Практически первым делом нацисты раздали христианам Австрии около 100000 бесплатных радио. Где они их взяли? У нас, конечно. Сразу после Аншлюса евреев обязали сдать все печатные машинки и радио. Идея была в том, что, лишив нас связи с окружающим миром, нами будет гораздо проще манипулировать: в изоляции людей легче запугать. Очень разумно. Это сработало.
Заниматься уничтожением венских евреев нацисты назначили Адольфа Эйхмана. Его метод в дальнейшем использовался для того, чтобы сделать и весь остальной рейх Judenrein, «свободным от евреев». По сути, он заставил нас очень дорого платить за возможность уехать. Богачи обязаны были отказаться от ценного имущества. Для обычных людей цена билета была столь высока, что многим семьям приходилось выбирать, кто из их детей уедет, а кто останется.
По улицам разъезжали грузовики, полные головорезов в коричневых рубашках. Они гудели, проезжая мимо симпатичных девушек, размахивали оружием и гордо выставляли напоказ нарукавные повязки со свастикой. Если им хотелось, они могли совершенно безнаказанно избить человека или даже забрать его с собой. Сопротивляющихся убивали или отвозили в Дахау, Бухенвальд и другие концентрационные лагеря. (Помните, что тогда концентрационные лагеря были просто тюрьмами для противников нацистского режима. Там сидели, например, фон Шушниг и Бруно Беттельгейм. Да, узников принуждали к тяжелому труду, условия там были ужасные, но все же из таких лагерей нередко возвращались. Слово «концлагерь» стало означать адскую жестокость и почти неизбежную смерть только в 1940-х. До этого никто и представить не мог, что когда-то будут существовать лагеря смерти, такие, как Аушвиц).
Как описать наше состояние, когда в Австрию пришли нацисты? Еще вчера мы жили в мире, где все было разумно. А сегодня все – одноклассники, учителя, соседи, продавцы, полицейские, бюрократы – все сошли с ума. Они ведь давно носили в себе ненависть к нам – ненависть, которую мы привыкли называть «предрассудками». Какое мягкое слово! Вот что такое эвфемизм! На самом деле они давно ненавидели нас страшной ненавистью, древней, как сама их религия. Они родились с этой ненавистью и выросли с ней. Теперь же Аншлюс просто сдернул с этой ненависти прикрывавшее ее легкое полотно цивилизации.
Протестующие написали на асфальте антинацистские слоганы. СС же схватили евреев и под дулом пистолета заставили отмывать эти надписи. Вокруг издевательски смеялись толпы австрийцев. По радио нас винили во всех бедах и проблемах планеты. Нацисты называли нас недолюдьми, через минуту же – сверхлюдьми, обвиняли нас в том, что мы планируем их уничтожить, обобрать до нитки, утверждали, что обязаны захватить мир, чтобы его не захватили мы. Они говорили, что нас нужно лишить всего, что у нас есть, что мой папа, упавший замертво на работе, не заработал на нашу прекрасную квартиру, на кожаные стулья в столовой, на мамины сережки, а как-то украл все это у христиан. А значит, они имеют право все это у нас забрать.
Неужели наши друзья и соседи в это верили? Разумеется, нет. Они не были идиотами. Но они столкнулись с инфляцией, безработицей, кризисом. Конечно, они хотели вернуть утраченное, и легче всего было украсть желаемое у других. Веря в жадность евреев, они чувствовали себя вправе забрать у нас абсолютно все.
Мы же, парализованные страхом, сидели в своих домах и ждали, когда это безумство прекратится. Ведь Вена, такая щедрая, изящная, остроумная и прекрасная, обязательно восстанет против этого кошмара. Мы все ждали и ждали. Постепенно закон ограничил наше участие во всех сферах жизни. Нас не пускали в кино и на концерты. Нам нельзя было ходить по определенным улицам. На витрины еврейских магазинов нацисты повесили таблички, предупреждающие честных граждан ничего там не покупать. Мими уволили из химчистки, потому что христианам запретили нанимать евреев. Ханси больше не могла ходить в школу.
Как-то дядя Рихард пошел в кафе, в которое ходил уже двадцать лет. Теперь его разделили на арийскую и еврейскую половины, так что он сел в еврейской части. Дядя Рихард был блондином и на еврея был не похож, так что официант, который его не знал, сказал ему пересесть на арийскую половину. Там его встретил знакомый официант и попросил вернуться обратно. Дядя ушел домой.
Барон Луи де Ротшильд, один из самых обеспеченных евреев Вены, попытался уехать. Нацисты поймали его в аэропорту и отправили в тюрьму. Там его каким-то образом убедили отписать все имущество нацистскому режиму. После этого его отпустили. СС заняли дворец Ротшильдов на Принц-Ойгенштрассе и сделали из него Центральный отдел еврейской эмиграции.
Все обсуждали, стоит ли уезжать, и как это сделать.
«Может, мы могли бы поехать в Палестину, в кибуц?» – предложила я Пепи.
«И ты, мой милый мышонок, будешь работать на ферме? – он рассмеялся и пощекотал меня. – У тебя же на пальчиках будут мозоли».
Я целыми днями стояла в очередях у консульства Великобритании, чтобы получить разрешение на работу горничной в Англии. Казалось, вместе со мной стояли все молодые еврейки Вены.
К нам с моей двоюродной сестрой Элли с поклоном обратился какой-то джентльмен из Азии. «Вы хотели бы увидеть чудеса Востока… Великую Стену… Дворец Императора? В таком случае я предлагаю вам интересную работу в нескольких китайских городах, – сказал он. – Мы все оформим и устроим – паспорта, переезд и проживание. Машина тут недалеко. Если хотите, уже завтра вы покинете Австрию». Наверняка кто-то и правда ушел с ним к машине.
Элли получила работу в Англии. Мне дали разрешение, но работы не было.
Как-то раз Ханси не пришла вечером домой. Мы с Мими отправились ее искать. Когда мы вернулись в одиночестве, мама расплакалась. В городе, полном антисемитов, пропала симпатичная семнадцатилетняя еврейка. Мы умирали от страха.
Ханси вернулась около полуночи. Она казалась старше, мрачнее и бледнее, чем раньше.
Она сказала, что нацисты забрали ее с улицы, привезли в отдел СС и, угрожая пистолетом, заставили пришивать пуговицы к нескольким десяткам мундиров. В соседней комнате длиннобородых и благочестивых ортодоксальных евреев заставляли делать какие-то бредовые упражнения: их мучителям это казалось очень смешно. Ханси запротестовала, но ее пригрозили убить, если она не замолчит и не продолжит работу. В конце концов ее отпустили. С тех пор она бродила по городу.
«Нужно уезжать», – сказала она.
Добыть билет было проще женатым. Мило и Мими решили оформить отношения.
«Давай поженимся», – попросила я Пепи.
Он ухмыльнулся и удивленно поднял брови. «Но ты же обещала отцу, что никогда не выйдешь замуж за христианина», – пошутил он. Пепи действительно был теперь христианином. Пытаясь защитить своего двадцатишестилетнего сына от действия Нюрнбергских законов, которые лишали евреев гражданства рейха, Анна отвела Пепи в церковь и окрестила. Затем она всеми правдами и неправдами добилась того, чтобы их фамилия исчезла из списков еврейской общины. Так что когда венских евреев стали пересчитывать – а полковник Эйхман пересчитывал нас регулярно, – Йозефа Розенфельда в список не внесли.
«Это тебе не поможет, – сказала я тогда. – Нюрнбергские законы имеют ретроактивное действие. Они применяются ко всем, кто был евреем до вступления законов в силу, а это было в 1936-м. Те, кто стал христианином в 1937-м, не считаются».
«Сделай мне одолжение, дорогая, – улыбнулся он. – Маме моей не говори. Она думает, что защитила меня от всех опасностей. Не хочу ее расстраивать».
Он поцеловал меня, и у меня закружилась голова. Предложение пожениться как-то сразу забылось.
Я ни за что не хотела, чтобы политические проблемы как-то помешали мне в учебе. Я успешно сдала оба государственных экзамена. Оставался последний, и я стала бы доктором юридических наук. А значит, я могла бы работать не только юристом, но и судьей. Мне казалось, что со степенью, с подтвержденной высокой квалификацией мне будет гораздо проще эмигрировать.
В апреле 1938-го я пошла в университет забрать документы и узнать дату последнего экзамена. Девушка из администрации – мы были знакомы – сообщила: «Вы не будете сдавать этот экзамен, Эдит. В университет можете больше не приходить». Мне отдали документы и выписку об академической успеваемости. «До свидания».
Почти пять лет я отдала изучению юриспруденции, конституций, правонарушений, психологии, экономики, политологии, истории, философии… Я писала работы, ходила на лекции, анализировала дела, трижды в неделю занималась с судьей, чтобы подготовиться к экзамену. А меня к нему просто не допустили.
У меня подкосились ноги. Я оперлась на ее стол.
«Но… но… это последний экзамен перед выпуском!»
Она отвернулась. Я чувствовала, как искренне она рада, что сумела разрушить мою жизнь. У этого чувства был запах, честное слово, был – оно пахло потом и животной страстью.
Помогая служанке выносить матрасы во двор, бабушка заработала грыжу. Ей понадобилась операция, и операции этой она не пережила.
Дедушка так в это до конца и не поверил. Он все время оглядывался, явно ожидая где-нибудь увидеть жену, а потом с тяжелым вздохом вспоминал, что ее нет.
Сразу после смерти бабушки в Эвиан-ле-Бене, шикарном спа-курорте во Французских Альпах неподалеку от Женевского озера, прошла конференция, на которой решалась судьба австрийских евреев. Эйхман отправил несколько представителей нашей общины, чтобы они обратились к правителям других стран с просьбой выкупить нас у нацистов. «Неужели вы не хотите спасти высокообразованных, культурных, веселых австрийских евреев? – вопрошали они. – Как насчет 400 долларов за человека? Дорого? Может быть, 200?»
За нас не дали ни цента.
Никто, даже США, не захотел нас выкупить. Диктатор Доминиканской Республики, Трухильо, пригласил несколько человек в свою крошечную, нищую страну, надеясь, что евреи принесут ей процветание. Я слышала, так и вышло.
9 ноября 1938 года мне не пришлось идти к Деннерам, потому что Ханси получила билет для эмиграции в Палестину. Мы провожали ее на вокзал со смесью радости и сожаления. Нацисты разрешали каждому взять один чемодан и один рюкзак. Ханси уложила с собой хлеб, вареные яйца, пирог, сухое молоко, белье, носки, обувь, плотные брюки, толстые рубашки, одно платье и одну юбку. Женственность и ее атрибуты сильно потеряли в цене. Женственность, как цветы и фрукты, слишком быстро портится и стоит слишком дорого, а пользы от нее в такие времена, конечно, нет.
Мы с мамой и Мими плакали, но Ханси была спокойна. «Приезжайте, – сказала она нам. – Уезжайте из этой проклятой страны. Уезжайте при первой же возможности».
И вот ее увез поезд. Ханси, как и остальные беженцы, высунулась из окна, чтобы помахать нам на прощание. Она не улыбалась.
Чтобы заплатить невозможные деньги, которых нацисты требовали за билет, мама сняла со счета все, что там было. Мы с Мими хорошо знали, что на выкуп для нас денег нет. «Но у вас есть мужчины, – сказала мама, крепко нас обнимая. – Они вас спасут. Ханси была для этого слишком мала».
По пути домой мы услышали странный шум. На горизонте рдели отблески пламени. В городе что-то горело. На улицах никого не было. Мимо громыхали нацистские машины, полные счастливых молодых людей, а пешеходов не было. Ни одного.
В последние месяцы мы научились распознавать опасность издалека. Мы с Мими схватили маму за руки и побежали. Дома нас ждала чем-то очень обеспокоенная фрау Фалат, наша консьержка. «Они нападают на еврейские магазины, – сказала она. – Одна из синагог горит. Сегодня на улицу ни ногой».
Прибежал запыхавшийся Мило Гренцбауэр. «Простите за беспокойство, фрау Хан, – вежливо поздоровался он, – но мне необходимо сейчас остаться у вас. У моего брата есть друг в СС. Он сказал, что нацисты забирают молодых евреев и куда-то их увозят, не знаю куда, в Дахау, может, в Бухенвальд. Он сказал, что нам с братом нельзя сегодня оставаться дома».
Он упал в одно из кожаных кресел. Мими, дрожа, сидела у него в ногах.
С улицы доносились крики, визг тормозов, звуки разбитого стекла. Около десяти к нам присоединился наш двоюродный брат Эрвин, студент-медик. Он пришел белый как мел и весь мокрый от пота. По пути из лаборатории он наткнулся на толпу у синагоги, развернулся и побежал к нам, как раз когда синагога загорелась. Он видел, как евреев избивают и куда-то увозят.
После него пришел Пепи. В доме было три молодых человека, но он один был спокоен, опрятен и невозмутим.
«Вот увидите, толпа скоро заскучает и разойдется, – сказал он. – Это вопрос времени. Завтра они будут мучиться похмельем, а мы увидим, сколько окон разбито. Они протрезвеют, мы поставим новые окна, и все будет как раньше».
Мы все в шоке смотрели на него. Он что, сошел с ума?
«А ты умеешь держать лицо, Пепи, – улыбнулась мама. – Из тебя выйдет великолепный юрист».
«Мне просто не нравится, когда моя девочка грустит, – сказал он и нежно разгладил мой лоб. – Эта морщина на ее милом лобике должна исчезнуть».
Он обхватил меня и утянул к себе, на диван. В эту секунду я восхищалась Пепи Розенфельдом. Мне казалось, что его добрый нрав и бесстрашие каким-то образом вытащат нас из этого ада.
И тут пришла его мать, Анна. «Ты что, идиот? – завизжала она. – Я половине города взятки даю, чтобы сделать тебя христианином, чтобы тебя убрали из списков общины! А ты что делаешь, когда евреев увозят, а их магазины сжигают? Притащился в их логово и сидишь тут с ними! Уходи от них! Это не твой народ! Ты христианин, католик, австриец! А они – чужие! Их все ненавидят! Ты у меня больше ни минуты с ними не проведешь!»
Она бешено уставилась на меня. «Отпусти его, Эдит! Если ты его любишь, отпусти! Если ты этого не сделаешь, они его у меня заберут и кинут в тюрьму, моего единственного мальчика, моего сына, мое сокровище…» Она стала всхлипывать.
Мама, всегда сочувствующая людям, предложила ей бренди.
«Так, мама, – сказал Пепи. – Пожалуйста, прекрати скандалить. Мы с Эдит скоро отсюда уедем. Мы собираемся уехать в Англию. Или в Палестину».
«Что? Вот что вы задумали, да? Бросить меня тут? Оставить меня, бедную вдову, совсем одну? Скоро начнется война!»
«Не надо тут про «бедную вдову», – оборвал ее Пепи. – Никакая ты не вдова. У тебя есть муж, Хофер. Он о тебе позаботится».
Анна не ожидала, что он вот так при всех раскроет ее тайну. Это окончательно ее разъярило. «Если ты меня бросишь, если убежишь со своей еврейской сукой, я покончу с собой!» – крикнула она и бросилась к окну. Она залезла на подоконник.
Пепи крепко схватил ее полное, тяжелое тело и, похлопывая мать по спине, стал повторять: «Тихо, тихо…», пытаясь ее успокоить.
«Пойдем домой! – ныла она. – Пойдем отсюда, от этих людей! Бросай эту девчонку, ты из-за нее погибнешь! Пойдем домой!»
Он посмотрел на меня из-за широкой спины матери, и в его глазах я наконец поняла, с чем он жил все это время, почему так и не согласился по-настоящему уехать. Я поняла, что Анна каждый день давила на него, кричала, плакала, угрожала самоубийством, что она схватила его и посадила на толстую железную цепь, которую она считала любовью.
«Иди, – тихо сказала я. – Иди домой. Иди».
Они ушли. А мы всю Хрустальную ночь сидели и слушали, как трескаются и ломаются наши жизни.
Моя сестра Мими вышла замуж за Мило Гренцбауэра в декабре 1938-го. Они нелегально уехали в Израиль в феврале 1939-го. Чтобы купить им билеты, мама продала наши кожаные стулья. При желании мы могли бы собрать денег на билет и для меня, но, если честно, я неспособна была оставить Пепи.
События наваливались друг на друга с такой быстротой, что мы словно бежали от страшной лавины, и обваливались все новые и новые массивы. Через год после Аншлюса, в 1939-м, Чемберлен позволил Гитлеру взять Чехословакию. «Если гойим не защищают даже друг друга, – сказала тогда мама, – то как можно ждать, что они защитят нас?» Потом дедушку хватил удар. Дядя Рихард нашел для него сиделку, и мы старались приезжать к нему в Штокерау как можно чаще. Но вскоре нацисты арестовали и дядю Рихарда вместе с тетей Рози.
Они провели в тюрьме полтора месяца. Чтобы выйти на свободу, им пришлось отдать нацистам абсолютно все: недвижимость, счета в банке, расписки, посуду, серебро. После этого они сразу уехали на Восток. Их поглотила Россия. Мама надеялась, что о них что-нибудь станет известно, но они точно пропали.
Как-то в нашу дверь постучал молодой человек в форме. Знаете, у нацистов был какой-то особый стук, такой, как будто они злились на дверь за то, что она не исчезает под их кулаками. Я всегда чувствовала, что это они стучат. У меня ползли мурашки по телу и сжимался желудок. Нацист сказал маме, что дом и магазин дедушки забирают «хорошие» австрийцы, и он должен переехать к родственникам.
Все. Штокерау для нас кончилось.
Дедушка прожил в этом доме сорок пять лет. Посуда, стулья, картины, подушки, коврики, телефон, кастрюли, сковороды, ложки, фортепиано, восхитительные вязаные кружевные салфетки, мотоциклы «Пух», швейные машинки, старые письма, которые хранились в большом деревянном столе, сам этот стол – у дедушки украли все, все его воспоминания. Купили краденое его старые знакомые, соседи.
Мама отправила меня за ним ухаживать. Удар, случившийся после смерти бабушки, его ранил, но потеря родного дома его окончательно подкосила. Я водила его в туалет, массировала ему ноги. Все, что я готовила ему в соответствии с особой диетой, он принимал с благодарностью, а потом мягко, почти оправдываясь, говорил: «У бабушки лучше получалось».
«Да, я знаю».
«А где она?»
«Она умерла».
«Ах да, конечно, я знаю, знаю, – он опускал взгляд на свои старые, в шрамах и мозолях, руки. – А когда можно будет вернуться домой?»
Одним утром он умер.
Позже я еще видела его дом. Кажется, там все еще кто-то жил. Донауштрассе 12, Штокерау.
По сравнению с тем, как прошло выселение дедушки, наше было пустячным делом. Консьержка, рыдая, стояла в коридоре с уведомлением о выселении, подписанным нашим милейшим арендодателем. «Но что он мог поделать? – повторяла она. – Этого потребовал режим».
Итак, мы с мамой переехали в Леопольдштадт, венское гетто, в квартиру маминой овдовевшей тети фрау Маймон, на Унтере Донауштрассе 13. У нее уже проживали еще две дамы. Это были сестры, одна из них была не замужем, у второй же мужа забрали в Дахау. В квартире, рассчитанной на одного человека, жило пять женщин. Мы ни разу не ругались и постоянно извинялись, если невозможно было не влезать в чужое личное пространство.
Мы с мамой зарабатывали шитьем. Конечно, это была не работа модельера – мы чинили старую одежду и перешивали ее под новые времена. Очень многое приходилось ушивать: евреи в венском гетто постепенно худели.
А вот Юльчи, моя двоюродная сестра, становилась только толще.
Она, вся красная, сидела со мной в парке и плакала.
«Я знаю, что в такое ужасное время беременеть было нельзя, – рыдала она. – Но Отто призвали, и мы боялись, что больше никогда не увидимся, мы просто себя не помнили. Это как-то случилось, а теперь я не знаю, что делать. Может быть, ребенку ничего не угрожает. Как ты думаешь, Эдит? Ну, наверное, как-то же должны учитывать тот факт, что отец у него не еврей, что он солдат рейха».
«Да, наверное», – сказала я, не слишком в это веря.
«Я подавала на работу горничной в Англии. Надеялась, они просто решат, что я толстая. Но они сразу поняли, что я беременна, – она посмотрела на меня очень прямо. – Мне нельзя быть беременной, Эдит. Отто идет на войну, принимают все новые законы против евреев… Мне нужен врач».
Я связалась с нашим старым другом Коном. Только он закончил институт и открыл свою практику, как нацисты отозвали его лицензию. Вид у него был страшный.
«Слышала об Эльфи Вестермайер? – горько спросил он. – Она ведь даже не доучилась, но вовсю принимает больных. Похоже, в этой стране, чтобы работать врачом, достаточно членства в нацистской партии».
Они с Юльчи договорились о приеме, но делать аборт Кон в конце концов отказался. «Я не могу гарантировать безопасность, – объяснил он. – У меня нет операционной, мы не в больнице, даже препаратов нужных нет. Если, не дай Боже, будет инфекция… Последствия могут быть ужасные». Он взял ее за руку: «Иди домой. Рожай ребенка. Он будет тебе поддержкой и опорой».
Итак, Юльчи вернулась домой, к мужу. Он уже собирал вещи: ему предстояло завоевывать Польшу. Он ее поцеловал, пообещал вернуться и ушел, а она стала ждать ребенка в одиночестве.
Мы с мамой с невероятной скоростью скатывались в полную нищету. Клиенты платили нам по несколько groschen (которые немцы пересчитали в пфенниги), достойный заработок был нам не доступен. Нам пришлось платить по счетам вещами.
Маму очень мучил один разрушенный зуб. У нашего обычного дантиста, еврея, давно отобрали лицензию, но Пепи нашел арийского врача, готового провести удаление. В обмен на это он хотел золото. Мама отдала ему золотую цепочку. Этого ему было мало. Она отдала вторую. Этого тоже не хватило. Мама отдала последнюю. Один зуб стоил ей трех золотых цепочек.
Я попробовала собрать платежи за швейные машинки и мотоциклы, которые дедушка отдал в аренду. Но евреям долги никто уже не возвращал. Надо мной только смеялись.
Младшая сестра мамы, тетя Марианн, вышла замуж за человека по имени Адольф Робичек и переехала к нему в Белград. Он работал в судовладельческой компании, которая регулярно отправляла по Дунаю корабли. Робичеки передавали нам через капитанов еду, которой мы непременно делились с фрау Маймон и обеими сестрами.
От этих пакетов с едой зависела наша жизнь.
Знали ли остальные австрийцы, что происходило с евреями? Понимали ли, что нас лишают всего, что мы начинаем голодать? В качестве ответа расскажу один случай.
Как-то раз, уже после Аншлюса, я переходила улицу в неположенном месте, и меня остановил полицейский. Он сказал, что я должна заплатить большой штраф. «Но я еврейка», – сказала я. Услышав это, он сразу понял, что у меня нет ни гроша, и заплатить я ничего не смогу. Меня отпустили.
Так что, когда вы слышите, что никто не знал о том, как с нами обходятся, не верьте ни единому слову. Об этом знали все.
В личной жизни Кристль Деннер всегда было много неразберихи, а нацисты только добавили ей новых проблем.
Мы сидели в ванной комнате, потому что в других частях дома было очень холодно из-за громадных окон.
«Слушай, Эдит, это все такой бред, что только СС и могли до такого додуматься. По Нюрнбергским расовым законам ты не можешь считаться арийцем, если нет доказательств, что все твои дедушки и бабушки тоже были арийцами, так? То есть если хоть один твой дедушка – еврей, ты будешь считаться евреем, и тебя лишат гражданства, да? Ну так вот. У Берчи отец – еврей из Чехословакии».
«Господи», – в ужасе отозвалась я.
«Поэтому, – продолжала она, – мой папа помог отцу Берчи достать поддельные документы, доказывающие, что все его предки на три поколения назад были арийцами. Хорошая мысль, да?»
«Замечательная», – согласилась я.
«В результате отца Берчи забрали в армию».
«Боже мой!»
«В армии быстро узнали, кто на самом деле такой дядя Беран, и отправили его в тюрьму. Параллельно Берчи тоже призвали, потому что поддельные документы отца делали арийцем и его. Очень скоро стало известно, что отец Берчи в тюрьме, но почему, все еще никто не знал. В общем, Берчи отправили в увольнение с лишением прав и привилегий, он снова вернулся в Вену. И ты просто не поверишь, Эдит…»
«Что? Что такое?»
«Пока Берчи возвращался в Вену, весь его полк подорвался на бомбе Французского сопротивления».
Мне было жаль полк, но я была страшно рада за Берчи и просто в восторге от того факта, что Французское сопротивление существовало.
«Они наконец узнали, что Берчи – наполовину еврей. Теперь его ищет гестапо».
«О нет…»
«Я все продумала. Мама купила мне магазин, раньше принадлежавший еврею. Буду продавать сувениры: кофейные чашки с видом на Собор Святого Стефана, копии статуэток из Нимфенбурга, музыкальные шкатулки с музыкой Вагнера. Мне, конечно, понадобится бухгалтер. В общем, я наняла Берчи».
Она улыбнулась. Песик восхищенно смотрел на хозяйку, положив голову ей на колени.
«Но, Кристль, это очень опасно. Они придут за тобой…»
«Уже приходили, – сказала она. – Завтра я обязана явиться на Принц-Ойгенштрассе».
«Не ходи туда! – воскликнула я, – Ты арийка, ты можешь уехать, у тебя есть документы, уезжай, уезжай из рейха!»
«Папу отправили работать в противовоздушную оборону. Он в Вестфалии, в Мюнстере, – объяснила она. – Я никуда не поеду».
Я вспомнила Ханси, СС, то, как жестоки они к женщинам.
Кристль только улыбалась. «Просто одолжи мне желтую блузку с нашитыми птичками, и все будет в полном порядке».
На следующий день Кристль Деннер надела сшитую моей мамой блузку. Сидела она идеально. Кристль нанесла самую яркую свою помаду и подкрасила ресницы. Можно было подумать, что она идет на танцы: так развевалась ее юбка, так блестели ее волосы.
Она вошла в главный штаб гестапо. Мужчины все до единого вытянули шеи, чтобы получше ее рассмотреть. Капитан попытался проявить строгость:
«Фройляйн Деннер, на вас работает некий Ганс Беран…»
«Совершенно верно, это мой бухгалтер. Он сейчас находится в поездке по рейху. На днях прислал открытку».
«Когда он вернется, пусть придет сюда».
«Разумеется, капитан. Я ему передам».
Кристль мило улыбнулась. Капитан поцеловал ей руку и спросил, не желает ли она выпить с ним чашечку кофе. Она согласилась.
«Что?! Ты пошла на свидание с эсэсовцем?!»
«Как я могла отклонить приглашение на кофе? – объяснила она. – Это было бы невежливо. Они могли что-нибудь заподозрить. Когда капитан предложил встретиться еще раз, я просто сказала, что помолвлена с храбрым моряком и не могу предать его доверие».
Отдавая мне блузку, Кристль широко улыбалась. Было в ней что-то от голливудской актрисы.
В подвале ее магазина сидел счастливейший из смертных, Берчи Беран.
Пепи заходил каждый день. Он работал стенографистом в суде, а после работы заходил куда-нибудь перекусить и шел к нам. Идти ему было сорок пять минут. Обычно он появлялся в семь, клал на стол часы, чтобы не пропустить время, и уходил ровно в девять пятнадцать, чтобы прийти в десять: именно в десять его ждала дома истеричная мать.
Для нашей долгой, трудной любви нигде не было места, и нам друг друга сильно не хватало. Даже в самую холодную погоду мы выходили на улицу и горячо целовались где-нибудь на лавочке.
Как-то вечером мы тихо, как мыши, боясь, что нас заметят соседи, пробрались в его квартиру. Пепи купил презервативы и спрятал их от Анны (она всегда и всюду совала свой нос) в коробке с надписью «НЕПРОЯВЛЕННАЯ ПЛЕНКА! ДЕРЖАТЬ В ТЕМНОТЕ!». Мы были страшно возбуждены и мечтали поскорее заняться друг другом. Только мы начали раздеваться, как в парадной раздались крики. Нацисты стучали в дверь какого-то несчастного австрийца, его жена повторяла: «Нет! Нет! Не забирайте его! Он ни в чем не виноват!». Чуть позже мы услышали тяжелые шаги нацистов. Они утащили узника с собой.
Нашу страсть убил страх. Возродить ее нам больше не удалось. Пепи проводил меня назад в гетто.
С работы его так и не уволили. Однажды он просто перестал туда приходить, и коллеги решили, что он или уехал, или под арестом, как и другие евреи, наполовину евреи и на четверть евреи. Получать еврейский рацион Пепи не мог, ведь благодаря стараниям матери евреем он больше не числился. Если бы он попробовал получать арийский рацион, его бы призвали в армию.
Получилось, что Пепи все время был заперт в маминой квартире. Питался он тем, что приносила мать. Она клялась и божилась, что страшно много курит, и ей выдавали сигареты, которые она отдавала сыну. Днем он ходил в парк, выбирая места, где его не должны были заметить. Чтобы занять время, Пепи писал законы для новой «демократической» Австрии, которая, как он думал, должна родиться после уничтожения нацистов. Представляете? Пепи, мой гений, притворялся, что его не существует, а для развлечения составлял для Австрии новый Уголовный кодекс.
В 1939-м Германия напала на Польшу, и в войну вступили Франция и Англия. На короткий миг у нас появилась надежда, что Гитлер скоро будет повержен, что, возможно, мы не зря решили остаться в Вене. Однако мы быстро поняли, что развернувшаяся война окончательно отрезала для нас все пути отступления.
Для старых и больных людей надежды не существовало вовсе. Пожилая вдова знаменитого еврейского художника Макса Либермана покончила с собой, когда за ней пришли из гестапо. Дядя моей мамы, Игнац Хофман, выдающийся врач, женился на молодой женщине и прожил с ней несколько счастливых лет. Зная, что рано или поздно за ним придут, он принял яд. «А ты, моя любовь, беги, – сказал он жене. – Беги, спасайся. Не хочу, чтобы тебя отягощал старик». Он умер у нее на руках.
Мы даже слышали, что какая-то загадочная нацистка помогла жене дяди Игнаца не только уехать, но и вывезти имущество.
Все евреи польского происхождения должны были вернуться на родину предков. Две тихие, милые сестры, наши соседки, поцеловали нас на прощание и уехали. Мы собрали им посылку и отправили по адресу еврейской общины в Варшаве, но ее, естественно, вернули: отправка почтовых отправлений евреям была запрещена. По совету одного нашего хитрого знакомого мы написали адрес по-польски, и посылка дошла. Я тоже стала хитрой. Я каждый раз ходила в новое почтовое отделение.
Постепенно мы теряли связь с родственниками и друзьями. Они уплывали от нас, словно звезды в невесомости, уплывали в любую дырочку, открывшуюся в сплошной стене развернувшейся войны.
Тетя Марианн Робичек написала, что они с семьей едут на запад, в Италию. Дядя Рихард и тетя Рози прислали открытку из Китая. Ханси, Мило и Мими передали через других родственников, что добрались до Палестины. Мой двоюродный брат Макс Штернбах, одаренный художник из школы, так и не принявшей Гитлера, уехал куда-то через Альпы. Мы надеялись, что в Швейцарию.
На день рождения Пепи я подарила ему фотокарточку, ради которой специально одолжила у Кристль лиловую блузку. У меня было ощущение, что, если нас разлучат, нам понадобятся фотографии друг друга. Пепи, конечно, говорил, что нас никто не разлучит, но разлучили так многих – например, Отто Ондрей все еще был на Восточном фронте. Он до сих пор не видел сына, которого Юльчи назвала в его честь.
Я изо всех сил надеялась, что Германия будет побеждена. Мне все казалось, что если Франция будет держаться… если Италия будет на стороне Англии… если в войну вступит Америка, нацистам придет конец.
В июне 1940 года, гуляя с Пепи у Дунайского канала, я услышала чей-то радостный возглас: «Франция пала!». Город взорвался восторгом… Меня стошнило прямо на улице. Я не могла дышать, не могла идти. Пепи чуть ли не на себе принес меня домой. Его мать принимала какие-то успокоительные таблетки. Теперь они понадобились мне. Пепи украл несколько штук и проследил, чтобы я их все проглотила.
Когда Италия объявила войну Франции и Англии – явный знак, что Муссолини рассчитывал на победу Гитлера, – я стала принимать таблетки добровольно: мне казалось, что все потеряно. Что мы в ловушке, в самом сердце нацистской империи, и выхода нет.
Пепи не отчаивался. Его обычная пунктуальность успокаивала и нас. Гостинцы с арийской стороны – кофе, сыр, книги – напоминали об ушедших радостных днях. Однажды он надавил на мать, заставил ее дать ему денег, и увез меня в Вахау. Это была поездка, полная самозабвенной романтики.
Мы провели в стране чудес три незабываемых дня. Мы плавали по лазурной реке и поднимались к руинам замка Дюренштейн, где держали в заточении Ричарда Львиное Сердце и где трувер Блондель пел о его доблестном побеге. Заперевшись в номере, мы падали на кровать и бросались в объятия друг друга. Все спрашивали, почему я вышла замуж за мужчину настолько старше себя: Пепи казался старше своего возраста, а я – заметно младше. «Потому что это лучший в мире любовник!» – отвечала я.
Нацисты исчезли, словно злые карлики, изгнанные заклинанием. Мы гуляли по очаровательным тропинкам, по «заколдованным садам Австрии», где бродил до нас Бертран Рассел, и радовались нашему счастью. Политика, бедность, страх и паника растворились в разреженном горном воздухе.
«Ты мой ангел, – шептал он. – Ты мой волшебный мышонок, моя любимая девочка…»
Видите ли, я ведь только поэтому и осталась тогда в Австрии. Я была влюблена, я и представить себе не могла жизнь без моего Пепи.
Когда Вену так или иначе покинули 100 000 из 185 000 евреев, нацисты решили, что всех оставшихся необходимо зарегистрировать. Нас под дулом пистолета согнали на площадь. Люди с фамилией на Ф должны были прийти в один день, на Г – в другой, а все, у кого фамилия начиналась на Х – 24 апреля 1941 года. Мы с мамой стояли в очереди с раннего утра. Когда кто-то падал в обморок, мы помогали этим людям подняться и уводили их с солнцепека. Мимо не спеша громыхал грузовик с членами Гестапо. Один из них спрыгнул на землю и выдернул нас с мамой из ряда.
«В машину», – приказал он.
«Что? Зачем?»
«Хватит тупых вопросов, еврейская сука, в машину!»
Нас запихнули в грузовик. Я крепко сжимала мамину руку. Нас отвезли в отдел СС и выдали каждой по листу бумаги.
«Вы нужны рейху для сельскохозяйственных работ. Вот. Подписывайте. Это договор».
В ту же секунду я вспомнила все долгие часы учебы на юриста. Я превратилась в адвоката. Я спорила так, словно мне предстояло стать прародительницей искусства споров.
«Почему здесь находится эта женщина? – спросила я, указывая на маму. – Она не из Вены, она не еврейка, она просто старая служанка, которая раньше у нас работала. Приехала нас навестить и пошла со мной за компанию».
«Подписывайте».
«Да вы на нее посмотрите! Вы серьезно думаете, что она способна хорошо работать? У нее пяточные шпоры и артрит тазобедренных суставов. У нее большие ортопедические проблемы, можете мне поверить. Если вам нужны работницы, найдите лучше моих сестер. Моя сестра Гретхен очень красивая, спортивная, и ей всего двадцать два. Не будь она еврейкой, ее бы взяли в олимпийскую сборную по плаванию. А моя сестра Эрика сильная, как лошадь. Ее хоть в плуг запрягай, честное слово. Они обе там, в очереди, вы их пропустили. Как это вы так пропустили двух молодых, крепких девушек, а эту развалину взяли? У вас со зрением проблемы? Может, вам к офтальмо…»
«Ладно, ладно, заткнись! – заорали нацисты. – Пусть идет. Давай, мать, вали отсюда!» И маму вытолкнули на залитую солнцем улицу.
Я подписала договор. Он обязывал меня шесть недель участвовать в сельскохозяйственных работах на севере Германии. В случае же, если завтра я не явлюсь на вокзал, меня будут разыскивать как преступницу.
Той ночью мы с мамой спали, не выпуская друг друга из объятий.
«Шесть недель, – сказала я ей, – и все. Шесть недель, и я снова буду дома. К тому времени Америка вступит в войну, Гитлер будет повержен, все будет кончено».
Как и Ханси, я взяла с собой рюкзак и один чемодан. Мама уложила мне с собой почти всю остававшуюся в доме еду.
Пепи пришел на вокзал вместе со своей матерью. Он казался таким печальным. Обычное жизнелюбие совсем его оставило. Он взял меня за руки и убрал их к себе в карманы. У мамы под глазами залегли темные круги. Мы трое хранили молчание, но Анна Хофер не замолкала ни на секунду. Она, радуясь моему отъезду, щебетала что-то о новых фасонах и пайках.
Неожиданно мама обхватила Анну за плечи и резко, пока она не успела запротестовать, развернула ее от нас с Пепи. От его поцелуя на губах остались соленые слезы. Как часто этот вкус приходил ко мне во сне!..