Место Камье было возле дверей. Перед ним был красный маленький столик, столешница покрыта толстым стеклом. Слева от него незнакомые люди говорили о незнакомых людях, а справа, понижая голос, обсуждали, с какой энергией иезуиты вмешиваются в общественную жизнь. На эту или близкую к ней тему цитировали опубликованную в религиозном журнале статью об искусственном оплодотворении. Кажется, вывод из этой статьи сводился к тому, что в каждом случае, когда сперма принадлежит не мужу, имеет место грех. На эту тему завязался спор. В него вступило множество голосов.

– Говорите о другом, – сказал Камье, – если не хотите, чтобы я пошел к архиепископу и все ему рассказал. Вы меня волнуете.

Все было настолько мутно и прокурено, что он плохо различал происходящее. Сквозь туман только иногда прорывались куски рукавов, увенчанные курительными трубками, и повсюду то островерхая шляпа, то фрагменты нижних конечностей, в частности ступни ног, напряженные и неестественно вывернутые, беспрестанно шевелившиеся, словно они-то и служили вместилищем души. Но позади была толстая надежная стена, совершенно простая и четкая, он чувствовал ее спиной, он задевал эту стену затылком. «Когда придет Мерсье, – сказал он себе, – потому что он ведь придет, знаю я его, но куда же он приткнется? Сюда, к столу?» На некоторое время он застыл, поглощенный этой проблемой. В конце концов он решил, что нет, этого не нужно, что он, Камье, этого не вынесет, а почему, он и сам не знал. Что же случится тогда? Чтобы лучше себе представить, что тогда случится, коль скоро Мерсье вообще не следовало приходить к нему сюда в этот угол, Камье вынул руки из карманов, сложил их перед собой в мягкую и уютную кучку и уткнулся в них лицом, сперва немножко, а потом налег всей тяжестью черепа. И сразу же Камье увидел – увидел, что он видит Мерсье до того, как Мерсье его увидел, увидел, как он сам, Камье, встает и бежит к дверям. «Вот и ты, наконец-то, – восклицает он, – я думал, что ты меня бросил», и он увлекает его к стойке или в задний зальчик, или они вместе уходят, хотя это маловероятно, потому что Мерсье усталый, ему хочется сесть, попить, а потом уж двигаться дальше, и ему надо рассказать о разных вещах, которые нехорошо откладывать, и у Камье тоже есть о чем рассказать, да, им надо сказать друг другу важные вещи, и оба устали, и потом, они же давно не виделись, и вообще пускай все успокоится и прояснится, и пускай они оба хоть примерно представят себе, как к этому относиться и каковы виды на будущее, хороши, или нет, или попросту так себе, как нередко бывает, и существует ли та сторона, а не эта, в которую было бы предпочтительно устремиться, или, короче, каковы их дела вот сейчас, прежде чем они смогут в порыве радостного озарения броситься к одной из многочисленных целей, которые уравнивает снисходительная оценка, или, просияв (что необязательно), они воздадут должное этому порыву, восхищаясь целями издали, потому что они далеко, одна дальше другой. И тогда перед человеком начинает брезжить то, что могло бы быть, если бы не оказалось неизбежным то, что есть, и уж не каждый день удается рассечь на четыре части этакий волосок. Потому что с того мига, как вы родились на свет, – дудки! Наведя таким образом порядок в ближайшем будущем, Камье поднял голову и увидел напротив себя существо, узнать которое удалось ему не сразу, настолько это был Мерсье, – и вот откуда потянулись размышления, и хитросплетения эти улеглись бы не раньше чем послезавтра (и какое тогда облегчение!) в сладостном выводе о том, что не того невыносимого мига он опасался, когда друг окажется рядом, а опасался, что вот он захлопнет дверь и закончит пересекать обширное пространство, разделявшее их с утра. По прямой.

С появлением Мерсье поднялось некоторое волнение, в зале повеяло холодком конфуза. А ведь там сидели по большей части грузчики и матросы да несколько таможенников, то есть люди, которых вообще не так легко смутить явлениями, выходящими за рамки привычного. Однако голоса словно отхлынули, жесты замерли, пивные кружки затрепетали у краешков губ, все лица повернулись в одну сторону. Если бы там был наблюдатель, хотя его там не было, он подумал бы, возможно, о стаде овец или буйволов, которое пришло в беспокойство перед лицом неведомой опасности. Застывшие тела, вытянувшиеся и раздраженные лица, намагниченные опасностью, на мгновение становятся более неподвижными, чем природа, в плену которой они пребывают. Потом начинается паническое бегство, или, если чужак слаб, на него набрасываются, или все возвращаются к своим занятиям, щиплют травку, жуют жвачку, предаются любви, резвятся. Или это напоминает тех ходячих больных, при появлении которых смолкают разговоры, все забывают о своих телах, а души преисполняются боязнью, жалостью, гневом, смехом и отвращением. Да, когда вы наносите природе оскорбление, берегитесь, если не хотите услыхать улюлюканье или принять помощь чьей-нибудь омерзительной руки. На миг Камье показалось, что дело примет дурной оборот, и мускулы его ног напряглись под столом. Но мало-помалу в воздухе словно разлился огромный вздох, облачко пара, которое поднималось, поднималось, подобно волне, что набегает на песок и ярость ее в конце концов разбивается в брызги и дребезги под детский смех.

– Что с тобой случилось? – сказал Камье.

Мерсье поднял голову, избегая, однако, глядеть Камье в глаза или даже на стену. На что он мог смотреть столь пристально? Непонятно.

– Ну и вид у тебя, – сказал Камье. – Будто с того света явился. Что ты говоришь? – В самом деле, губы Мерсье шевельнулись. – Можно носить бороду, – сказал Камье, – и не бормотать в нее.

– Я знаю только одного такого, – сказал Мерсье.

– Тебя не побили? – сказал Камье.

На них упала тень человека исполинского роста. Фартук доходил ему до середины бедер. Камье посмотрел на него, он посмотрел на Мерсье, а Мерсье принялся смотреть на Камье. Таким образом, хотя взгляды всех троих не пересеклись, родились очень сложные образы, поскольку каждый насладился собой одновременно в трех разных версиях и вместе с тем, хотя и менее отчетливо, тремя версиями «я», которыми насладились двое других, итого девятью совершенно новыми образами, с трудом совместимыми один с другим, и это не считая множества других смутных раздражителей, кишевших поодаль. Этот создавало сутолоку, скорее тягостную, но поучительную, поучительную. Добавьте к этому множество взглядов, которые притягивали к себе эти трое посреди вновь установившейся тишины, и вы получите слабое представление о том, что навлекает на себя человек, пытаясь схитрить, то есть я хочу сказать, покидая пустую, темную и отгороженную от мира крепость, где каждые несколько веков на секунду вспыхивает багрянцем далекий свет, безобидное безумие чувствовать, что ты есть, что ты был.

– Что будете заказывать? – спросил официант.

– Когда вы понадобитесь, вас позовут, – сказал Камье.

– Что будете заказывать? – сказал официант.

– То же самое, – сказал Мерсье.

– Вы еще ничего не брали, – сказал официант.

– То же самое, что для месье, – сказал Мерсье.

Официант посмотрел на стакан Камье. Стакан был пуст.

– Я не помню, что вы заказывали, – сказал он.

– И я не помню, – сказал Камье.

– А я и раньше не знал, – сказал Мерсье.

– Ну, постарайтесь, – сказал Камье.

– Вы нас запугиваете, – сказал Мерсье. – Браво.

– Мы храбримся, – сказал Камье, – а сами обделались. Сходите поскорей за опилками, друг мой.

Вот так каждый из них продолжал говорить то, что ему говорить не следовало, пока не установилось что-то вроде взаимопонимания, скрепленного несколькими лакированно-деревянными улыбками и кислыми любезностями. Опять поднялся гул голосов.

– За нас, – сказал Камье.

Мерсье поднял стакан.

– Об этом я не думал, – сказал Камье.

Мерсье поставил стакан.

– Но в конце концов, почему бы и нет? – сказал Камье.

Итак, они подняли стаканы и выпили за здоровье друг друга, и каждый в одно и то же время, или почти, сказал: «За твое здоровье». Камье добавил: «И за успех нашего…» Но ему не удалось закончить это пожелание. «Помоги мне», – сказал он.

– Я не знаю ни слова, – сказал Мерсье, – ни даже фразы, способной выразить то, что мы, как нам кажется, хотим сейчас сделать.

– Руку, – сказал Камье, – нет, обе.

– Зачем? – сказал Мерсье.

– Чтобы пожать их, – сказал Камье.

Их руки ощупью поискали друг друга под столом, среди ног, нашли друг друга, пожали – две маленькие руки – одну большую, две большие – одну маленькую.

– Да, – сказал Мерсье.

– В каком смысле да? – сказал Камье.

– Что-что? – сказал Мерсье.

– Ты сказал да, – сказал Камье. – Не объяснишь ли, к чему ты это сказал?

– Я сказал да? – сказал Мерсье. – Не может быть. В последний раз я произнес это слово в день своей свадьбы. С Тоффаной. Матерью моих детей. Моих детей. Неотъемлемых. Ты ее не знаешь. Она до сих пор жива. Воронка. Точно с болотом трахаешься. Как подумаешь, что ради этого гектолитра дерьма я отказался от самой радужной мечты. – Он смолк не без кокетства. Но Камье не хотелось играть. Так что Мерсье пришлось сказать самому: – Ты не смеешь спросить меня, от какой мечты? Ладно, признаюсь. Оторваться от кокосовой пальмы моей расы.

– Я бы очень любил цветного ребенка, – сказал Камье.

– С тех пор я употребляю другое выражение, – сказал Мерсье. – Мы делаем, что можем, но мы ничего не можем. Надрываемся, надрываемся, а вечером оказываемся там же, где были утром. И все же! Вот ценное изречение, если я не ошибаюсь. Всё – vox inanis, за исключением разве что иных конъюнкций в иные дни: вот вклад Мерсье в спор об универсалиях. Ты красный как помидор, Камье, рано или поздно ты лопнешь.

– Где наши вещи? – сказал Камье.

– Где наш зонтик? – сказал Мерсье.

– Я хотел помочь Элен, – сказал Камье, – и сделал неловкое движение.

– Ни слова больше, – сказал Мерсье.

– Я швырнул его в бассейн, – сказал Камье.

– Пошли отсюда, – сказал Мерсье.

– А куда? – сказал Камье.

– Криво вперед, – сказал Мерсье.

– А вещи? – сказал Камье.

– Не будем больше об этом, – сказал Мерсье.

– Ты меня доведешь до ручки, – сказал Камье.

– Тебе подробно? – сказал Мерсье.

Камье не ответил ничего. Не находит слов, про себя отметил Мерсье.

– Помнишь наш велосипед? – сказал Мерсье.

– Да, – сказал Камье.

– Говори громче, – сказал Мерсье, – я ничего не слышу.

– Я помню наш велосипед, – сказал Камье.

– От него осталось, – сказал Мерсье, – накрепко пристегнутое к решетке то, что по логике вещей должно было остаться после недели непрерывного дождя от велосипеда, с которого свинтили два колеса, седло, звонок и багажник. И фонарик, – добавил он, – чуть не забыл. Что у меня с головой.

– И насос, естественно, – сказал Камье.

– Поверишь ты мне или нет, – сказал Мерсье, – мне все равно, но насос нам оставили.

– А что, хороший насос, – сказал Камье. – Где он?

– Я подумал, что дело, по-видимому, в обычной забывчивости, – сказал Мерсье. – И я его оставил там. По-моему, я поступил правильно. Что нам теперь надувать? Я его перевернул, кстати. Не знаю зачем.

– Он и перевернутый хорошо держится? – сказал Камье.

– Да, вполне, – сказал Мерсье.

Они вышли. Дул ветер.

– Дождь еще идет? – сказал Мерсье.

– Сейчас, кажется, перестал, – сказал Камье.

– Однако сыро, – сказал Мерсье.

– Если нам нечего сказать друг другу, – сказал Камье, – лучше ничего не будем говорить.

– Нам есть что сказать друг другу, – сказал Мерсье.

– Тогда почему мы это не говорим? – сказал Камье.

– Потому что не знаем, – сказал Мерсье.

– Тогда помолчим, – сказал Камье.

– Но мы пытаемся, – сказал Мерсье.

– Мы вышли беспрепятственно и не понеся ущерба, – сказал Камье.

– Вот видишь, – сказал Мерсье. – Продолжай.

– Мы с тягостным усилием…

– С тягостным усилием! – воскликнул Мерсье.

– С мучительным… с мучительным усилием пробираемся мы вперед по темным улицам, относительно пустынным, возможно, по причине позднего времени и неустойчивой погоды, и не знаем, кто вождь, кто ведомый.

– В тепле, у камелька, как-то одуреваешь, – сказал Мерсье. – Книга падает из рук, голова падает на грудь. Огонь догорает, жаровня тускнеет, сновиденье рождается и бредет за поживой. Но страж бдит, человек просыпается и идет в постель, благодаря Бога за благоденствие, добытое тяжким трудом, приносящее в ряду прочих такие радости, такой покой, пока ветер и дождь хлещут по стеклам, и мысль, чистый дух, блуждает среди тех, кто лишен крова, неловких, отверженных, слабых, бесталанных.

– Знаем ли мы хотя бы, что каждый из нас делал последнее время? – сказал Камье.

– Что-что? – сказал Мерсье.

Камье повторил свое замечание.

– Даже когда мы вместе, – сказал Мерсье, – как сейчас, бок о бок, рука в руке, ноги шагают в такт, каждый миг происходит больше событий, чем можно было бы описать в огромном томе, и у тебя, и у меня. Вероятно, этому изобилию обязаны мы благотворным чувством, что ничего нет – нечего делать, нечего говорить. Потому что в конце человека утомляет желание утолить свою жажду из пожарного шланга и видеть, как под автогеном одна за другой тают несколько оставшихся у него свечей. И тогда он раз и навсегда посвящает себя жажде и сумраку. Так спокойнее. Но прости меня, в иные дни вода и огонь заполоняют мои мысли, а стало быть, и речи, постольку, поскольку одно с другим связано.

– Я бы хотел задать тебе несколько простых вопросов, – сказал Камье.

– Простых вопросов? – сказал Мерсье. – Камье, ты меня удивляешь.

– По форме они будут совсем простенькими, – сказал Камье. – Тебе надо будет только ответить на них, не раздумывая.

– Что я в жизни ненавижу, – сказал Мерсье, – так это разговаривать на ходу.

– Положение наше отчаянное, – сказал Камье.

– Ладно тебе, самодовольный ты тип, – сказал Мерсье. – Как ты думаешь, дождь перестал, если он перестал, из-за ветра?

– Понятия не имею, – сказал Камье.

– Это все для нас меняет, вне всякого сомнения. Но похоже, ветер с каждым мигом усиливается, вот что меня беспокоит. Скоро мы сможем разговаривать только криком.

– Два маленьких чепуховых вопросика, – сказал Камье. – А потом подхватишь опять свою рапсодию.

– Послушай, – сказал Мерсье. – Я уже не знаю никаких ответов, лучше я тебе скажу это сразу. Раньше знал, причем самые лучшие, только они одни и составляли мне компанию. Я даже сочинял фразы в вопросительной форме, чтобы было с кем водиться. Но я давно уже отпустил всю эту нечисть на свободу.

– Речь не о ней, – сказал Камье.

– А о чем? – сказал Мерсье. – Это становится интересно.

– Вот увидишь, – сказал Камье. – Прежде всего, какие новости о рюкзаке?

– Ничего не слышу, – сказал Мерсье.

– Рюкзак, – крикнул Камье. – Где рюкзак?

– Свернем сюда, – сказал Мерсье. – Тут дует меньше.

Они углубились в узкую улочку, по сторонам которой высились старые дома.

– Слушаю тебя, – сказал Мерсье.

– Где рюкзак? – сказал Камье.

– С чего тебе взбрело в голову к этому возвращаться, – сказал Мерсье.

– Ты мне еще ничего не сказал, – сказал Камье.

Мерсье остановился, чем вынудил Камье остановиться тоже. Не остановись Мерсье, Камье бы тоже не остановился. Но Мерсье остановился, и Камье пришлось остановиться в свою очередь.

– Я тебе ничего не сказал? – сказал Мерсье.

– Ровным счетом ничего, – сказал Камье.

– О чем тут говорить, – сказал Мерсье, – если предположить, что мне нечего тебе сказать?

– Ну, в общем, если ты его нашел, как это случилось, и так далее, – сказал Камье.

Мерсье сказал:

– Лучше продолжим наш… – И смущенно ткнул свободной рукой куда-то себе и другу под ноги.

– Я понял, – сказал Камье.

И они его продолжили, это не поддающееся описанию нечто, имевшее некоторое отношение к их ногам.

– Так ты говорил… – сказал Мерсье.

– Рюкзак, – сказал Камье.

– Он при мне? – сказал Мерсье.

– Я бы не сказал, – сказал Камье.

– Ну так о чем говорить? – сказал Мерсье.

– Этого маловато, – сказал Камье.

– Кому ты рассказываешь, – сказал Мерсье.

– Столько всего могло случиться, – сказал Камье. – Ты мог его искать, но понапрасну, найти его и опять потерять или даже выбросить, подумав: «Не имеет смысла с ним возиться» или: «На сегодня хватит с меня, а завтра будет видно», да мало ли что.

– Я его искал, но напрасно, – сказал Мерсье, – долго, терпеливо, тщательно и безуспешно.

Он преувеличивал.

– Разве я тебя спрашиваю, как именно ты исхитрился сломать зонтик? – сказал Мерсье. – Или до какой степени ты обезумел, чтобы его выбросить? Я осмотрел множество разных мест, опросил множество народу, воздал должное невидимости вещей, переменам, какие приносит время, склонности человеческой, а значит, и моей к слабости и лжи, к желанию порадовать ближнего и уязвить его, но с тем же успехом, ровно с тем же, я мог бы сидеть где угодно сложа руки, потому что это не имеет никакого значения, и еще поискать средство против никуда не ведущих подходов, шаркающих шлепанцев и звякающих ключей, которое было бы получше, чем вопли, беготня, одышка, окрики.

– Какая определенность, – сказал Камье.

Мерсье продолжал:

– Почему мы упорствуем, Камье, к примеру, ты да я, когда-нибудь ты задавал себе подобный вопрос, раз уж ты их задаешь в таком количестве? Неужели то немногое, что от нас осталось, надо ввергать в тоску бегства и в грезы об освобождении? Не брезжит ли перед тобой, как передо мной, возможность приспособиться к этой бессмысленной муке, мирно дожидаться палача, как ратификации фактического положения дел?

– Нет, – сказал Камье.

– Мне часто случалось, – сказал Мерсье, – сожалеть на концерте о том, что музыка смолкла, потому что она мне весьма нравилась, но тут же я как ни в чем не бывало отправлялся на боковую, потому что был утомлен.

Они задержались на краю широкого открытого пространства, возможно, площади, где царила суматоха, метались огни, извивались тени.

– Повернем обратно, – сказал Мерсье. – Эта улица очаровательна. Она пахнет борделем.

Они повернули и пошли по той же улице в другую сторону. Улица заметно изменилась, несмотря на темноту. Но сами они едва ли изменились.

– Вижу дальние края… – сказал Мерсье.

– Минуточку, – сказал Камье.

– Ну и зараза, – сказал Мерсье.

– Куда мы идем? – сказал Камье.

– Когда же я от тебя отделаюсь? – сказал Мерсье.

– Ты не знаешь, куда мы идем? – сказал Камье.

– Какая нам разница, – сказал Мерсье, – куда мы идем? Идем – и ладно.

– Не кричи, – сказал Камье.

– Идем туда, где нас как можно меньше корчит от отвращения, – сказал Мерсье. – Пользуемся тем, что на некоторых путях дерьма поменьше, туда и юркаем, ни слуху ни духу, следы заметаем. Угодили на превосходную улочку, нам остается только шагать по ней, пока она не предстанет в истинном свете, а ты хочешь знать, куда мы идем. Что у тебя с нервами нынче вечером, Камье?

– Подведу итог, – сказал Камье. – Мы решили, худо ли, бедно ли, что…

– Худо ли, хорошо ли, – сказал Мерсье.

– Худо ли, бедно ли, – сказал Камье, – что из этого города нужно уехать. И мы из него уехали. Это было нелегко. Что бы ни случилось, мы будем гордиться этим славным свершением, пока живы. Но едва мы уехали из города, как перед нами встала необходимость в него вернуться, не теряя ни минуты. Якобы за кое-какими вещами, которые мы там оставили. Что бы ни говорить об этом мотиве, мы повиновались только ему, с бранью, но и с отвагой, и никакой другой мотив не прозвучал в оправдание нашего крутого поворота. Мы договорились, что вновь покинем город при первой возможности, то есть как только найдем или откажемся от надежды найти всю совокупность или отдельную часть наших вещей. Следовательно, нам остается только выбрать или, иначе говоря, определить наш путь из города. Каковы твои предпочтения? Какой вид транспорта представляется тебе наиболее уместным? Хочешь ли ты, чтобы мы немедленно на него поспешили, или предпочитаешь дождаться зари? Ты сам сказал: «Я хочу, чтобы мы выработали план еще до ночи и отправились в путь». А если нам придется заночевать здесь, где нам ночевать? Или возможно, отныне и впредь мы окажемся мишенью для новых сил, которые по-прежнему будут лишь смутно проявляться, глухо противодействовать осуществлению нашей программы и взывать к ее новому пересмотру? Вот что я предлагаю на твое рассмотрение. Если по той или иной причине ты не можешь об этом подумать или на это ответить, не думай или не отвечай, ты не обязан. Я подумаю об этом за нас двоих, и я на это отвечу.

Они снова дружно повернули в обратную сторону.

– Мы слишком много разговариваем, – сказал Мерсье. – Я не говорил и не слушал такого количества чуши с тех пор, как следую за тобой.

– Это я следую за тобой, – сказал Камье.

– Не будем ссориться из-за мелочей, – сказал Мерсье.

– Быть может, недалек тот день, – сказал Камье, – когда мы ничего больше не сможем сказать друг другу. Так задумаемся же, прежде чем себя сдерживать. Потому что в тот день ты напрасно обернешься ко мне, я уже буду не там, а в другом месте, но все такой же – или почти такой же.

– А зачем тебе туда перемещаться? – сказал Мерсье.

– Не случайно, – сказал Камье, – я часто, очень часто задумываюсь, не лучше ли было бы нам отправиться в путь не мешкая.

– Ты меня не разжалобишь, – сказал Мерсье.

– Да вот сегодня, например, – сказал Камье, – я чуть не пропустил свидание.

– Как это интересно, – сказал Мерсье, – мне пришлось биться с аналогичным ангелом.

– Рано или поздно кто-нибудь из нас махнет на все рукой, – сказал Камье.

– В самом деле, – сказал Мерсье, – мы не обязаны изнемочь оба одновременно.

– Это не обязательно было бы уклонением, – сказал Камье.

– Отнюдь нет, – сказал Мерсье, – отнюдь нет.

– Я имею в виду отречением, – сказал Камье.

– Именно так я и понял, – сказал Мерсье.

– Но шансы есть, – сказал Камье.

– Шансы на что? – сказал Мерсье.

– На то, что получится именно оно, – сказал Камье.

– Разумеется, – сказал Мерсье, – идти дальше одному, все равно, ты бросил или тебя бросили… Ты позволишь мне не развивать эту мысль до конца?

Несколько шагов они прошли молча. Потом Камье ни с того ни с сего разразился смехом.

– Тряпка ты, вот что, – сказал он, – тебя и ребенок заставит идти.

Мерсье издал что-то вроде стрекотания.

– Хороша шутка, – сказал он. – Ты думал, что ты меня обвел вокруг пальца, а на самом деле сам обделался.

– На самом деле я скорее вспотел – сказал Камье.

– Мне и самому было не по себе, – сказал Мерсье.

– Шутки в сторону, – сказал Камье, – это достойно некоторого изучения.

– Мы посовещаемся, – сказал Мерсье, – мы всесторонне исследуем перспективы.

– Прежде чем двигаться дальше, – сказал Камье.

– Вот-вот, – сказал Мерсье.

– Для этого нам нужно полностью распоряжаться всеми нашими многочисленными способностями, – сказал Камье.

– Хорошо бы, – сказал Мерсье.

– А мы полностью? – сказал Камье.

– Полностью что? – сказал Мерсье.

– Распоряжаемся всеми нашими способностями, – сказал Камье.

– Надеюсь, что нет, – сказал Мерсье.

– Нам надо поспать, – сказал Камье.

– Вот-вот, – сказал Мерсье.

– Может, пойдем к Элен? – сказал Камье.

– Я не настаиваю, – сказал Мерсье.

– Я тоже, – сказал Камье.

– Здесь где-то должны быть бордели, – сказал Мерсье.

– Все темно, – сказал Камье. – Ни света. Ни номеров.

– Спросим у этого симпатичного полицейского, – сказал Мерсье.

Они обратились к полицейскому.

– Прощу прощения, – сказал Мерсье, – не знаете ли вы, где здесь по соседству дом, как бы мне вам сказать, дом терпимости?

Полицейский уставился на них.

– Не смотрите на нас так, – сказал Мерсье. – По возможности с гарантией гигиены. Мы с другом страшно боимся сифилиса.

– У вас что, стыда нет, в ваши-то годы? – сказал полицейский.

– Во что вы вмешиваетесь? – сказал Камье.

– Стыда? – сказал Мерсье. – Камье, у тебя есть стыд, в твои-то годы?

– Идите своей дорогой, – сказал полицейский.

– Я запишу ваш номер, – сказал Камье.

– Дать тебе карандаш? – сказал Мерсье.

– Тысяча шестьсот шестьдесят пять, – сказал Камье. – Год эпидемии чумы. Легко запомнить.

– Видите ли, – сказал Мерсье, – ребячеством было бы, по-моему, отказаться от любви по причине простой задержки спермообразования. Вы ведь не хотели бы, чтобы люди жили без любви, инспектор, хотя бы раз в месяц, скажем, в ночь первой субботы?

– И вот на что идут наши прямые налоги, – сказал Камье.

– Я вас задерживаю, – сказал полицейский.

– На каком основании? – сказал Камье.

– Продажная любовь – единственная, какая нам осталась, – сказал Мерсье. – Страсть и интрижки – все это для других.

– И одинокое наслаждение, – сказал Камье.

Полицейский схватил Камье за руку и начал ее заламывать.

– Ко мне, Мерсье, – сказал Камье.

– Отпустите его, – сказал Мерсье.

– Ай! – сказал Камье.

Одной рукой, огромной, как две обычные руки, ярко-красной и волосатой, удерживая Камье за локоть, полицейский влепил ему другой, свободной, мощную оплеуху. Становилось интересно. Не каждый день однообразие его дежурства нарушалось таким отменным развлечением. В его ремесле есть свои радости, он всегда это говорил. Он вытащил дубинку. «Давай-давай, – сказал он, – нечего тут». Той рукой, в которой была дубинка, он достал из кармана свисток и поднес его к губам, потому что был не только силен, но и ловок. Но он недостаточно всерьез принял Мерсье (кто его осудит?), и это его погубило, потому что Мерсье поднял правую ногу (кто мог этого ожидать?) и неуклюже, но хладнокровно направил ее в яйца (будем называть вещи своими именами) противника (промахнуться не было ни малейшей возможности). Полицейский разжал руки и упал, вопя от боли и отвращения. Мерсье и сам потерял равновесие и тоже упал, больно ударившись бедром. Но Камье, вне себя от возмущения, проворно поднял дубинку, пинком отшвырнул в сторону каску и несколько раз изо всех сил стукнул полицейского по черепу, держа дубинку обеими руками. Крики замерли. Мерсье встал с земли. «Помоги мне!» – проревел Камье. Он яростно тянул за капюшон, застрявший между телом и мостовой. «Что ты хочешь сделать?» – сказал Мерсье. «Прикрыть эту образину», – сказал Камье. Они вытащили капюшон и натянули его на лицо жертве. Потом Камье опять принялся наносить удары. «Хватит, – сказал Мерсье, – дай сюда это тупое оружие». Камье выпустил из рук дубинку и бросился бежать. «Погоди», – сказал Мерсье. Камье остановился. «Скорее», сказал Камье. Мерсье подобрал дубинку и нанес по прикрытому черепу умеренный и старательный удар, один-единственный. «Как крутое яйцо», – сказал он. «Как знать, – подумал он, – может, его прикончил именно этот». Он бросил дубинку и зашагал рядом с Камье, взяв его под руку. «Пойдем не таясь», – сказал Мерсье. Камье дрожал, но недолго. Когда они дошли до конца площади, им пришлось остановиться под яростными порывами ветра. Потом медленно, опустив головы, пошатываясь, цепляясь друг за друга, они пошли вперед сквозь свистопляску теней и шумов, спотыкаясь о булыжники мостовой, по которым уже неслись, то шаркая, то резкими скачками, как на пружинах, черные ветки. На другом конце виднелась маленькая тихая улочка, похожая на ту, с которой они только что ушли. Там царил необыкновенный, хотя мало-помалу истаивавший покой.

– Надеюсь, он сделал тебе не слишком больно? – сказал Мерсье.

– Сволочь какая, – сказал Камье. – Ты видел эту морду?

– Полагаю, это весьма упрощает дело, – сказал Мерсье.

– И это они называют поддерживать порядок, – сказал Камье.

– Все равно сами бы мы ни за что не нашли, – сказал Мерсье.

– Думаю, проще всего сейчас было бы пойти к Элен, – сказал Камье.

– Бесспорно, – сказал Мерсье.

– Ты уверен, что нас никто не видел? – сказал Камье.

– Риск – благородное дело, – сказал Мерсье. – В сущности, я всегда только на него и рассчитывал.

– К счастью, тут недалеко, – сказал Камье.

– Ты отдаешь себе отчет в том, что это для нас значит? – сказал Мерсье.

– Не думаю, что сию минуту это для нас что-то меняет, – сказал Камье.

– Не должно менять, – сказал Мерсье, – но это изменит все.

– Это должно все изменить, – сказал Камье, – но это ничего не изменит.

– Вот увидишь, – сказал Мерсье. – Цветы в вазе, а овечки вернулись в парк.

– Не понимаю, – сказал Камье.

Остаток пути они проделали большей частью в молчании, то всецело отдаваясь ярости ветра, то пользуясь затишьем. Мерсье пытался охватить во всей полноте последствия для них того, что произошло, а Камье пытался отыскать смысл во фразе, которую только что услышал. Но им не удавалось – Мерсье постичь, как им повезло, а Камье довести до конца свое исследование, потому что они устали, нуждались во сне, шатались под ветром, а к довершению всех неприятностей на головы им неистощимыми потоками изливался дождь.