Великий аргентинец — испаноязычный прозаик Хулио Кортасар — о природе необычного, порой случающегося вокруг нас и в нас самих, писал так:

«Фантастическое — это нечто совсем простое. Оно вторгается в нашу повседневную жизнь… Это нечто совершенно исключительное, но в своих проявлениях оно не обязательно должно отличаться от окружающего нас мира. Фантастическое может случиться таким образом, что вокруг нас ничего с виду не изменится. Для меня фантастическое — это всего лишь указание на то, что где-то вне аристотелевских единств и трезвости нашего рационального мышления существует слаженно действующий механизм, который не поддается логическому осмыслению, но иногда, врываясь в нашу жизнь, дает себя почувствовать… Это в обычной ситуации причина вызывает следствие, и если создать аналогичные условия, то, исходя из этой же причины, можно добиться того же самого следствия. Но фантастическое происшествие бывает лишь раз, ибо оно соответствует только одному циклу „причина — следствие“, который ускользает от логики и сознания». [1]

Наверное, под этими словами поставили бы подписи многие испанские литераторы, даже если они — реалисты до мозга костей.

Мы, например, привычно говорим: Мигель де Сервантес — реалист, в его произведениях перед нами предстает самая доподлинная Испания XVI–XVII веков. Но в главной книге испанской литературы — в «Дон Кихоте» Сервантеса — в реальный мир властно вторгается мир, придуманный Рыцарем печального образа (или миры эти надо во фразе поменять местами?). В романе постоянно переплетаются двоящееся время и двоящееся пространство, двоящееся сознание и двоящиеся персонажи.

Да, Дон Кихот — безумец, но, как заметил Антонио Мачадо, это «ни в коей мере не мешает ему быть правым, не мешает убеждаться и — отдадим должное гению Сервантеса — убеждать в своем целостном понимании мира и жизни».

Вероятно, воссоздать целостную картину мира и можно, только если соединить два полюса: реальное и воображаемое, земное и небесное.

Волшебное, необычное, грезящееся является для испанцев, так сказать, частью «домашнего обихода». Оно оказывается столь же истинным, как и самая подлинная реальность. А возможно, и более истинным. Бог есть, если ты в Него веришь. И тут никаких доказательств не требуется. Доказательства нужны тогда, когда начинаешь сомневаться. Если автор верит в те чудеса, о которых он повествует (без мастерства и таланта, конечно, не обойтись), то и читатель ему верит. Границы между грезой и реальностью условны. Для людей искусства они зачастую и вовсе не существуют. В мистико-фантастических рассказах испанских писателей тональность повествования — при переходе от реального к сверхъестественному — не меняется.

Это характерно и для «Легенд» Густаво Адольфо Беккера (1836–1870), создателя мистической новеллы в испанской литературе Нового времени.

Как и другие романтики, Беккер не остался равнодушным к прошлому своей страны. Овеянное легендами, оно было для писателей-романтиков эпическим временем героических деяний и высоких страстей. Испанцам XIX века чрезвычайно повезло — им в наследство история оставила Реконкисту. И они воспользовались щедрым подарком сполна. Описывая бесстрашных рыцарей и прекрасных принцесс, авторы позапрошлого столетия поднимались над серыми буднями повседневности. А охотно верившие им читатели переживали «вторую действительность» как личную жизнь. «Над вымыслом слезами обольюсь» — это сказано Пушкиным отнюдь не ради красного словца. Успех романтическим литераторам в XIX веке был обеспечен полнейший. Беккер не стал исключением: его легенды пользовались у современников гораздо большей популярностью, чем его поэзия.

Любопытно отметить: в лирических стихах Беккера нет ничего мистического, потустороннего, «не поддающегося логическому осмыслению». Не сочинял он и стихотворных «преданий старины глубокой», как это делали, например, его собратья по перу Анхель де Сааведра, герцог де Ривас (1791–1865) и Хосе Соррилья (1817–1893). Поэзия Густаво Адольфо Беккера — лирический дневник влюбленного и страдающего человека, к тому же максимально сдержанного в проявлении чувств. В испанской литературе XIX века второго такого поэта, пожалуй, нет.

Вот, к примеру, одно небольшое, характерное для Беккера стихотворение:

В углу старинной залы полутемной, забытая хозяйкой молодой, давно безмолвная, стояла арфа в пыли густой. Подобно птицам, на ветвях уснувшим, в ней, в этой арфе, музыка спала и сколько раз ждала, чтобы на струны рука прекрасная легла. И я подумал: «Сколько раз мой гений, как мертвый, засыпал в моей груди и, словно Лазарь, ждал, чтобы раздался всесильный глас Христа: „Встань и иди!“».

Но когда он намеревался писать прозу, то не ждал минут вдохновения: начинал работать, и вдохновение являлось к нему само.

За свою короткую жизнь (Беккер умер в 34 года) он исходил едва ли не всю Испанию. Среди его легенд — андалусские, кастильские, каталонские, арагонские… И в каждой из них с любовью запечатлены приметы того или иного края, его характерные особенности, народные верования.

«Я — большой любитель послушать предания, особенно из уст деревенского люда», — признается автор в рассказе «Пещера мавританки». А во вдохновенном и сугубо личностном «Симфоническом интермеццо» Беккер восклицает — заклинает: «Народ был и всегда будет величайшим поэтом всех времен и народов. Никто лучше его не способен воплотить в своих созданиях размышления, верования, чаяния и чувства эпохи».

Писатель словно отходит в сторону: мол, я только скромный собиратель фольклора. Но он, конечно, лукавит. Да и может ли какой-либо литератор быть просто «переписчиком» чужих слов?!

Сообразуясь с собственными эстетическими взглядами, из огромного количества фольклорных произведений Беккер брал только те истории, в которых наиболее полно, по его мнению, отразилась душа народа и которые благодарно восприняла его, беккеровская, душа. Легенды не стилизовались «под народные» — в них явственно прослеживается авторский почерк. Обилие метафор и образов, красочность пейзажных зарисовок, музыкальность фраз, сложные синтаксические построения — все это особенности беккеровской прозы.

В творчестве Беккера присутствуют, разумеется, и литературные влияния.

«Если искать параллели в романтизме других европейских стран, то Беккер-прозаик ближе всего к немецким романтикам — к Гофману, Новалису, Людвигу Тику», — замечает русская переводчица и литературовед Наталия Ванханен.

От себя добавлю, что на его поэзию значительное влияние оказал Генрих Гейне. Беккер родился на юге Испании, в Севилье, но по материнской линии его предки — немцы (материнскую фамилию Густаво Адольфо сделал основной). Должно быть, генетическая память сыграла не последнюю роль в тяге испанского писателя к немецкой литературе. А отсюда в том числе и его постоянный интерес к Средневековью, к таинственным и мрачным историям.

В конце XIX века мистическая проза романтика Беккера пользовалась большой популярностью у русского читателя. В России первая его книга — «Избранные легенды» — вышла в 1895 году. Перевела беккеровские новеллы Екатерина Андреевна Бекетова (1855–1892), тетя Александра Блока по материнской линии. И в том, что испанская тема в произведениях творцов нашего Серебряного века появляется неоднократно, «повинен», в частности, и Густаво Адольфо Беккер со своими старинными и необычными для иностранца сказами…

Правда, заметим, что в период, когда творил Беккер, романтизм был уже «днем вчерашним» европейской литературы. И в легендах испанского писателя нет-нет да и проскользнет ирония (см., например, приводимую в нашей антологии новеллу «Христос над черепом»).

Новый, XX век начался для Испании весьма плачевно. В 1898 году страна потерпела сокрушительное поражение в испано-американской войне — последние заокеанские колонии были потеряны. Это поражение испанцы восприняли как национальную катастрофу. Причину трагедии пытались найти политики, экономисты, военные. Найти ее старалась и творческая интеллигенция Пиренейского полуострова. Пришедшие в литературу на рубеже веков прозаики и поэты объединились в «Поколение 1898 года», главой которого стал писатель и философ Мигель де Унамуно (1864–1936). Ему, в частности, принадлежит ставшая знаменитой фраза: «У меня болит Испания». Как и романтики, в поисках снадобий от тяжелой болезни литераторы «Поколения» обратились к прошлому своей страны, к народным преданиям и песням. Узнать прошлое означало для них понять настоящее и предвидеть будущее. Тем более что жаждали они узнать не официальную историю, а интраисторию (определение Унамуно) своего народа. Художественные открытия писателей этого поколения несомненны и общепризнаны — благодаря именно их творчеству первую треть XX столетия в Испании назвали вторым золотым веком литературы.

Одним из самых ярких и самобытных прозаиков «Поколения 1898 года» был Рамон дель Валье-Инклан (1869–1936). Известность его в Испании столь велика, что, когда произносят просто «дон Рамон», не добавляя при этом фамилии, все прекрасно понимают, о ком идет речь.

Валье-Инклан по национальности галисиец. Он принадлежал к старинному галисийскому роду, о чем не раз с гордостью говорил. Любовь к Галисии, к ее фольклору писатель унаследовал от родителей, мечтавших о возрождении своей родины и ее литературы. Галисия — историческая область на северо-западе Испании; страна крестьян и моряков — со своим бытом и языком, историей и культурой, обычаями и традициями, сильно отличающимися от кастильских. В кафедральном соборе галисийской столицы Сантьяго-де-Компостела хранятся мощи апостола Иакова, небесного покровителя Испании, — с давних пор туда тянутся вереницы паломников со всей католической Европы. Там, где есть моряки и паломники, обязательно будут рассказываться небылицы и мистические истории. В детстве Валье-Инклан наслушался великого множества всяческих легенд — и в родительском доме, и на ярмарках, и у монастырских стен. А став писателем, некоторые из них решил поведать миру. Здесь, правда, сразу же возникал вопрос: на каком языке писать — галисийском (родном с детства) или же испанском (государственном)? Рамон дель Валье-Инклан сделал выбор в пользу последнего.

«Историческая судьба Галисии оказалась неразрывно связанной с судьбой всей Испании. И эта связь должна была претвориться в культуре. Испанский язык, по мысли Валье-Инклана, должен был преодолеть отъединенность Галисии, сделать галисийскую ноту внятно звучащей в мелодии испанской культуры. Этническая индивидуальность народа, своеобразие его духовного склада только так могли получить общенациональное признание. И тот „образ“ Галисии, ее пейзажа, ее людей, ее человеческой атмосферы, который существует сейчас в сознании испанцев, внушен книгами Рамона дель Валье-Инклана», — подчеркивала литературовед Инна Тертерян (1933–1986).

Еще до Валье-Инклана выбор в пользу испанского языка сделала Эмилия Пардо Басан (1852–1921), также родившаяся в Галисии и также увлеченная ее фольклором. В большинстве произведений о Галисии (особенно в романах) Пардо Басан дает социально-реалистическую — объективную, насколько это возможно, — картину своей родины. За жизнью героев, коих она сотворила, писательница наблюдает как бы со стороны. А Валье-Инклан не отделяет себя от рассказчика и от героев, хотя язык его новелл отмечен индивидуальной авторской интонацией. Словесному чуду Валье-Инклана поистине можно только дивиться! «Реальность, сохраняя свои реальные, подчас страшные черты, превращается в сказочно прекрасный мир».

Но коль скоро Валье-Инклан — писатель XX столетия, в его «сказочно прекрасном мире» мы наблюдаем и скептическое недоверие к сказке. Насмешливый авторский прищур заметен почти во всех галисийских произведениях Рамона дель Валье-Инклана. Самоирония рассказчика легко прочитывается, например, в новелле «Страх». Правда, в ней угадывается и писательское желание мастерски рассказать о пережитом (или выдуманном) страхе. Напугать кого-либо Валье-Инклан даже в мыслях не держит — он хочет, чтобы читатель получил от прочитанного чисто эстетическое удовольствие.

Так же иронично относится к сказкам и упомянутая уже Эмилия Пардо Басан — к слову сказать, тоже представительница знатного рода. Из публикуемых в данной книге рассказов Пардо Басан обратим внимание на один — «Потрошитель из былых времен». В середине XIX века в Галисии произошло событие, своей абсурдностью потрясшее всю страну. В Альярисе, впервые в мировой судебной практике, осудили человека-оборотня, человека-волка. Убийца, на совести которого было девять невинных жертв, утверждал, что крови требовало его тело, принимавшее обличье хищного животного. Жир, который он снимал с убиенных, шел на продажу. Вероятно, только в такой стране, как Галисия, судьи могли серьезно отнестись к объяснениям подсудимого и вынести приговор на основании того, что человек совершил преступление, обратившись в волка. Писательница, конечно, скептически отнеслась к данной истории. В рассказе «Потрошитель…» она показывает, что же на самом деле заставляет ее соотечественников верить в подобные небылицы. И здесь отметим: сюжет о человеке-волке позже найдет отражение в произведениях других писателей, в частности современного галисийского автора Альфредо Конде и, в крайне необычной версии, немецкого прозаика Патрика Зюскинда.

Другой представитель «Поколения 1898 года» — Антонио Мачадо (1875–1939) — в своем «Доне Никто…» не только насмешлив, но и саркастичен. Это ощущается уже в самом названии: рядом с человеком-нулем — «Никто» — поставлено дворянское «дон».

Небольшое произведение Мачадо весьма необычно и интересно с литературной точки зрения. Прежде всего оно — мистификация (хотя и неспособная обмануть читателя). Автор пишет, «надев маску», — от имени придуманного им «апокрифического профессора» Хуана де Майрены. И этот, существующий лишь в мачадовском воображении, Майрена создает набросок пьесы о еще менее реальном доне Никто. В последней сценке возникает тема зеркал. «Литературные зеркала» зачастую уводят в бесконечность… Двойная (или даже тройная) не-реальность порождает новую реальность, существующую уже в воображении читателей. А читателей — бесчисленное множество, и каждый осмысливает прочитанное по-своему. Для себя он — соавтор уже написанного текста. Из наброска пьесы (то есть из произведения, принципиально незаконченного) он будет стараться сделать пьесу завершенную. Ну и так далее. В общем, с чистым сердцем можно сказать: в мачадовском наброске — будущий Борхес. Тот самый Хорхе Луис Борхес, который ныне признан одним из наиболее значительных прозаиков не только латиноамериканской, но и всей мировой литературы XX века.

В предисловии к сборнику рассказов испанских авторов я упомянул двух латиноамериканцев. Странного в данном случае ничего нет. Писатели Латинской Америки связаны с Испанией языком, на котором они говорят и пишут. Но я не упомянул главного латиноамериканского мага — колумбийца, Нобелевского лауреата Габриэля Гарсиа Маркеса. Спешу исправиться.

В одном из интервью, отвечая на вопрос, как он создавал роман «Сто лет одиночества», Гарсиа Маркес признался:

«Я сам не верил в то, что рассказывал. Я думаю, что писатель может рассказывать все что вздумается, но при условии, что он способен заставить людей поверить в это. А чтобы узнать, поверят тебе или нет, нужно прежде всего самому в это поверить… Я стал искать и искал до тех пор, пока не осознал, что самой правдоподобной будет манера, в которой моя бабушка рассказывала самые невероятные, самые фантастические вещи, рассказывала их совершенно естественным тоном»

Все, вероятно, так и было в действительности. К сказанному надо добавить вот что: бабушка Гарсиа Маркеса была родом из Галисии, из страны, где умеют рассказывать и слушать «самые невероятные, самые фантастические вещи».

Хочется надеяться, что истории, рассказанные на другом от России краю Европы и собранные в данной книге, окажутся интересными и для нынешнего русского читателя. И он поверит в чужие фантазии.

Или правильнее сказать: фактазии?