Конец лета, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт
Анасуримбор Серве было всего лишь три года, когда она осознала, что мир, как и всё вокруг неё, зыбок. Она смотрела на пучки белых нитей, расходящиеся от всех освещенных предметов, и понимала: они не реальны. И поскольку воспоминания её начинались с трехлетнего возраста, так было всегда. Нереальность, так называла её Серва, вечно портила всё вокруг. — Неужели ты этого не видишь, мама? — Вопрошала она, — Смотри, смотри же! Здесь все нереально! Иногда она плясала, а потом в растерянности бродила, напевая. — Всё вокруг Ложь! Всё! Только! Кажется!
Подобные выходки ужасали её мать, завидовавшую детям, получившим от отца свои опасные дарования. И тот факт, что подобные страхи очень мало беспокоили её дочь, означал, что девочка унаследовала заодно и сердце своего отца.
Тогда она, Нереальность, более всего напоминала призрачное скопление намеков и подозрений, не имеющее в себе ничего объяснимого — с достоверностью головоломного полета над плоской равниной. И обещанием перспектив, скрывающихся в доступных зрению расщелинах этой равнины. Глубинная неполнота, незавершенность ткани Творения, несовершенство нитей утка и основы сущности, превращающее в дым землю, в бумагу небо со всеми его распростершимися от горизонта до горизонта покровами. Она поражала девочку, к примеру, мерцанием самих предметов, — белыми проволоками, петлями своими, окружавшими всё освещенное: блестящие мрамором лужицы под озарёнными лучами солнца люками в потолках, полуденное сияние, слепившее ребёнка во время летних обедов на задней террасе. Пляшущие отражения волн на стенах купальни.
Ей было шесть, когда неполнота эта начала заражать и других людей. Первой жертвой пала её мать, но только потому, что оказалась ближайшей и потерпевшей наибольший ущерб. Отпрыски императрицы прекрасно знали о периодически овладевавших ею приступах гнева. Родной отец и в самом деле повергал их в ужас, но скорее как Бог, чье постоянное отсутствие облегчало ситуацию, позволяя забыть о подобающем ситуации трепете. Мать, с другой стороны, всегда беспокоилась за них. По её собственному выражению она не намеревалась терпеть возле себя никаких «маленьких икуреев», этими словами она называла детей, избалованных роскошью и раболепием окружающих. Короче говоря, она постоянно отчитывала их за мелкие проступки в выражениях или поведении, которые умела замечать только она сама. «Разве так говорят хорошие дети?» — можно было постоянно слышать от Эсменет.
Поэтому, они учились с самых малых лет быть именно такими сыновьями и дочками, какими она хотела их видеть… конечно же безуспешно. И именно во время одной из таких материнских проповедей Серва вдруг обнаружила, что поняла. Головокружительная ясность озарения заставила её расхохотаться — чем девочка заработала полный опаски шлепок, один из тех, что прежде заставил бы её удариться в рев, но в данной ситуации послужил всего лишь свидетельством. Их бесчисленные поступки, требовавшие по мнению матери наказания, представляли ничто иное, как предлог или повод. Благословенная императрица желала, чтобы её дети чувствовали себя именно так, как она сама — то есть, ощущали себя несчастными и беззащитными, ибо ей было необходимо, чтобы они нуждались в ней. Рыдающий ребенок прижимается к матери с высшей степенью отчаяния, любит её с неумолимым пылом …
Мать наказывала не в целях воспитания или в качестве воздаяния за неисчислимые предположительные грехи, но для того, чтобы обнаружить часть себя в своих детях, какую-то долю, не принадлежавшую ненавистному мужу.
Мать, как поняла юная Серва, не была реальной. Она следовала неведомым ей самой правилам, произносила слова, которых не понимала, стремилась к целям, неясным и непосильным. Та мать, которую девочка любила (в той мере, насколько она вообще могла испытывать подобное чувство) просто не существовала. Но императрица, как поняла Серва, была марионеткой в руках чего-то более крупного и мрачного, чего-то изображавшего угрызения совести ради достижения своих низменных целей.
Императрица не изменялась, потому что никак не могла измениться: она перенесла слишком много ударов судьбы для того, чтобы хотя бы один из них мог чему-то научить её. Она, как и прежде, донимала и распекала своих детей. Однако, Серва — как и её братья и сестры (ибо они делились всем) — никогда более не страдала от норова матери. Они знали её так, как старый мельник знает свою, еще более старую, мельницу — как механизм одним и тем же образом перетирающий одни и те же зерна. И понимание этой конкретной Нереальности позволяло им править матерью столь же абсолютно, как делал это Отец, — даже в ещё большей степени!
Осознав присутствие Нереальности в собственной матери, Серва начала замечать присутствие таковой и в прочих душах — а точнее, во всех душах, окружавших её. Как в душах рабов, так и властелинов, без разницы. И вскоре все вокруг превратились в пестрые клубки оборванных нитей, в окутанные неопределенностью обрывки, в какое-то подобие тряпья, что нищие выпрашивают или выменивают друг у друга на выпивку. Более всех Мимара. Конечно же, Моэнгхус. Телли… Даже Кайютас, в моменты усталости. Она равным образом могла при желании вытащить на собственное обозрение их слова, решения, их ненависти и дружбы, исследовать их, связать с подобными же обрывками или выбросить прочь.
И скоро Нереальность стала властвовать над всем и над всеми… за исключением, конечно же, Инрилатаса (который, по правде сказать, и реальным то никогда не был). И ещё отца.
Во всем мире реальным был только он.
Та история с мамой приключилась, когда отец находился в походе на Сё Тидонн, однако явившись домой через два месяца, он немедленно всё понял. — Привет, моя маленькая чародейка, — проговорил он, приглашая её в свои объятья. — Как случилось, что ты переросла своих братьев?
— Но у меня же мамина кость! — Возразила она.
— Нет, Серва. Я не о том.
Так она узнала, что обладает лучшим зрением, воспринимающим более широкую перспективу. Она могла видеть предметы вокруг, превосходя тем самым возможности меньших душ. A видеть вещь — значит обладать властью над нею, такая истина пряталась за всей Нереальностью. Мир оставался реальным только в той степени, в которой он сопротивлялся Желанию, и она, как и её отец-дунианин, могла преодолеть сопротивление реальности. Но что более важно, она желала того, что хотела — и ничего более.
— Ты переросла Андиаминские высоты, маленькая колдунья.
— Но куда же мне теперь идти?
— В Оровелай, чтобы ты смогла перерасти и Свайали.
— А потом, папа?
— Тогда ты сумеешь найти собственное место и жить там, где никто не сможет тронуть тебя.
— Где же?
— А вот здесь, — Улыбнулся отец, ради её же блага, как она понимала теперь. И приложил подушечку своего указательного пальца к её лбу, как раз между бровей… она до сего дня помнила это сверлящее прикосновение. — Только в Реальности.
Так что, поэтому нелюди смотрели-смотрели, но так и не сумели увидеть её.
Так что, поэтому она пела им во мраке — пела мирские песни, ибо Ошейник Боли кольцом охватывал её шею — производившие не менее колдовское воздействие. Песни, возникшие в душах нелюдей, вознесённые на языках нелюдей, повествующие о грехах нелюдей, рассказывающие об их утратах. И чем более чудовищной становилась пытка, тем более неистовой, мягкой, любящей делалась песня.
И это в равной мере отталкивало и ужасало её мучителей: сам факт того, что простая смертная, хрупкая дочь рода людского, способна настолько превзойти их вековечное хитроумие и мастерство.
И ещё то, что она могла простить нелюдям их преступления, не говоря уже о их древней ненависти к человечеству.
Сорвил потерял счет дням.
Сперва было много воплей и животного ужаса, ходьбы по тоннелям, тоннелям, бесконечным тоннелям, иногда проходящих через заброшенные руины, иногда совершенно темным, и мимо пялящихся упырей, сменявших друг друга в карнавале болезненного любопытства. Он помнил, что засыпал от духоты.
Сколько же времени это продлилось? Несколько страж? Или месяцев?
А потом, внезапно, он исполнился какой-то относительной бодрости — почти что пришел в сознание.
Призрачные, напевные заклинания наполняли воздух своим холодом, делая его едва ли не материальным и осязаемым на ощупь. Мрак укрывал всё неведомое Сорвилу пространство, гнездился в кавернах, утучненных лишь отголосками криков и муки. Дышать было тяжело. Нечто… какое-то железо охватывало его щеки. Руки его были связаны за спиной, локоть к запястью, да так крепко, что ныли плечи. Он слышал, как Серва поет… где-то. Темноту заполняли собой столбы, быть может, на пядь превышавшие человеческий рост, поверхность их блестела черным обсидианом. Их соединяли поперечины, замыкавшиеся в решетку пустых квадратов над головой, и на каждом втором шагу образовавшие пороги на растрескавшемся полу. Всё обозримое им пространство занимали ритуальные поперечины, создавая тем самым помещение, в которое всегда входили, из которого всегда выходили… и которое, как ему было суждено потом узнать, никогда не было по-настоящему населенным.
— Ниом попран, — обвинял доносящийся из ниоткуда голос.
Преддверие, так называли упыри это место, местом не являющееся, где нелюди, насельники Иштеребинта пытались сокрыть от Сотни свои самые отвратительные преступления…
Молодой человек не имел даже малейшего представления о том, откуда ему это известно.
— Ты не враг Аспект-Императора.
На фоне черноты перед его глазами повисла физиономия шранка, наблюдавшего за ним с ослепляющей напряжённостью. Белые губы приоткрылись, и прежде чем свет ослепил Сорвила, он успел увидеть слитые воедино шранчьи зубы. Внимательные глаза превратились в надрезы на диске солнца. Третья череда колдовских песнопений захватила слух Сорвила изнутри его тела.
— Ты любишь его отродье, — продолжал обвинитель, Вопрошающий, как мысленно стал его называть молодой человек. — Ты томишься по ведьме, по Анасуримбор Серве.
Этот был выше прочих упырей, изящен как женщина, разве что бедра его были уже, а плечи шире. Он один стоял именно так, как подобает, сложив руки за спиной (хотя откуда Сорвилу было знать это, притом, что поза Вопрошающего оставалась за пределами его взгляда). Только один этот упырь был ишроем.
Я ненавижу их, каким-то образом ответил молодой человек, не ощущая дыхания или губ.
Он слышал рыдания Моэнгхуса… где-то неподалёку. Сорвил понял, что слышит лишь то, что ему позволено слышать.
— И тем не менее, ты боишься за них.
Да…
И после этого ответа наступило блаженство. Насколько Сорвил мог вспомнить, он впервые почувствовал себя не связанным… свободным! Шранколикий смотрел на него, и при всем испускаемом им свете, Сорвилу еще не приходилось видеть более разумного взгляда. То, что хотел забрать этот шранк, непохожий на шранка, полностью соответствовало тому, что ему нужно было отдать… разве может быть неразумным подобный обмен?
— Потому что ты любишь их?
Нет.
— Тогда почему?
Потому что их прокляла Жуткая Матерь.
Случались подобные паузы, когда Вопрошающий умолкал, a шранколикий певец молча наблюдал за происходящим, и глаза его сияли как солнце.
— Та, которую люди зовут Ятвер?
Будь осторожен, предостерег он упыря, озадаченный тем, что способен с такой невозможной легкостью произнести столь мерзкие слова. Она не числит вас среди своих детей.
Шранколикий певец немедленно повернулся к Вопрошающему, а потом снова к Сорвилу. Шея его выглядела вполне человеческой и оттого казалась непристойной.
— Жуткая Матерь говорит с тобой?
Так, как я говорю с собой.
Лицо Вопрошающего появилось над плечом Певца. Его чёрные глаза переполнились неким подобием слёз, одним движением век он смахнул их, заставив Сорвила ощутить извращенную порочность того, что подобные твари вообще способны плакать.
— И что же Она говорит?
Ведовской голос возвысился до стенания; Сорвил ощутил, что в глазах его как бы двоится, будто в них сумела заглянуть ещё одна душа и узрела его падение. В ответившем голосе слышалось шарканье босых ног, старушечье шамканье…
Что вы — Ложные люди.
Оба бледных лика склонились поближе.
— A Аспект-Император… Что она говорит о нем?
Что приготовила для него два доверху полных сосуда — душу наполненную и душу помазанную.
На орлином лице Вопрошающего любопытство мешалось с ужасом.
Ойнарал … молодой человек каким-то образом вспомнил имя этого упыря, или понял, что его зовут именно так, или… он ни в чем не мог быть уверен. Он знал только, что ведущего допрос зовут Ойнарал…
И что он узнал Ойнарала.
— Так кто же ты есть: Наполненный или Помазанный?
Я тот, который помазан.
— Помазан, чтобы убить Аспект-Императора?
Шранком овладело возмущение. Внезапный мятеж заставил померкнуть сверкающую волю.
Шранчье лицо восстенало в лучистом шаре, словно бы стараясь изгнать препятствие, оставаясь при этом недвижным и невозмутимым.
Перед Сорвилом явилось отверстие, затмевая все тёмное и умирающее. И он увидел её, свою возлюбленную матушку, сидевшую у западного окна Обзорной палаты, погрузившись в какую-то глубокую думу. Закат красил алой краской плоское блюдо равнин, придавая блеск земле, которую годы спустя Великая Ордалия изроет выгребными ямами.
Сорвил застыл на пороге. Её задумчивое одиночество принадлежало к числу тех, присущим взрослым мгновений, на которые дети не обращают внимания, однако угловатая ладонь с носовым платком, которым она зажимала свой кашель свободно лежала на едва прикрытых юбкой коленях. Было почти греховно видеть эти колени расставленными. Ему даже показалось, что он заметил нечто вроде лепестков розы.
Увидев его, она вздрогнула. Платок исчез между рук. Заметив ужас в её лице, он не отвел взгляда, осознав в это мгновение правду о розовых лепестках.
Первый ужас излился в тревогу, затем просиял в полном обожания ободрении — матери ничем так часто не жертвуют, как собственными печалями и страхом. Руки её свили платок в подкову.
— Передай этому мерзавцу… — скрипнула она сквозь все луковичные слои бытия, — чтобы он отдал то, что ему было дано.
Слов он не помнил.
Он моргал, очутившись между мирами. Шранчье лицо теперь было удручено, искажено — неслыханными увещеваниями, блистательными словоизвержениями.
— Расскажи нам! — завопил Вопрошающий.
Сорвил впервые заметил разницу между тем, что произносили уста, и тем что слышали его уши.
Серва пела что-то ласковое, успокаивающее… где-то.
— Тебе незачем принуждать меня, — выдохнул юный король Сакарпа. — Ниом соблюдён.
— Знай, я — Харапиор, — проговорил упырь.
Серва знала его, как по Верхнему Ярусу под Соггомантовыми Вратами, так и по своим Снам. Кто не слышал о владыке-Истязателе, жившем во времена Сесватхи.
— Они говорили, что я буду среди тех, кто покорится раньше остальных… — проговорил он, — говорили тогда, когда этот век был ещё молод. Они решили, что вселяющее страх в них самих, испугает и всех прочих. Они не могли понять, как честь, гордость, посылающая души на наковальню, питает собою Скорбь. — Тень смеялась, смеялась шепотом. — Собственные понятия о чести ослепили их.
Он заставил её посмотреть вверх, с силой дернув за волосы.
— И они умаляются, смертная девка, a… я … пребываю…
Жаркой ладонью он схватил её за подбородок. Он не подозревал, что она может видеть его — такова была тьма вокруг. Он считал, что привел её в ужас, как сущность, прячущаяся во тьме… как зло, таящееся в глубинах.
Он не понимал её отца.
Он пригнулся к её лицу, приблизил губы к её губам — так чтобы она ощущала исходящий от них нечеловеческий жар. И проворковал в них словно в ухо — или во вход, ведущий к тому месту, где, свернувшись клубком, укрывалась она.
— Я пребываю, дитя… и теперь мы посмотрим, какую песню ты мне споешь.
Крики сочились сквозь тьму над каменными сотами, бесчисленными и глубокими, хоры голосов соединялись в несчетные жалобные мотивы, кровоточащие гневом и неверием, растворяющиеся в самой горестной из усталостей. Стенания древнейших душ … проживающих жизнь за жизнью, вновь и вновь… навеки застрявших на погубившей их отмели.
Иштеребинт, понял Сорвил в темной волне накатившего на него ужаса… Иштеребинт поглотил их.
И они потерялись среди потеряных душ.
Четверо упырей влекли его сквозь таинственную бездну, двое держали шест, к которому были привязаны его руки, еще двое шли впереди. Более всего они напоминали собой жестокие, неуловимые тени — дым для глаз, но камень для рук. Ритм их шагов не изменялся, пытался ли он угнаться за ними или же повисал на шесте, а его обмякшие ноги скребли по каменному полу. Огоньки ниточкой бусин убегали в выстроившуюся вдоль их линии тьму — глазки, понял он, волшебные фонари упырей. Залы и галереи стискивали его грудную клетку, указывая на чудовищную глубину. Резные изображения отталкивали… каждый, брошенный им случайный взгляд открывал мертвое шествие за мертвым шествием, застывшие в древней манере фигуры, лики злобные и бесстрастные.
Что-то было не так. Ноги его сделались чем-то второстепенным, предметы слишком скользкими, чтобы их можно было удержать. Глаза его более не моргали. И большую часть стражи он потратил на то, чтобы понять: дышит ли он.
Дышит ли?
Он как будто бы многое знал теперь, хотя не мог даже начать думать без того, чтобы мысли его немедленно не перепутались. Он знал, что, как и опасалась Серва, солнце нелюдей окончательно закатилось, знал, что они изжили всю отпущенную им долю здравого смысла. Он знал, что они поставили свои судьбы против Дома Анасуримборов…
Знал, что где-то там, в недрах, они истязают Серву и Моэнгхуса.
Громкий и надломленный голос воззвал из черноты оставшегося по правую руку портала.
— П-проснись… прошу, проснись!
Они свернули в являвшуюся подземной дорогой колоссальную парадную галерею, своды которой подпирали колонны. Он впервые осознал полное отсутствие запахов. Перед ними поднимался портал, монументальные врата были окружены резным бестиарием. У подножья ближайшей из колонн расположился страж, подобно всем прочим, облаченный в длинную, сложного плетения кольчугу из нимиля… неподвижный, только голова его поворачивалась из стороны в сторону, когда, касаясь подбородком доспеха, он бормотал, а по скальпу его перебегали огоньки.
— Скажи мне, о, любовь моя… как может быть, чтобы цветок …
Они миновали мрачный и узкий оборонительный коридор. Тьма переходов отступила прочь, и они оказались на балконе, кованом из черного железа и охватывающем поперечник колоссальной шарообразной каверны, палаты достаточно просторной, чтобы вместить целиком Цитадель Черных Стен.
Он понял, что стоит в Ораториуме, или Чашевидной палате, легендарном приёмном зале, ставшем бастионом, который Ниль’гиккас воздвиг, сражаясь с безумием и забвением. Дюжина глазков светила, расположившись в различных точках внутреннего экватора, распространяя призрачные, отчасти перекрывающиеся, сферы освещенности. Железная платформа, длинная и широкая, как палуба боевого корабля, была подвешена на узорчатом кронштейне. Стоя на решетчатом полу её, несколько дюжин ишроев, бледных и безволосых как мраморные шары, нагих под великолепными нимилевыми кольчугами, наблюдали за ним. Однако всё внимание ошеломленного юноши захватил приближавшийся Высокий Челн, знаменитый парящий престол короля нелюдей.
На его глазах сей корабль пересек пустынную сердцевину Чашевидной палаты, чуть поворачиваясь словно под легким ветерком. Размером он был примерно с речной ял, позолоченный двойник платформы Ораториума. Герб Горы, Священная Печать Вечности, разделяла его пополам огромной монетой, усыпанной образами и изображениями покоившейся над Чернокованным Престолом, легендарным троном Иштеребинта.
Высокий Челн спускался, как бы разворачиваясь на невидимом винте, открывая взгляду фигуру, окруженную целым извержением рогов и перьев, образующих Чернокованный Престол. И молодой король Уединенного города узрел Ниль’гиккаса, великого короля Горы, облаченного в буквально стекавшие с него золотые чешуи, и рассматривавшего его, Сорвила, с неподвижностью мраморного изваяния.
Молодой человек отвечал столь же пристальным взглядом, онемев от внезапного понимания…
Сокращая расстояние меж собой и Ораториумом, Челн замедлял ход. Воздух царапнул короткий лязг незаметных стыковочных устройств. Решетчатый пол дрогнул под ногами.
Упырь на Чернокованном Престоле… Сорвил непонятным для себя образом понял, что перед ним не Ниль’гиккас.
Однако, каким образом пришло к нему подобное знание, если все окружавшие его нелюди полностью неотличимы друг от друга — да и от шранков тоже?
Стоявшие неподалеку ишрои и его конвоиры единым движением поклонились, коснувшись лицами колен. Оставленный стоять сам по себе, Сорвил невольно затрепетал, обнаружив, что узнает также многих блистательных придворных. Сиятельного Килкулликкаса, прозванного Владыкой Лебедей за свою нелепую удачу. Облаченного в алую броню Суйара-нина, Изгнанника, лишенного подобающего сыну Сиоля наследия. Ку’мимирала Обагренного драконом, также именуемого Хромым Господином…
Но как? Как может он знать эти души — души нечеловеческие — и вовсе незнакомые ему?
Он повернулся, чтобы посмотреть на короля нелюдей, стоявшего теперь перед Печатью-и-Троном, словно омытого блистающим золотом… и понял, что знает и его.
Нин’килйирас, Сын Нинара, Сына Нин’джанджина.
Откуда вообще он мог знать этого упыря?
Не говоря уже о том, чтобы ненавидеть его.
— Мы — меркнущий свет… — начал король нелюдей ритуальное приветствие… — темнеющей души…
Взволнованный чувствами, навеянными узнаванием Нин’килйираса, Сорвил взглянул на тексты и изображения, врезанные в стены Чашевидной палаты… и испытал потрясение. Он мог читать текст … и узнавал образы…
— Идущие путями подземными.
Нин’килйирас повернулся к чёрной чаше, установленной на пьедестале справа от Чернокованного Престола. Высоко поднял её, проливая струйки жидкости, слишком вязкой, чтобы быть водой и, обратившись к согнувшимся в поклоне придворным, окатил себя сверкающим маслом. Переливающаяся жидкость прикрыла потоком его лицо, потекла струями вдоль швов золотого хауберка.
— Взыскующие Мудрости.
Тут Сорвил впервые заметил у подножия безумного трона съежившегося под грозными металлическими шипами маленького и голенького ребенка-эмвама, озирающегося по сторонам тем самым, исполненным ужаса, взглядом, который пробудил в душе юноши такое отвращение у Врат Иштеребинта.
— Ненавидящие Небеса…
Голос его возвысился, на одно сердцебиение оставшись в одиночестве, но тут же к нему присоединились голоса ишроев.
— СЫНЫ ПЕРВОГО УТРА…
В раскатистом унисоне.
— СИРОТЫ ПОСЛЕДНЕГО СВЕТА.
Король нелюдей рассеянно взмахнул рукой, разбрызгивая веером капли, и возвратился на Чернокованный Престол, контраст с которым преобразил его в нечто ирреальное. Упыри, увлекшие Сорвила в недра Горы, теперь заставили его принять вертикальное положение, а потом толкнули к ногам блистающей золотом фигуры. Дитя-эмвама отскочило испуганной кошкой и съежилось неподалеку.
Король нелюдей взирал на Сорвила с каким-то ожесточенным презрением. Упырь, облаченный в целое бурное облако черных шелков, припал справа к Престолу и что-то зашептал на ухо Короля. Это Харапиор, невольно ужаснулся молодой человек: ожерелье из человеческих скальпов топорщилось на груди этого существа, едва не касаясь щек. Выслушивая его, Нин’килйирас обратил взгляд к одетому подобным же образом выродку, стоявшему справа от Сорвила: к Вопрошающему, тому, кто допрашивал его в Предверии…
К Ойнаралу Последнему Сыну.
— Взвешен ли он? — С медью в голосе вопросил Нин’килйирас.
Упырь потупился.
— Ниом почтён, Тсонос. Человечек дал клятву убить Аспект-Императора.
На блистательном челе короля поступили морщины.
— Однако Харапиор видит в нем нечто большее. Он не простой Враг.
Короткая пауза отяготила сердца.
— Да… через него действует один из Сотни.
Шелест восклицаний обежал собравшихся ишроев.
С деланным безразличием король нелюдей опрокинул еще один ковш масла на собственный скальп. — Принцип Плодородия, — проговорил он, наклоняя голову под сверкающие и прозрачные струи.
— Да, — ответил Ойнарал. — Та, которую Бивень именует Ятвер.
Сияющий лик повернулся.
— Знаешь ли ты, что это значит, Ойнарал Ойрунариг?
Молчание.
— Да.
Король нелюдей открыто посмотрел на Сорвила, впрочем, избегая ответного взгляда.
— Не кажется ли тебе, что Анасуримбор послал его к нам именно по этой причине? Он знает, что Плодоносящая восстала против него, не может не знать? А возможно подозревает, что Она заинтересована вот в этом существе.
Смятение поразило Лошадиного Короля, ещё только зарождающееся, но уже острое, как наконечник копья. Так что же именно он представляет собой? Нечто подручное, вроде топора или мотыги? Немое орудие?
Нариндаром, нарек его Цоронга. Священным ассасином.
— Юнец провел не один месяц под ярмом Аспект-Императора, — пояснил Ойнарал жестким тоном, открывающим степень враждебности, не позволяющую смягчиться. — Зачем отсылать от себя опасного человека, если проще его убить?
Король нелюдей взирал на Последнего Сына с тревогой и хмурой нерешительностью. Как странно видеть человеческое чувство на шранчьем лице. Как это естественно и как непристойно.
— Так значит, путь Её пролег через нас … — проговорил Нин’килйирас.
Сорвил услышал, как зашевелилось за его спиной явившееся из легенд сборище, как негромко заговорили между собой души слишком древние для того, чтобы удивляться, но, тем не менее, удивленные.
— И теперь мы связаны с этим, — Ойнарал возвысил голос над общим ропотом. — Безвозвратно и неизменно.
Король нелюдей снова повернулся к чаше, и снова окатил себя, пока голоса ишроев стихали и меркли, уносясь в пространство Железного Ораториума. — Владыка Килкуликкас! — наконец обратился он через голову Сорвила. — Что говорят квуйя?
Владыка Лебедей шагнул из толпы собратьев. Перевязь инъйорийского шелка перекинутая через плечо и крест-накрест охватывавшая его торс, была настолько тонка, что казалась алой краской, выплеснутой на длинный нимилевый доспех.
— Ойнарал Ойрунариг говорит правду, Тсонос, — ответил он.
Король нелюдей с откровенным неудовольствием посмотрел на легендарного квуйя, а потом обратил взгляд к тому, кто стерег Сорвила. — Что скажешь о брате и сестре?
Сорвила вновь окатила волна смятения, похожая на стаю игл, ещё глубже вонзившихся в до полной немоты заледеневшую кожу.
— Сын ничего не знает, — промолвил Ойнарал. — Тсонос.
— А дочь?
Отпрыск прославленного Ойрунаса не торопился с ответом. — Конечно Харапиор уже сообщил тебе…
Масляная улыбка.
— Я готов выслушать твои мысли, Рожденный Последним.
Ойнарал пожал плечами. — Что сказали тебе твои союзники…
— Наши союзники, ты хотел сказать! — Нин’килйирас нахмурился.
Упырь позволил себе три сердцебиения испытывать терпение своего властелина. — Никакие чары и заклинания не действуют на неё, — наконец ответил он. — Никакие. Более того, она оказалась совершенно нечувствительной к другим методам воздействия, находящимся в распоряжении Харапиора. Более того, она сама мучает его.
— Это ложь! — Возопил Харапиор со своего места возле Чернокованного Престола.
— Тебя должна обеспокоить та легкость, с которой Богиня прошла за этим мальчишкой в Переддверие, в то самое место, где якобы нельзя заметить твои проступки, — проговорил Ойнарал. — Ты трепещешь, владыка-Истязатель, зная, что твой подземный ад ничего не сокрыл от их глаз… и что были сочтены все твои преступления?
Охваченный ужасом Харапиор замер на месте, не зная, что сказать.
Ойнарал с презрением отвернулся от него к собранию владык Иштеребинта и выкрикнул:
— Она и есть доказательство! Доказательство происхождения её отца! Того что…
— Довольно! — Проскрежетал Нин’килйирас.
Ропот тревоги облаком повис над платформой. Сорвила охватил животный ужас… Другие методы воздействия? Недели? Что здесь происходит?
И откуда он может знать всех этих нелюдей?
— Мы все принадлежим к одному дому! — Вскричал Нин’килйирас, возбужденно озираясь по сторонам, после чего опять оборотился к своему успокоительному маслу. — Одному! — Он поднял вверх лицо, чтобы в большей степени насладиться принесенной прохладой, а затем замер, устремив взгляд на кареглазого малыша-эмваму, немедленно попытавшегося сделаться незаметным.
— И что ты советуешь? — Из толпы собравшихся спросил владыка Килкуликкас.
— Предлагаю почтить Ниом, — начал Ойнарал, — как делали мы в течение всех и каждого прошедших ве…
— И что дальше? — Проскрипел король нелюдей. — Советуешь заключить союз с людьми! С тварями, сжегшими Священный Сиоль, отправившими в рассеяние его сыновей! Перерезавшими горло Гин’юрсису! Неужели ты хочешь заставить нас полагаться только на слова, когда все мы, пусть эрратики, но эрратики оставшиеся в живых — он победоносно огляделся — можем избежать Преисподней?
Ойнарал Последний Сын промолчал.
Сын Нинара скривился, словно бы ощутив непорядок в кишечнике.
— Как я устал от всего этого, Ойнарал Ойрунариг. Мне надоело вечно взывать к твоей душе, ограждать тебя от ужаса… как ты его именуешь…
Слова эти он произносил, обратив взгляд к собравшимся ишроям — своей подлинной аудитории, сообразил Сорвил. Рассыпавшаяся на капельки, в каждой из которых отражалось упыриное собрание, струйка масла никак не могла стечь с чела короля.
— Мне надоело выслушивать твои деликатные словеса в то время когда мы — мы! — живем в таком страхе перед Адом, что готовы сами впустить его в себя, будучи скорлупками — скорлупками! — в море бушующего безумия. Мы! Мы — оплот! И поэтому мы рушимся! Почему же ты стал таким изнеженным? Освобожденным от военных обязанностей своей родни? Своего племени? Избавленным, насколько это вообще возможно, от нашего общего проклятия?
Мгновение тишины, отягощенной нечеловеческими размышлениями.
— Я лишен твоей славы и твоего уважения, — кротким тоном ответил Ойнарал Последний Сын. — Это верно. Однако никто не может быть избавлен от твоей предательской крови, сын Вири.
Некая доля решительности появилась в глазах Нин’килйираса, и Сорвил понял не просто оскорбительность этих слов, но и связанные с ними тонкости. Король нелюдей был внуком Нин’джанджина…
Ниль’гиккаса более не было в живых. И остатки Иштеребинта были разделены надвое.
— Подобные речи еще недавно карались смертью, — произнес Нин’килйирас голосом подобным удавке.
Ойнарал только фыркнул.
— Похоже, мы стареем быстрее своих намерений…
— Ты будешь соглашаться со мной так, как соглашался с моим кузеном! — завопил охваченный яростью Нин’килйирас. — Ты! Будешь! Соглашаться! Ты будешь считаться с моим священным саном, ибо он восходит к крови Рода Высочайшего и Глубочайшего, Рода Королей! Я! Я в этом доме последний сын Тсоноса, и только потомки Тсоноса имеют право властвовать! Он взмахнул рукой в жесте сразу чуждом и знакомом, разбрызгивая масло по решетчатому полу. — Только я один являюсь потомком Имиморула!
— Тогда, наверное, — кротко промолвил Ойнарал, — Каноны Усопших полезны одним только мертвецам.
— Святотатство! — зашелся в крике король нелюдей. — Святотатство! — Голос его со скрежетом ударял в словно бы подвешенные в воздухе стены Чашевидной палаты. Сорвил сперва решил, было, что этот приступ ярости сулит скорую кончину упырю по имени Ойнарал Последний Сын, однако возбужденное, затравленное выражение на лице короля нелюдей немедленно уверило его в обратном. Его конвоир не столько рисковал, сколько провоцировал короля, понял Сорвил. Ойнарал не оскорблял, но демонстрировал…
И Скорбь пожирала Нин’килйираса прямо перед их глазами.
— Никто не оспаривает твоих прав, Тсонос, — заявил владыка Килкуликкас, делая шаг вперед и бросая одновременно хмурый взгляд в сторону Ойнарала — хмурый, но лишенный гнева. Возвысившись над Сорвилом, он стал перед Последним Сыном, блистая нимилевым хауберком, великолепным рядом с нечестивым золотом Нин’килйираса — соггомантовым хауберком, вдруг понял молодой человек. Многое, ох, многое промелькнуло в этом коротком разделенном обоими взгляде. Прежде чем присоединиться к Ойнаралу, квуйя опустил белую ладонь на его плечо, буквально заставив того пасть на колени.
И все, кто был в железном Ораториуме присоединились к этому поклону, соединив за спиной пальцы рук.
— Д-да, — промолвил Нин’килйирас, смущенно хмурясь. — Все мы — один Дом! И не лучше ли закончить на этом высоком чувстве?
— Однако вопрос об этом смертном и о Плодородии так и остался нерешенным, — Напомнил ему Килкуликкас.
Нин’килйирас искоса посмотрел на Владыку Лебедей, нахмурился, словно бы речь шла о каких-то пустяках. И с нетерпением отмахнулся от попытавшегося вмешаться Харапиора.
— Ах, ну, да, да, да… — промолвил король с легким раздражением.
И Сорвил понял, что король нелюдей не может вспомнить… и пытается скрыть этот факт за пренебрежением к деталям.
— Так значит, мы договорились? — проговорил Килкуликкас.
— Да… конечно.
Блистательный квуйя распрямился, кивнув как бы в знак согласия. — O, Тсонос, мудрость твоя всегда служит нам путеводной звездой. Если война отменяет Ниом, как следует нам обойтись с этим сыном рода людского? Как защитить нам свою Гору от гнева Сотни?
Всё это время Ойнарал упорно рассматривал пол под своими ногами. Сорвил не мог не заметить, что тяжелая, белая ладонь Килкуликкаса на его плече явно свидетельствует о поддержке и одобрении.
— Да! Да! Благословен он, хранитель Иштеребинта, — Объявил Нин’килйирас. — Человеческий король, назначенный Богом враг нашего врага… не будем чинить ему никаких неудобств.
Сорвил едва не фыркнул, учитывая то, что руки его оставались привязанными к шесту за его спиной.
Владыка Лебедей просиял в деланном восхищении, шелковая перевязь кровавым перекрестьем охватывала его кольчугу. Огоньки взыграли на нимилевой броне, распадаясь на тысячи мелких лебяжьих фигурок.
— Как ты мудр, Тсонос. Но ему, конечно же, потребуется сику…
Почему же ему кажется, что он горит в каком-то незримом и неведомом месте?
Что сделали с ним эти твари?
Сорвил следил за тем, как алебастровые уста Харапиора вкладывали в ухо Нин’килйираса один за другим неслышные — и зловещие, в этом невозможно было усомниться — факты. Впрочем, понятно было, что Чашевидная палата не так уж отличается от дворов человеческих королей, и её раздирают конфликты и интриги подземного королевства, борьба за влияние и власть в нем. Ойнарал не стал считаться с необходимостью поддержания и так преувеличенного авторитета, но постарался подчеркнуть некомпетентность своего короля — как раб ставки много превосходящей ту единственную монету, которой можно считать его жизнь. Поддержка со стороны владыки Килкуликкаса подтверждала наличие заговора.
И вся его надежда спасти Серву, осознал молодой человек, может осуществиться только с помощью этих двоих упырей.
Бескровный как гриб король нелюдей восседал на Чернокованном Престоле, наблюдая за тем, как перерезали путы Сорвила. Молодой человек поднялся на ноги, испытывая прежнее чувство потери ориентации, опробуя суставы, приводя в чувство ладони. Собравшиеся ишрои и квуйя без всякого стеснения наблюдали за ним, черные глаза их поблескивали, непристойные доспехи искрились в магическом свете. Нотку безумия зрелищу добавляла полная схожесть их лиц. Тем не менее, Сорвил обнаружил, что сумел узнать и остальных: Випполя Старшего, ещё одного из числа бежавших из Сиоля и самого одаренного среди живущих куйя. Моймориккаса, долгое время именовавшегося Пожирателем Земли, благодаря своей зачарованной дубине, что звалась Гмимира, прославленной Могильщице, выбивавшей саму землю из-под ног врага. Узнал он и остальных, причем с уверенностью, хотя бледность и красота делали их идентичными, а не просто похожими друг на друга. И в то самое время, когда одна часть его души распознавала отдельные личности, другая настаивала на том, что он имеет дело всего лишь с неведомой ему прежде породой шранков — созданной не по подобию обезьян или псов, но как здоровые и крепкие, хоть и искаженные люди.
С точки зрения сына Сакарпа — никак не менее, чем подлинного сына Приграничья — они не могли быть никем иным.
Блистательное собрание без малейшего предупреждения опустилось на одно колено …
— Наш дом обнимает тебя, Сорвил, сын Харвила, — провозгласил в унисон хор голосов.
Молодой человек обнаружил, что попросту знает ритуальный ответ… каким-то образом.
— Да снизойдет на вас… благодать…
Он закашлялся, ощутив как его рот и горло пытаются произнести чуждые и незнакомые звуки… ощутив как оскверняет он собственный речевой аппарат словами этого святотатственного языка… Ужас стиснул удушьем его гортань.
— Да обретете вы…все возможные почести…?
Что здесь происходит?
Он повернулся к Ойнаралу, своему сику, отчаянно нуждаясь в руководстве теперь, когда подневольность и принуждение покинули место сего безумного действа. Однако Владыка Лебедей уже привлек внимание Ойнарала, возложив свои ладони на его женственные щеки обеими руками, как может мужчина повернуть к себе голову любимого им ребенка. И хотя подобная снисходительность отталкивала младшего, глубинное чувство его одобряло жест, зная как много подобных интимных подробностей хранит священная иерархия.
— Запомни случившееся … — шепнул Килкуликкас Ойнаралу.
Тот ответил высокому квуйя долгим взглядом, после чего, схватив Сорвила за руку торопливо повлек его прочь от упыриного короля и его подземного двора. Тонкая цепочка обращений последовала за ними, подчас резких и скрипучих, подчас жалостных, произнесенных тонкими голосами.
— Ку’кирриурн!..
— Гангини!..
— Аурили!..
Имена, понял он. Они выкрикивали свои имена как приглашения.
— Не говори ничего… — пробормотал Ойнарал, подталкивая его к тёмному выходу. — Любые слова только разожгут их.
Недавнее колоссальное пространство сменилось низким и тесным проходом, потолок которого был испещрен сценами любви и насилия.
— Разожгут? — Удивился юноша.
— Да, — без нотки тревоги ответил шедший быстрым шагом Ойнарал, взгляд которого был устремлен вперед. — Особенно тех, кто погрузился в Скорбь. Тебе не следует разговаривать с моими братьями.
— Почему?
— Потому что они полюбят тебя, если сумеют.
Сорвилу представился жалкий малыш-эмвама, съежившийся у подножия Чернокованного Престола.
— Полюбят меня?
Ойнарал Последний Сын сделал ещё три шага, прежде чем повернуться к нему и посмотрел вниз, но так, чтобы не соприкоснуться с его взглядом — как делал это и король упырей. — Не ощущай себя здесь в безопасности, Сын Харвила. В объятьях Иштеребинта ты найдешь лишь безумие.
Смятение появилось во взгляде Сорвила.
— Так значит, клятва Иштеребинта не значит ничего? — спросил он.
Ойнарал Последний Сын не ответил. Они прошли под зеркальным блеском врат Чашевидной палаты, и Сорвил невольно пригнулся, устрашившись нависших над ним каменных плит. Врезанные в камень глазки разбегались во всех направлениях, преобразуя подземные дороги в ожерелье сумеречных миров и первобытных времен. Внутренним Светочем именовался этот чертог, название которого после сооружения Чашевидной палаты стало эпитетом, которым величали Ниль’гиккаса.
— Я знаю что … — начал Сорвил, только для того, чтобы смутиться от звука собственного голоса.
Ойнарал вёл его в сторону, противоположную той, откуда они пришли; и он каким-то образом понял, что они углубляются в недра Плачущей Горы.
— Откуда я знаю то, чего знать не могу?
Ойнарал не отвечая, шагал вперед.
Сорвил старался не отстать от него, дивясь на ходу проплывавшим над головой панелям, изображающим триумфы и трагедии, сменявшие друг друга на сводах потолка, перекрывающиеся слои воспоминаний обреченного племени. Прежде сценки казались ему бессмысленными, оскорбительными, соблазнительными и скандальными. Теперь же все они взрывались узнаванием, каждая из них открывала времена и миры. Млеющие в непозволительных позах любовники (груди женщины обнажены) на пиру в честь Праздника Чистоты. Ежегодный обмен посольствами между Ниль’гиккасом и Гин’юрсисом, великое собрание инъорских ишроев в Высоких Чертогах Мурминиля…
Как же он ненавидел угрюмые пепельные залы Кил-Ауджаса!
Впервые Сорвил осознал, что чудеса здешних увечных мудрецов были знанием, сгустившимся отражением его сущности. Он знал всё это и, помимо откровенной невозможности подобного знания, оно ничем не отличалось от любого другого, столь неясными были движения его души. Эти воспоминания принадлежали ему самому, возникали в нем самом, хотя могли принадлежать лишь миру этого подземелья.
Что же происходит?
Сами стены эти были сплетены мелочами, словно веревками связаны властью, изображенная на них слава затмевала славу… похоть, нежность и размышление присутствовали повсюду. Он читал всё это столь же непринужденно, как воспринимал фрески своего родного дома.
— И всё это сделано вашими руками… — обратился он к Ойнаралу, своему сику, уже забежавшему на несколько шагов вперед.
И получил скудный ответ упыря, даже не удостоившись его взгляда.
— Не понимаю.
— Вы потратили на них тысячи лет! На эти рельефы…
Удивительное свершение. Казалось, что он мог видеть его оком своей души, как нечто сразу и большее и меньшее, чем образы, резец, молоток, и тысячи трудолюбивых рук, — эту словно зараза распространяющаяся среди вымирающих Домов потребность изобразить какую-то часть себя живого на мертвом камне.
— Да, — согласился Ойнарал. — Целая Эпоха. Мы не настолько беспокойны как люди. Мы проживаем свои жизни как долг… но не как награду.
— Но какой труд, — промолвил Сорвил, ошеломленный величием подобного дела.
— Мы делали это для того, чтобы сохранить ту жизнь, которая ещё оставалась в нас. — Ответил Ойнарал. — Если крепость воздвигается из камня, то мы воздвигли свою твердыню из своей Памяти — памяти о том, что навсегда потеряли. Мы подчинились властной потребности, грубой уверенности в том, что несокрушимо только великое.
— Это безумие! — Вскричал Сорвил с неведомой ему самому страстностью.
Ойнарал остановился перед Сорвилом, грудь его возвышалась над головой юноши, черный шелковый плащ распахнулся, открывая спрятанную под ним нимилевую броню.
— Все великие свершения противоречивы, — нахмурившись проговорил он и повернулся к той череде панелей, на которую указывал Сорвил. — Вот смотри… видишь, между ликами славы присутствуют совсем иные мгновения… Видишь их? Отцы играют с детьми… воркуют влюбленные… несут мир жены…
Он был прав. Сцены незначительные по смыслу были вплетены в возвышенную процессию, однако получалось, что взгляду приходится напрягаться, чтобы найти их, не из недостатка выразительности, но потому лишь, что они были внеисторичны, узнаваемы только по форме. Как знаки неизбежного, неотвратимого.
— Мы теряли всё это, — продолжил упырь. — Все восторги, которые украшают суровую жизнь, удовольствия плотские и родительские… все, что вносит счастье в повседневное бытие медленно уходило в забвение. Не спеши осуждать нас, сын Харвила. Часто безумие служит лишь мерою оставшегося ума, когда живые могут положиться на одну лишь надежду.
Руки Сорвила более не чесались, они тряслись от ярости и неверия…
— Вы промотали свой разум! — В гневе он топнул ногой. — безрассудно растратили целую эпоху!
Ойнарал невозмутимо взирал на него… шранк, наделенный мудрой человечьей душой. Отсветы ближайших глазков припорашивали белыми точками его очи.
— Это говоришь не ты.
— Дурачьё! Вы отложили меч и свиток ради всего этого? Как вы могли это сделать?
Сила увещевания заставила сику вздрогнуть, однако прежнее спокойствие тут же вернулось к нему.
— Подними руки, сын Харвила… прикоснись к своему лицу.
Легкая щекотка, словно перышком, перехватила горло юноши. Он кашлянул, а потом кашлянул снова, так и не ощутив ни своего лица, ни рта.
— Я … — беспомощно вырвалось у него. Где же его лицо?
Ойнарал или кивнул или просто опустил свой овальный подбородок.
— Желание коснуться лица даже не приходило к тебе только потому, что оно само не хочет этого. Соединение происходит быстрее, когда принимающая душа остается в неве…
— Оно? — На Сорвила накатила волна паники. — Лицо… чего-то не хочет от меня?
— Прикоснись к своему лицу, сын Харвила.
Неужели, все они здесь, в его отсутствие, посходили с ума.
— Что здесь происходит, кузен? — Воскликнул он. — Что сталось со Священной Родней? И как ты можешь без стыда разговаривать о подобных вещах?
— Я все объясню… — чтобы подбодрить его Ойнарал улыбнулся. — Тебе нужно только прикоснуться к своему лицу.
Охваченный смятением Сорвил наконец поднял руки, нахмурился…
И понял, что лицо у него отсутствует.
То есть не отсутствует… но его заменили.
Полное страха сердцебиение. Пальцы его ощутили гладкую поверхность нимиля, всегда казавшегося более теплым, чем воздух. Он лихорадочно ощупал впадины и выступы металла, на всей поверхности которого были вытеснены сложные символы…
Какой-то гладкий и безликий шлем?
Чисто животная паника. Удушье. Он схватил обеими руками эту вещь, дернул, но тщетно. Она, казалось, сливалась воедино с его черепом!
— Сними её! — Крикнул Сорвил выжидавшему рядом упырю. — Сними эту вещь! Сними её!
— Успокойся, — как бы с высшей уверенностью посоветовал Ойнарал. Резные стены качались вокруг него.
— Сними её прочь!
Одной ладонью он зацепил горстку колец нимилевой кольчуги на груди Ойнарала, тем временем вторая в панике ощупывала шлем, каждый изгиб, каждую складку, разыскивая какой-нибудь шов, застежку или пряжку… хоть что-нибудь!
— Сними немедленно! — Вскричал он. — Вспомни про ваше Объятие!
Ойнарал схватил его за руку, задержал её.
— Успокойся, — проговорил он. — Приди в себя, Сорвил, сын Харвила.
— Я не могу дышать!
Сорвил задергался, как утопающий. Упырь оскалился от напряжения, обнажив влажный ряд слитых вместе зубов. Взгляд и хватка — этому сочетанию, с учётом его нечеловеческой решимости, невозможно было воспротивиться.
— Я чту Объятие моей Горы, — с напряжением проговорил он. — Нет существ более верных своему слову, чем мы, Ложные Люди, доколе это ничем не угрожает нам. Но если я сниму с тебя шлем…
Невзирая на владевшее им отчаяние, юноша увидел тень, промелькнувшую во взгляде упыря.
— Что? Что?
— Анасуримбор Серва умрет.
Хлесткие слова подломили его колени, словно сухие ветви.
Он осел на землю.
И сдался. То реальное, что было здесь, стало поворачиваться вокруг глазков, — виньетки на стенах, рельефы внутри них, детские выходки, печали смертного, всё разлетелось в прах, мусором просыпавшимся посреди жизни куда более жуткой, образы истощившейся славы, эпической дикости, терзающих небо золотых рогов, все закружилось вокруг…
Однако, облаченный в черное упырь единым движением поднял его на ноги и крикнул. — Иди! Иди вперед, сын Харвила!
И он, шатаясь, побрел между столпов торжественной дороги, замечая лишь плиты пола, сменявшие друг друга под его поношенными сапогами.
— Рвение и бдительность… — проговорил Ойнарал, шагая во мрак между двумя большими фонарями. — Только они спасут тебя. Рвение к жизни, которая принадлежит тебе, и бдительность к жизни, которая тебе не принадлежит.
Сорвил вновь принялся ощупывать шлем, проводя пальцами по сложной, впечатанной в металл филиграни… Голова его была погребена в этой железке, и, тем не менее, он мог видеть! Казалось, что он касается поверхности стекла, идеально прозрачного, но каким-то образом искаженного, словно бы душа его не была согласна с тем, что способна видеть сквозь металл, и он как бы заходил сзади того, что существовало, рассматривал близкое издали.
— Сыновья Трайсе называли этот шлем Котлом, — пояснил сику. — Сыны Умерау — Бальзамическим черепом…
Опустив руки, Сорвил увидел впереди, за тремя фонарями, как будто бы конец Внутренней Луминали.
— Мы же всегда называли его именем Амиолас, — продолжил высокий упырь. — Многие носили его, но боюсь целые эпохи минули с той поры, когда он в последний раз втягивал в себя жизнь…
— Так, значит, у него есть душа! — Охнул снова перепугавшийся юноша.
— Тень души, душа, лишенная глубины, засыпающая и видящая сны.
— Ты хо… хочешь сказать, помещенная в кого-то живого!
— Да.
— Значит я одержим? И моя душа более не моя собственная?
Ойнарал в задумчивости сделал три шага, и только потом ответил.
— Одержимость — неточная метафора. Если говорить об Амиоласе, то у него один плюс один — будет один. Ты более не являешься той душой, которой был прежде. Ты стал чем-то новым.
Лошадиный Король, полагаясь на ощупь, брел рядом со своим сику и пытался одновременно понять. Он был обязан оставаться собой. Иначе его можно уже считать мертвым. Он должен быть тем, кем был! Но как? Разве может душа сидеть, давая суждение о себе, и говорить: я есть то, а не это? Где находится точка обзора? Точка, предшествовавшая всякому указанию? Как поймать ловящую руку?
— Чтобы добиться выгоды нужно понять, — объяснял упырь. — Чтобы понять, нужно быть. И Амиолас соединяет душу, носящую его, с древней тенью заточенного в нем ишроя…
Он стал не тем, кем был!
— И поэтому ты говоришь на моем языке, знаешь мой Дом и мой Народ…
Быть может, причиной было утомление. Или же общая сумма перенесенных им утрат. И все же, ребенок, обитавший в его груди, толкался в его легкие, в его сердце. Подкатило рыдание, полное сокрушающего горя… и где-то застряло не найдя пути для выхода — где-то возле губ, которых он не ощущал. Отсутствие воздуха сжимало грудь.
Удушье. Расшитые памятью веков стены поплыли в черную тьму. Он смутно ощутил, что снова падает на колени…
Ойнарал Последний Сын стоял перед ним, глаза его были полны сочувствия.
— Ты не должен плакать, сын Харвила. Амиолас скорее умрет, чем заплачет.
Но… но…
— На твоей голове тюрьма, человечек, хитрая тюрьма, созданная для одной из самых гордых, самых безрассудных душ, известных истории моего народа. Иммириккас Синиалриг, Стрекало, Мятежный, великий муж среди иъйори ишрой. Куйяра Кинмои приговорил его к смерти во время нашей усобицы с Подлыми — и приговор этот смягчил Ниль’гиккас. Не было среди нас никого безрассуднее его, сын Харвила. И если не считать инхороев, никого не наказывал он с такой жестокостью как себя самого.
Однако волчок головокружения вернулся, вовлекая его в свое жуткое вращение. Оглянувшись из поглощающей его тьмы, юноша увидел, что и Ойнарал Последний Сын как пролитое молоко втягивается в её кругообращение.
— Я… — выкрикнул Сорвил.
Я должен…
Харапиор не мог заставить себя заткнуть ей рот кляпом. Она пела так, как однажды пела его жена, лежа среди раскиданных подушек, пела о любви и печали, голосом подобным облаченному в свет дыханию, похожим на щекотку и даже не собирающимся изображать сон.
Она пела ему… нагому и слабому.
Анасуримбор Серва была слишком реальна, чтобы страдать как он. Тень его маячила на горизонте того, чего она желала, и трудилась напрасно, ибо он полагал её тело своим орудием, тем рычагом, которым можно будет перевернуть её душу. Однако он не мог обнаружить кожу этой девушки, дабы пронзить её, не мог обнаружить её потребности, дабы заставить нуждаться в них, не мог найти даже взгляда, дабы затмить его. Он не мог нащупать даже пути ведущего к ней! Тело её, скованное цепями, находилось перед ним, но её саму он нигде не мог найти.
Слова её песен едкой капелью падали на его сердце.
Песнь её обращалась не к нему, но к тому, из чего он был сложен. Она пела о мечущихся глазах, о дрожащей руке, о стиснутых губах. Она обращалась к ним. И они внимали, извиваясь и зевая как ленивые водоросли.
Ибо даже самый окаменевший средь упырей давно рассыпался известью и песком.
Она отмеряла свой голос кувшинами, обращаясь к уже размокшему.
Она вскопала своей мотыгой его землю и глубоко посадила в неё своё семя.