Места тут дивные, но все вокруг болеют, понять не могу отчего. Может быть, от этой бездны ягод, собирай сколько хочешь — вишня, клубника растут за палатками без всякого призора. Я в жизни себя не чувствовала такой здоровой.

Джорджи, как сюда приехали, поручил доктору Поттеру купить для меня пони. Он беленький весь, и на крупе черная полоса; если пугается, на лбу бьется синяя жилка. Понятливые животные совсем как дети. Я его глажу, а шкура под рукой нежная, просто бархат…

Джорджи меня еще ни разу не видал в седле, все ему некогда, но вчера пообещал, что мы вместе поедем в горы над озером. Уже нам через час отправляться, и тут он исчез. Оказался, конечно, в своей лазаретной палатке, сидит проверяет лекарства, все заносит в гроссбух. Помощника у него нет, и он вечно мучается, столько разных отчетов приходится писать по начальству. Мог бы сказать, как, мол, обидно, что он со мною не выберется, но нет, не сказал.

Только кинул через плечо: «Ты иди, Миртл. Мне никак нельзя отлучиться».

Доктор Поттер — тот бы со мной поехал, если б я его взяла, хотя наездник из него никакой, и вообще он не любит шевелиться. Я очень люблю доктора Поттера, но он вечно погружен в свои мысли, и, когда его из них вырвешь, он неважный собеседник. Вечно приводит цитаты о смерти, сперва пробормочет на мертвом языке, потом старательно переводит, а это может ведь и надоесть. То есть не то чтобы сами слова неинтересны, почему, сидели бы мы в гостиной между дураков, я бы первая его посчитала умнейшим человеком. Но здесь, когда кругом без конца умирают люди, эти отсылки к древним побоищам раздражают, вот и все. По-моему, он удирает в прошлое от страха перед действительностью.

— Со мной согласилась поехать миссис Ярдли, — я ему сказала. — Да вы же и не любите жары.

— Разумеется, разумеется, — поддакнул он, хоть вид был расстроенный.

Солнце в то утро было особенно злое, и я попросила у него цилиндр — чтобы подсластить пилюлю. Это подействовало. «Бери, бери, дитя мое», — крикнул он, сдирая с головы свою шляпу. Я, конечно, не собиралась в ней красоваться дольше, чем он будет добираться до палатки.

Миссис Ярдли и ее полковник стоят в городе, но все дни проводят в лагере. Я начинаю к ней привыкать. Иногда она, правда, может и выругаться, особенно когда укусит комар. Вся в укусах — один даже на кончике носа, — она все равно не теряет веселости. Она выступала на сцене в живых картинах и не делает из этого тайны и характера своих отношений с полковником тоже не скрывает. Думаю, она не догадывается, как много между нами общего, хотя из-за того происшествия с глупым Нотоном несколько раз подступалась ко мне с не совсем скромными расспросами. Покамест я с нею не откровенничаю, но если мы сойдемся поближе…

Обе мы стараемся не терять присутствия духа и согласны в том, что кое-кому из наших «леди» стоило бы поучиться мужеству у жен и спутниц простых солдат, которых вдобавок дергают за подол орущие дети. Я вот все говорю мастеру… все говорю Джорджи… что глупо расспрашивать простого солдата про понос, ведь для того, кто вырос на тухлятине, это дело привычное. Я напомнила ему, как миссис О'Горман рассказывала про сестрину семью в Ливерпуле: они в речном устье, в иле, нашли давно утонувшего поросенка, принесли домой и чуть не сырым умяли. Итог — как сказал бы доктор Поттер, — хоть раз в жизни наелись досыта.

Не успели мы взобраться в горы, миссис Ярдли принялась выведывать; думаю, за этим стоял полковник, он же знает здешние сплетни.

— Мисс Харди, — она говорит, — я вот слыхала, этот ваш Нотон слег, едва вернулся домой. Видно, слух про его подвиги прежде его туда дошел. А тут еще денежные заботы, знаете, он же совсем запустил дело.

— Я не так уж близко с ним знакома, — я говорю. — Но мне грустно это слышать. Без денег жить несладко.

— А я думала, вы с ним по Ливерпулю знакомы, — она говорит.

— Вовсе нет. Мы познакомились на борту парохода… а потом снова в Константинополе. Он любезно мне помог вернуться в гостиницу, когда мне стало дурно на улице.

— Из-за жары, — она говорит: опять выведывает.

— Вовсе нет. Это из-за собак…

— Ах да, — сдавленный вскрик, — мне Беатрис говорила. Они вас чуть не растерзали…

— Да нет же, совсем не то, — сказала я. — Щеночка м-м… моего брата детей разорвали у меня на глазах. — От одного упоминания о моих душеньках у меня навернулись слезы.

— Какой ужас! — простонала миссис Ярдли, и притом, кажется, искренне.

Мы проходили по-над рекой, там женщины стирали, руки у них были темные от загара. Тут же поставщики-болгары, снабжавшие лагерь мясом, разделывали забитую овцу и швыряли кровавые кишки в воду. Женщины колотили вальками, перекрикивались, хохотали. Рядом лежал ничком и закидывал ведро мальчонка. Полное, оно стало ему не в подъем. Он его наклонил, расплескал, припал губами к краю, жадно хлебнул и, шатаясь, заковылял к палаткам.

— А мне так и вовсе детей не надо, — сказала миссис Ярдли. — Оно и к лучшему, раз уж я не беременею.

— И Беатрис тоже, — выпалила я. — И не то чтобы доктор Поттер не старался.

Тут обе мы фыркнули, замечание-то было скользкое, и в разговоре с женщиной иного сорта, чем моя спутница, я бы никогда себе его не позволила.

При мысли об этих интимных вещах в голове у меня встали картины: Джорджи меня забирает из школы в Саутпорте, по дороге домой я вишу у него на руке; Джорджи сопровождает Энни в сторону доков на ужин в гостинице, а я плетусь сзади, и только-только проклюнулся месяц, позажигали на пароходах огни, и сердце мне так стискивает чистая радость, что я закусываю губу, чтобы громко не закричать. Ну, не такая уж чистая…

— У-у, ч-черт, чтоб тебя… — взвизгнула миссис Ярдли и яростно хлопнула себя по шее.

Я ей посоветовала ногтем прочертить крест по укусу. Джорджи говорит, злость тогда сразу пройдет. Мной насекомые брезгают. Видно, в детстве так поискусали, что теперь во мне противоядие выработалось.

Скоро тропа вошла прямо в лес, и весь он сладко качался от птичьего пенья, от пчелиного гуда. Миссис Ярдли сказала, что тут вроде как в церкви, даже лучше, на коленки не надо плюхаться…

Я ведь только на похоронах мистера Харди в первый раз и была в церкви вместе с мастером… вместе с Джорджи… хотя сидела в другом приделе и дальше на двенадцать рядов. Лолли мне дала напрокат свою шляпку. Миссис Харди сидела между Беатрис и тем господином, в которого стрелял лорд Кардиган. Ни у кого плечи не дергались от слез, у одного Джорджи, хотя, если правду сказать, ни на чьи я больше плечи и не смотрела. Миссис Харди держала в руке платок, но ни разу им не воспользовалась. Некоторые плачут ведь про себя, а по-моему — разве так выплачешься…

— И почему они находят меня такой сладкой? — жаловалась миссис Ярдли, отмахиваясь от комаров, а те так и роились над ее головой.

Дружка за дружкой, след в след мы миновали двух полуголых молодых людей в крапчатой тени, один сидел прислонясь спиной к дереву, другой растянулся рядом, заслонил лицо руками и мел светлыми волосами землю. Оба лениво напевали, и над ними, свисая с веток, болтались красные куртки. Заслыша мягкий перестук лошадиных копыт, тот, который сидел, открыл глаза и учтиво поклонился; такой румяный, со вздернутым носом деревенский парнишка, а на коленях — целая груда вишни.

Как вышли из лесу, мы сразу стали забирать кверху. Миссис Ярдли, скребя щеку, спросила, чего бы мне сейчас хотелось. По кислому тону ясно было, что она вдруг вспомнила десятки способов более удачно провести время.

— Чего? Да того же, что и есть, — ответила я. — Всегда надо довольствоваться настоящим… другого нам не дано.

Только это неправда была; я так хотела, чтобы рядом был Джорджи.

Скоро деревья расступились, и мы увидели белую мазанку подле небольшого виноградника. Я была за то, чтобы сделать крюк, не подходить слишком близко. «Там, уж наверное, собаки», — предупредила я. Миссис Ярдли будто и не слышала, беззаботно трусила дальше.

Ну и конечно, нескольких минут не прошло, воздух задрожал от грозного, страшного воя; лошадь миссис Ярдли стала как вкопанная. Зверь ростом с теленка, весь тощий, выбежал из-за угла мазанки и ринулся к нам, а следом трусило существо поменьше, сплошь черное и на трех лапах.

— Не шевелитесь, — приказала я миссис Ярдли, хоть от скрежета когтей по каменной тропе и свирепого лая, надрывавшего сияющий день, она и так окаменела в седле. Слава богу, лошади стояли смирно — привыкли, видно, к таким передрягам. Не добежав до нас метров шести, собаки, болтая языками, остановились. Я сосредоточилась на той, что крупней, и принудила себя смотреть в ненавистные глаза; взвыв, она улеглась и прижала уши к узкой костлявой морде. Миссис Ярдли постанывала, но неопасно — негромко.

Так, показалось нам, прошли долгие часы, но вот из виноградника вышел кривоногий мужчина и свистнул собакам. Приблизясь, он знаками подозвал нас к себе. Нас провели на задний двор, а там сидела в пыли на корточках женщина и месила тесто. Кривоногий, кланяясь, заставил нас спешиться и жестами пригласил к шаткому столу. С полдюжины ребятишек, некоторые ползунки, как бы чудом возникли из воздуха и стали нас дергать за платья.

Миссис Ярдли вся дрожала; на щеке у нее исходил кровью укус.

— Простите меня, — говорит, — что вас не послушала.

— Вы лучше подумайте, что бы такое им дать, — я говорю. — Деньги у вас есть?

— Деньги, — она говорит. — Но при чем тут деньги?

— Надо отплатить за гостеприимство, — я говорю раздражаясь. — Даром в этом мире ничто не дается.

Кривоногий поставил перед нами две такие маленькие миски и кувшин молока. Дети путались у него под ногами, он их распихал, и, волнуясь и гомоня, как цыплята, они разбежались по углам двора.

— Свинья, — крикнула я, изо всех сил стараясь улыбаться. И кажется, поняла, почему у меньшей собаки не хватает лапки.

Миссис Ярдли смотрела в кувшин, на плавающих в молоке насекомых.

— Нет, вы пейте, — сказала я. — Не то вам принесут что и похуже.

— Эти хоть уже не кусаются, — сказала она и храбро глотнула.

Женщина бросила круг теста на плоский камень; ткнула пальцем на солнце, потом похлопала себя по животу — так она объясняла, что хлеб будет вкусный, когда испечется. Она подняла руку, халат отпахнулся, а под ним — припавший к соску младенчик, и на голове торчат смолисто-черные волоски.

— Подумайте, — понукала я миссис Ярдли, — что бы такое им дать.

У самой у меня ничего не было, только за рукавом носовой платок, его Джорджи обронил; а у нее был шелковый шарф на шее.

И вдруг непонятный звук, вроде хихиканья, раздался совсем близко, из-за стены виноградника. Кривоногий вразвалку туда двинулся, скоро вернулся, неся на руках брыкающуюся козу, и швырнул ее на стол. Из углов прихлынули дети.

— Если он при нас станет ей резать горло, — пообещала миссис Ярдли, — я кричать буду.

У козы была голова как у аристократки, золотистые глаза; передние ноги дрожали. Женщина оставила тесто и подбежала к козе. Та жалобно проблеяла и объягнилась. Миссис Ярдли отскочила, разинув рот в молочной бахроме. Женщина счистила с головки новорожденного сорочковую слизь, подула ему в ноздри, потом взяла его на руки. Крошечный кулачок высунулся из-за халата и покачивался рядом с копытцем. Она пересекла двор и плюхнула козленочка на солнцепеке, рядом с поднимающимся хлебом.

Миссис Ярдли отдала свой шарф. Сказала, что это подарок полковника, но господь с ним совсем, лишь бы поскорее смыться подобру-поздорову. Она уже не дрожала и, кажется, вполне оправилась после своего перепуга из-за собак. Я думаю, рождение возвышает душу, кто бы ни родился; жизнь во всех видах так удивительна.

Час или больше мы упорно взбирались к высокой лесистой гряде, которая синевато пушилась под бледным небом. Миссис Ярдли сообщила, что над нами кружит большая птица, только она не разберет, орел или нет. Тут я ей была не помощница; я выросла в городе и могла с уверенностью опознать одну-единственную птицу, и это был голубь. Вдобавок я чуть не ослепла от солнца и жалела уже, что не захватила с собой цилиндр доктора Поттера.

— Гарри, — миссис Ярдли отнеслась таким образом о своем полковнике, — просто обожает птиц. Он их стреляет в Норфолке.

Ей хотелось о нем поговорить, и она говорила, довольно долго говорила. Она впервые его встретила пять лет назад, на улице, где живет ее портниха. Он приподнял картуз, когда она проходила мимо, потом она оглянулась — а он стоит и смотрит ей вслед. «Потом, через неделю, — рассказывала она, — вдруг встречаю его опять, в гостях у одной моей знакомой. Мы почти ни словом не обменялись, но как друг на друга посмотрим, аж руки трясутся…» Она умолкла и глянула на меня искоса пустым голубым глазом — проверить произведенное впечатление.

— Как романтично, — сказала я из вежливости.

— Он пошел меня провожать, но мы друг к другу пальцем не притронулись… ну, тогда. Только смотрим друг на друга и не можем наглядеться… а наутро он приходит и говорит: «Это судьба». Так у нас с ним и началось.

Я молчала, не в состоянии придумать достойного ответа. Я ей ни на секунду не поверила — то есть насчет того, что они пальцем друг к другу не притронулись в тот первый вечер. И почему это женщинам всегда хочется подчеркнуть проволочку? Или от сомнений прелюбодеяние делается менее грешным?

— Он, по-моему, из себя такой душка, — продолжала она. — Эти его шатеновые волосы, а борода…. Вы ведь заметили его роскошную бороду, дивный цвет…

— Да, заметила…

— Ну, а эти карие глаза… этот огонек… его просто нельзя же не разглядеть…

— Я, к сожалению, близорука, — сказала я.

Помимо внешности полковника миссис Ярдли ценила то, что он считал ее себе равной во всем, кроме физической выносливости. «В конце концов, мы слабее мужчин, — объявила она, — и к чему притворяться».

— Иных мужчин, — уточнила я.

— Мы с ним говорим часами не умолкая. И мне никогда не наскучит. Как удивительно, правда?

— Очень, — сказала я. Доктор Поттер считает, что язык нам дан для того, чтобы скрывать свои мысли, но это я оставила при себе. Джорджи не очень-то любит разговаривать, во всяком случае не со мной. И вовсе мне незачем быть ему равной — не приведи бог вдруг еще придурь в нем углядеть.

На прошлой неделе полковник праздновал свой сорокалетний юбилей. Ужинали в самом шикарном ресторане во всей Варне. Гарри, бедненький, выпил лишнего, денщику пришлось подсаживать его в седло…

Спохватившись, что говорит только о себе, — черты мои не выражали того воодушевления, на какое она рассчитывала, — она спросила, не приближается ли, кстати, день моего рожденья.

— Нет, — сказала я. — Я даже не знаю в точности, сколько мне лет. Может быть, девятнадцать… но дата неизвестна.

— Ох ты, батюшки, — она даже задохнулась, — но почему же?

— Мое прошлое окутано тайной.

— Ох ты, батюшки. — И тут она смолкла.

Мы с собой захватили хлеба и фруктов и, добравшись до верху, под легкий шепот ветра спешились и уселись в траве. Под нами был изгиб Галатского мыса, и палатки третьей дивизии, как крылья бабочек, трепетали у линии скал. Крошечных солдатиков муштровали над глянцевым морем. Уильям Риммер, по слухам, стоит в этом лагере, хотя они с Джорджи пока не видались. Когда бы ни приходил в дом в Ежевичном проулке, он смотрел сквозь меня, а Джорджи из-за него всю ночь не ложился. Миссис О'Горман меня порола, чтоб избавить от страсти, но это не помогло. Как ненавидела я Уильяма Риммера, так по сей день ненавижу.

— Я не ради любопытства спрашиваю, — сказала миссис Ярдли (а что же тогда, интересно, называется любопытством?), — но у вас часто бывает грустный вид. Это из-за вашего прошлого… или из-за той истории в Константинополе?

— Ни то ни другое, — сказала я. — Просто у меня грустное лицо. Внешность у меня такая. А в душе, уверяю вас, я совершенно счастлива.

Она мне начинала надоедать, и я притворилась, будто прикорнула на солнышке.

На возвратном пути мы подальше уклонились от домика с виноградником. Так было куда дольше, но миссис Ярдли клялась, что лучше ей пройти по болоту, кишащему змеями, чем снова увидеть этих жутких собак «Младенчик этот кошмарный, волосы, как иглы у ежа. Козочка эта новорожденная, вся от слизи мокрая… Молоко, как прогорклый сыр…»

Наконец-то мы вышли на ту тропу, что вела к лесу над озером. Было уже за полдень, и мы пустили лошадей в галоп, чтобы поскорей спрятаться от солнцепека. Вот впереди в листве мелькнули красные куртки. Одинокий луч пробивал крону и дрожащим серебром очерчивал контур мужчины посередине тропы. При нашем приближении он не сделал попытки сойти с дороги, и нам пришлось осадить лошадей. Он стоял обхватив себя руками, как будто замерз, и смотрел мимо нас. Я извернулась в седле и посмотрела по направлению этого окаменелого взгляда. Деревенский парнишка по-прежнему сидел привалясь к дереву, только румянец сполз с щек и кожа пошла пятнами, как мясо, когда залежится на прилавке. Вишни он не доел; мухи роились вокруг пальцев, жужжали у рта.

Есть в смерти однообразие, от которого притупляются чувства — оно и к лучшему, иначе пришлось бы без толку выть с утра до ночи. Вот почему Джорджи иногда кажется таким безучастным. Если вечно возишься с умирающими, надо отупеть, иначе ты спятишь.

Солдат к нам не подошел, не заговорил. Они с мертвецом уставились друг на друга. Мы сказали, что пришлем людей, чтоб отнесли тело в лагерь. Он как не слышал, стоял, ежился, стискивал сам себя руками. Миссис Ярдли сдернула куртку с дерева и укрыла от взглядов это сизое лицо. И ничто не изменилось; так же пели птицы; так же они смотрели.

Потом, когда мы отъехали, миссис Ярдли всплакнула. А я вспомнила сказку, которую читала когда-то, про одного монаха, который каждый вечер слушал, как поет соловей. И попросил он у аббата, чтоб отпустил его поискать эту птицу, а тот ему ответил, что смертному не дано слушать вблизи голос Божий. И вот как-то ночью выскользнул монах из своей кельи, пошел в лес и час целый упивался дивными звуками. А когда вернулся, оказалось, что пятьдесят лет пронеслось, пока его не было, и только один из всей братии мог его узнать, а остальные все лежали в земле, и над ними плескались старые тополя. Я хотела было рассказать эту сказку миссис Ярдли, чтоб ее отвлечь, но вдруг совсем запуталась. Непонятно — от радости годы промелькнули так незаметно, или монах был наказан за ослушанье?

Когда мы вышли из лесу, я уже и сама плакала, потому что прогнала того монаха и вставила в сказку себя, и пятьдесят лет промчалось с тех пор, как мы утром вышли из лагеря. Я глянула вниз, увидела блеск озера, трепет белых палаток и представила себе, какая бы горькая пошла жизнь, если бы кто-то другой, не Джорджи, уцелел, чтобы вспомнить меня. Потом я вообразила, что вот он старый, седой, а я молодая по-прежнему, и вся моя к нему любовь пропадает понапрасну, как те вишни на коленях у мертвого солдатика.

Доктор Поттер еще за два дня узнал, что группа артистов, составленная из людей стрелковой бригады, стоявшей на Галатском мысу, вот-вот наведается к нам в лагерь. Сочли, что надо поднять наш дух, потому что холера свирепствовала, а дата отправки в Крым все не называлась. Что именно предложат нам в качестве развлечения, оставалось неизвестным, но был такой слух, что среди прочих выступят двое солдат, которые прежде принадлежали к одной цирковой труппе из Парижа. Вбитые на расстоянии один от другого два мощных столба и туго натянутая между них проволока раззадоривали надежды.

В тот вечер, прознав о предстоящем удовольствии, несколько французских офицеров ворвались в лагерь и учинили нападение на доктора Поттера. Он, по его словам, крепко спал в своей палатке, как вдруг кто-то стал дико ее трясти. Доктор Поттер поднялся со своего матраса и осведомился о причине безобразия. Из невнятного ответа он заключил только, что ему предлагают сматываться, мол, он не один и не валяться же ему тут до утра. В полном недоумении он вышел в поле, а непрошеные гости ринулись под его кров, не сказав даже «Разрешите», и стали вышвыривать докторские манатки во тьму. Кто-то ошибкой ли или со зла донес этим французам, что палатка служит борделем. Доктор Поттер, в ночной рубашке, требовал извинений, но не дождался. И это особенно его огорчило, он-то всегда считал, что французы культурнее англичан. В довершение всех бед один офицер попытался его облобызать.

На другое утро я помогала ходить за осиротелыми детьми, их набралось уже двадцать или около того, пятеро совсем сосунки. Половина — настоящие сиротки, у этих родители оба умерли, остальных отцы не признали и побросали матери. Хлопочут о возвращении их в Англию, но покуда их не на чем отправить. Мне с ними тяжело; что угодно, самая черная работа — и то лучше. Нелегко любить чужих детей, таких страшненьких тем более и заморышей. Слава богу, за ними чаще ходит добрая женщина, жена одного сержанта, у которой оба ее ребеночка умерли недавно горячкой. Я дивлюсь ее мужеству. Она говорит, что ей сладко воображать, будто эти бедняжки — ее родные дети, и мне то же советует. Она мне добра желает, и я не подаю вида, но при одной мысли сердце у меня так и обмирает от ужаса.

Вечером один малыш подполз слишком близко к огню и обжег ручку. Я понесла его к Джорджи, но только заглянула к нему в лазаретную палатку, он на меня руками замахал. Он был с доктором Холлом, начальником медицинской службы экспедиционных войск, который прибыл из Варны. Сержантская жена смазала ручку бараньим жиром и укачала малыша.

Появился Джорджи с убитым видом. Сказал, что доктор Холл тиран, не умеет вести себя с людьми. Требует слишком многого и все сразу. Ночью умерли девять человек, двое всего за час до прибытия начальства, вот Джорджи и не успел составить этот их отчет. И доктор Холл — при людях — объявил, что он негодный работник Еще он дико ярился из-за того, что большинство санитаров пьяны. Орал, что Джорджи обязан излечить их от предрассудка, будто хмель отгоняет холеру.

Доктор Поттер говорил, что Джорджи следовало постоять за себя, чтобы какой-то Холл и думать не смел на него наскакивать. «Вам надо было защищаться», — доказывал он.

— Я пытался, — сказал Джорджи, — но он меня перекричал.

— Какая низость. — Доктор Поттер даже задохнулся. — Вы же работаете за пятерых.

И тут Джорджи, такой уж он человек, вдруг совершенно переменил свое суждение, сказал, что Холл работает за десятерых, и ни за какие сокровища Индии он бы с ним не поменялся. И потом почтительно проводил начальство за лагерь, аж до грязной дороги.

Когда он вернулся, доктор Поттер предложил ему часок вздремнуть. Сперва Джорджи сказал, что об этом не может быть и речи, — а ведь он всю ночь не прилег и глаза у него слипались. Пока он мешкал, я сунулась было к нему в палатку, но он меня оттолкнул, пробормотав, что хочет побыть один. Все, наверное, из-за моих месячных. Он этих вещей не выносит, хоть он же доктор и к крови привык А через пять минут к нему преспокойно вошел доктор Поттер, я услышала их голоса. Я, в общем, могу понять, почему Джорджи предпочитает мужское общество, мужчины ведь так боятся нас, женщин, но иногда мне хочется даже, чтобы он заболел. Вот бы тогда я за ним ходила.

Артисты пришли в лагерь днем, они шагали следом за запряженной волами арбой, а на ней высоко качались расписные декорации и музыкальные инструменты. Я была у ручья, полоскала белье, когда они проходили. Вообще у нас есть вроде как слуга, мальчишка-грек, Джорджи его нанял в Скутари, ему и полагается исполнять такую работу, но у него, кажется, есть женщина на другом конце лагеря, и его не докличешься. Доктор Поттер говорит, надо гнать такого взашей; но Джорджи, по своей доброте, и слышать про это не хочет. Да и что мне стоит постирать; выполоскать грязь с его рубашки — мне ведь одно удовольствие.

В тот вечер он объявил, что мы будем ужинать вместе, это у него манера такая извиняться за грубость. Вообще-то он не очень любит со мной есть, все потому, что я не умею сдерживать свой аппетит. В пансионе, куда меня отослали, меня научили держать нож и вилку, но того, что он называет застольными манерами, привить так и не смогли. Дома, если меня приглашают обедать вместе с ним и Энни, он требует, чтобы я подкрепилась заранее; я не умею слегка поклевывать еду на тарелке, из-за того, наверное, что мне так ее не хватало когда-то. Здесь-то мы, слава богу, едим из миски, ложкой, и надо скорей-скорей все заглотать, не то мухи понасядут.

Миссис Ярдли со своим полковником «ужинали» с нами, они из-за концерта остались в лагере. Еду они принесли с собой, у нас на этот счет негусто, пришлось затянуть пояса. Поставщики все реже заглядывают в лагерь, из-за этой болезни.

Полковник уселся со мною рядом, и не очень-то это было весело: у него препротивная привычка лягать коленом соседа, кто бы им ни оказался. Они с Джорджи обсуждали то, что доктор Холл, вперемешку с руганью, говорил про «адскую кашу войны», как он сам выражался. Поскольку с первоначальной целью кампании — помешать русским взять Константин — и без нашей помощи благополучно справились турки, предполагалась, он слышал, осада Севастополя.

— Что-то надо же предпринять, — рассуждал полковник. — Мы не можем поджать хвост и воротиться домой после всех этих фанфар и знамен.

— Да, но когда? — спрашивал Джорджи. — В этом году, в будущем…

Доктор Холл считал проволочку прямым следствием распрей в высшем командовании и метаний в правительстве, при том что ни там, ни здесь не знали наверное, каковы силы русских. Ответственность за сроки боевых действий переложили на плечи лорда Раглана, и тот терзался на кишащей тараканами вилле в Варне, обнаружа, что припасы всё истощаются, а люди мрут как мухи.

— И ведь никак нельзя сказать, чтобы он был обеими руками за план кампании, — объявил полковник. — Одну он потерял при Ватерлоо.

— Тараканы, — передернулась миссис Ярдли. — Ну ничего, теперь он на своей шкуре почувствует, каково приходится нам грешным.

— Это между нами, — сказал Джорджи, — но со слов доктора Холла я понял, что за этот месяц погибли восемьсот человек. Он советует нам всем перебраться повыше.

— Где французы, — сказал полковник — Которые тоже, кстати, мрут.

— Dulce bellum inexpertis, — вставил доктор Поттер.

Миссис Ярдли сразу начала кивать с умным видом, и доктор Поттер воздержался от обычного своего любезного перевода, так что из-за нее мы обе остались в дурах.

Представление началось час спустя. Доктор Поттер отказался нас сопровождать, решив, что слово «концерт» предполагает неминучую музыку. Самодельная, сооруженная из ящиков сцена стояла на самом берегу нижнего озера. Освещалась она фонарями, которые свисали с протянутой меж заранее вбитых столбов проволоки, развеивая надежды тех, кто предвкушал острые ощущения от искусства канатоходцев.

Декорации были оригинальные и забавные — складная такая перегородка, расписанная с обеих сторон: на одной изображена внутренность железнодорожного вагона и даже прорезано окно, а на другой — роскошный портрет королевы Виктории, и у ног ее лев.

В начале концерта совершенно по-новому исполнили «В венке из роз она была», притом что «она» была представлена дюжим солдатом; переодетый в женское платье, он хихикал в глубине вагона, на голове — глупый веночек из виноградных листьев, над ушами — гроздья. Второй солдат стоял в проеме окна, пощипывал банджо и пел. Из тьмы ему стоном откликался тамбурин.

Первую и вторую строфу уже сопровождали громкие крики и хохот, но когда дошло до слов —

И снова вижу я тот лоб, Но где венок из роз…

(Здесь тот, который на банджо играл, сдернул с «нее» виноградный венец, а взамен водрузил женские панталоны.)

И вдовий плат от глаз укрыл Все золото волос; И плачет в грустной тишине… —

последние ноты совершенно потонули в общем ликовании. Поднялся гвалт такой невообразимый, что певцам пришлось снова исполнять все сначала, и зрители подпевали хором, но были другие слова. Когда я попросила объяснений у миссис Ярдли, она сказала, что у армии своя версия и не кажется ли мне, что оригинал сам напрашивается на double entendre.

Я так удивлялась и так задумалась — неужели весь сыр-бор из-за этих панталон, — что двух следующих номеров почти не заметила; сначала была военная песня, потом выступал жонглер, но того зашикали, согнали со сцены и закидали его же шариками. Эту грубость объясняли, может быть, наши обстоятельства, не знаю; наверно, вдали от дома, бок о бок со смертью человеку хочется, чтобы его услышали.

А потом была еще баллада, которая произвела странное, даже непонятное действие на Джорджи. Называлась она «Спасенный ребенком» и была весьма сомнительного свойства — про человека, который устал от мирской суеты, сидит в церкви и смотрит на ребенка. Он не может себя заставить молиться, так он разочарован во всем, но вот ребенок запел, и пенье его растопило остуженное опытом сердце.

Посреди этого сентиментального красноречия Джорджи вдруг сжал мне руку. Он теперь уже не пьет, так что я даже испугалась. Я не шелохнулась и — ни слова, чтоб его не спугнуть. Он шепнул: «Миртл, бедная моя, ты прости меня».

— За что? — спросила я.

— За все, — он ответил. — Я так мало с тобой бываю.

— Но у тебя же важная работа, Джорджи.

— Это не оправдание, — он сказал, и он прибавил: — Я к тебе потом приду.

И тогда я стиснула его руку — от любви, вовсе ни в какой не в знак прощенья.

Я так обрадовалась, что рассказать не могу, и в перерыве побежала за доктором Поттером, чтобы тоже не сидел один как сыч. Он при свече искал на себе вшей. Он не мог противиться моей веселости, одернул на себе одежду и согласился пойти на концерт.

Джорджи подвинулся, давая ему место, и я оказалась притиснутой к полковнику, который дул вино прямо из бутылки. Коленкой он дергал еще больше обычного, но что мне за дело?

Прошла приблизительно четверть второго отделения — доктор Поттер от восторга хлопал себя по толстым ляжкам, беспечно потягивал вино из полковничьей бутылки, — но вот на сцену вышел глотатель огня. Он был в театральной кольчуге, а на груди вышит изрыгающий пламя дракон. Внизу было тесное трико, и в публике стали кричать: «Ах, какие ножки!» В парике черными локонами, нарумяненный, он легко бы сошел за девушку, если бы не усы, загнутые двумя тугими кончиками. Он выступал в вагоне, там он поджег паклю и положил перед собой на тарелку. «Прошу прощения у почтеннейшей публики, — сказал, — но я побалуюсь легким ужином». Сказал, взял на вилку кусок пакли, сунул в рот и — выдул пламя. Так было два раза, и он сжевал всю паклю, мы, по крайней мере, не видели, чтобы он ее выплевывал. Потом он то же самое проделал с сургучом, и багровые капли падали на подбородок и все горели, горели, это было лучше всего. А потом пришел помощник, принес мешок с наклейкой «порох» и помог ему снять парик и кольчугу. Мы увидели темные волосы, стройное бледное тело. Порох был самый настоящий; выбрали наобум офицера, он вышел на сцену и подтвердил.

Глотатель огня весь сгорбился, вытянул шею, как черепаха, распростер руки и так стоял, будто собрался тащить на себе крест Господень. В каждом кулаке он зажал, нам объявлено было, по луковице. Помощник не спеша открыл мешок, разыграл сценку: он туда заглядывает, содрогается. Тут глотатель закричал, что он закоченел и чтобы тот поторопился. В ямку между лопатками был насыпан порох, и так, как вот крестьянин сеет семена, помощник усеял серовато-сизым порошком эти простертые руки. А потом повернул глотателя, чтобы мы его видели со спины. В прорезанное окно сунули зажженный фитиль. Помощник его взял, поднял, подержал, чтобы все видели, и — медленно — опустил.

Все замерли — слышно было, как лягушки квакают в приозерных камышах. Я украдкой глянула на Джорджи. Он весь подался вперед и наморщил лоб.

Порох вспыхнул — толпа охнула; пламя голубым пушком прошелестело по обеим рукам до самых кулаков; пальцы разжались, выпустив дым; и клочья паленого лука упали на сцену. Сам он, кажется, не обжегся, но, когда раскланивался, болтал руками, как вот дети, если их по ладошкам отхлещут.

Полковник сказал, это жутко опасный номер. Хорошо еще руку не оторвало. Чуть спасовал бы, самую малость поднял голову, и у него загорелись бы волосы. Я повернулась к Джорджи, посмотреть, что он про это думает, но Джорджи не было. Я спросила миссис Ярдли, не видала ли она его, и она сказала, что он вдруг убежал, кажется, узнал кого-то.

Под конец вдохновение артистов нас окончательно проняло. Кроме глотателя и жонглера, все они, а с ними еще десяток или больше солдат из стрелковой бригады выстроились на сцене по стойке «смирно» и с чувством спели о смерти на войне. Доктор Поттер отчаянно сморкался — верный знак, что он тронут, и это было необычайно, учитывая его отвращение к музыке. Особенно мальчишка-горнист так жалостно дважды вторил строкам «Над гробом пусть они твердят / Он умер как солдат», что просто обрывалось сердце.

Как странно: мы далеко, на чужбине, и королева Виктория жадно всматривается в мглистую ночь, и дрожат голоса под невидными звездами! А какой страшный у песни смысл, как плотно закутана чувством идея, что грош цена нашей жизни!

Доктор Поттер благодарил меня за то, что его вытащила. Сказал, что мужчине невредно поплакать. Они с миссис Ярдли качались на ходу. Мы споткнулись о двоих на дороге. Один еще стонал, другой был уже холодный. Полковник поспешил кликнуть носилки; люди явились сразу, но они едва держались на ногах, так были пьяны. «Ночью все кошки серы» — объявил доктор Поттер и уцепился, чтобы не упасть, за миссис Ярдли.

Я их оставила, как только позволила вежливость. В палатке я привела себя в порядок, как могла, протерла подмышки и другие, еще более интимные места. Потом задула фонарь и стала ждать. Я сама себе шептала — сейчас придет Джорджи.

Вдруг я испугалась, что от меня пахнет луком, но, видно, это в моих ноздрях застрял запах тех луковиц глотателя.

Долго я ждала. Стихли людские звуки, кваканье лягушек снова заполонило ночь. Порой я уплывала куда-то, вот в Чешире, брожу по саду — пузо выпучено, пальцы кромсают лепестки облетелых роз. И стучат-стучат в ушах Эннины спицы. А то вдруг нависла надо мной миссис Харди и давай добиваться, что я сделала с той тигровой шкурой. Из глаз вылилась капля ртути, но это просто в дырявый холст глянула звезда.

Когда наконец я встала и вылезла из палатки, туман катил по озеру, катил прочь, и через небо протянулись полосы рассвета. Совсем близко мужчина и женщина лежали навзничь в росе, и она широко раскинула вывернутые ноги. Они были не мертвые, они спали разинув рты и храпели оба. Наклонив котелок доктора Поттера, в него влезла мордой собака.

Джорджи был в лазаретной палатке, он крепко спал на соломенном матрасе рядом с рабочим столом. Рука его была закинута на грудь огнеглотателя, а тот в больничной рубахе, все еще пылая румянами, лежал на голой земле рядом с ним. Вблизи я его узнала: это был утиный мальчишка. У него был волдырь на губе, в усах застыл каплями сургуч.

Возле меня больной попросил пить. Попытался приподняться, когтя руками воздух. Не обращая на него внимания, я убежала. Он выругался мне вслед.

Когда пробили зорю, я оказалась возле озера, сама не знаю, как туда попала. Алая опушка холмов поблекла и растаяла в белом дне. Так стояла я, а сердце глодала червем обида. Но сама же я возомнила, что надо только любить, и того довольно, что, если тебя тоже любят, не бывает такой одержимости. Когда страсть взаимна, огонь, глядишь, и сгорит дотла. А чем утратить любовь, лучше не знать ее вовсе.

Проплыл по небу журавль, опустился в камышах. Я испугалась, как бы тот ребенок, который на расстоянии плелся за мастером Джорджи, вдруг не стал наступать ему на пятки, требовать к себе вниманья. Я сама ведь знала, что не права; Джорджи никогда ничего мне не обещал, не будил ложных надежд, и все же… и все же…

Меня окликнул ГОЛОС:

— Какой волшебный концерт, душечка! Сплошное наслаждение, не правда ли? — и миссис Ярдли, рассыпая шпильки, с помятым лицом, по траве пробиралась ко мне. С плеском взлетел журавль. И тут я вспомнила, как просил напиться тот больной солдат, меня как что толкнуло в сердце, и я разревелась.

Миссис Ярдли выказала большую отзывчивость. Я сдуру чуть было с ней не разоткровенничалась. Я призналась, верней, я прорыдала хрипло, что люблю Джорджи. От одних этих слов мне полегчало.

— Ну конечно любите — утешала она, похлопывая меня по руке, — это же так естественно.

— Вчера он обещал после концерта прийти ко мне…

— Прийти к вам, — эхом отозвалась она.

— А сам не пришел…

— Но его врачебный долг…

— Ну а я? — я крикнула. — Тут у него нет никакого долга?

— Ну же, ну, — лепетала она, — бедный ребенок — И она меня заключила в объятья, тем мгновенно осушив мои слезы, потому что я больше всего ненавижу, когда меня жалеют. Я не «бедный» ребенок, и никогда я им не была, если только строго не связывать это понятие с нищетой. У меня так и вертелось на языке, что Джорджи кое-чем мне обязан по части детей, но тут она сказала: «Как бы я хотела иметь брата», и я прикусила губу. Я и забыла совсем, что она меня считает сестрою Джорджи.

Когда я вернулась, доктор Поттер уже снова развел огонь, поставил кипятить воду. И пытался молоть каблуком сапога кофейные зерна.

— Помпи Джонс в лагере, — сказал он притоптывая. — Они с Джорджем пошли на реку купаться.

— В тот раз, когда нас с миссис Ярдли напугали собаки, — сказала я, — я видела, как там зерна мололи. У них дробилка такая, с ручкой.

— Да, но у меня ее нет, — отрезал он и еще пуще затопал.

Я переоделась — для утиного мальчишки, не для Джорджи. Он был выше, чем мне запомнился, и у него округлилось лицо. Черные волосы, мокрые от купанья, курчавились, просыхая. Он подошел прямо ко мне, взял за руку, сказал, что сердечно рад меня видеть. Ничуть не робел и не тушевался. В последний раз мы с ним виделись три года назад, на Рождестве, когда я вернулась после того, как из меня делали леди, и вошла в комнату Джорджи, залитую луной.

Концертная труппа позировала перед фотографом, перед тем как отбыть. Готовить пластинки для камеры оказалось трудно, к коллодию липли мухи. Утиный мальчишка был, оказывается, не солдат, а помощник фотографа, которого он встретил в Честере, и тот его чему только не научил. Их сюда послала одна важная газета. В концерт его включили в последнюю минуту, потому что умер от лихорадки назначенный читать монологи цветной сержант. Перед отъездом из Англии он навестил миссис О'Горман; она всплакнула, когда его увидала. Он ее нашел в добром здравии, только вот ноги отказывают, да чего и ждать в такие года.

Джорджи помогал фотографировать, хотя и пренебрегал ради этого своим врачебным долгом. Снимки собирались послать в Англию, дабы публика видела, как приятно проводят время войска. Доктор Поттер сказал — вот способ сохранения тени по исчезновении материи, имея в виду, как он мрачно пророчил, что иных из схваченных камерой скоро не будет на свете.

Джорджи пустили в фургон фотографа. Это был странного вида экипаж, сплошь крашенный белой краской и с застекленными окнами по бокам. При высадке в Варне он чуть не утонул в грязи.

Утиный мальчишка и Джорджи все утро только и говорили что про плотность раствора, и отличие химического от физического воздействия, и роль температуры, и как важна точность выдержки. Собственное снаряжение Джорджи погибло, когда тот корабль загорелся возле Скутари, и доктор Поттер говорил, что эта болтовня с Помпи Джонсом ему с лихвою заменит недельный отдых.

Потом я встретила миссис Ярдли. Она седлала коня и плакала. Сказала, что не хочет ничего рассказывать, и сразу стала рассказывать. Она застукала своего полковника: подмигивал жене одного гренадерского капитана. Я подумала — и зачем выдавать, что заметила. Подставила бы другую щеку, куда бы было умней.

В полдень артисты отбыли, а утиный мальчишка остался. Он по части времени был сам себе хозяин. Под вечер он меня разыскал; я стояла у палатки доктора Поттера, подстригала ему волосы.

— Ну как, Миртл, — спрашивает. — Игра стоила свеч?

Я ответила, что не понимаю вопроса.

— Ну, надо было в леди превращаться? Никаких нет разочарований?

А сам так и ест меня глазами, всю оглядел с ног до головы, и линялое платье заметил, и сапоги мужские; они очень удобные: лодыжки от насекомых защищают.

— Я не жалею, — я сказала с вызовом. — Если тебя именно это занимает.

— Насколько я знаю, — он говорит, — тебя не очень-то окружили почестями.

Доктор Поттер мотнул головой под ножницами и сказал:

— А вы все такой же наглец, Помпи Джонс, как я погляжу.

— Вы очень наблюдательны, — тот отвечает. — Но из меня же и не делали джентльмена. — Потрогал волдырь у себя на губе. — Больше не буду огонь глотать, — говорит. — Сноровку утратил.

— Иную сноровку и лучше утратить, — заметил доктор Поттер. Они долго смотрели глаза в глаза; ресницы утиного мальчишки были опалены. Доктор отряхнул волоски со своего замызганного облаченья и побрел между палатками прочь.

— Ты с ним не надо так разговаривать, — я сказала. — Он человек образованный.

— Он меня понимает, — сказал утиный мальчишка. — И всегда понимал, и ни при чем тут его ученость. По важным вопросам мы с ним, похоже, тютелька в тютельку одного мнения.

Говорит, а сам в кармане роется.

— Вот, хочу тебе кое-что показать, — и вынимает что-то плоское, завернутое в красный платок Это оказалась медная пластинка. Вся черная и посередке царапины прочерчены.

— Что это? — спросила я.

— Как, ну ты, конечно… у постели мистера Харди стоишь.

Я удивилась, что он столько лет хранил эту картинку, на которой тем более ничего не видно.

— Сегодня вроде как годовщина, — он говорит. — Ведь в августе, если не ошибаюсь, я в первый раз тебя увидел…

— А-а, в том доме, на лестнице с перилами сломанными…

— Еще раньше… ты на станции на ступеньках сидела… под дождем… на Липовой.

— Ты тогда сделал доброе дело. Мальчишка украл у женщины утку, а ты ее обратно принес.

Тут он надо мной расхохотался и объяснил, что это просто уличная хитрость такая. Станция — самое подходящее место: толкучка, свалка, багаж. Работают парами, деньги делят. Один крадет, другой возвращает. Если даже хозяину на пропажу плевать, почти наверняка какой-нибудь прохожий, у которого полный карман при пустой башке, заметит возврат собственности и отвалит пару монет — в награду за честность. Тут можно еще сказать: «Нет, сэр, я не могу наживаться на самом обыкновенном поступке», — и там, глядишь, еще деньжат подсыпят.

Я не знала, что и сказать.

— Конечно, надо соображать, кого облапошить, не то пообещают тебе уголок в раю, вот и вся твоя прибыль.

В глубине души мне эта хитрость понравилась, но вслух я сказала, что ему должно быть стыдно.

— Этого ты от меня не дождешься, — сказал он, как отрезал, и потом спросил, довольна ли я своей жизнью.

Я кивнула.

— Я знаю про детей, — сказал он. — От Джорджа знаю.

Тут мое сердце так и подпрыгнуло — ведь Джорджи, значит, говорил про меня. Обида из-за того, что он предпочел общество утиного мальчишки, вмиг куда-то пропала, и скучный день вдруг рассиялся весь, и дальнее озеро, только что хмурившееся под свинцовым небом, сразу просветлело, и белыми стали серые палатки. Кони табунком прорысили к грязной дороге, и крупы у них, как шелковые, лоснились на солнце. Я спросила, что еще говорил Джорджи.

— Только это, — был ответ. — Ну, и что он рад… так как Энни уже не способна производить потомство.

Я могла бы сказать, что это он — причина ее разочарования, его баловство с тигровой шкурой, но разве не было у меня оснований его благодарить за исход? И я только выпалила: «Я его люблю. В нем вся моя жизнь».

Он хмуро поглядел на меня и спросил:

— Но они ж тебя услали… тогда?

— Не одну, — вскинулась я. — Оба раза мы с Энни жили в таком домике… в деревне. Вечером она вязала, а я ей истории рассказывала. Все из головы выдумывала, у нее на книги аллергия. Я ее уважаю. Она никогда не показывала ревности.

— А с чего бы ей, — фыркнул он. — У нее никогда не было охоты.

Он не мог уняться, еще расспрашивал. Поинтересовался, что думает про все старая миссис Харди, и я сказала, что не знаю, но ей, как и мне, всего дороже счастье Джорджи.

Он отвел глаза. Стал грустный какой-то. Потом пробормотал: «Слава богу, я не женщина».

Тут вернулся доктор Поттер и принес баранью ногу. Ликуя, сообщил, что обнаружил возле озера опрокинутую продовольственную повозку. Она была пустая, но он поискал рядом и напал на это мясо у самой воды.

— Повезло, — сказал утиный мальчишка. — Особенно, если кучера поблизости не наблюдалось.

— Конечно нет, — оскорбился доктор Поттер. — Иначе я бы ему заплатил.

Он опустился на стул и, зажав между жирных коленей эту баранью ногу, стал с нее обирать червей. Скоро утиный мальчишка ушел.

— Он знает про детей, — сказала я.

— От миссис О'Горман, разумеется?

— Джорджи ему сказал.

— Значит, осел твой Джорджи. Никогда нельзя откровенничать с такими, как Помпи Джонс.

— Что он вам сделал? — сказала я. — Джорджи его любит, считает его добрым, и я тоже.

— Оставь, — сказал он. — Он еще насолит вам обоим.

— Он мой портрет хранит, — не сдавалась я.

И тут доктор Поттер объявил, что это хранение портрета — одна аффектация и доброта показная. «Когда-нибудь маска спадет — пригрозил он. — Как лапидарно выразил это Сенека, nemo potest personam diu ferre fictam».

Я не стала дожидаться перевода, ушла. Вот если бы это Джорджи, я думала, хранил мой портрет, пусть совсем почернелый от времени.