Ну вот. Для того чтобы более или менее точно узнать, что произошло, нужно время. Это ваше единственное оправдание, во всяком случае, лучшее. Ради этого стоит жить, нет, серьезно, стоит вставать, одеваться (очень важно), питаться, выделять экскременты, гулять в хорошую погоду, раздеваться, ложиться в постель, и делать все прочее, и претерпевать все прочее, то, что перечислять было бы, пожалуй, скучно, да, пожалуй, скучно. Потом – восемь, роковое число (а какое число не роковое?), два для каждой ноги, два для каждой руки, а для тех, кто перенес ампутацию, – шесть, четыре, два или ноль, смотря какая ампутация. При таких условиях не рискуешь утратить интерес. Пестуешь свою память, наконец она становится сносной, сокровище, болтаешься в ее крипте, без свечки, возвращаешься на старые места, восстанавливаешь в памяти звуки (очень важно) и в конце концов выучиваешь их наизусть, не знаешь, за что хвататься, во что всматриваться, вслушиваться, внюхиваться, над какими останками наклоняться (все они одинаково хорошо пахнут), какую пластинку ставить. Ах, милое замогилье! А потом с вами может произойти еще кое-что, еще приключения! Ну да, да. Вы думаете, что с ними покончено, и вдруг в один прекрасный день бах! – прямо в морду. Или в задницу, или в яйца, или в п…, целей-то хватает, особенно ниже пояса. И подумать только, что при всем при том трупам бывает скучно! Какая бесчувственность! Мщение! Мщение!

Это явно утомительно, это захватывает вас целиком, не хватает времени напомадить душу, но нельзя же все сразу, чтобы и тело – всмятку, и совесть – обнажена, и архей – как во времена невинности, до грехопадения, без страховки, да, так и есть, на вечность времени не хватает.

А между тем бывает такой своеобразный сплин, который трудно предотвратить. Это ожидание утра, которое вечера мудреней, потому что не все утра обладают этим свойством. Это может длиться месяцами. Это ни то ни се, долгая, томная, изнуряющая смесь сожалений, последних с окончательными, это было с нами тысячи раз, это потеха, но не удается потешиться, распасться в улыбке, которой мы улыбались уже тысячи раз. Это конец, почти самый конец дня, и таблетки уже не помогают. К счастью, это не всегда длится вечно, как правило, это длится всего несколько месяцев, бывало даже, что внезапно все кончалось – например, в теплых странах. И потом, это не обязательно происходит беспрерывно, формального запрета на передышку нет, вовсе нет, и некоторые передышки даже приносят вам самую настоящую иллюзию жизни, пока они длятся, иллюзию бегущего, незагубленного дня. И даже если не заходить так далеко, они, эти передышки, приносят вам хоть небольшое облегчение, некоторые, не все, лишь те, которые дозволены, причем именно на то время, пока длятся.

Еще есть очаровательные краски, оттенки зеленого и преходяще-лимонного, не будем уточнять, они еще бледнеют, но это чтобы вернее вас насадить на вертел, угаснут ли они когда-нибудь, да, о да, угаснут.

И что тогда? Тогда всё, спасибо.

Снаружи это был такой же дом, как многие другие. Изнутри тоже. Из него вышел Камье. Он еще прогуливался понемногу в хорошую погоду. Стояло лето. Предпочтительней была бы осень, конец октября, начало ноября, но стояло лето, ничего не поделаешь. Солнце садилось, смычки настраивались (непонятно зачем), прежде чем разразиться древним плачем. Камье, легко одетый, шел вперед, уронив голову на грудину. Время от времени он выпрямлялся резким и тут же сходившим на нет движением, просто так, чтобы сориентироваться. Он чувствовал себя не слишком плохо, день выдался скорее удачный. Прохожие его толкали, но не нарочно, нет, не нарочно, они бы предпочли до него не дотрагиваться. Он делал круг, только один круг, иначе он скоро уставал, очень уставал. Тогда он останавливался, широко раскрывал свои маленькие сине-красные глазки и обводил ими все вокруг, пока не определял свое местонахождение. Поскольку сил дойти до дому не хватало, ему частенько приходилось заглядывать в первый попавшийся бар, просто чтобы взбодриться, набраться уверенности, уверенности и мужества на то, чтобы пуститься в обратный путь, о котором часто у него бывало довольно смутное представление. Он помогал себе палкой, стуча ею по земле на каждом шагу, не на каждом втором шагу, а просто на каждом. Вдруг на его плечо легла чья-то рука. Камье замер, съежился, но головы не поднял. Ему было все равно, так ему было даже лучше, проще, но это был еще не повод отрывать глаза от земли. Он услыхал: «Мир тесен». Чьи-то пальцы приподняли ему подбородок. Он увидел человека мощного телосложения, крайне гнусно одетого. Вдаваться в подробности бесполезно. Человек выглядел немолодым. От него воняло старостью, да и немытостью, в общем, сильно воняло. Камье со знанием дела принюхался.

– С моим другом Мерсье ты знаком, – сказал человек.

Камье безуспешно поискал вокруг глазами.

– Позади тебя, – сказал человек.

Камье обернулся. Мерсье, всецело поглощенный витриной шляпного магазина, был виден в профиль.

– Разрешите, – сказал человек. – Мерсье, Камье, Камье, Мерсье.

Ни дать ни взять, два слепца, которым только зрения и не хватает, чтобы составить представление друг о друге, а все прочее в наличии – и желание, и взаиморасположение тел в пространстве.

– Вижу, что вы знакомы, – сказал человек. – Я и не сомневался. Главное, не здоровайтесь.

– Я вас не знаю, месье, – сказал Камье.

– Я Уотт, – сказал Уотт. – В самом деле, я неузнаваем.

– Уотт? – сказал Камье. – Это имя ничего мне не говорит.

– Я малоизвестен, это правда, – сказал Уотт, – но рано или поздно я добьюсь известности. Не говорю – всемирной, например, немного шансов на то, что слух обо мне достигнет Лондона или Кук-Тулза.

– Откуда мы друг друга знаем? – сказал Камье. – Простите мою забывчивость. Я еще не все успел восстановить в памяти.

– Охотно прощаю, – сказал Уотт. – В колыбели.

– Признайте, что в таком случае мне трудно было бы вас опровергнуть, – сказал Камье.

– Никто тебя не просит меня опровергать, – сказал Уотт. – В самом деле, мне весьма тягостно дважды за столь краткий промежуток времени слышать все те же глупости.

– Я совершенно вас не знаю, – сказал Камье. – В колыбели, говорите?

– В твоей плетеной люльке, – сказал Уотт. – Ты не изменился.

– В таком случае вы знали мою мать, – сказал Камье.

– Святая женщина, – сказал Уотт. – До пяти лет каждые два часа меняла на тебе одежки. – Он повернулся к Мерсье. – А твою, – сказал он, – я узнал только бездыханной.

– Я был знаком с неким Мерфи, – сказал Мерсье, – который немного напоминал вас, только он был гораздо моложе. Но он умер тому десять лет при весьма загадочных обстоятельствах. Представьте себе, его тело так никогда и не было найдено.

– Значит, вы с ним тоже не знакомы? – сказал Камье.

– Полноте, полное, – сказал Уотт, – перейдите опять на «ты», дети мои. Не стесняйтесь меня. Я сама скромность. Могила.

– Господа, – сказал Камье, – с вашего разрешения я вас покину.

– Если бы у меня оставались еще хоть какие-нибудь желания, – сказал Мерсье, – я купил бы одну из этих шляп и надел ее себе на голову.

– Ставлю вам по стаканчику, – сказал Уотт. И добавил: – Парни, – с беззлобной, почти нежной улыбкой.

– В самом деле… – сказал Камье.

– Ту, коричневую, на болванке, – сказал Мерсье.

Уотт схватил Мерсье за правую руку, Камье, после короткой борьбы, за левую и потащил их за собой.

– Куда еще мы идем? – сказал Камье.

Мерсье завидел вдали цепи своего детства, те, что служили ему забавой. Уотт ему сказал:

– Если бы ты поднимал ноги, ты бы шел вперед быстрее. Сегодня я не поведу тебя к зубному врачу.

Они шли прямо на закат (нельзя же во всем себе отказывать), чьи огненные языки вздымались выше высоких домов.

– Жаль, что нас не увидит Дюма-отец, – сказал Уотт.

– Или один из евангелистов, – сказал Камье.

Что ни говори, Мерсье и Камье – это был другой уровень.

Мерсье сказал блеющим фальцетом: «Я бы снимал ее при встрече с катафалками».

– Если у вас силы не ограничены, – сказал Камье, – то у меня ограничены.

– Мы уже пришли, – сказал Уотт.

Дорогу им преградил полицейский.

– Здесь тротуар, – сказал он, – а не цирковая арена.

Полицейскому на роду было написано быстрое повышение, это было видно.

– Какое ваше дело? – сказал Камье.

– Оставьте нас в покое, – сказал Мерсье.

– Полегче, полегче, – сказал Уотт. Он наклонился к полицейскому. – Инспектор, – сказал он, – не сердитесь. Они немного того, – он похлопал себя по лбу, – но они и мухи не обидят. Длинный считает себя Иоанном Крестителем, о котором вы наверняка слышали, а коротышка колеблется между Юлием Цезарем и Туссеном Лувертюром. Я сам смирился с ролью, выпавшей мне от рождения, она обширна и повелевает мне, помимо прочего, водить на прогулки этих господ, когда время позволяет. Полегче, полегче. При таких условиях вы согласитесь, что нам трудно было бы построиться гуськом, как велят приличия.

– Гуляйте за городом, – сказал полицейский.

– Мы пробовали, – сказал Уотт, – несколько раз пробовали. Но они впадают в дикую ярость при первом же взгляде на поля. Любопытно, не правда ли? А витрины, бетон, цемент, асфальт, толпа, неоновые огни, карманные воришки, полицейские, бордели, все оживление столичного Бонди – все это их успокаивает и сулит целительный ночной отдых.

– Тротуар – не ваша собственность, – сказал полицейский.

– Осторожно, – сказал Уотт. – Видите, они начинают беспокоиться. Я не уверен, что сумею их сдержать.

– Вы мешаете добрым людям идти своей дорогой, – сказал полицейский. – Это пора прекратить.

– Конечно, – сказал Уотт. – Сейчас все устроим. Вот увидите. – Он отпустил их руки и обхватил их за талии, прижимая к себе. – Вперед, красавчики, – сказал он. – Они пошли дальше, спотыкаясь, на заплетающихся ногах. Полицейский смотрел им вслед. – Дерьмо, – сказал он.

– Вам на нас наплевать, – сказал Камье. – Пустите меня.

– Ну-ну, и так хорошо, – сказал Уотт. – Мы все трое припахиваем тлением, так и шибаем в нос. Видали, какую он рожу скорчил? Еле удержался, чтобы нос не заткнуть. Поэтому он нас и отпустил.

Они ввалились в какой-то бар, ввалились как попало, Камье и Мерсье тянули к стойке, но Уотт усадил их за столик и зычным голосом заказал три двойных.

– Вы мне, наверно, скажете, что никогда ни ногой сюда не ступали, – сказал он. – Не стесняйтесь. Не смею заказать пиво, нас за дверь вышибут.

Принесли виски.

– Я тоже искал, – сказал Уотт. – Совсем один, только я думал, что знаю, чего ищу. Нет, вы только подумайте! – Он воздел ладони и провел ими по лицу, они медленно скользнули по плечам, по груди и вновь встретились на коленях. – Невероятно, но факт, – сказал он.

Исчезающие руки-ноги болтались в сером воздухе. Шум и гам были размечены крошечными паузами мертвого молчания.

– Он родится, он рожден от нас, – сказал Уотт, – тот, кто, ничего не имея, ничего не будет хотеть, кроме того ничто, что имеет.

Мерсье и Камье внимали этим речам с рассеянным вниманием. Они начинали поглядывать друг на друга взглядом, в котором мелькало нечто от прежних времен.

– Я чуть было не сдался, – сказал Камье.

– Ты возвращался на то место? – сказал Мерсье.

Уотт потирал руки.

– Вы меня радуете, – сказал он, – в самом деле радуете. Даже утешаете.

– А потом я подумал… – сказал Камье.

– Если бы вы когда-нибудь могли почувствовать, – сказал Уотт, – то, что я сейчас чувствую. Это не избавит вас от ощущения напрасно прожитой жизни, но вы поймете – как бы вам объяснить?..

– Потом я подумал, – сказал Камье, – что тебе, наверное, придет в голову то же, что и мне. Ну в общем, сам понимаешь. Эта причина была не единственной, а просто первой пришедшей мне в голову.

– Ты не возвращался на то место? – сказал Мерсье.

– Капля тепла, согревшего старое сердце, – сказал Уотт, – да, самая капелька тепла, согревшего бедное старое сердце.

– Я бы, конечно, вернулся посмотреть, – сказал Камье, – но боялся наткнуться на тебя. Недурной виски.

Уотт с силой стукнул по столу, и в зале тут же установилась внушительная тишина. По-видимому, он того и хотел, ибо голосом, рокочущим от страсти, воскликнул:

– Жизнь – к расстрелу!

Поднялся негодующий ропот. Подошел управляющий, а может, даже хозяин. Он был одет со всем тщанием. Кому-то, вероятно, учитывая, что на нем были жемчужно-серые брюки, пришлись бы больше по вкусу черные ботинки, а не желтые, в которые он был обут. Но в конце концов он был у себя дома. В качестве бутоньерки он выбрал тюльпан. – Выйдите, – сказал он.

– Откуда? – сказал Камье. – Отсюда?

– Убирайтесь, – сказал управляющий. Наверно, это был управляющий. Но до чего не похож на господина Гэста!

– Он только что потерял единственного ребенка, – сказал Камье, – единственное свое дитя.

– Двойняшневого, – сказал Мерсье.

– Он вне себя от горя, – сказал Камье, – это так понятно.

– Его жена в агонии, – сказал Мерсье.

– Мы от него ни на шаг, – сказал Камье.

– Еще одну двойную, – сказал Мерсье, – если нам удастся заставить его проглотить, он спасен.

– Он как никто, – сказал Камье, – любит жизнь, скромную повседневность, невинные радости и даже сами горести, помогающие нам разобраться с искуплением грехов. Растолкуйте этим господам. У него вырвался вопль протеста. Его утрата так свежа! Завтра, над своей овсянкой, он устыдится этого.

– Он утрет губы, – сказал Мерсье, – сунет салфетку в кольцо, возденет руки к небесам и возопит: «Блаженны мертвые, коих уж нет!»

– Если бы он разбил рюмку, – сказал Камье, – мы бы первые его осудили. Но ничего подобного не было.

– Забудьте об этом инциденте, – сказал Мерсье. – Он не повторится. Правда, Тото?

– Подайте губку, – сказал Камье, – как у святого Матфея.

– И принесите нам то же самое, – сказал Мерсье. – Вкусный у вас виски.

– Давненько я не пробовал такого хорошего виски, – сказал Камье.

– Черешневую? – сказал управляющий.

– Двойняшневую, – сказал Камье.

– Да, – сказал Мерсье, – всего по два, только задница одна. Похороны послезавтра. Правда, Тото?

– Это все из-за организатора, ему же наплевать, – сказал Камье.

– Из-за организатора? – сказал управляющий.

– Каждому олуху свое бремя, – сказал Мерсье. – А вы не знали? Иногда он сбивается с курса. Вас это удивляет?

– Уймите его, – сказал управляющий. – Не толкайте меня на крайние меры. – Он удалился. Он был тверд без жесткости, человечен без заискивания, у него было чем оправдаться перед своими завсегдатаями, по большей части мясниками, которых смерть агнца сделала несколько нетерпимыми.

Принесли по второй порции выпивки. Сдача с первой осталась лежать на столе. – Это вам, друг мой, – сказал Камье.

Управляющий переходил от группы к группе. Мало-помалу в зале опять воцарилось оживление.

– Как можно говорить подобное? – сказал Камье.

– Думать такое – и то оскорбительно, – сказал Мерсье.

– По отношению к человечеству, – сказал Камье.

– И к животным, – сказал Мерсье.

– Бог ему судья, – сказал Камье.

– Вот именно, – сказал Мерсье.

Уотт, казалось, уснул. Ко второму стаканчику он не притронулся.

– Немного воды? – сказал Камье.

– Оставь его в покое, – сказал Мерсье.

Мерсье встал и подошел к окну. Он просунул голову между шторой и стеклом, что, как он и предвидел, позволило ему увидеть небо. Оно еще не потускнело. Одновременно он заметил – о чем и не подозревал – что с неба падал тонкий и, наверно, ласковый дождик. Стекло не намокло. Мерсье вернулся к столику и снова сел.

– Знаешь, о чем я часто думаю? – сказал Камье.

– Дождь идет, – сказал Мерсье.

– О козе, – сказал Камье.

Мерсье смущенно смотрел на Уотта.

– Ты не помнишь? – сказал Камье. День хватал за душу скверной погодой.

– Где я видел этого типа? – сказал Мерсье. Он отодвинул назад стул, пригнулся и снизу стал всматриваться в лицо, сплющенное под шляпой.

– И старый Мэдден тоже… – начал Камье.

Внезапно Уотт выхватил у Камье трость, размахнулся и в ярости грохнул ею по соседнему столику, за которым перед растянувшейся надолго кружкой пива человек с бакенбардами читал газету и курил трубку. Случилось то, что должно было случиться, стеклянный столик разлетелся вдребезги, трость переломилась пополам, кружка опрокинулась, а человек с бакенбардами полетел навзничь, по-прежнему сидя на стуле, с трубкой в зубах и газетой в руке. Уотт швырнул остававшийся у него в руках конец трости в сторону стойки, свалив оттуда несколько бутылок и уйму стаканов. Уотт дождался, пока затих разнообразный стук и звон, а потом взвыл:

– К чертям собачьим такую жизнь!

Мерсье и Камье, словно их дернули за одну и ту же веревочку, стремительно допили свои стаканы и побежали к выходу. Там они обернулись. Какофонию на мгновение перекрыл полузадушенный рев:

– Да здравствует Квин!

– Дождь идет, – сказал Камье.

– Я тебе говорил, – сказал Мерсье.

– Ну, пока, – сказал Камье.

– Не проводишь меня немного? – сказал Мерсье.

– Тебе куда? – сказал Камье.

– Я теперь живу на другом берегу канала, – сказал Мерсье.

– Мне не по дороге, – сказал Камье.

– Оттуда такой вид открывается, не пожалеешь, – сказал Мерсье.

– Не думаю, – сказал Камье.

– Ну как хочешь, – сказал Мерсье.

– Нет, серьезно, – сказал Камье.

– Пропустим по последней, – сказал Мерсье.

– У меня ни гроша, – сказал Камье.

Мерсье сунул руку в карман.

– Нет, – сказал Камье.

– У меня есть, – сказал Мерсье.

– Нет, я сказал, – сказал Камье.

– Это похоже на полярные цветы, – сказал Мерсье. – За полчаса управимся.

– Каналы меня больше не волнуют, – сказал Камье.

В молчании дошли до конца улицы.

– Теперь направо, – сказал Мерсье. Он остановился.

– Что с тобой? – сказал Камье.

– Я останавливаюсь, – сказал Мерсье.

– Так ведешь ты меня, – сказал Камье, – смотреть на твои чертовы прыщики или не ведешь?

Свернули направо, Камье по тротуару, Мерсье по ручью.

– Да здравствует кто? – сказал Камье.

– Мне послышалось «Квин», – сказал Мерсье.

– Это, по-моему, кто-то несуществующий, – сказал Мерсье.

Виски все-таки пошел им на пользу. Для стариков они шагали довольно споро. Камье жалел о своей трости.

– Жаль мне трости, – сказал Камье, – еще отцовская.

– Ты мне никогда не говорил, – сказал Мерсье.

– Знал бы ты, – сказал Камье.

– Знал бы я что? – сказал Мерсье.

– В сущности, – сказал Камье, – мы говорили о чем угодно, кроме нас самих.

– Плохо работали, – сказал Мерсье, – я и не спорю. – Он подумал. И произнес обрывок фразы: – Может, мы бы…

– Какой глухой закоулок, – сказал Камье, – не здесь ли мы потеряли рюкзак?

– Недалеко отсюда, – сказал Мерсье.

Между высокими старыми домами полоска бледного неба казалась еще уже, чем улица. А должна бы, наоборот, казаться шире. Ночь шутит иногда такие шутки.

– Теперь все в порядке? – сказал Мерсье.

– Как? – сказал Камье.

– Я спрашиваю, как ты сейчас, в порядке, более-менее? – сказал Мерсье.

– Нет, – сказал Камье.

Спустя несколько минут на глаза ему навернулись слезы. Старики, вопреки тому, что можно подумать, довольно легко пускают слезу.

– А ты? – сказал Камье.

– Тоже нет, – сказал Мерсье.

Дома становились все реже, расстояние между ними – все больше, небо делалось просторнее, им вновь было видно друг друга, достаточно было только голову повернуть, одному вправо, другому влево, поднять голову и повернуть. Потом вдруг все перед ними расступилось, пространство словно распустилось подобно бутону, земля исчезла в тени, которую она отбрасывает в небеса. Но подобные развлечения всегда недолги, и им тут же нанесло удар их собственное положение, а именно – положение двух людей, высокого и низенького, на мосту. Мост сам по себе был очарователен, если верить знатокам. Почему бы и нет? Как бы то ни было, он назывался Шлюзовым, причем с полным правом: чтобы в этом убедиться, достаточно было опустить голову.

– Вот мы и на месте, – сказал Мерсье.

– Здесь? – сказал Камье.

– К концу все пошло быстро, – сказал Мерсье.

– А твой хваленый вид? – сказал Камье.

– Да посмотри, – сказал Мерсье.

Камье поискал ответа со всех сторон.

– Не подгоняй меня, – сказал он, – я сейчас.

– С берега видно лучше, – сказал Мерсье.

– Тогда с чего мы тут торчим? – сказал Камье. – Ты хотел повздыхать?

Спустились на берег. Там была скамья, со спинкой. Сели.

– Значит, это здесь, – сказал Камье.

Над каналом бесшумно падал дождь. Мерсье стало грустно. Но прямо над горизонтом тучи разлохматились длинной редкой и черной бахромой, волосами плакальщицы. Природа бывает подчас очень чуткой.

– Я вижу нашу товарку по заключению, Венеру, – сказал Камье, – похоже, что ей грозит страшная опасность со стороны Саргассова моря. Надеюсь, не ради этого ты меня сюда затащил.

– Дальше, дальше, – сказал Мерсье.

Камье свернул руку подзорной трубкой.

– Но ведь я не слепой, – сказал он.

– Севернее, – сказал Мерсье. – К северу, говорю тебе, не к югу.

– Погоди, – сказал Камье.

Чуть дальше, чуть ближе.

– Цветы, да? – сказал Камье.

– Видел? – сказал Мерсье.

– Я видел два-три зыбких огонька, – сказал Камье.

– Просто надо привыкнуть, – сказал Мерсье.

– С тем же успехом я могу ткнуть себя пальцем в глаз, – сказал Камье.

– Это Остров блаженных, в который верили древние, – сказал Мерсье.

– Они были нетребовательны, – сказал Камье.

– Вот увидишь, – сказал Мерсье, – ты плохо смотрел, но теперь ты уже не забудешь, ты вернешься.

– Что это за мрачный барак? – сказал Камье. – Хлебопекарня?

– Здесь я его встретил, – сказал Мерсье.

– Кого? – сказал Камье.

– Уотта, – сказал Мерсье. – Он сказал, что часто сюда приходит.

– Что это за здание? – сказал Камье.

– Больница, – сказал Мерсье. – Для кожных болезней.

– Это для меня, – сказал Камье.

– И слизистой оболочки, – сказал Мерсье. Он прислушался. – Сегодня не слишком воют, – сказал он.

– Может быть, еще рано, – сказал Камье.

Камье встал и подошел к воде.

– Осторожно, – сказал Мерсье.

Камье вернулся на скамейку.

– Помнишь попугая? – сказал Мерсье.

– Я помню козу, – сказал Камье.

– Я думаю, он умер, – сказал Мерсье.

– Мы встречали не так уж много животных, – сказал Камье.

– Я думаю, в тот день, когда она сказала нам, что отдала его в деревню, он был уже мертвый, – сказал Мерсье.

– Не беспокойся о нем, – сказал Камье.

Он во второй раз подошел к воде. Некоторое время смотрел на воду, потом вернулся на скамейку.

– Ладно, я пошел, – сказал он. – Прощай, Мерсье.

– Спокойной ночи, – сказал Мерсье.

Он смотрел в одиночестве, как гаснет небо, как сгущается тьма. Когда горизонт канул, он по-прежнему не отрывал от него взгляда, потому что по опыту знал, что возможны проблески. В темноте он и слышал лучше, он слышал звуки, которые скрывал от него долгий день, человеческий шепот, например, и шорох дождя по воде.