Некоторое время я ехал в тишине, в голове все еще звучал голос Шарлен. О ней не было ничего слышно с тех пор, как «Stingrays» посреди тура в шестьдесят седьмом прекратили существовать по причинам, известным только Деннису. Вскоре после этого она вышла за него замуж. В книгах по истории рока официально значилось: «ушла на покой».
Когда я в эти годы вспоминал ее — а я вспоминал! — то каждый раз неохотно приходил к выводу, что она, должно быть, неврастеничка. Если и не была ею с самого начала — наверняка стала теперь, после пятнадцати лет взаперти вместе с ним в этом дурдоме. Обычно я представлял ее себе как чокнутую жертву рок-н-ролла, чем-то вроде вышедшей в тираж Аниты Палленберг — толстой, вечно под кайфом, бредущей, шатаясь, по коридорам, в заляпанном балахоне в гавайском стиле, перешагивая через иглы для подкожных инъекций, воткнутые в ковер. Героиновая преисподняя.
Но сейчас я не был в этом так уверен. Голос, который я слышал, не имел ничего общего с воображаемыми картинами. Это был ясный, чистый голос. Хотя он был полон одиночества, это чувство было светлым, в нем не было жалости к себе и самолюбования наркоманов.
Но, с другой стороны, можно ли судить по голосу? В конце концов, это был ее инструмент; это могло быть все, что у нее осталось. Она почти наверняка стала апатичной самодовольной коровой, занятой только мыльными операми и мороженым «Хаген Даз», а до фортепиано добирается раз в сто лет. А может, она теперь была алкоголичкой, целыми днями тянула вермут, а я просто попал рано утром, и она еще не успела присосаться к бутылке. С ней должно было быть неладно, причем что-то серьезное — раз она до сих пор жила с ним.
Но голос! Этот голос, такой душевный, открытый, бесхитростный. Такой юный. Если бы я не знал, кому он принадлежит и что этой женщине уже далеко за тридцать, я мог бы подумать, что он держит девочку-подростка взаперти в одной из верхних комнат.
Я включил радио — вообще-то чтобы поставить кассету Денниса — и вновь услышал ее голос. И хотя я понимал, что это всего лишь случайное совпадение — то, что один из каналов как раз передавал одну из песен «Stingrays» — меня аж подбросило.
«Когда мы целуемся» — нахлынули из динамиков искрящиеся волны романтической эйфории, сверкающие, как зеленовато-синяя океанская гладь справа от меня.
Я поспешил вернуться в настоящее, и меня вновь унесло в фильм о Черил Рэмптон, туда, где мы…
…целуемся на влажном от пота диване, экран телика мерцает сквозь клубы дыма марихуаны, игла проигрывателя потрескивает в одной из дорожек на пластинке Джеймса Брауна.
— Скотт, — шепчет Черил (а мы все ближе и ближе), — ты надеваешь что-нибудь?
— На мне только носки. Хочешь, я их тоже сниму?
— Ты знаешь, о чем я.
Да, знаю, знаю. У меня все подготовлено. Припрятано в ящике комода, под всякими наградными карточками. Отодвигаюсь с острым болезненным ощущением.
— Может, лучше пойдем ко мне в комнату? — предлагаю я.
— А твои родители?
Объясняю, что они уехали на весь уикенд, и на беззвучном экране еще раз мелькает Чет Хантли — а потом Черил закрывает его своей бесподобной, великолепной попкой и выключает телевизор. И возвращается ко мне, треугольник влажных блестящих каштановых волос оказывается на уровне моего лица.
Мы перебираемся в мою комнату и не выходим оттуда несколько часов. А когда наконец выбираемся наружу, просто умираем от голода. Я предлагаю ей переночевать у меня, и она, придумав отмазку, звонит домой. Но никто не берет трубку. Она начинает тревожиться, но тут видит, что уже одиннадцатый час; значит, мать точно пьяна в стельку и вырубилась, говорит она мне.
Мы отправляемся в ближайший «Чертик из табакерки», окошко для заказов — в пластиковой фигуре клоуна. Когда мы тянемся забрать свой заказ и расплатиться, на секунду я замираю — очень уж похоже, что девушка в окошке плачет. Потом до меня доходит, что у нее, видимо, простуда. Мы с Черил жадно едим в машине.
В субботу утром мы делаем кофе и по косячку и в конце концов сползаем со скользких пластиковых табуретов, какие бывают в уличных кафе, в приступах бессмысленного смеха. Около полудня мы решаем съездить на берег, завернув в Ломиту, чтобы Черил могла заскочить к себе за купальником. Я паркуюсь в квартале от ее дома и жду, пока она вернется с бикини и пакетиком травки. Она возвращается в тревоге. Говорит, что матери не было дома всю ночь и уходила она вчера в спешке; на столе остался недоеденный обед, а дверь оставалась нараспашку.
Черил все еще беспокоится, когда мы доезжаем до пляжа, на котором удивительно безлюдно, учитывая, что сегодня суббота, и день теплый.
— Если до завтра она не вернется, можно будет позвонить в участок, спросить, не арестована ли она, — говорю я, и это вполне разумное предложение, учитывая, что несколько раз ее мать уже забирали, когда она была пьяна в стельку.
А потом мы изо всех сил стараемся, чтобы то, на что не можем повлиять, не испортило нам уикенд, и, благодаря травке и восьмидорожечному дребезжанию, нам это удается.
Этой ночью мы снова занимаемся любовью часами. Я прямо одурманен ею, я весь принадлежу ей. И когда позже мы лежим, обнявшись, на кровати, наступает настоящий приход — потому что по ее глазам я понимаю, что она тоже любит меня. И влюбилась не только что. Я вижу, как она наблюдала за мной все те месяцы, что прошли с нашего знакомства, так же, как я следил за ней. Но теперь нет нужды изображать невозмутимость.
— А ведь это ты звонил мне тогда ночью, да? — говорит она. — И всю ночь крутил песню «Beehives». Это ведь ты был, правда?
Похоже, ее это забавляет. Мне и самому забавно, я пожимаю плечами, смущенный — но лишь чуточку.
— Ну что тебе сказать? Я был жутко пьян.
— Мать бесилась, просто икру метала, — она поцеловала меня в грудь.
— Могло быть и хуже. А если б я на всю ночь Пэта Буна поставил? — мы рассмеялись.
— Вот он-то моей матери понравился бы.
— А тебе?
Она целовала мой живот, член терся о ее щеку.
— Не думаю, что я была бы сейчас здесь, если б ты тогда так сделал.
Следующее утро; я жарю яичницу, и тут она включает телик в комнате отдыха.
— Да там ничего сейчас нет, одни религиозные шоу, — кричу я ей.
— Черт, а это что?
Вбегаю и вижу прямую трансляцию — группа людей в забитом толпой проходе, здоровенный парень в летнем костюме и ковбойской шляпе, и отряд полиции в форме. Потом через толпу ведут какого-то парня, совершенно неприметного, чем-то смахивающего на кролика, и тут хлопает петарда. Кто-то говорит: «Его убили! Застрелили! Убили Ли Освальда!»
И начинается сплошная свалка, и мы оба ошарашены, потому что это реальные события, это не шоу, все происходит на самом деле, а мы, как видно, пропустили что-то очень важное, и яйца горят на сковороде, а я все стою столбом и не могу двинуться с места.
— Что это еще за Ли Освальд? — говорит Черил. — Да что, блин, происходит-то?
Мы выясняем. Черил бьется в истерике, плачет, не верит; особенно на нее давит то, что все это происходило целых два дня — а мы совсем ничего не знали об этом.
— Мне надо было раньше сообразить, что что-то не так, еще вчера, когда мы приехали на пляж, а там никого не было, — говорит она сквозь слезы.
Я не плачу. Я ошеломлен, но делаю все, что могу, лишь бы успокоить ее. Мы выясняем, что вчера ее мать выскочила из дому и напилась так, что ее забрали в психиатрическое отделение Клиники Харбора, и она пробудет там всю следующую неделю, а Черил остается пока сама по себе.
Ближе к вечеру я отвожу ее домой, потому что сегодня должны вернуться мои родители. Я знаю, что по крайней мере еще несколько дней она будет жить одна. Она обещает позвонить. Я обещаю приезжать, но в глубине души беспокоюсь. Это нелогично, но у католиков чувство вины тоже логикой не отличается. Вот это-то меня и тревожит: ее католическое воспитание и то, что она может каким-то образом чувствовать странную вину за то, что мы трахались в то самое время, когда умер президент. Конечно, это все чушь. То, что мы делали, не было причиной его смерти; в такое мог поверить только совершеннейший религиозный психопат. Но я тревожусь. Я не хочу потерять ее. Я не хочу, чтобы то, что у нас началось, было каким-либо образом запятнано.
Мои страхи оказываются беспочвенными. В понедельник я приезжаю к ней домой, мы вместе смотрим похороны, и я понимаю — то, что в эти тяжкие для всего народа дни мы были вместе, лишь сблизило нас еще больше.
— Я рада, что ты был со мной, когда я об этом узнала, — говорит она мне.
— И я рад, что ты была со мной, — отвечаю я — и понимаю, как много значат для меня эти слова. На экране показывают Кеннеди, его лицо и имитация тела залиты пластиком, рельефно, как на карте — и все это задрапировано темно-синими лентами.
Так что наша любовь началась рядом с трагедией. Но в последующие недели, а затем и месяцы, мы неразлучны — насколько могут быть неразлучны влюбленные подростки, каждый из которых живет пока что с родителями.
На уикенды я часто остаюсь один, и мы приезжаем ко мне. У родителей дело явно идет к разводу, мама все чаще и дольше бывает в Сан-Диего — там у нее археологический проект; — а отец окончательно, почти маниакально погрузился в работу с бойскаутами. Проблемы могли бы быть с Джоем, моим младшим братом, если бы отец не брал его с собой. В нашей семье так: мама крутит на стороне с каким-то там археологом, а отец строит из себя мученика. А Джой в свои двенадцать лет — точная копия отца. Почти всегда мне удается сбыть его с рук под присмотр родителей кого-нибудь из его лучших друзей. Но как-то раз он возвращается не вовремя, и едва не застукивает нас с Черил за тем самым делом. Она голышом прячется за дверью моей комнаты и старается не засмеяться, а Джой с подозрением смотрит на меня и интересуется, не видел ли я его набор для сбора яда у змей.
Как-то в пятницу вечером мы с Черил занимаемся все тем же в гостиной, на ковре, перед камином — и тут раздается щелчок ключа в двери. Мы хватаем в охапку одежду, перебегаем в холл, а мама входит, напевая себе под нос мелодию из «Мондо Кане».
Заметив огонь в камине, она перестает петь.
— Скотт?
Съежившись, я натягиваю штаны, но член оттопыривает ткань, а рубашки, чтобы прикрыть все это, нет. Нельзя, чтобы мама увидела меня в таком виде. Черил застегивает молнию на юбке, торопливо заправляет блузку, изо всех сил сдерживая хихиканье.
— Скотти? — зовет мама и широкими шагами направляется к холлу.
Черил вдруг становится серьезной:
— Я все улажу, — шепчет она.
Я кидаюсь в свою комнату, оставив Черил перехватывать маму у дверей холла.
Натягивая клетчатую фланелевую рубашку «пендлтон», чтобы прикрыть бугор на штанах, я все жду, что внизу вот-вот произойдет взрыв. Но слышу только негромкие голоса.
Наконец выхожу в гостиную. В этот самый момент мама и Черил заходятся в смехе над тем, что сказала одна из них. Поворачиваются и смотрят на меня — они стоят у ротангового бара, где потягивают пиво. Мама улыбается, пожалуй, слишком широко. Самым обычным движением, будто никто ничего не видит, Черил застегивает пуговицы на блузке. Но все в норме, вроде бы все в норме. Я беру пиво из холодильника в баре и в несколько глотков приканчиваю больше половины.
Черил и мама продолжают стрекотать (говорят они об археологии, но я подозреваю, что идет и более глубокое, духовное общение), пока я не замечаю, что нам надо бы идти, если мы хотим успеть на фильм. Бессмысленная отмазка — мама явно прекрасно понимает, что прервала наш уикенд, но Черил подхватывает мою идею, а заодно — свою косметичку со сменой белья (которую мама словно и не замечает). Когда мы уже у двери, прибывает мамин любовник. Четырехсторонний обмен ослепительными улыбками, и мы с Черил уезжаем в ночь.
В школе мы не так сдержанны. Мы ходим обнявшись, и время от времени я замечаю полные злобы и зависти взгляды — в глазах моих ПВ-приятелей она все равно что черномазая. Если б я оттрахал ее в открытом кинотеатре для автомобилистов, а потом рассказал бы о своей победе остальным, это было бы совсем другое дело. Но здесь нечто большее; это любовь — и в этом наше преступление.
Но мне совершенно плевать, что они там обо мне думают, и они это знают. Я больше не играю по старым правилам; вообще ни по каким не играю. С Черил моя жизнь приобрела новый смысл. Что бы остальные ни думали, ни один не смеет сказать мне в лицо хоть слово.
Мы счастливы. Хотя мы с Черил вместе всего лишь пять месяцев, время словно растянулось, и каждый день длится бесконечно долго. Мы постоянно курим травку, а под кайфом кажется, что трехминутная песня играет не меньше часа. «Don't Worry, Baby» — эйфорическая рок-симфония, под которую мы катим по побережью в моем подержанном шевроле «бель-эйр» шестьдесят седьмого года с форсированным мотором.
Я ди-джей на танцах — вот и моя первая халтурка. Мне нравится ставить то, что они хотят: Лесли Гор, Конни Фрэнсис, «Paul And Paula», а потом соскользнуть на что-нибудь вроде «Please Please Please» или «Little Red Rooster» и смотреть, как девушки, ухоженные, как на рекламе шампуня «Брек», делают вид, будто их сейчас стошнит, а их дружки ерошат стрижки «ежиком» под Голдуотера.
Я танцую с Черил под «Hold Me Tight», и мы словно закапсулированы внутри экстатического зарева музыки, словно ограждены от злобы духа, царящей в мире.
Мы строим планы на будущее, сочиняя совершенно невероятные сценарии, катаясь голыми по моей узкой односпальной кровати, а солнечный свет пробивается сквозь листву эвкалиптов и стекло окна. Мы мечтаем: когда наступит лето, мы уедем в Грецию или Марокко (куда занесет судьба) и больше не вернемся. Денег у нас, конечно, нет. Еще мы собираемся, когда станем постарше, обзавестись собственным жильем — домиком на побережье в Хермозе. Там мы будем танцевать под солнцем, а бриз будет обсушивать наши потные спины. А до окончания школы еще два года, длиной в целую вечность.
Мы развлекаемся. Ходить куда-нибудь с Черил — это всегда нечто. Все оборачиваются на ее красоту и ее смех. Непривычный, заразительный до безумия смех, так смеются на «русских горках» — и такое нежное, ангельски прекрасное лицо.
Мы сами заражены безумием, любовью, которую не скроешь. Как-то в воскресенье мы отправляемся в блинную «IНОР» — после страстного, бешеного секса всю ночь напролет. Толпа — как в церкви. Мы втискиваемся внутрь, думаем о своем — и тут Черил совершенно случайно громко говорит «блядь». Семейка рядом оскорблена, нас просят уйти. Я отливаю на стоящий на парковке «рамблер», и мы, хохоча, уезжаем.
Как-то вечером, в «Уэлла Мьюзик Сити», мы крутим пластинку «Beehives» в одном из аппаратов для прослушивания; мимо нас проходит менеджер — и засекает, что мы занимаемся не только этим: моя рука теребит ее там, где сходятся штанины брючек-капри, а ее — жмет мой член через «левисы». «Здесь подобное недопустимо!» Обалдевшие, мы уходим и пытаемся допереть, где же мы припарковали машину.
И все же спокойные выходы — лучше всего. Неторопливые прогулки по берегу. Совсем как тогда на Редондо-Бич: в вечернем небе клубятся ярко-розовые облака, а она рассказывает мне об отце.
— Он ковбой. В Аризоне. Крутой!
— Ты с ним часто видишься?
— Да нет, не особо. У него другая семья, ну и все такое. Но он сказал, что я могу приехать к нему, если с мамой пойдет совсем плохо.
Это меня беспокоит. Что с мамой у нее плохо, это я знаю, но я не хочу, чтобы она уехала в Аризону. И еще кое-что тревожит меня — чувство, что она может приукрашивать правду.
— Он — ковбой?!
— Ну, сам-то он уже в отставке. Но живет на ранчо. Он ведь богатый. Понимаешь, он никогда не был женат на маме. Но все время присылал деньги. И подарки. Я знаю, он меня любит.
— Я тоже тебя люблю, — и я на ходу целую ее в щеку.
— Знаю, — легко, в ответ на шутку, говорит она. — Вот потому-то я все еще здесь.
Между нами царит легкость во всем, порой это изумляет меня. Мы можем разговаривать обо всем на свете. Мне не нужно следить за собой — и ей тоже. Даже и не думая об этом, мы, похоже, продвинулись к новой, более пресной стадии романа. Нам нет нужды устраивать игру в ревность и обладание. Мы — одна из тех счастливых пар, в которых каждый из двоих встретил свою половинку очень рано. Мы знаем, что любим друг друга — и что так будет всегда. Можем позволить себе расслабиться.
Но однажды, в пятницу вечером, я поджидаю ее в своем «шевроле» рядом с ресторанчиком Норма, это рядом с ее домом. Мы всегда встречаемся здесь, чтобы не нарваться на сцену с ее мамочкой. Она запаздывает. Начинается дождь. Наконец, сквозь покрытое каплями стекло я вижу, как рядом останавливается форд «вуди». Это машина Билла Холтнера, мудака, который поливает Черил грязью больше, чем все остальные — поэтому я довольно сильно удивлен, когда дверца форда распахивается, и она выходит из машины. Нарочно, провоцируя, Билл газует и с визгом шин стартует с места, а она идет под дождиком к моей машине и садится в нее. Я взбешен. Знаю, что это глупость, идиотизм, но сдержаться не могу.
— Что за херня, блин?
Она открывает сумочку, словно не замечая моей яростной вспышки. Внутри — пакетик с травкой.
— Ты же хотел, чтоб я это раздобыла.
Да, помню, мы говорили об этом. Обычно травку достаю я, но мой канал накрылся. Она сказала, что знает, у кого можно взять, но не упоминала, что это Билл. Все логично, но во мне бурлит адреналин, доводя меня до исступления. В голове крутятся поганые мыслишки, вроде «Да ну? И чем ты ему заплатила? Отсосала у него?». А она в это время вся сияет, как Хейди — что для меня служит лишним подтверждением ее вины. В конце концов она начинает трещать о том, куда мы можем съездить на пасхальные каникулы, а я никак не могу понять, почему же она не чувствует идущих от меня грязных волн — разве что просто не хочет их воспринимать? Скорее всего, так и есть.
Ей исполняется семнадцать, на день рождения я дарю ей серебряный ножной браслет. Она лежит на моей кровати, обнаженная, вытягивает правую ногу, браслет сверкает на солнце. Я берусь рукой за ее бедро, там, где треугольник ее волос пронзен солнечным лучом.
— Пожалуй, лучше я буду носить его на левой, — говорит она, теребя застежку. — Ч-черт, не могу расстегнуть эту штуку.
— В этом-то и смысл, — сообщаю я, пытаясь расстегнуть браслет. — Это браслет раба.
— Тогда ты тоже должен носить такой, — мягко говорит она. — Ты ведь мой раб, да?
— Да, похоже на то. Эх, надо было слушаться папу. Он ведь усадил меня рядом и предупредил.
— Серьезно?
Наконец мне удается расстегнуть браслет, нажав на застежку зубами.
— Ага, он говорил, что есть кое-что, чего никогда нельзя делать вместе с женщиной, а то на всю жизнь останешься ее рабом.
Я обвиваю цепочкой ее левую лодыжку, но теперь никак не могу застегнуть браслет. Ее это, похоже, не волнует.
— И что же это такое?
— А, ну он говорил мне… — кладу браслет в сторонку, — говорил, что как бы женщина ни просила, — развожу ее ноги в стороны, — никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах, нельзя делать вот так… — и утыкаюсь лицом в ее промежность, в пышный треугольник волос.
Этой ночью на ПВ обрушивается шторм. Мы смотрим по телику на потоки воды, слушаем о том, как размывает дороги. Из внутреннего дворика нам видны команды «Caltrans», они пытаются спасать дома там, внизу, на Португез-Бэнд. А мы здесь, наверху, в безопасности, мы шутим над этим, и я уже в ней, и целую ее, не переставая медленно двигаться вперед-назад вместе с ней.
— А что ты будешь делать, — спрашивает она, — если вдруг дом начнет оползать?
— Ничего, — отвечаю я, зная, что это единственно возможный ответ. — Какой смысл? Тогда все равно все, что тут есть, сойдет вниз по склону.
Мы оба смеемся, думая, что эта мысль весьма ясна и остроумна, и становится интересно — а вдруг это окажется правдой?
Конец пленки. Бобина закончилась, как раз, когда я подъехал к «Тропикане». Это была моя любимая серия, и заканчивалась она в нужном месте. Я знал, что в этом фильме будет дальше.
Нет, не то чтобы я вот уже двадцать лет каждую ночь смотрел фильм о Черил Рэмптон. Жизнь шла дальше. И в ней были три брака, куча авантюр — хватило бы сделать толстенный сборник песен кантри, были серьезные отношения, несерьезные отношения, несколько нарушений «закона о белом рабстве», ну и три-четыре свидания на одну ночь. Я любил, я ненавидел. Бывал увлечен, ослеплен блеском, измучен навязчивой идеей, удовлетворен, обманут, невъебенно слеп, одурачен вновь. У меня были рыжие, брюнетки, золотистые блондинки, панковские девицы с фиолетовыми волосами. Я оказывался в постели с типажами Шарон Тэйт и Линды Касабиан, Деборы Харри и Дебби Бун, Пэт Бенатар и Пэтти Херст, Дайаны Росс и «Большой Мамы» Торнтон, Бьянки Джеггер и теми, которые без «Бинаки» ни шагу, настоящими китаянками и теми, что задвинулись на «China White», латиноамериканскими «спитфайерами» и германскими «мессершмитами», ирландками с веселыми глазами и итальянками с ямочками на локтях. Я приводил домой моделей и звезд кино, секретарш и психопаток, телефонисток, комедийных актрис, писательниц, массажисток, рок-певиц, женщин-борцов на грязевом ринге, домохозяек из Сими-Вэлли, вдов из квартала Бель-Эйр, фотомоделей косметики «Avon», популярных дамочек, бывших «первых леди», кассирш из минимаркета «Севен-Элевен», докторов наук и недоразвитых тупиц, специалисток по химии и официанток из коктейль-баров, двойников Греты Гарбо и добродушных кретинок, монахиню (по крайней мере, одну), девственницу пятидесяти двух лет, двенадцатилетнюю девчонку-скаута, которая оказалась проституткой. У меня были женщины низкие, высокие, толстые, тощие, с большими сиськами, маленькими сиськами, совсем без сисек, с одной сиськой, с тремя сиськами. Были умнейшие и красивейшие женщины мира — и самые безмозглые и уродские бляди на земле. И я любил их всех. У меня в памяти — целое хранилище: отличные трахания, поганые трахания, так себе трахания, трахания бешеные, вялые, незабываемые, мучительные, психоделические; такие трахания, что я до сих пор пью, лишь бы забыть — и такие, что я до сих пор пью, чтобы их вспомнить; трахания, что заканчивались слишком быстро, трахания, что затягивались слишком долго; трахания, прерванные появлением бойфренда или мужа, отца или подруги-лесбиянки, извещавших о прибытии к дому отблеском света фар на стене.
Но я не сидел двадцать лет сиднем, убиваясь по Черил. Мои терзания ограничились тремя годами, с шестьдесят четвертого по шестьдесят седьмой — это были годы карьеры «Stingrays». И даже тогда мое горе не было постоянным, оно возникало от случая к случаю, да и то ненавязчиво. И было сугубо личным делом. Ни один из новых друзей, которые появились у меня в колледже, не знал о Черил. Но когда по радио крутили «Stingrays», когда я слышал голос Шарлен, меня тут же уносил с собой фильм о Черил Рэмптон.
У меня была тогда подружка, и она строила козью морду всякий раз, как я прибавлял звук на песнях «Stingrays». Она считала их музыку устаревшей, архаичной, «замыленной», пережитком виниловой эры начала шестидесятых. Хезер предпочитала вечно актуальную современность — «Strawberry Alarmclock» или «Moby Grape».
В начале шестьдесят седьмого «Stingrays», наконец, прекратили работу, и для меня это было чем-то вроде благословения. Их композиции были неразрывно связаны с моими воспоминаниями о Черил, и все то время, что они записывали новые песни, я не мог забыть о ней. А когда закончили — я освободился. «Stingrays» исчезли из эфира буквально за одну ночь, их смыла волна психоделии, которая вынесла на гребень Джими Хендрикса, альбом «Sgt. Pepper» и группу «Cream».
Теперь «Stingrays» крутили только на радиостанциях с темой «мелодии нашей юности», где песня «Люби меня этой ночью» по-прежнему входила в число фаворитов. И теперь я пересматривал эпизоды из фильма о Черил Рэмптон, лишь случайно, мимоходом услышав где-нибудь «Stingrays». А сам не ставил их альбомы уже много-много лет.
Сейчас я слушал именно «Stingrays». Там, в своей комнате, на втором этаже мотеля «Тропикана», я поставил вторую сторону альбома «Грезы на впрыснутом топливе».
Зачем я так поступил с собой сегодня?
Частично, наверное, из-за Линн. Шутки в сторону — я связывал с ней огромные надежды. Она, конечно, была шизоидной — рассуждения и эмоции просто рвали ее на части. Но нам было хорошо. В начале вообще все было просто здорово. И я любил ее. Правда, не думаю, что был в нее влюблен. Как-то мы с ней обсуждали это, и сошлись на том, что сама концепция «влюбленности» представляет собой «незрелую фантазию, угнетающую личность» (это действительно ее слова); в средней школе через эту стадию проходят практически все — просто потому, что не знают ничего лучшего. А вот у нас, согласно Линн, были «зрелые взаимоотношения, основанные на взаимной поддержке». До той самой ночи, когда она обвинила меня в том, что я пытался изнасиловать ее во сне.
Вторая сторона заканчивалась «Раем в зеркале заднего вида» — чувственно-мечтательной, дивной песней. После пены исступленно-романтического утопизма, захлестнувшей все остальные композиции этого альбома, эта оставляла чувство теплого прощания: Шарлен одна в своей пастельной комнатке, в пригороде, тоскует по лету, которое только что закончилось:
За ее спиной падали в обморок разноцветные ангелы, дробно позвякивали музыкальные треугольники, словно капали слезы.
Поздним вечером, с ревом мчась по Сансет, я поставил, наконец кассету, Денниса. Я тянул с прослушиванием как только мог. Запись начиналась долгим шипением пустой пленки (это вам не «долби»!), усилив мои мрачные предчувствия. Я решительно не знал, чего ждать. Судя по фразе «новые формы музыки», скорее всего, там должно было оказаться какое-нибудь авангардное дерьмо из сплошных диссонансов. Эрзац Джона Кейджа, типа того. Или что-нибудь совсем уж психотическое — скажем, эмбиент-композиция, записанная через микрофон с крыши дома. Щебетанье птиц, лай собаки вдали, рев двигателя — хотя трудно было представить себе, чтобы Контрелл мог выдать подобный опус, как бы ни снесло у него крышу, не может быть, чтоб обошлось без бешено пульсирующего ритма ударных, словно все население Южной Америки взялось за маримбы и глокеншпили. Думаю, больше всего я боялся услышать что-нибудь характерное, но безжизненное, какой-нибудь перепев его прежних работ.
Музыка так и не послышалась. Раздался голос. Деннис говорил тихо и гортанно, микрофон был у самых его губ:
— О, ангел! Мой прелестный маленький ангел. Ты мой прелестный ангелочек. Ты вся.
Я сообразил, что это заставка. Вроде пародии на диско-рэп Барри Уайта.
Я ждал и не мог дождаться вступления басов.
Вместо них послышались звуки борьбы, шорох то ли одежды, то ли простыни. Голос Шарлен:
— Деннис, прекрати! Ты делаешь мне больно.
— Кто, я? — он издал сухой смешок.
— Ох, милый, нет! Не надо так! — Ее голос звучал обиженно, как у куклы, хотя в нем вроде бы проскользнула паническая нотка.
Звук пощечины. Голос Денниса:
— Заткнись.
— Но милый, я не смогу…
— А я говорю — можешь, уже смогла. Потому что ты все равно мой ангел. Мой ебаный ангелочек. Ты вся.
— Деннис, прекрати! Господи, милый, ты же меня убьешь!
Деннис рыкнул. Скрипнули пружины кровати.
— Ну ты, блядь!..
Шарлен вскрикнула:
— Нет, Деннис! Нет, нет!
Я нажал «Стоп».
Оба-на. Ну и что это за хрень?
Ну, прежде всего, здесь явно была ошибка. Он дал мне не ту кассету. Это уж точно не было музыкой будущего. Не мог же он свихнуться настолько, верно?
И что дальше? Они не могли ведь все это всерьез, а? Наверняка это была игра, пошленькая сексуальная игра. Он возбуждался, когда она делала вид, будто ей больно. Это льстило его самолюбию, а лести ему требовалось много, это уж точно. Должно было быть именно так. Это таилось в ее голосе, когда она заговорила голоском, как у куклы, несколько похожим на тот, которым в «Stingrays» пела особо слезливые песни.
А что можно было понять по его голосу? Что он измучен. И словно одержим. От восхищения к оскорблениям — всего за пятнадцать секунд. Почему? Она сделала что-то не так? Или эта перемена в нем тоже была частью игры?
Я действительно не знал, не мог быть уверен. Это было как подслушивать парочку, трахающуюся в соседней квартире. Звуки сами по себе очень обманчивы. Рычания и стоны могут звучать как пародия на похоть, которой и в помине нет. Порой можно подумать, что двое на кровати дерутся и каждый старается сделать другому побольнее — а на самом деле все наоборот.
Я подумывал насчет того, чтобы послушать запись дальше, но решил, что и без того услышал вполне достаточно. Скорее всего, это была игра. Но даже если нет — не мое это дело, чем они там занимаются, правильно? Я сунул кассету в футляр.
В пять минут первого заморгал телефон.
— Студия KRUF. С вами говорит не Джон Леннон, это невероятно непристойная подделка…
— Я дал тебе не ту кассету. Ты ее уже слушал?
— Нет еще. Я собирался…
— Не вздумай. Запись на этой кассете — исключительно личная, — он говорил спокойно и сухо. — Если ты услышишь хотя бы минуту этой записи, я буду вынужден убить тебя.
Я рассмеялся:
— Деннис, мелодрама тут ни к чему. Я ее еще не слушал, и уж теперь-то точно не буду. Что бы там ни было, она в полном…
— Где она сейчас?
— Здесь, у меня. Я тут совершенно завален новыми альбомами, и у меня просто времени не нашлось…
— Оставь ее. Я пришлю за ней кого-нибудь. И знаешь, дружище… — слово «дружище» он произнес так же, как говорил Джим Джонс в последний день своей жизни, — …я знаю эту пленку. И у меня есть сверхчувствительная электронная аппаратура. Если ты хоть раз ставил эту кассету, я об этом узнаю. И тогда я убью тебя, дружище. Я не вру. Мой телохранитель тебе кишки узлами завяжет, — и он повесил трубку.
Так-так. Я осмотрел кассету. В машине я не позаботился перемотать ее на начало. Теперь поставил на перемотку. Конечно, он был чокнутый. Нельзя определить, сколько раз слушали запись. Или можно? Я вытащил перемотанную кассету и еще раз осмотрел. На том месте, где я остановил пленку в машине, край ленты торчал чуть выше. Я покрутил катушки, надеясь, что пленка в кассете ляжет ровно. Не вышло. Решил развинтить корпус и перемотать ленту вручную, укладывая ее ровно. И тут подумал — да что за херня?! Я теперь что, должен разнюниться до соплей от страха перед невнятными угрозами какого-то конченого дегенерата, больного на голову? Господи, вот еще! Бог ты мой, да не может он всерьез нацелиться убить меня только за то, что я тридцать секунд слушал, как он валяет свою жену. Валяет, надо же, наше словечко из шестидесятых! Кстати, вот он вполне может до сих пор так говорить. Ну же, детка, давай поваляемся. Включи-ка «лавовую лампу».
Шарашимся — до потери мозгов.
Я поставил «В-52», вышел и положил кассету на стол в холле. Так что если Большой Уилли приедет за ней, я смогу уболтать его перейти из моего верного святилища — стеклянного купола — туда. Просто на всякий случай — вдруг ему захочется потренироваться вязать узлы.
Часы шли, но никто так и не явился. Я подсознательно ожидал еще одного звонка, но по телефону были обычные дела: вечные романтические посвящения; фанат, жаждавший послушать что-нибудь из группы под названием «Fuck» — либо это была шутка, либо какая-то местная панк-группа, о которой я ничего пока не слышал; красочная увертюра одинокого санитара; скабрезная заявка на «Misty» («Ни за что, детка, ползи назад в свою клетку»); и юная латиноамериканка, которая только что разругалась со своим парнем и проглотила штук тридцать колес. Я выспросил у нее адрес и передал его парамедикам в Пико-Ривера. Вот и доброе дело этой ночью сделал.
Было уже почти шесть, а за кассетой так и не пришли. Утренний ди-джей Эдди, ухмыляясь во весь рот, влетел в студию, напомнив мне, почему я предпочитаю ночные смены:
— Эй, смотри, что я нашел в холле! — он держал кассету.
Я забрал ее.
— Ага, это моя, — опускаться до объяснений я не стал.
— Доброе утро, Лос-Анджелес! — заверещал он в микрофон, пока я выбирался за дверь. — Вперед и вверх, ребята! Начнем-ка сегодня утро с «J. Geils Band»!
Я рванул к лифту, с его успокаивающей «Like а Hurricane» Нейла Янга в «мьюзаковской» версии. В машине я решил, что пора с этим кончать. Я уже двое суток толком не спал, еще не хватало, чтобы Большой Уилли опять приперся к полудню долбить в мою дверь. Я свернул с Сансет на автостраду Тихоокеанского побережья и погнал против общего направления в этот час пик: крыша опущена, из радио летел дребезжащий голос Рэнди Ньюмена, воздух уже раскалился, как в топке. До дома Контрелла я добрался в начале восьмого.
Учитывая время, я рассудил, что они или еще спят, или еще не ложились. Не желая беспокоить их ни в том, ни в другом случае, или рисковать еще одной встречей с их любимцами, я остановился у почтового ящика на воротах и приоткрыл его крышку. Я собирался бросить внутрь кассету, но тут из интеркома сквозь помехи раздался женский голос:
— Да, что вы хотите?
Это была миссис Контрелл. Я поглядел на дом и различил ее силуэт в забранном решеткой окне на верхнем этаже.
— Доставка, мэм. У меня тут коробочка «Коппертон» для Гиджет.
— Вы ошиблись адресом, — у нее оказался стервозный голос байкерской «мамочки». Я представил себе ее телеса и вздохнул.
— Шутка, миссис Контрелл. Это Скотт Кокрэн. Я привез вашему мужу пленку. Он собирался прислать кого-нибудь за ней, но…
— Пленку? Какую еще пленку? — в голосе зазвучали параноидные нотки. Может, она от прелюдина стала вопящим призраком, сиреной, с мозгами, мертвыми, как обломок коралла?
— Кассету. Ваш муж дал мне ее по ошибке.
— Ну… да… но его сейчас нет.
— Ничего страшного. Я опущу ее в почтовый ящик.
— Нет, этого делать не надо, — ворота начали открываться. — Он считает, что из нашего почтового ящика воруют. Лучше занесите ее в дом.
Я затушил окурок и подъехал к дому, где одна из луксорских дверей была открыта.
— Заходите, — позвала она тем же мерзким тоном.
Я быстренько перескочил из машины в дом (собак по-прежнему не было видно). В конце пустого холла я увидел идущий из кухни свет и учуял запах кофе.
— Я положу кассету здесь, на стол, — крикнул я, и тут она вышла из двери позади меня.
— Я заберу ее.
Я обернулся к ней, и мозги вырубило напрочь. Я расплылся в такой улыбке, что зубы засверкали как хромированные, глаза превратились в фары дальнего света, которые тут же взорвались. Моя голова пролетела сквозь ветровое стекло, колесо сокрушило ребра. Какое-то время, показавшееся мне несколькими минутами, я был абсолютно уверен, что вижу перед собой привидение.
Мое впечатление о ней, основанное на ее голосе, когда она пела, было безумным — но оказалось верным: она почти не изменилась. Деннис мумифицировался, да, а Шарлен осталась свежей, будто в шестьдесят седьмом ее заморозили и лишь сегодня утром вернули к жизни. Она словно шагнула с обложки первого альбома «Stingrays»: волосы торчали вульгарными каштановыми патлами, вишнево-красные губы, бледная кожа, такая же, как у Черил, светящаяся юным румянцем даже в жестком утреннем свете. Ее глаза — я никогда этого не замечал, ни одна фотография не передавала этого — были совершенно того же оттенка, что у Черил — такое же бледно-голубое сияние.
Она разбила мне сердце; ее нежные губы изогнулись в легкой саркастической усмешке, так похожей на улыбку Черил. Просвечивающее красно-синее шелковое японское кимоно едва прикрывало бедра, из него выпирали роскошные буфера «кадиллака» пятьдесят восьмого года; торчали упругие соски, показывая готовность к любым коллизиям — и из-за них мне захотелось запрыгнуть за ее руль, подобно Хаду, и гонять, гонять по всему побережью под запах паленой резины, пока у меня не пропадет стояк, и я не выведу из строя ее мотор.
— Так ты, значит, ди-джей, — ангельски произнесла она все тем же стервозным голосом, да еще будто у нее был полный рот жвачки.
— Так ты, значит, греза моей юности, — слышу я собственный голос, хриплый и напористый, как у Бельмондо, подсевшего на дексатрим.
— Сомневаюсь, — ее глаза шарили по моему телу. — У нас неплохо шло с латиносами и дешевыми пижонами. А ты, по-моему, все же из тех, кто заслушивался «Beach Boys».
— Все верно, и такое было. Но время от времени я ездил в скверные кварталы, затоваривался травкой и слушал «Stingrays» на «вибра-сонике» до полного окоченения.
Ну, слава Богу, она рассмеялась:
— Как-то одиноко выходит…
— Да нет, обычно мы ездили компанией.
— Ага, ага, знаю. Несколько прыщавых парней с кроличьими зубами.
— Больше было похоже на «Возвращающуюся королеву», — от ее улыбки я почувствовал себя отважным и невозмутимым. — Или на девушку из рекламы «Брек» со шпанской мушкой.
— Да неужели? Могу спорить, домой ты приезжал со следами губной помады на «бермудах».
— Так и было. А изо рта пахло анчоусами.
Она поморщилась:
— Пассажи вроде этого придержи лучше для своего эфира.
— Мы заезжали за пиццей, — объяснил я.
— Это то, что ты говорил Оззи и Хариет?
— Уорду и Джун.
— А помаду на штанах как объяснял?
— Платка носового не было. Ей пришлось вытирать губы о мою промежность.
— И что, тебе верили?
— Говорили, чтоб прекратил молоть чушь для озабоченных и шел к себе в комнату подрочить.
— Хороший совет, — она протянула руку за кассетой. — Только не говори, что с тех пор ты оттуда не выходил.
— Ну не совсем так, — я вложил кассету ей в ладонь. На ее пальце сверкнуло бриллиантом здоровенное обручальное кольцо, как зуб ухмыляющегося зулуса.
— Я обязательно ему передам, — сказала она, улыбаясь широко и непринужденно.
Кассета скользнула в карман ее кимоно, и она прошла вплотную ко мне, направляясь на лестницу. Я уловил сладкий запах дешевых духов с запахом тропических фруктов — такими же «Juicy Fruit» душилась Черил; как, наверняка, и многие другие девчонки. В магазине «Трифти» они стоили два бакса за унцию, вульгарные и возбуждающие, как хорошее траханье.
Она начала подниматься по лестнице, в солнечном луче блеснул серебряный браслетик на лодыжке.
— Я вообще-то ждал, что он пришлет за ней кого-нибудь, — я отлично понимал, что всего лишь пытаюсь тянуть время.
— А, ну да… — она остановилась и обернулась, и я заметил у нее на шее красную отметину. Это мог быть засос — а мог быть и кровоподтек, — …он сейчас в студии. Должно быть, у него из мозгов вылетело, — и она бесцеремонно двинулась дальше, вверх. — Из того, что от них осталось.
Я все стоял и смотрел на нее снизу вверх. Кимоно было коротким. Трусиков на ней не было. На верхней площадке она резко обернулась и посмотрела вниз.
— Знаешь, ты совсем не такой, каким я тебя представляла. Я имею в виду, судя по голосу.
— Я и не думал, что ты фанатка моей программы.
— Вовсе нет. По-моему, у тебя нет никакого вкуса.
— Но слушать-то приходится. Раз уж муж слушает.
Она презрительно фыркнула:
— У нас раздельные спальни.
Оба-на.
— А каким вы меня представляли, миссис Контрелл?
— Не знаю. Прекрасным принцем или, может, вроде того, — в тоне звучала издевка, но что-то подсказывало мне: не пропусти этот момент.
— С чего бы именно так, из-за Спящей Красавицы?
— Ага. Отрастить волосы, спустить косу из окна.
В солнечном свете ее патлы выглядели жесткими, как стальная стружка.
— Я бы попробовал по ней залезть, — ответил я. — Только боюсь, руки бы изрезал.
— Ну так иди по лестнице, — усмехнулась она.
Я заколебался. Она что, приглашала меня к себе прямо сейчас?
И тут она рассмеялась, легко, с оттенком вежливого здравомыслия, показывая, что это был всего лишь пустой флирт. Показывая, что она была просто динамщицей.
— Тебе лучше бы ехать отсюда, — предложила она почти любезно. — Он из себя выходит, если видит, что ворота открыты.
Она исчезла в коридоре верхнего этажа, и, видимо, решив, что я уже ушел, весело рассмеялась над чем-то. Я услышал, как захлопнулась дверь. И вышел.
Вернувшись в «Тропикану», я завалился в кровать. Погружаясь в дремоту, я рассеянно баловался со своим крантиком, думая о Шарлен. Но это были напрасные мечты. Она была не просто замужем — она была замужем за полным психопатом, способным, очевидно, на любую жестокость. Более того, хоть она и выглядела вполне нормально, по крайней мере внешне, но живя с таким типом, она ipso facto не могла остаться нормальной сама, как не может не покоробиться пленка, оставленная в раскалившейся под солнцем машине. Эх, а вот в мире получше…
И все же это казалось чушью. Ее голос, горестный, скорбный, берущий за душу. «С ней все кончено». Да как он мог сказать такое? Он что, в один прекрасный день решил засунуть ее подальше, обсыпав нафталином? Очевидно, да.
Как же она могла позволить ему это?
Несколько часов спустя я нащупал трубку трезвонящего аппарата:
— Алло?
— Зачем ты приперся в дом?! Почему не дождался?! — голос Денниса срывался в ярости.
— Так никто не приехал. Мне все равно было по пути, вот я и…
— Не было тебе по пути! По пути тебе было совсем в другую сторону!
— Слушай, Деннис, я еще до конца не проснулся. Ты же получил свою кассету, так в чем проблема?
— Я так понимаю, ты разговаривал с Шар.
— Ну да, кратенько. Я…
— Что она тебе рассказала? — резанул голос в трубке.
— Я не понимаю, о чем ты…
— Слушай, нет, послушай меня, ты должен кое-что уяснить, — он был на грани истерики, и явно старался не сорваться. — Шар больная, совершенно больная женщина, она вся расхерачена. Она патологически лжива. У нее серьезнейшие эмоциональные проблемы.
Живи я с тобой, у меня были бы не хуже, подумал я.
— Сочувствую, раз так.
— А потом ничего не было? Совсем ничего?
Налет вины лег мне на душу, затмив страсть.
— Ничего, — ответил я, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал невинно. — Я просто отдал ей кассету, и…
— Да, да, отлично, хрен с ней, я тебе верю, — зачастил он, как будто это вдруг страшно его обеспокоило. — Слушай, Скотт, ты просто должен приехать сюда прямо сейчас. Я делаю совершенно изумительные вещи. Есть моменты, которым не суждено повториться…
— Деннис, я очень ценю твое предложение, но у меня совершенно нет сил…
— Так ты что, не приедешь?! — он аж задохнулся от бешенства.
— Не сегодня, я правда…
— Ну и пошел на хер, дерьмо собачье! Кому ты на хрен нужен, ты, кретин недоделанный! Тебе, блин, выспаться важнее, чем присутствовать при ключевом событии в истории музыки, в истории саунда! Ну и хрен тебе в жопу и в морду! — он швырнул трубку.
Я устало рассмеялся, отключил телефон, перевернулся на другой бок и натянул на себя простыню. На миг мне показалось, что от моих пальцев едва заметно потянуло сладким запахом. Но это было лишь шуткой моего воображения.