Конец лета, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт

Он не мог ощутить подушку.

Сорвил лежал в постели — просторной, вырезанной в украшенном изображениями камне — и всё же не мог ощутить подушку.

Однако, в покои его проникал солнечный свет, бледный в подобных глубинах… и дуновение прохладного, свежего воздуха.

Они находились в Пчёльнике, понял он, самом высоком из чертогов Иштеребинта. Отбросив в сторону тонкие как паутина одеяла, он подвинулся к краю постели, и поднял руки к гладкому шлему, который, как он прекрасно знал, оставался на месте — но тело умеет надеяться само по себе. Увы, Амиолас, как и прежде полностью охватывал его голову.

Взгляд прикрытых шлемом глаз, тем не менее, проникал в самые тёмные уголки комнаты, а лившийся из шахты в потолке яркий свет слепил его. Постель располагалась в приподнятом на три ступеньки углу тесного библиотечного помещения, занятого полками с кодексами и железными стеллажами грубой, по всей видимости, человеческой, работы, на которые были навалены свитки самого разного вида — от откровенного тряпья до рукописей, блиставших нимилем, серебром или золотом.

Наконец, он обнаружил и упыря, и едва не подскочил на месте, потому что Ойнарал находился совсем рядом — за драпировкой кровати. Он стоял недвижно как мраморное изваяние, каковое и напоминал оттенком кожи, подставив длинный нимилевый клинок лучам света, и чуть поворачивал его, следуя отблеску игравшему на лезвии.

Холол, понял Сорвил. Меч носил имя Холол — Отбирающий дыхание.

— Что ты делаешь?

— Облачаюсь к войне, — ответил нелюдь, не глядя на него.

Сорвил заметил, что на Ойнарале был второй, более тяжелый хауберк, одетый поверх той нимилевой кольчуги, в которой он ходил прежде. А рядом заметил овальный щит, прислоненный за спиной упыря к чему-то вроде рабочего стола и казавшийся абсурдным из-за множества вырезанных на нем изображений.

— К войне?

С быстротой, воистину нереальной, упырь воздвигся перед ним, выставленный клинок уперся в поверхность Амиоласа там, где точно ослепил бы Сорвила, не будь лицо его прикрыто. Тем не менее, Сорвил не шелохнулся, любопытным образом он не испытывая тревоги, обладая отвагой, ему самому не принадлежащей.

— Боюсь, что ты посетил нас в неудачное время, сын Харвила, — проговорил Ойнарал Последний Сын голосом грозным и ровным.

— Почему же?

— Наше время прошло. Даже я, рожденный последним … даже я ощущаю начало конца…

Мрачный взгляд ещё более потускнел, обратившись внутрь себя.

— Ты имеешь ввиду Скорбь.

Ойнарал хмуро свел брови; рука его дрогнула самую малость. Свет пролился на всю длину пришедшего из неведомой древности кунуройского меча.

— Уцелевшие сбиваются вместе, — произнес он скорее голосом только что освободившимся от страстей, чем бесстрастным, — чтобы с течением лет погрузиться в то самое смятение, которого они так боятся. Но Упрямцы… пускаются в путь, и гребут, пока не потеряют из виду все знакомые им берега… чтобы заново обрести себя посреди позора и ужаса.

Ойнарал даже не шевельнулся, однако как бы поник. — Многие… — проговорил он едва ли не с человеческой интонацией. — Многие нашли дорогу в Мин-Уройкас…

Неверие и, явно не принадлежащий ему самому, гнев заставили задохнуться юношу.

— О чем ты говоришь?

Ойнарал потупился. Но клинок Холола, злобно отливающий белизной, не шевельнулся.

— Кузен! — Вскричал Сорвил не своим голосом. — Скажи, что ты шутишь!

Потрясение. Гнев. И стыд — стыд прежде всего.

Бежать в Мин-Уройкас?

А потом ярость. Он считал свои основания для ненависти безупречными: погибший отец, уязвленная честь, угнетенный народ. Но то, что ощущал он теперь, сжигало его изнутри, как разведенный под сердцем костер. И ярость этого огня могла спалить кости и испепелить зубы, размолотить в месиво кулаки о бесчувственный камень!

Бежать в Мин-Уройкас? Зачем? Зачем общаться с Ненавистными? С Подлыми? Да как такое вообще может оказаться возможным?

— Ты лжешь! Подобного быть не…

— Слушай же! — Вскричал Ойнарал, отделенный от него клинком меча. — Тысячи нашли свой путь в Мин-Уройкас! Тысячи! — Какое-то отдаленное подобие гнева заставило его скривиться и на мимолетное мгновение, казалось, превратило в подлинного шранка. — И один из них нашел дорогу назад!

Нин’килджирас … понял Сорвил. И звенящая ясность этого факта избавила его от ярости.

Иштеребинт покорился Голготтерату!

Он знал это, однако…

Внезапная волна холода, принесшая с собой решимость сразу мрачную и неизмеримую, окатила его. Чем пытаться наугад избавиться от ярма чужой, более сильной сущности, чем пытаться собрать себя воедино, он должен был научиться владеть той новой личностью, которой стал. Иначе Серву и Моэнгхуса ему не спасти.

— Тогда почему ты грозишь мне мечом?

Ойнарал бросил на него яростный взгляд.

— Килкуликкас требует, чтобы я убил тебя.

— Владыка Лебедей? Почему?

— Потому что ты предназначен Мин-Уройкасу, сын Харвила, хотя и не знаешь этого.

Сорвил склонился вперед, прижав Амиолас к острию Холола.

— Тогда почему ты медлишь?

Ойнарал взирал на него сверху вниз, сдерживая ужас. Сорвил ощущал сразу и тревогу и восторг… блистающий заостренный клинок, светоносное острие, нимилем точеное, нимилем затупленное, замерло, едва не касаясь его лба.

Резкий удар крыльев. Оба вздрогнули. Холол скользнул вдоль кованой личины шлема, когда Сорвил приподнял голову чтобы посмотреть в уходящий над ним к небу канал. Свет показался ему настолько ярким, даже жидким, однако Сорвил тем не менее увидел в нем ужасный силуэт — острый разящий клюв и длинную как у лебедя шею.

Аист несколько раз взмахнул крыльями в жерле световой шахты, а потом исчез.

— Потому что только покорность Судьбе — промолвил Ойнарал Последний сын, — может спасти истерзанную душу моего народа.

— Но отец… Сорвил ведь один из твоих Уверовавших королей. Разве его не будут допрашивать?

— Будут, — подтвердил Святой Аспект-Император.

— Тогда они обнаружат, что Ниом был попран, и все мы потеряем право на жизнь.

— И поэтому ты должна научить его ненавидеть Анасуримборов.

— Как?

— Я убил его отца. A ты, маленькая ведьма, завоевала его сердце.

— Я ничего не завоевывала.

Взгляд, настолько проницательный, что от него могла бы застонать сама ночь.

— Тем не менее, ненависть без особого труда посетит его.

— Я не собираюсь служить Голготтерату!

Сорвил спешил следом за Ойнаралом в пышно украшенный холодок Пчёльника. Он не имел ни малейших представлений о намерениях нелюдя — тот увлек его за собой из подземной палаты без каких-либо объяснений.

— И кому же ты собираешься служить? — Спросил упырь.

— Своей родне… своему народу!

Ойнарал имел впечатляющий вид: щит заброшен за спину, хауберк поверх кольчужной рубахи, и стёганка— из катаной в войлок шерсти — на плечах и груди. Холол в ножнах свисал с его пояса, рукоятка его едва не касалась правой ладони нелюдя. Он казался сразу и устрашающим, благодаря схожести со шранком, и подлинным — по причине, которую Сорвил мог приписать лишь Амиоласу. Подлинный инъйори ишрой былых времен.

— Значит, будешь служить Анасуримбору, — Объявил он.

— Нет! Мне предопределено убить его!

— Но тогда ты погубишь свою родню и свой народ.

— Как… Откуда это может быть известно тебе?

Ответом на этот вопрос стал недобрый взгляд.

— Как я могу не знать этого, человечишко? Я был там. Я был сику еще до горестного Эленеота. Я видел приближающийся Вихрь собственными глазами — видел, как шранки повинуются единой жуткой воле! Я видел на горизонте дымы Сауглиша, видел, как пляшут в водах Аумриса отражения пламени, объявшего могучую Трайсе. Я видел всё… видел тысячи людей, вопящих от ужаса на причалах, видел этот бешеный натиск, видел, как матери разбивают своих младенцев о камень…

Голос его тускнел с каждым словом; описание меркло перед смыслом.

— Все знают о Великом Разрушителе, — возразил Сорвил. — Я спрашивал о другом: откуда тебе знать, что он возвращается? И о том, что только Анасуримбор может остановить его?

— Это было предска…

— Я был предсказан!

Нотка понимания ослабила жесткость взгляда неживого.

— Подобные предметы сложны для всякого человека… не говоря уже о таком юном как ты.

— Ты забываешь о том, что пока на голове моей остается эта проклятая штуковина, душу мою нельзя назвать ни молодой, ни человеческой.

Ойнарал шагал, погрузившись в раздумья, однако при всем своем боевом снаряжении он казался тем педантичным мудрецом, каким обрекли его быть собственные собратья. Сорвил осознал, насколько может доверять сыну Ойрунаса. Всегда наши манеры провозвещают нас. Всегда наше поведение выдает нашу душу. Последний Сын не управлял и не мошенничал, он предлагал трагические альтернативы, им самим связанные воедино. С различной степенью невежества.

Ощущения Сорвила утратили остроту, позволяющую ощутить надежду. Ойнарал не изучал древних — он был одним из них. Вопросы Сорвила громоздились друг на друга и требовали несчетных ответов.

Да, подумал юноша, именно ответами нелюди всегда наделяли людей, будучи их наставниками…

Отцами.

— Эмилидис не признавал собственные удивительные работы, — наконец проговорил упырь, — но ни одной из них он не сторонился так сильно, как Амиоласа. Он приложил усилия к тому, чтобы никто не забывал природу шлема.

— Но почему? — вскричал Сорвил. — Почему я должен предпочитать ваш миф живому свидетельству Ятвер? Почему должен я усомниться во Всемогущей Богине, которая ежедневно приглядывает за мной, возвышает меня, укрывает от зла? Ты слышал мое признание: её плевок затуманил его взгляд, позволил мне посеять ложь там, где беспомощными стоят другие! И все же ты утверждаешь, что он, убийца моего отца, прозревает то, чего не видит Богиня?

Ойнарал не отрывал от него взгляда недовольных глаз.

— А если я скажу тебе, — начал он, — что у твоей матери некогда был любовник, и он-то и является твоим подлинным отцом, что ты ска…

— Невозможно! — закашлялся в недоверии Сорвил. — Немыслимо!

— Именно, — проговорил Ойнарал с уверенностью прозрения. — Сама возможность этого немыслима.

— Я прошу у тебя объяснений, a ты порочишь мой род?

— Я говорю это потому, что Не-Бог является именно такой невозможностью для твоей Богини, твоей Матери Рождения. Не-Бог представляет собой явление, которое она не способна помыслить, которое не может познать, не может различить, вне зависимости от того, как бурно он переделывает мир. Существовать во все времена, значит забыть про Эсхатон, предел этих времен, и Мог-Фарау как раз и является этим пределом. Эсхатоном.

Он посмотрел на хмурого молодого короля, а потом указал на одно из сменявших друг друга на стенах панно, на котором ишрой повергал башрага и шранка перед Рогами Голготтерата — но где это происходило, при Пир-Пахаль или при Пир-Мингинниал?

— Не-Бог находится не внутри и не вовне, — продолжил Ойнарал. — Боги, которых воплощают твои идолы, не смогли предвидеть его явление две тысячи лет назад. Когда Оно шествовало по миру, они видели лишь разрушения, являвшиеся его тенью — разрушения, в которых они винили другие причины! Человеческие жрецы надрывали глотки, но безуспешно. Толпы вопили и набивались в храмы, но их Боги — твои Боги! — слышали только безумие и насмешку…

Сорвил внимал всем своим безликим лицом. Лишь Амиолас, только что представлявший собой нестерпимое бремя, удерживал его теперь на ногах.

— О чём ты говоришь? Что Ятвер обманута?

— Не только. Я говорю, что по природе Своей, Она не может не обмануться.

— Немыслимо!

Ойнарал только пожал плечами.

— Неизбежность всегда производит подобное впечатление на невежественных.

Сорвил пошатнулся, подавляя порыв, побуждавший его излить свое потрясение криком. Как? Как можно проснуться однажды утром и обнаружить перед собой подобные извращения? Пророков, пророками не являющихся, но, тем не менее, оказывающихся спасителями? И Богов, правящих столь же слепо, как короли?

Повсюду! Всякий раз, когда он обретал зёрнышко решимости, всякий раз, когда ему казалось, что он заметил истину в течениях его, Мир немедленно отрицал это… Как? Каким образом ему удалось сделаться подобным магнитом, притягивающим к себе безумие и противоречия?

— На твоей голове находится Амиолас, сын Харвила. Знание обитает в тебе самом, с той же уверенностью, как и страдание. Нечестивый Консульт хочет погубить мир…

Ему не надо было задумываться, чтобы понять: хитрый нелюдь говорил правду. Воспоминания действительно находились в его голове со всей силой и следствиями, неизбывным горем и ненавистью, но подобно колесам другой мельницы они оставались инертными, неподвижными, чем-то таким, к чему можно только прикоснуться пальцем, но не взять.

— И ты носишь в себе Благо, также как и мы…

И он просто понял… понял, что Ойнарал Последний Сын говорил правду… Инку-Холойнас явился, чтобы истребить все души… и Боги не видели этого…

Жуткая Матерь была слепа.

Они спустились в Четвёртый Зал Ритуалов, один из наиболее древних чертогов Иштеребинта. Сорвил заметил еще одно панно, изображавшее Мин-Уройкас — Гологоттерат — на сей раз вырезанное из камня, как бы обточенного бурными водами. Гора окружала их всей своей, навсегда застывшей, каменной мощью. Думы его подскакивали и порхали словно бабочки, абсурдные своей легковесностью в придавленном столь тяжкими сводами подземелье.

Иштеребинт.

— Они намереваются нас уничтожить… — проговорил молодой человек.

— Да, — ответил Ойнарал Последний Сын, голосом, привыкшим к слишком многим страстям.

— Но почему? Зачем кому бы то ни было затевать войну, имеющую столь безумный итог?

Они пересекли еще один пышно украшенный перекресток. Близкие звуки рыданий кратко коснулись стен.

— Ради собственного спасения, — ответил упырь. — Совершенным ими грехам нет искупления.

Не знающая пощады ярость пробежала волной по членам Сорвила — потребность душить, бить! И тут же рассеялась за неимением цели, из побуждения превратившись всего лишь в желание.

— Они хотят … — проговорил он ровным голосом, дабы успокоиться и прийти в себя. — Они хотят таким способом избавить себя… от осуждения и проклятия?

— Ты знаешь и это, — проговорил Ойнарал. — Однако сдерживаешь себя из-за единственного следствия…

— Следствия? Какого следствия?

Ситуация была настолько немыслима, что ему хотелось кричать.

— Ибо это означает, что Анасуримбор почти наверняка твой Спаситель.

Вот оно. Амиолас мог и не лишать его дыхания.

Матерь Рождения обрекла его убить Живого Пророка, подлинного Спасителя.

Образ отца часто являлся к ней во время слепых бдений, взглядов, эпизодов. Она приветствовала эти видения, и чтобы не слышать противоестественных воплей своего брата, заново переживала собственное прошлое, как и видения Сесватхи. A иногда, когда тяготы плена несколько ослабевали, она обнаруживала, что слышит не существовавшие разговоры. Отец приходил к ней с водой и хлебом. Он обтирал кожу, которой она не чувствовала, спрашивал каково ей в заточении… в месте, столь безжалостном и тёмном.

— Ненависть не приходила, — говорила она ему. — Его любовь ко мне была… была…

— Так значит это конец, моя ведьмочка? И ты уже готова забыть?

— Забыть… что ты хочешь этим сказать?

— Забыть, что ты — моя дочь.

В углу следующего попавшего на пути зала ежился нагой нелюдь, уткнувший лицо в переплетение рук и колен. Из ближайшего глазка лился свет на макушку несчастного, превращая его в восковую и неподвижную тень. Он казался частью Горы. И если бы не пульсация одинокой вены, Сорвил поклялся бы, что упырь мертв.

Ойнарал не обратил на него внимания.

— Однажды человек сказал мне, что надежда с возрастом тает, — проговорил сику, сделав еще несколько шагов. — И поэтому, утверждал он, древние были счастливы.

Сорвил сумел ответить, лишь повинуясь тупой привычке. — И что же ты на это сказал?

— Что тогда действительно существовала надежда, надежда на что-то, и именно она делала древних счастливыми… надежда и связанное с ней ожидание.

Оглушительное молчание.

Сорвил просто шагал, очередное откровение лишило его дара речи.

— Ты понял меня или нет, сын Харвила?

— Я едва ли способен осознать даже собственное бремя. Мне ли рассуждать о вашем?

Ойнарал кивнул.

— Те из нас, кто давным-давно сделались сику, поступили так, потому что мы знали, что день этот придет … этот вот день, день нашего Исчезновения. И мы сделали это для того, чтобы, наконец, освободиться от бремени надежды, и переложить её на наших детей…

Удивление, последовавшее за этими словами, требовало изучения в той же мере, как и почтения. Ибо таков был мир, в котором вдруг оказался Сорвил … полный сгустившейся тьмы, печали и истины.

— Дети… ты говоришь про людей.

От коридора, по которым они шли, в черноту уходили пустынные ответвления, где тысячелетия не проходила ни одна живая душа… Сорвил каким-то образом понял это.

— Я скажу тебе то, чего Иммириккас не мог знать, — проговорил древний сику, вглядываясь в глубины Зала Ритуалов. — Наступает такой момент, когда старые пути постижения сходят как змеиная кожа. Ты совершаешь свои ежедневные омовения, творишь нужные обряды, занимаешься повседневным трудом, но тобой овладевает раздражение, ты начинаешь подозревать, что окружающие составили заговор для того, чтобы запутать тебя и ввести в смятение. И не чувствуешь ничего другого…

Путь их сопровождали вырезанные на стенах сцены побоищ, тяжкого труда умерщвления себе подобных.

— Скорбь невидима сама по себе… заметны лишь трещины страха и непонимания, появляющиеся там, где прежде была безупречная гладь… беспечная… не допускающая сомнений. И скоро ты покоряешься не оставляющему тебя гневу, но тебе страшно обнаружить его, потому что, хотя ты и знаешь, что всё осталось без изменения, но вдруг обнаруживаешь, что не можешь более доверять, соглашаться с теми, с кем прежде всегда с удовольствием ладил, такими надменными они сделались ныне! Их внимание превращается в снисхождение. Их осторожность превращается в умысел. И тогда Благо становится Скорбью, и бывшие Целостными становятся Эрратиками. Подумай об этом, смертный король… о том, как тоска ожесточает тебя, делает нетерпимым к слабости. Твоя душа медленно распадается, дробится на разобщенные раны, утраты, горести. Трусливое слово. Измена любимых. Последний, бессильный вдох младенца. И величайшими среди нас овладевает горе, соизмеримое с их головокружительной славой…

Ойнарал склонил голову, как бы, наконец, покоряясь какой-то безжалостной тяжести.

— И, слыша это, ты должен понять, что ныне имеешь дело с малейшим из моего народа, — голос был полон боли. — Мной, стоящим во свете и целостности перед тобой.

Топот их ног отдавался в открывавшихся коридорах.

— И поэтому умер и ушел Ниль’гиккас… — продолжил Ойнарал полным боли голосом. — Он мужественно боролся — я знаю это, потому что долгие века был его Книгой. Это он придумал Челн и Палату, это он сделал герб горы в виде плавающего самоцвета. Никто не сражался со Скорбью столь решительно — и безуспешно — как он. И чем больше он распадался на части, тем строже требовал, чтобы его окружение собирало его воедино. Но от растворения в самом себе не было средства…

— Порок, сын Харвила. Один только порок удерживает Изменчивую душу. Никто не знает причины, но только ужасы, совершенные жестокости, могут сохранить её целостность. Ты обретаешь себя на короткий срок, впадаешь в отчаяние, мучаешься стыдом, понимая, какой безобразной тварью стал, и ликуешь. Ты жив! Жажда жизни пылает в нас сильнее, чем в людях, сын Харвила. Самоубийцы среди нас невозможны, немного таковых можно насчитать в Великой Бездне Былого…

— И Ниль’гиккас — величайший среди наших древних героев — впал в порок…

Ойнарал умолк и даже замедлил шаг, словно бы горестные воспоминания влачились за ним по каменному полу.

— И что же он сделал? — Спросил Сорвил.

Короткий взгляд на замусоренный пол — каменную крошку, осыпавшуюся с пористых стен.

— Он занялся эмвама — и Нин’килджирас следует его примеру. Масло, которым он поливает свою голову и лицо, вытоплено из жира убитых эмвама. Злодеяние! Совершаемое для того лишь, чтобы утвердить свою претензию на Целостность!

Сику ткнул правой рукой вниз, жестом инъори, выражавшим неодобрение, требующим ритуального очищения. — Этого можно было ждать от сына Вири, от рода Нин’джанджина. Но от Ниль’гиккаса? От Благословенного наставника людей?

— И что же тогда сделал ты? — Спросил молодой человек, понимая, что Ойнарал под видом объяснения наделил его признанием.

— Я боялся. Я скорбел. Я предостерегал. Наконец угрожал. И когда он стал упорствовать, покинул его.

Шаг Сику сделался неровным, он сжимал кулаки, шея его торчала из ворота нимилевой рубашки.

— И лишь это ему было суждено запомнить… мое предательство…

Юный король ощутил, как дрогнуло его сердце.

— Второй отец! — Гремел Ойнарал, голос его разносился по темным тоннелям, врезаясь в стены, прорывая пелену теней. — Возлюбленный! Открывающий Тайны! Я покинул тебя!

Нелюдь рухнул на колени, и Сорвил заметил, как его собственное отражение скользнуло по нимилевому щиту Ойнарала, в душевном смятении преклонявшего колена…

Отражение это заставило его задохнуться.

Голова его скрывалась внутри жуткого шлема, какого-то котелка, испещренного надписями…

И проступало лицо — там, где лица не должно было быть, словно бы просвечивающее сквозь путаницу нимилевых знаков…

Лицо нелюдя.

— Из-за меня он мог умереть тысячью смертей! — Вскричал сику. — И в самый его черный час, я оставил его!

Сорвил посмотрел на него несчастными глазами.

— Но если он покорился пороку… что еще ты мог сделать?

— Дряхлый муж не сможет усвоить урок! — Взревел Ойнарал. И в какое мгновение снова оказался на ногах всей воинской мощью нависая над ошеломленным юношей. — Смертному положено это знать! Старика нельзя наказывать как ребенка! Делая так, ты просто ублажаешь собственное самолюбие! Тешишь свою злобу!

Он возвел глаза к потолку. Лицо его сделалось совершенно подобным лицу шранка, и за мимолетное мгновение Сорвил сообразил, что тощие твари были вылеплены в точном подобии нелюдей, что они представляли собой наиболее жуткую часть стоявшего перед ним древнего — безумную насмешку!

Такой пагубой были инхорои.

— Я оказался слаб! — Вскричал Ойнарал. — Я наказал его за то, что он не мог оставаться таким, каким был всегда! Я наказал его за то, что он несправедливо обошелся со мной! Схватив Сорвила за грязную рубаху, он развернул молодого короля к себе лицом. — Разве ты ничего не понял, человечишко? Во всем этом виноват я! Я был последним привязывающим его к дому канатом, последней его связью!

Смятение его ослабило гнев сику. Выпустив из рук рубаху Сорвила, он уперся взглядом в землю, моргая, сотрясаясь всем телом.

— И что же с ним сталось? — Спросил юноша. — Что он сделал?

Ойнарал отвернулся прочь, охваченный порывом напоминавшем — на человеческий взгляд — детский стыд. Отвернулся и Сорвил, но скорее для того, чтобы не видеть свое отражение в щите Ойнарала.

— Он бежал… — простонал нелюдь, обращаясь к резным стенам, сгорбившись, словно подрезая ногти. — Исчез через пару недель. Я покинул нашего возлюбленного короля, и он оставил свой священный чертог, последний уцелевший сын Тсоноса… до возвращения Нин’килджираса.

— Но он всё равно бежал бы…

— Из Горы бегут немногие… некоторые уходят в Священную Бездну, и обитают там в безликой тьме, не способной причинить им боль. A другие, тысячи несчастных, живут под нами, просто живут, бродят подчиняясь самым примитивным привычкам, скитаются вокруг забытых ими очагов, безустанно вопиют, безустанно собирают и теряют разбитые черепки собственных душ…

Юноша не мог не подумать, не это ли случится и с ним… или Сервой… когда завершится этот последний кошмар.

— Виноват я один, — объявил древний сику, обращаясь к миниатюрам былых побед.

— Но ты только что сказал сам. Чтобы бежать, незачем оставлять Гору. Важно ли, где скитается Ниль’гиккас… в подземелье или в миру? Он ведь уже бежал, кузен. Нин’килджирас так и так должен был сменить его.

Сын Ойрунаса наконец повернулся к нему. По щекам его текли слезы. Черные глаза обвели розовые ободки. Мудрая душа, подумал юноша, мудрая, но ревнивая к собственному безумию.

— И сколько же вас сохраняет Целостность? — Спросил Сорвил.

Упырь помедлил мгновение, как бы опасаясь возвращаться к причине своего надрыва. Обновленная решимость заставила померкнуть его лицо.

— Едва ли дюжина. Остальные несколько сотен подобно Нин’килджирасу обитают в промежутке…в сумраке.

— Так мало.

Ойнарал Последний сын кивнул. — Рана, которую нанесли нам Подлые, оказалась смертельной, однако потребовалось три Эпохи, чтобы яд одолел нас. Наше бессмертие и стало причиной нашей гибели. — Нечто, возможно ирония, согнуло его губы в насмешку. — Мы боролись с Апокалипсисом с Ранней Древности, сын Харвила. И боюсь, что, он, наконец, объял нас.

Свет был настолько ярок, что в его лучах всё светлое казалось соломой, а смутное мелом. Люди Ордалии брели по равнине, за каждой из душ влачилась своя тень. Поднимаемая ими пыль словно бы по собственному умыслу складывалась во вторую Пелену, разреженную и неглубокую.

— А если Иштеребинт уже сдался Консульту? Что тогда, Отец?

Серьезный взгляд.

— Серва, ты — моя дочь, — ответил Анасуримбор Келлхус. — Яви им моё наследие.

Нин’килджирас явился без каких бы то ни было объяснений, по словам Ойнарала извергнутый тем же горизонтом, что поглотил в предыдущую эпоху его вместе прочими лишенными наследия сынами Вири, устрашившимися решения Суда Печати. Сын Нинанара вернулся со всем подобающим случаю смирением, и обратившись к Канону Имиморула потребовал, чтобы его выслушали Старейшие. Некоторые пытались убить его, привести в исполнение приговор, вынесенный Ниль’гиккасом. Однако, столь скорое его возвращение после исчезновения короля не было случайным. Вернувшись Ниль’килджирас нашел Иштеребинт охваченным волнением. Ибо никогда еще не случалось, чтобы сын Тсоноса не возглавлял Дом сей! И тогда Старейшие, несомые Скорби буйным потоком, ухватились за этого приблудного пса и немедленно провозгласили его королем, опасаясь борьбы и восстания — горестей, несомненно ввергнувших бы их в безумие. Но что тогда могли сделать Младшие? В вопросах Канона у них не было голоса. Они оставались Целостными, исключительно потому, что не имели славы, каковая есть ничто иное, как вершина жизни, a они ещё и не жили вовсе. Что могли они обрести в присутствии героев, кроме насмешек?

— Я был ребенком, когда распустили Вторую Стражу, — объяснил Ойнарал. И помню, собственными глазами видел его, Нин’джанджина, Самого Проклятого из Сыновей, стоящего как брат возле Куйяра Кинмои во славе Сиоля. Только я один помню условия нашей нечестивой капитуляции!

И Ойнарал мог лишь в ужасе наблюдать за тем, как отворили кровь Ниль’килджирасу, отпрыску Нин’джанджина, излив её на Священную Печать Ишориола, также как источал когда-то кровь Ниль’гиккас, чтобы стать Королем Высокого Оплота. И он знал наверняка, как ныло его сердце потом, когда Мин-Уройкас всё более явно проступал в словах и заявлениях узурпатора, когда упомянутые возможности по прошествии полноты месяцев и лет превращались в обетования.

Как Иштеребинт однажды, проснувшись, обнаружил себя уделом Голготеррата …

Внимая этому рассказу своей составной душой, Сорвил едва не терял сознание. Какое несчастье… какая катастрофа могла бы ещё привести к столь жуткому падению? Вымаливать крохи из руки Подлых! Лизать пальцы, пытавшие и убивавшие их жен! Их дочерей! Пожирать как каннибалы собственную честь и славу!

— Надругательство! — Вскричал он, не поднимая головы. — Это же Подлые!

Схватив молодого человека за плечо, Ойнарал заставил его остановиться.

— Дай им другое имя, сын Харвила… Овладей своими мыслями.

— Они Подлые, — провозгласил лошадиный король. — Но как… как может забвение оказаться настолько глубоким?

— Всякое забвение глубоко, — отозвался сику.

Оставив Церемониальную область, они вышли к самому Сердцу Иштеребинта, где над просторными коридорами простирались высокие потолки. Глазков здесь было немного, их разделяли большие расстояния, и мрак властвовал над большей частью пути. Гортанные песнопения доносились с проходивших поверху галерей, торжественный хор возглашал Священный Джуюрл. Камень казался светлым как зубы и гладким — так отполировали его мимолетные прикосновения рук. Стены украшал подлинный бестиарий, древние тотемы, пришедшие из времен, канувших в Великую Бездну лет. Здесь рельеф сделался мелче, а фигуры подросли, заняв всю доступную им поверхность, радуя этим глаз после постоянного потока мелких деталей. Сорвил без труда распознавал образы — медведя, мастодонта, орла, льва — однако каждый из них был изображен так, словно одновременно принимал все возможные позы — готовился к прыжку, прыгал, бежал, летел — так что изображения превращались в своеобразные солнца, торсы животных преображались в диски, из которых, словно лучи, во все стороны устремлялись конечности.

— Серва… Моэнгхус… что станет с ними?

Он сам испугался того, как имя её застряло в его горле, прежде чем вылететь на свободу.

— Они будут Распределены.

Каким-то образом он понял, что значит это слово.

— Разделены как трофеи…

— Да.

— Чтобы их любили… — проговорил юноша, в ужасе, но почему-то без удивления. — А потом убили.

— Да.

— Ты должен что-нибудь сделать!

— Старейшие опекают меня, — проговорил Ойранал, — и даже возвышают в знак всей той борьбы, от которой меня освободили. Они считают — пусть в моём лице, по меньшей мере, хоть какой-то оставшийся от них уголек будет и далее продолжать тлеть в черноте. Но при всех своих дурацких восхвалениях они, как и прежде, презирают меня. В этом и есть горькая ирония моего проклятья, сын Харвила. Я являюсь величайшим позором во всем своем роду, писец-отшельник, затесавшийся среди отважных героев, и только я один помню разницу между честью и порчей…

Инъори ишрой покрутил головой, словно озвученные факты застряли у него в горле.

— И только я один помню, что такое позор!

Сорвила удивляло, насколько жизнь в этом подземелье напоминает его собственную. Люди вечно украшали свои слова ещё большим количеством слов, утверждая, что делают так ради сочувствия, красного слова или по трезвому размышлению, когда по сути дела их интересовал только статус говорящего. И если что-то делало нелюдей «ложными», решил он, так это их благородство, их единение, их упорное нежелание противоречить заветам отцов…

И высшее их презрение к предметам удобным.

— И поэтому ты нуждаешься во мне, чтобы низложить Нин’килджираса? — Спросил юный Уверовавший король. — Из-за ханжества Старейших?

Ойнарал смотрел вперед, мраморный профиль его оставался невозмутимым.

— Да.

— Но если никто не считается с твоим словом, что может значить слово человека?

— Мне нужны от тебя не слова, сын Харвила.

— Так зачем же тогда я тебе нужен?

Не глядя на него, сику указал на широкую лестницу, уходившую справа от них в живой камень и тьму — Внутреннюю лестницу, понял Сорвил. Освещено было лишь её начало, но далее всё тонуло во тьме.

— Чтобы выжить, — ответил Ойнарал.

— Не понимаю, — проговорил Сорвил, спускаясь во мрак. Удивительный бестиарий, украшавший стены оставшихся наверху коридоров, уступил место теснящимся друг к другу историческим сценкам. Но если исторические диорамы ранее выступали из стены на полный локоть и повсюду сохраняли параллельность полу, здесь они торчали под углом, терзая потолок сценами славы и эпической борьбы.

— Ты соединен с Богом.

Сорвил едва сумел ощутить, что хмурится.

— Боюсь, что судьба ведет меня в ином направлении, Ойнарал.

— У судьбы нет направления, сын Харвила. Время и место твоей смерти назначено заранее, и не зависит от того, где и когда ты пребываешь.

Мысль эта встревожила юношу, несмотря на те долгие месяцы, которые он потратил, чтобы приглушить её.

— Итак? — Спросил он тонким голосом.

— Быть обреченным, это значит также быть оракулом…

— То есть прозревать будущее?

Одобряющий взгляд темных глаз.

— В известной мере да… Я знаю только то, что ты не можешь умереть внутри Плачущей Горы.

Юноша нахмурился. Так ли он понимал свою судьбу прежде?

— Ты хочешь воспользоваться мной как амулетом! — Вскричал он. — Средством оградить себя от смерти!

Рослый сику спустился на десять ступенек и только потом ответил. Искусно сделанная кольчуга на его теле переливалась в близком свете. Тень ползла по ступенькам позади него.

— Там, куда мы идем… — начал он и умолк повинуясь какой-то непонятной причине.

— Я не смогу выжить там, куда мы идем, — продолжил он, — если только не буду идти в твоей тени — твоей Судьбе.

— Так куда же мы идем? — Спросил Сорвил, заслоняясь рукой от яркого света, ибо, хотя лестница уходила вниз, её крытая часть — тяжёлый потолок — закончилась…

Если умолчание было задумано загодя, сику в точности выбрал момент для своего признания. Даже при всех знаниях Амиоласа, открывшееся зрелище лишило юношу дара речи. Сотни глазков сверкали созвездием ослепительно ярких крохотных солнц, проливавшим свет на всю так называемую Расселину Илкулку, широкий диагональный клин пустоты, прорезавший сердце Горы. Внутренняя лестница, расширяясь, сбегала вниз по склону, приобретая совершенно монументальную ширину и спускаясь к самому низу Расселины. Однако истинное чудо располагалось наверху, оттиснутое в противоположном фасе Илкулку: знаменитые висячие цитадели Иштеребинта.

— Мы вырождаемся, — проговорил Ойнарал, — но дело рук наших живет…

Сорвил обнаружил, что невольно открыл от изумления рот, несмотря на то, что Иммириккас отвергал подобную несдержанность. Противолежащая часть недр Горы, как было ведомо Сорвилу, была источена помещениями дворцового комплекса инъйори ишрой, лабиринтом подземных палат, открывавшихся в фас Илкулку, и образовывавших огромный и разнородный свод, усыпанный бесчисленными окнами, дюжинами колоннад и террас — целый горный уступ, образованный резными и позолоченными сооружениями! Лабиринт железных помостов прилегал к скале, свисая подобием сети, прикрепленной к потолку рыбацкого дома, спускаясь ступенями, соединяя все твердыни. Некоторые из помостов были окружены балюстрадами, но большинство тарелками висели в воздухе, где-то пышно украшенные, где-то скудно, образуя при этом какую-то ирреальную композицию. Уверовавший король заметил на решетчатых полах дюжины фигур, — компаниями, парами, но больше всего — стоящих в одиночестве.

Отголоски разговоров висели в воздухе тонким облачком, которое время от времени пронзали горестные вскрики.

— Узри же, — проговорил Ойнарал, голосом полным горечи и уныния. — Знаменитое Сокровенное небо Ми’пуниала …

— Небо под Горой, — полным трепета голосом ответил Сорвил. — Помню…

Он посмотрел на своего сику, не доверяя собственной уверенности. — Помню пение… — проговорил он, перебирая непринадлежащие ему воспоминания и образы. — Помню, как сияли глазки, как трубы возвещали утренний свет — и как надо всей расселиной гремел священный гимн!

— Да, — проговорил Ойнарал, отворачиваясь.

— Ишрои и ученики собирались под Сокровенным небом, — продолжил Сорвил, — и пели … в основном что-нибудь из Иппины… Да …это любили дети и жены … — Казалось, что он слышит этот священный хор, сразу и громогласный и сладостный, волшебный в своем безупречном сочетании сердец и голосов, высекающий страсть из расслабленной плоти, возвышенной до мистической чистоты экстаза. Он обнаружил, что оглядывается по сторонам, обнаруживая небольшие кучки сора на всей ширине Внутренней лестницы. — Мы растворялись в чистоте наших песен, — проговорил он, взирая на вещи видимые не только ему, — а эмавама…они собирались на этих самых ступенях, и плакали, постигая красоту своих господ!

Сорвил обернулся к древнему сику. — Тогда они поклонялись нам… обожали секущую их руку.

— Как и теперь. — Мрачным тоном проговорил Ойнарал. — Как им и положено.

— Но что случилось с песней? — Спросила душа, прежде бывшая Сорвилом. — неужели песня покинула Гору, брат мой?

Сику остановился возле одной из странных, небольших кучек мусора. Ковырнув носком волокнистую массу, он извлек из нее какой-то предмет, со стуком покатившийся вниз по ступеням чуть в стороне от Сорвила…

Человеческий череп.

— Песня покинула Гору, — проговорил упырь.

Кругом простирался такой мрак, что на любом расстоянии от неё угадывались лишь силуэты. Анасуримбор Серва узнавала его по осторожной походке, по тому, что он никогда не приближался одним и тем же путем к месту, где она висела. Преддверие было создано для того, чтобы озадачить Богов, здесь нелюди могли раствориться как вор в толпе, и Харапиор, более чем кто-либо другой жил в ужасе перед тем, какие ещё грехи смогут найти его. И потому его, более чем кого-либо другого, повергала в ужас и мучения её песня.

Слава всегда опьяняла их, так сказал ей отец. Она могла не опасаться их, пока оставалась несравненной.

Она пела, как пела всегда… очередной древний гимн кунуроев.

— Эту песню пела моя жена Миринку, — проговорил владыка-истязатель, — когда готовила моё снаряжение к бою. Он остановился как раз перед предпоследним порогом; и теперь скривился, собираясь переступить его, — именно эту песню поешь ты и именно так, как пела она…

Он поднял и опустил левую руку, смахнув по слезинке, появившейся под каждым из глаз.

— Её голосом…

Гнев исказил его лицо.

— Но раньше, в самом начале, ты пела не так точно… нет… совсем не так.

Он понурился, склонив в задумчивости белое, восковое лицо.

— Я знаю, что ты делаешь, ведьма Анасуримбор. Я знаю, что ты поешь для того, чтобы мучить своих мучителей. Чтобы пролить новую горечь на наши испепеленные сердца.

Он оставался на месте, абсолютно недвижимый, и, тем не менее, вся фигура его дышала насилием.

— Но как ты это делаешь — вот какой вопрос смущает моих братьев. Он возвел к потолку черные глаза. — Как может смертная девка, пленница, скрытая от солнца, от неба — даже от Богов! — вселять ужас в ишроев, повергать в смятение весь Иштеребинт?

Он оскалился, обнажив соединенную полоску зубов.

— Но я-то знаю. Я-то знаю, кто ты такая… знаю секрет своего непотребного рода.

Он знает о дунианах, поняла она.

— И поэтому ты поешь песни Миринку. И поешь её… её голосом, каким я его помню! Ты в плену, однако, свидетельствую я — и я предаю!

Сомнений в том, кто правит ныне в Иштеребинте, более не оставалось.

Он снова протянул руку; и снова воля оставила его, не позволив прикоснуться к ней. Он сжал свои пальцы в трясущийся кулак, поднес к её виску. Припадок чудовищной страсти исказил его лицо.

— А вот если сейчас обнажу свой клинок! — Проскрежетал он. — Тогда-то ты у меня по-настоящему запоешь, уверяю тебя!

Сражаясь с собой, владыка Харапиор пошатнулся и застонал, оказавшись под натиском противоположных страстей. Он вновь потупился и замер, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки, прислушиваясь к сладостным голосам давно умерших дочерей и жен.

— Но слух о тебе разошелся слишком далеко, — произнес он надломленным, скрипучим голосом, — теперь по всей Горе разговаривают только о тебе… о человеческой дочери, истязающей Истязателя.

Он пытался отдышаться, ощущая последний приступ чистейшей и бессмертной ненависти.

Похожий на большой палец, проверяющий злое лезвие.

— У тебя не останется голоса, Анасуримбор, к тому моменту, когда ты, наконец, упокоишься в Плачущей Горе.

Меркли глазки, превращаясь в огарки в ледяном сиянии Холола, который Ойнарал выставил перед собой… они спускались в Хтонический Двор, потаенное сердце Плачущей Горы. Они проходили мимо крупных жил кварца, и меч освещал ряды прозрачных изваяний, видений, потрясавших юношу, но одновременно и пугавших его. Вся империя нелюдей представлял собой ничто иное, как время, — века, сложенные стопкой в тумане. Но что могут дать украшенные изображениями стены… такого, что не в состоянии увидеть взгляд?

Нелюди врезали свои души в стены этого подземелья, но зачем? Они перекроили Гору по своему подобию, но зачем? Он решили, что можно передать дух материей, плотным камнем, но зачем? И чем глубже уводил Сорвила Ойнарал Последний Сын, тем всё более и более разворачивавшийся на стенах спектакль повествовал о трагическом тщеславии нелюдей.

Если его человеческая часть была потрясена, то нечеловеческая испытывала ужас и смятение, которое вызывала сама мысль о том, что братья его превратились в горьких нищих, живущих скудеющим запасом воспоминаний. Это была кара ослепленных душ, погрузившихся в оправдание страдания, в доказательство гонений, обрушившихся на них за брошенный Судьбе вызов. Они были осуждены безрассудством, своим и только своим и потому совершили самый человечный из присущих человечеству грехов…

Возложили свою вину на Небо.

Сорвилу нужно было только прислушаться к мраку, чтобы услышать цену этого безрассудства. Ибо там, где некогда с песней на устах трудились нелюди, теперь из тьмы доносились их безумные стенания. Ойнарал сказал ему правду: песня давным-давно бежала из этих подземных покоев. Только пэаны да панихиды звучали теперь в недрах Горы.

Прежде эти уровни населяли тысячи душ, здесь жила основная масса инъори. Располагавшийся под Висящими цитаделями ишроев, но простиравшийся на куда большие пространства и глубины, Хтоник был жилищем Связанных Договором, тех, кто был произведен на свет в Родах Присягнувших и являлся негласным, но подлинным сердцем Иштеребинта. Толпы расхаживали под глазками его, толпы теснились на перекрестках Малых Ущелий. Сорвил помнил постоянный шум, подобный шуму дождя, не перестук капель воды, конечно, но шум мастерских, проникавший сквозь изукрашенные изображениями стены, приглушенный ими настолько, что ушей достигали лишь тени звуков.

Однако от былого великолепия остались только темные и заброшенные коридоры, со всеми поворотами, стенами, украшенными бессмысленным шествием миниатюрных фигур, и полы, усыпанные мусором, скрывавшим в себе кости. Свет иссяк — Ойнарал старательно избегал тех коридоров, в которых ещё светились отдельные глазки. — Не стало усердной деятельности. Исчез шум всеочищающего дождя…

От которого вела свое имя Плачущая Гора.

Сакарп рыдал ночь и день после триумфа Аспект-Императора, и хотя общий хор поглотил его, Сорвил не слышал ничего другого, кроме своих собственных горестных причитаний. И из какой бы дали ни прилетел с ветром этот стон, он мог быть только его собственным, ибо вызвавшая его утрата также была его личной утратой. Утраты нелюдей, однако, находились за пределами его понимания. От неестественного тенора по коже бежали мурашки. Слух его отвергал сей безумный вопль. В каждом полном мучений покое он слышал боль тысячелетней кары, сошедшейся как грани ножа в острие настоящего, огромную жизнь, превратившуюся в жидкую глину — ужасы, рожденные барабанным боем, смолкшим тысячелетие назад. Смерть жены. Измена любовницы. Трагическое бегство. Утраты эти не могли принадлежать Сорвилу — да и кто мог бы приписать их себе, учитывая до безумия личный характер каждой из них? Само время рассыпалось на части в недрах Плачущей Горы. И он внимал не имеющим смысла обрывкам, доносящимся из хора безумных преувеличений, мук и надрыва. — Сломана левая нога! — деловито уверял один из доносящихся из тьмы голосов. — Мое колено какое-то не такое!

— Не смотри! — вдруг приказал ему чей-то голос. — Обрати в сторону свои очи!

И чем глубже они спускались, тем всё более усиливалась какофония, превращаясь в оглушительный рев… пустая болтовня тысяч билась в воздухе, как попавшаяся на зуб вилам змея. Ни Сорвил, ни Ойнарал не пытались заговорить. Сику вел. Сорвил следовал за ним, одеревенев от недоброго предчувствия, внимая всякому полному муки вою, доносящемуся из-за рожденного Хололом облачка света. Стенания сделались громче, с ними сгущалось безумие, доводя до такого смятения, что он уже начинал страдать от собственной тоски, словно бы умножение жалоб, приносимых извне, делало их неотличимыми от владевшей нутром печали.

Сорвил стиснул кулаки, чтоб не дрожали руки, слепил из голоса пылающий комок.

— Похоронам этим нет конца… — не зная того, он охнул. — Проклятая гробница! Как могли мои предки жить в подобном месте?

— Препояшься, сын Харвила. Истинная буря еще в пути.

Сорвил остановился, посмотрел на Ойнарала, и светлую точку, заставлявшую его спешить за ней.

— Довольно! — Вскричал он. — Оставим игры! Скажи мне! Скажи, куда ты меня ведешь? Какими намерениями руководствуешься?

Упырь остановился для того, чтобы пристально — слишком пристально — посмотреть на него.

— Я не дурак, — продолжил Сорвил. — не один месяц я прожил среди сторонников Анасуримбора, вынашивая в своем сердце убийство! Ты не хочешь лгать мне — и потому я понимаю, что ты не утратил чести… и благодаря этим… воспоминаниям… я могу не сомневаться в этом. Я знал тебя ещё ребенком! — Он бросил на нелюдя полный ярости взгляд. — Ты не способен лгать, Ойнарал Последний Сын, и потому медлишь, уклоняешься …зачем? Не затем ли, чтобы завести меня слишком глубоко, откуда уже не будет возврата.

Мрачный взгляд блеснувших глаз.

— Ты действительно так думаешь?

— Я думаю так, но пока иду за тобой. И, по-моему, настало время объясниться!

Смущение, пожалуй, даже болезненное, краешком своим задело фарфоровый лик.

— Даже если это будет стоить жизни девушке и…

— Довольно! — Взорвался Уверовавший король. — Довольно! Что ты боишься сказать мне? Что ожидает нас в здешней тьме?

Ойнарал в смятении огляделся.

— Мы ищем моего отца, — в голосе его не было ни выражения, ни надежды.

Слова эти застали Сорвила врасплох. Стенания нелюдей пульсировали в наступившей тишине. Безмолвствовал и пустой Котёл, как если бы череп юноши уже сросся с ним.

— Ойрунаса? — невольно спросил он, зная это имя с такой же уверенностью как имена Ниехиррена Полурукого или Орсулииса Быстрейшего, или любого другого из героических Владык Равнин. Ойрунас, сумевший уцелеть в Первой Страже, и командовавший Второй. Наряду со своим братом-близнецом Ойринасом числящийся среди наиболее прославленных ишроев Сиоля.

— Он еще жив?

Угрюмая пауза. — Да.

— Но ведь он, конечно же… — начал Сорвил для того лишь, чтобы немедленно остановиться.

Он знал боль подобной утраты. Тяжесть потери отца.

Однако упырь не был смущен этим обстоятельством.

— Да, — проговорил он. — Скорбь целиком поглотила его.

Стоя в пустом зале, они смотрели друг на друга: человек и нелюдь.

— Так вот зачем я нужен тебе? — Вопросил Сорвил. — Чтобы вернуть к жизни твоего… твоего отца?

— Да, — проговорил древний сику, отвращая помрачневший взгляд. — Чтобы умолить его на последнее легендарное деяние.

Так они шли, человек и нелюдь.

Погребенные в недрах земли, шли они коридорами подземного сердца Иштеребинта, Плачущей Горы. Шли как в гробнице. Окруженные напоминаниями о славе и оргиастических излишествах. По утоптанным ногами нагим смыслам, лежащих слоями бесплодных надежд. Суровой реальности было достаточно, чтобы дрогнуть, однако нематериальная часть подземного пути была еще хуже. Все эти утраты…

Как? Как могли мы пасть так низко?

Сику объяснил всё, сказал, что целью их пути через Хтоник был Великий Колодец- огромная шахта, проходившая через большую часть Плачущей Горы. Ойнарал не видел своего отца с тех пор, как в предшествующем тысячелетии великий герой оставил ишройские цитадели, однако, судя по слухам, он был еще жив, и Ойнарал полагал, что его отец бродит по берегам Озера — Священной Бездны. При всём владевшим их душами беспорядке эрратики остаются прикованными к животным потребностям. И поэтому Сорвил и Ойнарал пока только слышали их, поэтому жалобы доносились откуда-то спереди. За исключением немногих, Упрямцы собирались возле Великого Колодца, где подбирали всю пищу, которую были способны там раздобыть.

Кошачий концерт стихал. Ойнарал вздрогнул при первом стуке камня, ударяющего о камень. Он остановился, белый и неподвижный, освещенный Хололом, прислушиваясь к шуму, повторявшемуся столь же безжалостно и непреклонно, дробному перестуку колеса, катящегося по камням…

Клак… Клак… Клак…

— Времени мало, — наконец проговорил он. — Надо бежать! — и, схватив Сорвила за руку, повлек его за собой в темный коридор — прямо к заточённой там какофонии ударов и стонов.

— Что такое? — воскликнул на бегу, спотыкаясь, Уверовавший король. — В чем дело?

— Перевозчик уже близко! — ответил Ойнарал, переходя на рысь и выставляя светящееся острие Холола перед собой.

Клак… Клак… Клак…

Рельефы на стенах устремились назад. Они пересекли приемный зал, превращенный в развалины, опаленные огнем или колдовством. В окружавших их всюду тенях Сорвил заметил скрючившуюся посреди мусора нагую фигуру.

— Значит, нам нужна переправа? — Спросил он, не вполне понимая ситуацию.

В сумраке возникла еще одна нагая фигура, колотившаяся лицом о кукольные статуэтки рельефа. Свет вырвал из тьмы все панно, остатки образов торчали из стены запятнанные кровью и обломками зубов.

— Беги! — Крикнул ему нелюдь через плечо.

Визг, от которого волосы стали дыбом. Свет выхватил из тьмы две грязных фигуры, катавшиеся по замусоренному полу и старавшиеся то ли убить, то ли изнасиловать соперника. Под обувью Сорвила хрустнули чьи-то ребра, и он рухнул на пол— осознавая попутно: то, что они принимал за тлен и пыль, на самом деле является экскрементами. Во тьме что-то шевельнулось, блеснули шранчьи макушки. Мрак взвыл.

Ойнарал нагнулся, чтобы помочь ему. Свет меча наугад выхватывал из темноты жуткие сцены.

— Кузен! — Возопил Сорвил, крик этот вырвали из его души ужас и неверие собственным глазам. — Этого не может быть!

Вой достиг уже немыслимой силы. Он понял, что они находятся в Гусеничной палате, где производились знаменитые шелка Инъйор-Нийаса — предмет вожделения королей таких далеких земель как Шир и Киранея. Великий Колодец уже был рядом… Совсем рядом!

Из воющего мрака выпал какой-то несчастный, повалившийся к защищенным нимилем ногам Ойнарала, ребра его вычерчивались тенями, худобой и всем обликом своим он напоминал шранка. Охваченный ужасом и отвращением, сику отбросил в сторону ничтожную душу клинком Холола.

Клак… Клак… Клак…

Густой мрак перед ними кишел силуэтами.

Они обежали кругом огромную груду развалин какого-то сложенного из кирпичей сооружения. Над кучей рассыпавшихся блоков поднимался портик, где высились десять кованых из черного железа пик, и на каждой из которых торчала отрубленная голова нелюдя в разной степени разложения.

Оглядевшись, Ойнарал жестом указал Сорвилу подниматься. Уверовавший король последовал за сику к верхушке развалин, визг жуткой орды отдавался внутри нечестивого Котла. Ослепительно сиявшее острие Холола бросало яркие отблески им под ноги. Бледные фигуры обретали жизнь в промежутках между полосами света, превращаясь в подобие личинок, горюющих, стенающих и вопиющих, раскачивающихся, посыпающих свои головы и лица калом. Дергающиеся руки. Сплошные полоски зубов в воющих пастях. Кожа черная от грязи и фекалий. Рты, нет какие то измученные щели… сотни, безволосых голов, бледных как гриб, раскачивавшихся как поплавки на мутном просторе. Зрелище это заставило юношу пасть на колени, пронзило душу. В тлен превратились кости его, пеплом сделалось его сердце…

Такой! Такой стала их награда! Плод их безумного самомнения, богомерзкого заблуждения!

Немыслимое свершилось. Народ Зари действительно умер.

Нелюдской свет распространялся в пространстве, выхватывая из тьмы туши колонн и устоев, гигантских, целых и полуразрушенных, украшенных изваяниями, словно надгробья, возвышающиеся над кишащими нежитью полами.

Клак… Клак… Клак…

Несколько успокоившись, Ойнарал спустился по склону руин и повел Сорвила далее по поверхности, покрытой сотнями мусорных куч, по которым ползали изголодавшиеся эрратики. Сорвил старательно избегал любого соприкосновения с ними, так как избегают прокаженных… но все равно споткнулся об изможденного нелюдя, глодавшего посиневший труп, с собачьим усердием стараясь оторвать почерневший сосок. Многие не обращали на них обоих внимания, других охватывал какой-то давний ужас. Один из них на глазах Сорвила нянчил пустоту как младенца, другой ласкал камень словно любовницу. И всё же многие обращали на них внимание, иные с тусклой миной сдавшихся неизмеримому и неподвижному горю, другие же тянулись к свету Холола как рыба к наживке… в черных глазах появлялся блеск…

Многие из них начинали подниматься.

Клак… Клак… Клак…

Озираясь по сторонам и спотыкаясь, Сорвил старался успеть за сику, на ходу обернувшегося к нему. Крик его можно было бы и не слышать.

— Беги!

Чародейский шепоток каким-то образом сочился сквозь безумное Причитание …

И Сорвил помчался во всю прыть, стараясь не отстать от блистающего доспехом воина-нелюдя и спотыкаясь на склонах мусорных куч. Однажды он снова заметил отражение Амиоласа в овальном щите Ойнарала. И снова ему явился сей ужас — взирающий на него призрачный лик Иммириккаса. И Уверовавший король в ужасе остановился посреди ползущих и тянущих к нему руки несчастных.

Жив ли он?

И что… что здесь творится?

Ойнарал удалялся в глубины, озаряя несчетные множества страдальцев. Сотканная, казалось, из пустоты череда восходящих арок возникала перед сику. Кольчуги его сверкали, словно нечто, явившееся прямиком легенд…

Тень пала на юного Уверовавшего короля.

Что произошло?

Кровавая искра вспыхнула за его спиной — и он повернулся в её сторону, вспомнив о несущей чары песне. Дюжины эрратиков, нагих и прикрывавших тело лохмотьями, по-обезьяньи переползали через своих собратьев, приближаясь к нему. Поодаль он заметил облаченную в тряпьё фигуру, чьи рот и глаза полыхали белым огнем, a пронзительный шар алого пламени вызревал между поднятыми ладонями. Прогремел грохочущий удар. И произошло нечто, чего он не мог даже постичь, не говоря уж о том, чтобы описать — некое подобие света словно бы выдуло кровь из всех находившихся между ними тел. Визгливый хор прозвенел трелью.

Горячая жидкость окатила его.

Но Ойнарал каким-то образом удержал его своей железной хваткой, увлекая назад.

Клак… Клак… Клак…

— Ад! — Крикнул он в лицо сику. — Я в аду!

Но упырь не мог услышать его.