Продажная тварь

Бейти Пол

Без сдачи, или дзен и поездки на автобусе как искусство восстановления отношений

 

 

Глава девятая

Иногда просыпаешься прямо среди ночи и чувствуешь, как сильно воняет. В Чикаго есть ветер «Ястреб», а у Диккенса, несмотря на совсем еще свежую границу, есть «Вонь», вызывающая жжение в глазах, — бесцветные миазмы серы и дерьма, порожденные нефтеперерабатывающим заводом в Уилмингтоне и очистными сооружениями в Лонг-Бич. Поскольку нам досталась такая роза ветров, «Вонь» собирает все едкости, когда пары́ соединяются с вонью пота, текилы и одеколона «Драккар Нуар», исходящей от ходоков, что возвращаются после гулянок из Ньюпорт-Бич. Говорят, из-за Вони преступность снизилась на девяносто процентов, но когда ты просыпаешься от нее в три часа ночи, первое, что хочется сделать, — это пойти и убить парфюмера по имени Ги Ларош.

В ту ночь, через две недели после появления границы, зловоние было просто невыносимым, и я не мог заснуть. Я пошел чистить конюшню, надеясь перебить ненавистный запах, засевший в ноздрях, ароматом свежего навоза. Но и это не помогало, и тогда я приложил к носу кухонное полотенце, смоченное уксусом, чтобы ослабить смрад. И тут в дом вошел Хомини: через одну его руку был перекинут мой гидрокостюм, а в другой он держал курительную трубку. Хомини был одет как английский слуга, во фрак и накидку, — и неуверенно копировал высокий слог «Шедевров от BBC».

— Ты что тут делаешь?

— Увидел свет в ваших окнах и подумал, что, может быть, хозяин желает хэша и немного подышать свежим воздухом.

— Хомини, четыре часа утра. Ты почему не спишь?

— Потому же, что и вы. На улице воняет, как у бродяги из задницы.

— А откуда у тебя смокинг?

— В пятидесятые такой был у каждого черного актера. Придешь на кастинг, чтобы получить роль привратника или официанта, а они такие: «Парень, да ты экономишь нам пятьдесят баксов! Берем!»

Пыхнуть, а потом серфануть — неплохая идея. Слишком накурен, чтобы садиться за руль, но есть повод впервые за несколько месяцев повидать свою девушку. Поймать волну и флюиды от моей крошки? Это как словить одной затяжкой двух зайцев, так сказать. Хомини провел меня в гостиную, развернул ко мне папино кресло и хлопнул ладонью по подлокотнику:

— Присядь.

В газовом камине загудело пламя, я зажег щепку, раскурился от нее, сделал долгую затяжку и улетел еще до того, как выдохнул. Наверное, я забыл закрыть заднюю дверь, потому что в гостиную вошел черный, недавно родившийся теленок с блестящей шерсткой. Ему не было еще и недели, он не успел привыкнуть к звукам и запахам Диккенса. Остановившись рядом, он вытаращил на меня большие карие глаза. Я выдохнул на него облачко гашишного дыма, и вместе мы почувствовали, как стресс оставляет наши тела. С громким шипением меланин растворялся в пустоте, как антацид под проточной водой, и с наших шкур сходила чернота.

Говорят, каждая выкуренная сигарета сокращает жизнь на три минуты, но хороший гашиш дает ощущение, что смерть — где-то очень далеко.

По воздуху донеслось отдаленное стаккато выстрелов. Последняя за эту ночь перестрелка продолжилась рокотом полицейского вертолета. Я поделился с теленком пивом, чтобы нам обоим немного сбить кайф. Хомини расположился у двери. По улице промчалась кавалькада «скорых», и он вручил мне доску для серфинга, как дворецкий протягивает английскому джентльмену пальто. Притворяется Хомини или нет, но я завидую его забывчивости, потому что он, в отличие от Америки, перевернул эту страницу. История такая штука, что мы воспринимаем ее как книгу — перелистнул страницу и живи дальше. Но история — не бумага, на которой она напечатана. История — это память, а память — это время, эмоции и песня. История — это то, что навсегда остается с тобой.

— Хозяин, я тут подумал… вам интересно будет узнать, что на следующей неделе у меня день рождения.

Я чуял, что всё не просто так. То-то он такой обходительный. Но что можно подарить рабу, которому даже свобода ни к чему?

— Что ж, отлично. Съездим куда-нибудь. А пока, сделай одолжение, отведи теленка в коровник.

— Я не обслуживаю домашних животных.

Даже когда не воняет, если ты идешь по улицам гетто в гидрокостюме, с доской для серфинга под мышкой, никто до тебя не доебывается. Ну, может быть, какой-нибудь сопливый грабитель окинет тебя взглядом, прикидывая в уме, за сколько можно заложить мой допотопный трехплавниковый серфборд Town & Country. Иногда меня останавливают возле прачечной, с изумлением поглядывая на мои шлепанцы и ощупывая черную полиуретановую кожу гидрокостюма.

— Ты прикинь, а?

— А че это на тебе?

— А куда ж ты ключи кладешь?

Ровно в пять сорок три утра к остановке подъезжает автобус 125, что едет в сторону Эль-Сегундо. Я люблю, когда с громким шипением открываются пневматические двери и водитель радостно меня приветствует:

— Давай скорее, хуйло, а то вонь запустишь.

Водитель автобуса считает, что мы уже не пара, поскольку много лет назад она вышла за теперь уже бывшего гангста-рэпера Панаша (теперь он не слишком известный коп из сериалов и снимается в рекламе пива), родила четверых детей, и у нее есть судебное предписание, запрещающее мне приближаться к ней и ее детям, потому что я таскался за ними до самого дома и орал: «Ваш папочка не отличит ассонанс от элегии! И еще зовет себя поэтом!»

Я сел на свое обычное место возле передней двери, развалился на сиденье, вытянув ноги в проход и закрывшись доской из стекловолокна, словно африканским щитом, способным отразить все ее колкости и оскорбления.

— Да пошел ты.

— Да пошла ты.

Оскорбленный и отвергнутый, я отправился в самый конец салона, положил доску на заднее сиденье и лег на нее, изображая из себя факира с разбитым сердцем, возлежащего на гвоздях, чтобы изгнать душевную боль физической. Автобус неуклюже сползал вниз по Розенкранц-авеню, безответная любовь всей моей жизни Марпесса Делисса Доусон с монотонностью буддистского монаха объявляла остановки, а сидевший за три ряда от меня сумасшедший мужик все повторял и повторял свою утреннюю мантру: «Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке».

Машин в округе Лос-Анджелес больше, чем в любом городе мира. Но о чем никто не говорит, так это что половина из них водружена на шлакоблоки в грязных дворах от Ланкастера до Лонг-Бич. Но именно эти не совсем мобильные автомобили (как и надпись «Hollywood», или башни Уоттс, или огромное поместье Аарона Спеллинга на 1700 гектарах) позволяют нам сравнивать Лос-Анджелес с древними жемчужинами архитектуры вроде Парфенона, Ангкор-Вата, египетских пирамид или гробниц Тимбукту. Эти двухдверные или четырехдверные древние ржавые произведения искусства стоят непроницаемые ни для ветров, ни для кислотных дождей времени, и мы не имеем ни малейшего представления, как и о Стоунхендже, об их назначении. Были ли это памятники несгибаемым лихачам на блестящих лоурайдерах, украшавших некогда обложки автожурналов? Может быть, расположение орнаментов на капоте и стабилизаторе соответствует расположению звезд в период зимнего солнцестояния. А может, это мавзолеи, место упокоения влюбленных парочек с задних сидений и водителей. Но ясно одно: каждый подобный металлический скелет означает, что на один автомобиль на дороге стало меньше, а пассажиров позорного автобуса — на один больше. Позорного, потому что Лос-Анджелес — это пространство, где самооценка напрямую связана с тем, как именно ты передвигаешься в этом пространстве. Ходить пешком — все равно что побираться на улице. Такси — только для иностранцев и проституток. Велосипеды, скейтборды, ролики — это для детей, сторонников ЗОЖ и тех, кому некуда идти. Зато любая машина, от класса люкс до подержанного драндулета, придает вам статус. Какой бы драной ни была обшивка, какими бы раздолбанными рессоры и облупленной краска, тачка — любая тачка — лучше, чем ездить на автобусе.

— Аламеда! — прокричала Марпесса. Крепко зажав под мышкой кошелек, в автобус суетливо забирается женщина, обвешанная пластиковыми пакетами. Она проходит по салону, придирчиво выбирая свободное место. Понаехавших в Лос-Анджелесе видно за версту. Они с улыбкой заходят в автобус и со всеми здороваются, пребывая в полной уверенности (хотя все указывает на обратное), что необходимость воспользоваться общественным транспортом — это лишь временная уступка обстоятельствам. Они усаживаются под рекламой безопасного секса, удивленно глядят вокруг, выглядывая из-за романов Брета Истона Эллиса, и не понимают, почему все мудаки вокруг них не такие белые и состоятельные, как мудаки в книжке. Они прыгают как выигравшие в лотерею, радостно обнаружив, что в бургерных «Иннаутах» есть не только секретное, но и сверхсекретное меню: «Пирожки с горчицей на гриле? Пшел на хуй отсюда!» Они записываются на «открытый микрофон» на Фабрике смеха. Бегают трусцой по тротуарам, пытаясь убедить себя, что снятая ими на прошлой неделе в районе Резеда сцена с двойным проникновением — это всего лишь промежуточная ступень к лучшей и светлой жизни. La pornographie est la nouvelle nouvelle vague.

Многие родители хвалятся друг перед другом, какие первые в жизни слова сказал их ребенок. Мама. Папа. Я тебя люблю. Все. Хватит. Это неприлично. С другой стороны, мой отец хвалился, какие первые в жизни слова услышал от него я. Он не сказал мне «Привет», не прочитал молитву. Нет, он поделился со мной мыслью, которую можно обнаружить в первой главе любого издания «Введения в социальную психологию»: «Все мы социологи». Подозреваю, что мое первое полевое исследование было проведено в автобусе.

Когда я был маленьким, наша муниципальная транспортная система называлась РБП, район быстрого перемещения. Ангеленосы из трущоб вроде Уотсс, Ла-Пуэнте или Саус-Сентрал, и особенно те, что были слишком юны или бедны, чтобы водить машину, расшифровывали эту аббревиатуру как «раздражающе, бестолково, пипецово». Свою первую статью я написал в семь лет: «Тенденции рассаживания пассажиров по расовому и гендерному принципу. Дополнительные факторы: классовая принадлежность, столпотворение и запах тела». Выводы были совершенно очевидны. Вынужденные садиться с кем-то рядом, люди сначала нарушают личное пространство женщин, а уж черных мужчин — в последнюю очередь. Без крайней необходимости рядом с черным мужчиной не сядет никто, даже такой же черный мужчина. Если рядом со мной с неохотой садится черный, он обязательно задаст три главных вопроса, чтобы оценить степень моей опасности:

1. А ты где живешь?

2. А ты смотрел (далее вставить: название спортивной передачи или фильм на тему черных)?

3. Я не знаю, откуда ты, братан. Видишь, вот мой/моя нож/пушка/заразная сыпь на коже? Так что ты не напрягаешь меня, а я не напрягаю тебя, понял?

Тяжелые пакеты оттягивали пассажирке руки, и она едва их удерживала. Хотя она явно устала и все больше приходила в уныние с каждым скачком автобуса из-за изношенной подвески, женщина не садилась рядом со мной, предпочитая стоять. Все приезжают в ЛА, чтобы стать белыми. Но даже биологически белые не такие уж белые-белые. Вот волейбол на Лагуна-Бич белый. Район Бель Эйр белый. Омакасе понятие белое. Борец Спиколли белый. Бред Истон Эллис белый. Иметь три имени — быть белым. Парковка у отеля белая. Хвастаться своими предками индейцами, выходцами из Аргентины и Португалии — быть белым. Суп фо белый. Папарацци белые. Как-то раз меня уволили из телефонных продажников: глядите на меня, я знаменитый белый. Белый как тыква-калебаса. Обожаю Лос-Анджелес. Тут можно целый день кататься на лыжах, тусить на пляже или гулять по пустыне как белый.

Тетке легче было остаться при своем мнении, чем сесть рядом со мной, и я ее понимаю, потому что после остановки «Проспект Фигероа» в автобус набилось определенное количество персонажей, рядом с которыми и я бы не сел. Взять хотя бы того ебанутого, что жмет и жмет на кнопку «Остановка по требованию».

— Останови же, черт возьми! Мне нужно сойти! Куда, блядь, ты едешь?

Даже утром остановиться по требованию так же реально, как попросить экипаж «Аполлона», летящий на Луну, завернуть по дороге в винный магазин.

— Я сказал, останови этот долбаный автобус! Я на работу опаздываю. Тебе что, непонятно, ты, толстая ебучая корова!

У водителей, начальников тюрем и комендантов концлагерей особый стиль управления. Некоторые водители поют, стремясь поднять дух пассажиров такими джазовыми песенками, как «Tea for Two» или «My Funny Valentine». Кто-то предпочитает спрятаться на водительском месте (предоставляя заключенным самим искать убежище или выход) и не пристегиваться на случай бегства. Марпесса не была сторонницей строгой дисциплины, но и тряпкой тоже не была. В ее обычные смены случались драки, кражи сумочек, «зайцы», домогательства, пьяные, подвергание детей опасности, заигрывание; эпизоды с ниггерами, то и дело стоящими на проезжей части во время движения транспорта, и игрой с мячом в салоне, не говоря уже о происходящих время от времени покушениях на убийство. Представитель профсоюза рассказал ей, что водители автобуса в США становятся жертвами преступлений в среднем один раз в три дня, поэтому Марпесса давно решила, кем она точно не будет: цифрой в статистике и чьей-то «жирной коровой». Не знаю, как она решила вопрос на этот раз — ласковым словом или вытащив из-за сиденья металлическую дубинку-«негротизатор», потому что я уснул и проспал до Эль-Сегундо, где по опустевшему салону эхом разнеслось Марпессино: «Конечная».

Знаю: она надеялась, что я выйду через заднюю дверь, но, даже несмотря на дурацкий серый форменный френч и лишние десять килограммов веса, она была по-прежнему необыкновенна хороша. Невозможно не умиляться, когда из окна проезжающей по шоссе машины высовывается собачья морда. Вот и я не мог оторвать от Марпессы глаз.

— Рот закрой, а то муха влетит.

— Скучала по мне?

— По тебе? Да я со смерти Манделы ни по кому не скучаю.

— Мандела умер? Я думал, он собирался жить вечно.

— Слушай, иди уже.

— Смотри-ка, скучаешь.

— Вот по твоим чертовым сливам я точно скучаю. Ей-богу, даже просыпаюсь иногда среди ночи и вспоминаю твои чертовы сливы и сочные гранаты. Я же чуть не осталась с тобой, потому что все думала: где еще найдешь чертовы дыни со вкусом множественного оргазма?

Мы возобновили нашу детскую дружбу в автобусе. Мне тогда было семнадцать: у меня не было ни машины, ни мозгов. Ей — двадцать один, и она была так прекрасна, что даже ужасная темно-коричневая форма РБП сидела на ней как наряд от кутюр. Не считая бейджа. Никто, даже сам Джон Уэйн, не мог снять бейдж. Марпесса тогда работала на 434-м маршруте — через центр до Зума-Бич. После пирса Санта-Моника из автобуса выметались все, кроме отдельных укурков, бомжей и горничных, работающих в особняках в Малибу и на побережье океана. Я в то время серфил в Венис или Санта-Монике, 24-я или 20-я станция, без разницы. Волны никакие. И куча народу. Время от времени мне попадались и цветные серферы. Большинство тусовалось в Хермозе, Редондо и Ньюпорте, поближе к Диккенсу, но там были в основном стрейтэджеры, повернутые на Христе, которые перед заходом в воду целовали крестики, а потом отдыхали, слушая консервативное радиошоу. Дальше по побережью, если опять же ехать маршрутом Марпессы, все было куда непринужденнее. The Westside. AC/DC, Slayer и KLOS — FM. Утреннее солнце и «The English Beat» прочищали организмы худосочных крэканутых и опиуманутых серферов, подсушивали угри на коже, давая короткую передышку. Но где бы ты ни серфил, эти ублюдки засерали весь пляж.

На западе Розенкранц-авеню упирается в песчаный тупик. Это и есть та самая 42-я параллель, разделяющая береговую часть округа Лос-Анджелес на два разных полушария: расслабленное и напряженное. От Манхэттен-Бич до Кабрилло тебя зовут ниггером, полагая, что ты и сам свалишь. От Эль-Порто и, чуть севернее, до Санта-Моники, тебя зовут ниггером, полагая, что сейчас ты полезешь в драку. После Малибу просто вызывают полицию. Я начал заезжать на автобусе все дальше и дальше по побережью, чтобы только иметь больше времени на болтовню с Марпессой. Мы не виделись с тех пор, как она начала встречаться с парнями постарше и забыла нас с Хомини. Два часа проговорив о трущобной жизни Диккенса и о том, как поживает Хомини, я оказывался далеко от дома (Топанга, Лас-Тунас, Амарилло, Блокер, Эскондидо и Зума), катался по волнам среди тюленей и дельфинов. Меня выносило на частные пляжи, где местные миллиардеры, обливаясь потом, в изумлении смотрели на меня, словно я говорящий морж с кудрявой прической афро, — а я пересекал их песчаные задние дворы, стучал в стеклянные раздвижные двери и просил воспользоваться телефоном и туалетом. Непонятно почему, но несерфингующие белые люди доверяли босоногому ниггеру с доской под мышкой. Может, они думали: руки у него заняты, вряд ли он схватит телевизор и убежит, да и куда ему бежать?

Всю весну я по уикендам ездил с ней серфить, после чего Марпесса доверяла мне настолько, чтобы пойти со мной на школьный выпускной. Поскольку выпускник был только один, это был очень личный вечер, только я и Марпесса, не считая отца, который присматривал за нами и был нашим личным шофером. Мы поехали танцевать в «Диллонс». «Диллонс» — это двадцатиодноэтажная башня в виде пагоды, где проводят дискотеки, сегрегированные, как и все остальное в ЛА. Первый этаж — для «нью-вэйв», второй — для соула из топ-40. Третий этаж — для упрощенного регги. На четвертом этаже — банда, сальса, маренга и немного бачаты, чтобы переманить посетителей «Florentine Gardens» c Голливудского бульвара. Отец отказался подниматься выше второго этажа. Нам с Марпессой удалось сбежать, поднявшись по вонючей боковой лестнице на третий этаж, где мы зажигали под Джимми Клиффа, I-Threes, а потом зависали за динамиками, пили коктейль «май-тай», стараясь как можно ближе подобраться к группе Кристи Макникол, так, чтобы до нас не доебывалась охрана, принимая нас за давних черных знакомых и поклонников звезды. Потом мы поехали в клуб «Coconut Teazers», чтобы посмотреть и послушать The Bangles, и Марпесса невнятно прошептала мне, что какой-то Принс спит с их солисткой.

Когда Марпесса поняла, что я ничего не слышал про Его Королевское Могущество, она чуть меня не убила. В результате наш первый поцелуй едва не отодвинулся на неопределенное время, но после раннего завтрака в ресторане «Большой шлем» мы ехали на заднем сиденье нашего пикапа по выделенной полосе 10-го шоссе со скоростью 128 километров в час. Подложив под головы вместо подушек пакеты с перекусом, мы боролись поочередно друг с другом своими языками и большими пальцами. Это была такая игра в больно-нежно. Мы целовались. Потом блевали. Потом снова целовались.

— Только не говори «французский поцелуй», — предупредила меня Марпесса. — Говори «долбиться в десны» или «сосаться». Иначе ты выглядишь неискушенным мальчиком.

Отец же, вместо того чтобы следить за дорогой, все время оборачивался, подглядывая за нами через маленькое окошко, саркастически закатывая глаза, наблюдая за моей техникой ласкания груди, хмыкал, когда во время поцелуя от тряски дергалась моя голова, и делал общепонятный знак «Выеби ее уже», снимая руки с руля и изображая одной рукой вагину, а указательным пальцем другой тыкал в нее туда-сюда, туда-сюда. Учитывая, что единственным доказательством его сексуальных отношений с кем-то не из его класса был я, папаша, конечно, нес полную фигню.

Автобус, поездки в пикапе, путешествие верхом в Театр Болдуина. Бо́льшая часть наших отношений проходила в движении, просто удивительно.

Марпесса закинула ноги на руль и прикрыла лицо потрепанной книжкой «Процесс» Кафки. Точно не знаю, но хотелось бы думать, чтобы спрятать улыбку. У многих влюбленных есть песни, которые становятся своими. А у нас были свои книги, свои любимые писатели, художники, немые фильмы. По выходным мы валялись голые на сеновале: стряхивая со спин друг друга куриные перышки, мы вместе листали «L. A. Weekly». Когда в музее искусств округа Лос-Анджелес проходили выставки Герхарда Рихтера, Дэвида Хаммонса, Элизабет Мюррей или Баския, кто-то из нас тыкал пальцем в рекламу и говорил: «Гляди: будут показывать наше масло на холсте». Мы часами перебирали подержанные видеокассеты в магазине «Amoeba Records» на бульваре Сансет, потом кто-то нарывал «На западном фронте без перемен» и говорил: «Гляди-ка, они оцифровали нашего Ремарка», — а потом предавались петтингу в отделе гонконгского кино. Но Кафка всегда был нашим главным гением. Мы по очереди читали вслух «Америку» и «Притчи», иногда — на непонятном нам немецком, и сопровождали чтение переводом со свободными ассоциациями. Иногда добавляли к текстам музыку и заряжали брейк-данс под «Метаморфозы» или медляк под «Письма к Милене».

— А помнишь, ты сказала, что я похож на Кафку?

— То, что ты сжег свои паршивые стишки, вовсе не означает, что ты хоть чем-то похож на Кафку. Когда он бросал свои работы в огонь, его пытались остановить, а я сама поджигала тебе спички.

Туше́. Двери автобуса открылись, и салон заполнился запахами океана, нефти и птичьего помета. Я подзадержался на нижней ступеньке, притворяясь, словно не мог вытащить доску.

— Как там Хомини?

— Все в порядке. Не так давно пытался покончить с собой.

— Больной на всю голову.

— Да, ничего не поменялось. Знаешь, у него скоро день рождения. У меня есть идея, но понадобится твоя помощь.

Марпесса откинулась назад, положив книгу на второтриместровый животик.

— Ты что, беременна?

— Бонбон, хватит уже.

Она злилась, а я стоял и улыбался. Не помню, когда в последний раз она называла меня Бонбон. Пусть не самое крутое прозвище, но максимально близко к уличному погонялу. В детстве я прослыл счастливчиком. Я никогда не болел болезнями, типичными для детей гетто. У меня не было синдрома тряски младенца. Меня обошли стороной рахит, стригущий лишай, серповидоклеточная анемия, тризм челюсти, диабет первого типа и «гебадид». Хулиганы могли побить моих друзей, но меня не трогали. Полицейские никогда не заносили мое имя в свои блокноты и не применяли ко мне удушающий захват. Меня не забывали в машине на неделю. Не принимали за пацана, который застрелил или изнасиловал, стучал, обрюхатил, совратил, домогался, не выплатил долг, проявил неуважение, пренебрег или каким-либо другим образом поднасрал людям. Кроличья Лапка, Звездный Мальчик, Четырехлистный Ублюдок — ни одно из этих прозвищ долго не продержалось. Но однажды, когда мне было одиннадцать, отец засунул меня на конкурс по правописанию, организованный ныне почившим изданием «Информационный бюллетень Диккенса», настолько «черным», что он выходил на черной бумаге с белым шрифтом, и тексты выглядели примерно так: «Беложопый Городской Совет Одобрил Увеличение Бюджета»… В финал вышли я и Накешья Реймонд. Ей досталось слово «омфалоскепсис», а мне — «бонбон». С тех пор, до того самого дня смерти отца, я только и слышал: Бонбон, сделай за меня ставки. Бонбон, подуй на «кости». Бонбон, сдай за меня экзамены. Бонбон, поцелуй ребенка. Да, а когда отца убили, люди начали меня сторониться.

— Бонбон… — Марпесса сжала руки, чтобы они перестали дрожать. — Прости, что я так с тобой обошлась. Эта блядская работа…

Иногда мне кажется, что интеллект не поддается измерению, а если даже и поддается, то по нему все равно что-то сложно предсказать, особенно для цветных. Возможно, идиотам никогда не выйти в нейрохирурги, но гений с одинаковой вероятностью может стать и кардиологом, и почтовым клерком. Или водителем автобуса. И этот водитель автобуса сделала в жизни неверный выбор. Никогда не переставая читать книги, после нашего короткого романа запала на грубого, тогда еще начинающего гангста-рэпера, который мог рано утром выволочь ее из дома за еще не до конца уложенные волосы, чуть ли не в пижаме-кигуруми, и протащить ее в ювелирный магазин в Вэлли для осмотра помещения на предмет будущего ограбления. Диву даешься, почему они там не вызвали полицию, увидев, как молодая чернокожая подозреваемая ровно через десять минут после открытия входит в зал и, остановившись ровно посередине, смотрит на охранников, потом в камеры, и начинает вслух отсчитывать шаги между витринами с кольцами с бриллиантами и брошками.

Она прибегала ко мне с синяками под глазами, кралась к моему дому в тени, словно злодейка из фильма нуар, разыскиваемая за то, что переиграла как актриса и недооценила себя как женщина. Колледж был не для нее: она считала, что офис превращает черных женщин в высокооплачиваемых незаменимых работников на третьих или четвертых ролях, а никак не первых или вторых. Иногда ранняя беременность — это хорошо. Побуждает к вниманию и гордо выпрямляет твою спину. Марпесса стояла у задней двери и ела только что сорванный ею с дерева персик. Шедшая из носа и разбитой губы кровь смешивалась с нектаром, стекала по подбородку на блузку и на когда-то безупречно чистые кроссовки. Солнце било ей в спину, поджигая своим светом ломкие кончики её пышных непричёсанных волос. Марпесса отказалась проходить в дом, только сказала:

— У меня воды отошли.

У меня чуть сердце не отошло. Потом я как сумасшедший гнал машину, потом была эпидуральная анестезия, больница имени Мартина Лютера Кинга, заслуженно прозванная в народе «Киллер Кинг». Ребенок со вторым именем Бонбон, жадно сосущий молоко и зверски грызущий сосок, служит стимулом подать на права класса B; заставляет тебя вспомнить, что помимо Кафки, Гвендолин Брукс, Эйнштейна и Толстого ты любишь водить машину — не останавливаться, медленно и аккуратно управлять автобусом и своей жизнью по нужному маршруту, до конечной, когда можно будет и заслуженно отдохнуть.

— Так ты поможешь мне с Хомини?

— Пиздуй отсюда.

Она нажала кнопку зажигания, и автобус проснулся. Марпессе надо было ехать дальше, она закрыла передо мной двери, но медленно.

— Знаешь, а ведь это я нарисовал границу вокруг Диккенса.

— Чет слышала об этом. Зачем?

— Я хочу вернуть город. И тебя тоже.

— Ну, тогда успехов.

Трясясь в кузове старенького пикапа, что везет тебя по Оушн-авеню в компании с патлатыми светловолосыми белыми парнями, загорелыми, как негры, — кожа на их лицах уже сто раз облезла, как и старые стикеры «Local Motion» на задней двери, — чувствуешь себя еще более крутым серфером даже по сравнению с тем, когда ложишься животом на доску, вглядываясь в горизонт в ожидании новой волны. В качестве ответной любезности за то, что подбросили, предлагаешь им косячок. Затягиваешься сам, стараясь не замять косяк, когда тебя мотает вверх-вниз. «Вау-чувак-чего-это-я-и-где-мои-тормоза?» Машина резко останавливается.

— Угарные бошки, чувак. Где ты это достал?

— Да есть у меня знакомые голландцы, держат кофешоп.

 

Глава десятая

После того как зимним днем в сегрерированном штате Алабама Роза Паркс отказалась уступать в автобусе место белому мужчине, она стала известна как «Мать современного движения за гражданские права». Несколько десятилетий спустя, в неопределенное время года, в якобы несегрерированном округе Лос-Анджелеса, штат Калифорния, Хомини Дженкинс горел желанием уступить в автобусе место хоть какому-нибудь белому. Этот дедушка пострасистского движения за гражданские права, известный как Смирностоящий, сидел с краю возле дверей, оглядывая каждого вновь входящего пассажира. К несчастью для Хомини, Диккенс был так же черен, как волосы азиата, и так же смугл, как Джеймс Браун, и за все сорок пять минут поездки единственным человеком, которого можно было с натяжкой назвать белым, оказалась женщина с дредами, вошедшая на Пойнсеттия-авеню, державшая под мышкой скрученный коврик для йоги.

— С днем рождения, Хомини, — радостно сказала она, остановившись возле Смирностоящего и орошая его рубашку по́том бикрам-йоги.

— А откуда все знают, что у меня день рождения?

— Спереди на автобусе светится «Маршрут 125. С днем рождения, Хомини! Типа йоуза, придурок!»

— Надо же.

— И что тебе подарили на день рождения?

Хомини указал на небольшие сине-белые наклейки под окнами в передней части автобуса.

УСТУПАЙТЕ МЕСТА ПОЖИЛЫМ, ИНВАЛИДАМ И БЕЛЫМ

Personas Mayores, Incapacitadas y Güeros Tienen

Prioridad de Asiento

— Вот мой подарок.

Когда-то день рождения Хомини праздновали в Диккенсе коллективно. Конечно, не проводили парады и не вручали почетные ключи от города. Народ собирался возле его дома, скандируя «Йоуза», вооружившись сырыми яйцами, духовыми ружьями и пирожными безе. Все по очереди звонили ему в дверь и, когда Хомини открывал, кричали «С днем рождения, Хомини!» и кидали в его блестящее черное лицо выпечку и яйца. Он восторженно утирался и шел умыться, переодеться и приготовиться к встрече новой порции поздравителей. Однако с исчезновением города прервалась и эта традиция. Один я стучал в его дверь и спрашивал, что он хочет на день рождения в этом году. И он всегда отвечал одинаково: «Ну, не знаю. Подари мне немножко расизма, и я буду в порядке». При этом заглядывал мне за спину, надеясь, что я прячу там гнилой помидор или мешок с мукой. Приходит пацанва и кидает те в лицо помидоры? Обычно я дарил ему какую-нибудь афроамериканскую цацку. Два фарфоровых негритенка, играющих на банджо под глицинией, сделанный из носка Обама или очки, которые неизменно сползают с афроамериканских и азиатских носов.

Но когда я узнал, что Хомини и Родни Глен Кинг оба родились 2 апреля, мне стало ясно, что если такие города, как Сидона, штат Аризона, — это места энергетических вихрей, мистические святые земли, где путешественники духовно пробуждаются и омолаживаются, то Лос-Анджелес — пучина расизма. Люди, приезжающие сюда, становятся меланхоличными и испытывают глубокое чувство этнической никчемности. Такова и обочина шоссе Футхилл, где начала нисходящее движение по спирали жизнь Родни Кинга, и, в каком-то смысле, жизнь самой Америки с ее хваленой «справедливостью». Или расовая воронка на перекрестке Флоренс и Норманди, где несчастный дальнобойщик Реджинальд Донни словил в лицо шлакоблочный кирпич, стеклянную бутылку из-под пива и до фига столетий разочарований. Это квартал Чавес Рейвин, где мексиканцы жили поколениями: его полностью снесли, людей принудительно выселили, избили и оставили безо всякой компенсации, чтобы построить на этом месте бейсбольный стадион с огромной парковкой и «доджер-догами». 7-я стрит — это воронка 1942 года, там ждала длинная вереница автобусов, когда японо-американцы стали первым шагом к массовому заточению в тюрьмы. Да где еще Хомини и быть счастливым, как не в автобусе 125-го маршрута, который проезжал через Диккенс, жерло расовой воронки? Его место в третьем ряду от двери с правой стороны — вращающийся центр расизма.

Новые надписи были настолько похожи на привычные «Уступайте места пожилым пассажирам и инвалидам», что большинство пассажиров, даже «вчитавшись», не заметили разницы. Но тетка-йог с дредами возроптала, и Марпессе пришлось с ней разбираться — с первой, но не единственной. Как только черного кота выпустили из мешка, все переменилось: пассажиры судорожно вздохнули и застонали. Они тыкали пальцами в наклейки и качали головами — не столько от неверия, что у городских властей хватило наглости вернуть сегрегацию в общественных местах, сколько оттого, почему власти так долго с этим тянули. Их гнев поутих, лишь когда всем раздали по куску торта Oreo от «Баскин Роббинс» и одноразовые стаканчики с J&B, а Марпесса философски заметила: «Это ж Лос-Анджелес, самый расистский город в мире, хуй что тут сделаешь».

— Хер знает что! — воскликнул один из пассажиров, не преминув попросить еще одну порцию торта и бренди. — Честно говоря, я оскорблен.

— А что это вообще такое — быть оскорбленным? — спросил я свою безответную любовь, разговаривая с ней через панорамное зеркало заднего вида.

Уговорить Марпессу превратить автобус номер 125 в место праздника не составило труда, ведь она, как и я, любила Хомини. Не помешало также обещанное ей первое издание «Комнаты Джованни» Болдуина.

— Это даже не эмоция. Как описать чувство оскорбленности? Ни один великий театральный режиссер не обращался к актеру со словами: «О’кей, в этой сцене нужны подлинные эмоции. Покажи мне, как ты оскорблен!»

Рукой в обрезанной перчатке Марпесса так двинула рычаг переключения скоростей, что меня вдавило на сиденье.

— Слова неоперившегося юнца-деревенщины, который ни разу не чувствовал себя оскорбленным, потому что витает в облаках.

— Да нет, просто если меня оскорбят, я не знаю, что делать. Когда мне грустно, я плачу, когда я счастлив, я смеюсь. А если я оскорблен, я что, должен тихо-спокойно заявить, что оскорблен, а потом уйти и настрочить письмо мэру?

— Ты ебанутый на всю голову, твои ебанутые надписи отбросили чернокожих на пятьсот лет назад.

— Ладно, тогда почему никто и никогда не говорит: «Ух ты, ты отбросил нас на пятьсот лет вперед»? Почему никто так не говорит?

— Знаешь кто ты? Ебаный расовый извращенец. Рыщешь по задним дворам и нюхаешь чужое грязное белье и дрочишь, долбаный белый трансвестит. Блин, сейчас двадцать первый век, люди умирали, чтобы такие, как я, могли получить эту работу. А я еще позволила этого психа ненормального уговорить себя вести автобус, где царит сегрегация.

— Минуточку. Сейчас двадцать шестой век, потому что сегодня я отправил людей на пятьсот лет вперед, туда, где еще никто не был. К тому же посмотри, как счастлив Хомини.

Марпесса скосилась в зеркало на именинника.

— Он не кажется счастливым. По-моему, он в ступоре.

Она была права. Хомини казался не то чтобы счастливым, но и лихачи мотоциклисты, готовые съехать с рампы высотой в пятнадцать метров, уже разогнавшие двигатель, вглядываясь в раскинувшуюся внизу пустыню, за которой — обрыв, бездна, известная как Каньон Гила-Монстра, счастливыми не кажутся. Тем не менее Хомини стоял возле своего места, вцепившись в спинку переднего сиденья, и высматривал белого человека, нервно оглядываясь, как газель-самоубийца озирает Серенгети в ожидании дикой кошки, которой она готова принести себя в жертву. Нужно понимать, что такой смертоносный подвиг уже сам по себе награда. И, конечно, когда на бульваре Авалон в автобус вошла белая львица редкой породы и, аккуратно отсчитав, бросила монетки в турникет, Хомини, эта пугливая ниггер-газель, смотрел совершенно в другую сторону и не замечал знаков, подаваемых остальным стадом, что хищник прибыл. Повисла тишина. Пассажиры шевелили бровями, морщили носы. Когда наконец Хомини ее учуял, было почти поздно. Женщина нависла над дичью, преследуя ее из-за спины пассажира слоновьих размеров, с ног до головы упакованного в баскетбольную одежду и читающего спортивный журнал. В конце концов древняя система раннего оповещения в голове Хомини сработала, радостно заверещала: «Берегись! Белая стерва!» — и тот сразу же вытянулся по стойке смирно «Да, мэм». Его никто ни о чем не просил и ничего не приказывал — Хомини просто уступил ей место с таким негритянским раболепием, что это выглядело не просто актом учтивости, а полным отказом от своих прав. Потому что это жесткое пластиковое сиденье темно-оранжевого цвета принадлежало ей по праву рождения, а его поступок был данью, долгожданным подношением богам белого превосходства. Если бы он сообразил преклонить колени, он бы так и сделал.

Если улыбка — это перевернутая гримаса неудовольствия, то ликование, с которым Хомини отправился в конец салона, представляло собой надутый вид наизнанку. Думаю, отчасти потому, что никто не выразил протеста против его действий. Мы узнали это выражение лица, маску, которую сами имели в своем наборе. Эту маску счастья мы всегда храним в заднем кармане, и, словно грабители банков, выхватываем ее, когда нам нужно украсть для себя немного покоя или эмоционально отстраниться. Но потребовалось все мое самообладание, чтобы не упрашивать эту женщину оказать мне честь и занять мое место. Порой мне кажется, что эта безучастная деревянная улыбка индейцев в их сигарных лавках — результат естественного отбора. Что это «выживание неразумных», а мы — черные мотыльки на классическом фото эволюции, цепляемся за темное, покрытое сажей дерево, невидимое для наших врагов-хищников и все же в какой-то степени уязвимое. Дело черного мотылька — занимать белого мотылька, удерживая его на дереве посредственной поэзией, джазом и банальными шутками о разнице между белыми и черными мотыльками. «Почему белые мотыльки всегда летят на свет, бьются крыльями об оконные стекла и все такое? Черные мотыльки никогда так не поступают. Глупые порхающие ублюдки». Что угодно, чтобы белые бабочки держались рядом с нами и уменьшили наши шансы оказаться в клюве хищной птицы, в армии наемников или в «Cirque du Soleil». Меня всегда занимало, что на подобных картинках белые бабочки оказываются выше на стволе дерева. Что учебники под этим подразумевают? Что, будучи более уязвимыми, белые мотыльки находятся выше черных на эволюционной и социальной лестнице? Мне кажется, у черного мотылька точно такое же выражение лица, как сейчас у Хомини: подобострастие заложено и в черных чешуекрылых, и в черных людях. Этот рефлекс срабатывает сам по себе, когда в магазине кто-то подходит к тебе с вопросом: «Вы тут работаете?» Мы сохраняем такое выражение лица каждую минуту, пока находимся на работе и нам не надо отлучиться в туалет, мы сияем от удовольствия, если мимо пройдет белый и похлопает тебя по плечу: «Отличная работа, продолжай в том же духе». Лицо, с которым притворяешься, что получивший похвалу действительно лучше тебя, хотя в глубине души вы оба знаете, что это ты лучше него, а лучше всех — женщина со второго этажа.

Поэтому, когда Хомини, представлявший собой воплощение подобострастия, сгорбившись, поднялся и сделал такое лицо, все в автобусе почувствовали, как будто и рядом с ними стоит белый, который сейчас закатит рукав, чтобы сравнить свой загар, полученный в отпуске на Карибах, с твоим. Почувствовали то же самое, когда у азиата спрашивают: «И все-таки, откуда вы приехали?», когда у латиноамериканцев требуют подтверждения их гражданства или когда у пышногрудой женщины интересуются: «Неужели настоящие?»

Марпесса заподозрила неладное, когда белая незнакомка уже три часа каталась по кругу от Эль-Сегундо плаза до Норуок, но когда до нее дошло окончательно, было уже поздно. Автобус почти опустел, смена заканчивалась.

— Так ты ее знаешь?

— Нет.

— Я тебе не верю. — Марпесса надула пузырь из жвачки, пока он не лопнул, взяла микрофон и насмешливо сказала: — Мисс? То есть девушка с пшеничными волосами, которой непонятно почему было хорошо в автобусе, набитом ниггерами и мексиканцами (говоря «мексиканцы», я имею в виду выходцев из Центральной, Южной, Восточной, какой угодно Америки, хоть из самой Мексики), пройдите, пожалуйста, в переднюю часть салона. Спасибо.

Над гаванью Эль Порто садилось солнце, белая женщина шла по проходу, окутанная оранжевыми и пурпурными бликами, лившимися в автобус через ветровое стекло: это было похоже на финал конкурса красоты, когда прожектора высвечивают победительницу. Я и не замечал, что она такая привлекательная. Даже слишком. Нетрудно догадаться, что Хомини уступил ей место не как белой, а просто потому, что она чертовски хороша. Это соображение чуть не привело меня к переоценке истории движения за гражданские права. Может, дело вовсе не в расовой принадлежности и Роза Паркс отказалась уступить место белому мужчине просто потому, что он был бесцеремонный болтун или доставал ее расспросами, что за книжку она читает, чтобы потом рассказать, что читает он сам, что хотел бы прочитать, что прочитал зря и про какую книгу он врет людям, будто он ее прочитал. И подобно тому, как белая старшеклассница, которую после уроков трахнул в мастерской брутальный черный красавец, потом из страха перед отцом врет, что ее изнасиловали, может, и Роза Паркс после своего ареста, после всех этих религиозных собраний и шумихи в прессе заголосила о расизме. Что, сказала бы: «Я не уступила мужчине место, потому что он спросил, что за книгу я читаю?» Да негры ее бы линчевали.

Марпесса посмотрела на меня, потом на одинокую белую пассажирку, потом снова на меня, а потом остановила автобус посреди оживленного перекрестка и открыла двери со всей любезностью муниципального служащего, которую могла из себя выжать:

— Все, кого я лично не знаю, съеблись отсюда.

«Всеми» оказались ленивый скейтбордист и пара детишек: весь последний час они обжимались в конце салона, словно две скрученные резинки для бумаг. В мгновение ока все трое оказались посреди Розенкранц-авеню с трепыхавшимися на ветру бесполезными бесплатными билетами на пересадку. Мисс Всадница Свободы собралась было присоединиться к ним, но Марпесса остановила ее, прямо как губернатор Уоллес, пытавшийся в 1963 году заблокировать проход в университет Алабама чернокожим студентам:

От имени величайшего народа, когда-либо населявшего эту землю, я провожу линию на песке, бросаю перчатку к ногам тирании и говорю: сегрегация сегодня, сегрегация завтра, сегрегация вовеки!..

— Как тебя зовут? — спросила Марпесса, выруливая автобус на север, в сторону Лас-Месас.

— Лора Джейн.

— Что ж, Лора Джейн, мне неизвестно, откуда ты знаешь этого пропахшего удобрениями дурня, но по крайней мере надеюсь, что тебе понравилась наша вечеринка.

В отличие от дорогих и размеренных однодневных экскурсий на остров Каталина, наш импровизированный праздничный круиз по Тихоокеанскому шоссе на четырех колесах ничего не стоил — правда, нас нехило болтало. На нашем скоростном-почти-океанском имелись все развлечения: бар, метание алюминиевой банки, шафлборд вениками, казино с мелкими ставками, домино, игра с монеткой «Делай как я», дискотека. Капитан Марпесса стояла за штурвалом, выпивала вместе с нами и ругалась как злобный пират. Я заменял собой помощника капитана, стюарда, юнгу, бармена и диджея. Возле забегаловки «Чертик в табакерке» напротив причала Малибу, откуда раздавалась «Fine Minutes of Funk» Вудини, мы прихватили еще нескольких пассажиров, а когда мы заказали пятьдесят лепешек-тако и море соуса, вся ночная смена «Чертика» побросала работу и прямо в фартуках, бумажных шапочках и всем таком поднялась на борт. Если бы у меня были ручка и бумага, а в автобусе был туалет, я бы повесил там еще один знак: «Перед тем как вернуться к обычной жизни, все сотрудники обязаны вымыть руки и души».

Если после заката солнца ехать мимо Университета Пеппердайна, там, где шоссе на холме сужается до двухполосного трамплина для скейта, мало что видно. Только случайные лучи от фар встречных машин да, если повезет, одинокий костер где-нибудь на берегу. В пелене лунного света Тихий океан блестит как обсидиановый. Именно на этом участке петляющей дороги я впервые чмокнул Марпессу в щеку. Она не отстранилась, и это стало для меня хорошим знаком.

Несмотря на всю круизную движуху, Хомини почти все время стоял посреди танцпола и упорно держался за верхний поручень, как олицетворение истории американской дискриминации. Но когда мы проезжали Пуэрко-Бич, Лоре Джейн удалось отвлечь Хомини от таких старомодных заморочек: она ритмично терлась бедром о его задницу и теребила его уши (что называется, «возбуждала»). Она выделывалась перед Хомини, вскинув руки вверх, в ритм музыке. Когда песня закончилась, она пробралась вперед, и я видел, что пушок над ее верхней губой покрылся потом. В этот миг она была чертовски хороша.

— Адская вечеринка.

Ожила рация, диспетчер озабоченно сказал «местонахождение». Марпесса сделала музыку тише, ответила что-то, а потом, послав микрофону воздушный поцелуй, отключилась. Если Нью-Йорк — это город, который не спит, то Лос-Анджелес — город, вечно вырубающийся на диване. Сразу после парка Лео Каррильо полотно Тихоокеанского шоссе разглаживается, и когда луна заходит за горы Санта-Моники, окрашивая небо в иссиня-черный, если прислушаться, можно уловить один за другим два приглушенных щелчка. Первый — в четырех миллионах гостиных в унисон выключают телевизоры, второй — когда телевизоры включают в спальнях. Киношники и фотографы часто говорят об уникальном лос-анджелесском солнце, о том, как по небу разливается свет — медово-золотой, как у Вермеера или Моне. Но лунный свет в Лос-Анджелесе или его отсутствие — тоже нечто особенное. Когда наступает ночь, я имею в виду настоящую ночь, температура падает на двадцать градусов, и полная амниотическая темнота одеялом окутывает тебя и утешает, словно любовник, который стелит постель, в которой ты уже лежишь. И в это короткое мгновение между первым и вторым щелчками наступает полное затишье, перед тем как откроются ночные стриптиз-клубы в Инглвуде, зазвучит какофония новогодней стрельбы и Санта-Моника, Голливудский бульвар, бульвары Уиттиер и Креншо постепенно начнут возвращаться к жизни, и это единственное мгновение, когда у ангеленос есть немного времени, чтобы остановиться и подумать. Поблагодарить ночные забегаловки в Кореятауне, на Марьячи-плаза. Бургеры с чили и сэндвичи с пастра́ми. Поблагодарить Марпессу, которая, вглядываясь через лобовое стекло, щурится на звезды и ведет машину по навигации вместо того, чтобы придерживаться дороги. По асфальту шуршали шины, автобус несся сквозь стратосферу, и когда Марпесса услышала второй щелчок, она врубила музыку — и вскоре Хомини и кордебалет из остатков «чертиков из табакерки» вновь выделывали в проходе пируэты, громко подпевая Тому Петти.

— Где он тебя откопал? — спросила Марпесса Лору Джейн, не отрывая взгляда от Млечного Пути.

— Он меня нанял.

— Ты проститутка?

— Почти, блин. Я актриса. Берусь за многое, чтобы заработать.

— Такой фигней, как сегодня, много не наработаешь. — Марпесса покосилась на Лору Джейн, прикусив нижнюю губу, и снова воззрилась в ночное небо. — Я тебя видела в каком-нибудь фильме?

— В основном я снимаюсь в телерекламе, но это жесть. Каждый раз, когда я прихожу на пробы, продюсеры смотрят на меня… ну, как ты сейчас… и говорят: «Не вполне пригородная», что у них значит «слишком еврейка».

Почувствовав, что за время лос-анджелесской тишины Марпесса не вполне очистила чакры, Лора Джейн прижала, щека к щеке, свое хорошенькое личико к ее ревнивой морде, и обе стали изучать свое отражение в зеркале заднего вида. Они напоминали не похожих друг на друга сиамских близнецов, соединенных головами. Одна средних лет, чернокожая, вторая молодая и белая — с одним на двоих мозгом, но разными процессами мышления.

— Я хотела бы родиться черной, — сказала белая, с улыбкой погладив пылающие щеки своей смуглой сестры. — Черным достается вся работа.

Наверное, Марпесса поставила автобус на автопилот, потому что она убрала руки с руля и переместила их на шею Лоры Джейн. Нет, не чтобы придушить, — она просто поправила девушке воротник на платье, давая понять, что готова наброситься на своего злобного близнеца, как только мозг выдаст такую команду.

— Послушай, я очень сомневаюсь, что «вся работа достается черным». Но если и так, то на Мэдисон-авеню отлично известно: из каждого заработанного доллара ниггеры тратят доллар двадцать на шлак, который рекламируют по телику. Возьмем стандартную рекламу машины класса люкс…

Лора Джейн кивнула, как будто и вправду слушала, и, обняв Марпессу, ловко схватилась за руль. На секунду мы съехали на двойную желтую, но она проворно его выровняла и вернула на полосу движения.

— Так говоришь, машины класса люкс?

— Да. Скрытый посыл такой рекламы такой: «Мы, „Мерседес Бенц“, „BMW“, „Лексус“, „Кадиллак“ или что там еще — прагматики равных возможностей. Взгляните на этого красивого афроамериканского манекенщика за рулем. Мы очень хотим, о наш любезный чрезвычайно желанный белый потребитель от тридцати до сорока лет, развалившийся в кресле, чтобы ты потратил свои денежки и влился в наш счастливый и беззаботный мир, свободный от предрассудков. Мир, где черные гордо сидят за рулем, а не вжаты в сиденье так глубоко, что наружу торчат только их блестящие круглые головы».

— И что тут не так?

— А то, что подсознательный месседж тут такой: «Смотри, ты, ленивый жирный потребитель рекламы, ты не белый, а одно название. Тебя побаловали полуминутной фантазией о ниггер-денди, выезжающем из своего замка в стиле Тюдоров на аэродинамически спроектированном шедевре немецкой инженерной мысли. Так чтобы ты, братишка, подсобрался, чтобы эти обезьяны, которые покупают машины с реечным управлением и с панорамной крышей по предлагаемой цене производителя, не унизили тебя и не украли кусок твоей американской мечты!»

При упоминании американской мечты Лора Джейн напряглась и вернулась к Марпессе.

— Я оскорблена, — заявила она.

— Потому что я сказала «ниггер»?

— Нет, потому что ты красивая женщина, просто черная, и ты слишком умная и должна понимать, что проблема не в расе, а в классе.

Смачно поцеловав Марпессу в лоб, Лора развернулась на своих лабутенах и вернулась к работе. Я перехватил руку своей возлюбленной на полпути и таким образом спас Лору Джейн от невиданного подзатыльника.

— Знаешь, почему все белые не бывают просто белыми? Потому что считают себя богоизбранными, вот почему!

Я стер пальцем с разгневанного чела Марпессы отпечаток помады.

— Пусть расскажет всю эту муру про угнетение сраным индейцам или птицам-додо. Она еще говорит, что я «должна понимать». Она еврейка — она и должна понимать.

— Она не говорила, что она еврейка. Она говорила, что другие думают, что она еврейка.

— Слушай, ты, ебучая продажная тварь! Теперь я понимаю, почему я тебя бросила. Ты никогда не заступаешься за себя. Наверное, ты вообще на ее стороне.

Годар подходил к созданию фильмов как к критике, Марпесса так же подходила к вождению автобуса; в этом случае, подумал я, слова Лоры Джейн имели смысл. Какой бы внешностью ни обладали евреи, начиная от Барбры Стрейзанд и заканчивая номинальной еврейкой Вупи Голдберг, вы не увидите в рекламе людей, похожих на евреев, как не увидите черных, выглядящих как «городские» и, следовательно, «страшные», или красивых азиатских мужчин, или смуглокожих латиноамериканцев. Уверен, что эти группы тратят несоразмерную долю своих доходов на херову тучу не нужных им вещей. Да, конечно, в идиллическом мире телерекламы гомосексуалы — это мифические существа, но роликов с единорогами и лепреконами больше, чем роликов с геями — мужчинами и женщинами. И, возможно, на телевидении слишком широко представлена реклама с безобидными афроамериканскими актерами. Их магистерские дипломы Йельской школы драмы и шекспировские тренинги пропали втуне; они стоят вокруг гриля для барбекю и декламируют строки вроде: «Так внемли ж сим словам, братуха, не можешь ты не знать, ей-ей: „Бадвайзер“ — это пиво королей! Блажен всяк смертный, пиво пьющий! Да осенит „Бадвайзер“ сон грядущий!» Но если вы и вправду задумаетесь над этим, то обнаружите, что единственное, чего вы никогда не увидите в рекламе, — это не евреи, не гомосексуалы и не городские негры, а пробки на дорогах.

Автобус замедлил ход, и Марпесса свернула налево, вырулив с шоссе на какую-то извилистую подъездную дорогу. Мы миновали обнажившийся пласт известняка, несколько деревянных лестниц, ведущих на берег, и заброшенную автостоянку. Там Марпесса переключила скорость, убрала ногу с педали сцепления, покатила прямо по песку и запарковалась параллельно горизонту. Поскольку наступил прилив, мы оказались сантиметров на тридцать в морской воде.

— Не волнуйтесь, эти штуки вроде вездеходов и вообще почти амфибии. Автобус должен преодолевать и сошедшие сели и дерьмовую систему канализации Лос-Анджелеса. Если бы высадка в Нормандии велась с наших городских автобусов, Вторая мировая война закончилась бы на два года раньше.

С шипением открылись обе двери, и по нижним ступенькам любовно заплескал Тихий океан, превратив автобус в домик на сваях с острова Бора-Бора, в пятидесяти метрах от берега. Я уже почти представил себе аквабайк «Чертика из табакерки» со свежей партией полотенец, ароматных бургеров и ванильных коктейлей.

Эл Грин пел о любви и счастье. Лора Джейн разделась догола. Под тусклым светом потолочных лампочек ее тонкая бледная гладкая кожа мерцала, словно жемчужная раковина. Она величественно проплыла мимо нас.

— Однажды играла русалку в рекламе тунца. Должна признаться, на съемках не было ни одного черного дарования. Интересно, почему нет афроамериканских русалок?

— Черные женщины не любят мочить прическу.

— А-а.

С этими словами она грациозно, словно стриптизерша, крутанувшись вокруг металлического поручня в дверях, прыгнула в воду. За ней последовали «черти из табакерки», тоже голые, но по-прежнему в бумажных колпаках.

Хомини робко прошел вперед и уставился на воду долгим взглядом.

— Хозяин, мы все еще в Диккенсе?

— Нет, Хомини.

— А где же тогда Диккенс? Там, где кончается вода?

— Диккенс существует только в нашей голове. У настоящих городов есть границы, указатели и города-побратимы.

— И у нас так скоро будет?

— Надеюсь.

— Масса, а когда мы заберем мои фильмы у Фоя Чешира?

— Сразу же, как вернем Диккенс. Узнаю, у него ли они. Обещаю.

Хомини, полностью одетый, замер на ступеньках и потрогал воду мыском башмака.

— Ты плавать-то умеешь?

— Ага. Ты что, забыл про эпизод «Подводная рыбалка»?

Я и забыл об этой жуткой серии «Пострелят». Ребята сбегают с уроков и оказываются на рыболовецком судне, посланном для отлова акулы, которая терроризирует отдыхающих. Щенок Пит сожрал всю приманку, и тогда маленького Хомини обмазали рыбьим жиром, прокололи палец и подвесили к удочке за пряжку ремня. А потом опустили в воду. Под водой, чтобы не задохнуться, Хомини высасывает воздух из раздутых, как шарики, иглобрюхов. Два раза его жалит в пах электрический угорь. Фильм заканчивается тем, что приплывает огромный осьминог и в знак признательности «пострелятам», спасшим море от опасности, выпускает на всех фонтан чернил (да, еще выясняется, что резкий голос поющего Альфальфы обладает акулоотталкивающим свойством). Когда разноцветная ватага возвращается к встревоженным родителям, мать Хомини и Гречихи, растрепанная, в тюрбане, восклицает: «Гречиха, я ж говорила вашему папаше, что не буду заниматься его нагулянными детьми!»

Марпесса задремала у меня на коленях, а я уставился на океан, прислушиваясь к шуму прибоя и смеху. Впрочем, в основном меня заворожила нагая Лора Джейн, мерцавшая в океане, словно розовый коралл. Соски Лоры Джейн указывали на звезды, а лобковые волосы волновались в прозрачной воде, словно рыжий клубок шелковистых водорослей. Резкий разворот, манящее мгновение — и вот она уже под водой.

Тут Марпесса что есть силы вдарила мне локтем под ребра. Мне потребовалась вся сила воли, чтобы, в попытке облегчить боль, не уестествить ее прямо на месте.

— Посмотри на себя, ты ничем не отличаешься от остальных ниггеров-ангеленосов, что любят поглазеть на белых сучек.

— Белые девушки меня не интересуют, и тебе это известно.

— Вот пиздеж, да меня разбудил твой стояк.

— Аверсивная терапия.

— Это что такое?

Я не стал рассказывать ей, как отец фиксировал мою голову в тахитоскопе и три часа подряд передо мной мелькали запретные плоды его юности: пинапы, вкладки из «Плейбоя», Бетти Пейдж, Бетти Грейбл, Барбра Стрейзанд, Твигги, Джейн Мэнсфилд, Мэрилин Монро, Софи Лорен… После этого он вливал мне в глотку смузи из ипекакуаны и гибискуса. Пока меня выворачивало, он врубал на стерео Сент-Мари Баффи и Линду Ронстадт. Визуальный стимул срабатывал, но слуховой стимул его отвергал. И по сей день, впадая в грусть и тревогу, я включаю Рики Ли Джонс, Джони Митчелл и Кэрол Кинг: их слушали по всей Калифорнии еще до появления Бигги, Тупака и всяких кубиков. Но если внимательно всмотреться под правильным углом, то видно, что в моих зрачках, словно на уцененной плазменной панели, впечатано остаточное изображение Барби Бентон.

— Да так. Просто белые девушки меня не интересуют вообще.

Марпесса села и положила голову мне на грудь.

— Бонбон? — Она пахла собой: детской присыпкой и дорогим шампунем, больше ей ничего не надо. — А когда ты в меня влюбился?

— «Цвет подгоревшего тоста», — сказал я, вспоминая мемуары парня из Детройта, ставшие бестселлером.

Там шла речь о «полоумной» матери-одиночке, которая не хотела травмировать своих «двурасовых» детей словом «черный», растила их как «коричневых», называла «бежелоидами», отмечала «месяц коричневой истории», и герой до десяти лет верил, что так смугл оттого, что его отсутствующий отец — обожженное ударом молнии дерево магнолии у них во дворе.

— Отец тогда смог тебя уговорить, и ты стала членом клуба «Дам-дам». Эта книга, «Цвет подгоревшего тоста», всем понравилась, но во время обсуждения ты напала на чувака. «Меня достало, что авторы описывают черных женщин по оттенку кожи! То она у них медовая, то шоколадная! Моя бабушка по отцу — цвета кофе мокко, кофе с молоком или цвета сраного крекера! Почему они не описывают оттенки кожи белых персонажей с помощью пищевых продуктов и горячих напитков? Цвета йогурта, яичной скорлупы, цвета сыра-косички, обезжиренного молока. В этих расистских книгах нет ни одного такого героя! Вот почему черная литература — отстой!»

— Я что, правда сказала «Черная литература — отстой»?

— Ага. Я просто обалдел от тебя.

— Да, но у белых тоже есть оттенки кожи.

Вдруг набежала сильная волна, автобус закачался. В свете включенных фар можно было увидеть, как далеко слева формируется еще один высокий гребень. Я стащил с ног кроссовки, носки, быстро скинул рубашку и поплыл навстречу волне. Марпесса стояла в проходе в прибывающей воде. Она сложила ладони домиком, стараясь перекричать взволновавшееся море и усиливающийся ветер:

— А ты не хочешь знать, когда я тебя полюбила?

Как будто она когда-то меня любила.

— Я влюблялась в тебя все сильнее с каждым разом, когда ты водил меня поесть! Я еще тогда подумала: «Ну слава богу, я встретила черного парня, который не настаивает на том, чтобы сесть лицом к двери. Наконец-то, первый ниггер, который не строит из себя крутого: крутому надо быть всегда начеку, чтобы на него не напали сзади, потому что он такой охуенно крутой! Ну как можно было в тебя не влюбиться?»

Главное в бодисерфинге — это правильно рассчитать момент. Почувствовать, когда прилив качнет тебя вниз так, что перехватит дыхание. Потом двумя рывками проплыть вперед перед гребнем волны, поднять голову над водой как можно выше, одну руку вытянуть вдоль тела, а вторую — вперед, чуть согнув в локте, ладонью вниз. И волна сама потянет тебя к берегу.