера была сплошным пушечным мясом.
Он явился в пункт призыва только третьего сентября. Если бы он мог, он притворился бы, что не получил уведомление, и попытался бы где-нибудь скрыться. Однако даже Вернер понимал, что в этой ситуации врать было бесполезно и опасно.
Страна разваливалась на глазах. Саботаж. Дезертиры. Тысячи бездомных, лишившихся жилья из-за бомбежек. Наше милитаристское государство не придумало ничего лучше, чем принести в жертву еще и моего мужа.
Он забрал все наши накопления – десять тысяч марок – на случай, если попадет в плен и придется ради свободы давать кому-нибудь взятку. Я даже не думала спорить. Мне прекрасно жилось на его зарплату в Арадо, которую мне продолжали выплачивать, несмотря на то, что Вернера призвали. Я откладывала каждый свободный пфенниг.
Вернер вздохнул и виновато повесил голову. Я поняла, что сейчас он в чем-то признается.
«Слушай, Грета, – сказал он. – Когда пойдешь в аптеку за питанием для Ангелы, не удивляйся, если на тебя будут смотреть, как на какую-то трагическую героиню. Если честно, я им наврал. Я сказал, что ты уже похоронила троих детей, так что они просто обязаны выдавать тебе молоко, чтобы хотя бы четвертый твой ребенок не покинул наш мир раньше времени».
Даже сейчас я не могу вспоминать это без улыбки. Знаете, из всех достоинств Вернера Феттера больше всего мне согревало сердце именно это: в нацистской Германии правда для него не значила ровным счетом ничего.
Все остальные мужчины жили в бараках, но мой Вернер каждый вечер приезжал к нам на велосипеде и проводил несколько часов дома. На ночь ему тоже приходилось возвращаться в барак. Не знаю, что именно он наврал своему начальству, но представляю, что это была за история.
Вернеру не нравилось носить форму. Приехав домой, он первым делом переодевался. Символы власти сильно его раздражали – если, конечно, власть не принадлежала ему.
Как-то раз, когда пришло время возвращаться в барак, Вернер обнаружил, что кто-то украл часть его велосипеда. Это была настоящая катастрофа. Если он не сможет вернуться вовремя, его объявят дезертиром и пристрелят, не дожидаясь объяснений. Что же он сделал? Он отыскал велосипед какого-то несчастного, снял с него недостающую деталь и установил ее на свой велосипед. Пожалуй, это было в некотором смысле честно.
У Вернера появился друг – молодой парень, мечтавший, чтобы, когда он пойдет в бой, его жена была беременна. Но уединиться этой паре было совершенно негде. Вернер, не посоветовавшись со мной, предложил им использовать нашу вторую комнатку.
Когда он пришел домой вместе с ними, я была совершенно ошеломлена. Привести домой незнакомцев! Это было так опасно! А если бы они оказались ярыми нацистами, если бы они что-нибудь разнюхали?
Чтобы гостям было легче расслабиться, я ушла с Ангелой на улицу. Я не могла унять беспокойство. Заметят ли они, что радио настроено не на государственную волну? Увидят ли, что на стене нет портрета Гитлера? Каждый день мы слышали, что соседи доносят друг на друга из-за сущих мелочей, надеясь получить какие-то поощрения. Как Вернеру вообще пришло в голову так подставить нас под удар? Мы так долго были осторожны, так долго от всех скрывались… Конечно, дело было в том, что Вернер никогда не боялся раскрытия моей тайны так же сильно, как я. И с чего бы? Если бы меня поймали, он бы сказал, что ничего не знает о том, кто я на самом деле – и я бы это подтвердила. Ему ничего не угрожало. Мы с Ангелой просто исчезли бы.
Молодая пара поблагодарила меня за гостеприимство, пожелала удачи и покинула наш дом. Думаю, они были бы в ужасе, если бы узнали, что я их боялась. Иногда я гадаю, удалось ли им зачать такого желанного ребенка.
Ближе к Рождеству почти всех товарищей Вернера отправили на запад – сражаться с войсками Альянса. Вернер отличался умом, обладал опытом руководства и, несмотря на слепоту на один глаз, хорошо стрелял: он даже выигрывал призы за меткость. Поэтому перед отправкой на Восточный фронт Вернера перевезли в Франкфурт-на-Одере, где его ожидало дальнейшее обучение.
Его решили сделать офицером.
«Давай проведем Рождество вместе», – попросил он. Я слышала, как это ему необходимо. Ему остро требовалась последняя передышка перед встречей с русскими. Я быстро обо всем договорилась. Хильде Шлегель согласилась присмотреть за моей малышкой.
Я дожидалась Вернера в небольшом отеле – даже не отеле, а просто частном доме, где иногда сдавали комнаты солдатам и их женам.
Как хозяин этого дома, так и его жена относились ко мне с большим почтением – прямо-таки с огромным почтением. Видите ли, к тому моменту мое прикрытие перешло все границы абсурда. Дальше двигаться было некуда: в тот момент мое положение было просто пределом мечтаний любой немецкой женщины. Я стала женой нацистского офицера.
Увидев Вернера в офицерской форме, я не знала, смеяться или просто падать в обморок. Этот ненавистный воротничок! Эта медь! Этот орел! Символика будущих повелителей мира! Вернер притянул меня к себе, но я с отвращением отпрянула. Я не вытерпела бы прикосновения этой формы к своей коже.
«Сними эту жуткую форму!» – попросила я.
Те выходные мы провели, не выходя из дома. Мы сидели в комнате и рассказывали друг другу анекдоты. Я не шучу. Мы пересказывали друг другу все известные нам забавные истории. До сих пор помню одну из них. Немцу пришло в голову покончить с собой. Сначала он решил повеситься, но веревка такого плохого качества, что порвалась. Тогда он решил утопиться, но в ткани его штанов был такой процент древесного волокна, что он тут же всплыл на поверхность, как поплавок. В итоге он уморил себя голодом, питаясь по утвержденным правительством карточкам.
Однако самой мрачной шуткой стал тот факт, что, маршируя на восток, прямо в зубы наступающей советской армии, Вернер видел, как тысячи немцев бегут в обратном направлении. Они знали, что война окончена, что все потеряно.
«Скрести за меня пальцы на удачу», – написал он мне.
Рано утром сразу после Нового года мои соседи сверху куда-то уехали. Я узнала об этом только потому, что Ангела разбудила меня еще до рассвета. Они уходили очень тихо, унося с собой спящего ребенка и навесив на себя все движимое имущество. Я открыла дверь.
«Удачи», – прошептала им я.
«Тебе тоже, Грета, – ответила мне Карла. – Надеюсь, твой муж вернется целым и невредимым».
Мы пожали друг другу руки, и они ушли. Но той ночью я слышала, как по их вроде бы опустевшей квартире кто-то передвигается. Я слышала шарканье. Звякнул чайник. Скрипнула кровать. Я задумалась, кто бы это мог быть, но решила, что не мне об этом размышлять.
На следующее утро, когда я кипятила в ванной подгузники, в мою дверь кто-то сильно постучал.
«Фрау Феттер! – услышала я. – Полиция! Открывайте!»
Это та пара, подумала я. Они донесли на меня из-за того, что у нас не было на стене портрета Гитлера. Это фрау Циглер, подумала я. Она донесла на меня из-за того, что услышала вещание Би-би-си. Это регистратор, он с самого начала меня подозревал. Это Элизабет, она всегда мечтала, чтобы я куда-нибудь исчезла. Это мог быть кто угодно. Факт в том, что война почти окончена, но в эти последние дни кто-то на меня донес. Меня нашли.
Мне свело желудок. Ноги задрожали. Горло пересохло. В голове пронеслась вызубренная история.
Документы принадлежат фройляйн Кристль Деннер. Она живет в Вене. Кто вы? Где вы их взяли?
Я их украла. Я гуляла по побережью Дуная, а Кристль каталась на лодке. Я заметила, что она уронила сумочку в реку. Когда она с друзьями уплыла, я залезла в воду, выплыла на глубину и стала нырять. Я ныряла и ныряла, пока не выловила сумочку. Потом я вытащила документы и сделала из них документы для себя. Я сама виновата. Я придумала все это сама. Никто мне не помогал…
Закрыв глаза, я представила лицо матери. Держа этот образ перед собой, как фонарь, я открыла дверь. Там стоял полицейский. Он был немолод. У него был усталый вид.
«Здравствуйте, фрау Феттер. У нас есть основания полагать, что в пустой квартире своей сестры прямо над вами прячется дезертир. Он прибыл туда сегодня ночью. Вы что-нибудь слышали?»
«Нет, – пожала плечами я, – ничего».
«Возможно, вы просто крепко спали».
«Нет, я бы точно услышала. Дочка часто будит меня по ночам».
«Ну что ж, если услышите что-нибудь подозрительное, позвоните по этому номеру».
«Конечно, офицер. Обязательно».
Он вежливо поклонился и ушел.
Лучше всего к моему расписанию подходили трансляции Би-би-си. Как-то вечером, включив радио, я услышала обращение Томаса Манна, нобелевского лауреата и автора настоящих шедевров – «Волшебной горы», рассказа «Смерть в Венеции» и многих других. Войну он пережил в Калифорнии. Вот уже несколько лет он регулярно выступал на радио с антинацистскими речами, обращенными прежде всего к немцам. Тогда мне впервые повезло его услышать.
«Немецкие слушатели!
Если бы эта война была уже окончена! Если бы можно было забыть ужасающие решения, принятые Германией…»
Если бы, подумала я.
«Но чтобы начать с нового листа, необходимо следующее… Мы должны полностью осознать, что Германия совершила непростительные преступления, о которых вы знаете очень мало. Частично потому, что вам ни о чем не сообщали, сознательно обрекая вас на невежество… а частично и потому, что инстинкт самосохранения заставлял вас скрывать от себя правду».
О чем это он, подумала я. Что он имеет в виду?
«Вы, те, кто сейчас меня слушает! Знаете ли вы что-нибудь о гитлеровском лагере уничтожения под Люблином в Польше, о Майданеке? Это был не концентрационный лагерь, а огромный лагерь смерти. Там высится каменное здание с фабричной трубой – крупнейший в мире крематорий… Более полумиллиона европейцев – мужчин, женщин и детей – были отравлены хлорином и сожжены – по 1400 каждый день. Эта фабрика смерти работала днем и ночью, из труб постоянно поднимался дым».
Нет, подумала я, это невозможно. Это чьи-то выдумки.
«Швейцарские спасательные отряды… прошли через лагеря Аушвиц и Биркенау. Они видели вещи, в которые нормальному человеку поверить невозможно, если только он сам не видел все это лично: человеческие кости, бочки с известью, трубы, через которые шел хлорин, и печи. И еще они видели кучи одежды и обуви, снятой с жертв, и много маленькой обуви, обуви, принадлежавшей детям… Только в этих двух лагерях в период с 15 апреля 1942 по 15 апреля 1944-го было убито 1 715 000 евреев».
Нет. Это невозможно. Нет.
Выключи! Сказала я себе. Пусть он замолчит!
Но я словно вросла в пол. И Манн продолжил:
«…Останки сожженных тел размалывали в порошок, упаковывали и отправляли в Германию для удобрения почв…»
Мама.
«Все, что я перечислил, – лишь отдельные примеры зверств, о которых вам еще предстоит узнать. Убийство заложников и пленных, пыточные застенки гестапо… уничтожение гражданского населения России… задуманное, спланированное и осуществленное убийство детей во Франции, Бельгии, Нидерландах, Греции и особенно в Польше».
Во мне воцарилась ужасная тишина. Я словно опустела внутри, как гулкий грот.
Ангела заплакала. Я не пошла ее успокаивать. Я осела на пол.
Блузка так сжимала мне горло, что я разорвала воротник. Но дышать я не могла. Я лежала на полу и не могла встать.
К тому моменту Ангела уже заходилась криком. И я тоже закричала. Но совершенно беззвучно. Потому что меня могли услышать немцы.
Я лежала на полу, не в силах осознать весь только что услышанный ужас. Кто способен представить свою живую, дышащую, смеющуюся мать горсткой золы и пепла? Это невозможно. Мой разум отключился. Я, как камень, упала куда-то в самую глубь сознания.
И тогда я наконец поняла, что на самом деле значило слово «подлодка». Я была заживо похоронена под целым океаном кошмара. Я жила среди сообщников этих убийств. Неважно, что снаружи они казались только домохозяйками и лавочниками: к ужасам, описанным Томасом Манном, привело их молчаливое согласие с войной Гитлера против евреев.
Не знаю, сколько я там пролежала. Не знаю, когда, выбившись из сил, умолкла и уснула Ангела.
Пришло утро, а за ним следующее. Прошли недели, и в своем воображении я снова встретилась с матерью. Вечером она присела ко мне на кровать и напомнила стихи, которые я когда-то читала наизусть дедушке. Честное слово, так оно и было: на следующий день я помнила все до последнего слова и готова была учить им Ангелу. Когда моя девочка научилась ползать, я видела, как мама радостно хлопает в ладоши. «Вот видишь, Эдит, она у нас умница. Скоро будет бегать через мост в Штокерау…»
За кухонным столом, держа шляпу в руках, сидел офицер вермахта. Я думала, что он пришел сообщить о смерти Вернера. По моей шее стекали горячие слезы.
«Нет, – сказал офицер, – не плачьте. Вернер жив. Он попал в плен к русским. Его полк атаковали у крепости Кюстрин. Они отступали сколько могли. Затем их окружили, и они сдались. Все они в плену».
«Он ранен?»
«Не думаю».
«О, большое вам спасибо!» – воскликнула я.
«Он отправится в Сибирь, в лагерь для военнопленных. Вы увидитесь еще не скоро».
«Спасибо! Спасибо!»
Он надел шляпу и пошел к следующей солдатской жене.
Я была уверена, что лучшего исхода и быть не могло. Вернер был в безопасности. Он был здоров, и я не сомневалась, что в русском лагере он будет чувствовать себя не хуже других. Я думала о нем так же, как о сестре Ханси – оба они были в хороших руках. А вот братьям Вернера, Герту и Роберту, повезло меньше. Позже я узнала, что оба погибли от ран в полевых госпиталях.
Муж Хильде Шлегель, Хайнц, погиб в одном из последних сражений на Восточном фронте.
Хильде отправила свою дочь, Эвелин, к матери, а сама с ужасом стала ждать оккупации.
«Все говорят, что русские – просто чудовища, что они всех изнасилуют, – рассказывала она. – Я слышала, что, прежде чем выстрелить из пушки, они привязывают к ней какую-нибудь несчастную старушку, чтобы ее разорвало на части при выстреле».
К тому моменту я потеряла свою уверенность в том, что подобные рассказы – всего лишь пропаганда.
«Может, тебе поступить так же, как Вернер – забрать все деньги из банка, чтобы, если придется, дать кому-нибудь взятку?»
«Ах, Грета, это очень плохая мысль. Все наши деньги хранятся в банке, там их никто не достанет».
В Пасхальное воскресенье 1945 года Бранденбург подвергся очередной бомбежке. Мы остались без электричества и без газа. Эсэсовцы притащили бригаду русских и приказали им выкопать перед домами траншеи и защищать горожан. Думаю, это были военнопленные. Они так боялись наступления Красной армии, что спрятались в квартирах тех самых людей, которых должны были защищать. Их увели обратно.
Мы услышали сирену. Сигнал длился целый час, и мы поняли, что Бранденбург пал. Все мы взяли детей – их было примерно двадцать – и пошли в убежища. Одна девочка плакала и кричала, потому что ее любимая кукла осталась наверху и могла потеряться в бомбежке. Мать не вытерпела ее мольбы и пошла за куклой. Как только она снова спустилась к нам, прямо в крышу ударил взрыв такой силы, что она испугалась и выронила куклу. Плакали и девочка и ее мать. Все были на взводе.
Я уснула там, обнимая свою тихую, воспитанную Ангелу. Я знала, что нас очень скоро освободят. Один из стариков из гражданской обороны спустился к нам и сказал, что на путях стоит товарный поезд с продуктами. Многие пошли за едой и поделились найденным с остальными.
Нас разбудил немецкий солдат. «Русские прорвались, – сказал он. – Объявлена эвакуация».
Я сделала то же, что и остальные: уложила дочь в коляску и побежала. Повсюду были солдаты, указывающие, куда нам двигаться. Мы бежали и бежали. Город горел. Мы слышали взрывы – это вермахт взрывал за нами мосты, чтобы замедлить продвижение русских. Когда стемнело, я добралась до небольшого пригородного поселка. Я зашла в ближайший сарай, спряталась там в углу, завернула Ангелу в свой плащ, и мы обе уснули. Утром все небо было в огне. Как и Ангела. На ее коже выступили красные пятна. Ее лихорадило. Это была корь.
Лечить ее было совершенно нечем – у меня не было даже воды. Я стучалась во все двери, умоляя нас впустить – ведь мой ребенок был так болен. Одна наша соседка, увидев, в каком мы положении, тоже стала ходить по домам. Но все отказывали. Люди боялись. И все-таки одна женщина с дочерью разрешили мне остаться у них. Это был самый последний и самый маленький дом. Обе хозяйки уже переболели корью. Они посоветовали держать Ангелу в полумраке и обильно ее поить.
Казалось, через этот пригород прошел весь Бранденбург. По пятам горожан тянулась когда-то такая непобедимая, а теперь совершенно разбитая армия: солдаты боялись попасть в руки русских. Пара солдат зашла в наш маленький домик немного отдохнуть. У одного из них был радиоприемник, работавший от батареек. Все мы – я с больной дочерью, пожилая женщина, ее дочь и загнанные солдаты – собрались вокруг радио. Мы услышали голос адмирала Деница. Он объявил, что Германия более неспособна защищаться, война проиграна, и немцам следует подчиняться требованиям победителей.
Тишина. Никто не заплакал. Никто даже не вздохнул.
«Так. Кто-нибудь голодный?» – спросила я.
Все удивленно уставились на меня.
«Идите к местным фермерам, попросите у них муки, яиц, молока, джема и хлеба, – сказала я. – Несите продукты сюда, оружие оставьте на улице, и я вам приготовлю кое-что вкусное».
Так они и сделали. Весь день я пекла сотни нежных венских блинчиков, а хозяйка с дочерью подавали их солдатам вермахта, которые все заходили и заходили в тот маленький домик. Стоя у плиты, я неожиданно вспомнила одну древнюю песню. Я запела:
Один из солдат прошептал мне на ухо: «Вы слишком явно радуетесь, мадам. А если вас услышит Гитлер?»
«Гитлер покончил с собой, сержант. Можете мне поверить. Гитлер с Геббельсом не стали вместе с нами дожидаться прихода русских. Иначе почему по радио выступил адмирал?»
«Это еще неизвестно, – сказал он. – Будьте осторожны».
Несмотря на явное поражение Германии, на то, что небо озаряли взрывы, на то, что мы слышали рев русских пушек, он все еще боялся сказать лишнее слово. Все мы привыкли молчать. Эта привычка врастает в человека и передается от одного другому. Немцы так боялись инфекций, особенно кори – а следовало бы бояться этой привычки к молчанию.
Перед уходом этот солдат подарил мне таблетки глюкозы. Мы называли их сахарными пилюльками. Где бы мы были без этого подарка!
На каждом доме теперь висел белый флаг – тряпка, простыня или полотенце.
Добрые женщины, приютившие меня, не были готовы приветствовать Красную армию. Они ушли. А я не была готова принимать гостей одна, так что я решила вернуться в Бранденбург. Взяв с собой как можно больше еды и уложив Ангелу в коляску, я двинулась на восток. Мимо меня в обратном направлении шли поверженные немецкие солдаты.
Прямо передо мной разверзся глубокий овраг. Над ним был перекинут мост, но кто-то проломил его середину. Скрипучие половинки соединялись теперь дверью в туалет – дверью с сердечком, какие еще ставят в деревнях. На этой узкой перемычке с трудом уместилась бы моя коляска. Сквозь вырезанное сердечко виднелись булыжники, руины и неминуемая смерть. Я так и видела, как коляска соскальзывает с моста, а моя девочка летит вниз.
«Все кончено», – подумала я.
Закрыв глаза, я перебежала через мост. Открыв их на другой стороне, я увидела, что Ангела спокойно сидит и смотрит на меня. Ее лихорадка прошла.
На дороге к Бранденбургу мне то и дело попадались трупы немцев. Лица некоторых были прикрыты газетой. Я старалась на них не наступать, но кое-где обойти тела было невозможно. После бомбежки повсюду лежали кучи обломков. Я поднимала коляску и перелезала через них.
Возвышаясь над городом, по улицам на громадных конях скакали русские.
По пути я встретила свою соседку, фрау Циглер. Она была на последних месяцах беременности и вдобавок, как я, толкала перед собой коляску с сыном. Мы решили держаться вместе и попытаться вернуться домой.
Мы прошли мимо банка. Русские разломали хранилище, достали рейхсмарки и выбросили их на улицу. В горячем воздухе от пожаров бумажки трепетали, как осенние листья. Когда немцы побежали ловить деньги, русские только расхохотались.
Наш дом на Иммельманштрассе тоже горел. Русские солдаты пробрались внутрь, вытащили матрасы, пледы и подушки на улицу и теперь отдыхали там с сигаретами, наблюдая за пожаром. Большая часть фасада уже разрушилась, и был виден подвал, где я хранила чемодан, который оставила у Пепи моя мама. Я даже видела этот чемодан сквозь клубы дыма.
«Мне нужно забрать чемодан!» – закричала я и, как безумная, кинулась прямо в огонь. Меня остановил невыносимый жар. Фрау Циглер умоляла меня успокоиться – какие великие ценности стоили того, чтобы рисковать жизнью? Но я снова бросилась в огонь. Он победил, опалив мне волосы и брови. «Помогите, кто-нибудь, мне нужно забрать чемодан! Помогите!»
Один из наблюдавших за этим русских набросил на себя плед, сбегал в подвал и вытащил мой чемодан. Я не могла перестать его благодарить. Кажется, я даже целовала ему руки. Я сразу откинула крышку, и этот русский вместе с товарищами с любопытством заглянул внутрь. Вероятно, он ожидал увидеть что-нибудь невероятно ценное – драгоценности, серебро или картины. Увидев, что я так убивалась из-за потрепанного, неаккуратно переплетенного синего томика Гете, русские решили, что я свихнулась.
Наш дом был разрушен. Нужно было найти место для ночевки. На улице мы встретили доктора, пожилого человека, который лечил наших детей. Он сказал нам пойти в протестантскую школу для девочек. Учителя школы проводили нас в крошечную комнатку, что-то вроде гардеробной или гримерки, сразу за сценой актового зала. Там были две пары носилок, метла и раковина. И мы и дети просто падали от усталости. Мы легли на носилки и моментально уснули, даже не подумав запереть дверь.
В середине ночи я проснулась. Отовсюду доносились какие-то подвывания – звук был похож не на сирену, а на тихий, сдавленный крик. Он исходил словно бы прямо из земли и из неба. Мимо комнатки, где мы укрылись, то и дело проходили пьяные русские солдаты. Они не заходили, потому что мы не заперли дверь. Толкнув ее и не увидев ничего, кроме черноты, они, видимо, решили, что это просто чулан. Всю ночь мы с фрау Циглер лежали, держась за руки, боясь даже дышать, и молили Бога, чтобы дети не шумели.
Утром мы отправились на улицу и бродили по городу, пока не нашли заброшенную квартиру. Ни окна, ни двери не запирались, но такие мелочи для нас ничего не значили. Из еды у нас осталось только несколько холодных блинчиков, однако на улице был пожарный кран, из которого всегда можно было набрать воды. Я кормила дочку разведенными в воде таблетками глюкозы.
Постоянные изнасилования продолжались несколько дней, а потом резко прекратились. Почти у всех нашлись родственники, к которым можно было обратиться. Фрау Циглер уехала к матери. У меня никого не было, и я осталась в той квартире рядом с пожарным краном.
Я искала в городе знакомых. В одном из неповрежденных зданий жила моя подруга. Она сидела на стуле у окна и глядела на разрушенный город – на дымящиеся руины, на слоняющихся с сигаретами русских. Ее глаза были обведены фиолетовыми синяками. Под носом запеклась кровь. Платье было разорвано.
«Я предложила ему забрать часы моего мужа, – сказала она, – но у него на руке и так было с десяток часов». Она не плакала. Думаю, она выплакала все, что могла. «Слава Богу, что ребенок был у матери».
«Здесь недалеко наш педиатр, – сказала я. – Может, позвать его…»
«Нет, не надо. У меня есть еда и вода». Она огляделась вокруг, зная, что старая жизнь кончена, и уже по ней скучая, скучая по мертвому фюреру и мертвому мужу, скучая по правительству, которое обещало ей мировое господство. «У меня еще никогда не было такой хорошей квартиры», – сказала она.
Через некоторое время вернулись пожилые владельцы найденной мною квартиры. Они были рады, что я ничего не украла, и позволили мне остаться. Не знаю, чем питалась тогда моя дочь, что мы ели, где доставали продукты – просто не представляю. Поиски пищи были настоящим приключением.
Мы часами стояли в очередях, дожидаясь, когда кто-нибудь выдаст нам немного лапши, сухого гороха или черного хлеба. На завтрак мы готовили жидкую мучную похлебку с солью. Для Ангелы я добавляла туда сахар. Я так похудела и ослабла, что не всегда могла поднять дочь.
Очень скоро в городе не осталось ни одной кошки или собаки.
Хаос продолжался несколько месяцев. Не было никакого порядка, не было ни электричества, ни воды, ни транспорта. Все крали, что могли, и все голодали.
Ни в одном здании, ни в одном коридоре не осталось ни одной лампочки. Их просто растащили. Если тебя приглашали на обед, нужно было брать собственные приборы. Почту доставляли лошадьми. В 1945-м Пепи прислал мне рождественскую открытку. Я получила ее в июле 1946-го.
Сигареты стали валютой. Американцы шутили, что любую немку можно купить за сигареты. В определенное время немцы приносили в определенное место фарфор, кружево и антикварные часы, и, поскольку русским с немцами общаться было запрещено, все эти вещи продавались британцам и американцам в обмен на самое необходимое.
После прихода русских в знак капитуляции все надели белые нарукавные повязки. Я этого не сделала. Я чувствовала свою принадлежность к победителям. Иностранные рабочие придумали надевать повязки с цветами флага родной страны, чтобы русские знали, кто они, и дали им еды на дорогу домой. Как-то я даже встретила австрийца с красно-бело-красной повязкой – с цветами австрийского флага. Я поступила так же, и русские дали мне немного продуктов.
Они открыли тюрьмы и выпустили всех заключенных, будь то убийцы, воры или политические преступники. Один из амнистированных, когда я стояла в очереди, заметил на мне австрийские цвета и радостно сказал, что он тоже из Австрии и что его посадили «за подрывную деятельность против немецкой армии».
Он спросил, где я жила. Я сказала. Он исчез. Я забыла о нем. Больше чем через неделю к нашему дому подъехал грузовик. Как нам тогда показалось, там было огромное количество картошки и овощей – там были даже фрукты.
«Это тот австриец, – объяснила я своим счастливым соседям. – А я даже не знаю, как его зовут».
«Это был ангел господень», – сказали старички.
Продовольственные карточки появились только через полгода. На ребенка стали выдавать по 250 мл снятого молока. До этого мы жили на деньги, которые мне удалось забрать из банка. Я всегда носила их с собой или укладывала в коляску под ребенка. Деньги закончились. Мне нужно было искать работу. Однако для этого мне требовалось настоящее удостоверение личности. Достать его было нелегко: я все еще боялась признаться в том, что я еврейка.
Во время войны о евреях не говорили ни слова. Их даже не вспоминали. Как будто никто и не знал, что до недавнего времени в стране жили евреи. Однако теперь немцы постоянно говорили о том, что евреи могут вернуться и отомстить. Каждый раз, когда в городе появлялись чужаки, мои соседи внутренне напрягались. «Это евреи?» – спрашивали они, боясь, видимо, что к ним пожалуют до зубов вооруженные, полные ненависти люди, решившие следовать принципу «око за око». Смешно! Тогда никто и представить себе не мог, какая всеобъемлющая катастрофа постигла еврейский народ, как изголодались, исстрадались, измучились немногие выжившие.
Учитывая все это, я боялась открыто признаваться в своем еврействе. Я боялась, что приютившие меня люди – вполне возможно, носившие одежду какого-нибудь мертвого еврея и даже проживавшие в когда-то принадлежавшем ему доме – подумают, что я могу что-нибудь у них украсть, и выставят нас с Ангелой на улицу.
Только в июле, через два месяца после победы русских, осмелилась я разрезать сделанный Пепи переплет и вытащить свои старые документы.
Я пошла к юристу, доктору Шютце. Он отправил в суд запрос на смену моего имени с Греты Феттер Деннер обратно на Эдит Феттер Хан.
Потом я пошла на радиостанцию и попросила, чтобы ее имя включили в список пропавших без вести, который тогда зачитывали каждый день. «Вы знаете, где сейчас находится Клотильда Хан, швея из Вены, которую депортировали в Польшу в июне 1942-го? Вы видели ее или что-то о ней слышали? В таком случае, пожалуйста, свяжитесь с ее дочерью…»
Вернувшиеся из лагерей коммунисты подтвердили слова Томаса Манна. Один из них рассказал мне, что должен был сортировать одежду евреев, которых перед отправкой в газовые камеры обязательно раздевали. Он проверял, не было ли в подкладке драгоценностей или денег. Я вспомнила коричневое мамино пальто, блузы из тонкого шелка, и представила, как этот человек вспарывает на них швы.
Нет, подумала я. Нет. Это невозможно.
Понимаете, я до сих пор не могла смириться с тем, что мою маму постигла такая ужасная судьба. Это было невыносимо. Строго говоря, мое неверие было не таким уж и глупым: каждый день восставали из пепла и бросались в объятия близких люди, которых давно считали мертвыми. Поэтому я просила, чтобы мамино имя объявляли по радио. Я надеялась, что она вернется.
Придя в отдел центральной регистрации, я, к своему ужасу, застала там того самого служащего, что проводил брачную церемонию.
«А, фрау Феттер! Как же, я вас помню».
«Я вас тоже не забыла».
«У меня тут все еще сказано, что документы на мать вашей матери так и не поступили. Возможно, их могут предоставить наши русские друзья?»
«Едва ли. Мои документы – подделка».
«Что?»
«Вот, это мои настоящие документы. А это – постановление суда. Вы обязаны зарегистрировать меня под моим настоящим именем».
Он в оцепенении уставился на удостоверение моей еврейской личности.
«Так вы мне врали!» – воскликнул он.
«Именно так».
«Вы подделали расовые бумаги!»
«Верно».
«Вообще-то это серьезное правонарушение!»
Я наклонилась к нему. Близко-близко. Чтобы он чувствовал мое дыхание.
«Едва ли где-нибудь в Бранденбурге найдется адвокат, который сумеет меня за это посадить», – сказала я.
Впервые за несколько лет я была самой собой. Вы спросите, каково это было? Что ж, я вам отвечу. Я не ощущала ничего особенного. Видите ли, та Эдит вернулась ко мне не сразу. Она все еще была в бегах, все еще подлодкой лежала на самом дне. Она, как и остальные евреи, не могла восстановиться за секунду. Для этого потребовалось время. Немало времени.
Вечность.
С новым удостоверением личности я отправилась к мэру города, коммунисту, много лет прожившему в концлагере.
«Из какого лагеря вас освободили?» – спросил он.
«Я обошлась без лагерей», – ответила я.
Мэр ознакомился со спасенными Пепи бумагами из университета. Увидев, что я вполне могла работать младшим юристом – эта должность называлась Referendrar, – он направил меня в суд Бранденбурга. Там я сразу получила работу – а вместе с ней, совершенно неожиданно, и новую жизнь.