Джордж Харди заглянул ко мне по дороге из лазарета домой. Поинтересовался, хочу ли я наутро на него поработать. Я сказал — хочу.

— Тогда я тебе предлагаю быть в доме в пять часов, — он сказал.

Так он разговаривает, манера такая. Купись я на это его «предлагаю» и явись на пять минут позже, он бы мне голову откусил. Его все считают книжником, прямо святым, но я-то лучше знаю. Сказал, что может мне обещать интересный день, осветил свою затею, и, судя по всему, день действительно обещал быть интересным, что правда, то правда.

Я отправился в город еще под звездами и на час раньше вошел в дом. Распорядки здешние я достаточно изучил и прикинул, что, поскольку сейчас зима, слуги пока валяются по постелям. А если старуха О'Горман случайно и встала, ей надо бы вскарабкаться наверх по лестнице, чтоб меня застукать. С годами она оглохла, а с тех пор как пса похоронили в саду, поднять ее по тревоге на звук шагов уже некому. Да если она меня и сцапает, я в секунду наплету ей с три короба, и кое-что мне от завтрака перепадет в придачу. Ну вот, значит, я преспокойненько перехожу темный двор, иду мимо служб и конюшен и отодвигаю на кухонной двери засов. Снимаю сапоги и вхожу.

Мне было не впервой войти в дом так, что никто об этом и не догадывался. Я ничего там не портил, по крайней мере всерьез, и я не воровал. Не такой я идиот и сам себе не враг. И выше первого этажа я никогда не совался. Мои предрассветные обходы гостиной, столовой и кабинета имели характер разведки. Я передвигал предметы и ждал, проверял — кто заметит. Начал с мелочей, возьму передвину кочергу в камине слева направо, или вазу, например, на полке перемещу, или шкатулки музыкальные на фортепиано переставлю в другом порядке. Потом, уж через несколько месяцев, осмелел и стал со стены на стену перевешивать картины. Доктор Поттер только через пять недель хватился, что картина с пароходами и рекой, которая в кабинете над столом висела, вдруг оказалась у самой двери.

Как мне доложили внизу, тут поднялся такой переполох, о каком я мог только мечтать. Поттер все подступался к миссис О'Горман с расспросами насчет прислуги. Она, добрая душа, божилась, что все они люди честные и вдобавок в своем уме, так что он создал теорию о лунатиках и две ночи торчал на стуле в прихожей — надеялся кого-то схватить. Молодой миссис Харди, хлипкой после второго неудачного разрешения от бремени, ничего не сообщили. Ну а старую миссис Харди, ту нисколько не интересовало, где что находится, только бы ее кровать не трогали с места.

И вот когда мне эта возня уже слегка надоела, старуха О'Горман проговорилась, что Беатрис Поттер убеждена, что в доме духи, и даже просила мужа посоветоваться со священником. Он отказался, обозвал ее дурой, и далее последовало состязание в крике, в которое и миссис Харди внесла свою лепту, сообщив доктору Поттеру, что она знает единственного дурака и это как раз он и есть, и она клянет тот день, когда отдала за него Беатрис. А потом Беатрис призналась миссис О'Горман, что боится, не проделки ли это неупокоенного отца, — вот почему в то утро я оказался так рано в доме. Я решил сыграть свою последнюю шутку.

Сперва я пошел в столовую. Шторы были еще задернуты, и комната в темноте, но я достаточно ее знал, чтоб найти, что мне надо. Сгреб персидский коврик под окнами и через прихожую прошел в кабинет. Жиденький рассвет уже прокрался сквозь стекла и вычертил голову тигра, которая прильнула возле стола к каминной решетке. Я выволок шкуру за дверь, вместо нее положил у камина коврик и, приглядывая за лестницей, поволок эту тварь за собой. Я сперва буквально обомлел, когда когти заскребли по плиткам, и мне пришлось приподнять тигра за лапы и так — вальсом — его доставить в столовую.

Я затеял его положить под окнами, где он лежал, когда еще мистер Харди был жив, но я так лопался со смеху из-за своего идиотского танца, что бросил его пока грудой, а сам подзаправился из графина на столике. Кое-что расплескалось на куртку, зато остальное ударило в голову, и тут-то я и сообразил, что самая потеха будет, если его положить на кресло так, чтоб он смотрел прямо на дверь. За окнами мерцал морозный сад. Я сидел за кухонным столом, когда миссис О'Горман поднялась с постели. Она стала вокруг меня хлопотать, как это она всегда, сразу увидела, что я без сапог и растираю босые ноги, разворошила огонь в камине и поставила на угли чайник Я ей подыгрывал и стучал зубами, так как знал, что у нее в шкафчике припасена кой-какая выпивка, причем я сам ее снабдил, и, между прочим, на свои кровные.

Ну, не то чтоб совсем на свои. Во всяком случае, не с самого начала. Это процентики понарастали с вклада, который Джордж Харди внес когда-то в связи с одной бабой, чтобы усыпить ее память. Он вообще был в простых вопросах болван, баба та настолько проспиртовалась, что не помнила даже, что с ней минуту назад было. Те средства я пустил на покупку фотографического аппарата и разных химических причиндалов, а когда уж дело у меня наладилось и пошло, мог побаловать миссис О'Горман. Она простая душа, я ей ничем не обязан, но родных своих у меня нет, и почему бы не купить старухе гостинчика.

Само собой, когда чайник вскипел, она мне поднесла стопочку коньяку с горячей водой — подкрепиться и вдобавок выставила кусок холодной баранины. Поинтересовалась, зачем я понадобился мастеру Джорджи в эдакий час.

— Мы едем к дядюшке Уильяма Риммера в Инсвуд, — сказал я. — Что-то там с обезьяной будем делать.

Она не расслышала, а когда я заорал громче, поняла и запричитала:

— Обезьяна… это как же, зверюга дикая?

— Кошмарно дикая, — завопил я. — Вчера ее переправили к мистеру Бланделлу из зоологического сада в Западном Дерби. Мистер Харди и мистер Риммер хотят ей выколоть глаза.

Она вся побелела и сказала, что в жизни своей не слыхивала про такие ужасы. Ну это она, между прочим, прилгнула, или, может, память ее подвела, потому что разве сама она лично не изведала кой-каких еще более тяжких мучений? На прошлом Рождестве, примерно когда молодая миссис Харди в третий раз скинула, миссис О'Горман вся в слезах мне призналась, что совсем еще девочкой родила от старшего братца и тот живьем схоронил младенчика в торфяном болоте.

Пришлось черт-те сколько возиться со всей этой аппаратурой. Дважды на полпути по лужайке Джордж спохватывался, что еще что-то там позабыл. Отправились было так — я на козлах, а он впереди верхом, но вдруг ни с того ни с сего он передумал, отвел назад коня, а сам пересел ко мне: в карете не было места.

— О, проклятье, — сказал он, когда наконец мы двинулись. — Какие чудовищные вещи приходится помнить человеку.

— Да уж, — отрезал я и наклонил голову против ветра.

Я не то что от всей души презирал Джорджа Харди, хоть я считал его ханжой. Он зла мне не делал, наоборот, и у него были хорошие качества, это нужно признать, в том числе он, например, не жадный. Конечно, он себе это мог позволить, но он часто возился с переломами, нарывами и тому подобное, хоть отлично знал, что у пациентов гроша ломаного нет за душой. Да и мне лично кто починил губу, подпорченную, было дело, глотаньем огня!

В начале, когда случай нас бросил друг к другу, он предлагал мне работу на полный день у него по дому, вроде лакеем — ну там сапоги почистить, присмотреть за лошадьми, бегать на побегушках, но я прямо и откровенно ему сказал, что не из того я теста сделан, чтоб быть слугой, не в моем это характере подчиняться. Кое-кому, может, нравится через всю жизнь проползти на коленках, и на здоровье, ну а я предпочитаю держать мой хребет в том положении, какое ему назначила природа. Вдобавок у меня уже были кой-какие средства на прожитье, а с тех пор как он меня научил обращаться с аппаратом, я и вовсе стал сносно зарабатывать дешевенькими портретами.

Мне бы благодарность испытывать, а я нет, не очень-то был ему благодарен. Он со мной держался натянуто, вот что меня бесило, как-то меня отстранял, и это никак нельзя приписать неравенству происхождения и воспитания, потому что в лазарете он с низшими держался свободно, как с равными. А меня на расстоянии держал. Когда он прямо ко мне обращался, я даже замечал, что голос у него делается будто глуше, будто идет из заколоченного ящика. С нашей самой первой встречи он никогда, ни единого разу не затрагивал в разговоре тот дождливый день, когда мы через поле волокли мертвеца, но воспоминание то все равно между нами стояло, и часто, когда он на меня смотрел, я так и чувствовал, что он видит отцовскую шляпу, нахлобученную на мою голову.

Мы взяли по Риджент-роуд, которая шла за доками, и ветер нес тошно-сладкий дух сырого зерна, а воздух скрипел от визга голодных чаек Мы еле-еле продвигались, встряв в толчею запрудивших дорогу повозок. Неподалеку от Брунсвикской таверны партия скота, только что выгруженного из Ирландии и отправляемого на бойню, тряско оскользаясь, перегородила нам путь. Джордж ревел: «Тпрру!» — будто бросал боевой клич, хоть вожжи натягивал я, между прочим. Мы задерживались на четверть часа, а то и больше. Он начал дергаться, боялся опоздать на свидание со своей обезьяной. И клялся, что в жизни не простит Уильяму Риммеру, если тот приступит к делу без него.

— А я какую роль буду играть? — поинтересовался я.

— Твоя работа будет в том, чтоб удерживать животное, — он ответил.

Это мне не очень пришлось по вкусу. Одно дело — бросить на кресло тигровую шкуру и совсем другое — подмять дикого зверя.

— И тут-то вы ей и вырежете глаза?

— Не вырежем! — он крикнул. — Мы только удалим катаракту.

Я понятия не имел, с чем это едят, но спросить не мог, потому что он уже вскочил на ноги, буквально джигу выплясывал от нетерпения, тряс двуколку, пинал самую ближнюю корову, орал погонщику, чтоб поторопился.

— Самообладание — прекрасное свойство, — заметил я, и он метнул в меня бешеный взгляд, однако же сел.

Возле Банк-холла кончились доки, а прилив отступил, и мы свернули на берег, который гнал мимо чернильно-черные волны, а песок после ночного морозца был твердый, как дуб. На хорошей скорости миновали Миллерс-Касл, он теперь был пустой, весь в шламе, и купальные кабинки пообрушились в грязные лужи.

— Какие новости про Миртл? — спросил я. Миртл услали в пансион в Саутпорте. Я за два года всего разок и видел ее, когда приезжала на летние каникулы. Она еще сказала — как хорошо, что то пятно сошло у меня с губы.

— Мисс Миртл, — поправил Джордж.

— Мисс Миртл, конечно, — сказал я. — Кто ж когда сомневался.

— Она должна стать настоящей леди, — уступил он.

— Ну и как ей пока что это дело — нравится?

— Она цветет, — он ответил. — И отличается во французском.

Я сберег фотографию Миртл, хоть, кроме меня, никто ее там не узнал бы. Снимок сделали в спальне у старого мистера Харди и выбросили, потому что он получился черный. Я булавкой проколол ей глаза, процарапал черточки там, где были, наверно, волосы, и мне тогда показалось, что я ее ясно вижу, хотя, возможно, она просто была у меня в голове и мой мозг сам напечатал сходство.

У Малого Кросби мы свернули с берега, попали на твердую тропу среди дюн, поерзав, она вывела нас на дорогу от моря, и мы молча трусили по ней целую милю картофельными полями. Здесь я вырос, мать батрачила в одной крестьянской семье в деревушке под Сефтоном.

Мы проехали по горбатому мостку над камышами, воткнутыми в заледенелую воду, и вошли в голый лес и в грачиный грай. На шум вылез из сторожки старый инвалид и заковылял к воротам. Был он хилый, неповоротливый, и Джордж мне велел слезть с козел и ему подсобить. Так я и сделал, но только-только распахнулись большие железные ворота — карета в них занырнула и загрохала по гравию, а мне пришлось плестись пешком. Тут такое меня зло взяло, хоть обратно уходи, но любопытство одолело.

Я уже хаживал по этой дороге, мать, когда при смерти лежала, послала меня, только тогда была самая весна. Мне было семь лет, клочья неба, синие, как васильки, плясали над взбухшими ветками. Теперь дорога тянулась, как фотография, так черно и уныло, и зимние ветки стыли в белом холодном небе.

Бланделл-холл был приземистая мрачная постройка из бревен и песчаника. У крыльца с каждой стороны лежал каменный лев с человечьим лицом и ехидно улыбался. Я прошел на зады, и мне конюх, который как раз выводил лошадь из оглобель, сказал, что господа-де в теплице за кухонным двором, а мне велено принесть фотографическую аппаратуру. Он, как увидел все эти склянки да поддоны, какие требовалось волочить, тут же ушел и воротился с тачкой.

Теплица была добрых сорока шагов в длину, и в ней давно ничего не растили, на длинных подмостях не было никаких горшков, а стояли разные статуи, все как есть в чем мать родила и обросшие паутиной. Мистер Бланделл был собиратель всяких таких вещей, про него даже в газетах писали в тот год, когда стали строить Дом моряков и принц Альберт закладывал первый камень.

Обезьяна очень меня удивила. Я думал, она втрое меня выше и дико мечется по клетке, а она оказалась с маленького совсем человечка и, скрючившись, привалилась к брусьям среди пожелтелой капустной ботвы и опилок Бояться тут было нечего; я даже ткнул ее пальцем. Шкура у нее была в проплешинах, и мутные глаза. От нее воняло старостью.

Уильям Риммер и Джордж разбирали свои инструменты. Ножницы разложили, щипцы, свалили кучей ватные тампоны, поставили какую-то штуку из проволоки со спиральной пружиной, резиновый мешок с трубкой, сложенной кольцами в металлическом тазу, и бутылку с бесцветной жидкостью. Обезьяна смотрела мимо стола, туда, где стояла статуя с отнятой ногой. Мраморный мужчина, стало быть, и член у него — как розовый бутончик.

— Вона как, — сказал я. — Поди не больно много радости от него будет девчонке, а? Вот и обезьяна со мной согласная.

— Обезьяна почти слепая, — сказал Уильям Риммер.

Джордж, тот вообще ни звука не проронил, и это даже хуже. Мне самому противно сделалось, что выставил себя деревенщиной.

Через четверть часа примерно клетку отперли, и я вошел внутрь с ватой, намоченной эфиром. Я отводил подальше руку, чтоб у меня голова не закружилась, знал я этот эфир. Он входит в раствор коллодия, который наносят на фотографические пластинки, правда, я лично чаще пользовался выгодным покупным препаратом, из которого эфир улетучивается, чуть откроешь бутылку; мне уже щипало глаза. Обезьяна пятилась, но вообще-то вела себя смирно. Я извернулся и сзади шлепнул ее этим эфирным тампоном по морде. Тут она жутко дернулась, поднялась на ноги, стала колотить руками, трясти головой и так въехала мне по лбу, что я чуть не грохнулся на пол. «Держись, брат, — крикнул мне Уильям Риммер, — не отодвигай тампон», а я и так держался — куда денешься, ведь раздавит она меня, — хоть совсем уже задыхался и сопли текли из ноздрей. Я ловил ртом воздух, как будто тону, и вот, как раз когда мне стало совсем невтерпеж, чувствую — все, не могу, зверюга оттолкнула меня, страшно взвыла и, царапая себе глотку, упала без памяти. Моча ударила по опилкам, брызнула между брусьев.

Мы обвязали пациента ремнями по груди и рукам и все втроем перетащили на стол. Я даже удивился — до того похожи были эти вывернутые руки-ноги на человеческие, стало даже жалко обезьяну. Голова свесилась набок, показалась шея, безволосая, сморщенная, как заношенная кожа. Когда проволочную ту штуку ей прикрепили к черепу и пружиной подняли веки, я хотел отвернуться, но Риммер гаркнул: «Не двигайся ты, черт тебя побери… прижми ей к ноздрям мешок», а Джордж прибавил: «Пожалуйста, Помпи», и мне это понравилось. Не часто он меня по имени звал.

Я почти не видел, что там было дальше, глаза слезились до жути. Ума у меня хватало их не тереть зараженными пальцами, хоть голова была легкая-легкая, как пустая. Пульс на шее грохотал барабаном, и сам я слышал, что глупо хихикаю.

Джордж орудовал ножницами, Риммер щипцами.

Лица они себе снизу завесили, мне это показалось смешно, разговор их тоже.

— Пациент готов, — тихо-тихо так сказал Джордж.

— Начнем? — спросил Риммер.

— Я как ты…

— Мне надо кашлянуть.

— Нет, потерпи.

— В правом глазу смещен хрусталик… зрачок узкий… Понадобится иридектомия.

— Готовимся проделывать отверстие, — сказал Джордж.

Мне было велено накачивать грушей эфир; не слишком много, потому что, меня предупредили, у бедной твари тогда остановится сердце, и не слишком мало, потому что тогда она проснется, станет биться и чересчур глубоко могут вонзиться лезвия. А еще мне полагалось следить за ее дрожаньем, щупать мышцы, а ничего я этого в моем состоянии толком делать не мог, сам-то еле дышал, при каждом вздохе аж кричать хотелось от боли. Вдобавок меня мутило, и, не сомневаюсь, я был белее бумаги. Я в два счета оставил бы свой пост, да боялся, что не вынесут ноги.

Когда с безбожным деянием было покончено, обезьяну отнесли в клетку, и я кое-как, шатаясь, выбрался наружу. Меня скинуло с души, но на пустое брюхо ничего из меня не вышло, только одна провонявшая коньяком прозрачная жижа. Я еще толком не очухался, а Джордж уже велел вернуться в теплицу ширму ставить. Только я разгреб пыль и обломки, воздвиг, значит, этот вигвам, а он уже снова внутрь заглядывает и объявляет, что, мол, это не надо. Объясняет, что здесь чересчур много света. Тут он, конечно, был прав; кругом стекло сплошь, что так, что прямо на воле устроиться. И он послал меня сарай какой-нибудь найти.

Это оказалось не так-то просто, все службы были либо разным хозяйственным хламом завалены, либо до отказа забиты поломанными статуями, а они тяжеленные, не сдвинешь. Попалось мне что-то размалеванное, вроде как домовина, на попа поставленная, и деревянная обшивка вся снизу прогнила. И оттуда комом торчат перепачканные бинты, изъеденные мышами, и три пальца высунуты, костлявые, как медового цвета. Тут-то я, кажется, понял, отчего Уильям Риммер решил податься в доктора, но, хоть убей, не мог сообразить, что повлияло на Джорджа, разве что маменькино лицо над люлькой, с круглыми, как шары, глазами.

Спасибо, конюх надоумил, показал вырытый под рододендронами ледник, шагах в двадцати всего от теплицы. Джордж этим остался доволен, я привез тачку, и мы начали покрывать пластинки составом.

Когда мы вернулись, обезьяна уже проснулась, и ей, кажется, хуже не стало после перенесенной пытки. Она сидела, сжимала руками брусья и качала головой из стороны в сторону, будто дивилась. Уильям Риммер в восторге, возвышенно, как проповедник, объявил, что пелена спала с ее глаз и теперь она отчетливо видит мир.

— Ловко, а? — Он хохотнул и шлепнул Джорджа по плечу.

— Куда как ловко, — согласился Джордж с довольной ухмылкой.

Я держал свое мнение при себе; ловко-то ловко, кто ж будет спорить, но что за радость от этого мира, если видишь его из клетки?

Когда пришло время фотографироваться, обезьяна повернулась спиной к камере. Я пробовал было кидать в нее камешками, но она хоть бы хны, и тогда я прогрохал ножницами по брусьям клетки. Плечи у нее дрогнули, но она не повернулась. И тут Риммер сообразил ей спеть. Голос у него был приятный, и он завел колыбельную не колыбельную, что-то вроде; и, ясное дело, это сработало, тварь повернулась, чтоб на него поглядеть. Джордж сделал пять снимков, последний, правда, испорченный, потому что обезьяну вдруг вырвало.

Воротясь в ледник, он проявлял снимки при слабеньком свете занавешенной свечки, каждую пластинку обмакивал в смесь пирогаллола и уксусной кислоты. А как доведешь каждое изображение до правильной плотности, надо его закрепить в растворе цианистого калия, и это была уж моя работа. Потом мне полагалось выносить поддоны и сливать на землю лишние химикалии, до того они вредные. Ну а я часто мыл в этих выплесках руки, пятна серебра сводил; Джордж чересчур, по-моему, осторожничал.

Ужинал я в людской, почти без охоты. Так болела голова, что кусок не лез в горло. Лакей один меня отчитал за то, что сел за стол с черными пальцами. Мне было до того тошно, что я даже не мог обороняться и его не срезал. Одна женщина тут, оказалось, служила на Земляничных полях и знавала миссис Прескотт и ее дочек. Она меня стала пытать про мисс Энни, и я ей сказал, что она на четвертом месяце и на сей раз, видно, доносит. Она стала удивляться, как, мол, чудно, в детстве мисс Энни такая здоровенькая была, а теперь все хворает. Я сказал, что ничего тут чудного не вижу, случается и наоборот.

— А ведь он верно говорит, — сказала старуха рядом со мною, по левую руку, — гляньте хоть на Генри на нашего, — и она ткнула ножом в дальний конец стола, где сидел как бык здоровенный мужичище. — Скажешь разве, что дитем что былинка на ветру колыхался?

Тот же лакей стал дознаваться, на что нам сдалась обезьяна; он помогал переносить клетку в теплицу. Когда я его просветил, он смерил меня взглядом, этак презрительно, а потом говорит — вот уж никогда бы не подумал, что я помощник у доктора.

— А кто сказал, помощник, — говорю. — Я фотограф.

— Фото-о-ограф, — он эдак протянул, — тоже не верится. Хотя, когда ты тачку волок, может, и была от тебя польза.

Тут уж я вскипел, я крикнул, что наружность обманчива и что мой отец был джентльмен и таким остается, несмотря на стесненные обстоятельства. Я видел, что он мне не верит, и обрадовался, когда его кликнули наверх. Папашу моего, так мне говорили, зачислили в Ланкаширский кавалерийский полк за два месяца до моего рождения и сразу же отправили в Индию. Так он с той поры и не вернулся, насколько мне было известно, — то ли по своей охоте, то ли не поладил с Творцом.

Вечером Джордж меня хватился. Ясно было, что он как следует заложил за галстук, язык у него заплетался. Сказал, что заночует здесь, а я чтоб ехал один. Риммер ему поутру даст коня. И пусть я держусь большой дороги, на берегу могут напасть головорезы. Я-то понял, что это он о своем бесценном аппарате хлопочет, а вовсе не обо мне.

— Если жена моя нездорова… — начал он и запнулся.

— Я за вами вернусь, — подсказал я.

— Возможно…. — Он совсем запутался. На лице у него была мука, пухлые губы уныло по краям сникли. На нем сейчас все как есть было написано, пропащий он человек Наконец он решился, буркнул:

— Нет, ничего не надо. Я до завтрака ворочусь.

Я его чуть не пожалел. Годами был под каблуком у матери; теперь вон с другой бабой мается. Миссис О'Горман считала, что это стыд и срам, но я-то догадался, что просто ему нравится из себя строить святого мученика.

Не прошло и пяти минут — я на дворе складывал аппараты, — он послал мне сказать, чтоб все-таки я его обождал. Семь пятниц на неделе, другого я такого не видел. Наконец явился — еле шел, Риммер его чуть не на себе волок, — объявил, что полезет в карету, там раскидал все, что я только-только кое-как уложил, и в результате забился в уголке под складками ширмы. Небось уснул, пока мы еще за ворота не выехали.

День совсем убывал, когда я выехал из Холла. Сразу же за деревьями я пустил лошадь в галоп, колеса кренились на рытвинах, ветер вздувал на мне одежу, выдувал из головы моей боль. В вышине над полями, как по белому скользкому льду, катили по небу черные тучи. На душе у меня была тоска оттого, что этот лакей меня поставил на место, я ругал себя, что клюнул на его наживку, но могучее небо меня ободрило, меня охватил вдруг какой-то даже восторг. Сердце радовалось, что Джордж лежит бесчувственный среди поддонов и склянок «Вот ужо! — крикнул я громко и встал на вожжах, как колесничий. — Ужо…»

Когда мы спустились к дюнам, был прилив, море накатывало на пустынный берег, солнце кровавым шаром падало за горизонт. Я пустил лошадь спокойной рысцой на желтую дымку далекого города.

На полпути между Ватерлоо и Сифортом нам попался старик у костра, он жег сплавной лес, над головой у него метались искры. Я взял было мимо, но едва поравнялся с ним, из кареты раздался отчаянный стук, и пришлось мне остановиться. Джордж изволил проснуться.

Если он и разозлился, что очутился в песках, то виду не подал. Может, его увлекла вся эта красотища — меркнет пустынный берег, ветер вздувает пламя, дерево в костре щелкает, трещит, перекрывает свист напористых волн. Так ли, иначе ли, он спросил у старика, можно ли присесть к его огню. Сказал, что продрог до костей; в своей хлопающей одежке он и вправду трясся так, будто его колотит горячка.

Старый чудила не сразу ответил. Он, я заметил, глянул проверить, под рукой ли его здоровенная клюка. А потом сказал Джорджу: почему же, мол, милости просим, только чтобы с поведением, — просто потеха.

Он был болтливый, этот старик, а Джордж перед ним стелился, величал его сэром, а меня никогда, хотя, может, тут в годах все и дело. Я сидел в сторонке, смотрел, как отступают сумерки, как взбирается по небу месяц. Я думал про Миртл, как сидит она в классной комнате там, далеко за бухтой, чирикает по-иностранному и учится падать в обморок, если тявкнет погромче какой кабыздох.

Раньше старик рыбачил, ловил угрей, он рассказывал, возил в Уинд, там пирогами торгуют, берут для начинки, ну а потом — сколько лет уж тому — напился как-то мертвецки, вышел в большую волну и размозжил свою лодку у Рок Ферри. Старшие дочки было его призрели, и скитался он от одной к другой, от порога к порогу, вспомнить грех. В этом смысле, Джордж сказал, он очень напоминает одного короля — и тут ясно стало, до чего он нализался. Наконец старик решил приклонить голову у младшей, в пристройке к кузнице, теперь он весь в ее власти, вот и спит под открытым небом. У ней — как у матроса язык, раки-странники здесь, на берегу, не так больно укусят, как жалит ее язык.

— У ней шестеро, мал мала меньше, — сказал он как бы ей в оправдание. — И без мужа живет, сама себе голова.

— Жизнь жестока, сэр, — поддакнул Джордж и подпихнул головешку в костер, так что вовсю посыпались искры.

— Коли сызнова жизнь начинать, — сказал старик, — я бы в солдаты пошел. Там тебе пенсию платят.

— И зато снабжают тебя прекрасной возможностью быть убитым, — сказал Джордж, на что старик ему ответил, что есть и похуже способы покинуть сей мир, чем пуля тебя поцелует, миг — и вся недолга.

Мы распрощались. Истинный философ — так назвал его Джордж, и он плюхнулся на четвереньки при третьей попытке взобраться ко мне на козлы. Я запихал его в карету — расшибет еще свою забубённую башку, а я потом отвечай. Когда я стал закрывать дверь, он схватил меня за руку и хотел втащить к себе. Выражения его я не видел, была ведь ночь, но в голове у меня напечаталась его хитрая улыбка, совсем как у тех не людей — не зверей, которые охраняют вход в Бланделл-холл.

Я у него уже один раз видел такое лицо, это когда мы уложили его отца, а Миртл послали за водой на кухню. Он меня благодарил за помощь, говорил, что я необыкновенно толковый для моих лет и он, мол, вовек не забудет ни моей доброты, ни моей скромности. Я такой тонкий, он говорил, что не способен извлечь выгоду из сложившегося положенья. Он это говорил совсем искренне, и его слова очень меня удивили. Я, между прочим, до тех пор только и думал, как бы из него выжать пять шиллингов, перед тем как уйти. Мы стояли по обе стороны кровати, между нами — его мертвый отец, и была такая странная минутка, когда я вдруг возомнил, что я и в самом деле такой необыкновенно прекрасный и тонкий. «Ты хороший мальчик», — он пробормотал, и тут он встал коленом на одеяло, приподнялся и потянулся рукой к моей щеке. Я мигом сообразил, что у него на уме, и выскочил из комнаты. Мне такое было не внове, так что пугаться мне было нечего, и, если бы он не стал приплетать свою лесть, я бы, может, ему и уступил — этот грех распространен во всех слоях общества, правда, я так замечал, богатые ему уступают по своей охоте, а бедные из нужды. Вот то, что он меня надул, заставил поверить, что я лучше, не такой, как я есть, вот что меня допекло. Доктор Поттер выходил из гостиной, когда я сбегал по лестнице. Я вцепился в перила и ждал, что будет. Он меня раньше ни разу не видел и мог, очень даже мог меня принять за вора, по крайней мере, хоть поинтересоваться, зачем я пожаловал, но он только глянул на меня и, мне показалось, все понял по моим глазам. Я никак не мог справиться с засовом; он подошел, его отодвинул и меня выпустил.

На часах Обзорной башни было без нескольких минут семь, когда мы поднялись на гребень холма за бульваром и свернули в Ежевичный проулок. Джордж у себя в карете во всю глотку орал «Матушка родимая, смерть моя близка». Странно — когда мы стали и он спрыгнул на дорогу под лунным лучом, он произнес те же самые слова похвалы: «Ты хороший мальчик», — только на сей раз — поздновато, по-моему, — уже, кажется, от души.

Я, конечно, и в ус не дул, думал, что вышел сухим из воды, улик против меня никаких ведь не было. Но ко мне подступился доктор Поттер, и так хитро подступился, он же насквозь человека видел.

Он поджидал Джорджа и отозвал его в кабинет, только-только мы переступили порог. Я тут же вышел, чтоб заняться разгрузкой, а когда вернулся с треногой и ширмой, Джордж вылетел из комнаты и, впереди меня, бросился вверх по лестнице. Я снова спустился — доктор Поттер стоял в прихожей и пристально на меня смотрел. Он сказал:

— Помпи Джонс, я хотел бы с вами переговорить, когда вы разгрузите карету.

При первом же взгляде на его лицо я понял, что дело неладно; у меня ёкнуло под ложечкой. Как ни спущусь, он все стоит, все смотрит. Наконец мне уже нечего было таскать, и я стал водить по двору лошадь, но тут он выходит на крыльцо, велит мне оставить все дела и немедля идти в комнаты.

Я прошел за ним в кабинет. Сердце у меня колотилось. От эфира небось, не только от дурного предчувствия. Он не сразу взял быка за рога, откашливался, перебирал на жилетке пуговицы. Толстые — они по большей части выглядят идиотами, когда на себя серьезность напустят, но только не доктор Поттер. Я все твердил про себя, что я же ничего такого худого не сделал, но глаза его меня убеждали, что нет, сделал кое-что.

В конце концов он сказал:

— Мне небезызвестно то положение, какое вы заняли в этом семействе… и, быть может, сами мы во всем виноваты. Я не убежден, что вы получили здесь необходимое руководство…

— Я здесь только одну доброту и видел, — перебил я. Я не притворялся. С ним этот номер бы не прошел.

— Очень и очень возможно, — сказал он. — Вы явились здесь почти мальчиком… — Он помолчал, и глаза его рыскали по моему лицу. Я потянулся рукой к губе, прикрыть то багровое пятно, как будто оно вернулось. — Но вы теперь взрослый человек, мужчина, — сказал он. И опять он замолчал.

— Да, — сказал я. — Похоже на то.

— Мужчина, — повторил он. — А мужчина несет ответственность за свои поступки, пусть даже учиненные по невежеству или в полной невинности.

— Вы бы лучше сказали, в чем дело-то, — сказал я, задетый этой его ссылкой на невежество.

И он меня просветил. Рано поутру миссис Харди пошла в столовую за рукоделием, которое с вечера оставила там на столике.

— Занавеси еще не раздвигали, — сказал он, — и шкура в сумраке ей показалась живой и свирепой…

— Шкура, — крикнул я. — Какая еще шкура?

— Вне себя от ужаса, — прогремел он, — она бросилась бежать и споткнулась…

— Споткнулась, — эхом отозвался я.

— Она ударилась о стену. Итог — перелом запястья. Но это не все…

Я стоял немой, как пень, но лицо у меня горело от стыда. Я на самом деле угрызался.

— Можно вылечить перелом, — сказал он. — Но как вернуть разбитые надежды? Вы меня поняли?

Я не понял — тогда я не понял, — но я кивнул.

— Сначала, — продолжал он, — все приписали нерадивости Лолли. Но миссис О'Горман ее взяла под свою защиту. Она сама проверила комнату, прежде чем отойти ко сну, и все было в совершенном порядке. Она сказала, что вы были в доме на рассвете.

— Мне велели прийти, — защищался я. — Мастер Джорджи велел. И ничего я ни про какую шкуру не знаю.

Миссис О'Горман плакала, когда я уходил. Отчасти оттого, что молодая миссис Харди опять выкинула, отчасти из-за меня. Причитала, что она не перенесет этой разлуки. Я сказал ей, чтоб не убивалась, все обойдется. «Никуда ваш Джордж от меня не денется, — я сказал. — Вот увидите».

Я шел домой под густыми звездами. Я не падал духом. Век живи — век учись, я так рассуждал.