Позднее я с облегчением и разочарованием обнаружил, что отнюдь не застыл в своем развитии, как мне казалось тем утром, но, несмотря на это, продолжал считать памятный день примечательной вехой, сменой этапов, какая бывает раз в жизни. А теперь запомним, что двадцать три года – решительный и определенный конец моего детства, и предположим, что каждый день у меня возникает постоянное количество новых мыслей. (Эти мысли только для меня новы и еще необдуманны, даже если остальные считают их избитыми и банальными; реальное количество этих мыслей не имеет значения – одна, три, тридцать пять или триста в день; оно зависит от эффективности фильтра, отличающего повторы от новинок, а также от моей способности мыслить по-новому – до тех пор, пока она остается постоянной.) Допустим, каждая из этих новых мыслей, возникнув, не разлагается до определенной степени в процессе анализа, а скорее остается целостной, чтобы потом в любой момент всплыть в памяти, даже если конкретное событие или более поздняя новая мысль, способные напомнить мне об этой ранней мысли, никогда не появятся. Известно, что моя память начала стабильно функционировать в шестилетнем возрасте. Исходя из этих трех упрощающих допущений, получим: к тому моменту, как в метро по дороге на работу я вдруг почувствовал себя взрослым, я должен был заложить на хранение детские мысли за семнадцать лет (23 – 6 = 17). Следовательно, заключил я недавно, мне необходимо и впредь прибавлять к этому запасу по несколько новых мыслей ежедневно, вплоть до сорока лет (23 + 17 = 40), и тогда у меня наконец скопится достаточно разношерстных зрелых мыслей, чтобы перевесить и вытеснить все детские – и я вступлю в возраст Совершеннолетия. Об этом моменте я прежде не подозревал, однако он быстро приобрел статус вожделенной, манящей цели. В этот миг я наконец обрету понимание, буду последовательно находить прошлому мудрое и взвешенное применение; у любого предмета, призванного мной на рассмотрение, появится целая кипа дополнений, датированных моим третьим или четвертым десятком лет, вытеснивших окрашенный в цвета новизны припев «когда мне было восемь», «когда я был маленьким» или «когда я учился в четвертом классе», в силу необходимости выступавший ранее на первый план. Средний возраст. Средний возраст!
Когда я на мгновение замер в двух футах от эскалатора в конце обеденного перерыва в день лопнувшего шнурка, с «пингвиновским» изданием «Размышлений» Аврелия и пакетом из «Си-ви-эс», я уже два года шел к великой цели, хотя покамест не сознавал этого отчетливо; другими словами, 2/17 и приблизительно 12% мыслей, которыми я располагал в тот момент, были взрослыми мыслями, а остальные – детскими, и с ними приходилось мириться.
По стечению обстоятельств как раз в это время эскалаторы были абсолютно пусты, никто не спускался и не поднимался, хотя обычно под конец обеденного перерыва здесь возникала толчея. Отсутствие пассажиров в сочетании с негромким гудением эскалаторов пробудили во мне признательность к этому металлическому подъемному механизму. Ребристые плоскости выезжали из-под вестибюльного пола и почти с ботанической методичностью распадались на отдельные ступеньки. В начале пути каждая ступенька становилась индивидуальностью, легко отличимой от остальных, но поднявшись на несколько футов, терялась среди других, поскольку взгляд перемещался короткими прыжками, следуя за медленным движением объекта, и иногда при прыжке падал на ступеньку выше той, за которой наблюдал; после этого невольно переводишь глаза на еще не сформировавшуюся часть подъема, где различить ступеньки легче. Это все равно что провожать глазами изогнутый выступ медленно вращающегося наконечника сверла или, визуально увеличив желобки на виниловом диске, пытаться войти в первый, пронестись по спирали, пока пластинка вертится, и почти сразу заплутать в серых витках.
Поскольку на эскалаторе не было других пассажиров, можно было сыграть в суеверную игру, которой я часто развлекался во время поездок; целью игры было добраться до самого верха раньше, чем кто-либо еще ступит на эскалатор впереди или позади меня. Старательно сохраняя скучающее выражение лица и размеренно скользя вверх по длинной гипотенузе, внутренне я изнывал от полуистерического возбуждения, подобное которому ощущаешь, когда за тобой одним гонятся при игре в пятнашки, но предварительно убедив себя и к концу поездки окончательно уверовав в то, что, если мой попутчик встанет на эскалатор раньше, чем я с него сойду, он или она замкнет цепь и поразит меня током.
В этой игре я часто проигрывал, но с тех пор, как увлекся ею, она стала для меня чем-то вроде возможности пощекотать себе нервы, и я поначалу вздохнул с облегчением, заметив голову некоего Боба Лири на верху эскалатора, ведущего вниз, – ведь с ним играть было бы невозможно. Мы с Бобом никогда не перебрасывались даже парой фраз, что вполне достаточно для знакомства в крупных компаниях, однако знали друг друга потому, что видели фамилии в списке полученных сообщений и на дверях кабинетов; ощущение дискомфорта, почти что вины, было связано с тем, что мы так и не удосужились взять на себя элементарную задачу представиться, и этот дискомфорт от встречи к встрече только усиливался. В офисе всегда присутствует остаточная группа людей, с которыми ты еще не знаком и не шутишь о погоде; этот остаток постепенно уменьшается, и Боб – один из последних его представителей. Его лицо мне настолько примелькалось, что нынешний статус незнакомца приводил в замешательство, и уверенность, что мы с Бобом следуем встречными курсами, он – вниз, а я – наверх, и обречены разминуться на середине, в двадцати футах над полом гигантского, похожего на склеп вестибюля из красного мрамора, где нам придется скрестить взгляды, кивнуть и что-то пробормотать, или упорно смотреть в пустоту, или сделать вид, будто мы пристально осматриваем свое имущество, остро нуждающееся в осмотре именно на эскалаторе, резко отвернуться в момент вынужденной близости, словно рядом никого нет, и таким образом перенести простой факт, что мы ни разу не обменялись любезностями, в высшую плоскость неловкости, – эта уверенность переполнила меня отчаянием и отвращением. Я решил проблему; застыл на полушаге в ту же секунду, как заметил Боба (еще до того, как он ступил на эскалатор), вскинул вверх указательный палец, будто вспомнил нечто позабытое, и торопливо направился в другую сторону.
Я быстро прошагал мимо лифтов, поднимающихся на этажи с четвертого по двадцать четвертый, пересек вестибюль, миновал длинный низкий список арендаторов, на черном фоне которого отсвечивали белые фамилии и номера этажей (хотя кое-где на черной пленке виднелись неряшливые надрезы, сделанные неопытной рукой, обновлявшей список), потом группировку растений, которую прежде никогда не замечал, и женщину в синем деловом костюме – она листала бумаги в жесткой новой папке из манильской бумаги, вынутой из такого же новенького портфеля. Описав по вестибюлю круг, я прошел мимо парней в темных очках, работников почтового отделения, которые расположились на декоративных диванах (вообще-то диваны предназначены для претенденток на работу, а не для обеденных перерывов обслуживающего персонала, неодобрительно подумал я). Этих ребят я помнил с тех времен, когда был вынужден в последнюю минуту отправлять «Ди-эйч-эл»-ом в Падую посылки для какого-то благотворительного проекта, в котором участвовала компания, поэтому помахал им рукой. Из почтового отделения слышался грохот аппарата компании «Питни Боуэс», которая смачивала и запечатывала конверты, и вдобавок оттискивала на них красноватую почтовую эмблему, состоящую из времени обработки, орлиных крыльев и призыва поддержать «Юнайтед Уэй», – грохот был гулким и ритмичным, и даже с берушами я ни за что не смог бы весь день торчать в почтовом отделении, подобно этим ребятам. Один помахал мне в ответ, но я все-таки увидел, как другой (заметная фигура – потому что в жаркие дни он носил галстук, прицепленный V-образным зажимом ко второй пуговице рубашки с расстегнутым воротом, так что серые пластмассовые лапки зажима оставались на виду) подался к остальным, одновременно поглядывая на меня так, словно собирался сказать обо мне гадость, что-нибудь вроде: «Недели две назад проходил я мимо кабинета этого типа, ну и заглянул, а он как раз выдирал волоски из носа. Дерг! Рожу скорчит, заноет, на глазах слезы, и аж передернется. Верно, ошибся и вытащил сразу три». Я понял, что так все и было, потому что услышал возгласы: «Да ты что-о!» и гогот, а еще потому, что если бы сам посиживал на том диване, меня тоже подмывало бы наболтать гадостей о таких, как я.
Наконец я снова двинулся к эскалаторам, на этот раз глядя на них в профиль. Боб Лири давно ушел, наверх поднималась стайка секретарш. А у подножия механизма разыгралась любопытная сценка. Работник из обслуживающего персонала, имени которого я не знал, за время моего отсутствия подкатил тележку с бутылками чистящих средств, рулонами туалетной бумаги, метлами, валиками для мытья окон и уймой других вещей; пока я подходил поближе, он распылил какую-то бледно-зеленую жидкость над белой свернутой тряпкой и приложил ее к резиновому поручню эскалатора. Никаких попыток протереть его работник не делал: он просто придерживал тряпку обеими руками, поглядывая на одну из секретарш, а из-под его рук выходил черно-глянцевый поручень. Только представьте себе офис, где в стандартный набор еженедельных обязанностей обслуги входит полировка поручней эскалатора! Глубокий смысл этого всеобъемлющего определения чистоты офиса потрясал! Я не сомневался, что именно эта обязанность уборщику нравится больше остальных, и не просто потому, что можно всласть поглазеть на секретарш, но и по той причине, что таким делом обслуживающий персонал занимается не на протяжении веков; да, он подметает полы, выполняет мелкий ремонт, моет, полирует, находит в связке нужный ключ, но лишь с недавних пор на долю уборщиков выпало наводить глянец на поручни эскалатора, прижимать к ним белую хлопчатобумажную тряпку, пользоваться достижениями техники, но так небрежно, словно прислонившись к своему «камаро» на пляже. Вероятно, этот человек знал на поручне каждую отметину – в том числе и выбоину, будто кто-то ковырнул поручень ножом, и то место, где поручень искривлен наружу, и небольшой дефект плавки, где два конца резинового ремня сращены, чтобы получилась петля. Примечательно было и то, что уборщик явно знал, сколько времени надо прижимать тряпку к поручню, чтобы отполировать его целиком.
– Как дела? – спросил я, и, вспомнив кое-что при виде мешков с мусором на нижнем ярусе тележки, добавил: – Говорят, Рэй болен.
– Заходил на прошлой неделе, – отозвался полировщик эскалатора, – я ему сразу сказал: «Ты что, сдурел? Сидел бы себе дома, тебе же тут столько нагибаться!» Вы бы видели, в каком он состоянии! По стеночке ползает, руками держится.
– Жуть.
Неожиданно мой собеседник пожал плечами:
– Ничего, оклемается. С ним однажды уже такое было. Пустяки, поболит – перестанет.
– А Тину вы знаете? Секретаршу Тину? – спросил я, указывая в сторону бельэтажа.
– Тину знаю.
– Она нарисовала для Рэя плакат с пожеланиями – пошленький такой, с цветочками, но симпатичный, большой. Если хотите, можете на нем расписаться.
– Заскочу днем. – Он отнял от поручня тряпку и внимательно осмотрел ее. Беспорядочные складки уже потемнели от соприкосновения с резиной. Уборщик свернул тряпку по-новому, еще раз сбрызнул полиролью, и опять приложил к резине. – Подпишу обязательно. Рэй нужен нам здоровым – иначе вся эта возня достанется мне.
– Рэй все успевал, – подтвердил я.
– Да, успевал. Такой скорости позавидуешь. На время вместо Рэя наняли мальчишку, но толку от него – ноль.
Мы пожелали друг другу не перенапрягаться. Потом я взялся за поручень, который уборщик еще не успел отполировать (было бы неловко хвататься за уже отполированный поручень – все равно что пройтись по свежевымытому полу: это подчеркнуло бы стойкое ощущение тщетности действий обслуги – лучше дождаться, когда весь поручень будет отполирован, а потом внести свой вклад в неизбежный процесс загрязнения, вынуждающий уборщика через неделю полировать поручень заново) и ступил на эскалатор. Даже не глядя вниз, я сумел своевременно сделать шаг точно на движущуюся ребристую поверхность, так что моя нога опустилась не на щель между ступеньками, а ровно в середину одной из них; несмотря на то, что этим навыком в совершенстве владеют все мои ровесники, я все еще гордился собой, как гордился умением завязывать шнурки вслепую. Кроме того, я уже знал конечную высоту еще формирующейся, растущей ступеньки, на которую поставил другую ногу, определив скорость эскалатора по поручню под моей ладонью. Когда я был совсем маленьким, мама приучила меня (из соображений безопасности, поскольку эскалаторы и лифты без лифтеров были в то время еще в новинку и потому считались источником всевозможных бед, наряду с электронно-лучевыми трубками и микроволновыми печами) завязывать шнурки теннисных туфель заново каждый раз, прежде чем воспользоваться вертикальным средством передвижения. Мне объяснили, что развязавшийся шнурок может попасть в щель между двумя ступеньками, а итог я представил себе сам: ступеньки начинают плющиться, готовясь к трофониеву восхождению, затягивают растрепу, крушат его металлическими зубцами – ступню, ногу, торс и наконец голову, уносят все дальше, в невообразимые плоские внутренности под лестницей. (Только спустя долгое время я увидел разобранный для ремонта эскалатор, каких много в подземке – там они ломаются чаще, чем в корпоративной среде – от жары, халатности обслуживающего персонала, обилия воды, грязи, жвачки? – и наконец понял, как ступеньки приобретают форму призм, а до тех пор представить себе превращение двухмерного прямоугольника, складывающегося, как дорожные часы, было практически невозможно.) В старших классах школы я часто катался на эскалаторах, умышленно оставляя шнурки незавязанными, чтобы доказать самому себе: эскалаторы безопасны, с ними можно не осторожничать – в тот период я позволял шнуркам развязываться и не удосуживался снова завязать их, или даже по утрам совал ноги в зашнурованные ботинки, как в мокасины. Несколько лет многие выпускники школы расхаживали с развязанными шнурками – кажется, в 1977 году, во времена сандалий «Доктор Шолл». И я было перенял эту привычку, считая ее клевой, но мама, которая как раз в то время училась на курсах при университете Рочестера, нашла ее странной и раздражающей и потребовала, чтобы я от нее избавился; теперь-то я прекрасно понимаю, почему вид девятнадцатилеток, шастающих из класса в класс, шаркающих подошвами, щелкающих пластмассовыми наконечниками развязанных шнурков рабочих ботинок «Уоллаби» и «Сиэрз» и демонстрирующих поверх края обуви торчащие пятки носков, заставлял ее на секунду прикрывать глаза и поражаться стадному инстинкту молодежи. Еще одна моя взрослая привычка – заново завязывать шнурки на эскалаторе – всякий раз заставляла задуматься: в какой момент следует приступить к завязыванию шнурков, чтобы успешно справиться с ними к тому времени, как с эскалатора понадобится сойти?
Зная о прочной, сохранившейся еще с моей прошлой жизни связи между эскалаторами и шнурками, можно было ожидать, что в тот день, шагнув на эскалатор, я неизбежно вспомню о проблеме изношенных шнурков, с которой столкнулся часом раньше. Но детерминизм напоминаний зачастую оказывается туманным, и в данном случае о шнурках я уже вспомнил и забыл за несколько минут, проведенных в мужском туалете перед обедом; с тех пор этот вопрос не напоминал о себе – вплоть до недавнего времени, когда я начал восстанавливать события минувшего дня для этого опуса. Даже после обеда, уже в кабинете, когда я вскрыл запечатанный пакетик из «Си-ви-эс», вытащил оттуда сплющенную упаковку новых шнурков и вдел их в ботинки, зигзагообразно опутывая каждое второе отверстие одним концом шнурка, как посоветовал продавец в обувном, в тот момент, когда я обязательно должен был вспомнить все о том же, я напряженно думал, стоит ли перечислить 400 долларов на счет «Чейз Виза», или это слишком крупная сумма, и две недели до следующей зарплаты я не протяну – следовательно, перечислить надо только 200. Почему-то сразу после обеда обычно думается о практических делах, вроде оплаты счетов, – не могу не упомянуть здесь же об утонченном удовольствии, которое доставляла мне в то время возможность распоряжаться своими финансами, особенно разбираться с пухлыми конвертами, набитыми выписками из банка и сведениями о поступлениях – задокументированной историей месяца, ужинов в ресторанах и случайных покупок, о которых бы напрочь забыл, если бы не эти квиточки, исправно воскрешающие момент оплаты: ты в переполненном ресторане, у тебя в желудке – целый бифштекс, рядом обожаемая подружка, улыбающаяся и счастливая, задница уже раскалилась от жаркого винилового сиденья, ты прикидываешь, стоит ли попросить подружку помочь с подсчетом чаевых – иногда удобнее повести себя, как подобает настоящему мужчине, и небрежно метнуть щедро округленную сумму; в других случаях лучше посоветоваться со спутницей насчет тонких нюансов между 15 и 22%, заслуженными сегодня вечером официантом или официанткой, и ты с удовольствием проставляешь сумму чаевых сразу на нескольких листочках, переложенных копиркой, с силой давишь на черный подносик, который ресторан предоставил, чтобы уберечь скатерть, и наконец, закончив и дважды проверив все подсчеты, расписываешься – размашистее, чем в деловом письме, потому что неважно, какие черты характера усмотрят в твоей росписи, да и вино прибавило твоему почерку плавности: почти вся фамилия змеится, как шнур пылесоса, витками втягивающейся туда, где ему положено храниться. Этот завершающий момент вечера возвращается к тебе целиком, пропорционально уменьшенный до размеров копии счета, с нечетко пропечатавшейся через копирку подписью и порой почти неразличимым названием ресторана, похожим на потускневшее воспоминание о нем.
Нет, именно до обеда, через несколько минут после расставания с Тиной, я снова задумался о теории шнурков.