С высоты «Неба Парижа» я гляжу на столицу Франции и ее древние достославные памятники. Единственное, что нам оставил Дядя Сэм, – это наш возраст. Французы чванятся своей древностью, словно образцовые служащие, подсчитывающие размер пенсии. На нас давит тяжесть веков. Франция, Египет, Великобритания, Марокко, Голландия, Португалия, арабы, Турция правили нашей планетой по очереди и колонизировали Землю. Спасибо, это мы уже проходили, и слава богу, что избавились от колоний, от них одна головная боль. А вот Соединенные Штаты со своим юношеским энтузиазмом еще хотят посмотреть, каково это – быть владыкой мира. Старые нации давным-давно отреклись от трона, но американцы умилительны в своем беспамятстве: в конце концов, они тоже были колонией, должны бы помнить, насколько их раздражало иностранное господство.

Америка не оставляет угнетенным выбора, доводит их до крайности, когда, как напевала Брижитт Бардо в «Бонни и Клайде» Сержа Гензбура: «Выход один – это смерть». Мы живем в странное время; война переместилась на новое пространство. Полем битвы стали средства массовой информации, и в этом новом конфликте трудно отделить Добро от Зла. Сложно понять, кто добрый, а кто злой: стоит переключиться на другой канал, и противники меняются местами. Телевидение приносит в мир зависть. Раньше бедняки, жители колоний, вообще угнетенные в своих бидонвилях не любовались каждый вечер на чужое богатство. Они не знали, что в некоторых странах есть все, тогда как сами они надрываются понапрасну. Французская революция случилась бы гораздо раньше, будь у сервов телевизор, чтобы наблюдать за роскошной жизнью королей и королев. Сегодня по всему миру страны нечистые испытывают одновременно восхищение и ненависть, неодолимую тягу и отвращение к странам чистым, чей образ жизни они ловят через спутник при помощи пиратских декодеров с дуршлагом вместо параболической антенны. Это явление возникло недавно; его именуют глобализмом, но настоящее его имя – телевидение. Глобализм существует в экономике, в аудио-видео, в кино и в рекламе; все прочее остается прежним: и политика, и общество.

Ладно, хватит, я не могу все анализировать, я не специалист. Хотите распутать геополитический клубок терроризма – читайте Шпенглера, Хантингтона, Бодрийяра, Адлера, Фукуяму, Ревеля… Только не обещаю, что вам все сразу станет ясно.

Вид из окна сегодня утром изумительный. Вид меняется в зависимости от погоды. Сейчас, в 9.04 утра, слева от меня сверкает Эйфелева башня, металлическая игрушка того самого Гюстава, что сконструировал стальной каркас для статуи Свободы. Справа – Инвалиды, где покоится Наполеон Бонапарт, человек, продавший американцам Луизиану за 15 миллионов долларов (говорите что хотите: император был куда лучшим бизнесменом, чем индейцы-алгонкины, уступившие Манхэттен за 24 бакса Питеру Минуиту, гугеноту французского происхождения). Между ними, чуть подальше в солнечном свете, Триумфальная арка на площади Звезды – триумф в перспективе. И все эти каменные блоки такие хрупкие… Я сделал, что обещал: спустился по лестнице пешком. 56 этажей. Сначала больше всего угнетает однообразие, голова идет кругом. Потом, очень быстро, нарастает отчаяние и клаустрофобия. Один на лестничной клетке, я пытаюсь вообразить, как протекали минуты сотен спускавшихся людей. Почти все, кто работал на этажах, расположенных ниже места взрыва, остались целы и невредимы. Они не впали в панику, потому что не знали того, что знаю я. Они верили в прочность зданий. Они не торопились. Они выполняли инструкции пожарных, погибших в следующие минуты. Они вышли, сохраняя спокойствие, а потом, обернувшись, увидели, как прочные здания превращаются в груду камней.

Одно хорошо, когда спускаешься с башни «Монпарнас» без дочки: улица Гэте совсем рядом. Можно прогуляться среди секс-шопов, театров и японских ресторанчиков. Противно только, если прохожие узнают меня и просят автограф ровно в ту минуту, как я выхожу из кабинки peep-show. По-моему, неудобно пожимать кому-то руку, когда только что вытирал свою бумажным платком. Это глупо, но я всегда краснею: чертов католицизм буквально въелся в меня.

Поднимаясь по бульвару Эдгара Кине, я иду мимо бара с девочками (у него чудно́е название: «Монокль Он-Она»), знаменитого заведения с групповухой (2+2), и бесчисленных похоронных бюро. Сразу за ним начинается стена кладбища «Монпарнас», где покоятся Сартр, Бовуар, Дюрас, Чоран, Беккет, Ионеско… Монпарнас – квартал секса, литературы и смерти; наверное, поэтому его так полюбили американцы. Я вхожу в ограду кладбища и направляюсь к могиле Шарля Бодлера, бывшего ученика лицея Людовика Великого. «Умер в 46 лет». Маленькое белое надгробие имеет жалкий вид рядом с мавзолеем знаменитого Шарля Сапе, «сенатора, великого командора Почетного Легиона, бывшего депутата от Изера, скончавшегося 5 мая 1857 г.». Поэт покоится вместе с отчимом, генералом Опиком, и матерью, дважды вдовой. На другом конце кладбища в память Бодлера воздвигнут странный монумент: надгробие в виде лежачей фигуры художника, спеленутого вроде египетской мумии, над которой склоняется каменный «гений зла», облокотившийся на балюстраду почти как роденовский «Мыслитель».

Гений зла…

… и что он видит

Согбенный, мрачный, с мощными бицепсами, гений зла восседает прямо напротив башни «Монпарнас» и словно бросает ей вызов своим торчащим подбородком. Я вытаскиваю полароид.

Я выхожу с кладбища, поднимаюсь обратно по бульвару и оказываюсь перед фондом Картье, где Поль Вирилио развернул обширную выставку, посвященную катастрофам. Я спускаюсь по бетонной лестнице (опять!) и оказываюсь в подвале, наполненном глухим механическим гулом.