Домой Илья Данилович ходил не часто — забежит вечерком на часок, успокоит Елену Николаевну, если можно было вообще успокоить ее в это трудное и опасное время, заберет сумку с харчами — и снова к себе в подвал.

С некоторого времени Елена Николаевна стала замечать, что аппетит у мужа улучшился. Он не отказывался ни от хлеба, ни от мяса, ни от овощей, даже просил добавки. «Хорошо, с аппетитом ест — значит, здоров и спокоен» — к такому выводу приходила жена.

Но аппетит Утробина, если б он обедал при жене, не вызвал бы восторгов у Елены Николаевны. То, что собирала она в кошелку, съедали двое. Однажды вечером встретил Утробин около проходной больницы человека в гражданской одежде. Увидев Илью Даниловича, он спросил:

— Вы — Утробин?

— Да.

— Мне нужно поговорить.

Они отошли в сторону. Человек назвался Александром Петровичем и объяснил, что не смог уйти из города, а оставаться дольше тоже нельзя — нет ни документов подходящих, ни денег, ни пристанища.

— Предъявить немцам удостоверение, что я политрук, — это значит самому пойти на расстрел…

Утробин повел его в свою каморку в подвале, при свете рассмотрел удостоверение, сличил фотографию с оригиналом. Все было правильно.

— Живи пока. На улицу не показывайся.

С того вечера и увеличился аппетит Утробина, так обрадовавший Елену Николаевну.

Почти десять дней прожил у него политрук, пока достал Утробин небольшую сумму денег и разузнал, какими путями лучше пробраться к советским войскам.

Снабдив продовольствием, вывел Утробин политрука за город и распрощался.

Несколько дней жили у него два батальонных комиссара. И их ночью отправил Утробин из города, чтобы, минуя большие села, полевыми тропинками пробирались в сторону Терека.

И в больнице забот не убавлялось. Больше всего — о продуктах. Запасы таяли, да и то, что оставалось, все труднее было укрыть от глаз полицаев и гестаповцев. Они все меньше верили, что раненых кормят за счет населения.

Население действительно помогало, но только мукой, особенно с тех пор как «совет национальностей» надумал бесплатно выпекать жителям хлеб из их же муки, а припек оставлять раненым. После объявления в церкви не нужно было больше никаких других оповещений — мука пошла. Ее несли в мешках и кулечках, везли даже на тачках. Большой ларь, что срочно сбил Фадеев для ссыпки муки, не пустовал.

«Профессора хлебных дел» работали отлично, слава об их духовитом и пышном хлебе распространилась по городу. Обе печи горели день и ночь, выпускали две-три, а то и до четырех тонн хлеба. В больнице ввели госпитальную норму, открыли столовую для сотрудников и выдавали хлеб по нормам, которые существовали в городе до оккупации.

Через пекарню нашли дорогу к больнице работники детского дома, который тоже остался в городе. Ни оккупационные гитлеровские власти, ни «господа» из городской управы не проявляли интереса к судьбе ребят. Кроме одного случая, когда они забрали оттуда девять малышей еврейской национальности, чтобы расстрелять их.

Ребята голодали. Узнали об этом работники больницы, и детский дом стал получать хлеб из пекарни Красного Креста.

Командование отряда поддерживало с Утробиным отдельную связь, Вот и на этот раз пришла к нему связная с ничего не значащей запиской, в которой старый приятель просил Илью Даниловича разрешить подательнице помыться в санпропускнике.

Но рука Утробина, державшая эту записку вдали от глаз, вдруг задрожала. Утробин снял очки, протер их, посмотрел на посетительницу и снова впился в клочок бумаги… Нет, среди своих приятелей Никанора он не помнит, даже уверен — такого и не существует. Но почерк… Почерк Николая Николаевича давно и хорошо ему известен.

Прижав на столе записку, точно опасаясь, что она улетит, Утробин рассматривал подательницу. Пожилая женщина, по виду даже старуха. Одета в обычный для дней оккупации ватник, «куфайку», как называли их в городе. На ногах — подобие бурок, с голенищами из серой материи с ватой. «Из одеяла», — решил Утробин. На голове — солдатский треух из искусственного меха. Женщина спокойно сидела, точно и не замечая, что ее изучающе рассматривают. На лице — выражение сосредоточенной усталости. Глаза в сгущавшихся сумерках казались очень темными и глубокими.

— Ну и как же чувствует себя мой приятель Ник… — Утробин как бы поперхнулся. — Ник… анор?

— Привет передает. Все у него хорошо. Просил о нем не беспокоиться. — Связная не спеша докладывала: — Вашу задачу в отряде понимают так: и впредь, всеми силами обеспечивать спасение раненых, поддерживать у них бодрое настроение, веру в спасение, в скорое изгнание врага. Используйте для этого и сводки Совинформбюро. Вы их будете получать, может быть, не ежедневно, но часто.

— Трудно ведь с гор-то… — вставил реплику Утробин, — разве доставишь их ежедневно.

— Зачем же с гор? Здесь принимаем… Только со сводками осторожно. Как они у вас дойдут до больных?

Утробин, не называя фамилии, рассказал об Охапкине, его работе, о том, что через него и сводки пойдут…

— Когда будет объявлена регистрация коммунистов — сразу же регистрируйтесь. В городе вас знают. Будете уклоняться от гестаповского учета — на больницу беду накличете… И строжайший наказ — при опасности немедленно уходить из города. Учтите — это не только забота о вас, но и опять же о раненых. Важно, чтобы никто из больницы не попал в гестапо. Никто! Обставьте так, что вы уехали за продуктами и исчезли…

Договорились на этот случай о путях связи с Охапкиным — через Данилова.

После регистрации Утробина на время оставили в покое, никуда не вызывали и ни о чем не спрашивали. Потом зачастили полицаи, искали партизанских связных, которым якобы приют в городе дает Утробин.

В последнее время они видели Утробина не часто — он надолго отлучался в поисках мяса: выискивал на окраинах города коров, которых нечем было кормить, и свиней, за которыми охотились гитлеровские интенданты.

Не оказалось на месте Утробина и в тот день, когда к больнице подъехала машина с ефрейтором гестапо и двумя полицаями.

— Где Утробин? — спросили полицаи сторожа.

— Утром видел, а больше не появлялся.

— Найти!

Оба полицая пошли по территории больницы, побывали в складах, на кухне, в конторе — Утробина не нашли.

Ефрейтор снова послал полицаев на поиски, а сам уселся на скамейке и покуривал.

— Зачем он потребовался? — спросил сторож одного из полицаев.

— Партизан ваш Утробин, гестапо говорить с ним будет!

Разговор этот слышал старший санитар Иван Иванович Лукин. Он сразу сообразил, что если попадется Утробин в руки гестапо, то уже не вырвется.

Лукин знал, что Утробина в больнице нет, и не спеша вышел за ворота, пошел по направлению к вокзалу — чаще всего по этой улице ходили все работники больницы.

Спустился под гору и у входа на привокзальную площадь встретил Илью Даниловича. Утробин спешил, на ходу вытирая потный лоб.

— Илья Данилович, — окликнул его Лукин и оглянулся, нет ли кого сзади. — Илья Данилович, нельзя тебе появляться в больнице. Там гестапо дожидается и полицаи ищут. Партизан, говорят, ты. Уходи, Илья Данилович.

— Спасибо, Иван Иванович! Ты меня не видел, не встречал.

— Зачем видеть, зачем встречать?

Утробин по пути забежал к Чеботареву, рассказал о том, что сообщил Лукин.

— Ухожу из города. В больницу передайте: на попутной подводе уехал за продуктами. В полицию заявите, что уехал и исчез. Чтобы к больнице не вязались.

Утробин направился было к дому. Но рассудил, что и там уже, наверное, ждут его. Он зашел к знакомым, попросил, если у дома нет полицаев и фашистов, вызвать жену.

— Пусть оденется и квартиру запрет. На заготовки продуктов уеду, ее думаю захватить.

Елена Николаевна собралась быстро: еще раньше было условлено, что в случае чего они уйдут из города вместе.

До вечера Утробины просидели у знакомых. И правильно сделали: дома у них побывали немцы и полицаи. Соседи сказали, что утром Утробины уехали искать продовольствие. Приказав сообщить в полицию, как только Утробин или его жена покажутся, гестаповец и полицаи уехали.

Когда стемнело, Утробины ушли из города, вскоре добрались до села, где знакомые приютили их до лучших времен.

Через несколько дней Ковшов официально заявил в полицию, что завхоз Утробин, уехавший на заготовку продуктов, не возвратился. Ковшов просил разыскать завхоза.

— Боюсь, что произошло несчастье: у него крупная сумма денег на закупку мяса.

Теперь, когда в больнице не стало Утробина, Ковшов особенно остро ощутил, как ему нужен был Илья Данилович, какую важную роль он здесь играл. И не только в том дело, что Утробин — человек находчивый и хозяйственный, но и в том, что он являлся моральной опорой для Ковшова.

А сейчас опора Ковшову была особенно нужна: тучи над больницей Красного Креста сгущались.

Князь Батмиев изводил больницу мелкими придирками. То и дело он требовал сведения, как понимали в больнице, совершенно ему не нужные. Зачем, например, данные об электропроцедурах за неделю? Или о количестве остающихся на ночь дежурных по отделениям?

Чтобы «не дразнить гусаков», сведения представлялись. Составление их не вызывало трудностей — все данные брали «с потолка». Ни разу медико-санитарное управление не сделало замечаний — сводок там просто не читали.

Дважды по проискам Батмиева пытались выбросить больницу из помещений санатория на улицу. Первый раз, когда немецким властям нужно было развернуть новый госпиталь. Тогда Ковшову удалось уговорить гитлеровского гарнизонного врача пообещать полностью освободить санаторий «Совет», где можно быстро открыть госпиталь. Так и было сделано.

Немецкие оккупационные власти поручили городской управе открыть специальный госпиталь «для русских добровольцев немецкой армии». Батмиев опять потребовал выселения больницы Красного Креста. Было предписано убрать раненых в двадцать четыре часа, сдать по акту в целости все оборудование, инвентарь, мебель, аптеку, кухню и столовую с посудой и утварью. Все работники больницы должны, говорилось в письме, оставаться на местах для обслуживания русских добровольцев немецкой армии.

Ковшов решил обратиться к коменданту майору Боолю, предварительно посоветовавшись с Симоновой.

Симонова не рекомендовала идти на прием к коменданту. Она напечатала что-то на машинке и, попросив Ковшова обождать, вошла в кабинет Бооля. Пробыла там несколько минут. Вернувшись, села за стол, вызвала по телефону бургомистра:

— Господин Бочкаров, вы просили у господина коменданта разрешения на занятие помещений под госпиталь русских добровольцев. Господин комендант рассмотрел вашу просьбу. Через час пришлите за документом… Нет, нет, не нужно благодарностей… Господин комендант очень занят.

Положив трубку, она дала Ковшову прочитать бумагу, с которой ходила в кабинет и на которой еще не просохли чернила в подписи коменданта. Под госпиталь изменников отводились корпуса соседнего с больницей санатория. Немецким властям предписывалось не чинить препятствий городской управе в создании там госпиталя и освободить помещения, если они окажутся занятыми.

— В шесть часов вы, Фаина Трофимовна, будете дома? — спросил Ковшов.

Симонова, понимающе взглянув на него, кивнула.

Выходя из комендатуры, Ковшов представил, какие будут лица у господина бургомистра и князя, когда они прочитают документ.

Вечером Данилов отвез на квартиру Симоновой ковровые дорожки…

Князь был взбешен неудачами. Вскоре он потребовал поименный список больных. Ковшов решил объясниться с Батмиевым. Начальник медико-санитарного управления принял Ковшова высокомерно и сразу пошел в атаку:

— Господин главный врач, мне приходится не раз напоминать через подчиненных о том, что вам по должности известно…

— Что именно вы имеете в виду?

— Потрудитесь титуловать!

— Я вас не понимаю.

— Титуловать меня «ваша светлость», черт бы вас побрал!

— Не понимаю, на каком основании требуете вы титулования, господин начальник медико-санитарного управления.

— Мой род, род князей Батмиевых, известен с древнейших времен, он возвышается над другими родами, как Эльбрус над остальными горами. Потрудитесь впредь…

— Не рассчитывайте, господин Батмиев! Оккупационные власти не восстанавливали сословные привилегии, в том числе и титулы. Вы требуете представления поименного списка больных. На каком основании?

— Вы укрываете большевиков и комиссаров!

— Господин помощник начальника гестапо и сам господин Гельбен, удостоивший больницу личным посещением, убедились, что мы никого не скрываем. Господин начальник гестапо разъяснил мне, что все раненые, находящиеся на излечении в больнице Красного Креста, являются военнопленными немецкой армии. Следовательно, они не подлежат контролю со стороны гражданских властей города, в том числе и медико-санитарного управления. Списки раненых мною уже представлены в гестапо и военному коменданту. Если они интересуют вас — обратитесь туда. Без особого разрешения гестапо представить их вам не могу.

Князь бесился, но Ковшов так спокойно упоминал гестапо, так просто называл фамилии батмиевских богов, что князю пришлось сделать вид, что он смирился.

— Вы представили списки в гестапо?

— Я уже сказал об этом. Их просматривал господин Венцель.

— Извините, господин Ковшов, меня ввели в заблуждение.

— Достойно сожаления, что сотрудники необъективно информируют вас.

Обдумывая потом этот разговор, Ковшов упрекнул себя за резкий тон. Но очень уж надоел этот князь с его претензиями.

В больнице, конечно, понимали, что этим не кончатся происки предателя, что он их в покое не оставит.

Так оно и было: Батмиев готовился нанести решительный удар. Прибрать больницу к рукам мешал Ковшов. Значит, следовало убрать Ковшова. Склонить к этому бургомистра Батмиеву было нетрудно. Начальник полиции Курицын получил подробный инструктаж, как провести операцию.

Старший полицейский пришел в больницу в сопровождении двух полицаев и какого-то человека в потертом костюме.

— На основании решения господина бургомистра, — заявил Ковшову старший полицейский, — вы снимаетесь с должности главного врача больницы общества Красного Креста. Городская управа назначила врачом господина Хартюва. (Жест в сторону потертого костюма.) Он вступит в управление больницей, а вас мне приказано доставить в полицейское управление. Идемте!

— Больницу никому передавать не буду, — ответил Ковшов. — Господин Хартюв может пока идти куда ему хочется. В полицейском управлении все выясним. Пошли.

Курицын был сух и официален. Он подтвердил все, что сказал старший полицейский, добавил, что Ковшов — красный и доверять ему городские власти больше не могут.

— Согласовано ли это решение с немецкими оккупационными властями? — спросил Ковшов.

— В этом нет нужды. Ваша больница не находится под их покровительством. Она полностью во власти городской управы.

— Вы уверены в этом, господин начальник полиции?

— Я говорю то, в чем уверен, господин бывший главный врач!

Ковшов достал из нагрудного кармана бумажку и передал ее Курицыну. Тот нехотя развернул ее и лениво стал читать. Потом впился в строчки глазами и уже через минуту звонил бургомистру.

— Господин бургомистр! Докладывает начальник полиции Курицын… Господин Ковшов доставлен ко мне. Он предъявил документ о том, что его нельзя снимать с должности главврача… Господин бургомистр, тем не менее такой документ имеется. Читаю: «Справка. Выдана главному врачу больницы общества Красного Креста господину Ковшову Петру Федоровичу в том, что без ведома военного коменданта города он никем не может быть снят с этой должности. Военный комендант майор Бооль»… Да, да, все подлинно. Слушаюсь! Будет сделано, господин бургомистр…

Положив трубку на аппарат, Курицын уже более любезно заговорил с Ковшовым:

— Господин Ковшов, этот документ в корне меняет дело. Приносим свои извинения. Все остается по-старому. Вы свободны, господин Ковшов.

Курицын проводил главного врача до двери. Но как только Ковшов вышел в приемную, дюжие полицейские схватили его, вывернув руки за спину.

— Что это значит? — громко спросил Ковшов.

— Нагулялся ты, Ковшов. Отдохнешь, а потом — в расход…

На шум выглянул Курицын.

— Отставить! Оставьте господина Ковшова в покое! — крикнул он полицаям.

— Как оставить? Вы же приказали по выходе от вас хватать его — и в камеру, — оторопело сказал старший.

— Дурак! Приказа не было! Пошли вон, кретины! Господин Ковшов, извините дураков — печальное недоразумение.

Ковшов, не вдаваясь в объяснения, вышел из полицейского управления и направился в комендатуру: нужно было немедленно поставить в известность Симонову о том, что справка предъявлена.

Симонова не удивилась сообщению Ковшова.

— Все ясно. Бочкаров просится на прием к майору: они все-таки решили добиться своего.

— Вам не грозят неприятности? — встревожился Ковшов. — Бочкаров встретится с комендантом, а содержания предъявленной мной бумаги, я полагаю, господин Бооль не знает, хотя и подписал ее.

— Он же по-русски ни бе ни ме не понимает… Будьте спокойны, господа из городской управы не будут приняты майором.

Когда бургомистр явился в приемную коменданта, Симонова сообщила ему, что майор Бооль очень занят и никого не принимает.

— Но, госпожа Симонова, мне необходима срочно хотя бы пятиминутная аудиенция. Я очень прошу.

— Если настаиваете, я доложу господину коменданту.

— Понимаете, мы решили снять Ковшова с работы в Красном Кресте и арестовать. Он ловко замаскировавшийся большевик. Чем они там занимаются — можно предполагать. А у него на руках документ от господина коменданта. В нем сказано, что Ковшова нельзя снять с работы в больнице без ведома господина коменданта…

— Я поняла вас, господин бургомистр. Буду докладывать почту — сообщу господину коменданту ваше дело и передам просьбу об аудиенции.

Бургомистр ушел. Часа через два Симонова позвонила ему по телефону:

— Господин бургомистр, комендант майор Бооль не сможет вас принять ни сегодня, ни завтра. В отношении смены главного врача он просил передать вам: пусть все остается как было. До свидания, господин бургомистр.

* * *

А жизнь шла своим чередом. Деревья в садах около маленьких домиков еще недавно были унизаны плодами. Теперь редко где увидишь яблочко на ветке. Урожай убран, но воздух все еще настоян на крепком яблочном аромате.

Чеботарев чувствовал себя плохо, но не прекращал своих обходов. Часто садился отдыхать на скамейках около домов. Раньше на этих лавочках всегда — и днем и вечером — сидели женщины. Теперь улицы пусты, как будто большая жесткая метла прошлась по ним и вымела всех. Но жизнь продолжалась, только не на виду. Вот торопливо пробежала женщина. Вот мальчишка вышел за ворота, быстро стрельнул глазами вправо, влево и скрылся. Потом сразу же вышел на улицу мужчина с рукой, прижатой к груди. Размахивая другой, он быстро прошмыгнул через улицу и исчез в калитке напротив… По улице идет женщина с раздувшейся кошелкой, из которой торчат перья зеленого лука. Чеботарев всматривается в нее, безошибочно определяет, что под луком — стерильный материал для перевязки: медсестра обходит раненых. Чеботарев не здоровается с ней, да и она равнодушным взглядом скользнула по нему и безмолвно прошла дальше…

С некоторых пор Чеботарев садился отдыхать чаще, чем требовалось. Садился, посасывая погасшую трубку, прикрывал глаза, как в дремоте. Он заметил, что на улицах стали появляться какие-то подозрительные люди. Ходили они не спеша, вразвалочку, загребая ногами дорожную пыль. Казалось, безучастные ко всему, они тем не менее зорко осматривали улицу, дома, тех прохожих, что встречались им. Чеботарев не раз наблюдал, как и его самого изучающе рассматривали.

«Чьи эти ищейки? Гестапо или полиции? — думал Чеботарев. Потом решил: — Как будто важно — чьи… Вражеские».

Наблюдая несколько дней, Чеботарев убедился, что одни и те же улицы «вынюхивает» один и тот же человек. Очевидно, они закреплены за участками. Значит, надо срочно менять систему обслуживания больных на дому.

Чеботарев побывал у врачей, предупредил всех. Договорились, что только раз в неделю врач или сестра появится на улице. Дома, где больные могут незаметно собраться группой в несколько человек, должны быть известны, надо сообщить раненым время посещения врача или сестры.

— На следующую неделю назначается другой день, и приходит уже другой человек, которому рассказано все о состоянии ран, об адресах.

Иногда появлялась необходимость госпитализировать того или иного раненого. Делалось это просто: его привозили днем на бричке или ручной тачке, если он не мог прийти сам. Больница не отказывала в госпитализации и гражданскому населению.

Подлеченные уходили из больницы в ночную пору через забор. Труднее было с лежачими, которых надо было из больницы переправлять на квартиру или вывозить из города. В таких случаях Чеботарев вызывал из окрестных станиц к определенному времени подводу на окраину. За несколько дней до срока больного ночью на носилках перетаскивали через забор и укрывали в доме поблизости. На следующую ночь его переносили дальше от больницы. Несколько суток занимала эта операция, прежде чем станичник уложит на заботливо взбитое сено в бричке советского воина, которому по заключению врачей или по соображениям конспирации лучше было покинуть город.

Незнакомцев, что лениво прохаживались по улицам, население скоро узнало, научилось ускользать от их недреманого ока. Труднее было с некоторыми «своими», обитавшими рядом.

… К Палашке зачастили полицаи. Разбитная бабенка всю войну промышляла на базаре — покупала, перепродавала. На улице ее все звали Палашкой-спекулянткой.

Соседей встревожили новые знакомства спекулянтки — может по злобе донести, а может и без умысла сболтнуть: язык у таких не на привязи.

После очередного приема гостей, рано утром Палашка-спекулянтка прибежала к соседке:

— Что делать, соседушка, ума не приложу. — Голос Палашки был необычно тих и тревожен.

— У тебя же ума палата, ты все знаешь и умеешь, — отвечала соседка всполошенной бабе. — Что тебя растревожило?

— Знаешь, соседушка, были у меня парни из полиции, ну, выпили, пели, плясали…

— Разве? — удивлялась соседка. — Знать, крепко сплю, ничего не слыхала.

— Зашли разика два-три, а сегодня под дверью вот это нашла. — Она протянула смятый листок ученической тетрадки.

Соседка взяла бумагу, разгладила ее, посмотрела на печатные буквы, написанные простым карандашом.

— Без очков не вижу, что там.

Палашка взяла бумагу и стала читать. На многих словах она спотыкалась.

— Ты все, милая, читай. Чего мычишь?

Палашке пришлось читать и такие слова, которых не печатают в книгах. В письме говорилось о ее поведении в совершенно определенных выражениях.

— «Если не одумаешься, — будешь острижена, ходи босоголовой. Не поможет и это — не быть тебе живой… — Палашка всхлипнула, утерла передником нос, продолжала: — От нас не скроешься, найдем. Письмо сожги и не пикни».

— Смотри ты, как тебя обрисовали. Рядом живу — и не знала. Говорят, старым плохо спится, а я — как убитая. Свету нет, вот и храплю, да и глуховата стала.

Палашка нетерпеливо прервала:

— Что же делать-то? Они ведь все могут…

— Пойдем-ка в хату, — пригласила старуха.

На кухне открыла дверцу печки, где рдела маленькая кучка углей.

— Бросай, как велено.

Огонь лизнул бумагу с одного края и оборвался на другом.

— Сама-то что думаешь?

— Да пропади они пропадом, эти нахалы… На базаре торговать не дают, пристают со своим, мужчинским.

— Придумали тоже: обреем, — улыбнулась старуха. — Срежут твою прическу — и платком не укроешься. Самый большой позор женский. А потом наши вернутся… — раздумчиво продолжала она. — Отвадить дружков-то придется.

— Да как же? Как репей пристали.

Старуха знала о письме раньше, чем прочитал его адресат, но не подавала и виду. По-соседски дала совет:

— Ты недели на две-три уйди куда подальше. Родственники-то есть? За хатой я уж присмотрю…

Находились родственники. Палашка перебиралась в другую часть города, не появлялась на базаре. Патриоты и здесь с нее глаз не спускали: попробуй она взяться за старое — придет еще одно «послание»…

А на старом месте соседка-старуха объяснила полицаям:

— Уехала, милые, уехала. Попутчик подвернулся, за мукой отправилась в станицу. Недели три, говорила, проездит. Так что нет Палашеньки, улетела голубка наша.