Начало Осени, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн

— Неееет… — Взвыл падираджа.

Маловеби застыл, вглядываясь в тесное сумрачное нутро большого шатра, сделав лишь три шага внутрь его, как того требовал протокол. Фанайал стоял возле собственного ложа, взирая на предсмертные судороги своего кишаурим, Меппы — или Камнедробителя, ибо таким именем называли его люди. Падираджа, всегда казавшийся стройным и моложавым, перешагнув за полсотни лет, несколько разжирел. Псатма Наннафери устроилась неподалеку на обитом парчой диванчике, её темные глаза поблескивали ртутью на самом краю полумрака. Взгляд её не разлучался со скорбящим падираджей, отвернувшим от неё свое лицо — похоже, что преднамеренно. Она смотрела и смотрела, сохраняя на лице выражение неподдельного ожидания и полного лукавства пренебрежения, как ждут продолжения прекрасно известного сказания о самом презренном из негодяев. Выражение это заставляло её выглядеть такой молодой, какой она и должна была казаться.

Блестящие края и поверхности проступали сквозь всеохватывающие тени, напоминая о доле добычи, захваченной падираджей в Иотии. Обожженная в огне посуда. Груды одеяний. Крытая парчой мебель. Начинавшееся от ног адепта школы Мбимайю пространство, казалось как будто бы замощенным этими частями целых предметов, сором, вмурованным в ткань Творения…

Такова была сцена, посреди которой прославленный Фанайал аб Каскамандри обозревал собственную судьбу.

— Нееет! — Крикнул он, обращаясь к распростертому на ложе телу. Два ятагана Фаминрии на черно-золотом знамени его народа и его веры были сброшены на пол, и в полном пренебрежении стелились под ноги ещё одним награбленным ковром. Белый конь на золотой ткани, знаменитый стяг Койаури, которым Фанайал пользовался как личным штандартом, свисал с древка потрепанным и обгоревшим в той самой битве, в которой пал Меппа…

Маловеби уже слышал негромкие голоса диких фанайаловых пустынных кочевников, бормотавших друг другу и перешептывавшихся между собой. Они говорили, что дело это совершила шлюха-императрица. Женщина Кусифры сразила последнего кишаурим…

— Что они скажут? — со своего дивана проворковала ятверская ведьма, не отводившая глаз от падираджи. — насколько ты можешь доверять им?

— Придержи свой язык, — буркнул Фанайал, неловко, словно повиснув на каких-то крюках, склонившийся над павшим кишаурим. Падираджа поставил всё на человека, который сейчас умирал на шелковых покрывалах — все милости, которые даровал ему его Бог.

Неясно пока было лишь то, что случится потом.

Маловеби был в Зеуме знаком с подобными Фанайалу душами, полагавшимися скорее на предметы незримые, чем на видимые, творившими идолов по своему невежеству, дабы возжелать и назвать своими те пустяки, которыми почему-то стремились обладать. С самого начала своего восстания — уже больше двух десятков лет! — Фанайал аб Каскамандри противостоял Анасуримбору Келлхусу. Муж не может не мерить себя мерой своего врага, и Аспект-Император в любом случае был противником никак не менее, чем… внушительным. И Фанайал подавал себя в качестве священного противника, избранного Героя, назначенного судьбой стать убийцей жуткого Кусифры, Света Ослепительного, Демона, переломившего хребет собственной веры и собственного народа. Он поставил перед собой цель, которой можно было добиться только с помощью удивительной силы его Водоноса.

Невзирая на своё тщеславие, старший сын Каскамандри и в самом деле являлся вдохновенным вождём. Однако Меппа был его чудом, Второй Негоциант понимал это. Последний кишаурим. Без него Фанайал и его пустынное воинство едва ли было способно на нечто большее, чем осыпать ругательствами циклопические стены, защищавшие его врагов, императорских заудуньяни. Это Меппа покорил Иотию, а не Фанайал. Воинственный сын Каскамандри мог взять штурмом лишь не защищенный стенами город.

Оставшись без Меппы, Фанайал не мог надеяться на то, что ему удастся захватить столицу Империи. И теперь попал в западню, расставленную ему фактами и честолюбием. Чудовищные черные стены Момемна были неприступны. Он мог торчать возле них, однако прибрежный город нельзя принудить голодом к капитуляции. А сельский край становился всё более и более враждебным к нему. При всех своих горестях нансурцы не забыли выпестованную поколениями ненависть к кианцам. Даже пропитание его пестрой армии давалось Фанайалу трудом всё большим и всё более кровавым. Неизбежным образом росло число дезертиров, особенно среди кхиргви. И если императрица созывала колонны и перемещала их, войско фаним неумолимо сокращалось. Возможно, Фанайал еще мог одержать в открытом поле победу над армией императорских заудуньяни. Впрочем, самопожертвование Меппы стало причиной смерти внушающего почтение Саксиса Антирула; однако всегда найдется какой-нибудь дурак, который возглавит имперские силы вместо экзальт-генерала. Так что падираджа-разбойник ещё мог сотворить вместе с остатками своего пустынного воинства очередную из чудесных побед, прославивших его предков…

Но к чему она, если великие города Нансурии останутся закрытым для него?

Ситуация просто не могла оказаться худшей, и Маловеби внутренне хмыкал, оценивая её. Польза от фаним заключалась только в их способности бросить вызов Империи. То есть без Меппы Высокий и Священный Зеум более не нуждался в Фанайале аб Каскамандри.

Без Меппы Маловеби мог отправляться домой.

Он был свободен. Он долго приглядывал за ростом этой раковой опухоли. Настало время забыть об этих надменных и жалких дурнях — и начать обдумывать свою месть Ликаро!

— Твои гранды считают тебя отважным… — проворковала Псатма Наннафери. С присущей опийному хмелю непринужденностью, она раскинулась на диване, одна только шелковая накидка укрывала её нижнюю рубашку и ничего более. — Но теперь они увидят.

Фанайал мозолистой рукой стер с лица грязь своей скорби.

— Заткнись!

Скрежет, от которого обагрялась кровь, шли мурашки по коже… сулящие увечья.

Ятверская ведьма зашлась в хохоте.

Да… Безмолвно решил Маловеби. Пора уходить.

Ибо явилась Жуткая Матерь!

Однако он не пошевелился. Порог шатра остался не более чем в трех шагах за его спиной — он не сомневался в том, что сумеет ускользнуть незамеченным. Люди, подобные Фанайалу, редко прощают наглецов, посмевших стать свидетелями их слабости или ханжества. Однако они также имеют склонность карать за мелкие проступки как за смертные грехи. И, как сын жестокого отца, Маловеби владел умением присутствовать, но оставаться как бы невидимым.

— Да-ааа… — ворковала ятверианка с ленивым пренебрежением в голосе. — Добрая Удача прячет многие вещи… многие слабости…

Она была права. Теперь, когда счетные палочки наконец предали его, то, что раньше казалось вдохновенной отвагой, соединенной с тонким расчетом, оказалось откровенным безрассудством. Но зачем ей говорить подобные вещи? Да, зачем вообще говорить правду тогда, когда она может оказаться всего лишь провокацией?

Однако, такая проблема была неразрывно связана со всеми махинациями Сотни: выгода никогда не оказывалась очевидной.

В отличие от безумия.

Да! Пора уходить.

Он мог бы воспользоваться одним из своих напевов, чтобы исчезнуть в ночи, начав долгий путь домой..

— Идолопоклонница! Шлюха! — завопил Фанайал, брызгая слюной на неподвижного Меппу, выдавая тем самым, как понял Маловеби, степень охватившего его ужаса, потому что падираджа предпочел изливать свою ярость в пространство перед собой, не рискуя обратиться лицом к злобной искусительнице. — Твоих рук дело! Твоих, ведьма! Одинокий Бог наказывает меня! Карает за то, что я впустил тебя на свое ложе!

Маловеби от неожиданности вздрогнул: таким сильным было противоречие между соблазнительным видом и жестким, старушечьим смехом. Даже в окутанном сумраком шатре Фанайала, она казалась освещенной, извлеченной из ледяных вод, пресной и безвкусной для бытия… и такой чистой.

— Тогда прикажи сжечь меня! — Воскликнула она. — Этот обычай фаним хотя бы разделяют с инрити! Они вечно сжигают дающих!

Падираджа наконец повернулся, лицо его исказилось. — Огнем всё только кончится, ведьма! Сначала я брошу тебя, подстилку, своим воинам, чтобы они поизгалялись над тобой, втоптали тебя в грязь! А уже потом прикажу подвесить тебя повыше над терновым костром, посмотрю, как ты будешь дергаться и визжать! И только в самом конце, ты вспыхнешь пламенем, отгоняя всё злое и нечистое!

Старушечий хохоток смолк.

— Да! — скрипнула она. — дай… мне… всё… их… семя! Всю их ярость, направленную на безжалостное чрево Матери! Пусть весь твой народ елозит по мне! И хрипит, как ощерившиеся псы! Пусть все они познают меня так, как знал меня ты!

Падираджа рванулся к ней, но словно повис на кистях, будто бы провязанных незримыми нитями к противоположным стенам шатра. Он мотал головой, стеная и плача. Наконец взгляд его круглых, ищущих глаз остановился на Маловеби, укрывшемся в густых тенях. Какое-то мгновение казалось, что падираджа молит его — но молит о чем-то слишком великом, слишком… невозможном для смертного.

Взгляд покорился забвению. Фанайал рухнул на колени перед злобной соблазнительницей.

Псатма Наннафери простонала от удивления. Ногти её растворявшегося в темноте взгляда царапнули по облику адепта Мбимайю — на долю мгновения, но и этой доли ему хватило, чтобы заметить филигрань темно-красных вен, утробных пелен, которыми она впилась как корнями в окружавшую их реальность.

Спасайся! Беги, старый идиот!

Однако он уже понимал, что бежать слишком поздно.

— Раздели меня между своими людьми! — Вскрикнула она. — Сожги меееняя! Ну же! — Звук, подобный собачьему вою, продирая кожу зеумца мурашками, пробирался под его грязные одеяния. — Приказывай же! И смотри, как умирает твой драгоценный Змееглав!

Льдом пронзило сердцевину его костей. Маловеби понял истинную причину её адского веселья — и истинную суть того, что сопутствовало ему. Жуткая Матерь неотлучно присутствовала среди них. И в тот злополучный день, в Иотии, это они были преданы Псатме Наннафери, а не наоборот.

Время бежать давно ускользнуло в прошлое.

— О чем ты говоришь? — широко расставив колени на ковре выдохнул Фанайал, на лице которого не осталось даже остатков достоинства.

— О том, о чем знает этот черный нечестивец! — Фыркнула она, указывая подбородком в сторону Маловеби.

Будь ты проклят, Ликаро!

— Говори, отвечай мне! — Вскричал падираджа, голосом еще более жалким из-за стараний казаться властным.

Черная, недобрая ухмылка.

— Д-аааа. Всеми своими амбициями, всей жалкой империей твоего самомнения ты обязан мне, сын Каскамандри. То, что ты отбираешь у меня, ты отбираешь у себя. То, что ты даришь мне, ты даришь себе… Взгляд её вонзался в темную пустоту над его головой. — И твоей Матери… — прошипела она тихим голосом, превратившимся в хрип…

— Но ты можешь спасти его? — Воскликнул Фанайал.

Полный соблазна смешок, — как у юной девушки обнаружившей слабость своего любовника.

— Ну конечно, — проговорила она, наклонившись вперед, чтобы погладить его по опухшей щеке. — Ведь моё Божество существует…

Маловеби бежал в ту ночь из шатра, в конечном итоге.

На его глазах она велела Фанайалу засунуть два пальца между её ног. Дыхание покинуло Маловеби. Само сердце замерло, покорившись восторженной силе, отозвавшейся в ней…Он видел, как падираджа извлек свои пальцы, как уставился на обагрившие их сгустки крови. Псатма Наннафери свернулась как избалованная кошка на своей кушетке, глаза её наполнились дремотой.

— Вложи их в его раны… — проговорила она, томно вздохнув. Глаза её уже закрывались.

— Дай.

Фанайал стоял, как стоит человек, лишившийся опоры на вершине горы… ненадежный, потрясенный, наконец, он повернулся к последнему кишаурим.

И Маловеби, бежал, забрызгав свои одежды ниже пояса. Он и впрямь бежал по стану, прячась в тенях, стыдясь всего, что могло попасться ему на пути. Оказавшись в укромном сумраке собственного шатра, он сбросил свои причудливые облачения, и остался стоять, обнаженный, окруженный облаком собственной вони. А потом даже не заметил, как лег и заснул.

Проснувшись, он обнаружил, что его указательный и средний пальцы окрашены в яркий вишневый цвет.

Дураком он не был. При всем том, немногом, что было известно ему про Жуткую Матерь Рождения, он прекрасно понимал, какие опасности ждут впереди. Он был из тех, кого в его народе звали «вайро», одним из взятых Богами. Согласно Кубюру, древнейшему преданию его народа, бедствия, что окружали вайро, были лишь следствием прихотей Сотни. Однако Мбимайю располагали более тонким и потом более страшным объяснением. Если люди обречены вечно трудиться, вечно копить результаты собственного труда в надежде на молитвы потомков, Боги находятся за гранью самой возможности индивидуального поступка. Субстанцию их членов образовывало ничто иное, как прохождение самих событий. Они правили миром, даруя награды, но в куда большей степени подгоняя его катастрофами… войнами, голодом, землетрясениями, потопами.

Вайро были их руками, и священными и ужасными одновременно.

Вот почему тех, в ком узнавали вайро, часто изгоняли в глушь. Когда ему было всего девять лет, Маловеби наткнулся в лесу возле дедова поместья на труп женщины, прижавшейся к стволу высокого кипариса. Останки её высохли — в том году свирепствовала жара — однако связки трупа не распались, что вкупе с одеждой придавало усопшей жуткий облик. Отовсюду её окружала трава, ростки пробивались и сквозь высохшую плоть. Дед, тогда велел не касаться её, указал ему на труп и молвил. — Смотри: ни один зверь не тронул её. И поделился мудрым знанием. — Она — вайро.

A теперь он и сам сделался вайро…проклятым.

И потому, если он и вернулся без приглашения в шатер падираджи, то потому лишь, что по сути дела никогда и не оставлял его…

Шли дни. Меппа поправлялся. Фанайал без вреда для себя — в той же мере как и он сам — пережил ту жуткую ночь. Маловеби скрывался в своей палатке, разыскивая в недрах души какое-то решение, проклиная Шлюху-Судьбу и Ликаро — причем последнего много больше, чем первую. Позы Ликаро, раболепство Ликаро, и более всего его обман — навлекшие на него это несчастье!

Однако подобные раны можно было ковырять не слишком долго, наступала пора искать повязку. Будучи почитателем Мемговы, он прекрасно знал, что отыскать исцеление, можно было, только владея тем, чего у него как раз не было: а именно знанием. И так как Шлюха им обладала, источником этого знания являлась она: Псатма Наннафери. Только она одна могла объяснить ему, что случилось. Только она могла сказать ему, что он должен дать…

Проникнуть в шатер Фанайала было просто: теперь его никто не охранял.

И она таилась его в недрах, словно какая-то священная паучиха.

Маловеби всегда был самым отважным среди своих братьев, он первым нырял в холодные и неведомые воды. Он понимал, ныне может умереть, потеряв разум, как та вайро, которую он нашел мальчишкой, или же умереть, даже не понимая, что именно уловило его, и что более важно, есть ли пути к спасению. И посему, подобно ныряльщику набрав воздуха в грудь, он выбрался из шатра и направился в сторону штандарта падираджи — двух скрещенных ятаганов на черном фоне, недвижно повисшего над павильонами. — Умру, узнавши, — буркнул он под нос себе самому, словно бы не ощущая еще полной уверенности. Сразу же ему пришлось ненадолго остановиться и пропустить бурный поток, образованный примерно полусотней пропыленных всадников. Момемн прятался за холмом, хотя осадные работы и недоделанные осадные башни, выстроившиеся на высотах, свидетельствовали о присутствии грозной имперской столицы. Какая-то часть его не переставала дивиться тому, как далеко занесло его это посольство — к самим Андиаминским высотам! Безумием казалось даже помыслить о том, что эта имперская Блудница ночует сейчас в считанных лигах от него.

Он представил себе как передает Нганка’кулл закованную в цепи Анасуримбор Эсменет — не потому что считал такое возможным, но потому что предпочел бы видеть, как скрежещет зубами Ликаро, чем узреть то, что ожидало его внутри фанайялова шатра. Краткость пути его, воистину, казалась чудесной. Отмахиваясь от поднятой всадниками пыли, он решительно шагал мимо застывших в недоумении фаним, направляясь к свернутому пологу и шитым золотом отворотам… и потом, самым невероятным образом, оказался там, на том в точности месте, где стоял в ту ночь, когда должен был умереть проклятый Водонос.

В павильоне было душно, воздух наполнял запах ночного горшка. Солнечный свет золотил широкие швы над его головой, проливал серые тени на мебель и сундуки с добром. Несколько взволнованных мгновений Маловеби изучал сумятицу. Как и в ту ночь внутри шатра господствовала огромная дубовая кровать, но теперь на ней воцарился беспорядок. На ложе, среди хаоса подушек и скомканных покрывал, никого не было … как и на соседствующим с ним диване …

Маловеби обругал себя за глупость. Почему, собственно люди считают, что вещи должны оставаться на своих местах, когда они их не видят?

И тут он увидел её.

Так близко от себя, что даже охнул.

— Чего ты хочешь, нечестивец?

Она сидела слева от него, к нему спиной, не более чем в каких-то четырех шагах, и вглядывалась в зеркало над туалетным столиком. Не понимая зачем, он шагнул к ней. Она вполне могла бы услышать его с того места, где он стоял.

— Сколько же тебе лет? — Слова сорвались с его губ.

Тонкое смуглое лицо в зеркале улыбнулось.

— Люди не сеют семени осенью, — ответила она.

Пышные черные волосы рассыпались по её плечам. Как всегда, одежда её обостряла, а не притупляла желание, наготу её прикрывала на бедрах прозрачная ткань и бирюзовая кофточка без застежек. Даже один взгляд на неё наводил на мысли о негах.

— Но…

— Еще ребенком я чувствовала отвращение к похотливым взглядам мужчин, — проговорила она, быть может, глядя на него в зеркало, быть может, нет. — Я узнала, выучила, понимаешь, что берут они. Я видела девушек, таких же как та, что смотрит на меня ныне, и нашла, что они представляют из себя не более чем жалких сук, забитых настолько, что начинают обожать палку… Она подставила щеку под ожидающие румяна, промакнув золотую пыльцу вокруг колючих глаз. — Но есть знание, a есть знание, как и во всем живом. Теперь я понимаю, как земля поднимается к семени. Теперь я знаю, что дается, когда мужчины берут…

Её нечеткое изображение в зеркале надуло губки.

— И я благодарна.

— Н-но … — пробормотал Маловеби. — Она… то есть, Она… Он умолк, пронзенный ужасом от того, что перед внутренним взором его возникли полные влаги вены, занимающие всё видимое пространство в ту ночь, когда следовало умереть последнему кишаурим. — Жуткая Матерь… Ятвер совершила все это!

Псатма Наннафери прекратила свои действия, и внимательно посмотрела на него через зеркало.

— И никто из вас не упал на колени, — сказала она, кокетливо пожимая плечами.

Она играла с ним как какая-нибудь танцовщица, которой нужен только набитый кошель. Струйка пота скользнула по его виску из-под взлохмаченной шевелюры.

— Она наделила тебя Зрением, — настаивал чародей Мбимайю. — Тебе ведомо то, что случится… — Он облизал губы, изо всех сил стараясь не выглядеть испуганным настолько, насколько испуган он был. — Пока оно ещё не произошло.

Первоматерь принялась чернить сажей свои веки.

— Так ты считаешь?

Маловеби настороженно кивнул. — Зеум чтит древние пути. Только мы почитаем Богов, такими, какие они есть.

Кривая ухмылка способная принадлежать лишь древнему и злобному сердцу.

— И теперь ты хочешь узнать свою роль в происходящем?

Сердце его застучало в ребра.

— Да!

Сажа и древнее зеркало превратили глаза её в пустые глазницы. Теперь на него смотрел смуглый череп, с девичьими, полными губами.

— Тебе назначено, — произнесла пустота, — быть свидетелем.

— Б-быть? Свидетелем? Вот этого? Того, что происходит?

Девичье движение плеч. — Всего.

— Всего?

Не вставая, на одной ягодице, она повернулась к нему, и, невзирая на разделявший их шаг, её манящие изгибы распаляли его желание, будили похоть, подталкивали его к обрыву.

Жрица Ятвер жеманно улыбнулась.

— Ты ведь знаешь, что он убьет тебя.

Ужас и желание. От неё исходил жар вспаханной земли под горячим солнцем.

Маловеби забормотал. — Убьет… убьет меня? За что?

— За то, что ты возьмешь то, что я тебе дам, — проговорила она, как бы перекатывая языком конфету.

Он отшатнулся от неё, пытаясь высвободиться из её притяжения, захватившего его словно надушенная благовониями вуаль…

Посланец Высокого Священного Зеума бежал.

Смех песком посыпался на его обожженную солнцем кожу. Обдирая её, заставляя натыкаться бедром и лодыжкой на разные вещи.

— Свидетелем! — Взвизгнула вслед ему старуха. — Ссссвидетелем!

Пульс его замедлялся, уподобляясь биениям чужого сердца. Дыхание углублялось, следуя ритму других легких, с упорством мертвеца Анасуримбор Кельмомас устраивался в рощах чужой души…

Если их можно было назвать этим словом.

Человек, которого мать его называла именем Иссирал, стража за стражей, стоял посреди отведенной ему палаты… неподвижный, темные глаза устремлены в блеклую пустоту. Тем временем имперский принц вершил над ним свое тайное бдение, наблюдая через зарешеченное окошко. Он умерил свою птичью живость до такого же совершенства, превращавшего небольшое движение в полуденную тень.

И он ждал.

Кельмомас наблюдал за многими людьми, пользуясь тайными окошками Аппараториума, и комическое разнообразие их не переставало удивлять его. Любовники, нудные одиночки, плаксы, несносные остряки проходили перед ним бесконечным парадом вновь обретенных уродств. Наблюдать за тем, как они шествуют от собственных дверей, дабы соединиться с имперским двором, было все равно, что смотреть как рабы увязывают колючки в снопы. Лишь теперь он заметил, как ошибался прежде, считая, что разнообразие это только кажущееся, и представляет собой иллюзию невежества. Разве мог он не считать людей странными и различными, если они являлись лишь его собственной мерой?

Теперь мальчишка знал лучше. Теперь он знал, что каждый присущий людскому роду эксцесс, любой бутон страсти или манеры, отрастает от одного и тоже слепого стебля. Ибо человек этот — убийца, которому каким-то образом удалось застать врасплох Святейшего дядюшку — прошел подлинным путем возможных и невозможных действий.

Нечеловеческим путем…

Совершенно нечеловеческим.

Подглядывание это родилось из игры — невинной шалости. Матушка по причине своей занятости и недомыслия полагала, что Кельмомас уже достаточно набегался по дворцу. Смутные подозрения, время от времени затемнявшие её взгляд, означали, что он не мог более рисковать и мучить рабов или слуг. Но чем ещё можно заняться? Играть в песочек и куклы в Священном Пределе? Слежка за нариндаром, решил мальчишка, станет его любимым занятием, отвлекающим общее внимание, пока он будет планировать убийство собственной старшей сестры.

Уже первая стража убедила его в том, что с человеком этим что-то неладно, даже если забыть о красных мочках ушей, аккуратной бородке, короткой стрижке. Ко второму дню игра превратилась в состязание, в стремление доказать, что он способен поравняться со сверхъестественной неподвижностью этого человека.

После третьего дня даже речи о том, чтобы не шпионить уже не было.

Взаимоотношения с сестрицей превратились в открытую рану. Если Телиопа рассказала матери, тогда …

Ни один из них не мог вынести мысль о том, что может тогда случиться!

Анасуримбор Телиопа представляла собой угрозу, которую он просто не мог игнорировать. Нариндар, с другой стороны, был никем иным, как его спасителем, человеком, избавившим его от дяди. И, тем не менее, день за днем, всякий раз, когда возникала возможность, он обнаруживал, что бродит по полым костям Андиаминских высот, разыскивая этого человека, сплетая этому всё новые и новые разумные объяснения.

Она, Телли, не сумела ещё промерить подлинную глубину его интеллекта. Она и не подозревала о грозящей ей опасности. И пока положение дел не менялось, у неё не было никаких оснований осуществлять свою подлую угрозу. Подобно всем кретинам, она слишком ценила свой короткий девичий ум. Момемн же нуждался в сильной императрице, особенно после смерти этого экзальт-тупицы, Антирула. Так что, пока продолжалась осада, им с братом ничто не грозило…

К тому же спаситель он или нет, с человеком этим что-то неладно.

Соображения эти во всей ясности шествовали, как на параде, перед оком его души, шерсть на его загривке разглаживалась, и он потаенной луной обращался вокруг планеты этого невозможного человека.

Пройдет какое-то время, быть может, стража-другая, и тогда какой-то бродячий ужас выкрикнет: Телли знает!

И он отмахнется от лиц съеденных им людей.

Безумная манда!

Поначалу он воспринимал тот вызов, который она представляла собой, со спокойствием и даже с восторгом, как мальчишка, собирающийся залезть на опасное, но прекрасно знакомое и любимое дерево. Сучья и ветви имперской интриги были достаточно хорошо знакомы ему. Двое его братьев и дядя уже приняли смерть от его руки — два имперских принца и Святейший шрайя Тысячи Храмов! Много ли трудностей может создать ему эта тощая заика — Анасуримбор Телиопа?

Шранка, звал её Инрилатас. Только один Инри умел довести её до слез.

Однако восторг скоро сменился разочарованием, ибо Телли отнюдь не была обыкновенным деревом. Днем она никогда не разлучалась с матерью — никогда! — и это означало, что облако инкаусти, защищавших императрицу, облекало также и её. И все ночи без исключения она проводила, затворившись в собственных апартаментах… причем, насколько он мог судить, без сна.

Однако, в первую очередь он начал испытывать опасения в отношении собственной силы. Чем дольше Кельмомас обдумывал события предыдущих месяцев, тем больше он сомневался в ней, тем более очевидным становилось его бессилие. Он съеживался, вспоминая ленивую манеру, с которой играл с ним Инрилатас, развлекая себя скуки ради, или вспоминая, как Святейший дядя легко познал его сущность по одному лишь намеку. Факт заключался в том, что Инрилатаса убил именно дядя, но никак не Кельмомас. И каким образом он мог приписать себе честь убийства дяди, если подлинный убийца замер как камень в тенях под его ногами?

При всех его дарованиях юному имперскому принцу ещё только предстояло познать болезнь, имя которой размышление о том, насколько часто лишь неспособность увидеть альтернативу заставляла смелых совершать отважные деяния. Он следил за нариндаром, равняясь с ним в неподвижности, втискивая все уголки своего существа в ту прямую линию, которую представляла собой душа ассасина — все уголки, что есть, кроме разума, который с безжалостностью насекомого то и дело задавал ему вопрос: как мне покончить с ней? Он лежал не моргая, ощущая нёбом вкус пыли, едва дыша, вглядываясь в щели между полосками железа, злясь на своего близнеца, покрикивая на него, иногда даже рыдая от немыслимой несправедливости. Так он крутился в своей неподвижности, раздумывая и раздумывая, пока это не отравило само его мышление до такой степени, что он вообще не мог более думать!

Потом он будет удивляться тому, как само обдумывание убийства Телли позволило ему сохранить свою жизнь. Как все сценарии, все самозабвенные диспуты и возвышенные декламации, сделались простым предлогом того странного состязания в неподвижности, на которое он вызвал нариндара… Иссирала.

Лишь он, он один имел значение здесь и сейчас, вне зависимости от осаждавших город фаним. Мальчишка каким-то образом знал это.

После бесконечно длительных размышлений, после полной неподвижности нариндар просто … что-то делал. Мочился. Ел. Омывал тело, а иногда уходил. Кельмомас, наблюдал, лежал неподвижно, не ощущая своего тела от долгого бездействия, и вдруг этот человек… шевелился. Это было столь же неожиданно, как если бы вдруг ожил камень, ибо ничто не указывало заранее на желание или намерение пошевелиться, никаких признаков нетерпения или беспокойства, рожденных предвкушением… ничто. Нариндар просто приходил в движение, выходил в дверь, шел по расписанным фресками коридорам, a Кельмомас ещё только поднимался на ноги, проклиная онемевшие конечности. Он был готов лететь за нариндаром даже сквозь стены…

A потом, без видимых причин, ассассин… замирал на месте.

Странная непредсказуемость пьянила. Так прошло несколько дней, и только тогда Кельмомас осознал, что никто … вообще никто… никогда не был свидетелем столь странного поведения, не видел ещё человека, который вел бы себя подобным образом. В присутствии других людей нариндар держался отстраненно, больше молчал, вел себя так, как и положено жуткому убийце, всегда старающемуся убедить окружающих хотя бы в собственной человечности. Несколько раз навстречу ему попадалась мама, вышедшая из-за угла или вошедшая в дверь. И что бы она ни говорила ему, если и говорила (ибо, находясь в обществе некоторых людей предпочла бы вообще не встречаться с ним), он безмолвно кивал, возвращался в свою комнату, и замирал…

В неподвижности.

Иссирал ел. Спал. Срал. Дерьмо его воняло. Следовало считаться со всеобщим ужасом, с которым с ним обращались слуги, как и с ненавистью многих сторонников Святейшего дядюшки, пребывающих при имперском дворе. Однако куда более удивительной была та степень, в которой он оставался незамеченным, как подчас он, незримый, замирал на одном месте, для того лишь, чтобы делая пять шагов направо или влево, стать как бы невидимым для пролетавших мимо стаек кухонной прислуги, перешептывавшихся и поддевавших друг друга.

Загадка эта скоро затмила все остальные помыслы в голове имперского принца. Он начал мечтать о своих бдениях, отдаваясь жесткой дисциплине, властвовавшей над его днями, кроме тех мгновений, когда тело его снова втягивалось в лабиринт тоннелей, но душа оставалась каким-то образом прикованной к решетке, и он одновременно следил и уползал прочь, раздираемый ужасом, разбиравшим его плоть по жилке, под визг Мира, пока высеченное в кремне лицо медленно-медленно поворачивалось, чтобы поравняться с его бестелесным взглядом…

Пока игра продолжалась, это сделалось еще одной темой, подлежащей взволнованному обсуждению в академии его черепа. Быть может, сны о чем-то предупреждали его? Или же нариндар каким-то образом узнал о его слежке? Если так, он ничем не показывал этого. Однако когда он обнаруживал что-либо вообще?

Наблюдение за этим человеком лишь оттачивало лезвие его тревоги, особенно когда Кельмомасу пришлось задуматься над тем, насколько много знал ассасин. Как? Как мог этот человек настолько безошибочно попадаться на пути его матери, как мог он не просто знать, куда она идет, не имея об этом никаких сведений, как мог выбирать именно тот маршрут, которым она пойдет?

Как такое могло оказаться возможным?

Однако он — нариндар, рассудил мальчик. Знаменитый посланник жестокого Четырехрогого Брата. Возможно, знание его имеет божественный источник. Быть может, благодаря этому нариндар и сумел победить Святейшего дядю!

Мысль эта привела его к маминому библиотекарю, чудаковатому рабу-айнонцу, носившему имя Никуссис. Тощему, смуглому, не уступающему в худобе Телиопе и наделенному какой-то нечистой способностью чуять неискренность. Он, один из немногих мирских душ, неким образом умел проникать сквозь окружавший мальчика слой шутовского обаяния. Никуссис всегда относился к Кельмомасу со сдержанной подозрительностью. Во время одного из припадков отчаяния, имперский принц по этой самой причине уже, даже было, собрался убить библиотекаря, и так до конца и не сумел избавиться от желания опробовать на нем кое-какие яды.

— Говорят, что он бродит по этим самым залам, мой принц. Почему бы и не спросить его самого?

— Он не говорит мне, — мрачно солгал мальчишка.

Одобрительный прищур.

— Да, и это не удивляет меня.

— Он сказал мне, что Боги и люди ходят разными путями…

Губы цвета натертого маслом красного дерева, сложились в улыбку, мечтающую о противоположности. Досада никогда еще не бывала такой радостной.

— Да-да… — проговорил Никуссис, звучным голосом мудреца просвещающего молодого собеседника. — Он сказал правду.

— А я ответил, что пути моего отца — пути Бога.

Страх еще никогда не казался столь восхитительным.

— И… э … — не совсем удачная попытка сглотнуть. — И что же он ответил?

Ужас, мальчишка уже давно понял это. Страх был подлинным достоянием его отца, — не поклонение, не унижение, не восторг. Люди делали то, что приказывал им делать он, маленький Анасуримбор Кельмомас, из ужаса перед его отцом. И вся болтовня насчет всеобщей любви и преданности была просто ватой, прячущей лезвие бритвы.

Его ответ заставил библиотекаря побледнеть.

— Убийца сказал: тогда пусть спросит твой отец.

Глаза тощих людей выкатываются от испуга, подумал он, наблюдая за Никуссисом. Интересно, и Телли тоже? Она вообще способна испугаться?

— И тогда я вскричал: Мятеж!

Последнее слово он произнес со скрежетом в голосе, и был вознагражден паникой, охватившей старого библиотекаря — дурак едва не выскочил из собственных сандалий!

— И ч-ч-что он тогда сказал? — пролепетал Никуссис.

Юный принц империи покачал головой, изображая недоверие к собственным словам.

— Он пожал плечами.

— Пожал плечами?

— Пожал.

— Ну что ж, тогда отлично, что ты пришел ко мне, молодой принц.

И после этого изможденный голодом идиот выложил ему все, что знал о нариндарах. Он рассказывал об огромных трущобах, в которых царили алчность и зависть, ненависть и злоба, о том, как убийцы и воры марали собой всякое общество людей, обладая душами столь же порочными, сколь благородна душа самого Кельмомаса, столь же грязными, сколь чиста его душа. «Согласно Бивню Боги отвечают любой природе, человеческой или нет. Нет человека, спасенного за добродетель, нет человека, осужденного за грех, все определяет Око их Бога. И если есть нечестивые целители, то есть и благие убийцы…» — Он захихикал, наслаждаясь собственным красноречием — и Кельмомас немедленно понял, по какой причине его мать обожала этого старика.

— И не существует людей, столь злых, но притом и святых как нариндары.

— Ну и? — Спросил имперский принц.

— То есть?

— Я уже знаю всю эту белиберду! — Не скрывая гнева, выпалил мальчишка. Почему этот дурак ничего не понимает?

— Чт-чт-что ты сказал…?

— Откуда берется их сила, дурак! Их власть! Как могут они убивать так, как они убивают?

Каждый человек был трусом — таков был великий урок, почерпнутый им из пребывания среди костей на Андиаминских высотах. И также каждый человек был героем. Каждый нормальный человек когда-либо покорялся страху — вопрос заключался лишь в том, в какой степени. Некоторые люди завидовали крохам, дрались как львы из-за какого-то пустяка. Однако большую часть душ — таких, как Никуссиса — приходилось ранить, чтобы выпустить наружу отчаянного героя. Большинство таких людей обретало отвагу слишком поздно, когда оставалось только кричать и метаться.

— Рас-рассказывают, что их выбирает сам Че-четырехрогий Брат… среди сирот… уличных мальчишек, когда они еще не достигли даже твоего возраста! Они проводят свою жизнь в упра…

— Упражняются все мальчишки! Все кжинета, рожденные для войны! Но что делает особенными этих ребят?

Люди, подобные Никуссису, книжные душонки, в лучшем случае обладают скорлупкой надменности и упрямства. A под ней скрывается мякоть. Этого можно было запугивать безнаказанно — пока шкура его остается целой.

— Б-боюсь, я-я н-не пони…

— Что позволяет простому смертному… — Он умолк, чтобы попытаться изгнать убийственную нотку из своего голоса. — Что позволяет простому смертному войти в Ксотею и заколоть Анасуримбора Майтанета, Святейшего шрайю Тысячи Храмов ударом в грудь? Как подобный… поступок… может… оказаться… возможным?

Жавшиеся друг к другу на полках свитки глушили его голос, делали его более низким и мягким. Библиотекарь взирал на него с ложным пониманием, кивая так, словно вдруг осознал сказанное… принц переживает утрату. Мальчик, конечно же, любил своего дядю!

Никуссис, безусловно, не верил в это, однако человеку нужна какая-то басня, за которой можно спрятать факт собственной капитуляции перед ребенком. Кельмомас фыркнул, осознавая, что отныне библиотекарь будет любить его — или по крайней мере уверять в том себя — просто для того, чтобы сохранить в душе ощущение собственного достоинства.

— Ты и-имеешь в виду Безупречную Благодать.

— Что?

Глаза на коричневом лице моргнули. — Н-ну… э… удачу…

Хмурое лицо имперского принца потемнело от гнева.

— Ты слышал слухи о том… — нерешительно начал Никуссис. — Давние слухи … выдохнул он. — Россказни о… o Воине Доброй Удачи, подстерегающем твоего отца?

— И что с того?

Веки библиотекаря опустились вместе с подбородком.

— Величайшие из нариндаров, обладатели самых черных сердец… говорят, что они становятся неотличимыми от своего дела, неотличимыми от Смерти. Они действуют не по желанию, но по необходимости, не размышляя, но всегда делая именно то, что необходимо сделать…

Наконец! Наконец-то этот гороховый шут сказал кое-что интересное.

— То есть ты хочешь сказать, что удача их… совершенна?

— Да-да.

— При любом броске палочек?

— Да.

— И значит, человек, убивший моего дядю… он…

Глаза библиотекаря, сузившись, приняли прежнее выражение. Настал его черед пожимать плечами.

— Сосуд Айокли.

Библиотекарь мог ничего не рассказывать ему об Айокли. Боге-Воре. Боге-Убийце.

Ухмыляющемся Боге.

Анасуримбор Кельмомас нырнул в привычный сумрак, и шел в нем незримо, менее чем тенью на границе всех золотых пространств, возвращаясь к покоям императрицы-матери. Дышалось легко.

Ты помнишь.

Он замирал. Он крался, перебегал по укромным залам, и поднимался и поднимался. Казалось, что никогда ещё он не принадлежал в такой мере к этой плоской пустоте, разделяющей живых и тупых тварей. Никогда ещё не позволял так разыграться своей фантазии.

Почему же ты отказываешься вспоминать?

Мальчишка помедлил во мраке. Что вспоминать?

Твое Погружение.

Он продолжал свой путь вверх по расщелинам своего священного дома.

Я помню.

Значит, ты помнишь того жучка…

Он отбился от матери, последовав за жучком, спешившим по полу в тенистые пределы форума Аллосиум. Он до сих пор помнил, как меркли отражения свечного канделябра на жестких крылышках мелкой твари, спешившей по плиткам пола…уводившего его всё глубже и глубже.

К изваянию Четырехрогого Брата, вырезанному из диорита и отполированному.

И что же?

Кельмомас видел Его, совершая свой темный путь к небу, жирного и злого, сидевшего скрестив ноги в своей ячейке Дома Богов — и также наблюдавшего за жучком. Оба они ухмылялись!

Это было твое приношение, произнес проклятый голос.

Он обратился к одутловатой фигуре, а затем, скрючившись у её подножия, оторвал ногтями две ножки жучка, забегавшего кругами.

Вот так шутка!

Отец его был сосудом Бога Богов! А он сам при желании может обмениваться шутками с Ухмыляющимся Богом! И при желании может ущипнуть Ятвер за грудь!

И как же Он хохотал.

Мальчишка застыл во тьме — на сей раз уже абсолютной — и снова…

Злобный Айокли смеялся.

Они смеялись вместе, он и Ухмыляющийся Бог. Он улыбнулся этому воспоминанию.

Итак, боги ищут нашего расположения…

Он обладал Силой! И имел божественную природу!

Имперский принц возобновил подъем, улыбка блекнущим синяком осеняла его лицо. Близнец его умолк, быть может погрузившись в то самое жужжание, превратившее его члены в пустые пузыри. И только выбравшись из лабиринта и очутившись в маминой спальне, осознал он степень владевшего им ужаса.

Об Айокли в Храме всегда рассказывали одно и то же. Он — Хитрец, шут, обманщик, ловкач, он берет без сопротивления, не испытывая угрызений. Эскапады его увлекали молодежь, более всего любившую обманывать и дурачить своих отцов. Каждая выходка всегда казалась безвредной, всегда казалась смешной, так что он и другие дети только хихикали, а иногда и приветствовали Ухмыляющегося Бога.

Но в этом крылась и ловушка, урок, — в моменте, когда жуткая истина Четырехрогого Брата разверзала свое бездонное жерло, в моменте, когда начинались смерти и погибель любимых и ни в чем не повинных — и когда дети вдруг понимали, что их также уже совратили, одурачили, заставили одобрять зло и порок. И всё ласковое, всё льстивое, всё жуликоватое и оттого человечное как одежда ниспадало на пол, открывая изначального, полного яда Бога, выросшего в гору за бесконечные века поглощения горя и ненависти.

И они смеялись, он и его бестелесный брат, смеялись, замечая полные ужаса взгляды, слезливые протесты, отчаянные молитвы. Они смеялись, потому что всегда бывало одно и то же, и недоумки всегда оказывались одураченными одной и той же историей или похожими на неё. Они удивлялись этому абсурду, когда приветствия спустя сердцебиение сменялись жалобами — и тому, что души могут стремиться к покаянию, к суждению дураков, старших годами. Какая разница в том, кто и когда умрет? Старинные были, и все участники их уже умерли. Зачем же крючиться на коленях, если можно повеселиться?

Айокли, рассудил мальчишка, много более умен, чем прочие из Сотни. Быть может Он не столько зол…сколько не понят.

Только теперь имперский принц понял. Только теперь он мог измерить их ужас, режущее дыхание внезапного, катастрофического осознания. Если тебя одурачили россказни, значит, ты вооружен в жизни.

Кельмомас часто думал о себе, как о герое, как о душе, обреченной властвовать. Смерть братьев и дяди самым непосредственным образом подтвердила его предположения. Всё указывало на то, что он будет наследником престола! Однако, россказни, как ему было известно, столь же ненадежны как сестры, они завлекают мысль в дымные лабиринты, заманивают её в надушенный коридор, при этом накрепко закрывая незримые врата. По причине простого невежества каждая жертва видит в себе героя, и без всякого исключения смерть становится их просвещением, проклятие их наградой.

Боги всегда съедают тех, кто неспособен их покормить.

И уже другой мальчишка, выкликая мамочку, стоял в роскошной опочивальне императрицы… мальчишка, уши которого, наконец, открылись для далекого гула предметов более ужасных, повисших над горизонтом ураганов, створоживших его кровь.

Мерцающий фонарь бросал свет на прозрачный полог, освещал пустую постель, не которой змеями копошились тени. Из прихожей и расположенной за нею гостиной лился золотой свет. Кельмомас понял, что, не замечая того, пошел на звук голоса матери.

— Любой ценой… — Пробормотала она, обращаясь к какой-то неведомой душе. Но к кому именно? Она принимала в своих покоях только тогда, когда требовалась полная тайна…

— Так… — продолжила она голосом напряженным, связанным туго как жертвенная коза. — А что говорит Четырехрогий Брат?

Кельмомас замер.

Он просочился мимо мраморного столба в укромный альков. Он видел мать в её вечернем наряде, свободно откинувшуюся на спинку шитого золотом инвитского дивана, умащенную белой ворванью, вглядывающуюся в какую-то точку посреди комнаты. Красота её заставила его задохнуться, острые вспышки алмазов Кутнармии на головном уборе, уложенные блестящие кудри, безупречная карамель кожи, шелковые складки розового платья, скульптурные швы…

Идеальный облик.

Он стоял как призрак в темном алькове, бледный скорее от безутешного одиночества, чем от кровного родства с древними королями севера. Он вступил в дом Ненависти; он искалечил жучка, дабы преподать урок. И теперь Ненависть вступила в его собственный дом, чтобы проучить его самого.

Он здесь… — негромко произнес голос. — Мы поручили Его Матери.

Иссирал. Четырехрогий Брат топчет полы покоев Андиаминских высот.

И оком души он видел стоящую напротив Извечную Злобу, курящуюся струйками Первотворения…

Резким движением она посмотрела на него — внезапность едва не выбросила мальчишку из собственной кожи. Однако мать смотрела сквозь него — и на мгновение ему показалось, что ужас из его сна обрел реальность, что он сделался всего лишь видением, чем-то бестелесным… иллюзорным. Однако она прищурилась, свет лампы мешал ей, и он понял, что она не видит ничего за пределами, поставленными собою.

И Кельмомас нырнул обратно во тьму, скользнул за угол.

— Сквозняк, — рассеянным тоном заметила мать.

Мальчишка бежал обратно в недра дворца. Укрылся в самой глубокой его сердцевине, где плакал и стенал, осаждаемый образами, визжавшими под оком его души, жаркими видениями сцен насилия над матерью, повторяемыми снова и снова… красота покинула её лицо, кожа расселась, уподобилась кровавым жабрам, и кровь брызжет на драгоценные фрески…

Что же делать ему? Маленькому ещё мальчику!

Но только она одна!

Зат-кнись-зат-кнись-зат-кнись!

Обхватив себя руками и раскачиваясь. Сопя и хлюпая носом.

Только она! И никто другой!

Неееет!

Цепляясь, цепляясь, хватаясь за пустоту…

Кто же теперь будет нас любить?

Но когда он наконец возвратился назад, мать как всегда спала в своей постели, свернувшись клубком, на боку, костяшка указательного пальца почти прикасалась к губам. Он смотрел на неё большую часть стражи, восьмилетний призрак, клочок сумрака, взглядом более внимательным, чем положено человеку.

А потом он, наконец, ввинтился в её объятья. Она была более чем тепла.

Мать вздохнула и улыбнулась. — Это неправильно… — пробормотала она из глубины сна. — Позволять тебе бегать вольно как дикому зверю…

Он вцепился в её левую руку обеими своими руками, стиснул с подлинным отчаянием. И застыл в её объятьях словно личинка. Каждый отсчитанный вздох приближал его к забвению, голова оставалась мутной после недавних рыданий, глаза казались двумя царапинами. Благодарность охватила его …

Его собственная Безупречная Благодать.

В ту ночь ему снова приснился нариндар. На сей раз, он сделал два шага, остановился под решеткой, подпрыгнул и проткнул ему глаз.