О, мама, вырывается снова. О, мама.

В груди ноет тупая, непрекращающаяся боль, но стонешь потихоньку — вдруг мать заметит. Мама хочет, чтобы ты умер.

Она общается в основном с Кейдом, когда он дома. Ну и, конечно, с отцом, а иногда даже с бабушкой.

Бабушка раскачивается в кресле-качалке возле печки, приговаривая:

— Он дурачок. Тронутый.

Ее дрожащий палец нацелен на тебя, съежившегося у теплого очага в комочек.

Кашляя отрывистым, лающим кашлем, который преследует всю жизнь, придвигаешься поближе к топке, но даже здесь ты чувствуешь, как дует из разбитого окна. По телу будто пробегают ледяные пальцы. Сколько раз мама просила управляющего прислать кого-нибудь заделать дыру, но им нет дела до таких мелочей. Картонка, вставленная в отверстие, почти не спасает от ветра. Ты еще ближе придвигаешься к топке и смотришь на маму, ты всегда так делаешь, когда думаешь, что тебя никто не видит. Мама сбивает масло. Время от времени, она украдкой бросает на тебя взгляд.

Твой кашель вселяет в нее надежду.

Тронутый, повторяет бабушка, и мамино красивое лицо искажает гримаса, будто она откусила неспелое яблоко. Она перестает сбивать и вытирает рукой лоб. Что ты имеешь в виду, старуха, спрашивает она. Как это, тронутый?

Бабушка не отвечает, она раскачивается, взад-вперед, взад-вперед. Ее кресло скрипит — скрип, скрип, — тоненько, как мышка. Этот звук, этот сквозняк, этот удушливый запах варящихся на плите булькающих бобов, и эта бабушка, что нависает над тобой. Ее сморщенный, как чернослив, рот похож на ввалившуюся пещерку. Из подбородка торчат седые волосы.

Мама вновь принимается за масло. Мутовка стучит по деревянной кадке.

Из окна видно, как мертвенно-бледный зимний свет ползет по высоким холмам. Вечереет. Скоро вернется из школы Кейд. Вслед за ним придет отец — лицо черно от угольной пыли, мешок для инструментов перекинут через плечо.

Бабушка говорит Тронутый. Тронутый десницей Господней. Слабоумное дитя. Малолетний идиот владеет даром Божим.

Мама фыркает и идет к плите помешать бобы. Потом она садится рядом с тобой на корточки, ее огрубевшие пальцы касаются твоего лица. Джори, окликает она. Ее голос холоден и пуст. В нем безнадежность. Нет у Джори никакого Божьего дара, старуха. У него вообще ничего нет.

Ты опять кашляешь, в этот момент распахивается дощатая дверь. В комнату влетает Кейд в клубах морозного пара.

Кейд! мамин голос оживает. Кейд пришел!

Мама встает, ты натужно кашляешь, грудь заложена и болит. Ты пододвигаешься еще ближе к очагу, чуть не касаясь раскаленного железа.

Ой, мама, говоришь ты.

Но мама… Она даже не оборачивается.

Высоко над пятой шахтой тебя словно одеялом окутывает морозная тишина. Здесь нет резких, издевательских голосов, здесь никто не тычет в тебя пальцем. Здесь, наверху, никто не крадется за тобой следом, чтобы толкнуть на мерзлую землю.

Здесь только холод, комочки пара вылетают изо рта в неподвижный воздух, тощие почерневшие стволы деревьев тянутся так далеко вдоль холмов, как только может достать взгляд. В тишине доносится глухой подземный грохот и лязганье. Далеко внизу электрические машины, груженые углем, вывозят его из приемника в горную долину. И порожняком отправляются обратно за следующей порцией. Если хорошенько прищуриться, то можно разглядеть покрытые толем крыши поселка угольщиков Копперхеда, заплатами чернеющих на тощей, бесплодной земле.

Домой. Мама ждет.

В твоем кармане звякают монетки, ты поплотней запахиваешь фланелевое пальтишко, чтобы не выпустить тепло. Но почему-то ты не можешь заставить себя спуститься. И дело не в жестоких детях, а в том, что твой отец сейчас где-то внизу глубоко под горой. Дело в нем и еще в заходящем солнце, что садится за край долины и ласкает твое лицо прощальными лучами, и в белке, устроившейся над обрывом и грызущей промороженный орех. Раньше ты приносил ей хлебные корки, пока мама не выпорола тебя за то, что ты воруешь хлеб.

Шурша сухими опавшими листьями, на опушке леса появился Кейд. Он присел на корточки рядом с тобой, уперев локти в бока. Белка поспешила укрыться в спутанных ветвях гикори и оттуда насмешничает над ним. Тебе тоже смешно.

Очень весело, Джори, фу, укоряет Кейд.

Но смех перерастает в кашель, а кашель в позорный поток слез.

Опять мальчишки задали трепку? Спрашивает Кейд. Ты киваешь, стыдясь непрошеных слез. Мальчики не должны плакать.

Но Кейд продолжает сидеть на корточках и глядит вверх, будто что-то увидел в небе, давая тебе выплакаться. Постепенно слезы высыхают и ты заглядываешь в его глаза. У него тонкое смуглое лицо с голубыми глазами, сощуренными от солнца. Мама говорит, ни у кого нет таких голубых глаз, как у Кейда. Она права. У Кейда столь красивые и правильные черты, что хочется протянуть руку и потрогать его. Но едва ты протягиваешь свои коротенькие пальчики к брату, он резко оборачивается.

Ну как, полегчало? Спрашивает Кейд. Он широко улыбается и ерошит твои волосы.

Немного, отвечаешь ты. Но то, что велела мама, не сработало.

А что она велела?

Сказать им, чтобы они прыгнули в озеро.

Кейд смеется и садится. В воздухе плывет пар от его дыхания.

Ты вторишь ему. Кейд всех заражает своим смехом, всех, кроме отца. Может быть, потому мама и любит Кейда как-то по-особенному, а может быть и нет. Если бы мама хоть когда-нибудь поговорила с тобой так, как она говорит с Кейдом, оживленным и радостным голосом, а не тонким и жалостливым.

Н-да, говорит Кейд, поджав ноги к подбородку и положив голову на колени. Боюсь, что совет, чтобы они прыгнули в озеро, действительно сработать не может.

Ты, как всегда, ничего не отвечаешь, потому что просто не знаешь, что сказать. Просто нравится сидеть здесь в тишине и покое, особенно, когда рядом Кейд. Это он, Кейд, показал тебе это место. Он сказал, что у него есть особое место, где хорошо думается, и вот теперь это и твое место, хотя мыслей в голове не больно-то много.

Кейд напевает что-то себе под нос, когда ты открываешь рот.

Тебя мама послала найти меня?

Мама сказала, что ты сбежал, прихватив деньги на масляную лампу, вот и все, говорит Кейд. А я подумал, что ты, наверно, здесь.

Мама на меня страшно разозлится, говоришь ты. И позвякиваешь в кармане мелочью.

Не разозлится, возражает Кейд. Я позабочусь об этом. Она просто не понимает тебя.

А как меня надо понимать?

Кейд изучающе смотрит на тебя своими чистыми голубыми глазами. Она, Джори, иногда бывает странной, объясняет он. Иногда она забывает, что ты не такой, как все, а особенный.

Я не особенный. Я глупый.

Кейд хихикает. Конечно, Джори, до профессора тебе далеко, но что-то в тебе такое есть. Это уж точно.

Кейд лохматит тебе волосы, смеется и встает на ноги. Ты еще некоторое время сидишь неподвижно. Слова Кейда пробудили воспоминание: бабушка называла тебя Тронутый. Эти слова засели у тебя в памяти.

Пошли, бездельник, говорит Кейд, легонько подталкивая тебя носком ботинка. Пойдем, нам пора возвращаться.

Ты встаешь, монеты опять звякают в кармане. Ты думаешь о масляной лампе, о поселковой лавке, закрытой до утра, и говоришь, мама будет злиться.

Кейд успокаивает: не дергайся, говорит он. Утром компания присылает на поезде людей Болдуин-Фелтс. У мамы и без тебя есть о чем поволноваться сегодня вечером.

Он опять смеется, но в смехе проскальзывают какие-то фальшивые, резкие нотки. То ли возбуждение, то ли испуг, что-то, чему ты не можешь дать названия. Прямо внутри все переворачивается.

Кейд дрожит. Пошли, здесь холодно.

Он кладет руку тебе на плечо, и вы вместе идете через лес, в обход шахты, вниз к проселочной дороге и дому. Обернувшись, ты видишь белку, выскочившую из зарослей гикори; презрительно фыркнув, она исчезает за холмом. У тебя внутри разливается приятное тепло, а беспокойство отступает, по крайней мере, пока.

Ночью кашель усилился, тебе кажется, что чья-то рука стискивает твои легкие. Но никому нет до тебя дела. Сегодня нет.

Папа, мама и Кейд увлечены разговором, они сидят, сгорбившись, за столом, на котором стоит керосиновая лампа. Вокруг них пляшут извивающиеся тени. Эта убогая лачуга — самое подходящее место для дикой пляски теней. Бабушка крадется к печке, а рядом покачивается твоя тень. Обычная тень маленького мальчика, похожая на все остальные.

Мамино лицо кажется очень бледным в отблеске пламени, ты никогда не слышал, чтобы ее голос так дрожал. Он еще маленький, Джек.

Отец, — у него редкие, седые волосы, вокруг глаз морщины, черные от угольной пыли, — отец говорит: у нас нет выбора. Копперхед ни перед чем не остановится, чтобы выжить профсоюз из Западной Вирджинии. Мы должны доказать, что сила за нами.

Кейд наклоняется, его большие руки лежат на столе, он сжимает и разжимает кулаки. Его тень вроде придвигается, встает над ним, простираясь по всей шероховатой стене и потолку. Кейд говорит, Он прав, мама.

Как это прав? А школа?

Только один день, говорит отец.

Но Кейд не шахтер, не отступает мама.

В этих краях нельзя быть никем другим, вмешивается бабушка. Тебе надо было бы это знать, Лилла.

Завтра здесь будут люди Болдуин-Фелтс из Блуфилда, говорит отец. С ними придут штрейкбрехеры.

Пусть приходят, отвечает мама, но мой сын пойдет в школу.

Черт возьми, он уже не мальчик, злится отец. Ему почти шестнадцать.

Пятнадцать, поправляет его мама. Он еще мальчишка. Я не позволю тебе использовать его. Кейд может погибнуть.

Отец, чертыхнувшись, встает из-за стола, стул опрокидывается и летит на пол. Сердитыми шагами подходит к окну. В наступившей тишине Кейд смотрит на мать с тем неподражаемым выражением, на которое способен только он. Кейд может загипнотизировать змею, иногда говорит мама. Их взгляды встречаются, глаза матери блестят от слез, они полны страха.

Мам, неужели ты хочешь, чтобы мы опять жили в палатке? Это спрашивает Кейд своим медовым голосом.

Мама шмыгает носом и отрицательно качает головой. Папа отворачивается от окна, и в неверном свете ты видишь, что его глаза мокры от слез. У тебя возникает желание подбежать к нему, уткнуться лицом в его живот, прислониться щекой к колючей рубашке, но ты не двигаешься со своего места и продолжаешь наблюдать.

Кейд говорит, что готовится забастовка. Что с этим уже ничего не поделаешь. Завтра люди с Болдуин-Фелтс вышвырнут нас отсюда и мы вновь окажемся в палатках.

Ты хочешь всю зиму просидеть с этих проклятых палатках? — в сердцах бросает отец. Чтобы мы мерзли и голодали, когда Джори так кашляет?

Мама даже не смотрит в твою сторону.

А как насчет нее? Отец показывает пальцем на бабушку.

Кейд взглядом заставляет его замолчать. Слышно только как скрипит бабушкино кресло и шипят последние остатки масла в лампе. Кейд говорит, они выкинут нас отсюда, ма. В шахты придут работать ниггеры и займут наши дома.

Па говорит, что если кому и суждено добывать уголь из горы, то только нам. Это будет по справедливости.

Но почему Кейд? Возьми с собой Джори, только не Кейда, говорит мама. Она плачет.

Отец смеется. Джори, повторяет он. Ты понимаешь, что говоришь, Лилла.

И Кейд говорит, мам, завтра мы должны поддержать их. Все мужчины обязаны вступиться.

Керосин в лампе кончился. Лампа мигнула и погасла. В полумраке комната кажется красной от отсвета пламени в печи. Мама говорит, сынок-то дурак. Масла больше нет.

Отец, выругавшись идет к двери. Ты идешь за ним, комната почему-то стала очень тесной от запаха керосина и горящего угля. Ты проскальзываешь за отцом на резкий ветер, он кажется очень чистым и непорочным, что ли, в своей холодности. Дверь за тобой захлопывается.

Черные холмы неясно вырисовываются на фоне неба. Пошел снег, крохотные снежинки ветер бросает в лицо, словно ледяные песчинки. Ты дрожишь.

Отец стоит на другой стороне дороги, на краю обледеневшего ручья, он поворачивает к тебе свое лицо. Джори.

Да, Па, сэр, отвечаешь ты.

Что ты здесь делаешь, малыш? Здесь так холодно, а ты кашляешь.

Ты переходишь улицу, ковыляя по замерзшей грязи. В доме жарко, отвечаешь ты. Я хотел побыть с тобой.

Отец снимает с себя фланелевую куртку и накидывает тебе на плечи. Подумав с минуту, он говорит, пошли, пройдемся.

Вместе. Его тяжелая рука обнимает тебя за плечи, вы идете к поселку угольщиков. Внизу деревья тесно обступили ручей. На другой стороне выстроились в ряд убогие лачуги, они дрожат под порывами ветра, из труб идет дым, тут же уносимый ветром. Над долиной запах угольной гари.

Если бы я только мог помочь тебе завтра, говоришь ты. Я знаю, спасибо, отвечает отец. Вы некоторое время идете в молчании.

Ручей журчит о чем-то своем у тебя за спиной. При свете дня видно, что его вода черна от угольной пыли, но это днем, а сейчас он серебристо светится в падающем снеге и кажется совершенно прозрачным. Чернота-то никуда не делась. Просто ее не видно.

Мама тоже хочет, чтобы я тебе помог.

Па вздыхает, облачко серого пара от его дыхания на миг повисает в темноте. Мама сама не знает, чего хочет, почти никогда, говорит он. И не тебе судить, чего она хочет, Джори.

Наконец ручей заворачивает в лес. Ты идешь по изъезженной колее, вдоль которой через весь поселок тянутся рельсы. А за ними виднеются неказистые домишки, побитые непогодой, неровно чернеющие за снежным занавесом.

Вместе, ты и Па, вы пересекаете пути и поднимаетесь по ступенькам на крыльцо магазина. Его освещает одна-единственная лампочка, отбрасывающая узкий пучок света на крыльцо и деревянную дорожку. Па опускается на дубовую скамейку в темном углу и закрывает лицо руками. Ты прижимаешься к нему, от него пахнет теплом.

В двух кварталах отсюда, в салоне Джени, вовсю гуляли, до нас доносятся разухабистые крики, музыка, кто-то играет на пианино. Па поднимает голову и говорит: слышишь, Джори? Не суди свою маму.

Хорошо, соглашаешься ты.

Она не из этих мест, говорит Па. Она родилась в Блуфилде, там нет шахт. Ты должен помнить Блуфилд.

Ты помнишь. Это было очень давно, три или даже четыре года назад. Па сказал, что тебе нужен настоящий доктор, а не шарлатан, пользующий угольщиков. Они с мамой скопили денег и как-то весенним утром вы с мамой поехали в Блуфилд, он находится примерно в часе езды на поезде. Но доктор, он лишь покачал головой. Ничем не могу помочь. У мальчика болезнь Дауна. С этим ничего не поделаешь.

Потом мама показала тебе дом, в котором жил дедушка. Большой дом с колоннами, белый-белый, ты хотел войти и увидеть дедушку. Ты никогда прежде не видел его. Но мама сжала губы так, что они побелели и увела тебя. В поезде, увозящем вас обратно в Копперхед, мама плакала. А ты сидел рядом и смотрел, как в окне катятся мимо горы.

Никто, ни тогда, ни потом, ни словом не обмолвился об этой поездке, но мама уже не была такой как прежде.

О, Джори, говорит папа. Горы позвали тебя к себе. Тебе не уйти от них.

Ты не понимаешь, что хочет этим сказать Па, поэтому молчишь в ответ. Ты дрожишь, прислушиваешься к музыке, доносящейся из салона Джени, и смотришь как снег все сильнее и сильнее валит с ночного неба. Он липким серым саваном накрыл весь Копперхед. По деревянной дорожке раздаются приглушенные шаги. Возле магазина возникает долговязая фигура, вы с Па затаились, невидимые в тени, но твой кашель выдает ваше присутствие.

Отец встает, тянет тебя за руку, тянет к свету. Вечер добрый, Гранвилль, говорит отец.

Гранвилль Снидоу прикладывает кончики пальцев к черной шляпе, потом облокачивается на перила крыльца. Справа и слева на поясе у него висит по револьверу с перламутровыми рукоятками. Дома отец называет его сукиным сыном, прихвостнем Болдуин Фелтс, но здесь, на ступеньках лавки, он почему-то дружески улыбается.

Снидоу смеется, у него грубый, неприятный смех. В электрическом свете блестит приколотая к лацкану звезда. Усатый рот растягивается в улыбке — усы у него хороши, неплохая приманка, говорит о них мама, — жесткие, густые, с загнутыми концами. Что это ты, Джек, говорит Снидоу, не заглянул к Джени, надо же хлебнуть для храбрости.

Мне не нужно пить для храбрости, Гранвилль, отвечает отец. Я вообще не пью.

Холодноватое время вы выбрали для прогулки, а?

Мы идем домой. Па крепко стискивает твое плечо и ведет тебя к дороге. Вы переходите ее и идете по проселку к дому.

Эй, Джек! — Кричит вам вдогонку Снидоу. Ты чувствуешь, как Па напрягается. Гранвилль почти невидим в сплошной пелене падающего снега.

Эй, Джек! Зовет Гранвилль. Хорошо, что вы уходите. Я бы не хотел, чтобы твой дурачок простудился.

Отец не отвечает. Он разворачивается и ведет тебя домой. Ваше убогое жилище кажется теплым после холодной ночи. Какое облегчение забраться в постель рядом с Кейдом, воруя его тепло, когда жаркие отсветы печного огня освещают комнату. Лежа в темноте, ты прислушиваешься к бабушкиному храпу, к тому, как раздевается отец, перед тем, как лечь в постель рядом с мамой. В комнате становится совсем тихо и ты засыпаешь.

Ночью ты просыпаешься от собственного кашля. Комната залита лунным светом. Снег перестал, но ты не обращаешь на это внимания. Ты лежишь и смотришь на отца. Он сидит у окна на плетеном стуле, его подштанники будто светятся в лунном свете. Он что-то тихонько мурлычет себе под нос, отец мурлычет и чистит винтовку.

Тебя будит предрассветный холодок, твои нервы напряжены от того, что ты чувствуешь на себе чей-то взгляд: бабушкин. Старуха не спит. Она молча смотрит как ты выбираешься из уютного тепла рядом с Кейдом и вылезаешь на холод. И пока ты одеваешься, бабушка все молчит. Ты предлагаешь ей кусок хлеба, но она лишь качает головой, жуя губами.

Она смотрит на тебя выцветшими глазами и ничего не произносит. Может оттого, что ты тронутый.

Тронутый.

Это слово. С ним связана какая-то тайна, она гремит в твоей голове, словно бусинка в сушеной тыкве. И этот неслышный уху грохот тайны, и немигающий взгляд старухи, жутковатый в сонной комнате, — они гонят тебя на холодный рассвет с недоеденным куском хлеба в руке.

Бесшумно, как призрак, ты проносишься мимо рядов грязных, убогих, полуразвалившихся лачуг. С каждым шагом ноги пробивают корку наста, к лодыжкам липнет серый снег. Ты не можешь избавиться от ощущения, что бабушкин взгляд по-прежнему не отпускает тебя, и это бабушкино слово — тронутый — прочно засело у тебя в мозгу.

Только когда ты оставляешь позади поселок и сворачиваешь к шахтам, неотступный взгляд бабушки перестает тревожить тебя; возвращается голод. Ты грызешь хлеб, но тут вспоминаешь о голодной белке на краю обрыва. В животе становится тепло, ты суешь сухую корку в карман.

Наконец, ты добираешься до своего потайного места, над пятой шахтой. И видишь мертвую белку, окоченевший комочек на краю утеса.

У тебя все плывет перед глазами, голова кружится, кажется, что вот-вот упадешь, провалишься в бездонный колодец памяти. Прошлая зима. Взрыв на третьей шахте. И пятнадцать мертвых шахтеров.

Тебе никогда не забыть их тел, окостеневших и окровавленных, уже начавших разлагаться и смердить, когда их подняли на поверхность. Ты никогда не забудешь этих похорон: стук лопат по смерзшейся земле; голоса шахтеров и их семей несутся ввысь в прощальной песне, холодный одинокий звук, словно завывание ночного ветра в штольне. Смерть реальна, она осязаема, хотя ты и не понимаешь ее.

В памяти всплывают мамины слова: «Могут погибнуть люди. Кейд может погибнуть».

Сегодня.

У тебя в мозгу будто что-то щелкает. Все становится на свои места, как было прежде, головокружение прекратилось. Из твоей груди вырывается рыдание, ты словно во сне делаешь шаг вперед, падаешь на колени, обронив припасенную корку хлеба.

Белка застыла и окоченела. Ее усики заиндевели. Маленькая головка расколота — так раскалываются желуди под ногами отца — над глазом мех слипся от крови. Наверно она упала с обледенелых веток гикори. Тебе этого уже не узнать.

Среди множества горьких и непостижимых утрат это крохотное горе трогает тебя. Ошеломленный чувством потери ты бессознательно прижимаешь к груди крошечный трупик.

Когда ты, наконец, приходишь в себя, неяркий рассвет уже сменился морозным утренним блеском. Холод пробивает тонкое пальтишко. Он высасывает тепло из ног, промокших, когда ты взбирался на гору. Ты стынешь, твое тело немеет, как трупик, который ты до сих пор прижимаешь к груди.

Как белка. Мертвая.

Ты вспоминаешь, как она обнюхивала твои пустые пальцы, когда хлеб был весь съеден. От этого воспоминания в тебе будто разверзается холодная, гулкая пустота. В неподвижности утра ты произносишь одно-единственное слово: НЕТ. Внутри тебя просыпается какая-то сила. Одно только слово рассеяло туман, застилающий твое сознание. Это слово заполнило тебя целиком.

Онемевшие было пальцы становятся теплыми и гибкими. Руки пронзает острая боль. Вдруг белка дергается в твоих руках, еще опять, и крошечные челюсти вонзаются тебе в палец. Острые зубки впиваются в плоть, и темная струйка крови заливает бледную руку.

Испустив крик ужаса и изумления, ты выпускаешь извивающееся тельце. Белка спрыгивает, презрительно фыркает и скрывается в орешнике. Ты не двигаешься с места, ты даже забыл поднести укушенную руку ко рту.

Ощущение тайны и благоговейного ужаса, которые ты не в состоянии выразить словами, охватывает тебя. Но невесть откуда взявшиеся сила и власть, данное тебе свыше мгновение потрясающей ясности и прозрения вновь заволакивает пеленой невнятицы. Долгие часы ты направляешь всю свою волю на то, чтобы разорвать эту пелену, чтобы понять. Но твои усилия тщетны. Ты никогда ничего не поймешь.

Туман заполняет каждую клеточку твоего мозга, но ты отчетливо знаешь, что есть какая-то тайна. Бабушкин голос произносит: «Тронутый. Тронутый десницей Господней. Слабоумный ребенок владеет Божьим даром».

До тебя не доходит смысл этих слов, но ты прокручиваешь их в голове десятки раз в это утро. Ты совсем продрог, но не двигаешься с места, пока долгий и протяжный, жалобный вой дневного поезда не выводит тебя из оцепенения.

Кейд, думаешь ты.

И тогда ты бежишь вниз с горы к железной дороге, к дому.

Когда ты оказываешься в Копперхеде, с неба, спрятавшегося за облаками, сыплется серый снег.

Чуть дыша, ты стоишь напротив магазина и видишь, как отец и с ним трое каких-то мужчин идут по рельсам в сторону станции и салона Джени. Они сжимают в руках длинные ружья. Позади них, ярдах в двадцати, идут неровным полукругом человек десять или одиннадцать. Все они вооружены. Среди них Кейд, у него бледное, худое лицо, он выглядит совсем ребенком. С другой стороны, им навстречу, идет группа людей, под предводительством Гранвилля Снидоу. Его руки непринужденно покоятся на перламутровых рукоятках револьверов. Продолговатое лицо с острыми чертами бесстрастно и непроницаемо.

Когда между ними остается десять или пятнадцать ярдов, они останавливаются и изучающе смотрят друг на друга. Они переминаются, явно волнуясь. Побелевшие пальцы сжимают курки ружей и винтовок. Только отец и Гранвилль не двигаются с места, глядя друг на друга.

В морозной тишине слышно, как шумит ветер в деревьях. В окошке магазина шевельнулась занавеска, показалось мамино лицо, через стекло она смотрит на происходящее в этот хмурый день.

Раздается голос отца, неожиданно громкий в тишине, твое внимание вновь приковано к собравшимся.

Гранвилль, произносит Па. Он склоняет голову, простой кивок.

Хорошенькое дело, говорит Гранвилль. Судя по разговорам у Джени вчера вечером, я было решил, что вас придет куда больше.

Нас достаточно, отвечает Па. Мы не хотим неприятностей. Но мы не собираемся покидать наши дома.

Больше он не успевает ничего сказать. Ты не успеваешь понять, кто и почему выстрелил первым, но день внезапно взрывают выстрелы. Гулкие ружейные выстрелы смешиваются с отрывистыми выстрелами винтовок и пистолетов Гранвилля.

Стреляют повсюду. Пригибаясь, люди кинулись врассыпную прочь. Ты пытаешься найти в этой неразберихе Кейда, но его нигде не видно.

Вдруг все кончилось так же неожиданно, как и началось. В воздухе плывет едкий запах пороха. Посреди лежащих тел стоит Гранвилль, держа в руке пистолет, из которого еще вьется дымок.

Па! Кричишь ты. Кейд!

Твой крик тонет в долгом, надрывном кашле. Ты выбегаешь на середину улицы. Коротенькие ножки вспахивают серый снег. Отец корчится на рельсах, винтовка отброшена в сторону, он ругается и держится за ногу. Кейд лежит неподвижно. Он всего в нескольких ярдах от отца, лежит на спине, широко раскинув руки, словно хочет обнять тебя. Его лицо стало пепельным, он лежит на свинцово-сером снегу, на губах пузырится кровь.

Кейд! Опять кричишь ты срывающимся голосом.

Ты становишься на колени в снег рядом с ним, обнимаешь его. Кровь течет из рваного отверстия в груди. При каждом вдохе в этом отверстии что-то свистит, как в чайнике, когда он начинает закипать.

Кейд, зовешь ты. Кейд.

Кейд открывает глаза, голубые, как сосульки, свисающие с крыши магазина. Ну, Джори, разве это не здорово, говорит Кейд, поднимая голову.

Он пытается засмеяться, но захлебывается в кашле. Кровавые брызги летят на твое пальтишко. Голова Кейда откидывается назад, у него закатились глаза.

Глаза мертвые, как у белки.

Позади тебя по шпалам стучат чьи-то каблуки, с крыльца магазина раздается мамин крик, Нет! Нет!

Ты оборачиваешься и видишь перед собой Гранвилля Снидоу, по-прежнему сжимающего в руках пистолеты. На его лице написан ужас, какого ты никогда не видел у взрослых. Он бледен, как мел, весь осунувшийся, даже усы обвисли. Сверкающие глаза запали.

Нет! истошно кричит Ма.

Гранвилль, пошатываясь, делает шаг к тебе. «О Боже, сынок, — шепчет он. — Господи, я же не хотел». Он воздевает руки к небу, на его груди расцветает кровавый цветок. Раздается гулкий выстрел, Гранвилль Снидоу валится в снег, его тело бьется в агонии. Позади него ты видишь отца, он привстал, раненая нога неловко подвернута, отец сжимает дымящуюся винтовку.

Иисус, говорит отец, он тоже клонится вперед, роняет винтовку и падает, обхватив ногу.

Джори, слышишь ты мамин вопль. Джори!

Оглянувшись, ты видишь, как она сбегает с крыльца. Ты смотришь на Кейда. Перед тобой проходят все дни, когда вы сидели в своем укромном месте, он относился к тебе как к равному, вовсе не считал глупым — не то, что другие дети, не то, что Мама. Таким был Кейд. Только Кейд.

Нет, шепчешь ты, и память о белке, извивающейся в твоих руках, возвращается к тебе.

Ты снова чувствуешь ту силу и власть. Она поднимается в тебе, заставляет петь натянутые струны твоих нервов. Словно электрическая искра пробегает по твоим пальцам, они становятся такими горячими, что кажется, сейчас засветятся. Помимо твоей воли, пальцы смыкаются в белокурых волосах Кейда. От этого касания волосы дыбятся… Веки Кейда дрогнули, еще раз, ты уже знаешь, что можешь сделать ЭТО.

Ты можешь вернуть его. Ты знаешь, что можешь. Но в этот момент ты слышишь мамин голос, он прорезает тишину, она бежит через дорогу. Мама кричит: Джори! Джори! Что с Кейдом?

Твой рот наполняется горькой желчью, ты отшатываешься от Кейда, руки, пальцы внезапно немеют от холода. Его глаза закрываются — на этот раз навсегда, — голова перекатывается на плечо. Из открытого рта течет кровь, смешиваясь с серым снегом.

Перед тобой стоит мама.

Кейд умер, говоришь ты.

Мама рыдает. О, Джори, говорит она. О, Джори.

Ее голос звучит по-другому. В нем появились теплые, глубокие нотки, кажется, что когда-нибудь мамин голос для меня зазвучит по-настоящему. Как для Кейда. Теперь он будет звучать для тебя. Только для тебя. Всегда.

Этот миг до конца жизни навсегда останется в твоей памяти застывшим слепком, как моментальный снимок, на котором запечатлелись голые ветки деревьев, освещенные внезапной вспышкой молнии. В этот нескончаемый миг ты выплакиваешь свое горе и свою радость — нового одиночества, невосполнимой потери, которую тебе никогда до конца не понять, какую-то прежнюю пустоту внутри себя, навсегда заполнившуюся. Наконец рыдания стихают, уступив место извечному твоему кашлю. Кашляя, ты поднимаешься с колен. Поднимаешься и перешагиваешь через тело Кейда, чтобы крепко обнять маму, уткнуться лицом в ее теплые юбки.

О, мама, говоришь ты. О, мама!