Снова пошел дождь, и теперь он не прекратится всю ночь, до утра. Опасались, что утро может выглядеть уставшим и что воздух, внезапно разбуженный, с большой неохотой впустит свет дня. Даже для Дублина, где соответствующая времени года погода — скорее исключение, чем правило, то Рождество выдалось необыкновенно дождливым. Лейпцигская проститутка, которой спустя несколько недель Белаква рассказывал, по случаю, о наших декабрьских ливнях, воскликнула: «Himmisacrakriizidirkenjesusmariaundjosefundbliitigeskreuz!»
Все одним словом. Скажут же такое!
Но ветер стих, это часто бывает у нас после полуночи, небрежность Эола, самыми бранными словами отмечаемая моряками былых времен, как свидетельствует всякий из судовых журналов, что составляют столь значительную часть наших гражданских архивов, а дождь все шел, монотонно и беспрестанно. Дождь шел над заливом, над равнинами и горами, и над срединным болотом он тоже шел с самым что ни на есть горестным однообразием.
Что, однако, была бы Ирландия без этого дождя. Дождь — часть ее очарования. То удовольствие, которое мы черпаем из созерцания пейзажа в Ирландии, даже в самый ясный из дней, земля, различаемая сквозь пелену слез, сглаживание контуров, по изящному определению Шаса, в мягких повязках нашего национального зрения, — какому еще источнику можно приписать эту милость, если не нашим невоздержанным небесам. Став на Биг Шугарлоф, попытаются нам возразить, или на Дус, или даже на такую небольшую возвышенность, как Три-рок, можно часто и вполне отчетливо обозревать Уэльские горы. Не обманывайтесь. То, что вы видите, — лишь облака или ваша собственная ностальгия.
Итак, когда Белаква вышел на улицу (вы, следует надеяться, не предполагали, что мы позволим ему провести там ночь), не было видно ни луны, ни каких бы то ни было звезд. Он стоял почти посередине трамвайных путей, хотя определил данное обстоятельство не без труда. В небе вовсе не было света. Он света, по крайней мере, не обнаружил (в конце концов, именно на его, а не чьи-нибудь еще органы чувств мы обязаны ссылаться в этом абзаце), хотя снял и тщательно протер очки и, прежде чем отказаться от бесплодной затеи, исследовал каждый доступный наблюдению дюйм тверди. Был какой-то свет, конечно, был, ведь доподлинно известно, что совершенной черноты не существует. Но он был совсем не в том состоянии рассудка, чтобы обращать внимание на подобные мелочи. Небеса, сказал он про себя, черны, абсолютно, исключая малейшую возможность ошибки.
Без гроша в кармане, он, однако, нимало не опечалился отсутствию общественного транспорта. Он ходил пешком раньше и мог идти теперь. Но, промокнув насквозь, он испытывал такую ломоту в суставах, и так ныли его стертые ноги, что передвигаться он мог только со скоростью улитки. Его страдания, если только это возможно, ужесточились, так как в пути у него страшно разболелся живот и боль все больше пригибала его к земле, так что, достигнув Болсбриджа, он буквально согнулся пополам, не в силах шевельнуться. Прикованный к мосту, вдали от всякого крова, он опустился на струящуюся мостовую. А что ему оставалось делать? Совсем недалеко, это правда, виднелось куда более удобное сиденье, но его охватила неведомая ранее болезненная паника. Он прислонился к парапету и стал ждать, пока боль утихнет. Постепенно она утихла.
Что это у него на коленях? Он избавился от очков и опустил голову, чтобы разглядеть получше. Это были его руки. Ну кто бы мог подумать! Силясь разглядеть их в подробностях, он повертел ими так и эдак, сжал и разжал кулаки, шевеля руками на потеху своим слабым глазам, которые теперь глядели на них сверху почти вертикально. Наконец он раскрыл их, одновременно, палец за пальцем, пока они не показались все, широко раскрытые, ладонями вверх, отвратительные, всего в дюйме от его скошенных глаз, которые, впрочем, по мере того как он терял интерес к спектаклю, медленно обретали фокус. Не успел он закрыть руками лицо, как голос, в котором теперь было чуть больше скорби, чем гнева, велел ему идти дальше, и теперь, когда боль почти исчезла, он с радостью повиновался.
КОНЕЦ