Укрывая конвертами, поскольку знал только один адрес, где можно найти ее — «О’Генри», — Шмидт посылал Кэрри открытки с отреставрированным оперным театром в Манаусе, с индейцами, валяющимися в гамаках или бьющими рыбу острогой с лодки, и с амазонскими птицами. Перед отъездом он передал ей через бармена рождественский подарок — пару ярко-красных кожаных перчаток с шерстяным подкладом. И потому строгая деловитость, с которой Кэрри встретила его, — вернувшись, Шмидт в первый же день устремился в «О’Генри», хорошо понимая, что идет туда лишь затем, чтобы увидеть Кэрри, а она только поздоровалась и приняла заказ, не сказав ни слова ни о его месячном отсутствии, ни о перчатках, ни о письмах, — удивило Шмидта. Он ожидал тайных знаков дружеского расположения, но не дождался ничего, даже обычной вялой улыбки. Ведь так просто было бы, думал Шмидт, отпустить какую-нибудь шутку насчет его странного загара — единственный сеанс солнечных ванн придал ему медный цвет с легким зеленоватым отливом, — а между тем, поглощая ужин, он видел, что Кэрри уделяет ему даже меньше внимания, чем обычно, а он заслуживал большего даже просто как завсегдатай заведения и местная достопримечательность. Он сразу вспомнил, как из всех работников, обслуживающих их дом — многочисленных, как неизменно шутил Шмидт, как потомство, обещанное Богом Аврааму, — получивших через коменданта солидную сумму наличными в качестве рождественского подарка от Шмидтов накануне их отъезда на каникулы, только один косоглазый сморщенный украинец-разнорабочий подходил сказать «спасибо», когда они возвращались, а остальные так и не снисходили до благодарности.

Тут же он вознегодовал на самого себя: по какому праву он ставит Кэрри на одну доску с теми? Она неизменно вежливо благодарила его за чаевые. Просто его глупые знаки внимания были ей не нужны — она восприняла их как неловкие и похотливые заигрывания старого сухаря, объевшегося одиночеством. Шмидт отказался от второго и третьего эспрессо и послеобеденного стаканчика. Сумма счета, принесенного Кэрри, позволяла, как увидел Шмидт, заплатить отыскавшимися в бумажнике десятками и двадцатками и уйти, не дожидаясь сдачи, и не страшно, что на чай останется немного меньше, чем обычно. Он махнул на прощанье и выскользнул вон.

Ночной полет от Рио-де-Жанейро до Нью-Йорка утомил его — альтернативный вариант, перелет через Сальвадор и Майами, Шмидт отверг как слишком сложный, так что после ужина он собирался сразу лечь в постель. Но мешали возбуждение и досада. Вся кожа зудела. На кухонном столе ждала скопившаяся почта. Поколебавшись между бренди и виски, Шмидт налил себе большой стакан виски с содовой, потому что хотел пить, принес корзину для бумаг — выкидывать рекламные письма и приступил к разбору почты.

По большей части это была макулатура для корзины. Он отложил «Нью-Йоркеры», «Нью-Йоркское книжное обозрение» да счета — электричество, газ, солярка для бойлерной, из клуба, по двум кредиткам, за услуги садовника — сущая ерунда по сравнению с теми временами, когда у него было настоящее хозяйство. А ведь, пожалуй, он тратит меньше, чем рассчитывал. Миссис Куни в момент ответила бы ему на этот вопрос: она любила выверять его банковские счета, эта работа требовала подчеркивать и обводить цифры в таблицах разноцветными фломастерами и позволяла ей отпускать едкие замечания насчет Шмидтовых семейных трат. По данным из банков баланс его был прочен — Шмидт надеялся, что цифры верны. Оставшись с уходом из фирмы без благословенной заботы миссис Куни, он не продолжил ее аудиторских трудов. Сейчас был не лучший момент, чтобы начинать проверку, особенно если учесть; что ему придется вернуться к тому месту, где в свое время закончила миссис Куни. Из фирмы тоже пришло несколько посланий. За исключением двух, все они полетели туда же, куда рекламные письма: Шмидта не интересовал ежемесячный вестник «Вуда и Кинга», не интересовал адресованный всем юристам фирмы и избранным клиентам меморандум о серьезных изменениях в начислении вознаграждения руководящего состава, равно как и опросный лист, выясняющий предпочтения партнеров в отношении даты обеда свежих отставников (среди них Шмидта), который состоится в музее «Метрополитэн». Шмидт пока не собирался присутствовать. Осталось уведомление из бухгалтерии о том, что его пенсия за январь 1992 года должным образом перечислена ему на счет — Шмидт положил его на стопку отчетов своего консультанта по вложениям, — и письмо, подписанное Джеком Дефоррестом. Письмо Шмидт перечитал дважды. Оно гласило, что фирма тайным голосованием всех работающих партнеров (Райкер, конечно, голосовал «за», подумал Шмидт) решила пересмотреть его пенсионный план и будет — из соображений справедливости в отношении молодых партнеров и ради благополучия фирмы — выплачивать ему пенсию по установленной ставке лишь до 1 января, ближайшего к его шестидесятисемилетию, а не семидесятилетию, как было условлено ранее. Конечно, сообщалось далее, Шмидт оценит выгодное отличие его плана от обычного, рассчитанного только на пять лет.

Замечательно, подумал Шмидт, по их мнению, в этот день я могу перестать есть. Что ж, может, я этого не замечу, если меня уже не будет.

Новость потребовала налить еще один большой стакан. В Манаусе Шмидт купил себе темных сырых сигар, довольно сладких на вкус. Он взял одну, кухонным ножом отрезал кончик и старательно раскурил. Начал формироваться аккуратный столбик пепла. Он удлинялся, не опадая. Шмидт подлил себе виски и подумал, как странно, что многие его ровесники решили бросить курить, отказаться от алкоголя и кофе, не говоря уже про сыр, яйца и красное мясо. Неужели они узнали о каких-то радостях или преимуществах долгожительства, которые пока неведомы Шмидту? Надо поинтересоваться у Дефорреста: тот, по крайней мере, сам берет трубку, и не придется передавать вопрос через секретаря и получать на него ответ какого-нибудь помощника. Если же такого секрета не существует, куда более разумным представляется сохранить приверженность своим уютным, сокращающим жизнь привычкам, а то и добавить к ним парочку новых. Шмидт прикинул, каких бы и кто тут может что-нибудь присоветовать. Может быть, Гил, если он не уехал. Шмидт мог бы задать ему этот вопрос, когда будет рассказывать про амазонский остров и, несомненно, выслушивать новый отчет об идиллии с молодой подружкой.

Неожиданно мысли о деньгах и о бедствиях слишком долгой жизни напомнили ему о Шарлотте. Он еще не сообщал ей, что приехал. Можно сделать это сейчас: они все равно не ложатся раньше одиннадцати. С другой стороны, она тоже ему не позвонила, хотя, встречаясь с ними в Нью-Йорке перед отъездом, он сообщил дату своего возвращения, а позже напомнил в присланной из Бразилии открытке. Конечно, Шарлотта могла перепутать дату, занося ее в свой календарь, а могла вовсе не записать ее и забыть, а его открытка могла потеряться на почте или ей не хватило трех недель, чтобы дойти до адресата. Рано или поздно звонить придется: нет такого правила, которое предписывает, что дочь должна звонить первой, когда отец возвращается из путешествия. Шмидту никого не хочется ставить в неловкое положение, да и нелишне было бы узнать, какие у них планы на ближайшие уикэнды. Содержимое холодильника показывало, что, пока Шмидта не было, Шарлотта с Джоном бывали в доме, и, вероятнее всего, с друзьями, поскольку ни один из двоих не ест маргарин, не пьет сливовый сок и не оставляет на потом недопитые бутылки пива «Курз». Но никаких записок от них ни в блокноте на кухонной стойке, ни в каком ином возможном месте Шмидт не обнаружил. Еще виски, боль в сердце, новая сигара — звонок Шарлотте подождет до утра. Уже поздно, и только поэтому, а не из-за каких-то своих обид, он не набирает сейчас ее номер. Утром он оставит сообщение на их автоответчике.

Шмидт взял «Книжное обозрение» и перешел из-за стола в кресло-качалку. Он листал газету, пока не наткнулся на статью, описывающую женщин от эпохи Возрождения до XIX века. Автором была итальянская профессорша по фамилии Кравери, доселе Шмидту не знакомая. Как четко должно быть организовано ее существование, чтобы так много знать! Шмидт представил себе безупречную картотеку, где в папках с разноцветными — в зависимости от темы — ярлыками хранятся карточки, посвященные всем предметам, о которых когда-либо читала профессор Кравери. А может, у этой леди идеальная память, может, она из тех людей, которые так и сыплют историческими датами: год Трентского собора, день недели, в который Наполеон встречался на плотах с Александром. А какая систематическая организация! Шмидт никогда ничего не подшивал. Все записи он делал в желтых блокнотах, которые копились в стопках. Польза этих записок была сомнительна даже в тот момент, когда Шмидт работал над вопросом, к которому они относились, потому что он и так помнил то, о чем в них говорилось. А уж потом, когда вопрос закрывался, у него не было времени упорядочить их, да и где бы он стал их хранить? В своем кабинете или в главном архиве компании? Ответом на этот вопрос становилась коробка для шредера, которую время от времени приносили ребята из курьерского отдела, куда Шмидт мстительно сбрасывал свои записки. В свои последние дни в фирме Шмидт таким образом уничтожил все личные записи о своей работе, месяц за месяцем и год за годом, избавляясь от этих останков в упоении саморазрушения, удивившем даже мисс Куни, которая знала о рабочих привычках Шмидта больше, чем кто-либо. Разве здесь нет ничего, что бы вы хотели забрать с собой в деревню, не переставала она спрашивать его. А ваши письма? Нет, отвечал Шмидт, какое теперь имеет значение, что я писал в восемьдесят третьем «Южной страховой компании» о сделках во вред кредитору? Исковая давность по всем этим делам уже миновала, а даже если бы нет, и вдруг из-за моей небрежности кто-нибудь стал бы судиться с фирмой, то парни найдут все, что нужно, в центральном архиве. Вслед за толстыми томами в малиново-голубых корках, в которых были подшиты документы, последовали в помойку сувениры былых сделок: рекламки, упокоенные в прозрачном пластике, миниатюрные модели продукции компаний-заемщиков с фальшивыми медными полосками с его гравированным именем, приклеенными к основаниям — самолеты, танкеры, грузовики и прочие сухопутные машины, а также один большой черный телефон и фотографии в рамках, изображавшие Шмидта подписывающим бумаги или — чаще всего — зависшим за плечом президента компании-заемщика, видимо, для того, чтобы проследить, чтобы тот подписал договор в нужном месте. Не в пример другим партнерам, Шмидт не пользовался этими сувенирами как пресс-папье и не составлял их на подоконнике. В свои лучшие дни, ожидая у себя в кабинете высокого представителя участвующей в сделке фирмы, Шмидт, порывшись в шкафу, вынимал — если находил — подходящий сувенир и помещал его на почетное место на кофейном столике или выставлял на полку с папками нужную фотографию. Похожую систему они с Мэри придумали для картин, купленных у знакомых художников или, что много опаснее, полученных от авторов в дар. В доме был дежурный гвоздь, на который вешали нужную картину (обычно об этом вспоминала Мэри), когда ждали художника к обеду или на выходные. В противном случае приходилось — ведь художник, придя в дом к человеку, купившему его полотно, сразу, как свинья на запах трюфеля, направляется к тому месту, где видел свою работу в последний раз, — прибегать к легенде о миграции холстов: картина, говорили они, висит сейчас в загородном доме или, наоборот, в нью-йоркской квартире, в зависимости от того, где принимали художника; ей делают новую раму — старая прогнулась — или, это в самых экстренных обстоятельствах, картина в офисе Шмидти, а это, если учесть типичные для художников сыскные способности, опасный прием.

Кравери тем временем вдруг сменила тему. Только что Шмидт читал об английских крестьянках, собиравших навоз на растопку — занятие, о котором он прежде не слыхал, — и вдруг без перехода автор стал рассказывать анекдот о Дизраэли и его поваре. Повар никак не хотел подавать обед в предписанное время, и Дизраэли, указывая ему, говорил, что конфеты приносят уже растаявшими. История осталась недосказанной, но в статье не было ее продолжения. Шмидт протер глаза. А где сигара? Не видно ни в пепельнице, ни на краю стола, где Шмидт ее иногда пристраивал. Он вскочил, испугавшись, что она где-то горит, и тут сигара упала с его колен. Оказывается, погасла. Шмидт отряхнулся от пепла, прикурил снова и отнес пустой стакан в раковину. Услышав плеск струи, он почувствовал, что ему надо поскорее в туалет. Вернувшись на кухню, посмотрел на часы: второй час ночи.

Несмотря на усталость, он нисколько не хотел спать и понял, что если продолжит читать здесь, то не уснет без сильного снотворного. Лучше перебраться с книжкой в постель. Шмидт налил себе стакан содовой на ночь и уже двинулся по комнатам, выключая свет, как вдруг раздался быстрый стук в дверь и зазвенел дверной звонок. Бродяга? А может, особо циничные грабители? В коридорчике возле кухни у дверей черного хода стояло топорище: Шмидт купил его несколько лет назад, собираясь отвадить двух неизвестно откуда взявшихся черных собак, которые приходили рыться в клумбах у заднего крыльца и скребли ступеньки, очевидно, пытаясь пробраться в кроличью нору под домом. Как будто остерегшись купленного топорища, собаки сами прекратили набеги. Сжимая оружие в руке, Шмидт подошел к дверям и зажег свет над крыльцом. Выглянув в узкое окошечко сбоку от дверей, он увидел фигуру, которой никак не ожидал, — Кэрри, в той же красной лыжной куртке и черных лосинах, в которых она была, когда Шмидт с Гилом прощались с ней у ресторана. Перчаток на ней не было, и она потирала руки от холода. Открыв дверь, Шмидт ощутил, как сильно похолодало к ночи.

Входите скорей, сказал Шмидт. Вы, должно быть, замерзли!

Еще бы!

Она не захотела снимать куртку, пока не согреется. Вот это домище, сказала она. А вы еще не спите? Я собиралась уехать, если вы не подойдете сразу.

Увидев топорище, она хрипло хихикнула — этот смех будто перенес Шмидта назад в те ночи, которые он проводил на 52-й Улице, слушая джаз, — и сказала: Вы собирались меня огреть!

Не вас. Хулигана. Я сейчас принесу выпить.

Она отказалась от предложенных виски и кофе и попросила стакан молока. Шмидт сказал, что молока нет: он только сегодня приехал и еще не успел побывать в магазине. Остановились на чае. Кэрри прошла следом за ним в кухню. Откинувшись всем телом на подлокотник кресла-качалки, склонив на плечо — будто хотела спрятать под широкое крыло — и подперев кулаком голову, которая всегда казалась Шмидту несколько тяжеловатой для этой хрупкой шеи, она смотрела на его торопливые манипуляции с чайником и заварником. Шмидт подумал: вот так она, наверное, выглядит, когда приходит домой в свою квартиру в Сэг-Харборе — а может, эта квартира не более чем простая меблированная комната? — после долгого рабочего дня, и сказал себе, что не должен давать воли собственническим чувствам и ненужной снисходительной жалости вроде той, что накатывала на него всякий раз, когда одинокий пес, привязавшийся на пляже, провожал до машины, виляя хвостом, взлаивал и терся мордой о его колени, будто Шмидт только что подписал все бумаги об опеке. Перед ним сложная человеческая личность, молодая, очевидно, вполне способная о себе позаботиться женщина, которой временно приходится работать официанткой. Совет, который он когда-то дал себе — быть осторожным, — сохранял свою силу.

Хотите пить чай здесь, спросил он Кэрри. Я, пожалуй, тоже выпью чашечку и налью себе виски, хотя я уже слегка принял сегодня вечером.

А может, пройдем в гостиную? Мне хочется посмотреть дом. Вот это домина, повторила она.

Много лет назад моя жена унаследовала его от своей тети.

Шмидту казалось, что это объяснение оправдывает его жизнь в этом большом доме, который выглядит настоящим воплощением несметного богатства. Рядом с «О’Генри» — и слева, и справа — располагались риэлторские конторы, в витринах которых висели фотографии выставленной на продажу недвижимости, обычно с указанием запрошенной цены, так что эта девочка вполне могла представлять себе рыночную цену его дома.

И он добавил: На самом деле он мне и не принадлежит. Просто у меня есть право дожить здесь. Когда я умру, дом автоматически перейдет в собственность моей дочери. Но поскольку она собирается скоро выйти замуж, я задумал отказаться от своего права и переехать в дом поменьше. В общем, моя дочь и ее муж будут здесь распоряжаться, не спотыкаясь о какого-то старикашку.

Ужасно!

Вовсе нет. Это еще, может, и к лучшему.

Польская бригада поработала на совесть. Гостиная имела вид неприбранный, но притом нежилой.

Теперь, когда вы посмотрели салон, давайте осмотрим библиотеку, сказал он Кэрри. Там, пожалуй, будет уютнее. И может быть, даже найдутся дрова в камине.

Шмидт опустил поднос и разжег огонь. Они еще не успели сесть, и тут Кэрри хлопнула его по руке, как тогда на стоянке, и сказала:

Вы не спросили, зачем я здесь. Разве вы не удивлены?

Я и не думал спрашивать. Наверное, оттого, что я так рад вас видеть. Конечно, я удивился. Потому-то и прихватил эту дубину.

Ну да. Я ведь даже не оделась как следует, ничего. Заехала прямо с работы.

Да, конечно.

Когда он предложил ей сесть, Кэрри заметила, что пламя слишком жаркое, и ей пожалуй, лучше снять куртку, и, сняв, бросила ее в угол. Под курткой оказалась мужская рубашка. Кэрри мягко опустилась на диван напротив огня, устроившись в середине, стащила туфли, помассировала ступни, пошевелила пальцами и с громким вздохом вытянула ноги.

Не возражаете, если я положу ноги на столик? Кажется, лучше бы их вовсе отстегнуть. А вы так и собираетесь там стоять?

Так она сидела и шевелила пальцами, пока Шмидт наливал ей новую чашку чаю. Дивана он будет избегать всеми средствами. Он принес из столовой стул и подставил к кофейному столику спиной к огню, чтобы сесть лицом к Кэрри.

Я скажу вам, зачем пришла, даже если вам это неинтересно. Это потому, что в ресторане я сегодня изображала безразличие. Вы заметили?

Разумеется. И что за причина тому была?

А как вы появились? Вы вошли, будто вам совсем все равно, есть ли я там. Едва поздоровались. Мол, привет, вот и я, принеси-ка мне выпить. Могли бы и приобнять или рассказать, как там было, куда вы ездили. Но вы на меня не реагировали, будто я машина! Или официантка в шоферском кафе. Вы меня обидели.

Мне чертовски жаль. Но если хотите знать, холодный прием я почувствовал сразу, лишь только вас увидел. Обычно вы говорите что-нибудь приветливое, подходите поболтать, но в этот раз ничего такого. Потому я и не стал рассказывать про свою поездку. Я решил не надоедать вам.

Вы думаете, я вам поверю?

Но это правда! Разве вы не знаете, что я ваш друг? Я слал вам открытки. И оставил для вас рождественский подарок.

Вы привезли его в ресторан в мой выходной, перебила его Кэрри.

Извините. Это было глупо с моей стороны. То был мой последний день в Бриджхэмптоне, и я не знал, где вас искать.

Могли спросить в ресторане!

Я думал, это вам не понравится.

Почему? Я-то вас не стыжусь. Это вы меня стыдитесь. Вы не написали на пакете своего имени. И я догадалась, почему вы отправляли открытки в конвертах, чтобы никто не узнал, что вы мне пишете!

Кэрри, я их запечатывал, потому что так интимнее и дружелюбнее. И потом — остается больше места, где писать.

Я вижу только, что вы не хотите, чтобы кто-нибудь подумал, что я вам нравлюсь.

Допив чай, Кэрри, как будто отстраняясь от действительности, подобрала ноги под себя и мрачно поглядела на Шмидта.

Я не хотел вас смутить, вот и все. Мне казалось, что красивой юной девушке вроде вас не понравится, если люди станут дразнить ее из-за какого-то старика.

Если я вам нравилась, не надо было думать за меня!

Но вы не можете отрицать, что нравитесь мне. Иначе зачем бы я так часто приходил в «О'Генри»? Не ради же их кухни!

Не пересесть ли на диван, осторожно устроившись на краешке? Пройдет ли с Кэрри номер с безмолвным пожатием рук, которым они больше часа забавлялись с Ренатой? Или попробовать что-нибудь более дерзкое? Можно, к примеру, посмотреть фотографии Большого Каньона. По всей вероятности, альбом, который он смотрел с Коринн, стоит в том же шкафу и на том же самом месте. Вместе с тем Шмидт понимал, что никаких уловок не нужно, ему вовсе не так уж хочется здесь преуспеть, и у него, должно быть, ужасный запах изо рта. Он поднялся, бесцельно поворошил угли и подбросил полено.

Эй, Шмидти, а вы не хитрите?

Можно ли влюбиться в голос?

Она, как кошка, соскочила с дивана. К объятию Шмидт оказался не готов — встав на цыпочки и схватив его за уши, Кэрри дотянулась до его губ, — и, чтобы не упасть под весом ее тела, он обхватил ее обеими руками. И осторожно погладил по затылку. Просто чудо, что эти волосы, эта голова, которую он втайне разглядывал все эти вечера, могут быть так доступны. Он рискнул дотронуться до ее маленьких аккуратных ушей. Она, завершив поцелуй, лизнула его руку и замерла, прижавшись к нему, опустив голову покойно и покорно во впадинку на его груди.

Помолчав, она шепнула: Не хотите сесть? — и, положив руку на его отвердевший член, с силой сжала его. А он хорош. Жаль, что сегодня вы больше ничего не получите.

Но на диване: Давайте просто спокойно посидим рядом, поговорите со мной, — Кэрри сейчас же снова схватила его, отстранив свободной рукой его руку, которой он хотел — наверное, просто чтобы чем-то ответить — погладить ее.

Я же сказала, не валяйте дурака. Вы будете со мной разговаривать.

Это оказалось трудно. Будто говорить нужно на иностранном языке, единственном, который он когда-то учил и давно забыл, на школьном французском. Подбирать каждое слово. Произносить. То, что получалось, казалось, говорил кто-то другой, а не он. Предмет разговора был очевиден — Шмидт стал описывать, как необычность Бразилии, яркий свет и горячий зной поразили его в тот самый момент, когда он оказался на открытом воздухе, выйдя из самолета в Манаусе и собираясь последовать за встречавшим его шофером в здание аэропорта; до той минуты Бразилия оставалась для него дремотным движением в кондиционированном воздухе сквозь хаос аэропортов Рио, Сан-Паулу и Бразилиа. Но Кэрри хотела услышать другое.

Об этом вы можете рассказать как-нибудь потом, сказала она, сильнее сжимая руку. Я хочу услышать, что во мне так вам понравилось.

Длинная шея. Большие глаза. И волосы. И то, что вы всегда хрипите. Только вам придется немного поработать над голосом, если вы вправду собираетесь стать актрисой.

Вам не нравится мой голос. Он пуэрториканский и совсем не стильный.

Неправда. В нем ваше особое очарование. Я бы хотел сохранить его в своих ушах, как на магнитофоне, чтобы слушать его, когда вас нет рядом.

Врун! Если бы вы любили слушать, как я говорю, почаще приходили бы в ресторан. Что еще вам нравится?

Сдерживаться было мучительно, и боль была не слабее его наслаждения, но Шмидт понимал, что если Кэрри отнимет руку, его уже ничто не остановит. Если он будет говорить обиняками, Кэрри засмеет его. Ничего не поделаешь, придется назвать вещи по именам.

Сожми мой член посильнее, Кэрри. Сожми изо всей силы.

Как стальным кольцом. Теперь он может сидеть так хоть вечность. Если бы она еще дотронулась до яиц.

Вы не говорите, за что я вам нравлюсь.

За то, что ты работаешь целый день и иногда выглядишь усталой, мне нравится твоя кожа и твои ступни, твой рот. Я не видел твоих грудей — думаю, они маленькие и крепкие.

А вот и неправда. У меня большие сиськи. И еще вы думаете, что я неотесанная дурочка. А теперь еще думаете, что я шлюха.

Нет, Кэрри. Я думаю, что ты прекрасная и чокнутая.

А мне нравится, что вы чокнутый. А вы меня любите?

Пока нет. Наверное. Еще не знаю.

Но будете. И перестаньте закрывать глаза!

Натяни и отпусти, натяни и отпусти. Шмидт больше не пытался говорить, и когда наконец мокрое пятно растеклось по нему, у него было ощущение, будто это произошло где-то далеко-далеко. О, это что-то! Долго копили.

Извини.

Не глупите. Я знаю, что делаю.

Помолчав, она потянула носом воздух и сказала:

Вы пахнете грибами, Шмидти. Шмидти-грибной-суп!

Она просунула ему в рот свой язык и тут же оттолкнула его, вскочила на ноги, прыгнула с дивана в кресло, подхватила свои туфли и куртку и, надев их на себя так стремительно, будто шла на рекорд, сказала:

Мне пора. Хотите, завтра прогуляемся по пляжу? Завтра будет хороший день. Я заеду за вами в одиннадцать.