Клара Корбет, у которой темно-карие глубоко посаженные глаза неподвижно глядели на того, кто с ней разговаривал, а заурядного оттенка каштановые волосы ровной ниточкой разделял прямой пробор, твердо верила, что жизнь ей спасла в войну, дождливой черной ночью, защитная накидка, какие выдавали бойцам гражданской противовоздушной обороны.
От взрыва бомбы ее, с вихрем огня и пыли, в одно мгновенье выбросило из окна, у которого она несла дежурство, и швырнуло на мокрую мостовую. Каким-то чудом край накидки, подхваченный взрывной волной, окутал ей голову, заслонил и уберег глаза. Поднявшись цела и невредима, она вдруг поняла, что эта накидка могла бы стать ей саваном.
– Поторопись, время ехать в Мейфилд-корт. Заберешь шесть пар куропаток и двух зайцев… Да завези по дороге почки и филей в Пакстон-манор. Давай туда первым делом. У них сегодня к обеду гости.
Она и теперь, развозя мясо по домам, неукоснительно надевала в дождливую погоду все ту же старую маскировочную накидку, словно из опасения, как бы ее когда-нибудь, где-нибудь снова не выбросило взрывом из окна, бесповоротно и уже навсегда. Неровные, зеленые с желтым пятна маскировочной ткани всякий раз придавали ей сходство с мокрой, неуклюжей лягушкой, замечтавшейся под дождем.
Неукоснительно муж ее Клем стоял за прилавком мясной лавки в котелке, угодливо приподнимая его перед особо чтимыми покупателями и обнажая желтоватую, жирно лоснящуюся лысину. У Клема была улыбочка в полгубы и привычка твердить, что война прикончила торговлю мясом.
Почти никто уже в здешних, довольно глухих гористых местах, где большие леса перемежаются меловыми пустошами, поросшими утесником, и терном, и редкими тисами, не доставлял покупки в дальние дома. Это попросту не оправдывало себя. Только Клем Корбет, который одной рукой льстиво снимал перед покупателем шляпу, а сам тем временем медлил отнять с весов большой палец другой руки, по-прежнему видел в этом смысл.
– Будет день, господа опять понаедут. Хорошие господа, с понятием. Помяни мое слово. Природное дворянство. По ним и надо потрафлять. По благородным. Которым подавай фазанов с куропатками. А не таким, кому и колбаса сойдет да баранья шея.
Безропотно, почти покорно Клара садилась каждый день в старенький автофургон, поставив сзади корзинку и эмалированный лоток с кровавыми, ловко завернутыми кусками мяса, и, по лесам, по горам, объезжала окрестность. Зимой, когда листва на деревьях редела, за буковой чащобой, наброшенной, точно огромная медвежья доха, на меловые плечи холма, порой безжизненно торчали вверх трубы опустелого дома, дворянской усадьбы, покинутой хозяевами. Летом меловые склоны обращались в цветущий сад: желтел зверобой, распускалась душица, колыхались бессчетные розовато-лиловые скабиозы и в дневную жару то и дело вспархивали над ними чуткие бабочки.
По этой окрестности, всегда укрытая в дождливые дни защитной накидкой, колесила она зимой и летом примерно с одним и тем же выражением лица. Запавший, покорный взгляд привычно скользил по лесу, по узким проселкам под снегом или ковром примул, по летнему цветенью пустошей, как будто со сменой времен года в них ничего не менялось. Ее дело было просто доставить мясо – постучаться или позвонить в кухонную дверь, поздороваться, а потом сказать спасибо и молча уехать на фургоне, под прикрытием своей маскировки.
Неизвестно, посещали ее или нет временами мысли о лесе, о полыхающих меловых прогалинах, где горят знойным летом огоньки земляники, о больших домах, пустующих в забвенье посреди буковой чащи; во всяком случае, она ни с единой душой не делилась ими. Откроются когда-нибудь снова запертые дома – и пускай откроются. Вернутся назад, как говорит Клем, денежные, с понятием, господа заказывать снова двойную говяжью вырезку и седло барашка, требовать филейную часть дичины – и пускай себе вернутся.
Вот и все.
Если что, надо думать, Клем будет знать, как себя вести в этом случае. Клем – он бывалый человек, толковый, дошлый; отличный мясник и отличный делец. Клем знает, как вести себя с хорошими господами. Клем, было время, поставлял, как до него – его отец и дед, наилучшие деликатесы для званых вечеров, завтраков на охоте, герцогских обедов и полковых пирушек. Может быть, для дворянства, как говорил Клем, и настала тяжелая полоса. Но в конце концов придет день, и тонкость понятий обязательно снова возьмет свое, и в жизни опять утвердится издавна заведенный порядок. Торговлю мясом война, возможно, чуть не погубила, но погубить хороших господ – не могла. Они, как Клем говорил, все это время были, где-то там. Они – основа основ, истинно стоящие люди; дворянство.
– Ну, что я тебе говорил? – объявил он однажды. – В точности так и есть. Бельведер открывают. Кто-то купил Бельведер.
Она знала про Бельведер. Небольшой и давно опустелый, Бельведер был из тех домов, чьи трубы в зимнее время безжизненно, как могильные камни, торчали над вершинами буков. Шесть лет на имении Бельведер золой и гарью расписывалась армия.
– Видишь, в точности как я говорил, – сказал Клем еще через два дня, – только что звонил хозяин Бельведера. Возвращается порядочная публика. К нам поступил заказ из Бельведера.
Когда она подъехала к Бельведеру в то утро, цветы на меловых склонах мокли под проливным, томительно-теплым дождем. На ней, как всегда в дождливую погоду, была та же старая, военного времени, накидка; в задке фургона, на эмалированном лотке, были разложены «сладкое мясо», рубец, печенка.
Высоко на горе, желтым оштукатуренным фасадом к долине, стоял дом с окнами, обнесенными воздушными железными балкончиками под зелеными железными козырьками.
– А, поставщица пропитания! Поставщица провианта! Поставщица от Корбета, да? – сочным, мягким голосом отозвался на ее звонок в кухонную дверь мужчина лет сорока пяти, без пиджака, дородный, подвязанный синим в полоску фартуком. – Входите, пожалуйста. Вы ведь от Корбета, верно?
– Я – миссис Корбет.
– Очень приятно. Заходите же, миссис Корбет, заходите. Не стойте под дождем. На дворе такая гадость, промокнете – и крышка. Входите. Снимайте вашу накидку. Хотите сырную палочку?
Розовое лицо его было припудрено мукой. К пухлым, мягким пальцам пристали шмотья теста.
– Вы подоспели в самое время, миссис Корбет. Я как раз собирался кинуть в плиту эти злосчастные изделия, но теперь послушаем, какого вы о них мнения.
Широким жестом он вдруг поднес к ее лицу тарелку свежих, еще теплых сырных палочек.
– Вот попробуйте, миссис Корбет. Попробуйте и скажите.
Застенчиво, с привычной покорностью, не поднимая карих глубоких глаз, она взяла сырную палочку и откусила.
– Скажите, невозможная гадость?
– Очень вкусно, сэр.
– Говорите честно, миссис Корбет, – сказал он. – Честно и прямо. Если противно в рот взять, так и скажите.
– По-моему…
– Знаете что, миссис Корбет, они пойдут куда лучше под рюмочку хереса. Определенно. Выпьем с вами по рюмке слабенького сухого хереса и поглядим, как с ним сочетается это тесто.
За хересом, сырными палочками и разговором – а говорил, главным образом, он один – у нее не было особой возможности вставить хотя бы слово. С недоумением наблюдала она, как он, внезапно забыв о сырных палочках, отвернулся к кухонному столу, к миске с мукой и доске для раскатки теста.
С неожиданным изяществом он прошелся пальцами по краям тонкой сырой лепешки, разостланной на плоской коричневой посудине. Рядом бледно-розовой горкой лежали очищенные шампиньоны.
– Вот это будет вкуснота. За это я спокоен. Обожаю заниматься стряпней. А вы?
Не находясь, что ответить, она наблюдала, как он повернулся к плите и стал распускать в кастрюльке масло.
– Croute aux champignons, – сообщил он. – Своего рода пирог с грибами. Есть вещи, про которые знаешь, что они тебе удаются. Это я всегда люблю готовить. Объеденье – вы, естественно, и сами знаете, да? Конец света.
– Нет, сэр.
– Только не говорите мне «сэр», миссис Корбет. Меня зовут Лафарж. Генри Лафарж. – Он повернулся налить себе хересу и впился в нее сероватыми, навыкате, глазами. – Вам, наверное, страшно неудобно в этом злосчастном дождевике? Отчего бы его не скинуть на время?
Эти слова, хотя и сказанные необидным тоном, несколько ошарашили ее. Ей в голову не приходило, что накидку можно назвать злосчастной. Это была незаменимая, очень практичная, ноская вещь. Она прекрасно служила своему назначению, и, вновь недоумевая, миссис Корбет спустила ее с плеч.
– Вы думаете, я сглупил? – продолжал он. – С этим домом, я хочу сказать? Друзья в один голос говорят, что я сделал глупость. Конечно, он в жутком состоянии, это ясно, но мне думается, над ним стоит поколдовать. Вы не согласны? Вы думаете, я сглупил?
Она не могла отвечать. Ею внезапно, мучительно, овладела неловкость за старое коричневое платье, надетое под накидкой. Сконфуженно она сложила руки, безуспешно пытаясь прикрыть его от взгляда.
К счастью, однако, взгляд его был устремлен в окно, на дождь.
– Как будто бы унимается наконец, – объявил он. – А когда так, я вам смогу перед тем, как вы уедете, показать вид снаружи. Вы обязательно должны посмотреть на вид снаружи, миссис Корбет. Упоительное запустенье. До того упоительное, что прямо-таки наводит на мысль о Строберри-Хилле . Понимаете?
Она не понимала и снова перевела взгляд на свое коричневое платье, обтрепанное по краям.
Вскоре ливень начал стихать и кончился, только с могучих буков, осеняющих дом, еще продолжало капать. Соус для croflte aux champignons почти поспел; Лафарж обмакнул в него мизинец и сосредоточенно облизал, глядя на деревья, роняющие капли летнего дождя.
– В основном, сам его собираюсь красить, – сказал он. – Так интересней, вы не находите? Больше простора творчеству. Нам чрезвычайно, по-моему, недостает в жизни творческого подхода, а по-вашему? Глупо все самое увлекательное перекладывать на челядь и прислугу, вы не находите?
Поливая соусом грибы, он взглянул на нее с подкупающей вопросительной улыбкой, которая не требовала ответа.
– Итак, миссис Корбет, идем наружу. Вы должны посмотреть на вид снаружи.
Машинально она потянула на себя накидку.
– Не понимаю, отчего вам жаль расстаться с этой несчастной накидкой, миссис Корбет, – сказал он. – Я лично в тот самый день, как кончилась война, торжественно устроил всей этой рухляди грандиозное сожжение.
В засыпанном золой саду, где из кустистых дебрей травы вперемешку с крапивой, перевитых плотными белыми граммофончиками повилики, поднимались многолетние одичалые розы, он показал ей южный фасад дома с заржавелыми козырьками над окнами и изящными железными балкончиками, оплетенными ежевикой и шиповником.
– Сейчас, конечно, на штукатурку нельзя смотреть без содрогания, – сказал он, – но из-под моих рук она выйдет гладкой и розовой, как кожа младенца. Того оттенка, который часто видишь в Средиземноморье. Вы понимаете меня?
Всю западную стену укрыли без остатка ненасытные глянцевые плети плюща, ниспадающие с крыши пунцово-зеленой завесой, осыпанной дождем.
– Плющ уберут на этой неделе, – сказал он. – На плющ не обращайте внимания. – Он помахал в воздухе пухлыми, мучнисто-белыми руками, сжимая и разжимая пальцы. – Вообразите здесь розу. Черную розу. С огромными цветами глубокого красно-черного тона. Какие носят на шляпе. Знаете этот сорт?
Опять она поняла, что ответа ему не требуется.
– В летний день, – продолжал он, – цветы будут рдеть на фоне стены, как бокалы темно-красного вина на розовой скатерти. Согласитесь, разве не полный восторг?
Оглушенная, она смотрела на спутанные каскады плюща, на полчища рослого осота, больше обычного теряясь в поисках нужного слова. Торопливо соображая, как бы сказать, что ей пора ехать, она услышала:
– Что-то еще мне вам надо было сказать, миссис Корбет, только сейчас не вспомню. Что-то страшно существенное. В высшей степени.
Внезапно на мокрый бурьян, на заржавелые козырьки, на лягушачьи пятна Клариной накидки брызнуло солнце, словно бы принеся и Лафаржу мгновенное озаренье.
– Ах да – сердце, – сказал он. – Вот что.
– Сердце?
– У нас что сегодня? Вторник. В четверг я бы вас просил привезти мне лучшее из ваших сердец.
– Моих сердец?
Он рассмеялся, и опять необидно.
– Телячье, – сказал он.
– А-а! Ну понятно.
– Известно ли вам, что сердце на вкус совсем как гусятина? Как гусиная кожа? – Он запнулся, снова рассмеялся и по-свойски тронул ее за руку. – Нет-нет. Так не годится. Это уж чересчур. Так не скажешь. Нельзя сказать – сердце как гусиная кожа. Вы согласны?
Ветки буков всколыхнул ветерок, стряхивая по длинным солнечным желобам бисер дождя.
– Подать его под клюквенным соусом, – сказал он, – да к нему горошка молоденького да молодой картошечки – ручаюсь, никому не отличить.
Они уже дошли опять до кухонного крыльца, где она оставила мужнину корзину.
– Побольше нужно фантазии, вот и все, – говорил он. – На сердце смотрят с пренебрежением, а это царский продукт, уверяю вас, если знаешь, как с ним обращаться.
– Мне, наверное, правда пора, мистер Лафарж, – сказала она, – а то ничего не успею. Вам сердце понадобится прямо с утра?
– Нет, можно и днем. Пойдет на вечер, к ужину для двоих. Будет всего один приятель да я. А вообще я собираюсь без конца принимать гостей. Без конца – первое время скромно, прямо на кухне, в свинушнике. Потом, когда дом будет готов, – на широкую ногу, закачу грандиозное новоселье, пир на весь мир.
Она взяла корзину, машинально поправила на плечах накидку и начала было:
– Хорошо, сэр. Днем привезу…
– Очень мило с вашей стороны, миссис Корбет. Будьте здоровы. Ужасно мило. Давайте только без «сэров» – мы же теперь друзья. Просто Лафарж.
– До свиданья, мистер Лафарж.
Она была на полпути к машине, когда он крикнул вдогонку:
– Да, миссис Корбет! Если вы позвоните и никто не отвеет, то я, скорей всего, вожусь с ремонтом. – Он махнул пухлыми мучнисто-белыми руками в направлении плюща, козырьков, заржавелых балкончиков. – Вон там – вы знаете.
В четверг, когда она, на сей раз без накидки, вновь подъехала к дому во второй половине дня, стояла духота; в воздухе парило. Под буками, по меловым обнажениям на опушках желтым пламенем пылал на солнце зверобой. В вышине над долиной, далекие, легкие, безмятежно повисли редкие белые облака.
– Плющ срубили, а в нем – тысяча пустых птичьих гнезд, – крикнул с одного из балкончиков Лафарж. – Форменное светопреставленье.
В темно-синих свободных брюках и желтой открытой рубашке, с синим шелковым шарфом на шее, в белой панаме, он помахал ей малярной кистью, розовой на конце. Сзади, уже не обремененная плющом, подсыхала на солнышке блекло-розовая, как промокашка, стена.
– Я положила сердце на кухне, – сказала она.
На это не последовало реакции – как, впрочем, и на отсутствие накидки.
– Штукатурка оказалась, как ни странно, в очень приличном состоянии, – сказал он. – А как вам цвет? Вы его видите первой. Не темновато?
– По-моему, очень хорошо.
– Говорите откровенно, миссис Корбет. Будьте предельно откровенны и придирчивы, не стесняйтесь. Выскажите напрямик ваше мнение. Не чересчур темно?
– Может быть, самую малость.
– С другой стороны, необходимо вообразить себе на этом фоне розу. Вы не знаете, разводит кто-нибудь эти чудесные черно-красные розы?
Она стояла задрав к нему голову.
– Как будто нет.
– Жалко, – сказал он, – будь у нас роза, можно было бы посмотреть, каково впечатление… Однако душа просит чаю. Не хотите ли выпить чашечку?
На кухне он занимался приготовлением чая с неторопливой ритуальной скрупулезностью.
– Китайский способ, – приговаривал он. – Сначала совсем чуть-чуть воды. Потом подождать минуту. Подлить еще водички. Снова подождать. И так далее. В общей сложности шесть минут. В этом весь секрет – добавлять воду по каплям и с перерывами. Отведайте-ка вот это. Сладкий пирожок собственного изобретения, на кислом молоке.
Она прихлебывала чай, жевала пирог и глядела на сырое сердце, которое положила раньше в миску на кухонном столе.
– Страшно мило, что вы остались поговорить со мной, миссис Корбет. Я со вторника, когда вы приезжали, еще ни единым словом ни с кем не перемолвился.
Тогда, впервые, она решилась задать ему вопрос, который ее волновал:
– Вы здесь совсем один живете?
– Абсолютно – но когда приведу дом в порядок, буду толпами принимать у себя друзей. Косяками.
– Великоват этот дом для одного.
– А пойдемте посмотрим комнаты? – сказал он. – Кой-какие из них я отделал, до того как въезжать. Спальню, например. Давайте сходим наверх.
Наверху длинным – до полу – открытым окном под козырьком смотрела в долину просторная комната с обоями сизого цвета и темно-зеленым ковром.
Он вышел на балкон, вдохновенно раскинув руки.
– Здесь у меня будут крупные цветы. Ворсистые, толстые. Петуньи. Расхристанные. Бегонии, фуксии – в таком духе. Безудержное изобилие.
Он оглянулся на нее.
– Жаль, нет у нас этой большой черной розы.
– Я прежде носила шляпу с такой розой, – сказала она, – теперь, правда, больше не ношу.
– Как мило. – Он шагнул назад в комнату, и она вдруг во второй раз остро ощутила нестерпимую затрапезность своего шерстяного коричневого платья.
Стыдясь, она опять сложила руки на животе.
– – Думаю, мне пора ехать, мистер Лафарж. Будет что-нибудь нужно на конец недели?
– Еще не знаю, – сказал он. – Я позвоню.
Он на мгновение задержался в проеме окна, глядя ей прямо в лицо с удивленным и пристальным вниманием.
– Миссис Корбет, я наблюдал только что поразительную вещь. Когда стоял на лестнице и у нас шел разговор о розе. Вы смотрели на меня снизу, и впечатление было такое, будто на вашем лице не стало глаз, до того они у вас темные. Темнее глаз я не встречал. Вам кто-нибудь говорил об этом?
Никто, сколько она помнила, ей такого не говорил.
В субботу утром она привезла ему бычий хвост и почки.
– Почки изображу под sause madere , – сказал он. – Еще и подожгу его, пожалуй.
Он лепил на кухонном столе ржаные хлебцы, посыпая их сверху маком; оторвавшись от них, он увидел, что она держит в руках пакет из грубой бумаги.
– Это просто роза с моей шляпы, – сказала она. – Я думала, может, вам пригодится для пробы…
– Бесценная миссис Корбет. Да вы прелесть.
Никто, сколько она помнила, никогда не называл ее «прелесть». Никогда, на ее памяти, не была она ни для кого и «бесценной».
Через несколько минут она стояла на балконе за окном его спальни, прижимая темно-красную розу со своей шляпы к свежей розовой стене. Он стоял внизу, в бурьяне, вскормленном золой, и оживленно, восторженно жестикулировал.
– Восхитительно, дорогая моя. Божественно. Это надо видеть. Вы должны обязательно спуститься посмотреть.
Она пошла вниз, оставив розу на балконе. Через несколько секунд он стоял на ее месте, а она внизу, в саду, глядела, какое впечатление производит ее темно-красная роза на фоне стены.
– Ну, как вам? – крикнул он.
– Прямо совсем настоящая, – сказала она. – Как будто ожила.
– То-то! А представляете себе это зрелище следующим летом? Когда действительно все будет настоящее. Когда их тут расцветет много-много, десятки!
Картинным жестом он бросил ей розу с балкона. Безотчетно она вскинула руки, пытаясь ее поймать. Но роза упала в дремучие заросли осота.
Он необидно, как и прежде, рассмеялся.
– Я так вам благодарен, бесценная миссис Корбет, – крикнул он. – Сказать не могу, как благодарен. Вы так внимательны. У вас такой прекрасный вкус.
Опустив глаза, не зная, что сказать, она достала розу из гущи осота.
Весь ласковый август, полный мягкого света, который, казалось, отражался от пересохших меловых делянок овса, пшеницы, ячменя прямо под горой, запущенный дом постепенно хорошел, выделяясь сначала среди буков сплошным розовым пятном. К сентябрю Лафарж взялся за балконы, покрасив их в нежно-серый, как крыло морской чайки, цвет. Скоро окрасились в серое и козырьки, повиснув над окнами подобно половинкам морских раковин. Стали серыми также двери и окна, придав дому под массивными сводами буковых ветвей изящество и легкость.
День ото дня наблюдала она это преображенье, доставляя Лафаржу то почки, то рубец, то печень, «сладкое мясо», телячьи ножки, телячьи головы и сердце, которое, как он утверждал, не отличить по вкусу от гусиной кожи.
– Потрохам, – любил он повторять ей, – совершенно не отдают должного. Люди слишком высокомерны в подходе к потрохам. Вечная задняя нога или лопатка – это проклятье какое-то. Что может быть вкуснее «сладкого мяса»? Или телячьей головы? Или хотя бы требухи? У немцев, миссис Корбет, есть способ готовить требуху – это такое получается, что я не знаю… манну, можно подумать, ешь небесную, тает во рту. Вы, душенька миссис Корбет, мне как-нибудь на днях непременно привезите требухи.
– Я раздобыл-таки и розу, – возбужденно сообщил он ей однажды. – Выписал по каталогу. Называется, «Chateau Clos de Vougeot» и точь-в-точь похожа на розу с вашей шляпы. Глубокого темно-красного цвета, как бургундское.
Все это время, когда, как бывает поздним летом, установилась тихая, ясная погода, ей не было надобности надевать накидку. Правда, у нее и в мыслях не было ее выбрасывать. Ее только смущала мысль об обтрепанном коричневом платье, и она вскоре сменила его на другое, темно-синее, которое много лет надевала по воскресеньям.
К октябрю, когда весь дом снаружи преобразился, у нее появилось ощущение, что и она некоторым образом причастна к этому. У нее на глазах завесы плюща с тысячей птичьих гнезд уступили место чистой розовой штукатурке. Козырьки из ржавых жестяных лоханок зеленого цвета превратились в изящные половинки морских раковин, а балкончики из облезлых курятников – в нежно-серые клетки для райских птиц. Как не умела она выразить чувства, которые испытывала к полям, буковым рощам, желтым разливам зверобоя по меловым прогалинам и смене времен года, так не умела и тут. Говорила только: «Да, мистер Лафарж, по-моему, красиво. Очень хорошо, мистер Лафарж. Дом прямо ожил».
– И в основном, благодаря вам, душенька, – говорил он на это. – Вы мне дарили вдохновенье. Снабжали меня дивными яствами. Вы помогали. Высказывали суждения. Розу привозили для стены. У вас такой прекрасный врожденный вкус, миссис Корбет, дорогая.
Изредка он снова заводил речь о ее глазах, какие они темные, как прямо и неподвижно глядят на того, кто с нею говорит.
– Замечательные у вас глаза, миссис Корбет. Взгляд – просто необыкновенный.
К ноябрю погода испортилась. Дни шли на убыль, сеялся дождь, и нескончаемым золотисто-медным дождем осыпалась с буков листва. В доме вывели наружу освещение, спрятав лампочки под балконами и козырьками.
Ей довелось наблюдать его эффект первый раз лишь в середине ноября, когда Лафарж встретил ее однажды в ранних сумерках порывом неистового возбуждения.
– Миссис Корбет, дорогая, меня осенила невероятная мысль. В следующую субботу я устраиваю новоселье. Съедутся мои друзья, так что нам еще с вами предстоит потолковать о сердцах, печенках и всякой прочей вкусной всячине. Но не о том, собственно, речь. Вы только выйдите наружу, милая миссис Корбет, выйдите на минутку.
В саду, под темными, облетающими деревьями, он включил свет.
– Вот, душенька!
Вспыхнуло электричество, и в тот же миг розовые стены и серые, как перышки, козырьки, двери, окна, балкончики невиданно и чудесно преобразились. У нее занялось дыхание.
В первые мгновенья дом как будто парил в ранних сумерках на фоне полунагих деревьев, и своим особенным, приподнято-сочным голосом он сказал:
– Но это, милая, еще не все, далеко не все. Вы понимаете, прибыла роза. Ее доставили сегодня утром. Тогда-то и блеснула у меня эта счастливая идея – эта, образно говоря, чудесная догадка на Дарьенской вершине . Вы не улавливаете?
Она не улавливала.
– Я посажу ее, – сказал он, – в присутствии гостей.
– А-а. Да, это хорошо.
– Но и это, милая, не все. То ли еще будет. Момент трепетной истины еще впереди. Неужели вы не догадываетесь?
Она и теперь не догадывалась.
– Я хочу, чтобы вы привезли с собой на вечер вашу розу, – сказал он. – Мы прикрепим ее к кусту. И тогда, при электрическом свете, на фоне розовых стен…
У нее опять занялось дыхание, на этот раз от испуга.
– Я? – сказала она. – К вам на вечер?
– Ну конечно, душенька. Конечно.
– Мистер Лафарж, как я могу приехать к вам на вечер…
– Если вы не приедете, голубушка, вы меня навсегда обидите, смертельно, непоправимо и бесповоротно.
Она почувствовала, что дрожит.
– Но это невозможно, мистер Лафарж. У вас будут друзья…
– Бесценная миссис Корбет. Вы тоже мой друг. Это не подлежит обсуждению. Вы непременно приедете. Вы привезете розу. Мы прикрепим ее к кусту, и это будет божественно. Соберутся все друзья. Вам должны очень понравиться мои друзья.
Она не стала противиться – не стала даже отвечать. Смотрела темными смиренными глазами на розовые стены дома в ярком электрическом свете с таким ощущением, словно это ее поместили перед операцией под дуговой свет – обнаженной, недвижимой и совершенно беспомощной.
В субботу вечером, когда она, в накидке и с розой в бумажном пакете, ехала к его дому, шел дождь. Но к тому времени, как дорога пошла в гору, «дворники» стали ей не нужны, а вскоре на небо высыпали звезды.
Возле дома было такое скопление машин, что она некоторое время стояла снаружи, не решаясь войти. От замешательства и страха она забыла, что накидка все еще на ней. Лишь в последний момент спохватилась, сняла ее, свернула и сунула в фургон.
На кухне ей невольно пришло в голову, что дом сейчас напоминает клетку, в которую набилась орава лопочущих, галдящих обезьян. В растерянности она остановилась, обводя взглядом подносы, уставленные рюмками, ряды бутылок, бесконечные тарелки с красиво убранными кусочками краба, креветками, маслинами, орешками, ломтиками колбасы.
Покуда она так стояла, вошла женщина, с металлическим голосом, длинным желтым мундштуком и большим вырезом, из которого, словно две дыни, выступали белые твердые груди, и, перед тем как унести поднос с рюмками, взяла одну и быстро осушила ее.
– Просачивайтесь в комнаты, милая. Гость циркулирует сплошным потоком, чтоб его. Остается только плыть по течению.
С опаской миссис Корбет стала у двери в гостиную, держа бумажный пакет с розой и глядя, как лопочут, жуют и потягивают вино лица, проплывающие перед ней в дымном воздухе.
Добрых двадцать минут прошло, пока на кухню не забежал за закусками Лафарж и случайно не обнаружил ее там, стоящую недвижимо, с устремленными в одну точку глубоко посаженными глазами.
– Это вы, бесценная миссис Корбет! Ну где же вы? Я всем уши про вас прожужжал, а вас нет и нет. Пойдемте, я вас познакомлю. Все уже знают о вас. Все до единого!
Ее потянули вперед, и, молча, оступаясь, она дала увлечь себя в гущу чужих лиц.
– Анджела, моя прелесть, хочу тебя познакомить с миссис Корбет. Изумительная женщина. Само очарование. Она у меня зовется «мой специалист-сердечник».
Безгрудая девица с волосами цвета пакли и челкой ниже бровей, подстриженной под горшок, оглядела ее большими, впалыми, нездоровыми глазами.
– Вы правда специалист-сердечник? А где вы практикуете?
Не давая Кларе времени ответить, подошел человек в черной рубашке при оранжевом галстуке и с щетинистой морковно-рыжей бороденкой.
– Святители, что за сброд! Откуда только Генри их выкапывает? Айда отсюда в местную пивнуху. Эта страшная женщина Форбс всех подряд, как водится, заговаривает до смерти.
Не потрудившись извиниться, девица с впалыми глазами пошла вслед за ним. Лафарж тоже куда-то исчез.
– Я вас нигде не мог раньше видеть? Мы не встречались где-нибудь? Мне почему-то кажется, что да. – Молодой человек с цыплячьим пухом рано поредевших волос и блуждающими красноватыми глазами, чем-то похожий на горностая в летнем меху, потянул из рюмки вино, пыхнул сигаретой и вперился в нее подрагивающим пустым взглядом.
– Давно знаете Генри? Почти не меняется, правда? Как подвигается это самое? Опус, я хочу сказать? Заветное творенье? Ему, конечно, никогда его не закончить. Таким, как Генри, это не дано.
Она не сразу поняла, что означает этот пустой блуждающий взгляд. Молодой человек пролил содержимое рюмки себе на руки, на пиджак, на желтый галстук дудочкой. Он двинулся прочь размашисто и нетвердо, и она услыхала звон стекла, разбитого о стул. Это прошло незамеченным, как будто на пол уронили булавку.
Но вот в ее сознание вторглось чье-то насмешливое хрюканье, потом ответное хихиканье, потом слова:
– Что это там за история с розой?
– А пес его знает.
– Очередной номер Генри.
Огромный мужчина в костюме из грубого толстого твида стоял, широко расставив ноги, и сотрясался от хрюкающего смеха. То и дело он выпрямлялся и пил, время от времени запуская руку под толстую черную с желтым ковбойку и почесывая волосатую грудь.
Сделав несколько торопливых глотков, он зашептал:
– Так что это за история у Генри с женой бакалейщика? Говорят, она здесь торчит с утра до ночи.
– Что ты, у Генри? С какой женой?
– Бакалейщика вроде бы – не знаю. Да ты разве не слыхал?
– Нет, что ты. Не может быть. Чтобы у Генри – и женщина?
– А что? Думаешь, нет?
– Никогда не поверю. Только не у Генри. Он же от мухи последней сбежит, если она женского пола.
– Так ведь женский пол – они все назойливые как мухи.
Снова, при этой реплике, раздались взрывы нутряного, смачного гогота.
– Возможно, я полагаю – вполне возможно. Тоже способ заполучить покупателя.
Она стояла потерянная, как во сне, половину не слыша, не воспринимая. Обрывки разговоров проносились мимо ее озадаченного лица с легким звоном, точно осколки стекла.
– Кто-нибудь знает, где здесь одно местечко? Раздобудь мне выпить, дорогой, пока я схожу. Только не хереса. Джина. Херес препакостный.
– У бакалейщика куплен, вероятно.
Слышно было, как дама с желтым мундштуком, опираясь вытянутой длинной рукой о камин и неряшливо роняя себе на грудь серый пепел, с элегантным шипеньем осуждает кого-то за стервозность.
– Хотя, в общем-то, все мы стервы, верно? – говорила она. – В той или иной степени. Но она – это нечто.
– Она вас к себе не приглашала? Зовет к обеду, если ей кто-то необходим для ровного счета, вы приезжаете, а у порога к вам выходят и объявляют, что надобность в вас отпала. Да-да, я не преувеличиваю!
– Неприличная особа. Что ж, бедный Алекс, – он теперь это знает.
– В том-то и беда, черт возьми, что, когда наконец все знаешь, уже ничего не изменить.
Воздух вокруг как бы курился от непрестанных белых выхлопов. Клара в конце концов двинулась прочь и столкнулась с возбужденным, разгоряченным Лафаржем, который, в свою очередь, старался протиснуться мимо толстой женщины в черных брюках, с обвислыми, как у ищейки, брылами и блестящими белокурыми волосами, по-мужски напомаженными и зализанными назад.
– Вот вы где, миссис Корбет. Ничего-то вы не выпили. И не съели. Ни с кем не познакомились.
Рядом проталкивался сквозь толпу какой-то мужчина, и Лафарж схватил его за руку.
– Зигфрид. Миссис Корбет, это мой друг Зигфрид Паско. Зигфрид, старина, держи ее за руку. Пригляди тут за ней, пока я принесу ей вина. Это наша милая миссис Корбет, кумир сердцеедов. – Он смеясь сжал локоть миссис Корбет – у него матушка Вагнером бредила, потому и назвала его «Зигфрид». Стойте здесь и не двигайтесь!
Теплый и бескостный предмет, вроде неоперившегося птенца, скользнул к ней в руку. Потом вяло выскользнул назад, и она, подняв голову, увидела пухлый, без морщин, лунообразный лик, младенческий и почти бескровный, взирающий на нее сверху вниз с брюзгливой и напряженной застенчивостью из-под тщательно завитой каштановой шевелюры. После чего, в миг затишья, услышала, как голос Паско, точно моторчик с неисправным зажиганием, силится выговаривать по складам слова, шлепая надутыми губами:
– Какого в-в-вы мнения об Элиоте ?
Она не знала, что ответить; никого по имени Элиот среди известных ей людей она припомнить не могла.
На ее счастье, вернулся Лафарж, неся рюмку хереса и тарелку с ломтиками мяса, изящно свернутыми в трубочку с винно-красным желе в середине.
– Это, – сообщил он ей, – и есть сердце. Да, миссис Корбет, то самое, ваше. Обыкновенное, простое сердце. Попробуйте, душенька. Берите вилку. Попробуйте и сами убедитесь, что это сущая манна. Херес я подержу.
Она стала есть холодное сердце. Клюквенный соус выдавился из мясной трубочки и потек по подбородку; она едва успела в последний момент подхватить его вилкой.
Сердце, как ей показалось, больше всего по вкусу напоминало сердце, и ее привел в замешательство вопрос Лафаржа:
– Ну, объеденье?
– Очень вкусно.
– Великолепно. Я рад…
В необъяснимом, беспардонном приливе равнодушия он круто повернулся и отошел. Но не минуло и пяти секунд, как появился снова, говоря:
– Зигфрид, дружочек, через пять минут будем сажать розу. Ты не возьмешься помахать лопатой? Дождь перестал. Откроем настежь двери, включим свет и устроим театральное представленье. Все высыпят наружу…
И он второй раз исчез в скопище лопочущих лиц, забрав с собой ее рюмку с хересом, а когда она отвела глаза в сторону, то обнаружила, что Зигфрид Паско тоже скрылся.
– Что на Генри нашло, не понимаю? Мне сказали, она – жена мясника. Не бакалейщика, как выясняется.
– Говорю тебе, очередные фокусы. Ты же знаешь, как у нас все умеют раздуть. Дурака валяет, и только.
Она поставила наконец тарелку на ближний столик и стала сквозь хмельную толчею пробираться в сторону кухни. Там, к счастью, никого не оказалось. Внезапно обессилев, в безнадежном смятении и тоске, она присела на стул посреди разоренья, один на один с объедками валованов, тартинок, соленого печенья, под холодными взглядами фаршированных яиц. Гомон в большой гостиной нарастал, подобный нестройному и взбудораженному ропоту заблудших, которые попались в западню и, не находя дороги, обезумев, вслепую рвутся на волю.
Из этого сумбура звуков родился вдруг согласный вздох, точно распахнулись ворота и заблудшим узникам можно теперь благополучно идти своей дорогой. На самом деле это был вздох изумления, когда Лафарж включил наружный свет; вслед за тем до нее донеслось дружное шарканье ног: народ повалил на воздух, в сад, омытый дождем.
Не двигаясь, она сидела одна за кухонным столом, стиснув в руках пакет с розой. Из сада то и дело доносились всплески бурного и насмешливого веселья. Какой-то остряк зычно крикнул: «Дорогу могильщикам! За лопаты, ребята!» – и веселый кошачий концерт возобновился с удвоенной силой.
Из этой сумятицы вдруг возник голос Лафаржа, капризный голос ребенка, требующего игрушку:
– А роза! Милые мои, а как же роза! Где она? Без розы никак нельзя.
Машинально она встала из-за стола. Еще до того, как голос Лафаржа, теперь где-то близко, позвал ее, она уже шла, неся бумажный пакет, по опустевшей гостиной к открытым дверям.
– Миссис Корбет! Миссис Корбет! А, вот и вы, дорогая!
Куда вы пропали? Ну, слава богу – ах вы душка, у вас и роза с собой!
Она почти не заметила, как он взял ее за руку. Почти не слышала его слов, когда ступила под белый, слепящий свет электрических ламп, укрепленных на ярких розовых стенах:
– Нет, миссис Корбет, непременно. В конце концов, милая, ведь это ваша роза. Я настаиваю. Иначе невозможно. В этом и заключается изюминка…
Она, как сквозь туман, заметила, что розовый куст, растопырив веером пять веток, уже стоит на отведенном ему месте у стены.
– Привяжете ее, голубчик, вот и все. Берите ленту. Мне посчастливилось достать ленточку как раз под цвет.
Сзади, когда она стояла на беспощадном свету, привязывая розу к ветке, обрушилась неистовая разноголосица одобренья. Кое-кто даже захлопал в ладоши, а давешний остряк, которому принадлежал призыв к могильщикам, внезапно, под громогласные взрывы хохота, бросил новый призыв:
– Черт возьми, Генри, да поцелуй же ее! Награди даму поцелуем! Имей совесть.
– Целуй, целуй! – закричали со всех сторон. – Давай, Генри! Целуй ее!
– Pour encourager les autres , – надрывался остряк. – Показ бесплатный.
Кто-то вдруг залихватски свистнул, другие подхватили, и она отвернулась, снова чувствуя себя оголенной и беспомощной под резким, холодным светом ламп. В ту же секунду губы Лафаржа неловко и вяло ткнулись ей в губы.
В ответ на это разразился новый шквал одобренья.
– Церемония окончена! – провозгласил Лафарж. Он неуверенно покачнулся, зазывая гостей обратно в дом: – Теперь все назад к котлу! К дарам колоса и лозы.
– Развезло Генри, – сказал кто-то. – Потеха. Шикарно получилось с поцелуем. Похоже, вечерок удался.
Она постояла в саду одна, держа пустой бумажный пакет. Неожиданно лампы на розовых стенах дома разом погасли, и только свет из окон падал на траву. Она постояла еще немного, затем ощупью подошла к стене, отвязала розу и положила обратно в пакет.
Съехав с горы на ровную дорогу, она свернула к первым воротам и остановилась, просто не зная, как ей иначе унять дрожь в руках. Долго стояла, ухватясь за борт фургона. В голове беспорядочно вертелись мысли о розе на стене, сердцах, похожих на гусиную кожу, о том, как Клем говорил, что дворянство еще вернется назад. Потом взяла из машины накидку и розу в бумажном пакете.
Когда пакет с розой был выброшен в кювет, она медленно натянула на себя накидку и заплакала. Плача, накрыла голову капюшоном, словно из страха, как бы кто-нибудь не подглядел ее слез, – и зарылась в него лицом, точно в саван.