Владимира Николаевича Соловьева Аркадий Райкин услышал еще до того, как стал его учеником. В один из приездов в Ленинград театра Мейерхольда на сцене Академического театра драмы был показан в костюмах и гриме ряд эпизодов из спектакля «Ревизор». В показе принимали участие Мария Бабанова, Зинаида Райх, Эраст Гарин. После просмотра состоялось обсуждение.

Началось оно докладом В. Э. Мейерхольда. Потом выступали театроведы, режиссеры, актеры. В выступлении В. Н. Соловьева был затронут вопрос об игре вещей в театре. Режиссер-педагог незадолго до того прочитал доклад на эту тему в Институте истории искусств и теперь высказывал некоторые соображения и замечания относительно мейерхольдовского «Ревизора» и ряда других спектаклей театра.

Все, что говорил тогда В. Н. Соловьев, для Райкина было откровением. Вещь в театре издавна связана с актером как один из главных элементов мизансцены. Назначение ее может быть разным. Динамическим, когда она становится активной в действии, как, например, письмо Хлестакова в «Ревизоре», и статическим, чисто декоративным, разъясняющим. В обиход русского театра игру с вещами ввел К. С. Станиславский.

«Да, именно Станиславский, — говорил оратор, — настаивал на организующем значении вещей в спектакле. Первое место в сценическом движении принадлежит его целесообразности».

Эти же слова Аркадий Райкин слышал от Владимира Николаевича Соловьева, когда стал его учеником в Институте сценических искусств (ныне Театральный институт имени Л. Н. Островского), куда его приняли после школы.

Владимир Николаевич Соловьев был одним из тех замечательных театральных педагогов, которые умели свои богатые знания и опыт связывать с задачами современного искусства, открывая в будущем актере то, что отличает его от других, что составляет особенность его индивидуального дарования. Интересы В. Н. Соловьева в театре были удивительно широки и разнообразны. Мольеровские сценические традиции XVII века и французский театр XIX века. История любительского театра в Петербурге и театральные течения XX века. Школы актерской игры и основы режиссуры. Как режиссер он ставил в те годы спектакли в «Театре новой драмы», в «Молодом театре» и в Институте сценических искусств.

Поступив в институт, Аркадий Райкин занимался часть первого года на киноотделении вместе с Петром Алейниковым и Вениамином Кузнецовым. А вскоре стало возможным перейти на актерский факультет театрального отделения. Так попал он в мастерскую В. Н. Соловьева.

Ассистентами руководителя мастерской работали недавние его ученики Борис Смирнов и Владимир Честноков. Райкину приходилось часто общаться с ними, и уже тогда он обратил внимание на одну особенность, сближавшую, пожалуй, их обоих: они были актерами мысли, думающими актерами реалистического склада, видевшими основу образа прежде всего во внутреннем действии.

Так направлял своих учеников В. Н. Соловьев. Однако он уделял большое внимание и внешней форме театрального представления, зрелищной стороне спектакля.

Очень своеобразно учил он актера скупости и выразительности жеста. Когда Райкин произносил перед ним какой-нибудь монолог или читал рассказ, Соловьев завязывал ему сзади руки бумажной лентой.

«Вы можете порвать ленту, — говорил он, — когда почувствуете необходимость подкрепить слово жестом. Но вы можете сделать это всего один раз. Выбирайте этот единственный случай наиболее точно и неопровержимо».

Сценическому движению Соловьев умело подчинял игру актера с вещами, игру, оправданную обстоятельствами и подчеркивающую характер.

Мастерство сценического перевоплощения, которым уже в то время владел Райкин, приводило иногда к курьезам.

Институт сценических искусств устроил однажды концерт в подшефном детском доме. Концерт был приурочен к какому-то местному событию и носил довольно торжественный характер.

Райкин в этот вечер должен был выступать еще на одном концерте и не мог ждать. Его выпустили первым. Начал он свое выступление рассказом Зорича о некоем незадачливом докладчике. На сцене был поставлен столик, на столе — графин с водой. Райкин выходил с портфелем, набитым старыми газетами. Небрежно бросал портфель на стол, наливал в стакан воду из графина. Окидывал взглядом аудиторию, минуту переминался с ноги на ногу, как бы выбирая наиболее прочную позицию, и начинал доклад.

Он произносил иногда витиеватые, иногда косноязычные фразы. Смысл слов для него самого был подчас неожиданным. Он прислушивался к своему голосу и ловил эти слова, будто взвешивая их. Но наибольший сатирический эффект достигался в тех случаях, когда докладчик, желая приблизить свое выступление к аудитории, искал повод упомянуть организацию, в которой он выступает. Райкин поворачивал голову в сторону кулис и спрашивал кого-то: «Какая организация?..» Как бы услышав, ответ, он произносил в докладе: «Детский дом номер такой-то…» и продолжал говорить о том и о сем в заведенном уже духе. Повторялось это несколько раз: название организации он никак не мог удержать в голове. И в самом конце доклада, когда в зал бросались слова «Да здравствует…», Райкин делал короткую паузу и снова обращался за кулисы: «Какая организация?..» И пафосно заканчивал доклад: «Да здравствует детский дом номер такой-то!»

Реакция была неожиданная. Юная аудитория, не очень искушенная в искусстве, приняла докладчика всерьез. Даже в те моменты, когда актер, рисуя сатирический образ, делал явно смешные вещи, на лицах появлялись улыбки, но смеха не было слышно: ребята чувствовали себя перед докладчиком неловко. А когда Райкин, сделав легкий поклон, схватил портфель и удалился, в зале дружно зааплодировали, и оркестр детдомовцев грянул туш.

Артист больше ничего не исполнял и не выходил на сцену. Не хотелось разрушать иллюзию. Он сидел за кулисами и хохотал. Это был, пожалуй, единственный за всю творческую практику Райкина случай, когда все было наоборот: артист за сценой смеялся, а в зале стояла тишина.

В институте под руководством В. Н. Соловьева ставились спектакли. Это были работы учебного характера. Требовательный педагог настойчиво осуществлял свои принципы, не допускал никаких скидок и добивался от студентов полного раскрытия их возможностей.

«Каждый спектакль — творчество. И всегда новое. И всегда труд», — говорил Соловьев.

Большой знаток и ценитель мольеровского театра, он привил молодому актеру столь необходимые для сценического творчества понимание жанра и чувство формы. Особенно наглядным было это при постановке Соловьевым в его студии одноактной комедии Мольера «Смехотворные жеманницы». Было несколько путей воплощения этой пьесы. Один путь, восходивший в традиции своей к театру времен Мольера, придерживался острокомедийной, фарсовой трактовки действия и образов пьесы. Соловьев демонстрировал это, прибегая к излюбленным примерам игры с вещами. Согласно авторской ремарке, в сцене беседы слуг Маскариля и Жодле с жеманницами Като и Мадлон актеры должны были обходиться всего двумя стульями. Кто же должен сидеть на этих стульях — мужчины или женщины? Элементарный ответ может быть только один: женщины. Однако и авторская ремарка, и сценическая традиция постановки этой пьесы давали иной ответ: на стульях сидели Маскариль и Жодле. А женщины либо стояли, либо сидели на полу. Это только подчеркивало несообразность происходящего и усиливало комический эффект сцены.

Позднее, не придерживаясь авторского совета, режиссер поставил на сцене четыре стула. Теперь сидели все — и мужчины, и женщины. Фарсовая трактовка утратила свою остроту, уступая место комедийному диалогу.

Работая над спектаклем с молодыми актерами, Соловьев следовал мольеровской трактовке. Она позволяла строго придерживаться жанровых признаков пьесы, находить острые и своеобразные характеристики персонажей и открывала пути для интересных поисков в области формы спектакля.

Вечер водевилей.

В «Смехотворных жеманницах» Райкин играл роль маркиза де Маскариля. Персонаж классического фарсового произведения, написанного в старинной традиции, Маскариль давал возможность актеру разыграть несколько острокомедийных ситуаций в значительной мере буффонадного характера. Слуга, переодетый господином, лакей, изображающий барина… Хозяин Маскариля Лагранж так характеризует его: «Слывет острословом… Этот сумасброд вбил себе в голову, что он должен корчить из себя важного господина. Он воображает, что у него изящные манеры, кропает стишки, а других слуг презирает до такой степени, что зовет их не иначе, как скотами».

Роль с переодеванием позволяла Райкину в одном герое рисовать как бы два образа. Это не было трансформацией, хотя герой появлялся в чужом костюме и чужом обличье. Два плана мольеровского персонажа открывали молодому актеру пути к перевоплощению — и внешнему, и внутреннему.

Маскариль — слуга Лагранжа. Это один образ, это сущность героя, она сохраняется в нем и под одеждой барина. И Маскариль — маркиз. Напыщенной речью он легко скрывает свою простоватость перед провинциальными мещанками, подражающими дамам аристократического общества. Райкин подчеркивал именно эту общность в диалоге с Мадлон и Като. Он и театрал, и музыкант, и поэт. «Люди нашего круга умеют все, не будучи ничему обучены», — говорит Маскариль. Он не только изображал барина, но и мнил себя барином. Он был слугой, которому удалось очаровать жеманниц, и это рождало насмешку, иронию, чувство превосходства.

Каждое появление Маскариля — Райкина на сцене вызывало совершенно исключительную реакцию зрительного зала. Облик мольеровского персонажа был удачно найден молодым актером. В сцене с Мадлон и Като Маскариль — Райкин, подражая своему хозяину, сохранял, однако, повадки слуги: он то почешется слишком явно, то неожиданно ущипнет одну из своих собеседниц… А когда в финале этой сцены приходил возмущенный хозяин Маскариля и срывал с него одежду маркиза, Маскариль в ночной рубашке был так нелеп и смешон, что в зале долго не умолкал веселый и дружный смех.

Райкин — Маскариль.

Роль Маскариля, сыгранная Райкиным еще в студенческие годы, в значительной степени открывала в нем будущего актера. Она требовала многих актерских «приспособлении», свойственных комедийному сатирическому — театру и, в частности, остроты и легкости ведения диалога, заостренности пластического решения образа. Внешняя театральность, присущая мольеровскому театру, подчинялась в спектакле выявлению социальных связей действующих лиц.

Была в те годы у Райкина еще одна работа, но уже несколько иного плана. В. Н. Соловьев поставил на сцене историко-музыкального театра «Эрмитаж» оперу-буфф Перголези «Служанка-госпожа». В этом веселом музыкальном представлении в «двух интермеццо» было занято всего три актера, исполнявших роли хозяина-аристократа, его служанки, в которую хозяин был влюблен, и слуги, немого парня, нарисованного в традиционном духе комедии дель-арте. Роль слуги Веспоне в спектакле играл Аркадий Райкин.

Это была роль без текста, пантомимическая роль. В то же время слуге принадлежало в действии весьма значительное место. Он не только наблюдал за развитием отношений барина и служанки, но и своеобразно комментировал происходящее. Комментировал без слов. При всей внутренней драматичности его положения роль была комедийная. Каждое его появление на сцене, каждый проход были мизансценированы с большой выразительностью. Играли глаза, играли руки… Неожиданный поворот, пауза, исполненная смысла… И опять глаза, руки, необыкновенная пластичность движений.

В институте Райкин получил возможность проявить разносторонность своих актерских интересов. Первые серьезные работы требовали осмысленного решения, все большего отхода от несовершенных юношеских импровизаций, сознательной тренировки. Намеченная первоначально как бы пунктиром, синтетическая его одаренность все больше проявлялась как свойство его актерской индивидуальности. Но главное, что пришло к нему в те годы, это преданность, избранной профессии и любовь к актерскому труду.

Думая о своей работе и наблюдая за товарищами, он стал понимать, что в искусстве без труда нет результата. Озарение таланта — это лишь условие, но не средство рождения прекрасною. Средство — труд. На его глазах менее даровитый актер добивался иногда большего. Ему приходилось для этого вкладывать в свою работу больше труда. Талант! Как его измеришь? А труд поддается измерению.

Но труд в искусстве особый. Он должен сопровождать рождение образа и оставаться совсем невидимым зрителю. Простота, легкость, непринужденность, те тончайшие переходы, которые всегда находятся на границе знаменитого чуть-чуть, — все это само собой не приходит. А ведь именно этим отличается художник от ремесленника, это составляет самое драгоценное в искусстве.

Труд стал спутником актерской жизни Аркадия Райкина. Об этой особенности артиста интересно рассказывают эстрадный сатирик Илья Набатов и писатель Лев Кассиль.

Зайдя однажды в бутафорские мастерские эстрадного театра «Эрмитаж», Илья Набатов увидел через окно картину, необычную для этого совсем раннего утреннего часа. «…Я увидел в саду под деревом человека, ведущего себя чрезвычайно странно. Он усиленно жестикулировал, как бы разговаривая с деревом. Лица его я разглядеть не мог.

— Кто это? Что он там делает? — спросил я у бутафора.

— Да это же Аркадий Райкин, — ответил бутафор. — Он здесь каждое утро с восьми часов репетирует на свежем воздухе.

Этот эпизод, — заключает Илья Набатов, — не удивит никого из близко знающих Райкина. Вдохновенный и упорный труд, филигранная отделка деталей роли — одно из отличительных качеств этого замечательного артиста. И, глядя на своего молодого коллегу, я, уже опытный актер, с особенной остротой понял важность, необходимость повседневного труда для каждого эстрадного артиста. Несмотря на быструю и блистательную карьеру, Аркадий Райкин неустанно работает и сейчас».

Не менее интересны наблюдения Льва Кассиля. «Если вам когда-нибудь доведется попасть во время антракта за кулисы к Райкину, — пишет он, — вас, наверное, испугает вид и состояние артиста. Совершенно изнуренный, взмокший от пота, бледный, как бумага, он отдыхает, распластанный на диване в своей уборной. И тогда вы поймете, чего стоит Райкину сыграть очередной спектакль и с какой безжалостной отдачей всех сил он работает каждый вечер. А утром он еще репетирует, а между репетицией и спектаклем или ночью, заехав к кому-нибудь из друзей, снова, как одержимый, принимается рассказывать о своих новых планах, замыслах, придумках».

Весной 1935 года Аркадий Райкин вышел из Театрального института с дипломом драматического актера. Первые шаги на профессиональной сцене он делал под руководством своего учителя В. Н. Соловьева. В одном из театральных залов города студия Соловьева давала спектакли. Это была профессиональная труппа, в которой объединялись молодые актеры, воспитанники института.

Репертуар студии был довольно разнообразен. Райкина занимали в комедийных спектаклях. Он играл здесь Маскариля в «Смехотворных жеманницах», которые были перенесены на эту сцену. Участвовал в вечере водевилей, сценических миниатюр, поставленных Соловьевым. Исполнил в пьесе Гольдони «Рыбаки» роль рыбака Тофоло, лодочника, влюбленного молодого парня. В студии Райкин пробыл около года, пока она не слилась с Трамом — Театром рабочей молодежи, предшественником нынешнего Театра имени Ленинского комсомола.

Начало работы Райкина на профессиональной сцене не было столь блистательным, как это пророчили ему в институте. В Траме он был введен в спектакль «Дружная горка» на роль Воробушкина и сравнительно долгое время играл только одну эту роль. Большого успеха она ему не принесла, хотя отдавал он ей много творческих усилий, отрабатывал тщательно и играл с удовольствием.

Случилось это, вероятно, потому, что трамовский спектакль, в котором, как и в других лучших постановках этого театра, действовали современные герои и поднимались вопросы, остро волновавшие в то время молодежь, постепенно утрачивал свое значение. На сцену выходили новые, более значительные в идейно-художественном отношении пьесы и новые герои. Драматургия открывала в жизни еще не исследованные пласты, человек представал во всей значительности своего дела, своих жизненных устремлений.

Роль Воробушкина была по-своему интересна, и Райкин находил в ней немало таких подробностей, которые получали у него яркое комедийное воплощение. Но, как и многие другие, роли этой пьесы, Воробушкин трактовался и в пьесе, и в спектакле в значительной мере поверхностно. Предопределялось это самим жанром произведения, в котором было много музыки, песен, вставных танцевальных номеров. «Комсомольская оперетта» — так был обозначен спектакль на афише. И трамовская «Дружная горка», не задаваясь иными целями, принесла театру ряд интересных открытий лишь в этих узких границах жанра.

Что же происходило на сцене и что делал в спектакле Райкин?

Воробушкина в перечне действующих лиц определяли следующим образом: рабкор комсомольского коллектива, рыболов, фотограф-любитель и пиротехник. Честный и преданный своему, коллективу парень, он отличайся узостью мышления. Самоотрешенность, которую он исповедовал во имя высоких жизненных идеалов, доходила до крайних степеней и превращала живого человека в выхолощенную схему. Собственно, высокие жизненные идеалы только подразумевались. Воробушкин в спектакле был не более как добровольным блюстителем моральных устоев комсомольской коммуны.

У «отсекра» Марка Зелова и комсомолки Зины Добровольской «крутится» любовь. Совместимо ли это с пребыванием в коммуне? Любовь! Серьезное дело, опасное.

Уморительно звучал в исполнении Райкина монолог Воробушкина в первом акте. Долговязый, немного неуклюжий, Воробушкин, страстный рыболов, подходит к берегу с удочкой. Садится. Взвинченный и настороженный. Он сам с собой ведет жестокую борьбу. «Воробушкин, гляди в оба…» — говорит он себе. Райкин говорил это как бы голосом другого человека. Как бы со стороны. То робко, то осторожно, то властно. «Я за последнее время сам начинаю намечать, как эта зараза проникает в меня». Он едва заметно вздрагивает, словно пытается освободиться от чего-то. Закидывает удочку, глядит в воду и рассуждает. «Любовь? К чему? Зачем? Разве без любви нельзя? Ерунда!» Удочка слегка подрагивает в его руках. Он смотрит по сторонам. Нет никого. Ему нужна поддержка. И он обращается к авторитетам. «Да-с! Ознакомимся с литературой. Семашко не одобряет. Наркомпрос не советует… Я протестую, и лишь одна Коллонтай — за».

Попутно зритель становился свидетелем забавной картинки рыбной ловли. Несколько лет спустя в эстрадном театре Райкин будет показывать мимическую сценку «Рыболов». Тонкая разработка детален, которой добьется артист, придаст этой сценке предельную выразительность. Рыбная ловля Воробушкина была в какой-то мере эскизом будущей работы.

«Клюет! Довольно крупная. Не отпусти, Воробушкин. Не иначе, как пятифунтовая щука или аршинный карась…» Глаза Воробушкина зажигаются азартным блеском. Он уже забывает обо всем на свете. Сильный рывок, что-то большое взлетает в воздух и… Что это? Цветы? На лице Воробушкина одновременно удивление, брезгливость, подозрительная настороженность, негодование. «Кто-то кому-то преподносит цветы. Товарищ Воробушкин, вооружайся!»

Нет нужды подробно описывать все перипетии спектакля и злоключения Воробушкина. В финале он был посрамлен, ибо даже ему, рыболову, фотографу-любителю и пиротехнику, человеческое оказалось не чуждым. Воробушкин — Райкин, влюбленный в агитпропа Люсеньку, не мог устоять перед наплывом чувств. Он сдался, он признал себя побежденным. Отступая, он был по-прежнему смешон, чуть-чуть растерян и трогателен.

До Райкина в этом спектакле роль Воробушкина играли другие актеры, играли по-разному, но особенных открытий в этом новом исполнении сделать не удалось. Другие роли пришли не сразу, и молодой актер не испытывал большого удовлетворения от первых своих шагов на профессиональной сцене. И он стал искать новых встреч, новых общений.

Однажды ему удалось попасть в Большой зал Ленинградской консерватории, когда Вс. Мейерхольд, театр которого гастролировал в Ленинграде, репетировал свой новый спектакль «Горе уму». В зале сидело несколько актеров, не занятых в репетиции, и больше никого. Чтобы остаться незамеченным и не попадаться на глаза Мейерхольду, Райкин устроился в одном из задних рядов, куда свет со сцены почти не достигал.

Репетиция проходила не совсем обычно. Режиссер вел ее исключительно темпераментно. Он то ходил, то бегал по среднему проходу, поминутно останавливал актеров, поднимался на сцену и сам показывал. Показы эти не носили приблизительного характера, как бывает обычно на репетициях. Режиссер играл, воплощался в разные образы, добивался от актеров своей трактовки, объяснял им свое видение.

Райкин был убежден, что его никто не заметил. Но вот незадолго до перерыва к нему подошел помощник режиссера и сказал, что Мейерхольд просит молодого человека к себе.

Первый вопрос, который был обращен к Райкину, поставил его в тупик.

— Кто вы такой и как вы сюда попали? — спросил Мейерхольд.

Райкин слышал, что Мейерхольд не любил, когда на его репетиции приходили актеры из других театров. Он назвал свою фамилию и сказал, что просто интересуется театром, потому и пришел.

— Что у вас с голосом? Вы простужены?

— Нет, у меня всегда такой голос, — ответил Райкин.

Мейерхольд внимательно посмотрел Райкину в глаза. Была довольно продолжительная пауза, после чего он совершенно неожиданно для Райкина спросил:

— Скажите правду, чей вы ученик?

Ничего не оставалось, как признаться и назвать фамилию своего учителя.

— Владимира Николаевича, — уточнил Мейерхольд. — Это хорошо. — А затем, кивнув в сторону помощника режиссера, добавил: — Он вам скажет. А сейчас мне пора. Репетиция продолжается.

По окончании репетиции к Райкину действительно снова подошел помощник режиссера.

— Всеволод Эмильевич приглашает вас в труппу, — сказал он. — Если хотите поступить к нам в театр, приходите завтра. Всеволод Эмильевич будет здесь с утра.

В этот же вечер Райкин был у Соловьева. Рассказал обо всем. О встрече, о сделанном ему предложении.

— Вы так удачно начали на ленинградской сцене, — услышал он в ответ. — Стоит ли начинать еще раз?

Однако мысль о театре Мейерхольда не покидала Райкина до той поры, пока случай не свел его с другим интересным режиссером, имя которою было уже широко известно в Ленинграде.

Театр рабочей молодежи готовился к своему десятилетнему юбилею. Для юбилейного спектакля была выбрана пьеса Л. Первомайского «Начало жизни». Ставил спектакль Владимир Платонович Кожич.

Основные роли были распределены между ветеранами Трама, а Райкину Кожич предложил всего-навсего эпизодическую роль в массовке. Вернее говоря, роль была придумана режиссером, в тексте пьесы она не имела ни одного слова.

В. П. Кожич, остро чувствовавший театральную форму, в центр спектакля ставил актера. При этом он подчеркивал: «Актер должен быть технически вооружен до зубов, а техника — это прежде всего МХАТ с поправками на восемнадцать лет Октября».

Атмосфера, которую создавал режиссер, была по-своему удивительная. Обычно актеры на репетиции перед товарищами по сцене обнаруживают некоторую стыдливость. Роль намечается пунктирно. Вот когда будет спектакль, тогда дело другое, там будет показано все. А здесь важно понять мизансцену, почувствовать ритм действия, определить свое место в ансамбле.

Кожич не понимал этого ложного стыда. Он требовал, чтобы актер уже в ходе репетиции раскрывался полностью. Он должен был ощутить глубину образа. Он должен был вместе с актером погрузиться в мир человека. Приблизительность исполнения вынуждала пользоваться штампами. Штампы развращают актера, они могут перейти и в спектакль. Их нужно изгонять с первых шагов работы над образом.

И он обставлял репетицию так, что актеру хотелось раскрыться как можно полнее. Спектакль становился радостным творчеством. Уже первые пробы позволяли ощутить его будущее звучание. Но, пожалуй, самым главным в работе Кожича было другое. Он не признавал деления ролей на большие и маленькие. Каждая роль большая. В маленькой роли тоже жизнь человека. Появившись на сцене, пусть всего на одну минуту, герой приносит с собой свой мир, свои отношения, свое прошлое, свои мечтания. Так режиссер работал с актером, и это очень помогало Райкину в рождении безымянного образа.

Впрочем, не безымянного. Райкин придумал для него фамилию. Виноградский. Его нет в перечне действующих лиц пьесы. Но после спектакля Кожича в пьесе появилась эта фамилия. Ее называют в последней картине, хотя сам герой не произносит ни одного слова.

Пьеса Л. Первомайского — пьеса о молодежи в гражданской войне. Это произведение героическое с очень сильной лирико-романтической интонацией. Молодежь борется, сражается за революцию и мечтает. Об острове Мадагаскаре, неведомом и далеком, о библиотеке земного шара… Трагическая история гибели восьмидесяти шести коммунаров освещалась как бы лучом из будущего. Действие становилось эмоциональным, трагедия в высшей степени оптимистической.

Герой Райкина ничем особенным не выделялся среди других. Разве что он был не так деятелен, как его товарищи, плохо видел и носил очки. Но так же, как и они, он хотел отправиться в разведку. Все не могли идти, а хотели все. На листках бумаги писали простые слова: «Прошу мобилизовать меня, как способного носить оружие и защищать Советскую власть, несмотря на то, что у меня в селе остался один-единственный дед…» «Поскольку съезд постановил мобилизовать на фронт только двадцать пять процентов организации, прошу меня зачислить по собственному желанию в первый процент…»

Мы не знаем, что написал герой Райкина. Будем его теперь называть Виноградский. Он студент. Совсем молоденький студент. Форма у него гимназическая, а фуражка студенческая, заломлена, как делали это мальчики, только что переступившие порог института.

Когда кто-то приходит и сообщает, что в разведке погибли товарищи, Виноградский слушает и плачет. Руку он держит у ворота. Иногда опускает ее, тревожно перебирая пуговицы.

В двух шапках лежат бумажки. В одной — с фамилиями, в другой — с крестиками или пустые. Виноградский подходит к шапкам тихонечко, на цыпочках. Словно боится спугнуть свою судьбу. Пустая бумажка. Значит, оставаться. Он медленно поворачивается и отходит, и во всем облике его такая невыразимая тоска, что слов не надо.

Счастье выпадает немногим. Он сочувствует тем, у кого такие же пустые бумажки, как была у него. Да, счастье дается не каждому. Но когда парень, в чьей шапке лежали бумажки, вытаскивает, так же как Виноградский, пустой номер и в знак протеста забирает свою шапку у товарищей, Виноградский не может с этим согласиться. Он снимает фуражку и протягивает ее.

Уходит отряд комсомольцев. Громко звучат молодые голоса:

Жизнь начинается с песни простой О том, как росли мы с тобою, Про радость и муки дороги крутой, Жизнь начинается с бою! Орлы вылетают в широкий простор, Над временем и над тобою Тревога и песня, прицел и напор, Жизнь начинается с бою!

Виноградский тихонько шевелит губами и взглядом провожает комсомольцев, идущих в разведку. Отряд уже скрылся, а он все еще стоит и не может оторвать глаз от широких, достигающих горизонта полей, усеянных буйной зеленью.

Режиссура Театра рабочей молодежи на протяжении многих лет воспитывала труппу в духе сложившейся в стенах театра теории «игры отношения к образу». Живой человеческий характер отступал перед рационалистическим истолкованием его.

Кожич строил спектакль под знаменем актера. Подлинная театральность и драматизм его постановок возникали не только в результате требовательного отношения к форме спектакля в целом и очень вдумчивого мизансценирования, но прежде всего от стремления проникнуть мыслью и чувством в сущность человеческого характера, прочитать и открыть зрителю его сложный психологический подтекст. Успех Райкина в эпизодической роли «Начала жизни» был знаменателей и в этом смысле. Роль без слов стала тонким психологическим этюдом глубокого человеческого образа.

Участие Райкина в выпускном спектакле Театрального института было отмечено такими строками в журнале «Рабочий и театр»:

«Райкин показал себя незаурядным актером острого шаржа, гротеска, освоившим жанровые особенности комедийного спектакля» [3] .

Маленькая роль в юбилейном спектакле Трама открыла еще одну грань таланта актера — лиризм, проникновенность, необыкновенную человечность. И об этом тоже было написано в журнале «Рабочий и театр». Рецензия была посвящена образу, придуманному актером, и называлась она «Роль без слов».