Был конец осени, когда над Парижем уже не кружили яркие листья, когда город хлестали порывы холодного ветра, а крыши домов, в которых отражалось тусклое солнце, напоминали мутные слепые зеркала.

Рене таскался по урокам, как делал это в дни молодости, а Эмили с трудом спускалась по лестнице, чтобы дойти до ближайшей лавки или до зеленщицы, что торговала на углу.

В последние дни ею владела щемящая смесь тоски, досады и… предчувствия нового счастья.

Щадя отца, Эмили не вспоминала о Полинезии, по крайней мере, вслух. Она старалась убедить себя в том, что утраченного не вернешь и что надо думать о будущем.

Роды начались раньше, чем она предполагала. Рене был на уроке, а Эмили возвращалась из пекарни. Она уронила хлеб и, цепляясь руками за шаткие перила, кое-как поднялась наверх. По пути ей удалось заглянуть в каморку женщины, живущей ниже, и уговорить ее сходить за доктором Ромильи.

Едва стянув с себя верхнюю одежду, Эмили упала на кровать. От боли она непрерывно крутила головой и то зажмуривала, то открывала глаза. Она чувствовала, что изнемогает, ей чудилось, будто сама смерть вцепилась в нее своими костлявыми руками.

Эмили вспомнила слова отца Гюильмара: «Когда полинезийке приходит время рожать, она прячется в ближайших кустах и через несколько минут выходит оттуда с ребенком. А что будете делать вы?!»

Она в самом деле не знала, что ей делать, и была уверена в том, что ни за что не справится сама, без посторонней помощи. В конце концов, Эмили принялась кричать, но не затем, чтобы позвать на помощь, а потому, что больше не могла выносить этих нечеловеческих мук.

Послышались шаги, и на пороге появилась та самая женщина, соседка.

— Я сходила к доктору, сударыня, но его не оказалось дома. Служанка сказала, что когда он появится, она тут же пошлет его к вам.

— Пожалуйста, не уходите, — попросила Эмили и добавила: — Мне очень плохо.

Соседка с любопытством разглядывала чердак.

— Мне говорили, что здесь живет благородный, но обедневший господин с дочерью. Теперь я вижу, что это так: у вас столько книг!

В былые времена Эмили улыбнулась бы, услышав, что книги являются признаком благородства их владельца, но сейчас застонала от новой волны схваток.

Женщина подошла ближе.

— У вас такой огромный живот! Разве так должно быть?!

— Я не знаю, со мной такое впервые.

— А где ваш муж?

«У меня нет мужа», — хотела ответить Эмили, но вместо этого промолвила:

— Он далеко.

Соседка принялась расплетать ей волосы и развязывать тесемки на платье. Измученная болью, Эмили не мешала ей совершать эти бесполезные действия.

— Жительницы нашего квартала не зовут докторов, они обращаются к повитухам. Сейчас я попробую кого-нибудь отыскать.

— Не уходите! — повторила Эмили и попыталась протянуть руку, но та бессильно упала на кровать.

В какой-то миг она подумала, что умирает. Пронзившая ее, словно насквозь, боль внезапно отпустила, и одновременно Эмили почувствовала, как что-то навсегда покинуло ее плоть, отделилось, зажило собственной жизнью.

Соседка подхватила ребенка.

— Он живой! Дышит! Надо перевязать пуповину. Надеюсь, я смогу это сделать.

— Мальчик? — еле слышно прошептала Эмили.

— Да.

— Какой он?

— Необычный. Хорошенький. И, как мне кажется, очень сильный.

— Да, так и должно быть.

Едва Эмили собралась перевести дух и привести в порядок мысли, как ее внутренности вновь скрутило от боли. Ей казалось, будто их пилят тупой пилой. Она хотела закричать, но из горла вырвался только хрип, а потом молодая женщина потеряла сознание.

Открылась дверь, и на пороге появился доктор Ромильи. Сразу поняв, что что-то не так, он бросился к Эмили.

— Что с ней? — с любопытством и страхом спросила соседка.

— Она рожает.

— Но ведь она только что родила! Вот ребенок. Это я ей помогла.

— Значит, снова поможете. Будете делать то, что я вам скажу.

— А как же мальчик?

— С ним все в порядке?

— Кажется, да.

— Положите его на постель. О нем мы позаботимся потом.

Спустя час Рене Марен с трудом поднимался по скрипучей лестнице, волоча с собой книги. Ступив на площадку, откуда дверь вела на чердак, он столкнулся с доктором Ромильи.

— Поздравляю, мой друг, — сказал тот, — вы стали дедом.

От неожиданности Рене выронил книги, и они загрохотали по ступенькам.

— Благодарю вас! Внук или внучка?

Ромильи сделал паузу.

— Двойня. Мальчик и девочка. Я подоспел к рождению второго ребенка, а первого приняла ваша соседка.

— В Полинезии жену вождя, подарившего своему супругу двойню, почитают, как богиню Хину, мать всего сущего, стоящую над небом и землей, — пробормотал Рене.

Доктор округлил глаза.

— Что вы сказали?

— Так, ничего.

Одинокая свеча едва заметно трепетала в неподвижном, сыром и затхлом воздухе чердака. Два маленьких тельца лежали бок о бок, полные младенческой невинности, уютного тепла и трогательного неведения. Прекрасные, смуглые, здоровые дети с каплей солнечного огня в сердце и примесью морской соли в крови.

Рене вздохнул, и в этом вздохе слились радость и боль. Эти существа пришли в мир, где никогда не будут счастливыми и свободными.

Глаза Эмили блестели то ли от радости, то ли от слез.

— Как же мы проживем?

— Справимся, — ответил Рене, хотя и не был в этом уверен. — Как ты думаешь их назвать?

— Маноа и Ивеа.

Он посмотрел на дочь долгим взглядом.

— Ты понимаешь, что это невозможно. Детей надо окрестить.

— Мы можем крестить их под любыми именами, но звать я их буду именно так.

Рене присел на постель. Ему было горько думать о том, что его дочь будет страдать всю свою жизнь. Полинезия взяла ее в рабство и никогда не отпустит. Он много путешествовал и знал, как это бывает. Сперва, сам того не замечая, человек привязывается к прежде незнакомым местам органами чувств. Кажется, будто воздух очищает легкие, а солнце озаряет темные закоулки души. Вскоре путнику начинает чудиться, что именно здесь он способен обрести рай. А если к этому примешалась любовь… Неважно, имела ли она право на существование и казалась ли абсурдной окружающим, цивилизованным людям, парижанам, французам, бесконечно далеким от прекрасного, древнего, непостижимого мира Океании.

Атеа. Из любого человека можно сотворить идеал. Но рано или поздно все равно наступает прозрение. Однако, похоже, Эмили продолжала жить с завязанными глазами.

— Ты не сердишься на меня? — вдруг спросил Рене. — Ведь я приложил все усилия, чтобы увезти тебя из Полинезии.

У него были впалые щеки, покрасневшие глаза и изможденное лицо, и Эмили, не колеблясь, ответила:

— Ты здесь ни при чем. Это была судьба.

Пока дочь поправлялась, Рене взял на себя заботу о покупках. Кое-что за отдельную плату делала Жанна, та самая женщина-соседка, что приняла первенца Эмили.

Как почти все мыслители и мечтатели, Рене был рассеян и большую часть времени пребывал не во внешнем, а во внутреннем мире. Спустя неделю после появления на свет внуков (которых окрестили как Марселя и Иветту, хотя Эмили упорно называла их полинезийскими именами) он попал под колеса кареты и умер через два часа.

«Я прожил счастливую жизнь, потому что многое повидал», — такими были его последние слова.

Вспоминая лицо отца, на котором застыло странное умиротворенное выражение, Эмили думала о том, что Рене Марен всегда жил мечтами, многие из которых осуществились, но главная так и осталась недосягаемой. Он мог бы поделиться своими впечатлениями хотя бы с внуками, но смерть призвала его к себе.

Она много раз чувствовала, как рыдания подступают к горлу, но невероятным напряжением воли заставляла себя думать о чем-то постороннем. Пытаясь подавить скорбь, раздиравшую ее сердце, Эмили нагружала себя повседневными делами, заботами о детях, тем более что суровая действительность все сильнее сжимала ее в тисках.

Она осталась одна-одинешенька с двумя детьми, и у нее почти не было денег. Друзья ее отца организовали похороны Рене, но больше помочь ничем не смогли: многие из них сами переживали не лучшие времена. Они посоветовали Эмили обратиться в благотворительные учреждения, но там она сумела получить лишь какие-то крохи: в ту пору Париж был наводнен подобного рода просителями, тогда как пожертвования в пользу неимущих почти не поступали.

Оставался один выход: последовать совету покойного отца и отправиться в Лондон. Эмили продала старьевщику последнюю обстановку и раздала друзьям Рене его бесценные книги, думая о том, что после смерти человека все, что он хранил и берег, чем жил, зачастую не имеет ни значения, ни смысла. Самое главное он всегда и навечно уносит с собой.

Накануне затянувшегося отъезда (надо было получить паспорт и разрешение на пересечение границы), пересматривая свой скудный гардероб, Эмили наткнулась на выцветшее платье, которое было на ней, когда она причалила к берегам Хива-Оа, чтобы стать женой Атеа. Оно лежало в узле, который она собрала, навсегда покидая его хижину.

Прежде ей было слишком больно разбирать эти вещи, и она их не трогала. Теперь же, не сдержавшись, Эмили зарылась в платье лицом и словно бы ощутила головокружительный аромат лазурной морской воды, цветов, чьи лепестки алее и краше мантии древних царей, изумрудной зелени и палящего солнца. Несколько мгновений слабости — и она мужественно выпрямилась. То были лохмотья прошлого, обманчивая оболочка сна, то, с чем необходимо расстаться.

В тот миг, когда она расправляла платье, из складок ткани внезапно выпала жемчужина, голубовато-матовая, округлая, словно маленькая луна. Она казалась безупречной и словно излучала свет.

Эмили замерла. Откуда она взялась?! Это было непостижимо! Осторожно подняв жемчужину, она положила ее на ладонь. Что это было? Неожиданный пропуск в рай? Эмили не имела понятия, сколько стоит жемчуг и где его можно продать.

У нее ничего не осталось от человека, которого она любила, ничего, доказывающего, что он в самом деле существовал в ее жизни, кроме… детей и этой крохотной драгоценности. Поверят ли они ей, когда вырастут? Не лучше ли оставить жемчужину им?

Что бы подумал Атеа, если б узнал о рождении двойни? Что бы сказал, если б увидел ее сейчас?

Взяв небольшое зеркало, молодая женщина окинула себя испытующим взглядом. Она сильно похудела. Дети были спокойными и не доставляли много хлопот, но они много ели и буквально высасывали из нее соки. Тропический загар побледнел, ее щеки поблекли, но взор голубых глаз был полон лихорадочного блеска человека, в одиночку боровшегося за жизнь.

Эмили невольно усмехнулась. Даже если она отправит письмо на Нуку-Хива, скорее всего, оно потеряется в дороге. А если и нет, то передать его Атеа будет просто некому. Да и едва ли он сумел бы прочитать ее послание.

Она решила, что в первую очередь все-таки нужно попытаться отыскать мать. Марсель и Иветта (Маноа и Ивеа) были слишком малы для путешествия на другой конец света.

Прощание с Парижем было подернуто легкой грустью. Мостовые и тротуары покрывала мертвая листва, сбивавшаяся и скользившая под ногами, с неба сыпался унылый дождь. С некоторых пор Париж перестал быть ее городом, хотя Эмили не сомневалась в том, что вернется сюда хотя бы потому, что отныне здесь находилась могила Рене.

Поездка в Гавр выдалась тяжелой (дилижанс трясло, двойняшки не могли заснуть и плакали, а у Эмили затекли руки от двойного груза, и она не имела возможности ни успокоить детей, ни накормить), а вид залива просто удручал.

В Полинезии казалось, будто океанская ширь тает на горизонте, растворяется в необозримых далях, тогда как здесь море выглядело препятствием, стеной. Оно не манило и не звало, оно преграждало путь. Дул сильный ветер, а привкус соли на губах казался горьким. Низкие скалы были покрыты водой, водоросли извивались на камнях, словно змеи. При мысли о качке Эмили замутило, хотя прежде она хорошо переносила морские путешествия.

Молодая женщина потуже завязала ленты шляпки. Жемчужина была завернута в платок и засунута за корсаж. Как ни странно, эта маленькая драгоценность — таинственный талисман — придавала ей сил.

Эмили пожалела о том, что отец так мало рассказывал об Элизабет. Если ей удастся найти мать, они встретятся, как два чужих человека, и будут вынуждены искать пути к сближению. К тому же ей придется предстать перед Элизабет в невыгодном свете. Женщина, родившая детей без мужа (Эмили понимала, что в «цивилизованном» обществе ей придется молчать об Атеа до конца жизни), не имеющая ни гроша, ничему не обученная, кроме как читать, писать и… мечтать.

Корабль причалил к английским берегам ровно в полдень. Высоко в небе в туманной дымке парил сияющий диск, и по воде, словно тропинка, ведущая в неведомое будущее, золотилась едва заметная дорожка.

— Белые люди сильнее, чем мы. У нас нет того, что есть у них: такого оружия, таких кораблей. Сражаясь с ними, мы все время старались им подражать, но у нас ничего не вышло. Их оружие не служит нам так, как им, а наши пращи и копья и вовсе бессильны против их пушек.

— Сколько времени мы не нападаем, а убегаем!

— Надо сойти вниз, тем более, они обещают сохранить нам жизнь.

— Я спущусь к ним только одним способом, — сказал Атеа, выслушав своих воинов, и все сразу поняли, что он имеет в виду. — Я хочу умереть свободным.

Он по-прежнему держал в руках ружье, в котором давно не было патронов. Он отказывался расстаться с ним, возможно, потому, что это помогало ему сохранить уверенность в себе. Долгие дни оружие белых людей заменяло Атеа жезл вождя, но теперь и этому пришел конец.

Его люди были правы: из пусть не грозной, но ощутимой силы они превратились в преследуемых и гонимых. Полгода назад с Нуку-Хива прибыл особый отряд, который занимался только тем, что пытался поймать Атеа и его воинов, но лишь спустя пять месяцев им наконец удалось загнать кучку туземцев, возглавляемых арики, в небольшое ущелье, откуда не было выхода.

Сейчас пленники гор решали, что ответить на предложение европейцев сдаться без крови.

Белые победили — это было написано на лицах всех присутствующих, и только нечеловеческая гордость и неимоверное упрямство вождя мешало туземцам разомкнуть уста.

Уже понимая, чем все закончится, Атеа предпринял последнюю попытку:

— Вы хотите присоединиться к тем, кто променял свободу на побрякушки? Вы трусы?

— Мы не трусы, мы просто устали.

Они и впрямь выглядели исхудавшими, изможденными. Здесь, на высоте, можно было питаться только дикими плодами, да и тех было немного. Постепенно убежище превратилось в тюрьму, а свобода обернулась страданием.

— Хорошо, идите. Но я останусь.

Атеа смотрел на них в упор, но они отводили взгляды. Однако когда они покидали его, отвернулся он. Потом он видел сверху, как солдаты окружили пленных. Выбросив в пропасть ставшее бесполезным ружье, он оглядывал груду камней внизу, камней, готовых пронзить своими зубьями падающее тело.

После Атеа перевел взгляд на купавшуюся в зеленых волнах пышной растительности долину, на увитые изумрудными гирляндами скалы. Деревья ютились на каждом уступе, укоренялись в каждой трещине, на самых страшных отвесах. А над всем этим великолепием, будто купол гигантской беседки, распростерлись ослепительно синие небеса.

Его мир, который больше ему не принадлежал…

Атеа вздрогнул, услышав крик:

— А ты, арики? Уговор был такой: мы сохраняем вам жизнь, если спустятся все!

Кричал Морис Тайль, рядом с которым стояли солдаты и еще какой-то человек. То был Альберт Буавен, командир специального отряда, присланного с Нуку-Хива для поимки восставшего вождя.

Атеа шагнул к пропасти. Как и большинство полинезийцев, он не боялся смерти, ибо она являлась концом одной, но началом другой жизни. В вечном обновлении и круговороте вечности осуществляется связь между прошлым, настоящим и будущим. Умирая, человек уступает дорогу грядущим поколениям. Вместе с тем он сам продолжает жить в обществе душ своих предков. Самое главное, чтобы его смерть была достойной.

— Не нужно стрелять и тратить патроны. Я спрыгну! Вы увидите, как я полечу вниз и разобьюсь о камни!

— Нет, — прошипел Буавен, — губернатор мечтает его повесить — в назидание всем обитателям Маркизских островов. Пусть спускается, или мы казним его людей!

— Иди сюда! — едва сумел прокричать Морис, чувствуя, как что-то сжимает горло. — Ты нам нужен живым. Только в этом случае мы пощадим твоих воинов.

Потом повернулся к Буавену.

— Разве вы не хотели гибели Атеа? Зачем обрекать его на унижение и позор?

— Таково желание губернатора, — повторил Буавен. — Этот дикарь порядочно помотал нам нервы и должен получить по заслугам.

Прошло немного времени, и они увидели Атеа на тропинке. Он шел к ним.

Его походка не утратила своей царственности, он спускался, словно бог с небес. В нем чувствовалось непостоянство ветра и твердость камня, сохранялось ощущение неукротимости и жизненной цепкости.

Хотя сейчас таинственная сила Атеа напоминала глубоко спрятанный в ножны кинжал, ее воздействие испытали на себе и солдаты, и Буавен, и Морис Тайль.

Последний думал о том, насколько молодой полинезийский вождь отличается от европейцев, от всех, кого знал Тайль, от тех мужчин, которые не могли быть сильными без пистолетов, ружей, пушек и… денег. Воистину на них лежала печать оскудения. Внезапно ему стало неловко и стыдно.

— Чувствую, он опасен. Возьмите его на прицел, — приказал Буавен солдатам и обратился к Тайлю: — Почему он так смотрит?

— Он не может смотреть иначе. Он потомственный арики.

— Король без королевства.

— И все-таки король.

— Красивое животное, — произнес Буавен, разглядывая гладкую, напоминающую золотистый мрамор кожу и великолепное сложение Атеа. — Переведите ему, чтобы не делал глупостей. Я отпущу его людей, только когда он будет связан.

— Он прекрасно понимает и хорошо говорит по-французски.

— Неужели? А правда, что он сожительствовал с какой-то белой женщиной?

— Да. С француженкой. Он даже женился на ней по местным обычаям.

— Подумать только! Наверное, она была страшна, как смертный грех? — усмехнулся Буавен.

— Вовсе нет. Молодая красивая блондинка. Мне кажется, между ними существовало нечто большее, чем физическая связь.

— А вы романтик, капитан!

— Может, я и был бы им, если б не война, — коротко ответил Тайль.

Когда крепко связанного Атеа привели на берег, Буавен велел солдатам согнать туземцев на большую площадку: он хотел показать им плененного вождя.

— Вы рискуете, — заметил Тайль. — Увидев арики связанным, они могут поднять бунт.

— Ничего не случится. Они уже знают, что такое ружья и пушки. А жрецов и старейшин я прикормил побрякушками и обещаниями.

Морис считал это большой ошибкой, но он не мог возразить: Буавен был выше его по званию. Может статься, что туземцы ничего не простят и ничего не забудут и их затаенной мстительности не будет конца. Сегодня они окончательно поймут, что прежняя жизнь никогда не вернется.

Атеа пребывал в невозмутимом спокойствии, словно не видя и не слыша ничего вокруг. Он отгородился от мира, чтобы сохранить себя; в его презрительной гордости таилась все та же сила.

Тайль заметил стоящую поодаль Моану: она наблюдала за происходящим с холодным интересом стороннего наблюдателя.

Буавен обратился к островитянам:

— Этот человек сдался в плен. Он больше не вождь. Он едва не привел вас к гибели, тогда как мы покажем вам дорогу к новой жизни. Научим новой вере, познакомим с разными полезными вещами. Никто из вас не может сказать, что белые люди жестоки: мы восстановили деревню, мы не убили ни одного мирного жителя и даже пощадили тех, кто ушел в горы и пытался бороться с нами. Мы казним только этого человека, который явился причиной всех зол. С сегодняшнего дня вами будет править совет племени или другой вождь, которого вы изберете и который должен подчиняться нашему наместнику.

Он говорил еще долго. Туземцы молчали. Никто не осмеливался взглянуть на Атеа. Они выглядели глубоко подавленными. Племя было обезглавлено бесповоротно и навсегда, старые тропы затоптаны, древняя вера поставлена под угрозу.

На ночь опального вождя заперли в сарае под усиленной охраной солдат. Не доверяя веревкам, Буавен приказал сковать ноги и руки пленника цепями. Он пытался его допросить, но Атеа не удостоил европейца ни единым взглядом и не промолвил ни звука.

«Библейское небо», — думал Морис, глядя на кровавые и золотые полосы над головой. Вероятно, это один из последних закатов, который видит Атеа. Хотя этот человек доставил ему немало беспокойства, капитан не желал его смерти.

Когда он вошел в хижину, Моана сидела на полу, скрестив ноги, и терпеливо нанизывала на тонкое волокно тапы мелкие ракушки.

Заслышав шаги, она подняла голову, и Морис мигом утонул во взгляде ее бездонных черных глаз.

— Что будет с Атеа? — спросила она.

— Завтра его отвезут на Нуку-Хива. А там, вероятно, будут судить и повесят.

— Ты тоже поедешь?

— Да.

— Я отправлюсь с тобой.

Моана умела говорить так, что ей было трудно возразить.

— Зачем? — спросил Морис. — Ты хочешь присутствовать на казни?

— Да, — ответила девушка, но он почувствовал, что она думает о чем-то другом.

— Ты когда-нибудь видела, как вешают людей?

— Нет.

— Это будет малоприятное зрелище.

— Мне все равно. Я хочу быть там.

Капитан покачал головой.

Сколько раз он слышал о том, что души полинезийских женщин примитивны, что их чувства недостаточно развиты, что они столь же обворожительны, сколь и ничтожны, и что к ним можно испытывать лишь физическое влечение, без малейшей примеси сердечного восторга. Между тем в Моане таилось нечто настолько глубокое, что разгадать ее мысли и чувства не представлялось возможным.

«Женщина с диким сердцем», — сказал себе Морис. Он до сих пор не был уверен, что когда-нибудь ему удастся по-настоящему ее приручить.

Моана была особенной, ни на кого не похожей. С точки зрения общественной морали и религии, ее поведение считалось греховным, но полинезийку не терзало чувство вины. Похоже, ей было глубоко безразлично, женится ли он на ней или со временем бросит. И тем не менее что-то ее все-таки мучило.

Морис обнял свою вахине и крепко прижал к себе. Моана никогда не возражала против близости, ее тело всегда откликалось на то, что он делал, и это сводило француза с ума. С первой же ночи заниматься любовью для нее было также естественно, как дышать.

Но сегодня, лежа на ней и глубоко погружаясь в ее лоно, капитан думал не о шелке ее волос, не о крутизне бедер, не о сладости губ, а о скованном цепями вожде, ожидающем своей участи, которую он не мог назвать справедливой.