В типе, лежащем в кровати в Анадейлском крыле, я узнаю Эдди Скилланте, он же Эдди Консоль.
— Что, блин, это значит? — взвываю я, хватая его за грудки и бросая быстрый взгляд на сводку о здоровье. — Здесь сказано, что твоя фамилия ЛоБрутто!
Вид у него был растерянный.
— Правильно, ЛоБрутто.
— Разве не Скилланте?
— Это кличка.
— Скилланте? Кличка?
— От «Джимми Скилланте».
— Кто? Этот придурок-мусорщик?
— Эй, полегче. Этот парень вдохнул новую жизнь в мусорную отрасль. Он был моим корешем.
— Погоди, — говорю. — Ты получил кличку Скилланте, потому что Джимми Скилланте был твоим корешем?
— Ну да. Хотя вообще-то он Винсент.
— Что ты мне мозги пудришь! Я знал девчонку по имени Барбара, но я же не прошу называть меня Бабс.
— И правильно делаешь.
— А Эдди Консоль?
— Еще одна кликуха. От «Консолидейтед». — Он хохотнул. — По-твоему, Консолидейтед годится для фамилии?
Я отпустил его:
— Ладно, разобрались.
Он потер грудь:
— Ну, ты, Медвежья Лапа, даешь...
— Не зови меня так.
— О'кей... — Он вдруг осекся. — Постой. Если ты не знал, что я Скилланте, как ты меня нашел?
— Я тебя не нашел.
— Не понял?
— Ты пациент. А я врач.
— Я тоже могу надеть халат.
— Я правда врач.
Мы сверлим друг друга глазами. Потом он говорит:
— Пошел ты знаешь куда!
Я отмахиваюсь:
— Это за углом.
— Разбежался. Мазлтов!
В ответ он качает головой:
— Ну, вы, евреи, блин, даете. Что, умников уже не принимают в юристы?
— Я никогда не был умником.
— Мои соболезнования.
— Как-нибудь обойдусь без твоих соболезнований,
— Упс. Не расстраивайся, дело наживное.
Я уже забыл, как эта братия разговаривает. Словно у них съезд мафиози-демократов.
— Ты тоже, — говорю, — не расстраивайся. Половина ребят, которых я отправил на тот свет по заказу Дэвида Локано, были умниками.
Он сглотнул, что не так-то просто сделать, когда ты лежишь на капельнице.
— Ты меня убьешь, Медвежья Лапа?
— Пока не решил.
Он инстинктивно поднимает взгляд на емкость с физиологическим раствором.
— Если и убью, — говорю, — то не через капельницу. Когда бы пузырек воздуха, введенный в капельницу, действительно убивал, половина пациентов Манхэттенской католической больницы уже давно была бы на том свете. В реальности смертельная доза — по крайней мере для половины людей — составляет два кубических сантиметра на килограмм живого веса. В случае с ЛоБрутто, или как там его зовут, это, считайте, десять шприцев.
Можно затолкнуть ему в горло пробку. На рентгеновском снимке ее не увидишь, и я сильно сомневаюсь, что нашему патологоанатому придет охота вскрывать покойнику гортань. Но вот где взять пробку?
— Кончай это обдумывать! — вскрикивает он.
— Расслабься, — говорю. — В данную минуту я не уверен, что я тебя прикончу.
В самом деле. Есть другие способы.
Накачаю-ка я его калием. Если делать это постепенно, сердце у него остановится, а кардиограмма при этом не зафиксирует никаких скачков. И после смерти, когда многие клетки полопаются, как воздушные шарики, весь его организм будет буквально плавать в этом калии.
— Один хрен, — говорит он. — У меня могут найти рак.
— Уже нашли, — говорю я.
— Откуда ты знаешь?
— Я только что видел результаты биопсии.
— Господи! Рак! Что, очень плохо?
— Да нет, фантастика. О таком все только мечтают.
Скилланте качает головой, на глазах слезы.
— Умник, ядрена мать. С детства был такой. — Он хватает меня за бейджик. — Ну и как ты теперь себя называешь?
Его лицо выражает изумление.
— Питер Браун? Как в песне Битлз?
— Да, — отвечаю, впечатленный его познаниями.
— Поменяли Пьетро Брна на Питера Брауна? Совсем нас, что ли, за дураков держат?
— Похоже, что так.
По системе громкой связи разносится голос:
— Код «синий». Весь свободный медперсонал — в палату 815 в Южном крыле.
Объявление повторяется несколько раз. Скилланте смекает, что дело серьезное.
— Медвежья Лапа, я нем как рыба, обещаю, — говорит он.
— Если проболтаешься, я вернусь и тебя прикончу. Усек, чучело?
Он кивает.
Перед тем как выйти из палаты, я вырываю из стены телефонный шнур.
Я добираюсь до пункта вызова. До близлежащего холла, во всяком случае.
Код экстренной помощи — наша всеобщая слабость, это та ситуация, когда все происходит, как в фильме экшен. Даже если не ты выкрикнул «Приготовились!» с дефибриллятором в руке, у тебя всегда есть шанс наложить кислородную маску или вкатить больному инъекцию, приготовленную кем-то из стоящих рядом с каталкой сестер. К тому же сбегается весь медперсонал, а не только из терапии, что подразумевается, то есть это классный повод пообщаться. Если же больной и вправду отдает концы, не исключено, что тебе удастся спасти чью-то жизнь и таким образом оправдать свою бездарную карьеру.
Но сегодня явно не тот случай. Это случай, когда пациент умер несколько часов назад, и теперь медсестра пытается обезопасить свою латышскую задницу.
— Время? — сразу спрашиваю я.
Лейни оборачивается с секундомером в одной руке и списком всех, кто должен присутствовать здесь в эту минуту, в другой.
— А, доктор Браун, привет! — Она мне подмигивает. — Я вас уже записала.
— Спасибо, — отвечаю.
Лейни при всем своем уме вышла замуж за человека с интеллектом двенадцатилетнего подростка, который ходит в баскетбольной фуфайке до колен — выходное платье, да и только. Другое дело бейсбол.
Бейсболисту следует вернуться в палату Скилланте и либо прикончить его на месте, либо решить, что с ним делать дальше.
Выбор неочевиден. Если оставить его в живых, он сообщит Дэвиду Локано мое местонахождение, и тогда, чтобы не стать трупом, мне придется удариться в бега. А с другой стороны, они могут подумать, что я работаю в больнице из желания искупить вину перед своими жертвами.
Или что-то в этом роде.
— Сэр? — раздается тоненький голосок у меня за спиной.
Я оборачиваюсь. Мои студенты-медики. Два недоразумения в белых халатиках. Он и она. Это все, что я про них помню.
— Доброе утро, сэр.
— Какой я тебе «сэр»? — говорю. — По-твоему, я груши околачиваю? Идите проверьте лабораторные анализы.
Это простое распоряжение их явно озадачивает, но у одного из них находится ответ:
— Мы уже проверили.
— Тогда стойте здесь.
— Но...
— Извините, ребята. Вашим просвещением мы займемся позже. Увидимся в семь тридцать, на общем собрании.
Не успеваю я сделать и трех шагов, как меня выдергивает по пейджеру Акфаль из интенсивной терапии. Набираю его.
— Есть свободная минутка? — раздается в трубке его голос.
Вместо того чтобы сразу ответить «нет», я спрашиваю:
— Что-то серьезное?
Вопрос глупый, в противном случае он бы меня не вызывал. Времени на болтовню у него нет.
— Мне нужна твоя помощь по поводу торакотомии.
Блин.
— Сейчас буду.
Я поворачиваюсь к своим студентам:
— Ребята, планы меняются. У дяди Акфаля есть для нас работка.
Мы направляемся к пожарной лестнице. Один из моих студентов нервно кивает в сторону палаты, откуда прозвучал код экстренной помощи:
— Разве это не наш пациент, сэр?
— Теперь уже Господа Бога.
Торакотомия — это когда ты втыкаешь больному заостренную трубочку в грудную клетку. Это делается, когда переизбыток крови — гноя, воздуха, чего угодно — в грудной клетке начинает сдавливать одно или оба легких, затрудняя дыхание. Тут главное не повредить ключевые органы — легкие, селезенку, печень, а также подреберную полость с ее важными артериями, венами и нервными узлами. (Изучите ребрышки, можете даже их сварить. А потом стравить.) А так задача несложная. При условии, что пациент лежит спокойно.
Чего в принципе не бывает. Вот почему нужен я. Хвастаться тут нечем, но одним медицинским навыком я владею почти в совершенстве — я об умении намертво фиксировать больного. Сейчас моим студентам предстоит увидеть нечто особенное: гений в действии.
Однако, войдя в палату интенсивной терапии, я с удивлением вижу, что больной лежит на боку, глаза открыты, язык высунут. Неужели умер, пока Акфаль со мной связывался? Проверяю сонную артерию — пульс нормальный, вот только никакой реакции с его стороны.
— И давно он такой? — спрашиваю.
Акфаль готовит процедурный стол, раскладывая на нем перевязочные материалы компании «Мартин-Уайтинг».
— Он всегда такой. Тяжелый инсульт шесть лет назад.
— Тогда зачем мы тебе понадобились?
— Согласно медицинской карте, у него иногда случаются сильные судороги.
Я легонько постукиваю пальцем по глазному яблоку. Никакой реакции.
— Кто-то морочит тебе голову. Это манекен, хоть сейчас в витрину.
— Может быть, — соглашается он, высыпая на голубую скатерку дермагель в пилюлях. — Приготовились.
Я поднимаю изголовье, мои студенты фиксируют ноги больного, каждый свою. Я развязываю на больном халат, и тот соскальзывает до пояса, обнажая желеобразный торс человека, давно находящегося в коме.
Сделав йодистой губкой отметину в левой нижней части грудной клетки, Акфаль заносит над ней заостренную трубку. Я кладу руку поперек груди и предплечий больного и намертво прижимаю его к столу.
Акфаль вонзает меж ребер свое орудие. Больной издает вопль и лягает студентов с такой силой, что те отлетают к стене. Один из мониторов с грохотом летит на пол.
Но главное сделано — трубка вошла глубоко. Куда она вошла — это уже другой вопрос. То, что из нее брызжет, заливая Акфаля, который только сейчас хватает больничную утку, чтобы отвести в нее струю, похоже на темно-красное вино. Через несколько мгновений пульсация приходит в норму.
Больной, издав вздох, обмякает в моих руках.
— Ребята, вы в порядке? — спрашиваю.
— Да, сэр, — отвечают они хором с дрожью в голосе.
— Акфаль?
— Чудесно. Смотрите под ноги, а то вляпаетесь.
Когда мы втроем выходим из интенсивной терапии, нас останавливает парень — точь-в-точь наш пациент, только моложе и незомбированный.
— Как там мой отец? — спрашивает он.
— Лучше не бывает, — отвечаю я.
На пожарной лестнице, поднимаясь наверх, я спрашиваю:
— Вывод, ребята?
— НПР, — отвечают они в унисон.
— Точно.
Существует приказ: «Не проводить реанимацию». Как существует обращение больного: «Дайте мне, Христа ради, спокойно умереть».
Если бы врачи разъясняли все пациентам, а те подписывали соответствующую бумагу, это могло бы спасти американскую систему здравоохранения, которая тратит шестьдесят процентов своего бюджета на тех, кто уже никогда не выйдет из больницы.
Скажете, мы делаем за Костлявую ее работу? Так вот, сообщаю: Костлявая уже все сделала. Расхожее выражение «мозг умер» не следует понимать буквально. Оно всего лишь означает: мозговые процессы зашли так далеко, что мы имеем дело практически с трупом. Сердце еще бьется, но с таким же успехом оно могло бы лежать в ванночке с формальдегидом.
Кстати, о том, делаем ли мы за Костлявую ее работу. Я направляюсь в палату Скилланте с намерением запугать его и принудить к молчанию, а уж потом думать, как с ним разделаться.
С весьма твердым намерением. Своих студентов я отправляю на общее собрание, мероприятие столь удручающее, что даже в этих обстоятельствах я испытываю угрызения совести.
И вот вам, пожалуйста. Скилланте болтает по сотовому.
— Мне кранты, — говорит он в трубку, прежде чем закрыть ее ладонью. — Ну, что? — Это уже он мне. — По-твоему, я динозавр, не умеющий пользоваться мобильником?
Он показывает мне палец и затем снова в трубку:
— Джимми, я перезвоню. Пришел Медвежья Лапа.