Начало Осени, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня) северное побережье моря Нелеост

Приходили сны, темными тоннелями под усталой землей…

Горный хребет на фоне ночного неба, плавный, похожий на бедро спящей женщины.

И два силуэта на нем, черные на фоне невозможно яркого облака звезд.

Мужчины, сидящего скрестив ноги, подобно жрецу, и по-обезьяньи склонившегося вперед.

И дерева, распространяющего свои ветви вверх и в сторону — словно прожилки на поверхности чаши ночного небосвода.

Звёзды, обращающиеся вокруг Гвоздя Небес: снежные облака, гонимые зимним ветром.

И Святой Аспект-Император Трех Морей смотрит на мужской силуэт, но не может пошевелиться. Вращается сама твердь — как колесо свалившейся набок телеги.

Мужская фигура как будто бы все время оседает, ибо созвездия восходят над нею. Слышится голос, но лицо остается незримым.

Я воюю не с людьми, но с Богом, — молвит оно.

— Однако погибают одни только люди, — отвечает Аспект-Император.

Поля должны гореть, чтобы оторвать Его от Земли.

— Но я возделываю эти поля.

Темная фигура поднимается под деревом на ноги, начинает приближаться к нему. Кажется, будто восходящие звезды подхватят идущего и унесут с собой в пустоту, однако он подобен сути железа — непроницаем и неподвижен.

Оно останавливается перед ним, созерцает его — как случалось не раз — его собственными глазами с его собственного лица, хоть и без золотящего львиную гриву его волос ореола.

Тогда кому, как не тебе, и сжигать их?

Для шранков пищей служила земля, и потому страна была полностью опустошена. Нелеост погрузился в неестественную тишину, море с болотной усталостью лизало серые пляжи. Оно уползало в тусклые и лишенные признаков дали, линия горизонта стиралась из бытия, так что само Сущее без видимой грани сворачивалось в колоссальный свиток неба. Не опасаясь за свой левый фланг, люди Кругораспятия пересекали южные болота края, прежде звавшегося Аорсией, отчизной самой воинственной народности высоких норсираев. Иллавор, так звалась эта провинция, и в древние времена она была покрыта лоскутными полями, на которых выращивалось сорго и другие неприхотливые злаки. Люди Ордалии постоянно замечали руины маленьких крепостей, рассыпанных по погубленной земле, которые на самом деле были в древности лишь скотными дворами. В древней Аорсии, до Первого Апокалипсиса, каждый дом служил укреплением. Здесь мужчины не расставались с мечами, женщины спали, положив рядом с собой лук. Здесь с малых лет учили способам лишить себя жизни. Народ этот звал себя скулсираями, стражами.

И теперь Великая Ордалия, поедая убитых на марше шранков, гнала Орду по пустоши, в которую шранки превратили землю. Нужны были новые имена, ибо отвращение и омерзение наполняли собой существующие эпитеты. Есть шранков, иначе «свежатину» или «потроха», было всё равно, что есть помет, блевотину или даже что-то еще худшее. Айнонцы начали называть шранкскую мертвечину каракатицами, за гладкую кожу и бледность, a еще потому что по их словам от тварей пахло черными реками, протекающими по Сешарибской равнине. Впрочем, название это скоро попало в немилость. Невзирая на все предоставляемые эвфемизмом преимущества, оно оказалось слишком мягким для того, чтобы передать все безумие потребления этих тварей в пищу.

Общеупотребительным в итоге сделалось «Мясо», слово сразу и функциональное, и разговорное, сразу соединявшее в себя смыслы непристойности и назначения этого занятия. Есть — значит доминировать абсолютно, побеждать, как они хотели, без всяких условий. Однако в этом слове присутствовал и ужас, ибо ночные пиры Ордалии воистину являлись воплощением ужаса… дымящие яркие костры, грязные липкие тени, разделанные телеса шранков, целые их туши, раскачивающиеся на веревках или сваленные в кровоточащие груды, кучи внутренностей посреди сальных черно-лиловых луж.

Никто в точности не мог сказать, когда именно это случилось: когда пиршество превратилось в вакханалию, когда обед перестал быть простой последовательностью жевания и глотания, и сделался занятием куда более темным и зловещим. Сперва только самые чувствительные души среди людей замечали разницу, слышали это рычание, постоянно исходившее из глубин собственных гортаней, видели одичание, овладевавшее душами — свирепый намек на то, чему все более и более подчинялись окружающие. Только они ощущали, что Мясо изменяет и их самих, и их братьев — причем не в лучшую сторону. То, что прежде делалось с опаской, стало вершиться бездумно и беззаботно. Умеренность незаметно и постепенно превращалась в свою противоположность.

Быть может, никакое другое событие не могло более наглядно проиллюстрировать эту ползучую трансформацию, чем случай с Сибавулом те Нурвул. После воссоединения Великой Ордалии, кепалорский князь-вождь обнаружил, что позёрство его соперника, Халаса Сиройона, генерала фамирийских ауксилариев всё больше угнетает его. За предшествующие недели фамирийцы заслужили жуткую славу. Свойственное им пренебрежение доспехами немедленно сделало их самыми быстрыми конниками Ордалии, и во главе с Сиройоном, восседавшем на спине легендарного Фолиоса, они показали себя безупречными поставщиками Мяса. Лорд Сибавул завидовал даже этому ничтожному успеху. Люди время от времени слышали от него гневные речи: дескать то самое, что делает фамирийцев успешными загонщиками в охоте на тварей — а именно, отсутствие брони — бесполезно в настоящей битве.

Прослышав про эти сетования, Сиройон обратился к своему сопернику-норсираю, и предложил пари о том, что он заведет своих фамирийцев в тень Орды дальше, чем посмеет светловолосый кепалор. Сибавул пари принял, хотя и не имел привычки рисковать жизнями своих людей по столь очевидно ничтожным поводам. Согласился он, собственно, потому, что в предшествующий день заметил начало разрыва в кружении Орды, усмотрев в этом средство превзойти задиристого Сиройона. К этому времени спина его зажила, однако порка, которой он подвергся несколько недель назад изрядно подточила его гордость.

И в самом деле, Шлюха улыбнулась ему. На следующей в занимающей весь горизонт линии Орды, открылась брешь, точка, в которой охряно-черное облако Пелены рассеялось в дымку. Тем, кто ежедневно патрулировал галдящие края Орды, разрыв был очевиден как ясное солнышко, однако Сибавул и его кепалоры выехали еще до рассвета. И к тому времени, когда Сиройон понял, чем занят его соперник, Сибавул уже влетал в недра Пелены, далекой точкой, увлекавшей за собой тысячи. Возопив, генерал повел своих фамирийцев в погоню, с такой скоростью что многие из его людей погибли, вылетев из седла. Местность была неровной, пересеченной ручьями, разделявшимися буграми голого камня, на верхушках которых кое-где торчали остатки старинных кэрнов. После прохода Орды от кустарника оставались бесконечные ковры пыли и ломаных веток. Сиройон замечал Сибавула и его кепалоров с редких холмов — и этого было достаточно, чтобы понять, что он безнадежно проиграл свое опрометчивое пари. Он мог бы сдаться, но гордость гнала его вперед, в порыве, не отличимом от ужаса перед позором. Даже уступив славу Сибавулу, он мог, во всяком случае, затмить своего противника рассказом о том, что видел вместе со своими воинами. Сибавул никогда не имел склонности эксплуатировать собственную славу, Сиройон подобными соображениями не терзался.

Лорд Сибавул провел своих улюлюкавших кепалоров в самое чрево Орды… казалось безумием вступать туда, где до сих пор бывали одни лишь адепты Школ. Вой оглушал. Пелена всей своей высотой поглотила их. Утоптанная земля уступала место всё более иссохшим травам и кустарникам. Мертвые шранки усыпали не столь утрамбованные места — торчащие конечности, открытые рты. Это само по себе потрясало, поскольку твари обыкновенно пожирали своих мертвецов. Всадники почти немедленно заметили впереди растворяющиеся в охряном сумраке руины, похожие на челюсти, торчащие из земли, одна за другой. Миновав остатки древних стен, они ощутили новый ужас. Таны возвысили голоса с тщетным сомнением, даже протестом, осознавая, что Орда разделилась, огибая такое место, куда шранк не ступит даже под страхом смерти, место, прославленное в Священных Сагах…

Вреолет… город, известный в древних преданиях, как Человечий Амбар.

Однако лорд Сибавул никак не мог услышать своих витязей, и потому поехал вперед с видом мужа уверенного в абсолютной преданности своей возлюбленной. Посему конные таны Кепалора последовали за господином и вождем в проклятый город, щерившийся гнилыми зубами черных стен, под взглядами иссохших черепов его башен. Кустарник покрывал землю, коням приходилось проламываться через залежи птичьих костей. Черный мох затягивал уцелевшие стены и сооружения, предавая чередованию руин вид зловещей процессии. Город казался разграбленным некрополем, многовидным памятником людям, не столько жившим, сколько обитавшим в нем.

Светловолосые всадники колоннами проезжали через руины, с немым изумлением оглядываясь по сторонам. Пелена вознеслась на головокружительные высоты вокруг, проползая языками в туман, расплываясь по небу как чернила в воде. Визгливый вой Орды щипал их губы. Многие припадали щекой к шее своего коня, отплевываясь или блюя, — такую крепкую вонь приносил с собой ветер. Некоторые прятали лица, стесняясь собственных слез.

Ничем не объясняя своего решения, Сибавул повернул на обратно и повел своих всадников на юг, к зубастой линии южных укреплений города. Они остановились возле стены, затопленной тысячелетним наплывом земли, и всадники выстроились длинной линией на вершине, словно перед атакой…

Перед ними простирались кишащие, извращенные мили, туго набитые несчетными, сливающимися в оргиастической близости фигурами, бледными как черви, и к тому же визжащими. Можно было видеть, что эта невероятная толпа, колыхавшаяся в своем бессмысленном движении и строении, этот мир развращенных червей, взбесившихся личинок, был размазан по всей площади мертвой, опустошенной ими равнины. Приглядевшись, глаз приходил в ужас от этого непристойного кишения… шранки шипели и выли как безволосые кошки, прыгали по земле, скреблись, совокуплялись, впивались в землю, превращая её в помет.

Они ощутили это, закованные в железо, жестокие сыны Кепалора. Все они видели натиск Орды — видели и пережили его. Все они видели кошмарные, воющие мили, освещенные противоестественным огнями. Однако никто из них никогда не видывал Орду такой, какая она есть. Месяц за месяцем, комарами заползали они в тень невидимого зверя, полагая сперва, что преследуют его, потом, что охотятся на него, на зверя, затаившегося за дальними горами. И теперь они постигли всю безмерную глубину тщеславия своего Господина, и ту участь, на которую он обрек их всех. Вот почему Сибавул те Нурвул, прославленный своей выдержкой и хитростью, подъехал к южной стене Вреолета. Именно это хотел он бросить в лицо своим командирам, самому священному Аспект-Императору…

Свидетельство Зверя.

Это поняли все до единого человека. Они более не преследовали и не охотились. Они просто следовали — так голодные дети бредут за телегами, перегруженными провиантом, в надежде на то, что судьба улыбнется им. Даже когда они увидели, что шранки следят за ними. Это было заметно, чувствовалось как ветерок, пробегавший по далеким пшеничным полям — понимаемое людьми искушение. Громовой кошачий концерт, по крайней мере, его визгливый передовой фронт, ослаб, дрогнул, a потом возобновился с удвоенной силой, когда бесчисленные твари рванулись к кепалорам.

Всадники с трудом удерживали испуганных коней. Из ртов их исторгались никому не слышные вопли, полные ужаса и мольбы. Некоторые даже проклинали глупую наглость своего блистательного господина. Однако Сибавул, хотя бы и видевший, если не слышавший всю степень владевшего ими страха, не обращал не подчиненных внимания. В полной невозмутимости он взирал на напиравшую Орду — с видом человека, испытывающего справедливость своих убеждений.

Шранки казались единым целым, многоногой шкурой, топорщащейся щетинами конечностей, усыпанной воющими ртами, чешуями черных панцирей. Они бросились вперед как один, в числе настолько огромном, что двадцать три сотни кепалорцев, казались брошенной в поток веткой. В потопе этом вот-вот поплывет и сама почва под ногами людей Ордалии, и сам Вреолет, отнюдь не скала ожидающая волну, уже казался плотом, устремившимся навстречу погибели. Сибавул ждал, не меняя выражения на лице, не произнося слова. Несколько конных танов уже кричали на него. Несколько дюжин виндаугаменов — позорная горстка — бежали. Остальные кружили верхом на конях, готовые удариться в бегство. Нимбрикании уперлись спинами в задние луки седел, опустили пики. Однако на их глазах, шранки, мчавшиеся в первых рядах остановились, повинуясь вдруг охватившему их необъяснимому ужасу. Многие из кепалоров даже возвели глаза к небу, заподозрив, что это на выручку к ним явился сам Святой Аспект-Император. Все больше и больше тварей уже отползали с визгом назад, стремясь удалиться от невидимой границы мертвого города. Однако сзади на них напирал мир, полный голода в своем бесконечном повторении, полный непристойного желания убивать своих извечных врагов и совокупляться с ними. Ужаснувшихся затаптывали и отбрасывали в сторону — некоторых приходилось рубить, такова была охватившая их ярость. Шранки лезли на упавших собратьев, некоторые для того, чтобы броситься на всадников, замерших на возвышенности, другие, затем, чтобы убраться подальше от них… несчетные мерзкие твари пали в этом столкновении. Низменное безумие охватило переднюю часть наступающей массы, погрузившейся в каннибалистическое опьянение. Прилив остановился, только когда вал жрущих тел докатился до подножия стен древней твердыни …

Священные Саги не лгали. Память о Вреолете была врезана в самое существо каждого шранка, причем так, что она могла пересилить любую присущую им плотскую похоть. Они предпочитали умереть, пасть под ноги своим безумным собратьям, чем ступить на эту страшную для них землю. Здесь как бы в безопасности, но и не в ней, собирались последние из высоких Норсираев, число их сокращалось, так как Консульт время от времени устраивал на них набеги, нуждаясь в новых пленниках. Здесь они вели свое горестное, полное ожидание бытие, служа поставщиками живого скота, нужного для реализации прихотей и потребностей Нечестивого Консульта.

Полные ужаса кепалоры взирали на умопомрачительное зрелище, на несчетные бледные лица, нечеловеческая красота которых была извращена ненавистью, снова и снова наступавшие и откатывавшиеся назад, превращавшиеся в акварельные отпечатки в облаке фекальной пыли. Зрелые мужи рыдали, не понимая, какая судьба привела их так близко к концу всего сущего. А другие, ободрившись смеялись, преодолевая ужас, ибо было счастьем стоять неуязвимым перед воистину невероятным количеством врагов.

Пребывавшие на восточном фланге неслышно кричали, указывая на огни, появившиеся в охряных вертикалях. Это Жнецы, понимали они — явились адепты Школ! И осознавали, что представшее перед ними зрелище, ежедневно открывается этим адептам тайных наук, их товарищам по оружию. Обладатели острого зрения различили в небесах троицу темнокожих чародеев, одетых облаками, каждый верхом на призрачном драконе. Это были Вокалаты в белых и фиолетовых одеждах, плакальщики Солнца как их называли, пережившие Ирсулор и безумие Кариндасы, Великого Магистра их ордена.

Согласно рассказам это случилось, когда князь-вождь впервые заметил, что вся масса шранков хлынула на юго-восток, и осознал всю новую опасность.

Тайный ропот колдовства червем проник в нутро грохочущей Орды. И если кепалоры разразились радостными криками, Орда взволновалась, и полыхнула из щелей пылью. Всадники даже видели как шранки горстями подбрасывали к небу землю и гравий, образуя облако, в котором растворилось всё, кроме ослепительных огненных струй, поливавших дергающиеся силуэты. Среди всадников многие радостно возопили, посчитав, что Вокалаты явились для того, чтобы спасти их.

Однако Сибавул понимал ситуацию лучше: он знал, что колдуны возможно окончательно обрекли их на смерть. Оказавшись под нападением сверху, шранки инстинктивно бросились врассыпную, — словно стрелки, оказавшиеся под градом чужих стрел. Но если человеческий строй мог распространиться на пространство, измеряемое в ярдах, Орда разбегалась на мили. Она растекалась по унылой пустоши, а адепты сеяли среди них смерть. Много раз ему и его всадникам приходилось отступать, видя как Жнецы исчезают среди Пелены.

Орда намеревалась затопить Вреолет.

Сибавул скакал позади своих воинов, нахлестывая их коней ударами плоскостью клинка по крупам, и словами, услышать которые не позволяла насущная необходимость. И кепалоры неслись, пригибаясь к седлам, лишь ветер трепал за спинами воинов льняные, заплетенные в косы, волосы. Они мчались между руин, проламывали заросли чертополоха, мелового можжевельника, равнинного папоротника. И с ужасом наблюдали за двумя облаками пыли, словно ладони в молитве смыкавшимися перед ними, превращая солнце в бледный диск. Тысячи воющих шранков закрывали проход, которым проехали люди не далее стражи назад. Холодный, зловонный сумрак лег на Вреолет, и даже гордые всадники Кепалора кричали, охваченные ужасом и отчаянием.

Халас Сиройон, добравшийся до входа в разрыв только для того, чтобы заметить, как смыкается его горло, видел Сибавула и его кепалоров лишь издалека, так словно смотрел на них через несколько миров, из мира наделенного плотностью, в мир, погруженный в непрозрачную дымку — некое сонное видение. Ему пришлось отступить, и его полуобнаженные наездники понесли серьезный урон от дротиков и стрел набегающих шранков. Потом летописцы напишут, что Фолиос, величайший среди жеребцов, получил рану в плечо и вторую в круп, в то время как его куда менее прославленный господин отделался лишь одной — в левое бедро.

Пелена сомкнулась над участью лорда Сибавула и его родичей. Вреолет остался лежать нарывом в недрах Орды.

День и ночь миновали, и только тогда Орда оставила проклятый Амбар. В Палате об Одиннадцати Шестах прозвучали обвинения. Уверовавшие короли обратились с прошением к своему Святому Аспект-Императору, который успокоил их следующим словами: «Сибавул возможно самый свирепый среди вас, однако душевные качества отступают на второй план, когда опасность имеет сверхъестественную природу. Слабых щадят, а самые отважные лишаются мужества. Молитесь Богу Богов, мои братья. Только сам лютый Вреолет может открыть, что именно натворил».

Убитый горем Сиройон первым воспользовался открытием промежутка на следующее утро. И обрел своего соперника — и выживших с ним девять из двадцати трех сотен кепалоров — на время лишившимися ума и рассудка. Об участи остальных, так ничего и не узнали, ибо уцелевшие отказывались говорить на любую тему, не говоря уже о том, что им пришлось вынести. И если они отзывались на обращения, то для того лишь, чтобы смотреть сквозь вопрошавшего, в те неведомые глубины и дали, что поглотили их разум и души.

К этому времени вся Ордалия подтянулась к легендарным руинам, поэтому известие о том, что Сибавул уцелел молнией пронеслась над Священным Воинством Воинств. Клич громогласного одобрения прокатился над войском, застревая лишь в глотках тех, кто хотя бы мельком видел измученных кепалоров. Восклицания всегда оказываются мерой радости или горя. И одного взгляда подчас бывает достаточно для того, чтобы измерить масштаб происшедшего, — того, что претерпела чужая душа, чтобы понять, победила она или выжила, просто дрогнула или совсем сдалась. И облик кепалоров яснее ясного говорил о том, что на их долю выпало нечто более ужасное, чем страдание, нечто такое, для чего нет слов в языке.

В ту ночь, когда Сибавул явился в Совет на зов своего Святого Аспект-Императора, собравшиеся Уверовавшие короли были потрясены преображением этого человека. Пройас обнял его, но тут же отшатнулся, словно услышав нечто отвратное. По повелению Анасуримбора Келлхуса, Саккарис напомнил собравшимся легенду о Вреолете, какой она изложена в предании Завета. Великий Магистр рассказал о том, как Мог-Фарау поставил на своих владениях печать ужаса затем, чтобы обитатели их были избавлены: «яко зерно избавлено от жернова». Вреолет, как объяснил он озабоченному собранию, был житницей Консульта, и сыны его претерпели столько, сколько не довелось вытерпеть остальным сыновьям человеческим.

— Что скажешь? — наконец обратился Сиройон к своему сопернику.

Сибавул посмотрел на него взглядом, который можно назвать разве что мертвым.

— Преисподняя… — ответил он, роняя слова как влажный гравий с лопаты. — Преисподняя уберегла нас.

Молчание легло на Умбиликус. Обрамленный чародейскими сплетениями Эккиню, Святой Аспект-Император смотрел на Сибавула пять долгих сердцебиений. Его одного не смущала пустота, царившая теперь в манерах полководца.

Анасуримбор Келлхус кивнул в знак какого-то сокровенного свидетельства, — скорее в знак понимания, а не утверждения того, что видел.

— Отныне, — промолвил он, — ты будешь поступать в военных делах так, как тебе угодно, лорд Сибавул.

Именно так и повел себя далее князь-вождь Кепалора, каждый день перед тем как прозвонят Интервал, выводивший отряды своих соплеменников, возвращавшиеся затем с мешками, полными белой кожи, которую кепалоры поедали сырой и во тьме. Они не разводили костров, и как будто бы держались подальше от лагерных огней своих соседей. Они более не спали, так, во всяком случае, утверждали слухи. Весть об их неестественной жестокости разлетелась по всему полю, и шранки теперь бежали в панике от кепалоров, вне зависимости от того, сколько было последних. О том, где собирались Сибавул и его бледные всадники, люди Ордалии помалкивали. Самые суеверные чертили в воздухе охранительные знаки — некоторые даже закрывали ладонями лица, убежденные в том, что мертвые глаза способны видеть лишь мертвецов.

И все стали бояться сыновей Кепалора.

За его спиной голова на шесте.

Чтобы перековать людей, как понял Келлхус, следует исцелить самое простое, самое основное из того, что есть в них. Величайшие из поэтов пели хвалу детству, превозносили тех, кто сохранил невинность в сердце своем. Однако все они, без исключения, обращали внимание лишь на утешительную и лестную простоту, игнорируя те аспекты, в которых дети уподобляются зверям. Впрочем, точнее сказать, животным. Люди не столько остаются детьми в сердце своем, сколько остаются животными, собранием рефлексов, бурных, прямых, слепых, не видящих ни одного из тех нюансов, которые делают людей Людьми.

Чтобы перековать людей, нужно уничтожить их веру в сложность, заставить их найти убежище в инстинктах рефлексах, свести их к животной основе.

У Пройаса были все причины казаться затравленным.

— Ты говоришь. что… что…

Келлхус выдохнул, напомнив своему экзальт-генералу сделать то же самое. На сей раз, он велел Пройасу сесть рядом с ним, а не на другой стороне очага: чтобы лучше использовать телесную близость.

— Проклятье поразило Сибавула и его родню.

— Но они ведь живы!

— В самом деле? А не застряли ли они где-нибудь посередине между жизнью и смертью?

Пройас недоумевал и ужасался.

— Но к-как… как подобное может случиться?

— Потому что страх вскрывает сердце. Они претерпели слишком великий ужас на земле, слишком пропитанной страданием. Ад всегда ищет, всегда тянется к пределам живущих. И во Вреолете он обрел и объял их.

За его спиной голова на шесте. И если он не мог обернуться и увидеть её, то только потому, что находилась она за пределами, доступными его взгляду… за пределами всякого взгляда.

— Но-но… ты, конечно же…

Разум ученика находился на ладони его интеллекта.

— …конечно же мог спасти их? — Пауза для более глубокого постижения смысла. — Так, как я спас Серве?

Нечто среднее между смятением и восторгом исказило лицо его экзальт-генерала. Чтобы раздеть душу до самой её сути, нужно показать сложность самой сложности — в чём и заключается великая ирония подобных занятий. Нет ничего более простого, чем сложность, сделавшаяся привычкой. Тому, что давалось без труда, без усилия мысли, следовало было предстать обремененным сомнением и трудом.

Как и должно.

— Я… я не понимаю.

Он ощущал её даже теперь, эту голову на шесте у себя за спиной.

— Я не сумел спасти очень многих.

Нельзя было отрицать снисходительности в этом упражнении. Как только Келлхус овладел людскими множествами, как только государство стало видеть в нем источник собственной силы, он перестал нуждаться в столь тонких манипуляциях. Годы миновали с тех пор, когда он позволял себе занятие, столь непосредственное как исследование души одного человека.

И при всем невозмутимом спокойствии его дунианской души, в ней зашевелились воспоминания Первой Священной Войны, бурного времени, когда подобные исследования образовывали суть его Миссии. После падения Шайме, ни одна душа (даже Эсменет) не давала оснований для подобного внимания.

Инстинктивная склонность к нетерпимости, едва не погубившая его в Карасканде, быстро успокоилась, научилась служить, уговаривая несогласных, затыкая рты критикам, даже убивая врагов. Все прошедшие годы он боролся с огромным зверем, которого представляли собой Три Моря, прижал его к земле, a потом подарками и жестокостью обучил его, произносить лишь его имя… чтобы его тирания сделалась неотличимой от бытия Трех Морей. Это позволило ему перейти от наций к истинам, направить весь свой интеллект на безумные абстракции Даймоса, Метагнозиса и Тысячекратной Мысли.

Он пронзил взглядом смутные вуали, познал метафизику Сущего преобразил смыслы в чудо. Он прошел дорогами Ада, и возвратился обвешенный трофеями. Никто, даже легендарный Титирга, герой-маг древнего Умерау, не мог поравняться с его тайной мощью.

Он узнал о голове на шесте.

Господство. Над жизнями и народами. Над историей и невежеством. Над самим бытием, сквозь листы несчетных слоев реальности. Никто из смертных не достигал подобного могущества. Он обладал силой и властью, на которые не могут рассчитывать даже Боги, ибо им приходится распространять себя на все времена, так чтобы не исчерпать при этом себя и не превратиться в призраки…

Ни одна душа до сих пор не владела Обстоятельствами в подобной мере. Он, и только он, представлял собой Место, точку максимального схождения. Народы зависели от его прихоти. Реальность отступала перед его песней. Та Сторона сетовала на него.

Но при всем том, тьма по-прежнему окружала его, во мраке пребывало прошлое, пряталось в темноте грядущее.

Для тех, кто не чтил его как бога, он оставался смертным человеком, наделенным одним разумом и двумя руками — великим, быть может, по сравнению с его бесчисленными рабами, но все же незаметным пустяком на поверхности чего-то непостижимого. Не более пророком, чем любой архитектор, решивший внести собственную поправку в облик неподъемной для его сил реальности. Все намеченные им варианты будущего, существовали только пока он поддерживал их непрестанными усилиями.

Да, его мучили видения, однако он давно перестал доверять им.

— Я был там, Господин… — промолвил Пройас. — Я видел. Никто не сумел бы спасти Серве!

Келлхус не выпускал его из хватки своей воли, из продуманного им механизма.

— Ты имеешь ввиду её жизнь или её душу?

Сети покрывающих его тело мышц сложились отпечатком ужаса.

— Это смущает тебя, Пройас?

И он, его ученик, соткался игрой теней, отсветом невероятных мерзостей, преломившихся в поверхности малой слезинки. Дубовым листом, порхающим под дуновениями ветров, висящим над шепотком завихрений…

Взглядом сквозь отверстие, которое мы ошибочно считаем жизнью…

— Так что же… что смущает меня?

Но он прежде всего Человек.

— Знание о том, что Серве горит в Аду.

Рабы принесли им легкую закуску: небольшие, еще шипящие медальоны, нарезанные из мяса шранков, с гарниром из голубики и дикого порея, собранного на берегу моря. Мясо было невероятно мягким и сладким. Место, именуемое Анасуримбор Келлхус, за едой рассказало своему огорченному ученику о пророках, о том, как бутылочное горлышко смертности неизменно искажало видения, которые они принимали за волю и руководство Небес. Бесконечное можно понять, только обкромсав его со всех сторон до понятных нам представлений, сказал он, и выразив посредством наглого обмана.

— Люди любят пропорцию и ясность, даже тогда, когда таковые отсутствуют, — пояснил он. — Они предпочитают осколки видений, Пройас, и называют их целыми и совершенными. — Горестная улыбка любящего и умного дедушки. — Но что ещё могут увидеть люди такими маленькими глазами?

Вызовы налетели порывом буйного гнева.

— Но тогда-тогда, Бог должен сообщать нам… сообщать нам все, что необходимо?

Снисходительная печаль в соединении с долгим вздохом, с таким выражением обычно рассказывают о войне, не вполне еще пережитой.

— Не правда ли, с нашей стороны самонадеянно, предполагать, что пророки несут людям слово Божье?

Пройас застыл в неподвижности на три биения сердца.

— Каково же тогда их предназначение?

— Разве это не ясно? Нести Богу слова людей.

Люди сотворены, люди рождаются, но пропорции всегда ускользают от них. Они могут только догадываться, но никогда не видят, они могут предполагать линии своей жизни, следуя тем крючкам, которые замечают в других. Пройас был проклят самим фактом своего рождения, а затем обречен на ещё горшее тем, что сделала из него жизнь. Ему принадлежала блуждающая душа, душа философа, если говорить в терминах Новой Древности. Но притом душа эта была взыскующей, она требовала ясности и твердости. Младенцем он спал на руках своей матери, не обращая внимания на домашние или дворцовые шумы. Такие пустяки его не беспокоили, пока любящие руки обнимали его, пока ему улыбалось любимое лицо.

Живые не должны докучать мертвым…

И вот всё, что он получил от Келлхуса за двадцать лет: мутный сон убежденности.

— Но почему? — Возопил Пройас.

Настало время будить его, выпускать к ужасам Реальности.

— Твой вопрос сам отвечает на себя.

Голготтерат не терпит спящих.

— Нет! — Отрезал Экзальт-Генерал. — Никаких больше загадок! Прошу тебя! Умоляю!

Улыбку Келлхуса наполняло сухое и смертельно искреннее ободрение, так благородный и бесстрашный отец укрепляет своих сыновей перед собственной смертью. Он отвернулся, как бы для того, чтобы не быть свидетелем той постыдной вспышки, которой поддался его ученик, и взял в руку стоявший рядом графин, чтобы налить собеседнику энпоя.

— Ты спрашиваешь, потому что ищешь причины, — проговорил он, передавая пьянящий пенистый напиток Уверовавшему королю. — Ты ищешь причины, потому что неполон…

Пройас посмотрел на него над краем чаши взглядом обиженного ребенка. Келлхус ощутил сладость и теплоту напитка собственным языком и гортанью.

— Причина — всего лишь шнурок для мысли, — продолжил он, — способ, которым мы увязываем фрагменты в фрагменты большие, наделяем дыханием то вечное, что не имеет дыхания, не имеет и не нуждается в нем. Богу нет нужды дышать…

Логос.

Пройас по-прежнему не понимал, однако был умиротворен хотя бы утешительным тоном. Гнев еще возбуждал его, — гнев той разновидности, что лишает страха мальчишек, выведенных из себя старшими братьями. Однако вопреки всему его надежда, — давно отрицаемое стремление знать — всё еще занимала заложенные кирпичами высоты его духа…

Ожидавшие ниспровержения.

— Чтобы стать всем, Проша, Бог должен быть сразу и больше, и меньше себя.

— Меньше? Как это?

— Он должен сделаться конечным. Человеком. Подобным Инри Сейену. Подобным мне… чтобы стать всем, оно должно познать невежество, претерпеть страдание, страх и смят…

— A любовь? — едва ли не вскричал экзальт-генерал. — как насчет любви?

Впервые за тот вечер Анасуримбор Келлхус удивился. Именно Любовь удерживала Жизнь в противоположности Истине… служила тем шнурком, который увязывает мириады отдельных людей в племена и народы.

— Да… Более всего.

Любовь в большей степени, чем разум служила его основным оружием.

— Более всего… — тусклым голосом отозвался Пройас, проталкивая слова сквозь овладевший им песок оцепенения, утомления обессилевшего разума, запыхавшегося сердца. — Но почему?

В действительности, он не хочет это узнать.

Место, именуемое Анасуримбор Келлхус, вдохнуло все внутренние соображения, нацелив каждое произнесенное слово на душу, утопавшую перед ним в воздухе.

— Благодаря всем связанным с нею страстям, нет ничего более чуждого Богу, чем любовь.

Голова на шесте за его спиной.

Как поступит Нерсей Пройас, первый среди Уверовавших королей, с открытой ему Истиной?

Это и было предметом изучения.

Укрытая ковром почва не столько крутилась, сколько вворачивалась, скручивая предметы, слишком фундаментальные для того, чтобы кровоточить. Смятения. Вопросы, пожиравшие вопросы, уничтожая саму возможность вопроса. И инверсии, богохульные во вне и по сути, и к тому же предельно губительные в своих последствиях.

Стоящие вверх ногами пророки, доставляющие на Небеса людское слово?

И вывернутый наизнанку Бог?

Мятежные откровения редко являются в целостности. Они подобны тем проволокам, которые айнонцы вталкивают в глотки бежавших и пойманных рабов, извивающиеся и пронзающие, еще более перепутывающееся в результате движений обычного пищеварения — предметы, удушающие изнутри, убивающие один изнемогающий орган за другим.

Двадцать лет раболепной преданности — перевернуты и рассыпаны. Двадцать лет веры, истинной, глубокой, способной объявить убийство святым деянием.

Как? Как воспримут заудуньяни ниспровержение своих самых искренних верований?

Глаза человека дергались, выдавая внутренний жар.

— Н-но… но что ты сказал… К-как должен человек поклоняться?

Келлхус не стал отвечать сразу, дожидаясь неизбежного безмолвного вопроса.

— Сомневайся, — наконец произнес он, захватывая взгляд ученика железным кулаком собственного взгляда. — Вопрошай, но не так, как вопрошают коллегиане или патроны, но так как вопрошают недоумевающие, как те, кто воистину взыскуют пределы своего знания. Просить — значит преклонять колена, значит говорить: здесь да будет конец мой… Но разве может быть иначе? Бесконечное невозможно, Пройас, и поэтому люди имеют такую склонность, скрывать этот факт за собственными отражениями — наделять Бога бородой и желаниями! И называть Оно — Он!

Изображая усталость, он поднес к челу обрамленную золотым сиянием руку.

— Но не так. Ужас. Ненависть к себе самому. Страдание, неведение и смятение. Лишь эти пути образуют честную дорогу к Богу.

Уверовавший король поник лицом, подавил короткое рыдание.

— Это место…где ты сейчас находишься, Проша. Вот тебе откровение. Бог не есть утешение. Бог не есть закон, не есть любовь, не есть разум, не есть любой другой инструмент нашей увечной конечности. У Бога нет голоса, нет облика, нет сердца или разума…

Человек зашелся рыданием… кашлем.

— Бог есть оно… не имеющее формы и абсолютное.

Тихое стенание, звук сразу вопросительный и обвиняющий.

Как?

Место, именуемое Келлхус, наблюдало за тем, как Уверовавший король исчез в собственной сущности, отметило как сама суть его человечности растворилась как комок песка в быстрой воде. Отмечены отклонения. Предположения исправлены. И над всем расцвела вероятность, во всем кущении своих ветвей, новых возможностей, готовых пасть под твердым ножом реальности…

Изолированы причины.

— И что нам дастся за это? — выкашлял человек, губами, обрамленными слюнями и соплями.

Да, мой друг. Как насчет спасения?

— Никаких компенсаций, — Ответило Место, — кроме знания…

— Знания того, что мы ничего не знаем!

— Именно.

— И значит…?

Печаль… испытующая печаль.

— Ты видишь. После всех этих лет, ты наконец понял.

Мгновение ошеломленного взгляда, опухшее лицо качается словно на палубе тонущего корабля. Человеку нет необходимости говорить, ибо Место слышит имя.

Ахкеймион.

Место улыбнулось, ибо вещи, катастрофические по своей сути, способны одновременно вмещать и тихую иронию.

— Учитель, которого ты отверг…

Лицо человека исказила гримаса обиды и недоверия. Челюсть отвисла. Губы сложились в беззвучный крик. Слюна паучьим серебром провисла над пустотой рта…

— Он и есть тот пророк, которого ты всегда искал.

Место обнимало своего рыдающего раба, укачивало его на руках. Запах паленой баранины ниточкой сочился внутри затворенной палаты.

— Так вот, кто ты есть.

С горечью, без нотки вопроса. Так как выносят покойного родича из места плача.

— Обманщик, — промолвило Место. — Лживый…

— Нет…

— Я дунианин, сын Ишуаль… плод чудовищного решения, принятого две тысячи лет назад… чудовищного решения… решения вывести новую породу человека — как люди размножают скотину и собак, переделать так, как показалось разумным.

Он привлек к себе человека, опустил его вниз, так чтобы бородатое лицо тарелкой лежало на его коленях.

— Меня послали — выследить и убить собственного отца, — рекло Место, — которого отослали в мир передо мной… — Келлхус умолк, чтобы смахнуть прядку седеющих волос с чела человека. — Обнаружив слабость людей, я понял, что отец мой не может не обладать колоссальным могуществом… и что мне необходимо обладать силой целых народов, чтобы одолеть его.

Конфликт представлений. Всеми силами опровергнуть те, что властвуют над душами людей. Истина столь же объективно и просто, как и Удача выделяет мертвецов среди побежденных.

— Посему я начал действовать как пророк, всегда отрицая, что являюсь им, зная, что разум мой потрясет тебя и твоих братьев, и в конечном итоге вы сами провозгласите меня вашим пророком…

— Нет! Это…

— Так я овладел своим своим народом, и Первой Священной войной…

Место провело длинными пальцами по щеке Уверовавшего короля, от виска к челюсти. Оно знало, что те свирепые и беззаконные дни уже казались нереальными этому человеку. Внутри него обретался осадок, оттиск свидетельства вспыхивал время от времени в снах и воспоминаниях. Галька с берега океана, и ничего более. Подобно всем прочим кто выжил, его непрестанно бросало на берег и затягивало обратно.

— Отец предвидел это, он знал, что испытания, ставшие на моем пути, преобразуют меня, знал, что убийца, посланный Ишуаль, явится как его ученик.

Вздорная ярость. Детский гнев.

— Нет! Этого не мо…!

— Однако было и кое-что, чего он понять не сумел…

Недопустимая нерешительность. Надежда, пробивающаяся сквозь муку, сквозь удушье… мечтающая все обратить вспять, вернуть назад, сделать таким, каким оно было.

— Что? Что?

— Что испытание это доведет меня до безумия.

— Но ты же мой Господь! М-мое спасение!

— Карасканд… Кругораспятие…

— Нет, прекрати! Прекрати, наконец! Я… Я умоляю тебя! Пожа…

— Я начал видеть… призраки, начал слышать голоса… Со мной что-то начало говорить.

— Прошу тебя… я-я…

— И пребывая в расстройстве, я слушал… и исполнял распоряжения.

Рыдания сотрясали человека, конвульсии осиротевшего ребенка. Однако слова эти произвели в Пройасе какое-то действо, словно бы его закрутили воротом и отпустили. Место ослабило хватку, опустило его к себе на колени. Налитые кровью глаза взирали на него, не зная ни позора, ни ярости.

— Я убил своего отца, — молвило Место.

— Бог! Это должен быть Бог! Бог…

— Нет, Пройас. Соберись с духом. Узри сей ужас!

Я возделываю поля…

Липкое дыхание. Взгляд искоса: душа пытается с подозрением отмахнуться от собственных предчувствий. — Ты думаешь, ч-что этот голос… был твоим собственным?

И сжигаю их.

Место улыбнулось небрежной улыбкой, свойственной тем, кого не интересуют столь мелкие раздоры.

— Суть вещи кроется в её происхождении, Пройас. Я не знаю, откуда приходит этот голос.

Надежда, просиявшая в своей неотложной необходимости.

— Небо! Он исходит с Неба! Разве ты не видишь?

Место снисходительно воззрилось на самого прекрасного из своих рабов.

— Тогда значит Небо не в своем уме.

Место приказало человеку раздеться, и он разделся.

Даже после всех многих лет лишений, тело человека оставалось прямым и стройным. Он был худощав, как худощавы все люди Ордалии; тени вычерчивали линии и соединения его плоти. Черные волосы покрывали бледно-оливковую кожу на груди. Спускаясь по животу, они сужались в полоску, вновь расширявшуюся внизу живота. Фаллос оставался скучным и вялым.

Ученик повесил голову, сминая бороду…поводил по сторонам угрюмым и непонимающим взглядом.

Место подобрало вверх и отодвинуло вбок свою мантию, приветствуя прикосновение чистого воздуха. Оно подошло к человеку сзади, протянуло руку к горлу, нащупывая торопящийся пульс.

Суть вещи… пробормотало оно.

Провело членом по ягодицам человека…

Ощутило трепет кончиками пальцев…

И ввело. Запах фекалий и шипящей на огне баранины. Кашель, на самом деле бывший рыданием…

Глубоко… пока не слилось воедино соединением Высших Душ.

Оно схватило человека, подняло его в воздух. И использовало так, как никто и никогда его не использовал.

И была голова на шесте за его спиной.

Все души скитаются. Но каким бы путем они не шли, выбор не принадлежит им.

Вера навязывается всем нам. Даже самоубийце, творящему фетиш из непослушания, и кичливость из жалобы, дана своя вера. Даже насмешнику, готовому осмеять все мироздание и посрамить солнце. Даже если он верит…

Вера столь же неизбежна, сколь мал Человек. Дуновение за дуновением уносит их мыльными пузырями в топь забвения. Нет другого предела, столь же крохотного, как наше сейчас, но таково владение человека, его эфемерная империя. Вера. Одна только вера связывает его с тем, что было, и тем, что будет — с тем, что превосходит. Только вера соединяет руки с тем, иным и не выпускает его. Она неизбежна как страдание, и столь же естественна как дыхание.

Меняется только объект веры…

Во что.

Пройас верил в Анасуримбора Келлхуса, верил, что он обитает в Мире без горизонтов, где все сокровенное сосчитано и порабощено. Он пребывал здесь и теперь, в подобающем человеку смирении, одновременно повсюду в вечности— пока он верил. Какой ужас мог Мир припасти для него, стоящего одесную Святого Аспект-Императора? И куда бы его не заносило, какие бы зверства он ни творил, Бог всегда был с ним.

Но теперь оставил его.

Земля накренилась, всё вокруг откатилось к горизонту. Пройас не столько вылетел, сколько выпал из Умбиликуса, не столько прошел, сколько провалился под холстиной ходов, — столь крутым, отвесным сделался его мир… каким был всегда.

Этот Бог был не для него. Паук… бесконечный и бесчеловечный.

И Келлхус не Его Пророк.

Вера — обман, нечто низменное и подлое, стремящееся стать эпичным и славным — доказательством, отрицающими идиотскую незначительность, отрицающими истину.

И он всегда зависел от биений одинокого, бестолкового сердца. Он всегда был сором на поверхности безумного потока событий, снова побитым, снова тянущимся, пытающимся вцепиться в уверенность, которой не существует.

Им всегда пользовались, его эксплуатировали! И он всегда был дураком! Дураком!

И всегда падал…

Он повалился на колени среди лохматых нангаэльских шатров, грозя кулаками образам мужеложства, переполнявшим его память. И съежился на месте сём, рыдая от утраты и бесчестья…

Вера… малость, передразнивающая величие, вид издали на ближнем фоне, победа тщеславия над ужасом.

Благословеннейшее невежество.

И её больше не было.

Ужас пьянил, когда Пройас был молод.

В юности он всегда был героем, ослепленным блеском великих и легендарных душ; когда он занимался тем, что доказывал собственную отвагу, — не кому-то другому, но себе самому. Матушка подчас рыдала, представляя все ужасы, которым он подвергал себя: преодолевая пазы Аттикороса, дразня быков, с которыми играли акробаты Инвити, взбираясь на каждое попадавшееся на пути дерево, не просто в крону, но на самую жидкую макушку, где ветер качал его как железный слиток на стебле молочая.

Любимцем его был величественный дуб, прозванный Скрипуном за характерный хруст, которые издавало дерево, когда ветер набирал соответствующую силу. Собственная макушка дерева давно обломилась, оставив меньшую часть прежней развилины, изгибающуюся дугой ветвь, которой он пользовался для того, чтобы оседлать Скрипуна так часто, как никакое другое дерево. Он повисал на ней, раскачиваясь, под грохот собственного сердца, ощущая утомленное головокружение в руках и голове. Аокнисс тянул к нему суровые и корявые лапы своих окраин… весь мир лежал под его ногами и принадлежал ему — ему одному! Он залезал на старую ветвь никак не меньше сотни раз, и без всяких неприятностей. И вот однажды, скучным осенним днем она вдруг треснула. Он до сих пор помнил это мгновение смертного ужаса, этот холодный пот, выступивший на коже. Он помнил, как перехватило дыхание…

Отброшенный от ствола и упавший вниз… обреченный на смерть, пока полог нижних ветвей чудесным образом не подхватил обломавшийся сук, он обнаружил, что висит в воздухе, толкаясь ногами в пустоту. Вопль его слышал весь дворец (последующие три месяца он потратил на ненависть к своему старшему брату Тируммасу, без конца дразнившему его, подражая этому воплю). Он помнил, как в первые короткие мгновения не мог понять, что хуже: свалиться вниз и разбиться, или болтаться так вот под взглядами собиравшегося внизу все большего количества взволнованных и хмурых лиц…

— Ты совсем умом оскудел, мальчишка? Я же сказал: возьми меня за руку.

И тут рядом с ним, словно бы из ниоткуда появился Ахкеймион, стоявший словно на невидимой почве, плывущий, протягивавший руку с перепачканными чернилами пальцами.

— Никогда!

— Ты предпочитаешь сломать себе шею?

— А иначе я положу в лубок свою душу!

Даже в сем крайнем положении, взгляд упитанного адепта был полон того же самого изумления, которое этот мальчик вызывал на земле.

— Боюсь, что тебе еще рано умирать за моральные принципы, Проша. Мужчина обязан сделать свою жену вдовой, а детей сиротами.

— Ты проклят! Проклят как все адепты Школ!

— И по этой причине твой отец опустошает собственную казну, чтобы платить нам. А теперь, бери мою руку. Живо!

— Нет!

Повзрослев, он неоднократно обращался мыслями к этому случаю. Быть может, кто-то другой нашел бы повод для гордости в проявленной им отваге, но только не Пройас. Если в мальчишеские годы ужас был для него игрушкой, зверушкой, которую можно дразнить и тискать, то причиной было невежество, нелепая уверенность в том, что уж с ним-то никак не может приключиться нечто истинно неблагоприятное. Гибель Тируммаса в воде зажжет погребальный костер под этой уверенностью, научит тому, что ужас не игрушка.

— Что ж… — молвил лукавый чародей, — можешь в таком случае ждать, пока Бог Богов лично низойдет, чтобы спасти тебя…

— Что ты хочешь сказать? — Возопил Пройас, уже плохо соображавший от страха. Под ногами его лязгали челюстями двадцать локтей высоты… кора уже начинала жалить.

— Или… — начал Акка, делая эффектную паузу.

— Что или?

Друз Ахкеймион пошире развел перепачканные чернилами пальцы, и Пройас заметил, что ногти свои он отгрызал, а не стриг. — Ты можешь принять протянутую Им руку.

Взгляд чародея был полон любви, отцовской, разлитой по бутылям и закупоренной. Пройас никогда не признал бы за собой то пламя любви, которое ощутил в то мгновение, и всегда стремился забыть его, как старался забыть свои плотские позорища.

И он осмелился поднять руку, перенести весь свой вес на другую, обламывая ветвь…

Он не помнил, как именно удар о землю лишил его сознания. Однако лубок свой получил — если не на душу, то на левую ногу. Все говорили, что выжил он чудом. Мать сказала ему, что когда он упал. Ахкеймион кричал громче, чем она сама. В последующие годы многие из благородных подражали этому крику — женственному уханью — когда чародей проплывал мимо…

Но ни он, ни Ахкеймион никогда не упоминали об этом разговоре.

И теперь он снова упал.

Пройас брел, оступаясь через мешанину шайгекских палаток, мимо балдахинов антанамеранцев, мимо острых деревянных каркасов шатров людей Куригалда. Вокруг почти никого не было, поэтому он мог не скрывать владевшие им чувства. Тем не менее, осознание непотребства и паскудства собственного вида всякий раз возникало, когда он приближался к потрепанному шатру какого-нибудь лорда. Стыд и… злорадство. Что произошло? Что происходило? Он захихикал. Ему казалось, что сердце его загорится, вспыхнет открытым пламенем, при малейшем упоминании о том, что произошло!

Шлюха улыбнулась экзальт-генералу, ибо ни одна душа не попалась ему навстречу.

Звезды усыпали пылью черное нутро пустоты. Ордалия простиралась на весь видимый мир под небом, мозаикой, вписанной в контуры местности, каждое ополчение кубиком смальты ложилось в лабиринт троп. Все вокруг казалось ему теперь безумием, груды частей тел шранков, особенно их кривые ладони и мозолистые ступни, а также несчетные варианты Кругораспятия, золотые, алые, черные как смола. И всё это теперь казалось… хрупким, ненастоящим, скроенным из бурлящего блуда, как если бы за той Ордалией, которую он видел собственными глазами, располагалась большая и подлинная. Он ощущал, что на этих ночных просторах рассыпаны остатки воинства более коренного, глубинного, не воспринимающего благочестивых указов и праведных заявлений, связанного воедино не более чем общими низменными потребностями…

Я …

Звериное нетерпение.

Он съежился в овражке и немного поплакал, ощущая тошноту от воспоминаний и запаха человеческих испражнений.

Я брошен и одинок.

Вера лежит в основе всего, и истиной этой Пройас скорее жил, чем промерял её глубины. В ней основа бытия человека, предмет слишком многотрудный, чтобы не ломать его и не делить на части под разными именами: «любовь» как союз разлученных душ, «логика» как союз несогласованных претензий, «истина» как союз желания и обстоятельств…

«Желания», когда оно тянется и ищет.

Все, что я знал…

Он привалился спиной к каменистой почве, в крохотном уголке, в одиночестве, в темноте, хрипя, сокрушенный горем, терзаемый страхом и памятью.

Ложь.

С восходом, подумал он, налетят мухи.

Энатпанейская часть лагеря представляла собой людный хаос, рассыпавшийся по ложбинам и пригоркам, выделяющийся разве что смесью грубых и прочных галеотских шатров с павильонами настоящих энатпанейцев, разбросанными кхиргви в беспорядке. Он нашел шатер Саубона раньше, чем понял, что ищет его. Красные львы, разбросанные по парусиновым стенкам, казались черными в бездушном свете Гвоздя Небес. Отблеск золотого света на пологе входа ободрил экзальт-генерала, хотя ему еще надлежало понять, что именно привело его к этому шатру.

Учитывая общую нехватку топлива, жечь костры после обеденной стражи было запрещено. Тем не менее, трое людей, рыцарей Льва Пустыни, если судить по грязным сюрко, склонялись к небольшому костерку, разложенному в нескольких шагах от входа в шатер, прямо как мальчишки, капающие воском на муравьев. Пройас немедленно узнал в этой троице капитанов Саубона: его меченосца, Типиля Мепиро, крохотного амотийца, известного своей чрезвычайной удачливостью в поединках; его могучего щитоносца, куригалдера Устера Скрола, тощего заику, прозванного Бардом за прорезающееся на поле брани красноречие; и его же прославленного копьеносца, Турхига Богуяра, рыжеволосого воителя холька, самым очевидным образом происходящего никак не меньше чем от самого Эрьелка Разорителя.

Нечто в их поведении — косые взгляды, согнутые спины — встревожило Пройаса.

— Что здесь происходит?

Даже реакция их на его вопрос была подозрительной, — то, как они переглянулись, словно бы за пределами их небольшого кружка не могло существовать никакой другой власти.

Голова шранка поблескивала на коленях огромного воина-холька.

— Я спросил, — с внезапным остервенением проговорил Пройас, — что здесь происходит?

Все трое повернулись к нему словно на каком-то шарнире. Закон требовал, чтобы капитаны пали «на лице свое»; однако они вперили в него дышащие убийством взгляды. Богуяр прикрыл тряпкой свой неаппетитный трофей. Рыцари Льва Пустыни были известны отсутствием хороших манер: некоторые называли их «бандитами Саубона». Если все уверовавшие короли строили свои дворы из камней, рожденных в благородной касте, Саубон, так и не простивший Шлюху за то, что она сделала его седьмым сыном старого ублюдка Эрьеата, был вынужден копать в канаве.

— Закон ждет вашего отв…

Из-за полога палатки прогудел могучий и знакомый голос, принадлежащий самому Льву Пустыни.

— Пройас? Что ты делаешь здесь?

Саубон появился из-за полога, седеющие волосы примяты шлемом, голый торс, нижняя часть тела в исподнем.

— Я пришел совещаться с тобою, брат мой, — проговорил Пройас, едва взглянув на Саубона. — Однако эти псы…

— Ответят передо мной, — отрезал Саубон, подцепляя длинной рукой полог своего шатра. — Каждый из нас идёт по жизни собственным путем.

— И они предпочли избрать путь кнута, — ровным тоном проговорил Пройас, глядя на Саубона в жесткой, присущей Новой Империи манере. Не допускающей исключений. Во всяком случае привычка командовать еще не оставила его.

Уверовавший король Карасканда пробормотал какое-то галеотское ругательство. Мепиро, Скраул и Богуяр наблюдали за происходящим как обнаглевшие сыновья слишком заботливого и беспринципного папаши. Однако в своей заносчивости — или точнее в нежелании скрыть её — они переступили грань допустимого, и этого уже было довольно. Хмурое выражение на лице Саубона приобрело несколько отстраненный облик. Они преувеличили собственные возможности, и Пройас с известным удовлетворением отметил, как скисли все три физиономии.

Забыв о прикрытой тряпочкой голове, трое оруженосцев уткнулись лбами в плотно утрамбованную землю. Костерок их заморгал, якобы из-за отсутствия внимания — затрещал…

Пройас впервые удивился тому, как хорошо видит теперь в темноте.

Откуда явилась подобная способность?

— Входи, — позвал его Саубон, приглашая к откинутому пологу. — С Законом они познакомятся завтра. Уверяю тебя в этом, брат.

В отношениях с подчиненными благородные кетьянцы держались более отстраненно и поверхностно по сравнению с равными им по рангу норсираями. Вассалы, обретшие видимость в результате какого-нибудь правонарушении, становились невидимыми сразу по получении наказания. И никаких просьб, никаких проявления покаяния или доказательств невиновности. И если дело не имело общественного или церемониального значения, никакого злорадства, никаких издевательских заявлений …

Тем не менее, Пройас остановился над распростершимися на земле рыцарями, сразу смутившийся и дрожащий от ярости.

Саубон хмуро взирал на его нерешительность, однако ничего не сказал.

Взволнованный и недовольный собой, Пройас миновал собрата, и оказался в ярко-освещенном светильниками шатре, полностью лишившись той уверенности, которой обладал всего за несколько мгновений до этого. Бледный свет карабкался вверх по полотнищам парусины, запятнанным жизнью и изношенным непогодой настолько, что теперь они напоминали карты, с которых стерли названия, а потом постирали. Нечто похожее на Зеум нависало над светильником, оставленным возле простой постели. Нильнамеш висел, пронзенный центральным столбом. Полом служила мертвая утоптанная земля… в золотистом сумраке обитали только самые необходимы вещи. Застоявшийся воздух пах потом, бараниной, и гнилым сеном. Под двумя висячими светильниками кротко замер светловолосый юноша, не бородатый и не безбородый.

Пройдя мимо Пройаса, Саубон рявкнул. — Уйди! — и юноша немедленно ретировался. Коротко простонав воинственный галеот, тяжело опустился на ложе, бросил беглый взгляд на Пройаса, опустил лицо к широкому тазу, стоявшему между его ног, и плеснул воды себе на щеки и лоб.

— Значит, ты снова был у него, — проговорил он моргая, — это заметно.

Пройас стоял, не произнося ни слова, не зная, почему он пришел в этот шатер.

Саубон хмуро посмотрел на гостя. Рассеянным движением взял лежащую рядом тряпку и принялся растирать грудь и бороду. А потом кивнул в сторону блюда с серым мясом, стоявшего на походном столике справа от Пройаса.

— Т-ты… — запинаясь проговорил Уверовавший король Конрии, — т-ты говорил мне, что он сказал тебе правду.

Внимательный взгляд. — Ну да.

— Значит, он сказал тебе, что не является… э …

Саубон провел полотенцем по лицу.

— Он сказал мне, что является каким-то там дунианином…

— И что всё это было результатом огромного… расчета.

Подведенные мешками глаза взирали вперед.

— Ну да. Тысячекратная мысль.

Похоже было, что фонари должны вот-вот погаснуть по причине отсутствия воздуха.

— Значит ты знал! — вскричал Пройас. — Но как? Как ты можешь в таком случае оставаться настолько…

— Спокойным? — Подсказал Саубон, бросая тряпку на землю. Подперев локти коленями, он внимательно разглядывал Пройаса. — Я не из породы верующих, к которой принадлежишь ты, Пройас. Я не испытываю желания обязательно докапываться до корней.

Оба натужно дышали.

— Даже для того, чтобы спасти мир?

Усмешка попыталась погнать мрачное выражение с лица Саубона.

— Разве мы не заняты именно этим?

Пройас подавил внезапно нахлынувшее желание заорать. Что происходит?

Что в самом деле происходит?

— Чт-что он делает? — Вскричал он, вздрогнув оттого, что услышал в своем голосе немужественную нотку, и попутно обнаружив, что ударяется в мятеж и измену потоком уже более окатанных и белых слов. — Я-я до-должен… Я должен знать, что именно он делает!

Долгий, непроницаемый взгляд.

— Что он творит? — уже едва ли не взвизгнул Пройас.

Саубон повел плечами, откинулся назад.

— Я думаю, что он испытывает нас… готовит к чему-то…

— Так значит он — Пророк!

При всем уме и своего рода варварской нескромности, всегда характеризовавших Коифуса Саубона, ему было присуще стремление доминировать над равными себе. Он позволял себе ухмыляться даже в присутствии своего Святого Аспект-императора. Однако теперь первая искра неподдельной тревоги затуманила его взгляд.

— Ты жил в его тени не меньше меня… — Короткий смешок должен был изобразить уверенность. — Чем еще он может быть?

Дунианином.

— Да… — отозвался Пройас, ощущая, как одолевает его дурнота. — Чем еще он может быть?

Таковы некоторые люди. Они будут смеяться, будут отвергать просьбу, которую слышат в чужом голосе, чтобы лучше спрятать собственную нищету. Им необходимо время, чтобы отложить эфемерное оружия и панцирь двора. Два десятка лет обитали они с Саубоном в свете откровения Келлхуса Анасуримбора. Двадцать лет они исполняли его приказания с бездумным повиновением, предавая мечу немыслимое количество ортодоксов, воспламеняя плотские вместилища обитателей Трех морей. Вместе они творили всё это, Правая и Левая рука Святого Аспект-Императора. Оставив жен и детей. Нарушая все былые Законы. И все это время их смущало только трагическое безрассудство убитых ими. Как? Как могут люди отводить свой взгляд, когда свет Господень настолько очевиден?

Да они вляпались в это дело совместно. И даже гордый и порывистый Коифус Саубон не может отрицать этого.

— Я понимаю это так, — неторопливо обдумывая слова проговорил король галеотов и экзальт-генерал, — он готовит нас к какому-то кризису… Кризису веры.

Святотатственно и даже богохульно приписывать … тактические соображения своему Господину и Пророку. И тем не менее это казалось разумнее, трезвее — чем заледеневший поток его собственных мыслей.

— Почему ты так говоришь?

Саубон поднялся на ноги и рассеянным движением провел пальцам по голове.

— Потому что мы — живое писание, для начала… A писание, если ты не заметил этого, основывается на горестях и несчастьях… — Снова догадка, снова проникновение в суть того, что означают слова, для чего они предназначены. — И еще потому что он сам говорит это. Он редко говорит что-либо, не сославшись на Кельмомаса и участь древнего аналога Великой Ордалии… Да… что-то грядет… Что-то такое, о чем знает только он сам.

Пройас не смея дохнуть, глядел на него. Казалось, что он не может шевельнуться, не разбередив память о собственных синяках.

— Но…

— И после всего этого времени, ты все еще не до конца понимаешь его, так?

— А ты понимаешь?

Саубон взмахнул рукой, как это делают раздраженные вопросами галеоты.

— Ты считаешь меня упрямым. Наемником. Не ровней тебе. Я знаю это — и он тоже знает! Но я не обижаюсь, потому что считаю тебя упрямым и нестерпимо благочестивым. И мы постоянно соперничаем между собой, каждый тянет веревку совета в свою сторону…

— И что же?

— А то, что это театр! — воскликнул Саубон, широко разводя в сторону перебинтованные руки. — Разве ты сам не видишь? Все мы здесь марионетки! Все до единого! Пророк он там или нет, но наш Святой Аспект-Император должен управлять тем, что видят люди … Каждый из нас исполняет свою роль, Пройас, и никто не вправе выбирать, какую именно.

— Что ты говоришь?

— Что наши роли еще следует написать. Быть может тебе суждено быть дураком… или предателем… или страдальцем-скептиком… — тусклый взгляд, полный веселья и слезливого пренебрежения. — Ведомо это только ему!

Пройас мог только смотреть на него.

Саубон ухмыльнулся.

— Быть может, ты сумеешь перенести грядущую катастрофу только будучи слабым.

Пройас поежился — по материальной сущности его ходили волны — как в полной воды сковороде. Он шумно дышал, сотрясаемый бурей чувств. Огоньки светильников кололи глаза. Слезы струились по его щекам. Он бросил сердитый взгляд на Саубона, понимая, что того донельзя смущает его внешний вид.

— Итак… — начал он, но тут же осекся, ибо голос его дрогнул. — Итак, какова же в этом твоя роль?

Саубон внимательно смотрел на него. В первый и последний раз в своей жизни Пройас мог видеть на его лице жалость. Взгляд голубых глаз Саубона, сделавшихся еще более свирепыми из-за окружающих их морщин и седеющих бровей, переместился к пальцам собственных ног, словно бы вцепившимся в землю. — Та же, что у тебя, надо думать.

Пройас уставился на собственный пояс.

— Почему ты так считаешь?

Саубон пожал плечами.

— Потому что он говорит нам одно и то же.

Слова эти пронзили его стыдом… каждое дыхание и движение пронзали стыдом Уверовавшего короля Конрии.

Некоторые секреты слишком громадны, чтобы их можно было нести. Надо расчистить под них пространство.

— А он …

Безумие. Этого не может быть…

Саубон нахмурился.

— Что он… — Отрывистый хохоток. — случалось ли ему поиметь меня?

Весь воздух вокруг… высосан и непригоден для дыхания.

Взгляд, только что встревоженный и недоверчивый, сделался совершенно ошеломленным. Уверовавший король Галеота закатился в припадке кашля. Вода полилась из его носа.

— Нет… — выдохнул он.

Пройас только что полагал, что смотрит на своего двойника, но когда Саубон шевельнулся, шагнул к порогу, заложив руки за голову, обнаружил, что смотрит на то место, которое тот занимал.

— Он говорит, что он безумен, Саубон.

— Он-он так тебе и сказал?

Вечное соперничество, каким бы оно ни было, внезапно оказалось самой прочной из связей, соединявших обоих полководцев. Во мановение ока они сделались братьями, попавшими в край неведомый и опасный. И Пройасу вдруг подумалось, что возможно именно этого и добивался их Господин и Пророк: чтобы они, наконец, забыли о своих мелочных раздорах.

— Так значит он оттрахал тебя? — Вскричал Саубон.

Попользоваться мужчиной как женщиной — считается преступлением среди галеотов. Это позор, не знающий себе равных. И окруженный со всех сторон визгливыми ужасами, Пройас понял, что навек запятнал себя в глазах Коифуса Саубона, тем что в известной мере сделался женоподобным. Слабым. Ненадежным в делах мужества и войны …

Странное безумие опутало черты Саубона клубком, в котором переплелись безрассудство и ярость.

— Ты лжешь! — Взорвался он. — Он приказал тебе сказать это!

Пройас невозмутимо выдержал его взгляд и заметил много больше, чем рассыпавшаяся перед его хладнокровием ярость его собеседника. A заодно понял, что если претерпеть насильственные объятия их Аспект-Императора выпало на его долю, то самому страшному испытанию все же подвергается Саубон…

Тот из них двоих, кто в наибольшей степени ополчился против ханжества его души.

Статный норсирай расхаживал, напрягая каждое сухожилие в своем теле, тысячи жилок бугрили его белую кожу. Он огляделся по сторонам, хмурясь как отпетый пьяница или седой старик, обнаруживший какой-то непорядок.

— Это все Мясо, — коротко взрыднул он. И без какого-то предварения метнулся к блюду и отшвырнул его к темной стенке. — Это проклятое Мясо!

Внезапный его поступок удивил обоих.

— Чем больше ты его ешь… — проговорил Саубон, разглядывая стиснутые кулаки. — Чем больше ешь… тем больше хочешь.

В признании есть собственный покой, своя сила. Лишь невежество столь же неподвижно как покорность. Пройас полагал, что сия сила принадлежит ему, особенно с учетом предшествовавших волнений и слабости. Однако охватившее его горе мешало заговорить, и читавшееся на лице отчаяние перехватило его горло.

— Саубон … что происходит?

Бессловесный ужас. Одна из лампад погасла; свет дрогнул на континентах и архипелагах, сложившихся из пятен на холщовых стенах.

— Никому не рассказывай об этом, — Приказал Коифус Саубон.

— Неужели ты думаешь, что я этого не понимаю! — Внезапно вспыхнул Пройас. — Я спрашиваю тебя о том, что нам теперь делать?

Саубон кивнул, буйство в соединении с мудростью наполняло его взгляд, казалось по очереди одолевая друг друга, не позволяя главенствовать ни той, ни другой стороне — словно два зверя, катающихся клубком в поисках какого ни на есть равновесия.

— То, что мы всегда делали.

— Но ведь он приказывает нам … не верить!

И это было самым невероятным и… непростительным из всего происходящего.

— Это испытание — Молвил Саубон. — Проверка… Иначе не может быть!

— Испытание? Проверка?

Взгляд слишком полный мольбы для того, чтобы стать убедительным.

— Чтобы поверить, будем ли мы как и прежде действовать, когда… — сделав паузу Саубон продолжил, — когда перестанем верить…

Оба дружно выдохнули.

— Но…

Они оба чувствовали это, искушение мясом, злую и коварную пружину, пронизывающую каждую их мысль и каждый вздох. Мясо. МЯСО.

Дааа.

— Подумай сам, брат… — проговорил Саубон. — Что ещё это может быть?

У них не оставалось другого выхода кроме веры. Вера неизбежна… и еще более неизбежна в совершении любого большого греха.

— Мы уже так близко… — Пробормотал Пройас.

Меняется только предмет веры… то самое во что.

— Налегай на весло, брат, — посоветовал Саубон голосом, в котором ужас смешивался со свирепостью. — Голготтерат рассудит.

Будь то Бог… Человек.

— Да… — вздрогнул Пройас. — Голготтерат.

Или ничто.