Дорога, еще проезжая, тянется по высоко лежащей песчаной равнине. Это старая военная дорога. Она наискось прорезывает обширные торфяники на высоте пятисот или, если вам так больше нравится, тысячи метров. Теперь она уже никуда не ведет. Кое-где развалины фортов, кое-где развалины домов. Море невдалеке, оно виднеется за долинами, полого тянущимися к востоку, оно бесцветно, или, пожалуй, оно того же цвета, что бесцветное небо, цвета цемента. В расщелинах равнины прячутся озера, чтобы их увидать, надо сойти с дороги, к озерам ведут малые тропки, а над ними нависают высокие утесы. Все кажется плоским или слегка скользит под откос, а между тем проходишь совсем близко от высоких утесов, не подозревая об их существовании. Вдобавок кругом гранит. Странная местность. На западе горная цепь достигает наибольшей высоты, ее пики заставляют самых угрюмых путников поднять глаза – знаменитые пастбища, золотая долина. Впереди, насколько хватит взгляда, дорога петляет к югу. Она идет в гору, но это совершенно незаметно. Сюда больше никто не забредает, разве какие-нибудь маниакальные приверженцы живописных видов или пешего хода. Замаскированный зарослями вереска торфяник манит к себе, и перед этой заманчивостью не устоять никому из смертных. Потом торфяник их поглотит, или падет туман. Город тоже недалеко, есть места, с которых ночью видны его огни, вернее, огонь, а днем – дым. В очень ясные дни даже можно различить молы в порту, в двух портах, они тянут крошечные ручонки в остекленевшее море, и мы знаем, что они лежат плашмя, но видим их воздетыми. Видны острова и мысы – надо только вовремя обернуться, а ночью, конечно, маяки, неподвижные и кружащиеся. Небо, даже синее, кажется ниже, когда смотришь с этого плоскогорья, и сколько ни рассуждай, впечатление никуда не денется. Хочется прилечь там в какой-нибудь щели, плотно устланной сухим вереском, и однажды под вечер уснуть последним сном. И будет светить солнце, вокруг головы будет вершиться кропотливая жизнь стебельков и венчиков, и вы быстро уснете, быстро расстанетесь со всем этим очарованием. И это небо без птиц, с хищными птицами на худой конец, но без птиц-птиц. Конец описания.
– Что это за крест? – сказал Камье.
Опять они здесь.
Прямо посреди торфяника, невдалеке от дороги, но все же слишком далеко, чтобы можно было прочитать надпись, высился совсем простой крест.
– Я знал, – сказал Мерсье, – но забыл.
– Я тоже знал, – сказал Камье, – я в этом почти уверен.
Но все-таки он был уверен не до конца.
Это была могила патриота, которого в ночи привел сюда враг и казнил. А может быть, принесли уже его труп и бросили в этом месте. Погребли его много позже, не без торжественности. Его имя было Масс. В националистических кругах его не очень-то почитали. В самом деле, работал он скорее неважно. Но памятник за ним сохранялся по-прежнему. Все это Мерсье и Камье знали и, вероятно, еще многое другое, но все забыли.
– Досадно, – сказал Камье.
– Хочешь, подойдем, посмотрим? – сказал Мерсье.
– А ты хочешь? – сказал Камье.
– Я как ты, – сказал Мерсье.
В последнем на их пути леске они вырезали себе палки. Для стариков шли они в хорошем темпе.
– Как сегодня чувствует себя Мерсье? – сказал Камье.
– Право же, – сказал Мерсье, – бывало и хуже. А что Камье?
– Воздержусь от жалоб, – сказал Камье.
Они гадали, кто рухнет первым. Добрый километр прошагали молча. За руки больше не держались. Каждый шел независимо со своей стороны дороги, так что их разделяла почти вся ее ширина. Одновременно они заговорили. Мерсье сказал: «У тебя не бывает иногда такого ощущения…», а Камье: «Как ты думаешь, там есть черви…»
– Прости, – сказал Камье, – что ты сказал?
– Нет-нет, – сказал Мерсье, – давай лучше ты.
– Я так, – сказал Камье, – ничего интересного.
– Ну и что, – сказал Мерсье, – все равно давай.
– Уверяю тебя, – сказал Камье.
– Ну, пожалуйста, – сказал Мерсье.
– Сперва ты, – сказал Камье.
– Я тебя перебил, – сказал Мерсье.
– Это я тебя перебил, – сказал Камье.
– Ничего подобного, – сказал Мерсье.
– Нет, перебил, – сказал Камье.
Установилось молчание. Его нарушил Мерсье или, вернее, Камье.
– Ты простудился? – сказал Мерсье.
В самом деле, Камье закашлялся.
– Пока еще ничего нельзя понять, – сказал Камье.
– Надеюсь, что все обойдется, – сказал Мерсье.
– Хорошая погода, – сказал Камье.
– Не правда ли? – сказал Мерсье.
– Красивая равнина, – сказал Камье.
– Очень красивая, – сказал Мерсье.
– Ты только посмотри на этот вереск, – сказал Камье.
Мерсье с подчеркнутым вниманием посмотрел на вереск. Присвистнул.
– Там внизу торф, – сказал Камье.
– Никогда бы не подумал, – сказал Мерсье.
Камье закашлялся.
– Ты кашляешь, как безнадежный больной, – сказал Мерсье.
– Как ты думаешь, там есть черви, – сказал Камье, – как в земле?
– У торфа удивительные свойства, – сказал Мерсье.
– А-а, – сказал Камье.
– В нем все сохраняется, – сказал Мерсье.
– А черви там есть? – сказал Камье.
– Хочешь, покопаем немного, чтобы проверить? – сказал Мерсье.
– Еще чего, – сказал Камье, – скажешь тоже. – Он закашлялся.
Погода была в самом деле хорошая, во всяком случае, здесь такая погода считалась хорошей, но прохладная, и ночь была не за горами.
– Где будем ночевать? – сказал Камье. – Ты об этом подумал?
– Странно, – сказал Мерсье, – мне часто мстится, что мы не одни. А тебе нет?
– Не уверен, что понимаю, – сказал Камье.
– Как будто здесь есть кто-то третий. И его присутствие нас обволакивает. Я это чувствовал с первого дня. Хотя я никоим образом не склонен к спиритизму.
– Это тебе мешает?
– Первое время не мешало, – сказал Мерсье.
– А теперь? – сказал Камье.
– Начинает немного мешать, – сказал Мерсье.
Да, ночь была не за горами, и для них это было совсем не плохо, хотя они себе в этом, пожалуй, еще не признавались.
– Кто ты такой, Камье, в конце-то концов? – сказал Мерсье.
– Я? – сказал Камье. – Я Камье, Франсис Ксавье.
– Негусто, – сказал Мерсье.
– Кому ты это рассказываешь, – сказал Камье.
– Я мог бы задать себе самому тот же вопрос, – сказал Мерсье.
– Где мы собираемся ночевать? – сказал Камье. – Под открытым небом?
– Это бы нам уже не повредило, – сказал Мерсье, – после всех тех ночей подряд, которые мы провели у Элен. Удалось тебе ее оттрахать?
– Пытался, – сказал Камье, – но я был как-то не в форме.
– С некоторых пор ты слишком много занимаешься любовью, – сказал Мерсье. – Совсем стыд потерял, в твои-то годы. Смотри, перегреешься.
– У меня в самом деле вся головка так и горит, – сказал Камье. – Это порочный круг.
– Помажь мазью, – сказал Мерсье.
– Боюсь трогать, – сказал Камье.
– А как твоя киста? – сказал Мерсье.
– Ох, и не спрашивай, – сказал Камье.
– Она, по крайней мере, не влезла в попу, как ты одно время боялся? – сказал Мерсье.
– Торчит все время поблизости, – сказал Камье. – С каждым днем все растет, но к дырке не ближе, чем двадцать лет тому назад. Вот и пойми что-нибудь.
– От этих штук хорошо помогает вода с торфяников, – сказал Мерсье. – Можешь просто сесть прямо туда. Заодно сполоснешь задний проход.
Ни деревца – надо ли об этом говорить? На всякий случай лучше скажем. Оазисы здесь – папоротники.
– Мы замерзнем, – сказал Камье, – и сырость проберет нас до мозга костей.
– А развалины на что, – сказал Мерсье. – Или просто будем идти до полного изнеможения. Что может быть лучше в борьбе с ненастьем.
На некотором расстоянии от этого места они очутились перед развалинами дома или даже форта. Развалинам было лет пятьдесят. До того долгое время ничего подобного им не попадалось. Уже почти стемнело.
– Теперь надо сделать выбор, – сказал Мерсье.
– Между чем и чем? – сказал Камье.
– Между развалинами и изнеможением, – сказал Мерсье.
– А нельзя их как-нибудь соединить? – сказал Камье.
– До следующих нам ни за что не добраться, – сказал Мерсье.
– Очень просто, – сказал Камье.
– Это только так говорится, – сказал Мерсье.
– Просто нам нужно пройти еще немного, – сказал Камье, – пока не почувствуем, что дошли до того места, откуда нам хватит сил ровно на то, чтобы вернуться обратно. Тогда мы повернем и придем сюда, к развалинам, в полном изнеможении.
– Это опасно, – сказал Мерсье.
– Ты предложишь что-нибудь получше? – сказал Камье.
– Может, просто поплясать здесь немного, – сказал Мерсье, – словом, поделать всякие резкие телодвижения. Это нам ничем не грозит. А когда с нас будет достаточно, рухнем без сил среди руин.
– Я еще могу некоторое время тащиться по дороге, – сказал Камье, – но ни на какие прыжки я не способен.
– Тогда просто будем ходить взад и вперед, – сказал Мерсье.
– Мы не устоим перед соблазном лечь раньше времени и слишком быстро покончить со всем этим, – сказал Камье.
– Однако в твоем плане полно подвохов, – сказал Мерсье. – Усталость – странная штука, особенно на последней стадии: она прогрессирует, причем в ней до безумия много всего намешано, и не все ее причины нам известны. Не говоря уж о том, что темнеет и мы можем забрести в болото.
– Не паясничай, – сказал Камье. – Чем мы, в конце концов, рискуем?
– Разумеется, – сказал Мерсье.
Они вновь зашагали вперед, если это можно назвать «зашагали».
– Иногда, – сказал Камье, – с тобой поговорить – истинное наслаждение.
– В душе я незлой, – сказал Мерсье.
Спустя некоторое время Мерсье сказал:
– Не думаю, что я еще долго смогу идти дальше.
– Уже? – сказал Камье. – Ноги, что ли? Ступни?
– Скорее, голова, – сказал Мерсье.
Было темно, в нескольких метрах от них дорога исчезала из виду. Звездам было еще слишком рано зажигаться. Луне предстояло взойти тоже гораздо позже. В сущности, наступило самое темное время суток. Они остановились. Они еле-еле видели друг друга через дорогу. Камье подошел к Мерсье.
– Пошли обратно, – сказал Камье. – Обопрись на меня.
– Я же тебе говорю, это голова, – сказал Мерсье.
– Тебе мерещатся видения, – сказал Камье. – Например, купы деревьев, а на самом деле там нет ничего. Или выскакивают странные звери, гигантские коровы и лошади ярких расцветок, они выскакивают из темноты, стоит тебе поднять голову, – или высокие амбары, огромные мельницы. И все это расплывается, зыблется, как будто слепнешь прямо на глазах, ха-ха, слепнешь прямо на глазах.
– Если хочешь, возьми меня за руку, – сказал Мерсье.
Так, рука об руку, повернули они обратно – маленькая в большой.
– У тебя рука потная, – сказал Мерсье, – и ты кашляешь. Может, у тебя старческий туберкулез.
Не успел он это сказать, как вздрогнул и пожалел о сказанном. Чего он боялся? О чем жалел? Он боялся, что Камье вернет ему этот мяч и тем заставит его или понимать, отвечать, или хранить нелюбезное молчание, и ему стало жаль, что он навязал себе такую дилемму. Глупости, сожаления, оправдания, страхи, упреки, оправдания, а потом иногда, редко, но иногда – огромное облегчение, как бывает после безнаказанного проступка, потому что Камье хранил молчание, так что даже непонятно было, слышал он или нет. Может быть, он устал гораздо сильнее, чем хотел признаться, и силы у него, так же как у Мерсье, были на исходе. И вот что сообщает такому предположению правдоподобие, каковое, между прочим, есть драгоценный дар: чуть погодя Мерсье пришлось повторить одну и ту же фразу несколько раз кряду, прежде чем она дошла до Камье. То есть:
– Надеюсь, мы не проскочили лачугу, – сказал Мерсье.
Камье не ответил.
– Надеюсь, мы не проскочили лачугу, – сказал Мерсье.
– Что? – сказал Камье.
– Я говорю, надеюсь, мы не проскочили лачугу, – сказал Мерсье.
Камье ответил не сразу. Бывают в жизни такие случаи, когда самым простым и прозрачным словам требуется какое-то время, чтобы развернуться во всей своей красе. И лачуга сбивала с толку. Но наконец он резко остановился – изнемогающий от усталости человечек, взявший на себя, так сказать, руководство операцией.
– Она немного на отлете от дороги, – сказал Мерсье. – Мы могли пройти мимо не заметив, уж больно темно стало, вот что мне кажется.
– Мы бы заметили тропинку, – сказал Камье.
– Может быть, – сказал Мерсье. – Что до меня, честно говоря, я уже ничего не вижу, ни дороги, ни своих собственных ног, ни коленок, ни груди (правда, она у меня впалая). Краешек бороды, пожалуй, не будем лицемерить, время от времени, благо она у меня довольно седая. Мы бы могли пройти мимо Ла Скала в вечер премьеры, я бы и то ничего не заметил. Ты, мой дорогой Камье, по вечной своей доброте тащишь за собой на буксире не человека, а жалкую развалину.
– А я отвлекся, – сказал Камье. – Это непростительно.
– Тебе не в чем себя корить, – сказал Мерсье. – Совершенно не в чем, ни в единой мелочи. Главное, не отпускай моей руки. Не прекращай своей отчаянной гимнастики, не лишай себя этого, сейчас это на пользу, но не отпускай моей руки.
В самом деле, Камье сотрясался от беспорядочных телодвижений.
– Ты дошел до ручки, мой бедный Камье, – сказал Мерсье. – Признайся.
– Сейчас увидишь, дошел я до ручки или нет, – сказал Камье.
– У тебя попка болит, – сказал Мерсье, – и писька болит.
– Назад мы больше не повернем, – сказал Камье, – что бы ни случилось.
– В добрый час, – сказал Мерсье. – Мне самому обрыдло дергаться, как разочарованный мотылек. Но откуда я черпаю силы для разговора? Можешь ты мне сказать?
Камье чуть не сказал: «Вперед», но вовремя осекся. Потому что они ведь и так согласились не поворачивать назад, а характер местности под угрозой катастрофы исключал любое отклонение влево или вправо – так куда же, как не вперед, могли они идти под угрозой катастрофы? Он ограничился тем, что зашагал дальше, таща за собой Мерсье.
– Постарайся, ради Бога, идти вровень со мной, – сказал Камье.
– Пойми, тебе еще повезло, – сказал Мерсье, – что ты не вынужден меня нести. Обопрись на меня, ты же сам сказал.
– Это правда, – сказал Камье.
– Я отклоняю это предложение, – сказал Мерсье, – чтобы не слишком тебя обременять. Но не ори, когда я немного отстаю. Что за манера!
Вскоре они уже не шли, а ковыляли. Ковыляя, можно прекрасно двигаться вперед, конечно, не так прекрасно, как если не ковыляешь, а главное, не так быстро, но все же вперед. Они вышли на край торфяника, что могло иметь для них тяжелые последствия, но ничего не поделаешь. Начинались падения – то Мерсье увлекал за собой Камье (в падение), то наоборот, то падали оба одновременно, как один, не сговариваясь и совершенно независимо друг от друга. Поднимались не всегда сразу, в молодости они занимались боксом, но каждый раз поднимались, ничего не поделаешь. И в худшие моменты руки хранили верность – руки, про которые уже трудно было сказать, какая из них пожимает другую, какая отвечает на пожатие, настолько все перепуталось. Вероятно, этому как-то способствовало их беспокойство насчет развалин, и очень жаль, потому что беспокоиться было не о чем. В конце концов добрались они до этих развалин, про которые думали, будто они их проскочили, и у них даже достало сил проникнуть в самое укромное местечко, туда, где они были укрыты со всех сторон и словно погребены. И только тогда, спрятавшись наконец от холода, которого они больше не чувствовали, от сырости, которая им почти не мешала, они согласились передохнуть или, верней, поспать, и тут их руки обрели свободу и вернулись к прежним обязанностям.
Ночь также отражается в зеркалах, они – в ней, она – в них, умножая бесчисленные и тщетные отражения. Оба спят бок о бок глубоким старческим сном. Они еще поговорят друг с другом, но это будет, так сказать, совершенно случайно. Но разве они когда-нибудь говорили иначе? Впрочем, отныне ничего нельзя знать наверняка. Самое время кончать. В сущности, все кончено. Но есть еще день, который тянется весь день, и жизнь, которая тянется всю жизнь, они слишком хорошо знакомы нам – эти долгие посмертные оползни, серый осадок, который постепенно успокаивается, мгновенная прозрачность, пыль завершенности, что взлетает, кружит вихрем, вновь оседает – и конец. Это тоже приемлемо. Давайте разбудим Мерсье, или Камье, какая разница, Камье, он просыпается, темно, по-прежнему темно, он не знает, который час, мы тоже, какая разница, темно, он встает и удаляется во мрак, ложится чуть дальше, по-прежнему в развалинах, можно и не уточнять, в развалинах места много. Почему? Ответить на этот вопрос невозможно. Узнать об этом не в нашей власти. На то, чтобы перебраться с места на место, причины всегда найдутся. Основательные, надо думать, причины, потому что вот то же самое происходит и с Мерсье, причем, судя по всему, примерно в то же самое время. И вопрос о приоритете, как бы кристально ясен ни был он до сих пор, тут же совершенно утрачивает всю свою кристальность. Итак, вот они ложатся или, может быть, только присаживаются на корточки, на более или менее приличном расстоянии друг от друга, – имеется в виду, что расстояние мы оцениваем с точки зрения привычной им тесной близости. Они вновь впадают в дремоту (как любопытно внезапное вторжение настоящего времени) – или, может быть, просто задумались. По зрелом размышлении они, наверно, все же впадают в дремоту, все на это указывает. Так или иначе, до рассвета, задолго до рассвета, один из них встает, допустим, Мерсье, теперь его очередь, и идет проверить, на месте ли Камье, то есть на том ли самом месте, где они рухнули поначалу, один рядом с другим. Это ясно? Жаль, что где-нибудь поблизости, чуть дальше, не случилось третьего разбойника с намеком на Христа, загибающегося перед потиром, куда как слишком по-человечески. Но Камье там больше нет, потому что откуда же ему там взяться? Тогда Мерсье думает: так, проклятый Камье потащился вперед, пробивает себе путь в потемках, выпучив глаза (чтобы не потерять ни крупицы света), шевеля руками, как антеннами, неуверенными шагами нащупывая путь и карабкаясь (развалины расположены в подземелье, разве это не чувствуется?) по тропе, ведущей на дорогу. Почти в тот же миг, хотя не совсем, иначе бы не получилось, но почти, чуть-чуть раньше, чуть-чуть позже, это не важно или почти не важно, Камье начинает тот же самый маневр. Скотина, думает он, ушел не попрощавшись, и пробирается с тысячью предосторожностей, жизнь так бесценна, а боль так страшна, старая шкура заживает с таким трудом, прочь из этого дружелюбного хаоса, напоминающего о Мантенья, без единого слова, без единого звука благодарности. Камням не выражают признательности, а зря. В общем, все, вероятно, происходило более или менее таким образом. И вот они на дороге, как-никак, основательно передохнувшие, и каждый знает, что другой рядом, чувствует, верит, боится, надеется, отрицает и ничего не может поделать. Время от времени они останавливаются, напрягают слух при звуке шагов – шагов, узнаваемых среди всех шагов на свете, а этих шагов немало, тихо попирающих все дороги земли днем и ночью. Но ночью видишь то, чего нет, слышишь то, чего нет, и это бесспорно: попадаешь под власть иллюзий, даже и пытаться не стоит этого избежать. И все же пытаешься, видит Бог. Таким образом, может случиться, что один из двух останавливается, садится на обочине, почти на торфянике, чтобы отдохнуть, или чтобы удобней было поразмышлять, или чтобы не размышлять больше – чтобы остановиться, причин всегда хватает, и тогда подходит другой, тот, что шел позади, и видит эту тень Сорделло, но не верит себе, во всяком случае, недостаточно верит, чтобы броситься в его объятия или отвесить ему такой пинок, чтобы он отлетел вверх тормашками прямо в болото. Сидящий тоже видит, если только не зажмурился, и, уж во всяком случае, слышит, если только не спит, и считает, что у него галлюцинации, но не до конца в этом уверен. Потом, немного погодя, тот, который сидел, встает, а другой садится, и так далее, сами видите, в чем здесь фокус, они могут таким образом дойти до города, то впадая в сомнения, то выпадая из них, и все попусту. Потому что идут они, разумеется, к городу, как всякий раз после того, как его покидают, как после долгих тщетных расчетов, уронив голову на исходные данные. Но в глубине долин, резко понижаясь к востоку, небо меняется, и внезапно вот оно, тут как тут, солнце, старая свинья, пунктуальное, как палач. Внимание, сейчас мы опять увидим земное великолепие, мы опять увидимся, что еще забавнее, ночь ничего не изменит, это всего лишь изнанка панспермочепухи, хорошо еще, что у нее есть изнанка, спасибо, что здесь есть братья, готовые (в случае сомнений) это подтвердить, все братья готовы и это подтвердить, и любые другие замечательные сенсации. И тогда они друг друга видят, а что вы хотели, им, конечно, следовало выйти раньше, но разве угадаешь? Чья очередь, Камье, тогда обернись, мерзавец, и смотри хорошенько. Ты глазам не веришь, ничего, поверишь: это он, он, твой изысканный любезник, бородатый, костлявый, разбитый на ноги, пропащий, вот он – рукой подать, и подай, подай ему руку, вспомни доброе старое время, когда вы оба вместе валялись в дерьме. Мерсье также сдается перед лицом очевидности, к этому привыкаешь, имея дело с аксиомами, Камье поднимает руку, это безопасно, это элегантно, это галантно, это ни к чему не обязывает. Пока Мерсье колеблется, не решаясь ответить на это приветствие, по меньшей мере неожиданное, Камье пользуется паузой и идет дальше. Из этого настоящего времени больше не выйти. Но приветствовать можно даже мертвых, ничто этому не мешает, это даже одобряется, им это на пользу не пойдет, но похоронщикам приятно, это помогает им проводить похороны, и друзьям, и родственникам, – это помогает им почувствовать, что сами-то они живы, и тому, кто приветствует, тоже хорошо – это бодрит. Мерсье не позволяет себе подать вид, что нет, он поднимает руку в свой черед, соответствующую, неаналогичную руку, в размашистом и дружелюбно бескорыстном жесте, каким прелаты преподносят Богу причитающиеся ему порции материи. Какой я добрый, говорит Мерсье, добрей, чем если бы он меня видел. Но чтобы покончить с этим бредом, дойдя до первой развилки (на краю равнины), Камье остановился (наконец хоть маленькое прошедшее), и его сердце застучало (еще одно прошедшее!) сильнее при мысли о том, что он собирался вложить в это последнее приветствие, до такой степени чреватое неслыханной деликатностью, что вот-вот лопнет. По ту сторону был уже настоящий деревенский пейзаж, живые изгороди (живые!), грязь, навозная жижа, болота, скалы, лачуги, да изредка, на большом расстоянии друг от друга – несомненный представитель рода человеческого, самый настоящий антропопсевдоморф, с первых крошек зари ковыряющийся в своем клочке земли или перетаскивающий свой навоз с места на место заступом, потому что лопату потерял, а вилы сломались. На развилке растет исполинское дерево, заросли черных веток. Две дороги, левая ведет прямо в город, во всяком случае, настолько прямо, насколько возможно в этих местах, а другая сначала тащится сквозь россыпь зловонных лачуг, которые заслуживают только огня и которые люди упрямо постарались всеми силами сохранить, откуда и эта карикатура на дорогу, в предвидении, надо думать, того славного дня, когда город под страхом уничтожения явится на встречу с ними. Итак, добравшись до этого перепутья, Камье остановился и обернулся, в результате чего Мерсье тоже остановился и совершил полуоборот, готовый убежать, надо ли повторять дважды? Но напрасно он тревожился, потому что Камье просто поднял руку в приветственном жесте, в точности похожем на тот, на который он уже столь любезно расщедрился раньше, протянул другую, прямую и, кажется, дрожащую, к правому ответвлению и ринулся по нему вперед с героическим проворством. Если бы ему надо было броситься в дом, охваченный пламенем, в котором поджидали, когда их оттуда вынесут, три поколения его семьи, он и тогда не мог бы действовать быстрее. Успокоившись, но не вполне, Мерсье осторожно подошел к развилке. Он посмотрел направо. Камье исчез. Он поспешным шагом пошел по левому ответвлению. Разъединились! По всей видимости, так или почти так все и произошло. Земля тянулась к свету, короткому, слишком долгому свету.