Отец Шмидта не особенно беспокоился о воспитании или образовании единственного сына. Если бы кто-нибудь спросил его, почему, он с равной вероятностью мог бы ответить, что слишком занят или что у сына, как он видит, пока и так все хорошо. Но вести дневник отец научил Шмидта, едва тот освоил письмо.
Человек должен ответственно распоряжаться своим временем, сказал отец. Если тебе нечего записать, значит, время прошло впустую. Каждый день записывай, что ты делал и сколько отняло каждое дело.
Спустя много лет, когда отец уже давно умер, Шмидт, думая о тех словах отца, понял, что старый законник, возможно, не вполне это сознавая, имел в виду что-то вроде ежедневного табелирования, которое есть святая обязанность каждого юриста, который рассчитывает получать за свою работу деньги. Но поскольку ты еще школьник, приходится делать на это скидку, и вот ты пишешь: Еда — один час пять минут, личный туалет — семь минут, посещение школы (вместе с дорогой) — около восьми часов… и так далее. Конечно, в бумагах отца, когда Шмидт разбирал их с адвокатом, исполнявшим завещание, никакого дневника не обнаружилось: хроника деяний старшего Шмидта осталась в документах фирмы да в счетах, которые получали его клиенты. За профессиональные услуги и консультации, оказанные в связи с арестом «Ифигении» в Панама-сити и ее продажей за долги и за другие подобные приключения.
Пока Шмидт жил с родителями, очередной дневник — неизменно школьная тетрадка на пружинке, с обложкой из желтого картона, потому что отец даже вначале не потрудился предложить какую-нибудь книжку попривлекательнее — всегда лежал всем доступный в нижнем ящике комода, справа от стопки трусов. Исписанные тетради копились на полке в чулане. Шмидт понимал, что его дневник будут читать — и не видел смысла прятать его. У матери был нюх на разного рода свидетельства его грехов, и она регулярно рылась в его вещах, нисколько того не стыдясь. Так что все эти годы дневник Шмидта состоял из упражнений в лицемерии (такие ханжески-сентиментальные записи должны были ублажить мать, потрафляя ее тщеславию) и оттачивания слога: кратких, но точных и раз от раза все более емких описаний того, что мог бы сделать или увидеть сегодня образцовый мальчик, окажись он на месте Шмидта; так всегда можно было дать удовлетворительный ответ отцу, если за обедом тот ни с того ни с сего спросит, не забываешь ли ты вести дневник Если бы он не считал нужным врать и если бы не исписывал надлежащего числа страниц, мать поставила бы это ему на вид. Отцу же никогда не приходило в голову спросить ее, откуда ей известно содержание Шмидтова дневника, а Шмидту — что он мог бы хоть как-то воспротивиться слежке.
После смерти матери Шмидт поспешил избавиться от этих скрижалей собственного унижения. Тетради заполнили несколько больших пакетов, которые он выбросил в мусорный бак у соседнего дома на Гроув-стрит вместе с еще одним пакетом поменьше, куда он побросал собственные детские и подростковые фотографии, те, что в рамках стояли в материной спальне или хранились в ее альбомах и коробочках с сувенирами и мелочами, письма, которые он писал ей из лагеря, и посвященные «Моей дорогой маме с любовью» стихи, над сочинением которых он корпел перед каждым Рождеством и днем ее рождения и преподносил каллиграфически переписанными на кремовой бумаге, которая должна была напоминать пергамент.
На втором семестре первого курса, уступив настоянию Гила Блэкмена, который по специальному разрешению посещал предназначенный для аспирантов курс поэзии символистов, Шмидт прочел «Mon coeur mis a nu» Бодлера и том избранных мест из дневников Кафки и снова — со смутным чувством благодарности к отцу, который заставил его приобрести эту привычку — стал вести дневник. У Шмидта хватало ума осознать, что он никогда не будет писать, как эти авторы, но из их текстов он понял: дневник помогает сформулировать какие-то мысли и многое понять в себе и в жизни. С годами стремление изливать душу ослабло, и он лишь иногда обращался к дневнику, главным образом для того, чтобы зафиксировать события — конечно, не в том смысле, в каком предполагал это в свое время отец, — по горячим следам или, по крайней мере, описать свое отношение к ним.
После смерти Мэри, оставшись один, Шмидт убедился, что вести дневник — это еще и приятное занятие, которое не стоит ничего, и более достойный, нежели разговаривать вслух в пустом доме, способ разбить тягостную тишину. Он стал усердно писать. И, на взгляд любого человека, задумывавшегося о тех силах, которые играют нами и бьют нас, писал он вполне достоверно.
Воскресенье, 1 декабря 1991
Вчера задремал. Когда проснулся, было уже темно. Принял ванну. Потом, совершенно взбодрившись, пошел на кухню и заварил себе чаю. Только тогда увидел, что телефонная трубка так и лежит на столе. А вдруг она звонила? Или кто-то еще? Положил трубку на телефон, и тут он внезапно зазвенел. Конечно, Шарлотта. Говорила голосом маленькой девочки — так она говорит со мной, когда хочет показаться особенно милой. Говорит все те вещи про обед, которые я и ждал от нее услышать, избегая торжествующих замечаний о квартире Райкеров, их хорошем вкусе, о том, какие они утонченные и проч. Я спросил, как ей идея пригласить Райкеров на уик-энд. Она быстренько посовещалась с Джоном — закрыв микрофон ладонью — и сказала, что это здорово. Я, конечно, должен их пригласить. Только просила не звать на выходные перед Рождеством: у них с Джоном будет много дел в городе. Тут она вспомнила и о самом Рождестве. Конечно, они будут праздновать его с родителями Райкера: это так важно для всей семьи. Я сдержался, не стал говорить, как смешны в ней эти заботы и так далее, или что по тому, какую важность мы придаем этому празднику, мое Рождество должно стоять выше Рождества Райкеров. Наоборот, я мычал в трубку, пусть не согласно, зато вполне дружелюбно. Вдруг Шарлотта сказала, что со мной хочет поговорить Джон. Ладно.
Шмидти, ты придешь к нам на Рождество? Мы поедем в Вашингтон к бабушке: как познакомился с Шарлоттой, я там ни разу не был. Дед с бабушкой очень хотели бы, чтобы ты приехал тоже.
Я сказал ему правду: это выше моих сил (не всю правду, поскольку я не добавил: Даже если бы я этого хотел). Не могу представить, как можно поехать куда-то праздновать Рождество без Мэри. Нет, только не на шумный семейный праздник, не в этом году. Я попросил его не беспокоиться обо мне: я не собираюсь просидеть Рождество в четырех стенах наедине со своими думами. Может, уеду за границу туда, где не бывает Рождества. Это вдруг пришло мне в голову в разговоре, и я сказал. Хороший выход, если придумаю, куда поехать.
Трубку берет Шарлотта. Они определили дату свадьбы — первая суббота июня. Июньская свадьба. Хорошо? Туг я снова прослезился. Она сразу это поняла. Я сказал, чтобы она не обращала внимания — я стал слишком сентиментальным. Мы устроим прекрасную романтическую свадьбу — в это время сад красивее всего. Тонет в свежем цвету. Наверное, сегодня уже пора заботиться о столе и вообще обо всем, что требуется для банкета.
Это удобный момент, чтобы заговорить о доме. Я спокоен, в моей душе не осталось и следа обиды, так почему бы не решить все это сейчас? Она выслушала меня, не перебивая, и спросила: А зачем это нужно? Конечно, такой щедрый подарок, но, с моей точки зрения, он ничего не улучшит, почему не оставить все как есть?
Умная девочка. Я сказал, что дом для меня слишком велик (что неправда — я люблю большие дома), что он угнетает меня (в общем, это так, но какой не будет угнетать?).
Они пошептались, снова зажав трубку. Потом Шарлотта говорит, что они мне перезвонят.
Я налил еще чашку чаю. И на этот раз добавил туда рому.
Следующий разговор начал Джон. Хотел узнать финансовую подоплеку дела. Я сказал, что она проста: Шарлотта получит дом и почти все, что в нем сейчас есть, но когда я съеду, содержать дом и платить налоги придется им. Он спросил, смогут ли они, тем более, что они собрались купить квартиру в городе. Я ответил, что это справедливый вопрос, и они должны все хорошенько обдумать и сказать мне. Ну и на тот случай, если вдруг Джон не представляет себе всей механики налоговых выплат с дарения и за недвижимость и, соответственно, не представляет, что за царский подарок этот дом, я объяснил ему всю схему. Но он тоже умен. Когда ты все это проделаешь, спросил он, не будет ли все нам еще труднее? Нам не нужен собственный загородный дом. Забудь ты об этом пожизненном праве — это ведь не более чем формальность. Мы будем приезжать и уезжать, как сейчас. Когда понадобится, поучаствуем в расходах.
Я говорю ему, что они оба восхитительны и что он должен рассказать мне их денежный оборот. А себе я сказал, что и в самом деле нужно хорошенько просчитать, стоит ли мне упорствовать.
Что ж, дело сделано. Разумеется, я не собираюсь взваливать на них непосильную ношу, но мне кажется, что мой план, хоть и родившийся от злости и отчаяния, на самом деле — наилучшее решение для всех. Если я останусь тут жильцом/дворником/хозяином/отцом/комендантом — или в каком бы порядке ни перечислять эти роли, — будет ли мне и нам всем спокойно? Будь со мной Мэри, все устроилось бы: мы жили бы своей жизнью и не мешали бы жить Шарлотте с Джоном, и никому не пришлось бы идти на жертвы. А какая жертва будет больше: уйти или остаться?
Я налил еще чаю с ромом и почувствовал, что слегка проголодался. В доме не было никаких фруктов или овощей, только мои разлюбезные сардины да швейцарский сыр.
Снова телефон. На этот раз Рената Райкер. Очень мило с моей стороны. Следующие выходные подходят как нельзя лучше. Может быть, их привезут Джон с Шарлоттой. Чао!
Я надел синий блейзер — все-таки суббота, да и устал я слоняться в свитере — и поехал в «О'Генри». Там полно народу. В баре я выпил один за другим два бурбона, стоя за двойной стеной незнакомцев, пока хозяин, наконец, не сподобился меня усадить. Я шел за ним по пятам, уставившись ему в спину: не хотелось здороваться и вступать в разговоры. Столик был из тех, что обслуживает Кэрри, но меню мне принес какой-то здоровенный малый с соломенными волосами, намазанными какой-то дрянью, и с большим кольцом в ухе. Верхний край ушной раковины тоже был безжалостно проткнут двумя сережками поменьше, но такими толстыми, что, должно быть, если их вынуть, через дырки будет видно свет. У Кэрри выходной, заметил он, она работала две смены на День благодарения.
Видимо, я у них тут стал предметом сплетен а вернее, насмешек. Иначе с чего он взял, что мне это интересно и что я знаю, как ее зовут?
Среда, 4 декабря 1991
Было еще два выхода в ресторан. Уже с Кэрри. Первый раз хозяин, второй — официантка, которая рассаживает клиентов, когда хозяина нет или он не расположен шевелиться, проводили меня к одному из столиков Кэрри без всяких просьб с моей, стороны. Может, это нормально, когда приходишь относительно часто и все время один?
С этим размещением, которое меня смущает и радует вместе, чувствую себя слегка дураком. Смущаюсь оттого, что я, кажется, стал тут завсегдатаем, как Мойры, которые оживляются, когда я прихожу, но пока не выразили намерения пригласить меня к своему столу. Насколько я могу угадывать чувства окружающих, я для них фигура комическая: стареющий мужичок, не придумавший себе лучшего занятия, чем зависать в баре да увиваться за хорошенькой официанткой, которая годится ему едва ли не во внучки. Ну а удовлетворение, едва ли не гордость оттого, что она ведет себя со мной так, будто рада мне почти так же, как я рад ей. Конечно, я учитываю ее профессиональные обязанности. Она хорошая девочка и, думаю, относится к ним серьезно.
Официантки должны быть приветливы с посетителями.
Но при всем этом в ее поведении есть что-то сверх профессиональной приветливости. Например, мне кажется, что она любит со мной болтать. Может, ей нравится, как я с интересом слушаю, что она говорит, меня всегда считали человеком, который умеет слушать, хотя обычно я только изображаю внимание, а мысли мои далеко. Более того, вчера вечером, когда я был так несчастен, она пришла мне на выручку. Наверное, ей, как бойкой девчонке из Бруклина или Бронкса — стыдно, не помню, откуда она, — это ничего не стоило, но дело в том, что она защитила и успокоила меня, как своего друга.
А произошло вот что: я поднял глаза от стола — Кэрри только что принесла кофе — и вижу: на тротуаре, прижавшись к стеклу, в каких-то пятнадцати футах от меня стоит тот, из автобуса, и смотрит. На нем был тот же пиджак, только под ним, видно, добавился еще один слой свитеров, потому что пиджак просто трещал по швам и пуговицы, казалось, вот-вот готовы были отлететь, — а на уши натянута маленькая вязаная лыжная шапочка свекольного цвета. Увидев, что я его заметил, он тут же осклабился, широко открыв совершенно беззубый рот, и подмигнул мне. Маленькие нехорошие глазки. Мое лицо, должно быть, окаменело, поскольку его улыбка тут же погасла. Он поджал губы и укоризненно покачал головой, разочарованный такой холодной встречей. Потом, выразительно подняв правую руку, показал мне средний палец. Вместо жокейских перчаток на нем были темно-синие шерстяные митенки, закрывающие пальцы только до середины — такие я раньше видел только в кино, на руках нищих девятнадцатого столетия да могильщиков, — и я разглядел его длинные обломанные ногти, залепленные грязью. Ужас? Отвращение? Я не сразу смог заговорить, и голос у меня хрипел, почти как у Кэрри. Посмотрите! воскликнул я. Посмотрите, посмотрите на него!
Опять он! ответила Кэрри. Главное, не обращайте внимания. Внимания-то они и добиваются.
И она энергично погрозила ему кулаком, прогоняя.
Звучит невероятно, но тот уронил руку и нехотя двинулся прочь, покорившись, оглядываясь на меня — а может быть, на Кэрри — и что-то бормоча себе под нос. Потом ускорил шаги, замахиваясь тростью на воображаемого врага, перешел дорогу и скрылся во тьме за ресторанной стоянкой. Мои руки бессильно лежали на столе. Я их не чувствовал, вот только они сделались жутко холодными. Наверное, я дрожал, и Кэрри это увидела. Она положила свои руки на мои и прошептала: Вам нужно согреться. Я принесу горячего кофе.
После этого мы не говорили, потому что она все время сновала между кухней, кассой и столиками, принимая заказы, разнося счета, убирая посуду. Когда минут через пятнадцать я стал расплачиваться, она спросила, на стоянке ли моя машина, и когда я ответил, что да, она вызвалась проводить меня.
Мы вышли из ресторана в ночной холод, как отец и дочь, мое шерстяное пальто у нее на плечах. В темноте она видит, как кошка: сразу подвела меня к моему «саабу». Я спросил, встречала ли она того раньше. Бывает, всякие бродяги и сумасшедшие, ответила она, приезжают сюда из города на автобусе и околачиваются в округе. Но ответ ее почему-то звучал неискренне и напряженно. Когда я сел за руль, но еще не успел захлопнуть дверцу, она ткнула меня в плечо и сказала: Эй, только приходите поскорей, ладно?
Пятница, 6 декабря 1991
Всю ночь снились кошмары. После завтрака я позвонил в полицию, сказал оператору, что уже тридцать лет поддерживаю местную ассоциацию добровольных помощников полиции, и попросил соединить меня с кем-нибудь из дежурных. К телефону подошел сержант Смит — родство наших фамилий, на которое я ему указал, казалось, его тронуло. Я рассказал про бродягу из автобуса и про его интерес ко мне, сказал, что опасаюсь, поскольку живу один в большом доме вокруг никого, а тот человек может рыскать где угодно. Смит попросил меня подробно описать бродягу и, записывая, заметил, что это, похоже один из тех чокнутых, которых отпускают из психбольниц, когда не хватает места или денег. Думаю, так оно и есть. Потом сержант сказал, что с такими приметами мужика рано или поздно обязательно задержит патруль. Ему могут предъявить обвинение, но при нынешней судебной практике лучше просто заставить его «покинуть район» и постараться, чтобы у него никогда не возникло желания вернуться.
Он добавил, что возьмет дело под свой личный контроль, и оставил мне номер телефона, по которому с ним можно связаться напрямую. Я поблагодарил его слишком надрывно.
Позже, прогуливаясь по берегу — как всегда, вокруг ни души, яркое солнце, большие волны, разбиваются вспышками пены, от пляжа осталась узкая полоска песка, из которого торчат опасно обнажившиеся странные конструкции, зарытые в двадцатых-тридцатых, как я думаю, против зимних штормов: бетонные цилиндры с ржавыми петлями из стального троса, куски труб, комья спрессованного металлолома — все совершенно бесполезное и скорее, наоборот, усиливает эрозию, — я понял, что разговор с сержантом Смитом не дает мне повода быть довольным собой. Эти милые деревенские фараоны, такие и понимающие обходительные с людьми вроде меня, должно быть, сущие звери с такими, как тот бродяга. Вот я иду в непромокаемых туфлях, шерстяных носках и вельветовых брюках, на мне перчатки из свиной кожи с кашемировой подкладкой и старая, но дорогая куртка особого пошива: легкая, как пух, она сохраняет тепло на самом ледяном ветру; я только что помылся и побрился, я совершенно здоров — несмотря на возраст и мою морду недовольного старика. Тот псих напугал меня и смутил, он внушает отвращение, но не причинил никакого вреда. Какое право я имел напускать на беднягу сержанта Смита и его парней, обутых в крепкие ботинки и вооруженных дубинками и длинными черными фонариками?
Перечитал вчерашние записи.
Голос 1: Что если Кэрри покажется, будто она стала объектом «нежелательного интереса» и она даст мне — а равно и всем своим в ресторане — это понять? Отошьет меня — вчера с тем бродягой я видел, как она это умеет. Позор. И конец этим бесцельным и унылым, но таким приятным вечерам. А если она примет мои ухаживания? Не примет. Она не из тех голодных домохозяек, что, накачавшись виски, мечтают украдкой перепихнуться с коммивояжером. На свете полно симпатичных парней ее возраста и ее круга, которые вполне обеспечат ее запросы.
Голос 2: Возможно, я нравлюсь ей больше, чем думаю. Я умею ее рассмешить — это всегда важно. С таким солидным старичком, как я, ей не придется бояться СПИДа или чего-то еще, что можно подцепить от персонажей вроде того со смазкой в волосах и кольцами в ухе, и я вряд ли окажусь слишком буйным. Эти молодые в постель ложатся без церемоний, так почему бы ей не потрахаться и со мной в моей мягкой и широкой кровати? У нее под футболкой с надписью «О'Генри», наверное, розовый лифчик. А груди маленькие и твердые, как могильные холмики. Осиная талия. Живот. Узкая полоска черного меха. Она уже готова, мокрая даже сквозь колготки. Я стаскиваю их и вижу ее стройные, как у антилопы, ноги. Ногти без лака, ступни слегка покрасневшие, может, немного отекшие — она весь день на ногах. С них я и начну: целую подошвы, потом пальцы, двигаюсь к бедрам, которые она поначалу сжимает, но потом, когда я достигну мехового лоскута, она раздвигает их и притягивает мою голову. Хриплое требовательное мяуканье: Иди сюда! Возьми меня, скорей!
Глас мудрости: Для приключения на одну ночь — а что еще может быть у тебя с Кэрри? — ты слишком серьезен или слишком скучен (сам выбирай). Если ты ей нравишься, это лишь потому, что она тебя находит галантным. Не выходи из роли и прикидывайся простаком. Сделай ей на Рождество маленький подарок — заколку или красивый шарфик — и продолжай ходить в ресторан, когда тебе надоест твоя консервированная рыба.
Понедельник, 9 декабря 1991
Выходные прошли — как и следует ожидать, я снова прекрасно себя чувствую.
Гостей я ждал к обеду в пятницу и пригласил миссис Вольф прислуживать за столом и убирать посуду. Что буду делать, когда она уйдет на пенсию? Здесь больше никто не согласится прислуживать на обеде, который начинается после девяти. Сама мысль о том, как Шарлотта с Ренатой станут суетиться и выгонять нас с Майроном и Джоном в гостиную, чтобы они могли прибрать со стола, мне противна. Миссис Вольф согласилась помочь и с субботним ужином, и с воскресным ланчем. Субботний ланч я предполагал организовать на кухне, а потом предоставить желающим вымыть посуду. Из того же стремления свести к минимуму коллективную работу я закупил продуктов на все выходные. Для первого вечера я сделал тушеную говядину, чтобы подать ужин в любой момент. На закуску устрицы-половинки — я купил их перед самым закрытием рыбного магазина — и шампанское. На субботу и воскресенье я задумал такое меню, которое Шарлотта точно сможет приготовить, предполагая, что она сочтет приготовление обеда своим долгом. Цветы в угловую комнату для гостей, цветы в спальню Шарлотты и Джона, французское мыло в ванные, льняные полотенца для рук в таком изобилии, какого не бывало со времен самой тети Марты, свет во всех комнатах — все выглядело грандиозно. Думаю, Рената поняла, что даже в эмоционально угнетенном состоянии я способен произвести впечатление. Боже мой, а ведь это всего лишь время и деньги.
Когда я узнал в себе то волнение, которое испытываешь, когда у тебя все готово и вот-вот прибудут важные гости — а как еще мне сказать о визите Райкеров? — и вспомнил Мэри, у меня все сжалось внутри. Всему, что я делал, я научился у Мэри — или мы вместе с ней научились. Мы подходили друг другу. Люди говорили это нам, а еще надоедали замечаниями о том, как прекрасно мы смотримся, будто мы собаки на выставке; но мы и в самом деле были красивой парой.
Спасибо миссис Вольф, мне не пришлось вертеться на кухне, и я спокойно мешал для Майрона мартини в серебряном шейкере, которым почти не пользуюсь: он течет. Но это пустяки — я обернул его одним из накрахмаленных полотенец. Когда я предложил Майрону оливку, он отметил, что я ополоснул и высушил их, и оттого в очередной раз вырос в моих глазах. Я же заметил, что Шарлотта пьет только содовую, бледна, как мел, и в уголках глаз у нее обозначились тонкие морщинки, а Джон, который нашел себе в холодильнике диетическую колу, подрастолстел. Доктор Рената на диване в сером платье и табачного цвета платке — ее профиль индейского воина освещен пламенем — выглядела на миллион долларов. Я приставил свой любимый стул к Шарлоттиному креслу и слушал их разговор: пробки на дорогах, новостройки в нашей деревне (оказалось, что Райкеры иногда посещают знакомого психиатра в Спринте, которого я тоже немного знаю, и для них эти края не совсем терра инкогнита), программа на уикэнд (Райкерам сказали, что я не пригласил никого, кроме них, и я вдруг подумал, что надо было это сделать, если я не хочу, чтобы кто-то из четверых почувствовал себя обделенным; вдруг повезет, подумал я, и психиатр с женой окажутся дома и смогут приехать, если даже их позвать всего за несколько часов) и разные другие милые пустяки.
Подали обед. Справа от меня сидела прекрасная Рената, слева — Шарлотта, так что получилось, что мужчины Райкеры сидели рядом. Папа Райкер мог бы сесть слева от меня, и тогда Шарлотта с Джоном сели бы вместе, но такое решение не пришло мне в голову, и потом стол, когда он разложен, круглый, так что мы все могли веста общий разговор. Я стал прислушиваться, когда речь пошла о доме. Дом оказался еще прекраснее, сказал старший Райкер, чем он представлял со слов Джона. Рената подтвердила. А Майрон продолжил: это просто волшебный свадебный подарок. Не представляю, каково Шмидти будет сменить его на другое место!
Тут я украдкой взглянул на тех, кому предназначался королевский подарок. Оба приняли, я бы сказал, непривычно скромный вид и сидели, потупив глаза. В общем, они уже обсудили мой план и разрешили все финансовые проблемы. Ну разумеется! Доктор и доктор наверняка сказали, что помогут детям с приобретением квартиры, или что-нибудь в этом роде. Могли бы прежде сообщить мне, что мое предложение принято, ну да ладно. Не надо лучшего доказательства дочерней любви, говорила, бывало, Мэри, если маленькая змея воспринимает как должное все, что ты для нее делаешь. В общем, я поднял бокал за то, чтобы они были счастливы под этой крышей, и за внуков, которые будут переворачивать здесь все вверх дном и, может, даже с удовольствием станут играть в форте, который в свое время совсем не увлек Шарлотту, для которой мама его и устроила — настоящий форт с частоколом в тени крупнолистных буков. (Я тут же пожалел о том, что вспомнил этот момент нашей семейной истории, но обида так и не изгладилась из сердца Мэри, не изгладилась и из моего).
За вечер я выпил, в общем, один мартини, бокал шампанского и меньше бутылки бургундского, так что алкоголь ни при чем. У меня вдруг защипало глаза, хотя жарко совсем не было, наоборот, я даже немного озяб. Я понял, что краснею, и это заметили: Шарлотта спросила, все ли со мной в порядке. Я ответил, что все нормально, но сам встревожился. Конечно, с этого момента они стали наблюдать за мной и активно комментировать мой взгляд и цвет лила, который, по словам Шарлотты, сменился с красного на бледно-зеленый. Когда миссис Вольф принесла сыр, на меня уже напала слабость, я потел — подобное со мной происходит очень редко. Майрон поднялся, потрогал мой лоб, пощупал пульс — я и не думал, что психиатры это умеют — и сказал: У вас высокая температура. Вам лучше лечь в постель. А я после ужина поднимусь послушать ваши легкие. И он поднялся. Довольно дико было, что он в моей спальне, прижимается ухом к моей груди (бедняга не прихватил с собой стетоскоп), простукивает мои бока, но в равной степени было приятно вверить себя в его руки. В легких он ничего не обнаружил. И велел мне лежать и пить больше аспирина: у меня грипп, который пройдет, возможно, уже к утру.
Безумная ночь, навязчивые кошмары, бессонные часы, бесконечная беготня в ванную, странные видения на границе сна и яви о двух этих парах, что спали одна через холл от меня (моя дочь в постели с Джоном Райкером), другая в конце коридора (Рената в постели с Майроном). Тем временем пальцы на руках и ногах — может, оттого, что я перетрудился — занемели, почти атрофировались и словно бы превратились в маленькие шишечки. Я не мог ничего взять в руку и не отваживался ступить и шагу. Проснулся я, как мне казалось, окончательно около восьми. В доме еще все спали. Я доплелся до ванной, посмотрел в зеркало на свой дикий вид, побрился, принял ванну, поставил градусник. 104! [23] Сообразив, что после ванны температура поднимается, я лег, выждал десять минут и измерил еще раз. 103.
И опять уснул. Без сновидений. Проснувшись, обнаружил, что все тело в испарине, больше похожей на масло, чем на пот. 103, 5. Приятно убедиться, что в прошлый раз не почудилось. Опять залег в ванну и тщательно вычистил зубы. Надел свежую пижаму, побрызгался туалетной водой, перестлал постель и снова лег, размышляя о невезении и о том, что смерть, а равно и грипп, надо полагать, отменяют все твои обязательства. Но мне искренне хотелось все сделать как следует, и я понимал, что, не считая грядущей свадьбы и моего переезда, это мой последний бал в этом доме.
Дом тем временем наполнился звуками, но я мог узнать лишь некоторые из них. Рычание соковыжималки, хруст шин по гравию, означавший, что Джон с Шарлоттой поехали за газетами. Все еще полный благих намерений, я встал с постели и отворил дверь, чтобы показать, что ко мне можно входить.
Но я, должно быть, снова заснул. И снова ванна и новая пижама из моего неиссякаемого запаса. У меня стучали зубы, потому я и без градусника понял: что-то происходит. Подложив под спину три подушки, я сидел, сверкая глазами, пока вновь не задремал, как новый Грегор Замза. Потом шаги — кто-то пришел? Я открыл глаза — Рената, поскрипывает креслом-качалкой. Она мне принесла не жухлые овощи, но апельсиновый сок и чашку чаю.
Не думаю, чтобы вам хотелось есть, сказала она, разве что какой-нибудь йогурт? Мы только что пообедали. Майрон с детьми отправились побродить в лесу где-то в окрестностях Сэг-Харбора. Дайте потрогать лоб.
Крупная рука, украшенная перстнем с бирюзой, легла на мой лоб, опять покрытый испариной.
Нужно принять еще аспирина, решила она и, когда я сделал это, сказала: Может, поговорим? Если вы расположены.
А вы почему остались дома? спросил я.
Позаботиться о вас, отвечала она. Шарлотта хотела остаться, но я настояла, чтобы она прогулялась. Ей нужен свежий воздух, да к тому же какая радость Джону идти гулять с папой и мамой, пока его невеста…
Присматривает за папашей, закончил я за нее. Странно мне ваше недовольство Шарлоттой. Я же говорю, это я ее заставила пойти с Джоном. Иначе она бы осталась.
Все правильно.
Я отер испарину с лица и приступил ко второй чашке чаю. Трамвай, катавшийся по кругу в моей голове, превратился в огромный грузовик с прицепом.
Рената, сказал я, я в невыгодном положении. Больной, слабый, противный. На семейную терапию у меня просто нет сил. Если хотите побыть со мной, расскажите мне, пожалуйста, какую-нибудь красивую историю или просто посидите тут с книжкой. Если не хотите, тогда сходите прогуляйтесь по пляжу. Мне и так неплохо — вот вы мне чаю принесли. А горячий он или холодный, мне, уж поверьте, все равно.
Она подалась к моей кровати и снова положила мне руку на лоб и не отнимала минуты две, а убирая, погладила по щеке — тут я порадовался, что утром побрился.
Никакой терапии, Шмидти, не будьте же таким сухарем. Это верно, вас лихорадит, но это не мешает просто поговорить. Тут она откинулась в кресле и потянулась — полагаю, с особым умыслом. Вспомните всех этих чахоточных девятнадцатого столетия. В вашем нынешнем состоянии вы можете быть интересны. А кстати, продолжала она, вы красиво подали ваше нежелание жить с ними под одной крышей. Удивили меня. Как это у вас вышло после такого малообещающего начала?
Она слегка повышает голос в конце обычной фразы, превращая ее в вопрос без вопросительного знака. Еврейский акцент или сейчас в Нью-Йорке все так говорят? Надо спросить у Шарлотты. Доктор Р. тем временем взяла мою руку и стала нежно ее гладить. Приятно, что она постоянна в своих привычках. Я не отвечал на ее пожатие, сделав вид, что ничего не заметил. У больного есть свои преимущества.
Ответ. Я люблю свою дочь. (Я постарался произнести это без всякой патетики; быть последним чистокровным англосаксом в своем роду — это способствует сдержанности.)
И не хотите преподнести ей отравленный дар?
Опять за старое. Я кивнул своей раскалывающейся головой.
А Джон? Как он вписывается в ваше видение будущего?
Как муж моей дочери и потенциальный отец ее детей, моих внуков. Надеюсь, хороший муж и хороший отец. А любить своего зятя никто не обязан.
Но в этом большое счастье! Вот мы любим Шарлотту!
Очевидно, вы с Майроном исключительно добры. Это ваш особый талант.
Тут она вдруг наклонилась и поцеловала меня в губы, мазнув кончиком языка по сомкнутым, как обычно — ведь я не ожидал такой любезности, — передним зубам. Выпрямившись, она взяла обе мои руки и сказала: Вы хотели меня поцеловать, так вот.
Благодарю вас, но у меня жар и озноб, и я противен. Теперь я вам должен. (На самом деле, против всякого здравого смысла и собственного рассуждения я хотел продолжить немедленно, но у меня хватило предусмотрительности понять, что нужно дать ей действовать самой.)
Это может быть слишком сложно и слишком опасно. Вы ведь любили свою жену, верно?
Еще как.
Но это неправда, что вы хранили ей верность?
Снова старая песня! Не думали же вы в самом деле, ответил я, что я поведаю вам все свои грехи в первый же день знакомства?
Я думаю, вы изменяли ей всякий раз, как только у вас появлялась возможность. Что вы чувствовали при этом? Это, по-вашему, и значит быть хорошим мужем?
Не всякий раз, далеко не всякий, а только когда потребность в этом становилась неодолимой, и обстоятельства полностью располагали. Вы отдаете себе отчет, что выжимаете признания из больного и ослабевшего человека?
Конечно. Ну так что вы чувствовали?
Будто нарушаю условия контракта. Ведь обещаешь-то любить, быть рядом, хранить преданность и забыть всех остальных. Но я думал, что эти нарушения незначительны. Мэри ни о чем не знала, мои приключения ничуть не ослабляли моей любви к ней, и я всегда был осторожен. Она нисколько не страдала, и жалеть ее было не за что. А как насчет вас? И Майрона? Вы что, всегда храните верность друг другу?
Она рассмеялась. Если она не боится заразы и ей не противно мое состояние, почему бы ей не поцеловать меня еще раз? Приятно, что она снова взялась нянчить мою руку.
Майрон вообще загадка. По-моему, у него почти никакого темперамента. Если бы у него кто-нибудь был, он сказал бы об этом мне. Тогда он, конечно, больше не будет пострадавшей стороной, но жизнь станет проще. У меня много лет был любовник.
Да что вы?
Я в самом деле удивился.
Он был моим пациентом, но у нас с ним началось, уже когда терапия завершилась. Она опять засмеялась. Терапия ему очень помогла, помогала до недавних пор. Теперь он ищет нового терапевта, мужчину.
И Майрон знал? А дети?
Разумеется. Теперь, думаю, и Шарлотта знает.
А с Майроном вы спите?
Когда ему хочется.
И тут эта женщина бросилась на меня. Рухнула сверху. Ее руки побежали по моему телу. И так же внезапно отстранилась. Повисло молчание. Я ждал ее слов.
Вы такой милый, Шмидти, сказала она. Это больше не повторится. Мы снова станем правильными и честными, как подобает отцу невесты и матери жениха. Я сделала это, добавила она, по наитию. Мне представилось, будто вы обречены и погибнете у меня на глазах.
Жаль, если так, сказал я. Вы присмотрите за мной? Поможете мне? И тут я рассказал ей про того бродягу. В конце концов я, должно быть, стану таким же, как он. Мы с ним похожи, только я худой и весь-весь чистый.
Чуть помедлив, она отвечала: Нет, я вижу немного не так. Я присмотрю, если буду рядом. А как я могу помочь, не знаю.
А что, если, сказал я, когда она двинулась к выходу, шестое чувство психиатра и ваша чертова интуиция не правы и со мной все будет в порядке?
Ну я думаю, тогда мы все будем счастливо жить до самой смерти.
Четверг, 12 декабря 1991
Перед тем как они все уехали в город, ко мне зашла Шарлотта. Я все еще лежал в постели, не столько больной, сколько усталый, просыпаясь не больше чем на час. Она сказала, что хотела бы остаться и присмотреть за мной, но не может: срочные дела на работе и все такое прочее. Потом сказала, что Райкеры великодушно решили внести то, чего не хватает на покупку квартиры и поэтому Джон в конце концов решил, что они могут принять мой подарок.
Более вызывающего способа описать ситуацию я и помыслить не мог. В одной фразе она умудрилась превознести то, что делают Райкеры — а я думаю, их вклад не больше пятисот тысяч, хотя как знать сейчас, когда квартира еще даже не выбрана, — и оплевать мой подарок. Хуже того, все эти слова о том, что они могут позволить себе «в конце концов» принять его, звучали так, будто они делают мне одолжение, освобождают меня от тягостной обязанности!
Я ничего на это не ответил, и хорошо, что промолчал: не только потому, что мне хочется сохранить мир, но и потому, что, если посмотреть под определенным углом, в ее словах была крупица отвратительной правды, присутствие которой, впрочем, на мой взгляд, нисколько не оправдывало того, как она говорила со мной. Эта правда в том, что у меня есть своя корысть: я не хочу относиться к своей замужней дочери и ее мужу как к совладельцам моего дома. У Райкеров же таких мотивов нет. Они просто помогают сыну, который и сам стоит на пути к богатству, но пока еще не богат. Когда я думаю о том, какие деньги парень будет зарабатывать, если фирма не развалится, меня подмывает посоветовать Райкерам не дарить, а занять ему деньги, но это было бы не в интересах Шарлотты. Хотя, может быть, это и есть заем. Вообще-то, правда и то, что, если у меня останется право пользования, я не должен относиться к Шарлотте как к совладельцу дома. По закону, пока я жив, она таковым считаться не может. Если бы я только умел, я мог бы — вполне естественно — сказать ей, что покуда не умру, я остаюсь хозяином дома со всеми его правами и обязанностями, а им с Джоном придется подождать своей очереди.
Но все же я спросил, почему никто не сообщил мне звонком или письмом, что они принимают подарок. Вопрос, казалось, привел ее в замешательство. Ну, ответила она, мы, наверное, решили сказать тебе об этом, когда приедем в гости. Но Майрон заговорил об этом первым, и мы не успели.
Ну пусть так.
Следующий пункт программы — рождественские каникулы.
Знаю ли я, куда мне ехать?
Пока еще нет.
Они, наверное, не смогут выкроить до Рождества еще один выходной для поездки в деревню, так не смогу ли я приехать в город пообедать с ними и обменяться подарками? Удобно ли мне будет сделать это в день перед отъездом в мой рождественский вояж?
Чтобы не нарушать согласия, я сказал «да»; между тем я и не вспоминал о подарках и до сих пор не представляю, куда бы мне поехать.
Ну и хватит об этом.
Ренате нужно повышать квалификацию сиделки. Она слишком тяжела, чтобы наваливаться на меня сверху. Могла повредить мне какой-нибудь жизненно важный орган. Не понравились мне ее массивные груди и жесткое белье под платьем.
Она любит провоцировать и вызывать неловкость — в этом был нерв послеобеденного разговора в День благодарения. Когда я заболел, проявилась ее другая склонность: стремление подавлять и командовать. Поцелуй, демонстрация доступности и признание в том, что она трахается на стороне. Хочет исподволь вызвать во мне влечение. Не иначе, метит в Сфинксы в Сахаре моего вожделения.
Написав эти строки, я посмотрелся в зеркало и понял, что мне нужно постричься. Я не стригся уже по меньшей мере пять недель. В Сэг-Харборе есть парикмахер, может, стоит сходить к нему, вместо того чтобы тащиться в Нью-Йорк за сомнительным удовольствием выслушивать под щелканье ножниц куда Карло намерен поехать на каникулы. Подумать только, за все эти годы, что я у него стригусь, парень так и не научился не мочить воротник моей рубашки, когда моет мне голову. Но его преимущество в том, что результат его работы полностью предсказуем.
Сколько раз осталось мне повторить эти процедуры: ежемесячную стрижку, еженедельное обрезание ногтей, ежедневное бритье и мытье головы? Раз или два в день — в зависимости от того, выхожу ли я из дому — ванна; грязные рубашки, белье и носки, брошенные в корзину, каждую пятницу возвращаются в беспорядке в ящики комода, раз в неделю — визит в химчистку в торговом пассаже. Отдаешь две пары свернутых несвежих брюк, а в полиэтиленовых коконах свисают с проволочных держателей их довольные товарищи — платишь определенную сумму долларов. Милая женщина, которая меня обслуживает, страдает болезнью Паркинсона в ранней стадии — каждый раз я делаю вид, что не замечаю этого.
С другой стороны, мне больше никогда не придется заказывать смокинг или пальто. Те, которые у меня есть, переживут меня. Их срока службы осталось больше, чем моего.