3
Приезд Марка прошел строго по плану. Минута в минуту «Джойнт» подвез мальчика к дверям, где уже дожидалась машина Тенненбаума с шофером, после чего они все вместе отправились в детский дом. Марк хорошо запомнил имя Арно, научился обращаться к нему на «ты» и усвоил, какие отношения связывают отца и сына, теперь он больше ничего не путал. Арон нашел, что состояние мальчика заметно улучшилось и, хотя Марк еще не окончательно пришел в себя, выглядел он все же не так апатично, казался более оживленным и больше походил на обычного ребенка, чем несколько недель назад.
— Сколько ему придется у вас пролежать?
Врач сказал, что пока не может точно ответить на этот вопрос, твердо он знает лишь одно: хорошее питание куда важней, чем лекарства. В том, что Марк будет жить, можно не сомневаться, но удастся ли привести его здоровье в полный порядок, зависит прежде всего от того же питания.
— Имеется в виду что-нибудь конкретное?
— Да нет, ничего конкретного, нужно все хорошее и дорогое.
Калории, сказал врач, витамины, пока из ушей не полезет; у Марка вполне может разболеться желудок от чрезмерного количества пищи, но это не самое страшное. И еще он сказал:
— Постарайтесь его откормить, а если другой врач будет советовать вам что-нибудь иное, не слушайте его, слушайте, что я говорю.
До этого дня служба у Тенненбаума была для Арона всего лишь попыткой убить время, теперь же она приобретала новое значение и новый смысл, щедрое вознаграждение, которое до сих пор лишь обеспечивало ему маловажные приятности жизни или давало возможность отложить кое-что про запас, теперь могло пойти на лечение Марка. Часть своих накоплений Арон пустил на продукты: фрукты, сыр, сладости, соки, колбасу, пирожные, впрочем, не такую уж и большую часть, он зарабатывал куда больше, чем мог съесть Марк. Кеник помогал ему добывать продукты. Арон записывал свои пожелания на бумажку и посылал его, хотя поначалу Кеник отказывался. Он говорил:
— Если тебе уж так приспичило среди зимы жрать помидоры, ищи их себе сам.
Но, узнав, о чьем здоровье идет речь, он перестал ворчать и проявил величайшую готовность, а уж где раздобыть продукты, он знал, как никто другой. Он и сам вносил предложения по поводу того, как можно разнообразить питание Марка, случалось, что из своих разбойничьих походов он возвращался с деликатесами, которых не было в записках. При этом он говорил:
— Ну как ты думаешь, ведь это обязательно должно ему понравиться?
За пачку сигарет в неделю Арону было разрешено держать свой велосипед у начальника станции. Он ездил туда почти каждый день, особенно на первых порах, всякий раз с пакетом в руках, так что они там, верно, сочли его за миллионера.
* * *
— А Паула?
Паула не могла так свободно распоряжаться своим временем, по будням оно принадлежало «Джойнту». Арон твердо рассчитывал, что в первое же воскресенье она составит ему компанию, он сказал: «Я еще ни словом не поминал ему о тебе. Думаю, это будет волнующая встреча».
Поскольку, к его великому разочарованию, она не проявила ни малейших признаков радости по поводу предстоящего знакомства с Марком и даже, напротив, как ему показалось, выглядела несколько удрученной, он на всякий случай спросил:
— Ты ведь поедешь со мной?
— Пока не знаю.
Арон растерялся, его рассердило, что она делает вид, будто не знает, найдет ли время для столь важной встречи, и вообще испытывает какие-то загадочные сомнения. Ее соображения, говорит он, отличались по большей части сказочной легкостью и были невесомы в его глазах, может, именно поэтому он и любил ее, угадывая за всем этим особую изысканность чувств. Но на сей раз ее слова вызвали у него раздражение. И лишь позже он осознал, что ошибался. Он рассуждал примерно в таком духе: если отец радуется вновь обретенному сыну, как же может мать не разделять его радость? Это была не ее вина.
Но тут терпимость Арона разом иссякла, и он не видел никаких оснований скрывать от нее свой гнев.
— По мне, можешь оставаться дома, я только вот чего не понимаю: если уж тебе безразличен мальчик, почему ты не можешь сделать такой пустяк ради меня? Только потому, что от вокзала далеко?
Этот оскорбительный вопрос он задал в субботу, и до понедельника вечером они не разговаривали.
Потом Арон наконец спросил:
— Ты хоть объяснить мне можешь?
— Просто я немножко боюсь.
— Чего? Что ты ему не понравишься?
— Вздор.
— Тогда чего же?
Паула ничего не стала объяснять, она просто положила руку на плечо Арону, улыбнулась и сказала:
— А ничего. Просто я дура, ты меня прости, ну конечно же я поеду с тобой.
И в следующее воскресенье они оба поехали к Марку. Арон посулил ей отличную прогулку — час ходьбы от станции, до сих пор они никуда не ходили вместе, даже перед домом не гуляли. Хотя у него было такое чувство, будто они вместе с Паулой исходили множество дорог; как ни странно, лишь сейчас ему стало ясно, что все их совместные передвижения начинались и завершались в стенах его квартиры. Паула сказала, что от такого множества деревьев у нее даже голова закружилась.
— Поглядела бы ты на них, когда они зеленые.
Она вела себя так, словно их путь пролегал через музей, словно она дефилирует мимо нескончаемого ряда произведений искусства, а к таковым она явно причисляла каждый второй кустик, каждое третье дерево и черных птиц над ними. Она сделалась на редкость молчалива, держала Арона за руку и лишь время от времени восклицала:
— Ты только посмотри, нет, ты только посмотри!
Для Арона виды окрестностей из-за частых посещений как-то поблекли, он только радовался восторгам Паулы и предавался своим мыслям. Так с ним всегда бывает, пояснил он мне. Лучше всего голова у него работает во время прогулок. Только не вздумай говорить, что ты охотно пошел бы со мной погулять, прямо сейчас.
И он начал размышлять на тему, что могла иметь в виду Паула, когда сказала, что боится встречи с Марком. Ее единственная реплика на этот счет, будто речь идет вовсе не о боязни не понравиться Марку, показалась Арону вполне убедительной, в противном случае она, насколько ее знал Арон, без малейших колебаний призналась бы в этом. Скорей уж страх с противоположным знаком, опасение, что вид Марка ужаснет ее, а она не сможет этого скрыть, то есть напугает Марка выражением своего лица или обидит Арона. Но и от этой мысли он отказался; от такого страха, который был бы, по сути, бесчеловечен, ее должны уберечь ум и чувство такта, не говоря уже о том, что работа в «Джойнте» многому научила ее по этой части. Какой же тогда страх? Единственное объяснение, которое пришло ему в голову, было неприятным и, по недолгом размышлении, даже ошеломило Арона: Паула просто опасалась слишком глубоко влезать в его дела. До сих пор отношения между ними были для Паулы в каком-то смысле необязательными, несмотря на всю их доверительность; у нее оставались пути к отступлению. Ну хотя бы то, что Паула до сих пор сохраняла за собой прежнюю квартиру, не пользовалась ею, но и не отказывалась от нее. А почему? Едва ли затем, чтобы, внося квартирную плату, избавиться от лишних денег, и уж наверняка не затем, чтобы поддразнить его или пригрозить. А квартиру, сказал себе Арон, она потому и сохраняла за собой, что квартира символизировала некую возможность, отказаться от которой сейчас она сочла бы преждевременным. До сих пор благосклонность Паулы ограничивалась одним-единственным мужчиной, а вот один мужчина плюс к нему один мальчик — это было неизмеримо больше, чем один-единственный мужчина. А если прибавить к мужчине и ребенку еще и женщину, то это начинало походить на семейство, на взгляд Паулы, может, даже слишком походить, отсюда и ее страхи.
* * *
В порядке возражения я говорю Арону, что Марк родился отнюдь не в эту минуту, что Паула не только давным-давно знала о его существовании, но что само их знакомство произошло благодаря Марку.
— Твоя правда, — говорит Арон, — но то время и нынешнее нельзя даже и сравнивать. Раньше Марк был для Паулы не реальным ребенком, а проблемой, поводом для писания писем и телефонных разговоров. Наши личные отношения не играли никакой роли, она должна была заботиться о нем по долгу службы. А теперь, при нашем первом визите, Марк становился для нее реальным лицом. Вот лежит мальчик, и она приходит с отцом мальчика. Неужели ты не видишь разницы?
* * *
Они угодили в самое неподходящее время, у Марка накануне ночью поднялась температура. Особо тревожиться нечего, успокоил их врач, но показываться мальчику на глаза он все же не советует, надо избегать волнений, которыми чреваты такие визиты. Они стояли в вестибюле. Арон пытался выторговать хоть четверть часика, но тут он увидел, как одна из сестер с великой поспешностью толкает перед собой кровать на колесиках, на которой неподвижно лежит ребенок, а врач бежит за ними следом. Это зрелище, говорит Арон, было для него как сигнал тревоги, как толстая, красная черта под грозящей опасностью. Он отказался от мысли представить Паулу своему сыну именно в этот день и, вручив пакетик сестре, попросил ее передать Марку привет от них обоих.
— А можно я хоть загляну в комнату? — спросила Паула у сестры. — Я ни слова не скажу и сразу уйду.
Сестра разрешила, Арон в их разговор не стал вмешиваться и провожать Паулу до палаты тоже не стал. Помня высказанные врачом опасения, Арон подумал, что вряд ли при виде Паулы Марк может взволноваться. Он ждал перед дверью и радовался, что Паула сама высказала такое желание. Вскоре она вернулась и сказала:
— Он меня вовсе и не видел, они все спят.
А уже на обратном пути, по дороге к вокзалу, она вдруг обронила:
— А мальчик-то очень хорошенький.
Арон говорит, что слова ее прозвучали так, будто он утверждал обратное. Во всяком случае, она побывала у Марка, хотя вполне могла и уклониться. Причины ее поступка, которые вроде бы угадал Арон и которые по дороге в детский дом казались ему вполне убедительными, на обратном пути уже такими не казались.
* * *
Под конец одного из наших совместных дней я спросил у Арона, помнит ли он адрес тогдашнего «Гессенского погребка». Он ответил:
— Само собой.
Потом я спросил, где он находится, уж не в Западном ли Берлине, и Арон ответил:
— Нет, у нас.
Тогда я спрашиваю, согласен ли он сходить туда со мной, когда-нибудь, по мне, так прямо сейчас.
— Это зачем?
— Сам не знаю, — отвечаю я, — из чистого любопытства. А тебе разве не хочется через столько лет выпить там со мной рюмочку?
— Нет.
— Некомпанейский ты человек.
Несколько дней спустя он говорит, что в принципе мы можем и сходить в погребок, если я за это время не передумал. Я подзываю такси, Арон говорит шоферу адрес.
Погребок теперь называется «Балкан». Когда мы туда заходим, Арон долго оглядывает помещение, видно, здесь многое изменилось, а на меня он обращает внимание лишь тогда, когда кельнер ставит на стол две рюмки заказанного мной коньяка.
— А ты знаешь, сколько лет прошло? — говорит он. — Целых двадцать восемь.
Я спрашиваю себя, не растроган ли он, ибо очень часто наблюдал, как бывают растроганы пожилые люди, когда предаются воспоминаниям о давно прошедшем, независимо от того, приятные это воспоминания или нет. Может, одно немыслимо без другого, может, воспоминание и есть одна из форм растроганности, но применительно к Арону это не так. Он в последний раз обводит глазами помещение и на этом завершает осмотр. Словно в мыслях у него опустился занавес, или, может быть, он счел излишним и дальше предаваться воспоминаниям. Он выпивает коньяк, заказывает еще раз, после чего спрашивает:
— Ну, а теперь что?
— А здесь много изменилось?
— Все, — ответил он, — здесь ничего больше нельзя узнать. А ты что, пошел со мной только затем, чтобы выяснить, много здесь изменилось или нет?
— Ну конечно, не только за этим.
— Тогда зачем?
Я не могу понять, к чему он клонит, но мне на помощь приходит кельнер с новой порцией коньяка. Арон выпивает и говорит с улыбкой:
— Если ты надеялся, что со мной, едва я сюда приду, случится что-нибудь таинственное, то должен тебе сказать: ты ошибся.
— Ничего я не надеялся.
— Вот и хорошо.
— А где была комната, в которой вы собирались?
— Да там, — отвечает Арон, — а теперь расплачивайся и пошли, что-то мне здесь не нравится.
Мы не спеша побрели к ближайшей стоянке такси. По дороге Арон насмехается надо мной. Он говорит, что вполне может понять, если человеку, услышавшему рассказ о восстании Спартака или боях гладиаторов, вдруг захочется увидеть Колизей, это вполне оправданно. А вот чего ради меня понесло в «Гессенский погребок», я, верно, и сам не до конца понимаю.
Я спасаюсь отговоркой, что с самого начала этого и не утверждал.
* * *
Сперва в коридоре, а потом в снегу перед домом Марк начал пытаться ходить. Ему надо было укрепить мускулы ног, которые от долгого лежания стали тоненькими, как березовые веточки. Арон внимательно следил за успехами сына.
Именно теперь он считал особенно необходимым приходить сюда почаще, и не столько затем, чтобы присутствовать при тренировках мальчика, в этом он целиком полагался на персонал детского дома. Просто он думал, что Марком необходимо заниматься не только в смысле здоровья.
* * *
— А в каком еще?
— Я был твердо убежден, что годы, проведенные в лагере, натворили много бед и у него в голове. То есть что значит: я был убежден? Это любой мог видеть. Ему было уже семь лет, а разговаривать с ним приходилось, как с четырехлеткой. Уж не говоря о том, что он совершенно не умел ни читать, ни писать. Запас слов был у него до смешного невелик, он почти ничего не знал, мало чем интересовался. Кто же мог этим заняться, кроме меня?
— Ты что, давал ему уроки?
— Давал уроки, давал уроки, я просто садился рядом с ним и беседовал.
* * *
Для начала Арон переговорил с врачом, однако не затем, чтобы заручиться его поддержкой; ему хотелось убедиться, что физическое состояние Марка выдержит ежедневные беседы, которые тоже требуют от мальчика напряжения. У врача не было сомнений, он сказал:
— Я, правда, терапевт, а не педагог, но то, что вы затеяли, считаю вполне разумным.
Арон решил подыскать комнату где-нибудь поблизости. Те три часа, которые уходили на поездку к Марку и обратно, можно было с куда большей пользой провести у постели мальчика. Он спросил начальника станции, не знает ли тот поблизости кого-нибудь, у кого найдется лишняя комнатка без особых удобств и за хорошее вознаграждение. Начальник станции попросил его минутку подождать, чтоб он мог переговорить со своей женой, после чего вернулся и сказал, что да, он знает кого-нибудь, и этот кто-нибудь он сам.
— Раз мы сумели договориться насчет велосипеда, то почему б нам не договориться и сейчас?
Если Арон хочет, то может получить комнату прямо тут же, в станционном здании, и очень симпатичную комнату, так вот, не считает ли он слишком высокой платой фунт натурального кофе в месяц?
Арон был рад, что все так быстро уладилось, и тотчас согласился. Однако часто пользоваться этой комнатой он мог лишь в самом начале. Во-первых, от этого страдала его работа, а сейчас ее, как на грех, стало больше, дела у Тенненбаума явно шли в гору. Он, не задумываясь, вообще отказался бы от этой работы, если бы считал, что Марку его отказ пойдет на пользу. Во-вторых, и это главное, те несколько ночей, что он проводил в комнатушке под самой крышей, страшно его угнетали, на него наваливалась бессонница, которую не могла одолеть никакая усталость. Он лежал с открытыми глазами, слушал, как внизу проезжают поезда, и тосковал по Пауле. Здесь он видел картины и слышал звуки, которые в постели подле нее постепенно ускользали из памяти, теперь же они вставали перед ним, отчетливые и громкие, и все это, вместе взятое, оказалось слишком высокой ценой за сэкономленные в день три часа.
* * *
Вот, к примеру, один из разговоров с Марком:
— Тебе не холодно?
— Нет.
— А ты все-таки подтяни повыше одеяло, насморк нам сейчас ой как не нужен. На завтрак ты что сегодня ел?
— Хлеб, мармелад и еще масло и яйцо.
— Очень хорошо. А пил ты что?
— Молоко и рыбий жир. Но они меня заставили.
— Так надо. Без рыбьего жира ты не выздоровеешь. Хочешь, я расскажу, зачем нужен рыбий жир?
— Не надо, он очень невкусный. Других не заставляют его пить.
— Значит, у них его нет. Ты знаешь, как трудно раздобыть рыбий жир?
— Другие тоже выздоровеют.
— Но не так скоро, как ты.
— Вот и неправда. Они вчера выписали Германа, а он никакого жира не пил.
— Значит, он был не такой больной. Рассказать тебе, откуда берется рыбий жир? Это очень занятная история, ты просто удивишься.
— Ну ладно, рассказывай.
— Но мы с тобой немножко походим. Опирайся на меня, а я тем временем буду рассказывать. Вот до того дерева и обратно.
Они вышли на прогулку, и Арон начал свой рассказ:
— Самые большие рыбы, которые только есть на этом свете, называются киты. Они до того большие, что для них малы все здешние речки. Там они бы все время цеплялись за берег. Вот почему они живут только в море.
— А большие — это какие?
— Метров тридцать в длину. Вот как отсюда до стены. А высотой с дом.
— А где они живут?
— В океане. Ты уже когда-нибудь слышал это слово?
— Нет. У меня ноги болят.
— Это не беда. Мы прошли почти половину. А теперь слушай, я расскажу тебе, что такое океан.
Случайно в одной из детских книжек, которые купил Арон, на картинке был изображен кит.
* * *
Но себе Арон сказал, что нельзя долгое время пробавляться чудесами вроде океанов и китов, что чудеса это лишь малая часть их бесед. Марку куда нужней цель и образец для подражания, ибо ему необходимо выздороветь изнутри, необходимо почувствовать аппетит к выздоровлению, и он, Арон, должен пробудить этот аппетит.
Ну, насчет цели долго ломать голову не приходилось, он и по сей день убежден в том, что не бывает целей более бессмысленных, чем те, которые скрыты в туманной дали. Такие, по словам Арона, лишь расслабляют человека, а у Марка могла быть только одна цель: выздороветь и перебраться домой. Итак, Арон во всех красках расписывал ближайшее будущее сына, рассказывал о походах в зоопарк, в кафе-мороженое и кино, специально перечислял всяческие удовольствия и развлечения, но говорил и о занятиях в школе, изображал школу как своего рода забавное устройство, которое может открыть путь к одной из величайших радостей — к радости познания.
Размышления над образцом для подражания заставили Арона немало поломать голову. Он долго колебался, не зная, где его отыскать и чтоб обязательно был мужчина. Это должен быть человек достаточно представительный и в то же время понятный Марку. Найти такого в окружении сына ему не удалось. В результате у него остались две кандидатуры, из которых Арону и предстояло выбирать. Одним был выдуманный человек по имени Анатоль. Такого можно было без труда наделить всеми свойствами и достоинствами, которые представлялись желательными из педагогических соображений. Чтобы он мог сказать: храбрый, как Анатоль, приветливый, как Анатоль, умный, как Анатоль. А был этот Анатоль старый приятель, во время войны они потеряли друг друга. Вторым же кандидатом на эту-роль был сам Арон, на него в конце концов и пал выбор. При этом он, конечно, учитывал, что этот образец не должен подвергаться проверке, а за ним Марк может постоянно наблюдать, особенно когда переберется из детского дома к себе домой, словом, Арон отлично понимал, в какую авантюру ввязывается. Однако его риск оказался не таким уж и большим, как я, может быть, вообразил поначалу, ибо, по сути, вторым кандидатом был вовсе не сам Арон, а тот человек, которым он некогда мог быть. И этого человека Марк, разумеется, видеть не мог.
Короче, Арон решил, что все таланты и способности, которыми он в противном случае украсил бы некоего Анатоля, вполне сгодятся и ему самому. Вдобавок он полагал, что столь долгое присутствие образца может только пойти на пользу Марку и послужит для него положительным примером. (Арон настойчиво подчеркивает, что отнюдь не тщеславие подтолкнуло его к подобному решению, хотя, спору нет, без него здесь тоже не обошлось. Но прежде всего он руководствовался трезвым расчетом.)
Первая история о себе в этой непривычной роли поведала Марку о том, как Арон, тринадцати лет от роду, с превеликой энергией и терпением одолел скверную болезнь. Как он точно выполнял указания врача и родителей, но не потому, что боялся наказания, а потому, что понимал их необходимость. Как он убеждал себя, что речь идет именно о его интересах и ни о чьих больше, потому что не другие, а именно он рисковал своим здоровьем. Это было замечательное время, которое он провел в постели, лишенный всех радостей жизни: походов в кино, посещений зоопарка и кафе-мороженого. Арон вовсе не надеялся в два счета сделать из Марка другого человека, он скорее рассчитывал на постепенные перемены, и тем больше была его радость, когда в свой очередной приезд он услышал от сестры, что Марк теперь безропотно глотает рыбий жир. Он даже усомнился, а смог бы его знакомый Анатоль добиться таких же неожиданно быстрых успехов.
* * *
Однажды под вечер, в феврале, вспоминает Арон, он как обычно сидел над своими бухгалтерскими книгами, когда домой вернулась Паула. Непривычно рано, обычно она приходила часа на два позже. Арон сразу увидел: произошло нечто неожиданное. Она прямо в пальто села за стол и даже не поцеловала его, как всегда. Он терпеливо ждал объяснений, но Паула упорно молчала, словно человек, который не знает, с чего начать. Он спросил у нее: «Что случилось?»
Паула продолжала молчать, так что он даже подумал, уж не связано ли ее преждевременное возвращение с нездоровьем, он припомнил загадочные таблетки и встал, чтобы принести из кухни стакан воды. Тут наконец она открыла рот: «Не уходи. Я уволилась из „Джойнта“».
Не такая уж и потрясающая новость, подумал Арон, скорее даже приятная, хотя, если судить по лицу и поведению Паулы, она придерживалась другого мнения. Он бы с радостью сказал: «Невелика беда», — и дотронулся бы до ее подбородка, но она снова погрузилась в молчание, причем такое растерянное молчание, что он предпочел вздохнуть в знак солидарности. Ни о каких финансовых проблемах у них и речи быть не может, сказал себе Арон, единственная проблема, которая им грозит: чем Паула займет теперь свои непрерывно свободные дни? У нее появится больше времени для него, Арона, времени для Марка, который скоро к ним переберется, она займется тем, что ей нравится, либо у нее появятся новые интересы, ну а на худой конец и поскучает немножко. Она лучше приспособится к его представлению о том, что такое семья, она будет жена и мачеха, ее сиюминутное настроение скоро пройдет — радужная картина будущего. Дерзкая мысль сверкнула у Арона в голове: «Завести общего ребенка», и тут он сказал:
— Сними, по крайней мере, пальто.
Паула вышла и все не возвращалась и не возвращалась.
Арон нашел ее на кухне, где она варила кофе. Он подсел к ней и спросил:
— А почему ты, собственно, ушла? Какие у вас там были неприятности? Расскажи.
— Никаких неприятностей не было, — ответила она, — только радость.
— И от этого у тебя такой расстроенный вид?
— «Джойнт» разыскал Вальтера.
* * *
— Про этого Вальтера я практически ничего не знаю. Я десять раз ее спрашивал, сто раз, но она делала вид, будто и не слышит моих вопросов. Она была в таком состоянии, какое я однажды наблюдал еще до войны, в варьете, там фокусник загипнотизировал одну женщину из публики. До позднего вечера Паула укладывала свои вещи, половину забыла, половину прихватила моих, и все, что мне удалось узнать, она говорила как бы между прочим, к слову.
Арон уходит от этой темы, он возвращается к варьете и к загипнотизированной женщине и при этом пьет коньяк. Я вижу, как близко к сердцу он до сих пор принимает воспоминание о последнем дне с Паулой. Может, он и вообще жалеет, что упомянул эту часть своей истории, ведь он вполне мог сказать и так: однажды Паула не пришла с работы домой по причинам, которые мне неизвестны.
Я спрашиваю:
— Ну, так что ты узнал?
— Да, так что же я узнал? — говорит Арон и морщит лицо в какой-то забавной гримасе, словно мой вопрос заставляет его собраться с мыслями. — Этот самый Вальтер был человек, которого она уже давно знала, тут сомнений нет. То ли ее друг, то ли жених, во всяком случае, не муж. Во время войны они потеряли друг друга, так же как, к примеру, получилось у меня с Анатолем. После войны она стала его разыскивать. Потому и устроилась на работу в «Джойнт», хотела получать сведения из первых рук. Со временем она, правда, утратила надежду, но осталась на той же работе. Потом появился я, и она, очевидно, решила начать новую жизнь, вот, собственно, и все. А тут этот проклятый «Джойнт» взял да и нашел ее Вальтера.
* * *
Первые дни после Паулы были совершенно невыносимыми. Все прежние обязанности теперь лишь тяготили Арона, сперва бухгалтерские книги, потом рассыльный, который доставлял ему стопки счетов, потом Тенненбаум со своим холодным взглядом. И Кеника он ругал ни за что ни про что. Да и поездки к Марку становились для Арона все обременительней. Он стал ездить туда реже, а если и приезжал, то ненадолго. Днем любимым местом стала для него постель, никому не открывать, ничем не заниматься, ни о чем не думать, но как сделать так, вдруг спрашивает он, чтобы ни о чем не думать? Встав с постели, Арон утешал себя, что незаменимых людей не бывает, стало быть, и Паула не может быть незаменимой. Эти Паулы сотнями бегают вокруг, а в городе, где живет он, так и вовсе тысячами. Арон мотался по городу и предпринимал отчаянные попытки защитить себя. Пока однажды вечером не наткнулся на бедную женщину, чья готовность, как он говорит, и чья нищета слились воедино, и привел ее к себе. Но понадобилось всего лишь несколько минут, чтобы он уяснил разницу между Паулой и этой женщиной. Арон заплатил ей сполна и отослал. Всю сумму во имя справедливости, говорит Арон, ибо эта женщина была не виновата, что у него переменились намерения.
Наведался он и в «Гессенский погребок», чтобы там напиться. Напиться, конечно, можно было и дома, но ему хотелось побыть на людях. Его приветствовали и вообще встретили с уважением, ибо все знали, чем он занимается у Тенненбаума. Кто-то сообщил ему, что его друг Кеник заболел и врач прописал ему постельный режим — что-то такое с почками.
Арон уселся в задней комнате, где собирались люди Тенненбаума, но скоро его начали тяготить любопытные взгляды и бесполезные вопросы. Да и вообще вся эта задняя комната показалась ему какой-то идиотской, все это сидение там, которое только и свидетельствовало о принадлежности к определенному клану. Он перебрался в переднюю комнату, в зал, где играли в бильярд и бывали обычные посетители. Те, кто сидел в задней комнате, сочли это чудачеством и лишь пожали плечами.
Арону пришлось заключить своего рода соглашение с хозяином, потому что ассортимент спиртного для задней комнаты был куда больше. Хозяин боялся завистливых глаз. Отчего это ему можно, а мне нет? Арон же решительно не желал отказываться от коньяка, и они уговорились, что он будет пить из особых рюмок, по которым нельзя определить, что туда налито.
Но из каждой рюмки на него смотрела Паула, и лишь очень редко он узнавал лицо Лидии, вернее сказать, вообще никогда. По большей части Паула смеялась, хотя в миг разлуки у нее был очень серьезный вид, а смеялась она потому, что радовалась предстоящей встрече с Вальтером. Или она поворачивалась к Арону спиной и уходила, непрерывно уходила. Один раз он даже разбил из-за этого полную рюмку. Хозяин подошел, вытер и сказал: «Жалко».
В другой раз хозяин шепотом обратил внимание Арона на то, что он в полный голос разговаривает с самим собой и упоминает при этом такие подробности, которые никоим образом не могут быть предназначены для чужих ушей. Арон поспешно расплатился и сразу ушел домой; теперь, когда он сидел над книгами либо ездил к Марку, в ушах у него все время звучало хихиканье, сопровождавшее его до самых дверей. Но все же он заявился в погребок на следующий день и месяцы подряд приходил вскоре после открытия одним из первых, месяцы подряд уходил одним из последних, и это, конечно, бросалось им в глаза. Ему передали записку, где его просили при первой же возможности наведаться к Тенненбауму.
— Мне рассказывали, — начал Тенненбаум, — что вы проводите в погребке целые дни.
— А разве это запрещено?
Упрек Тенненбаума показался Арону наглым, как и записка. Он постарался прийти к Тенненбауму вполне трезвым, и это его тоже раздражало.
— Разумеется, не запрещено, — отвечал Тенненбаум, — но вы не можете отказать мне в праве тревожиться по этому поводу.
— Тревожиться за меня или за баланс?
— За вас, господин Бланк, и за него тоже.
Тут Арон попросил господина Тенненбаума не докучать ему своими заботами, человек он совершеннолетний и достаточно взрослый, чтобы вести свою личную жизнь как ему заблагорассудится. Вот счетные книги — это уже другое дело, вот об этом он готов говорить в любой момент.
— Вы заметили какие-нибудь упущения?
— Пока нет, господин Бланк, пока нет. Но боюсь, что это уже не за горами, если вы и впредь будете вести себя подобным образом.
— Тогда разрешите сделать вам следующее предложение: когда заметите, можете снова вызвать меня. Согласны?
После этого визита Арон спросил себя, не стоит ли ему поискать другой трактир, но так и остался в погребке. Во-первых, с коньяком в других местах были трудности, а во-вторых, перемена означала бы, что он подчинился Тенненбауму и прячется от него. И вот он снова сидел в переднем зале с твердым намерением не разговаривать с самим собой. Паула по-прежнему смеялась либо уходила от него, и Арону пришло в голову еще одно объяснение ее удивительной скрытности. Она, например, никогда не разговаривала с ним про свою работу в «Джойнте». Хотя Арон был абсолютно уверен, что эта работа не оставляет ее равнодушной, это он заметил еще при первой их встрече, когда стоял перед Паулой в роли жалкого просителя. Более того, Паула была просто создана для сердечного участия, в мгновение ока она проблему каждого клиента делала своей собственной, такой уж был у нее характер. Но ни слова, ни звука об этом.
Потом, как рассказывает Арон, у его стола появился Оствальд. Арон поднял глаза, когда с ним заговорил незнакомый человек:
— То, что вы пьете, недурно выглядит.
— Оно и на вкус не хуже.
— Охотно верю.
Человек сел за его столик, залпом осушил до дна рюмку, которую принес с собой, и передернулся от отвращения. Арон знал, что этот напиток называется алколат. В передней комнате все пили алколат, но он его ни разу не пробовал. Человек крикнул хозяину:
— Принесите-ка еще одну рюмочку этой отравы!
Сначала он показался Арону не слишком симпатичным из-за своей развязности. Человек, который громко говорит, наверно, и без всякого алколата, человек, который желает, чтоб на него смотрели, а уж смотреть на него, по словам Арона, было сомнительным удовольствием. Оствальд представлял собой прямую противоположность тому, что называется красивый: лет примерно шестьдесят или чуть поменьше, долговязый, тощий, узкий венчик волос обрамлял лысину. Посреди лысины светился красный рубец, похожий на петушиный гребень. Серая кожа висела глубокими складками, как это бывает у людей, которые за короткий срок потеряли половину веса. Всего лучше был, пожалуй, его костюм, единственный, который Арону вообще довелось на нем видеть. Арон не сомневался, что с минуты на минуту этот человек попросит помочь ему получить такой же красивый напиток, и потому уже приготовил подходящий ответ.
— Почему вы так враждебно на меня смотрите? — спросил Оствальд. — Вы же только что мне улыбались.
— Я вам улыбался?
— Разумеется. Иначе я ни за что бы не осмелился сесть за ваш столик. Вдобавок вы производите впечатление человека, с которым приятно поговорить.
Арона смутил этот комплимент, он вообще не мог припомнить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь сделал ему комплимент, относящийся к его внешности. Взгляд его стал приветливей, слова незнакомца прозвучали вполне скромно, почти смиренно, вдобавок он так убедительно объяснил, почему предпочел общество Арона обществу остальных гостей. А вот просьба насчет коньяка до сих пор не прозвучала, может, Арон все-таки был не прав?
— Вы ошибаетесь, — сказал он, — ну что я могу иметь против вас?
Оствальд улыбнулся, словно и сам не знал ответа, подошел к стойке и принес себе выпить, потому что хозяин к нему явно не торопился. Когда он вернулся, Арон предложил ему сигарету. Оствальд взял ее, ничуть не удивившись, хотя сигареты до сих пор шли на вес золота, потом представился и сказал:
— Последние несколько дней я часто вас здесь вижу. А как у вас получается, чтобы хозяин давал вам коньяк? — вдруг спросил он. — Ведь это же коньяк у вас в рюмке? Я сюда начал ходить много раньше, чем вы, но мне этот гад еще ни разу не подал ни капли коньяку. Вы что, из местных спекулянтов?
— А вы что, из полиции?
— Нет, — ответил Оствальд, — я не из полиции.
Причем, как говорит Арон, он странным образом подчеркнул слово «полиция», словно на самом деле он убийца, которого давным-давно разыскивает полиция, а тут его вдруг спрашивают, не из полиции ли он. Оствальд энергично помотал головой и с улыбкой поглядел на Арона, словно тот не ведает ни сном ни духом, какую отмочил забавную шутку. Его веселье оказалось столь заразительным, что Арон, забыв об осторожности, сказал:
— Да, я из спекулянтов. Вот почему я и пью коньяк. А вы не из них и потому пьете эту дрянь.
В ту же секунду, как рассказывает мне дальше Арон, веселое выражение исчезло с лица Оствальда, он прищурился, пораженный этим, совершенно неожиданным оборотом. И сказал следующее:
— Знаете что, можете поцеловать меня…
И встал. Еще Арон расслышал, как тот уходя пробормотал:
— С меня хватит.
Потом Оствальд расплатился у стойки, вернулся к Аронову столу и загасил в пепельнице лишь наполовину выкуренную сигарету, после чего вышел. Арон подозвал хозяина и спросил:
— А кто это такой?
— Его зовут Оствальд, — ответил хозяин, — он всегда приходит и уходит один.
На другой день Оствальд не пришел, зато пришел через день — Арон видел в окно, как тот приближается к погребку. Без пальто — от холода его защищали лишь шарф и шляпа, перед самым окном он остановился и пересчитал свои деньги. Арон постарался принять приветливый вид и, едва Оствальд миновал вращающуюся дверь, жестом пригласил его. Оствальд постоял у двери, внимательно огляделся по сторонам, после чего проследовал к столику Арона и сел не поздоровавшись. Он сидел молча и с любопытством глядел на Арона, словно ждал каких-то объяснений, а может, даже извинений. Арон щелкнул пальцами, подзывая хозяина, и тот сразу же принес им два коньяка в особых рюмках, о чем они заранее договорились. Когда коньяк поставили на стол, Оствальд благосклонно принял этот примирительный жест, поглядывая то на рюмки, то на Арона. Потом они выпили. При этом у Оствальда был какой-то просветленный вид: казалось, он прислушивался к удовольствию, которое испытывал, словно выпил первую рюмку коньяка в своей жизни. Потом сигарета — для вящего завершения. Арон сказал:
— Только, пожалуйста, не выбрасывайте ее, не докурив до половины. Она слишком дорого стоит.
— Да я и сам себя потом ругал, — сказал Оствальд.
— А почему вы так быстро ушли? — спросил Арон. — И так рассердились?
— И вы еще спрашиваете? То, что вы занимаетесь спекуляцией, меня не касается, это ваши проблемы. То, что у вас совесть нечиста, это тоже ваши проблемы. По мне, можете быть и циником, если вам ничего лучше не приходит в голову, а нынче почти все такие. Но если вы желаете упражняться в цинизме за мой счет, это меня очень даже касается.
— И вовсе не за ваш счет.
— Да почему вы решили высмеивать меня и на мне разряжать свои комплексы? Вам что, показалось, будто со мной можно так обращаться, потому что я не спекулянт и вместо коньяка пью всякую гадость? Думаете, у меня не хватает ума, чтобы стать спекулянтом? Я не спекулянт потому, что не желаю им быть.
— Понятно, — сказал Арон.
(Но самое удивительное, как говорит Арон, он заметил лишь несколько недель спустя, когда они поближе познакомились. Удивительность эта заключалась в том, что Оствальд упрекал его в цинизме, хотя сам был самым большим циником, какого Арон вообще когда-либо встречал. Однако, насколько я могу судить, доказательств этого в записях Арона нет.)
Арон сказал себе, что явно поторопился, приняв Оствальда за обычного пьяницу. Как пойдет дальше их беседа, угадать было трудно; если не считать спиртного, ни один из них не знал интересов другого. Арон уже приготовился к разговору, однако держался пока выжидательно и сидел скрестив руки, в конце концов не он подсел к Оствальду, а Оствальд к нему, причем вполне добровольно. Поэтому Арон и не хотел облегчать ему начало беседы.
— Вы ведь еврей?
По мнению Арона, это был не слишком удачный заход, и он ответил утвердительно, но сдержанно. Потом спросил:
— Ну и что?
— А в войну вы здесь были?
— Где здесь?
— В лагере.
— Да.
— Ну и как вы это вынесли?
Арон не мог понять, какое дело до лагеря его новому, покамест случайному знакомому, а потому сказал:
— Вы лучше расскажите о себе. Обо мне вы уже почти все знаете: и что я еврей, и что я спекулянт, и что у меня комплексы. Про вас же я знаю только, что вас звать Оствальд, что вы любите коньяк и что у вас, по всей вероятности, нет пальто.
Тут Оствальд и впрямь попросил рюмочку коньяка, и Арон не заметил, чтобы он испытывал при этом смущение. Нет, нет, Оствальд выразил свое пожелание в форме требования, тебе он продаст, мне нет, чего ж тогда ждать. Арон переговорил с хозяином, а Оствальд хранил молчание, пока на столе не появились рюмки.
— Будем здоровы.
О себе Оствальд все еще ничего не говорил, казалось, будто он о чем-то раздумывает, наконец он спросил:
— Чего ради вы сидите каждый день в этом убогом кабаке и напиваетесь?
— А вам какое дело?
— Тогда почему вы не сидите, по крайней мере, в задней комнате среди своих? Почему вы напиваетесь в этом зале?
Арон был потрясен, как легко он попался, хотя и не мог отказать Оствальду в наблюдательности. Почти оскорбительную прямоту его вопроса вовсе не обязательно следовало объяснять дурными манерами, причиной могла оказаться и прямота характера, вот почему он и не ответил резкостью. Он просто сказал:
— Вы не услышите от меня ни единого слова, пока я не узнаю, с кем сижу за одним столом.
— С придурком пятидесяти трех лет.
— А если подробнее?
Оствальд допил свой коньяк и потребовал сигарету. Историю своей жизни он, по рассказу Арона, начал престранными словами:
«Мой родительский дом, мой ярко выбеленный дом, стоял в Штутгарте на берегу Неккара».
* * *
Все утро Арон рассказывает мне историю Оствальда. Совершенно ясно, что герой этой истории — человек, в которого он влюблен, о чем я, собственно, уже догадывался. Его сообщение о том, как в один прекрасный день Оствальд, о котором прежде вообще и речи не было, подошел к его столику, указывает на то, что в его рассказе появилось чрезвычайно важное действующее лицо. Арон прямо купается в деталях, он описывает мне ситуации из жизни Оствальда, не имеющие никакой связи с жизнью Арона, во всяком случае, на мой взгляд. Он рассказывает так, будто все совершалось у него на глазах. У меня возникает опасение, как бы Оствальд — если Арон и впредь будет столь подробно о нем повествовать — не задержал нас на несколько дней, и я говорю:
— Извини, но ты слишком отклоняешься. Это уже не наша тема.
— Ах так? — переспрашивает Арон. — А что же тогда наша тема?
— Ну уж во всяком случае, не Оствальд.
Тут Арон говорит, что не может припомнить, когда это мы с ним уговаривались, что он обязуется придерживаться одной определенной темы, ну а уж на худой конец — это говорится насмешливым тоном — мне следует более снисходительно относиться к его болтливости. Когда я и дальше пытаюсь возражать, он сообщает, что на сегодня аудиенция закончена.
На другой день он встречает меня словами:
— Так вот, мой мальчик, послушай меня. Если ты желаешь продолжить наше сотрудничество, изволь зарубить себе на носу следующее: со всем, что я тебе рассказываю, ты можешь делать или не делать абсолютно все, ты даже можешь это просто забыть. Но одно условие я все-таки намерен тебе поставить: дай мне выговориться.
* * *
Итак, благословясь, приступим. В 1912 году Оствальд начал изучать право. Но совсем незадолго до выпускных экзаменов выяснилось, что совершенно необходимо его присутствие на поле брани. Всевозможные впечатления солдатского житья сбили его с толку, все его представления о жизни были перевернуты, а после войны Оствальд, вплоть до призыва человек сугубо аполитичный, завязал контакты с группой анархистов в Мюнхене. Перед этим он огляделся по сторонам, чтобы выяснить, куда податься человеку с его взглядами и склонностями; коммунисты казались ему слишком уж не от мира сего, они все больше строили планы на далекое будущее, а нынешняя жизнь их интересовала мало. Вроде бы он сказал такие слова: «Дай мне кто-нибудь гарантию, что я доживу до двухсот лет, я пошел бы к коммунистам». Вот против социал-демократов он ничего не имел, но уж слишком те были добродетельные и законопослушные. Поскольку они решительно отвергали некоторые правила игры, Оствальд решил, что сперва они связывают себе руки, а уж потом вступают в бой, тем самым заведомо проигранный. Следовательно, оставались лишь анархисты. Университет он, однако, закончил, и не столько по собственному желанию, сколько по поручению своих новых друзей, они тоже не упускали из виду будущее и потому желали иметь своих людей повсюду, в том числе и в юридическом аппарате. Оствальду предписывалось делать решительно все, что пойдет на пользу его карьере, а потому он вел двойную жизнь. Днем он изображал усердного молодого человека, по вечерам же становился анархистом. Он исправно и регулярно посещал тайные встречи, он участвовал в подготовке заканчивавшихся провалом покушений, в подготовке, но отнюдь не в их совершении, и также не раз участвовал в рукопашных схватках с наци.
Когда спустя несколько лет он решил подвести итоги, его постигло глубокое разочарование. В графе успехов можно было поставить ноль, группа день ото дня становилась все меньше и меньше. Оствальд понял, что его деятельность не возымела никаких последствий, что она служила только моральному удовлетворению, а потому и покинул подполье. После чего он целиком посвятил себя своей профессии, а свою анархическую деятельность посчитал запоздалой юношеской глупостью. Его карьера складывалась вполне удачно, хотя и без особых рывков, в тридцать три года он занял пост судьи в Главном земельном суде. Серьезных конфликтов с властями у него никогда не было. Выпадали такие минуты, когда он жалел, что ничем не отличается от других юристов, разве что некоторыми либеральными взглядами, которые он выражал в беседах с коллегами, но которым никогда не давал ходу при вынесении приговора. В конце концов, как говорит Арон, желая заступиться за него, он ведь должен был руководствоваться законами.
Когда правосудие попало в руки национал-социалистов, Оствальда уволили. С увольнением, причины которого были ему неизвестны, он не согласился. Он подал жалобу, раз и другой, и не столько, как говорит Арон, ради средств к существованию, сколько потому, что был убежден: именно в такие времена люди, подобные ему, должны бороться, должны противостоять самому худшему. Попытка сопротивления имела для него роковые последствия. Она побудила нацистов основательно заняться этой докучной личностью, и тут открылись некоторые неблагоприятные для Оствальда детали. Коллеги заподозрили его в антигосударственных поступках и подтвердили свои подозрения его же высказываниями, после чего главный проверяльщик однажды громогласно заявил, что Оствальд был членом анархистской группы. «Ну и что?» — сказал в ответ Оствальд вместо того, чтобы спорить, и это была грубейшая ошибка с его стороны: его тотчас арестовали. После двухмесячной отсидки он предстал перед судом в качестве подследственного. Прокурор требовал смертной казни, ибо, по его убеждению, многое свидетельствовало о том, что Оствальд принимал участие в мюнхенском покушении на фюрера. Судья же решил проявить милосердие и приговорил своего бывшего коллегу к пожизненному заключению. Четыре года Оствальд отсидел в тюрьме, остальные семь в концлагере.
После освобождения он предложил свои услуги союзникам, случайно это оказались англичане, которые освобождали его лагерь. Такие люди, как он, были очень нужны — юристы с достойным прошлым представляли собой великую редкость. Оствальду дозволили работать по специальности. Поскольку немецких судов еще не существовало, его направили в английскую комендатуру как специалиста по расследованию национал-социалистских преступлений. Вот это была работа, о которой он мечтал двенадцать лет. Оствальд хватал всякого, кого только мог схватить. Он использовал любой миллиметр свободы действий, которую предоставляло ему союзническое право. Арон даже приводит примеры этого.
Но однажды, перед началом одного важного разбирательства, его вызвал к себе высокий чин, которого он до тех пор ни разу не видел. И этот чин упрекнул его в чрезмерной кровожадности и заявил, что долгое время наблюдал, как Оствальд злоупотребляет своим положением, превратившись в инструмент личной мести. Конечно же он понимает весь трагизм оствальдовской судьбы, но поведение Оствальда служит для него еще одним доказательством того, что жертве негоже сидеть в судейском кресле. Оствальда снова уволили, после чего он и начал пьянствовать, насколько позволяли ему финансовые возможности.
* * *
Арон хотел еще раз заказать коньяк, но хозяин не согласился. Он сказал, что другие гости уже заметили оказываемое ему, Арону, предпочтение, а поскольку на всех коньяка все равно не хватит, господину Бланку придется либо пить то, что пьют все, либо перебраться в заднюю комнату. И Арон решил уйти.
— Куда? — спросил Оствальд.
И они пошли к Арону домой. Благо там был коньяк независимо от того, что говорил хозяин погребка. Оствальд сказал:
— Я сразу почувствовал, что с вами у меня будет прямое попадание.
А потом они встречались почти каждый день. Своей семьи у Оствальда не было, и несколько раз он ездил с Ароном в детский дом. Но чаще всего они сидели у Арона перед наполненными рюмками. Арон полагал, что только так может начинаться дружба. Он ощущал связь с Оствальдом, он ощущал сходство с ним, из-за общих страданий, из-за общего ожесточения, разве что у Оствальда ко всем старым несправедливостям прибавилась новая.
— А почему вы не идете к русским? — спросил Арон.
Оствальд горько засмеялся, отмахнулся и сказал:
— Все они одним миром мазаны.
Однако Арон придерживался совершенно другой точки зрения. Он считал, что уж попробовать-то все равно стоит, что нельзя быть настолько не от мира сего, чтобы даже не знать, что русские куда более радикальны при подведении итогов, чем прочие державы-победительницы. Он приводил примеры такого их поведения, хотя и сам должен был признать, что не так уж всерьез следил за текущей политикой. Оствальд снова отмахнулся и назвал доводы Арона «так называемыми» и «детскими рассуждениями».
— Тогда скажите мне, по крайней мере, почему вы думаете, будто все они одним миром мазаны.
Оствальд не сказал почему. Напротив, он сказал, что считает бессмысленной любую дискуссию на эту тему, ибо произнесенная им фраза представляет собой фундаментальный факт.
— Не стану же я с вами спорить, из чего сделан этот стол, из дерева или из железа.
— К сожалению, именно этим вы и занимаетесь, — сказал Арон.
* * *
— Поначалу я думал, будто он потому лишь не желает пускаться в разговоры, что сам понимает, какой вздор городит. Вскоре, однако, я осознал свое заблуждение: он вовсе не городил вздор. Пойми, каждое утверждение имеет в своей основе определенную точку зрения, и лишь тот, кому эта точка известна, может правильно оценить то либо иное утверждение. Ну что он, к примеру, имел в виду, когда говорил, что все они, англичане, американцы и русские, одним миром мазаны?
— Я думаю, в те времена для Германии это было весьма распространенное заблуждение. А в виду он имел, что страны-победительницы согласовывают друг с другом свои действия.
— Вот и неправда. Так вообще никто не думал. А уж тем паче Оствальд. Он был образованный человек.
— Еще что?
— Ты забыл про его точку зрения, — говорит Арон. — Подумай о том, чего он хотел.
За этим следует подбадривающий кивок, который позволяет мне смутно догадываться, что могло иметься в виду. Оствальд желал, чтобы с плеч катились головы, вот на что намекал Арон, он желал высшей меры. Он поставил себе задачей очистить страну от тех, кого считал виноватыми, а таких, исходя из его исключительного опыта, было исключительно много. Недоверие же к русским объяснялось тем, что Оствальд подозревал, будто и они не предоставят ему полную свободу действий, и в этом он был совершенно прав. Если так рассуждать, они и впрямь были все одним миром мазаны.
— Браво, — говорит Арон.
* * *
За несколько дней до того, как Марка выписали из детского дома, произошло следующее: Арон как раз собирался навестить сына, взял у начальника станции свой велосипед и тут вдруг подумал, что комната, которая обошлась во столько пачек кофе, теперь навряд ли будет ему нужна. Он хотел переговорить об этом до того, как подойдет срок очередного платежа, а потому прислонил велосипед к стене и вернулся в дом. Разумеется, начальник станции не пришел в восторг, но возражать не стал. Однако, когда Арон после этого разговора снова вышел на улицу, велосипеда уже не было.
* * *
Я до сих пор не могу понять, откуда у него взялось столь равнодушное отношение ко всякого рода собственности, к вещам, которые в те времена представляли собой, надо полагать, великую ценность. Я прямо раздавлен горой примеров этого равнодушия. Он платит фунт кофе в месяц за паршивую маленькую комнатушку, хотя, как я слышал от людей, за такую цену можно было снять весь дворец Сан-Суси заодно с прислугой. Он сжигает белье, выбрасывает часы с кукушкой и картины, раздаривает шоколад, а весной сорок шестого года он позволяет украсть у себя велосипед.
— Ты что, совсем дурак? Да как ты мог оставить велосипед без надзора, прислонив его к стене? Ты что, не понимал, сколько он стоит?
— То есть как это не понимал? — спрашивает Арон. — В конце концов за него платил я.
— Не остри, — отвечаю я, — разве не правда, что в лагерях ценность каждой вещи увеличивается в тысячу раз по сравнению с обычными временами? А после войны по крайней мере в сто.
— Ты прав.
— А ты вроде и до войны не был миллионером?
— И опять ты прав.
— Вот видишь! Так как же ты после этого можешь объяснить столь внезапную широту души?
— А я ничего и не собираюсь объяснять, — отвечает Арон, — я просто рассказываю.
Порой он как бы скрывается за стеной, куда я не могу его сопровождать. Впрочем, я не исключаю, что по временам он рассказывает мне про такого Арона, каким хотел бы стать, но это всего лишь подозрение; коль скоро мои права не выше его прав, я никогда не смогу это доказать.
* * *
Но вот кража велосипеда возмутила его сверх всякой меры, причем сам убыток как таковой, подчеркивает он, был для него менее важен, чем наглость вора, поступок которого Арон воспринял как личный выпад, будто вор обокрал не безвестного владельца, а специально намеченную жертву по имени Арон. Неподалеку стояла какая-то женщина и смотрела с большим любопытством. Арон спросил ее:
— Вы что-нибудь видели?
— А это был ваш велосипед?
— Да.
— Во-он он там едет, — ответила женщина и указала вниз по улице. Арон увидел, как в самом конце улицы его собственность уезжает прочь и сворачивает за угол.
— Вы знаете этого человека? — спросил Арон.
Женщина до неприятного близко подошла к нему и шепнула, что это был один русский, она точно видела. Сказав это, она торопливо удалилась, словно не желала, чтоб ее впутали в эту досадную историю. Однако Арон догнал ее и преградил дорогу, женщина хотела обойти его и двигаться дальше. Она сказала:
— Отстаньте от меня. Я ничего не видела.
— А где здесь русская комендатура?
— Вы никак хотите туда идти?
— А почему бы и нет?
Женщина явно не желала отвечать на его вопросы, она просто-напросто ушла. И даже не ушла, а почти убежала и лишь один раз оглянулась на этого пугающе наивного человека, причем в глазах у нее, как полагает Арон, был страх перед Сибирью. Пришлось ему спрашивать дорогу к комендатуре у других прохожих. И пока он одолевал это довольно небольшое расстояние, в голове у него все кипело от злости. Он думал, что, если они хотят поквитаться, ради Бога, пусть, они имеют на это право, но уж никак не за мой счет. Часовой у входа заставил его предъявить документы. Арон возбужденно попросил, чтоб ему дали поговорить с их начальником, причем попросил по-русски. Часовой кликнул на подмогу второго солдата. Второй отвел Арона в пустую комнату и велел подождать. Ожидание растянулось более чем на полчаса. За это время Арон немного поостыл и начал прикидывать, что он скажет этому начальнику, если, конечно, увидит его. С юридической точки зрения шансы его были крайне малы. Его наверняка спросят, с чего он взял, что похитителем был именно солдат Красной Армии. А он может лишь привести слова женщины, которая успела за это время бесследно исчезнуть, и больше никаких свидетелей у него нет. Вскоре он пришел к выводу, что его затея едва ли увенчается успехом и что разумнее было бы вообще отсюда улетучиться и занести велосипед в список потерь. Однако солдат, который привел его, снова заглянул в комнату и указал Арону на лестницу. Арон спросил:
— Вы куда меня ведете? К начальнику?
— К заместителю, — ответил солдат. И хотя Арон спрашивал по-русски, тот угрюмо ответил по-немецки, словно не желал вести доверительные беседы с первым встречным.
Заместитель оказался усатым мужчиной неопределенного возраста, в чинах Арон не разбирался, во всяком случае, это был офицер. Он указал на свободный стул перед письменным столом. Когда Арон сел, он сразу же спросил:
— А где вы изучали наш язык?
Арон ответил на его вопрос, причем был вынужден — хоть и неохотно — немного рассказать о своей биографии, и рассказ этот оказался весьма подробным. Он решил, что в его случае это пойдет только на пользу, если заместитель сперва узнает, с кем имеет дело. После того как на вопрос был дан вполне подробный ответ, Арон намеревался перейти к своему делу, но его перебили. Офицер спросил:
— А почему вы не работаете у нас?
Неожиданный поворот разговора показался Арону неприятным, он заподозрил какие-то намерения по части тайной службы. Поэтому он ответил:
— Не могу себе представить, кем я мог бы у вас работать.
— Переводчиком, кем же еще, — отвечал офицер, — переводчики для нас очень важные люди, они помогают нам справляться с трудностями в работе с населением. Трудностей у нас полно, а вот переводчиков не хватает.
— Все-таки выслушайте сперва, зачем я вообще к вам пришел.
— Все по порядку, все по порядку, — отвечал офицер, — вы сейчас где трудитесь?
— Я работаю в торговле.
— Черный рынок?
— Да, — ответил Арон.
Офицер ухмыльнулся — первое движение, замеченное на его лице; может, его удивила неожиданная откровенность собеседника. Он отодрал полоску бумаги от лежавшей перед ним газеты и, свернув самокрутку, предложил и Арону сделать то же самое, но Арон курил собственные сигареты, американские.
— Возможно, мы не сумеем обеспечить вам такой же доход, какой вы имеете сейчас, но взамен того — постоянное место службы. Уж за это я ручаюсь.
Шутка Арону понравилась, и он ответил:
— Это невозможно хотя бы по той простой причине, что я живу в центре Берлина, а одолевать каждый день тридцать километров сюда и тридцать обратно — это я не осилю.
— А вы живете в нашем секторе?
— Да.
— Я исхожу не из личных интересов. В Берлине переводчики нужны не меньше, чем здесь. Я дам вам письмо, с ним вы можете обратиться в любое из наших учреждений.
Арон лишь пожал плечами и сделал вид, что колеблется, он боялся, что его решительный отказ затруднит решение дела, из-за которого он, собственно, и пришел.
— Хорошо, я подумаю.
— Вот и ладно. А теперь займемся вашим делом.
Арон объяснил все, что мог объяснить. Он привел все данные, по его же словам, крайне скупые. Офицер взял бумагу и карандаш и спросил имя и адрес той женщины. Спросил, хотя Арон только что подробно объяснил ему, при каких обстоятельствах она исчезла. Поэтому Арон встал и сказал:
— Извините за беспокойство, будем считать вопрос решенным.
— Вы лучше сядьте.
Арон не стал садиться, он ждал нравоучений, и офицер действительно спросил у него:
— А вы понимаете, чего вы от меня требуете?
— Да, — отвечал Арон, — я требую велосипед.
— А как прикажете его искать?
— Вот это уже не моя проблема.
Офицер задумчиво надул щеки, покрутил усы и, едва докурив первую, свернул вторую самокрутку. Арон сел снова, потому что не знал, как ему быть.
— А для вас это и в самом деле большая потеря?
— А воров следует наказывать лишь в том случае, когда для обворованного это большая потеря?
И опять неизвестно, как быть дальше. Офицер нехотя сказал:
— Раз вы на этом настаиваете, я дам вам еще одно письмо. Может, на нашем складе в Берлине вам смогут подобрать другой велосипед. Согласны?
Судя по всему, офицер считал письма универсальным средством, своего рода джокером на все случаи жизни. Арон говорит, что вдруг почувствовал жалость к усатому офицеру. Тот показался ему трогательно-беспомощным. Однако он все же сказал, что здесь явно какое-то недоразумение: ему нужен не вообще велосипед и не возмещение убытков, он хочет вернуть собственный, прежний, и чтобы наказали вора. Впрочем, судя по всему, шансов на успех было мало, и Арон это понимал. По его словам, русские не могли из-за такого пустяка предпринимать операцию чуть ли не государственного масштаба: обшарить все казармы, проверить каждый велосипед, вдобавок у него появились сомнения: а откуда ему известно, что эта женщина не соврала? Или что она не ошиблась? Известны удивительные истории ошибок так называемых очевидцев.
Он сказал:
— Не надо больше об этом. Будем считать, что вопрос закрыт.
Офицер взглянул на него с явным облегчением, а на прощание напомнил о своем предложении и сказал, что готов написать письмо.
— Только, пожалуйста, не думайте слишком уж долго. Для нас переводчик это больше, чем просто переводчик.
* * *
Когда Арон добрался до детского дома, пешком, на него обрушилось множество новостей. Марка он застал не в комнате, а в парке, первый раз, без всякого сопровождения, — в парке. Арон сразу углядел его сквозь ворота, в зеленом пальтишке, и несколько минут наблюдал за сыном. Марк не играл с другими детьми в мяч среди деревьев, он ходил на своих неокрепших ногах от дома до стены, туда и обратно, туда и обратно. Сначала Арон удивился, он даже хотел подойти к мальчику и спросить, что с ним случилось. Но вскоре стало ясно, что Марк действует по какому-то определенному плану, что он занимается своего рода тренировкой. Несколько раз, давая себе минуту отдыха, он бросал взгляд на остальных ребятишек, но не с завистью, а скорее с досадой. Это были взгляды человека, которому приходится выполнять тяжелую работу и который, вполне естественно, сердится, если остальные у него перед глазами занимаются игрой. Лишь когда мальчик, устав, сел наконец на скамью, Арон подошел к нему и поцеловал. Марк спросил:
— А ты видел, как здорово я хожу?
— Да.
— В комнате лежит письмо для тебя.
— Что за письмо?
Марк загадочно улыбнулся, он явно знал содержание письма, и оно его радовало. Арону же он сказал:
— Сходи, почитай.
— Лучше сам скажи.
— Ты можешь меня забрать, — сказал Марк.
Арон помчался в дом, на подушке лежало письмо от врача. В письме врач сообщал, что не видит больше причин держать Марка в детском доме. Более того, теперь ребенку требуется нормальная домашняя обстановка. Если ему дозволено будет дать некий совет, то он рекомендует Арону прямо с этого дня обращаться с Марком как с вполне здоровым ребенком, дабы не пробуждать в нем мысль, что он чем-то отличается от других детей. Ибо если отвлечься от случайных обстоятельств его прошлого, он и в самом деле ничем не отличается. Арон вытер слезы и поспешил обратно к Марку, который все еще отдыхал, сидя на скамье. Арон сказал:
— Все верно, сегодня я возьму тебя с собой.
— Ты рад? — спросил Марк.
Этот вопрос, как рассказывает мне Арон, чрезвычайно его растрогал. До этой минуты он был твердо убежден, что возвращение домой Марк считал только своей собственной радостью. А сейчас все выглядело так, будто Марк радуется предстоящей выписке прежде всего из-за Арона, словно он и тренировался-то специально ради него.
— Да еще как рад, — отвечал Арон, — а откуда ты знал, что написано в письме?
— Это мне Ирма сказала.
— А кто такая эта Ирма?
— Ты что, Ирму не знаешь?
Марк выглядел очень удивленным, имя Ирма представлялось ему самым главным из всех имен, а его собственный, его всеведущий отец, не знает, кто такая Ирма!
— Ирма — это ведь здешняя медсестра.
Он повел Арона за собой в дом, прошел в свою комнату, потом в другую и постучал. Арон тем временем ловил себя на нелепых мыслях: мальчик ходит как обычный человек, стучит в дверь как обычный человек. Марк спросил у немолодой сестры, здесь ли Ирма.
— Нет, она уже ушла.
— А когда она вернется?
— Она ничего не говорила. Должно быть, вечером.
— Я сегодня его забираю, — сообщил Арон.
— То-то малыш будет рад, — равнодушно сказала сестра.
— А с врачом сейчас можно поговорить?
— Его тоже нет.
— Передайте ему, пожалуйста, что я еще раз приду.
В спальне Арон сказал Марку:
— Тебе надо бы попрощаться с друзьями.
— У меня нет друзей.
Арон открыл тумбочку Марка и вынул из нее все вещи. И вдруг Марк начал плакать. Он повернулся лицом к стене и стал вытирать ладонью глаза, но скоро перестал стесняться своих слез. Кое-кто из детей подошел поближе, они смотрели будто в цирке, а ушли лишь тогда, когда Арон прикрикнул на них. Потом он развернул носовой платок и сказал первое, что пришло в голову.
— Расскажи мне что-нибудь про Ирму.
И тут он догадался, почему плачет Марк. Мальчик начал описывать — хотя поначалу ему очень мешали слезы — некое неземное существо. Красивая, умная, добрая, самоотверженная, примерно в таком духе. Арон не мог понять, почему сын до сих пор не рассказывал ему об этом сокровище. Если верить тому, что говорил Марк, то Ирма заботилась о нем в десять раз больше, в сто раз любовнее, чем можно было ожидать от медицинской сестры. Она читала ему вслух книги, и те, что приносил Арон, и другие тоже, она знала ответ на любой вопрос, она гуляла с Марком по окрестностям, чтобы он мог увидеть мир и за оградой парка. Один раз она даже вылепила для него человека из снега, вылепила снеговика. Вот какая она была, эта Ирма.
— А с другими детьми она тоже так возилась? — спросил Арон.
— Нет, только со мной, — ответил Марк. Это прозвучало так, будто он хотел сказать: вот то-то и оно. Причем сказать с гордостью.
— А еду она тебе приносила?
Марк ответил, что он иногда угощал ее шоколадом, но она ни разу не взяла у него ни кусочка, словно это служило окончательным доказательством Ирминой исключительности. Потом он добавил:
— А иногда мы разговаривали про тебя.
— Про меня?
— Ну, она спрашивала, а я рассказывал.
— Что рассказывал?
— Как ты в тот раз выздоровел.
— А еще что?
— Больше не помню.
* * *
Когда Марк сказал, что они говорили и о нем, Арону пришло в голову — это он говорит мне сейчас, — будто заботы Ирмы были адресованы не столько сыну, сколько ему самому и что Ирма отвела Марку в этой истории роль связующего звена между ними.
— Ты ведь слышал, что я перетаскал в детский дом горы пакетов. Так почему бы ей не заинтересоваться таким отцом? А что матери у него нет, он, без сомнения, тоже ей сказал. Не пойми меня превратно, я вовсе не утверждаю, что все было именно так, но ведь мое предположение вполне логично, не правда ли?
— Совсем не логично.
— Это почему же?
— Тогда как ты объяснишь, что она до самого последнего дня не попыталась с тобой познакомиться? Уж случаев-то для этого было предостаточно.
— А вдруг она пыталась, а я ничего не заметил?
— Оч-чень остроумно. Кончится тем, что ты еще начнешь утверждать, будто ее сдержанность была признаком изысканной хитрости.
Арон отвечает мне улыбкой, словно именно так оно и было, и тем не менее предпочитает не сразу отвечать на мой провокационный вопрос, предоставив говорить фактам.
* * *
Переезд Марка повлек за собой изменения, которые оказались гораздо затруднительней, чем Арон предполагал вначале. Самое главное заключалось в том, что отныне Марк каждый день присутствовал в доме все двадцать четыре часа.
Так же, как в свое время Арону пришлось мало-помалу привыкать к этой квартире и Марку, а к этому прибавлялось то обстоятельство, что большинство предметов в квартире были ему не только чужды, то есть непривычны, но и вообще незнакомы. Так, например, он до сих пор в жизни не видел секретера, не слышал радио, и даже первое кресло-качалка в его жизни стало предметом ежедневных тренировок.
Прежняя гостиная была отдана Марку, Арон же поселился в спальне. По счастью, из каждой комнаты был свой выход в переднюю. Но ни разу он не брал Марка к себе, в двухспальную постель. Он, по его словам, с радостью взял бы мальчика, но вовремя вспомнил, как сам, еще будучи ребенком, однажды целую неделю спал в постели у матери, покуда его отец ездил по делам, и какая из этого последовала трагедия, когда отец вернулся домой.
На его работе присутствие Марка никак не отразилось. Арон мог выполнять ее по вечерам или днем, когда Марк спал после обеда, но зато ухудшились его отношения с Оствальдом. По привычке Оствальд приходил к нему, как и прежде, в любое время дня, садился, заводил разговор и не обращал на Марка ни малейшего внимания. Не то чтобы он игнорировал присутствие мальчика, просто он сводил общение с ним до необходимого минимума, как бы не желая казаться невежливым. Оствальд относился к детям равнодушно, говорит мне Арон, он ясно дал понять, что причины его визитов никак не связаны с Марком. С другой стороны, и сам Марк не был настырным ребенком, скорей уж сдержанным и робким. Он явно чувствовал отчужденность Оствальда, как полагает Арон. Во всяком случае, едва появлялся Оствальд, Марк уходил в свою комнату, где играл либо глядел в окно. Оставшись вдвоем с Ароном, Оствальд пытался вести себя как всегда, но у Арона была нечистая совесть, и мыслями он находился в соседней комнате. Он смотрел как-то мимо Оствальда и пил гораздо меньше обычного. Он не желал, чтобы мальчик увидел его пьяным. Оствальд сказал: «Лучше всего будет, если вы наймете какую-нибудь приходящую женщину. Ведь это вам по средствам».
Арон же, хотя и согласился поискать домоправительницу, несколько недель ничего не предпринимал для этого. Оствальд не торопил его, он вообще ничего не говорил дважды, однако его поведение вскоре заметно изменилось. Если до сих пор увлекательность их встреч можно было приписать единственно живости его характера, то теперь он сделался крайне немногословен. Из-за чего у Арона сложилось впечатление, что раньше он приходил только ради выпивки, а сам Оствальд ничего не делал, чтобы его в этом разуверить. Он пил с поспешностью, чтобы как можно скорей достичь желаемого состояния и не затягивать без надобности свой визит. Потом он начал приходить реже, а под конец и вовсе перестал приходить.
Несколько дней Арон нимало от этого не страдал, он даже испытывал известное облегчение. Коньяк вернулся в шкафчик, Арон занимался Марком и был хорошим отцом, пока это новое состояние не показалось ему жертвой, которую он приносит сыну. Он снова начал тосковать по Оствальду, он думал, что Оствальд хочет наказать его долгим отсутствием.
— Наказать? За что же?
— Ну, его отсутствие могло свидетельствовать об известной ревности.
— Ревности к Марку?
— Да, я так думаю.
— А зачем он был уж так тебе нужен? Неужели тебе доставляло удовольствие глядеть, как он пьет?
— Ну, так было лишь в последние дни, а раньше нет.
— А что тебя раньше в нем привлекало?
Уже приподняв руку над столом, чтобы отмахнуться от моего вопроса, Арон вдруг изъявляет готовность назвать кой-какие причины: Оствальд был умный человек, Оствальд был оригинальный человек, это значит, с ним было весело и интересно. Со временем у Арона возникло чувство, что он нужен Оствальду отнюдь не ради коньяка и что, следовательно, за уверенными словами Оствальда скрывался обделенный радостью человек. В известной степени Оствальд походил на него, прошлое в равной мере нанесло им непоправимый ущерб. А главное, говорит Арон, Оствальд был выше любых подозрений.
* * *
Арон всячески старался, чтобы Марк не почувствовал его огорчения, но это становилось все трудней и трудней. Как-то раз он взял мальчика за руку и отправился с ним к Оствальду. Обычно Арон использовал их совместные прогулки, чтобы объяснять Марку окружающий мир, порой ко взаимному неудовольствию, но объяснять было необходимо, например, вывески очень годились для первых уроков чтения. Но на сей раз Арон молчал и мысленно готовился к встрече с Оствальдом. У него было запланировано своего рода примирение, которое могло и не состояться, потому что ссоры-то, собственно, никакой не было, было лишь растущее отчуждение, вызванное новыми обстоятельствами, а уж их-то нельзя устранить никакими, даже самыми благожелательными, словами. Соответственно и визит Арона выглядел бы не более как жестом, между ними не стояло ничего, что можно устранить даже самым доброжелательным разговором.
Свернув на улицу, где жил Оствальд, он вдруг испугался, как бы именно его сегодняшний визит не привел к настоящей ссоре. Про себя он знал, что способен на холерические взрывы и что самые добрые намерения едва ли способны этому воспрепятствовать. В конце концов, сказал он себе, холерик не выбирает, когда именно ему переходить на крик, а когда нет. К примеру, если Оствальд будет заноситься, он вполне может сорваться на крик. И упрекнуть Оствальда, что тот лишь затем и приходил, чтобы задаром напиться, все же остальное играло лишь роль предлога. Он уже представлял себе, какое у него будет настроение, когда Оствальд скажет: «Именно так оно все и было».
Но Оствальда дома не оказалось, а у Арона не нашлось бумажки, на которой можно было написать несколько слов и опустить ее в почтовый ящик. Он с удовольствием дал бы Оствальду знать о своем приходе, но не имел при себе ничего такого, что напомнило бы о нем Оствальду. Ну, в лучшем случае он мог опустить в ящик какую-нибудь банкноту, говорит Арон, но при сложившихся отношениях это было бы нехорошо. Постучал он в соседскую дверь — и тоже зря.
На обратном пути он терзался мыслью, что Оствальд увидел его в окно и потому не открыл дверь. Он даже подумывал о том, чтобы вернуться туда, но тут Марк сказал, что у него болят ноги. Арон взял мальчика на руки. Люди оборачивались, а больше всего ухмылялись дети, потому что в этом возрасте их давно уже никто не носил на руках. Арон снова начал свои объяснения, но Марк не хотел никаких объяснений, он стал говорить о сестре Ирме. Это случалось уже не первый раз, он попросил у Арона разрешения навестить Ирму в детском доме либо, по крайней мере, написать ей письмо. Если бы он умел писать, так сказал Марк, он бы непременно ей написал, а сестра Ирма наверняка бы ему ответила.
— Скоро у тебя день рожденья, — сказал Арон, — и мы обязательно съездим туда.
Марк спросил у него, что это такое «день рожденья». Арон до сих пор не переставал удивляться подобным вопросам. Он разъяснил Марку причину и смысл дней рожденья и не забыл при этом рассказать о важной роли, которую в такой день играют подарки. Он сказал:
— Ко дню рожденья человек может пожелать себе что-нибудь хорошее, и, если ему повезет, он получит в подарок это хорошее.
— А день рожденья бывает у каждого человека?
— У каждого.
— У тебя тоже?
— Конечно.
— А ты можешь что-нибудь себе пожелать?
— Да.
— От кого?
— От тебя, — отвечал Арон, — от кого ж еще?
Он заметил, что после этого ответа вместе с радостью предвкушения в жизнь Марка, судя по всему, вошла и забота.
* * *
Время от времени к нему наведывался Кеник и предлагал свою помощь; с тех пор как здесь поселился Марк, он делал это все чаще. Арон принимал его помощь с благодарностью. Кеник стал в ту пору для него просто необходим. Так, например, Арону ни за что не пришло бы в голову оставить Марка одного больше чем на пятнадцать минут, то есть от силы на то время, за которое можно сбегать за покупками. Всякий раз, когда ему надо было уйти надолго, он брал Марка с собой или договаривался с Кеником. Порой такие меры предосторожности казались чрезмерными даже ему самому, и однако же он упорно брал Марка с собой либо вызывал Кеника.
На вопрос Арона, как он может рассчитаться с ним за все его труды, Кеник отвечал: «Да будет тебе! Ты и так достаточно для меня сделал».
* * *
С каждым днем он становился мне все симпатичнее, вот только я не знал, о чем с ним можно разговаривать. Лучше всего он чувствовал себя, когда стол был хорошо накрыт и когда он мог за этим столом говорить о том, как все было раньше. Необязательно про лагерь, просто о «раньше». Может, он считал, будто это «раньше» и составляло важнейшую часть его жизни. Только говорил он о нем так, что, на мой взгляд, это не имело никакого смысла. Прежние времена — это было одно, новые — другое, и между ними не существовало никаких мостов. Не пойми меня превратно, я вовсе не хочу этим сказать, что я стоил большего, нежели он. Просто я не знал, как мне с ним общаться. Я скучал. Один раз я даже подумал, что Кеник как по заказу создан для тех людей, которые находят оправдание своим предрассудкам против евреев. Зато с Марком он прекрасно ладил.
Когда подошел срок очередного месячного баланса и Арон заявился к Тенненбауму, тот встретил его чаем с печеньем. Трудно было не догадаться, что Тенненбаум хочет устранить малейшие следы разногласий между ними. Сразу, у дверей, он дружески положил руку на плечи Арона и провел его в ту комнату, где был накрыт стол. На ряды цифр, которые ему показал Арон, он почти не взглянул, бумаги же отложил в сторону, вероятно, затем, чтобы они не помешали задушевному чаепитию. При этом, однако, сказал, что конечно же все, как всегда, в полном порядке. Но Арон не хотел вот так, безо всякого, разделить мирное настроение Тенненбаума, эту непонятную сердечность. Он сказал:
— Мне кажется, вы скоро измените свое мнение.
— Боюсь, что не совсем вас понял.
— Лучше сперва проверить. Всего несколько недель назад вы сами занимались балансом. Что же с тех пор переменилось?
Тенненбаум, говорит Арон, поглядел на него как лань, с упреком в глазах, но и с пониманием, и спросил:
— Почему вы решили напомнить мне об этом?
— Потому, что сам вспомнил. Одно из двух: или вы беспокоитесь и тогда проверяете, или вы не беспокоитесь, тогда зачем об этом говорить?
— Вы правы, — с улыбкой отвечал Тенненбаум. — Но вы готовы, несмотря ни на что, выпить с грешником стакан чаю?
Покуда Тенненбаум наливал в стаканы заварку и кипяток, Арон раздумывал над вопросом, с чего это вдруг его начальник стал так приветлив. Может, Тенненбаум пытался за это время присмотреть себе нового бухгалтера, никого не нашел, отсюда и настроение его стало другим.
Они прихлебывали чай, а Тенненбаум тем временем готовил объяснение, Арон догадывался об этом по его виду. Он обдумывал фразы одну за другой, подыскивая наиболее удачные, потом наконец сказал:
— Честно говоря, господин Бланк, кое-что и в самом деле изменилось. Если вы помните, мы недавно говорили вовсе не о балансе, балансом я всегда был вполне доволен. Темой нашего краткого разговора был, если вы позволите мне это высокопарное выражение, ваш образ жизни.
— И он за это время изменился?
— Как я слышал, да.
— Вот это мне интересно.
— Я знаю, вы думаете, что меня это не касается, и тогда недвусмысленно дали мне это понять. Отчасти вы правы, отчасти же нет. Вы не можете отказать мне в желании заботиться о том, как живут мои сотрудники.
Слово «сотрудники», говорит Арон, было самым неприятным из всех, которые ему когда-либо доводилось слышать от Тенненбаума. В тот момент он почувствовал, что не задержится на этой работе. Вслух же спросил:
— Итак, в чем вы можете меня упрекнуть?
— Ни в чем, — сказал Тенненбаум, — напротив, я очень доволен вами. Я слышал, что после нашего памятного разговора вас больше не видели в «Гессенском погребке». Я рад, тем более что в некоторой степени это произошло не без моего, хоть и небольшого, участия.
— Вы правы, — согласился Арон, — в погребок я больше не хожу. Могу вам объяснить почему: я пришел к выводу, что пить дома гораздо приятнее.
Тенненбаум, однако, не поддавался на попытки испортить себе хорошее настроение. В тот день у него, казалось, были неисчерпаемые запасы этого настроения. Он сказал:
— Как ни старайтесь, а спорить я не стану. Так что, господин Бланк, лучше и не пробуйте.
Он протянул Арону вазу с печеньем и задал пикантный вопрос, не желает ли тот выпить чего-нибудь крепенького. Арон, разумеется, отказался. Без всякого перехода Тенненбаум заговорил вполне деловым тоном и сказал, что хватит вступлений, у него есть планы, которые он хотел бы обсудить с Ароном. После чего он разлил чай и произнес речь:
— Как вам, должно быть, известно, смысл каждого предприятия — его рост. Однако нашему предприятию поставлены определенные границы, ибо оно, как вам тоже, без сомнения, известно, не совсем легально и потому мы не имеем возможности расширяться, как нам бы хотелось. Я задумался о нашем будущем и пришел к выводу, что уж конечно нам нельзя оставаться на теперешнем уровне. Черный рынок — назовем это дитя без обиняков его настоящим именем — неизбежно должен быть ограничен. Даже если отвлечься от возможных репрессий, долгосрочные планы все равно нереальны, источники снабжения постоянно меняются, а сами мы зависим от тысячи случайностей как по части предложения, так и по части спроса. Спору нет, до сих пор мы неплохо справлялись с этими трудностями, но не век же так будет. Ибо в той же мере, в какой стабилизируется экономика, мы теряем почву под ногами. Вдобавок у меня и вообще душа не лежит к такого рода делам, уж признаюсь вам честно, на мой вкус, они слишком мелки. Поэтому я намерен в более или менее непродолжительном времени ликвидировать наше предприятие. По-моему, я вам когда-то рассказывал, что у меня есть неплохие связи с союзниками. Точнее говоря, я знаю четверых-пятерых, которым я оказал услуги и которые за это мне помогут, если только все удастся организовать. Короче, я подал заявление на выдачу мне торговой лицензии. Я хочу основать товарищество, которое будет заниматься экспортом и прежде всего импортом. По состоянию дел на сегодня можно рассчитывать, что через несколько недель я получу эту лицензию. Но мне не очень хотелось бы, получив ее, на этом остановиться, поэтому мной уже проделана определенная подготовка. Так, например, я приглядел кой-какие помещения для офиса, кой-какие складские, завел некоторые деловые связи, и, видит Бог, не из плохих. А чего я ищу сейчас, почему, собственно, и рассказываю вам все так подробно, это хороших людей. Как вы насчет того, чтобы стать у меня главным бухгалтером?
Арон слушал внимательно и даже с интересом, ибо при всей антипатии был уверен, что в деловых вопросах Тенненбаум наделен тонким чутьем . (Он пытается отыскать в шкафу статью, в которой несколько лет спустя была упомянута тенненбаумовская фирма. Ищет, но не может найти.) Тенненбаум сидел с выжидательным видом, как человек, рассчитывающий на благодарность, в крайнем случае — на восторженное одобрение. И поскольку Арон на удивление долго мешкал с ответом, спросил у него:
— У вас что, язык отнялся?
Арон вздохнул и покрутил свою чашку. Осторожность мешала ему сразу же сказать, что он не представляет себе свое будущее на такой службе. Сам Арон счел эту осторожность недостойной, ему даже стало стыдно, но он ничего не мог с собой поделать. У него, как он сам говорит, просто не хватило духу, чтобы тут же дать ответ, который самым решительным образом отразится на его жизни и жизни Марка в ближайшие годы. Разумеется, не слишком-то достойно ни о чем другом не думать, кроме как о жалованье, тут он не спорит, но, с другой стороны, нельзя же вовсе об этом не думать, особенно в такие смутные времена.
— Я вижу, — сказал Тенненбаум, — что вам нужно время. Можете хорошенько все обдумать, но не забывайте при этом, что я твердо на вас рассчитываю. Возможно, у вас есть какие-нибудь вопросы?
— Да, — сказал Арон, — есть. Что станет после ликвидации со всеми остальными?
— С какими остальными?
Арон перечислил имена, которые знал, сплошь сотрудники, среди них он назвал и Кеника. Тенненбаум снова улыбнулся, он явно счел его тревогу вполне понятной, но излишней.
— Любезнейший господин Бланк, я хочу еще раз обратить ваше внимание на существеннейшее различие между нашим прежним предприятием и тем, которое еще предстоит создать. До сих пор нам приходилось выкручиваться, теперь же все будет по-другому. Солидному торговому предприятию нужны специалисты. Личные симпатии здесь не должны играть никакой роли, требуются лишь знания и способности. Нам придется расстаться с большинством наших людей, но я не нахожу это таким уж трагичным. Во-первых, все эти люди до сих пор прекрасно зарабатывали и, следовательно, имели возможность кое-что отложить. Во-вторых же, в хозяйстве страны, которое мало-помалу налаживается, найдется место для каждого, кто желает работать. Так что, ради Бога, не считайте нас благотворительной организацией.
* * *
Дома Марк и Кеник играли в шашки. Кеник открыл Арону дверь и сказал:
— Для своих семи лет он играет на редкость хорошо. Говорю тебе, у него талант!
Войдя в комнату, Арон понял, о чем речь, и подождал конца партии. Кеник проиграл — не то из педагогических соображений, не то он и в самом деле плохо играл. Затем Марка отправили в его комнату; одержав победу, мальчик не стал спорить. Арон хотел в спокойной обстановке поговорить с Кеником. Он спросил:
— Слушай, а кто ты, собственно, по профессии?
Кеник явно не понял вопроса: ведь Арон и без того прекрасно знал, чем он, Кеник, занимается и на что живет. Арону пришлось уточнить:
— Я хочу спросить, на кого ты учился в молодости?
— На сапожника, — ответил Кеник.
— Кеник, — продолжал Арон, — тебе надо будет подыскать себе какое-нибудь другое занятие.
Это прозвучало более чем загадочно, Кеник даже спросил:
— Как же так? Разве я и сейчас не живу как король?
— Это ненадолго.
И Арон сообщил ему о планах Тенненбаума, о которых он только что услышал, и о грядущих переменах. По здравом рассуждении в солидной торговой фирме вряд ли найдется место для сапожника-профессионала. Кеник, внезапно лишившийся верного источника средств, сидел совершенно раздавленный. Он бормотал что-то себе под нос, чего Арон не мог разобрать, возможно, он проклинал Тенненбаума. Арон попытался его утешить, сказав, что, мол, нашему брату доводилось переживать и более страшные времена, но и сам почувствовал, как деревянно звучат его слова и как они все больше и больше портят настроение. Потом Кеник замолчал, и они начали собирать себе ужин.
На кухне Арон удивленно спросил:
— С чего это ты вдруг заулыбался?
— Разве я улыбаюсь?
— Ну, давай рассказывай.
— Ты знаешь, я решил переиграть, — начал Кеник.
— Переиграть?
Кеник снова улыбнулся, он еще возился у плиты, и прошло немало времени, прежде чем он, не глядя на Арона, заговорил срывающимся от смущения голосом. Оказывается, с момента освобождения из лагеря у него есть только одна мечта, может, и не такая уж экстраординарная, но что вообще-то в наши дни можно считать экстраординарным? Арон может смеяться над ним, но он сделал все, чтобы осуществить эту мечту, вот и служба у Тенненбаума для него, Кеника, была лишь частью этого плана.
— Можешь не продолжать, — перебил его Арон, — ты хочешь открыть собственное дело? Обувную мастерскую?
— Мастерскую, мастерскую, — жалостливо повторил Кеник. Потом он еще немного помялся, стоя у плиты, и признался, что мечтает о том, чтобы когда-нибудь, однажды, состоятельным человеком уехать в Палестину. Теперь, правда, положение изменилось. И он, Кеник, стоит перед выбором: то ли вообще отказаться от своей мечты, ибо как ему прикажете быстро сколотить состояние иначе, чем с помощью Тенненбаума, то ли отбросить известную часть необходимых условий, спору нет, часть важную, а именно словечко «состоятельный». Палестина все равно остается, вот только теперь он уедет туда не состоятельным человеком, а человеком с весьма скудными сбережениями, которых, будем надеяться, хватит на дальний путь. Сказав это, Кеник умолк, словно желая предоставить Арону время, чтобы тот понял всю глубину его слов.
За ужином Кеник спросил:
— А как обстоит дело с тобой?
— Ты хочешь спросить, собираюсь ли и я в Палестину?
Именно это Кеник и хотел спросить. Он отодвинул тарелку и принялся доказывать Арону, что в Земле Обетованной их ждет ничем не омраченное счастье, их — это Арона и Марка и его, Кеника. Они оба — спиной к спине, в стране отцов, где реки текут молоком и медом. Он объяснял Арону свою связь с традициями, свои взгляды, которых Арон никогда у него не замечал и которые поразили его, ибо за все время их знакомства он никогда их не высказывал. Он говорил о миллионах единомышленников, все выглядят, как мы с тобой, все рассуждают, как мы с тобой, все хранят спокойствие, и не настолько мы с тобой старые, чтоб нам совсем уж не стоило пускаться в такую дальнюю дорогу. И покуда он без устали подыскивал все новые и новые доводы в пользу отъезда, Арон про себя думал: он хочет уговорить меня, чтобы не быть там совсем одиноким. Кеник предавался мечтам, покуда Арон не сказал ему:
— Перестань, пожалуйста, все равно я никуда не поеду.
* * *
— Прежде чем ты продолжишь свой рассказ, ответь мне, пожалуйста, почему ты не хотел ехать в Палестину?
— Ты это серьезно?
— Да.
Арон мотает головой и с шумом выдыхает через нос, впрочем, я убежден, что он при всем желании не мог бы мне объяснить, что в моем вопросе такого уж удивительного. Он встает и включает стоящий в углу телевизор, словно решил заняться чем-нибудь другим, забыв предварительно выставить меня. Он стоит и молча ждет, пока телевизор нагреется, лицо его кажется мне задумчивым, он явно над чем-то посмеивается. Потом тихо, не отводя взгляд от все еще черного экрана, говорит:
— Я понимаю, почему ты так спрашиваешь. Ты ждешь признания. Ты хочешь услышать от меня такие слова: здесь моя родина, здесь я вырос, здесь, и нигде больше, я чувствую себя хорошо, вот почему я хочу и умереть здесь, и чтобы мой сын тоже здесь вырос.
Он глядит на меня, и его глаза спрашивают: «Ведь правильно?»
Потом добавляет:
— Давай лучше оставим открытым вопрос, как много значит для меня эта страна. Или, точнее, как много она значила для меня тогда, во время разговора с Кеником, ибо речь сейчас идет именно об этом. Если б я ее ненавидел, ты бы об этом не узнал, если б я ее любил, ты бы узнал и того меньше. Всякий раз, когда мне доводилось слушать человека, рассуждающего на эту тему, он казался мне смешным.
Телевизор начинает издавать звук, Арон шарит по всем программам, одна за другой, для него — ничего интересного. Тогда он выключает телевизор и снова возвращается к столу. Задумывается ненадолго, после чего говорит:
— Тебе, конечно, не следует принимать во внимание все, что ты слышал об Израиле за это время; не забывай, что с Кеником я говорил на эту тему еще в сорок шестом году. Он всей душой стремился в Палестину, а я не стремился, вот и все. Я и до этого ни одной секунды не думал о Палестине. Для меня это звучало так же, как если бы он спросил, не желаю ли я вместе с ним уехать в Австралию. Чего я не видел в этой Австралии?
* * *
— А когда Тенненбаум собирается закрываться? — спросил Кеник.
— Похоже, через несколько недель, — ответил Арон.
Страх за собственное существование явно уже не играл для Кеника никакой роли, он не стал больше уговаривать Арона и теперь был занят только собой, радуясь своему будущему. Кеник положил руку на плечо Арону и сказал:
— Слушай, Арон, настают бурные времена.
Под вечер, когда Кеник собрался уходить, Арон попросил его отложить начало бурных времен на послезавтра, потому что завтра он обязательно нужен здесь из-за Марка. Ему же, как сказал Арон, необходимо уладить некоторые срочные вопросы. Кеник согласился.
На другой день, когда Кеник пришел точно в назначенное время, Арон сел в поезд и отправился в пригород. Для начала он решил зайти в советскую комендатуру. Ему с трудом удалось объяснить часовому, кого он хочет видеть, потому что не знал фамилии усатого офицера. Наконец этого офицера нашли, и тот сразу же вспомнил Арона, хотя со времени их встречи прошло около трех месяцев. Арон сказал, что тщательно обдумал сделанное ему тогда предложение и только неблагоприятные обстоятельства помешали ему прийти раньше. Но теперь он готов стать переводчиком, если в этом до сих пор есть надобность. Офицер и это вспомнил, теперь оставалось только напомнить ему, что работа требуется непосредственно в Берлине. Офицер оторвал листок от своего блокнота, набросал несколько строчек и прихлопнул их печатью. Затем он вызвал солдата и приказал тому раздобыть где-нибудь в доме конверт.
После этого Арон отправился в детский дом. Погода была прекрасная, рассказывает он, свежая, весенняя зелень, и первый раз с тех пор, как у него украли велосипед, дорога не показалась ему длинной. В парке снова играли дети, Арон подождал, пока ему под ноги подкатится мяч, и послал его обратно. Потом он спросил, где находится кабинет врача.
Врач, одетый в пижаму, открыл ему и тотчас извинился за свой вид: у него было ночное дежурство. Потом он спросил, как поживает Марк и не случилось ли чего с мальчиком. Арон сказал, что Марк поживает отлично, сам же он пришел, хотя и с некоторым опозданием, чтобы поблагодарить за все, что они сделали для его сына, за уход и заботу врача и остального персонала. В качестве небольшого подарка он принес бутылку французского коньяка; сначала он хотел вручить деньги, но потом все же решил этого не делать. Он подумал, что деньги будут восприняты как своего рода чаевые и могут обидеть, коньяк же, в отличие от денег, вещь вполне нейтральная. Врач вел себя так, будто принесенный подарок никак не соответствует его малым заслугам, он делал все, что положено по долгу службы. Он заверил, что, если Арону когда-либо понадобится его помощь, в связи с Марком или просто так, тот всегда может на него рассчитывать. Арон сказал:
— И еще, господин доктор, здесь у вас работает медсестра Ирма. Я не знаю, кто она и как выглядит, но Марк целый день только о ней и говорит. Я был бы очень рад побеседовать с ней.
Врач натянул брюки, попросил Арона подождать и вышел. Немного спустя он вернулся, подвел Арона к окну и сказал, что белокурая женщина там, на скамейке, и есть сестра Ирма, которая ждет его.
— Или вы предпочли бы говорить здесь, в комнате?
— Нет, нет, так лучше.
Завидев приближавшегося Арона, сестра Ирма встала со скамьи и смущенно улыбнулась. Арон тоже был смущен, посредничество врача придало их встрече какую-то странную значимость. Далее Арон описывает сестру Ирму. (У него есть несколько ее фотографий. Ирма была среднего роста, как уже сказано выше, блондинка, и был ей в ту пору тридцать один год. Хорошая фигура, что видно на снимках, и на всех снимках она улыбается. Лицо производит приятное впечатление, большие глаза серо-зеленого цвета, как утверждает Арон, тонкий нос, справа на подбородке большое родимое пятно. Несколько смущают меня выщипанные брови, на всех без исключения снимках они выглядят так, будто выросли не сами по себе, а просто наведены карандашом для бровей. Словом, привлекательная женщина с неброской внешностью.) Арон решил, что при взаимном смущении лучше всего бойкое начало, и потому сказал:
— Меня зовут Арно Бланк.
— Я знаю.
Они сели на скамью, и наступила неизбежная долгая пауза. Арон достал из кармана сигареты, сестра Ирма, как выяснилось, не курит.
— Я пришел к вам, — сказал Арон, — потому что мой сын Марк не перестает восхищаться вами.
— Да, мы с ним немножко подружились, — ответила сестра Ирма, — и меня радует, что он до сих пор об этом не забыл.
Она посмотрела перед собой, туда, где росли деревья, это Арон помнит и сейчас, и лицо у нее стало при этом очень внимательное. Арон мог как следует ее разглядеть в профиль, несколько секунд он сравнивал ее с Паулой, потом отбросил это занятие как бессмысленное. Впечатление у него, я должен наконец это признать, было самое положительное. Несмотря на все сомнения, рассказы Марка про сестру Ирму не оставили его равнодушным, а кроме того, по его словам, он испытал облегчение, увидев, что она не какая-нибудь там уродина. И вдруг ему пришла в голову идея с помощью Ирмы одним ударом разрешить все свои личные проблемы. Он спросил:
— Вы не могли бы выполнить одну мою просьбу?
— Я слушаю.
Арону почудилось, будто в этом «слушаю» прозвучали предательские нотки, чрезмерное ожидание, вопрос-то был пустячный. И он рассказал о том, что пообещал Марку в день его рождения устроить встречу с сестрой Ирмой. Она ответила:
— Почему бы и нет? Если это можно как-то организовать, я охотно приеду.
Ответ Ирмы дал ему понять, что он был прав, ведь он-то всего лишь собирался вместе с Марком приехать к ней. А получается, что она готова приехать к ним сама, и уж тогда это ее дело, чего она ждет от своей поездки, а чего хочет он — это его дело. Они подсчитали на пальцах, что рождение Марка приходится на субботу, и у нее в этот день, если верить ее словам, нет дежурства. Арон подробно рассказал, как добраться до его квартиры, и добавил, что оба они, он и Марк, уже сегодня рады ее предстоящему визиту. Чисто случайно он поглядел в сторону дома и заметил, что, едва он поднял голову, человек, который стоял у открытого окна, отступил в глубь комнаты. Это мог быть только врач. Арон хотел попрощаться, но сестра Ирма спросила, нельзя ли ей немножко его проводить, у нее сейчас все равно свободное время.
— Буду очень рад.
По дороге к вокзалу Арон узнал, что она работает сестрой только с конца войны. А раньше ей хотелось стать пианисткой, но из этого ничего не получилось, потому что у ее родителей было слишком мало денег. Обучение музыке обошлось бы очень дорого, а талант у нее, как она с улыбкой призналась, был не настолько велик, чтобы ради него влезать в долги.
— А на что вы жили до войны?
— До замужества я давала уроки музыки.
— Вы замужем?
— Была. Муж у меня погиб.
Одна-единственная деталь чуть не сделала излишними все остальные слова, но раз погиб, значит, погиб. Арон спросил, у кого она живет, не у родственников ли. Ирма ответила: нет, она вполне независима и делит вместе с сослуживицей комнату в детском доме, а родители ее живут в Тюрингии. И тут Арон сказал:
— Выслушайте меня, я хочу сделать вам следующее предложение. Вам известно, что у меня есть сын. Матери у него нет, она погибла в войну. С тех пор как я забрал его из вашего дома, о нем никто не заботится, кроме меня, а этого слишком мало. С каждым днем я все отчетливей понимаю, что мне нужен кто-то, у кого окажется для него больше времени и больше терпения. До сих пор я не обзаводился никакой домоправительницей, потому что Марку будет мало толку от женщины, которая только и знает, что хлопотать по хозяйству. Теперь же я познакомился с вами, а главное, я знаю, какого мнения о вас Марк. Что бы вы сказали на предложение перебраться к нам?
Арон подумал, не стоит ли сразу уладить и финансовую сторону, но это показалось ему неуместным, а может, даже и оскорбительным.
Все совершилось так неожиданно, с такой молниеносной быстротой, что у него просто не нашлось времени спокойно обдумать детали. Вместо этого он сказал:
— Если вы откажетесь, я, конечно, не буду в претензии.
Сестра Ирма не стала торопиться с ответом, она шла и глядела прямо перед собой на дорогу. Арон говорит, что она вовсе не хотела заставить его потрепыхатъся, уж на это у него наметанный глаз, скорее, она сама была растеряна. Однако было видно, что он отнюдь не поставил ее в неловкое положение, а, напротив, чуть ли не исполнил ее мечту. И чем больше он рассчитывал на то, что она примет его предложение, тем более уместным казалось ему это затянувшееся молчание. Ему было бы в высшей степени неприятно, если б она сразу протянула руку и сказала: «Я согласна».
Ирма спросила:
— К какому числу я должна принять решение?
— К какому захотите, — ответил он, — других претендентов у меня нет.
— А можно я дам ответ, когда приеду на день рожденья к Марку?
— Это даже очень хорошо. Чтобы вы для начала поглядели, куда я намерен вас затащить.
Потом он сидел в пригородном поезде и был очень доволен результатом своей поездки. В самом начале встречи с сестрой Ирмой он не мог бы толком сказать, зачем он вообще вздумал с ней знакомиться. Все получилось само собой и практически без малейших усилий с его стороны.
* * *
Вот уже несколько минут я сижу за столом в гостиной, Арон прошел на кухню, чтобы принести чего-нибудь холодненького: день выдался душный. Я слышу, как позвякивают кубики льда. Арон приносит два высоких бокала с апельсиновым соком, садится напротив меня и опускает руки на колени, словно сейчас-то и начнется наша работа. Он спрашивает:
— Ну так на чем мы вчера остановились?
Я пью свой сок, потом говорю:
— Если ты на меня не слишком рассердишься, я с удовольствием прервал бы сегодняшнее заседание.
— Это почему? Что случилось? — удивляется Арон.
Истинная причина никакого отношения к делу не имеет, так, личные неприятности. Поэтому я отвечаю:
— Бывают такие дни, когда душа ни к чему не лежит.
— Да, мне это знакомо, — отвечает Арон. Но вдруг он бросает на меня удивленный взгляд и говорит: — А ты знаешь, что мне только что пришло в голову? Что ты на редкость уравновешенный тип. Если случается, что у кого-нибудь из нас ни к чему не лежит душа, то всякий раз это бываю я, а не ты. От чего это зависит?
Я пожимаю плечами:
— Понятия не имею. Зато у меня наверняка есть другие недостатки.
— Не пойми меня превратно, — говорит Арон, — но это необязательно преимущество.
Он закуривает сигарету, но после первой же затяжки начинает ужасно кашлять и гасит сигарету в пепельнице. Я спрашиваю у него, не желает ли он съездить на прогулку, я сегодня приехал на машине, и машина эта стоит перед самой дверью. Арон подходит к окну, слегка высовывается и спрашивает:
— Желтая, что ли?
— Да, — говорю я.
— Ну ладно, — говорит он так, словно на другой цвет он бы и не согласился.
Ветер, рвущийся в окно машины, делает духоту не такой невыносимой. Чтобы немножко освежиться, Арон высовывает руку в приоткрытое окно.
Водитель в машине, идущей следом, подает громкий сигнал, наверно, он думает, что человек не столь глубокого ума, как у него, поддался бы на этот обманный знак и решил, будто мы хотим повернуть направо. Арон убирает руку, а я сворачиваю направо. Определенной цели у меня нет, я только хочу ненадолго выбраться из города, но при виде первых же полей меня осеняет идея. Мы можем поехать к детскому дому Марка, хотя я не жду от этой поездки никаких откровений, да и откуда им взяться. Я просто думаю, что, прежде чем ехать куда глаза глядят, мы могли бы побывать в детском доме. Арону я пока ничего не говорю, не то он решит, будто я, еще сидя у него в комнате, придумал про детский дом. Направление я более или менее знаю. Когда мы подъедем к станции, я скорчу удивленную физиономию, и спрошу у него, не тот ли это самый вокзал. Он ответит «да» и сам тоже удивится, а вот тогда я скажу: «А ты не думаешь, что раз уж нас сюда занесло…»
Судя по всему, Арон чувствует себя вполне хорошо. Когда мы проехали еще несколько километров, он даже начал тихо насвистывать; я еще ни разу не слышал, как он свистит. Он явно не отличается большой музыкальностью; пусть я не знаю мелодию, которую он насвистывает, но в том, что он фальшивит, нет ни малейшего сомнения. Я спрашиваю, не стоит ли притормозить у какого-нибудь кафе-мороженого, он отрицательно мотает головой, но свистеть не перестает. Я не прочь бы узнать, с чего это он так развеселился.
Когда мелодия подходит к концу, он вдруг спрашивает:
— А куда это ты меня везешь?
— Гулять, — отвечаю я. — А ты что думал?
— Но у тебя ведь есть какая-то конкретная цель?
— Тогда ты знаешь больше, чем я.
— Ну и ладно.
Арон ловит по радио музыку, звучит русская народная песня. Он говорит, что у него появилось такое ощущение, будто я вдруг поехал в определенном направлении, словно приняв какое-то решение. Я отвечаю, что он ошибся, что уж конечно у меня не было никакой тайной цели и что, если ему так хочется, он может сам решить, куда нам ехать. Он еще раз повторяет те же слова:
— Ну и ладно.
Мы разъезжаем, пока день не подходит к концу, о доме Марка больше и мысли нет. Потом мы обедаем в деревенском трактире, и Арон требует, чтобы я позволил ему заплатить за нас обоих. Когда я высаживаю Арона у его дома, на дворе уже совсем темно. Он говорит:
— Это ты хорошо придумал.