Вечерело. Легкий вечерний морозец щипал кончики ушей и нос. Привыкший к американской жаре и африканскому пеклу Солодин чувствовал себя неуютно даже в куда более теплой Европе, а здесь просто замерзал, вызывая подтрунивание и шутки сослуживцев, очень осторожные и деликатные. Но сейчас он не шел, а буквально летел, с нетерпением ожидая, когда из‑за поворота появится небольшой одноэтажный домик из четырех комнат с чердаком и пристройкой, старенький, покрашенный облупившейся синей краской. Но родной, в котором его ждет жена, ужин и семейный вечер.
Возвращение домой было для Солодина праздником. Небольшим, зато почти ежедневным. Обычным людям трудно понять удовольствие, которое можно получить просто от приближения к дому (пусть не собственному, пусть всего лишь съемному, но все же отдельному и почти своему), от предвкушения встречи с женой, домашнего ужина, неспешной беседы на сон грядущий. Оценить волшебство домашнего очага и семейной жизни в полной мере может лишь тот, кто много лет спал под открытым небом и считал за большой деликатес кусок мяса, сырой внутри и торопливо обугленный снаружи. Про женщин же милосердно умолчим.
Поэтому Солодин бодро шел домой, быстрым, размашистым шагом, жизнерадостно размахивая портфелем. Жить было весело, жить было хорошо, как и обещал товарищ Сталин. Во всяком случае, полковник старательно и вполне успешно себя в этом убеждал. К напутствию Черкасова он отнесся очень серьезно. Разговор с генералом стал своего рода толчком, сдвинувшим с горной вершины долго скапливавшиеся пласты снега. Солодин всегда думал быстро, а долгие годы опасной жизни приучили думать еще и правильно, поэтому одного разговора ему хватило для переосмысления последних шести месяцев своей жизни. Переосмысления, извлечения уроков и прокладки дальнейшего жизненного курса.
Он поздоровался с припозднившимися соседями, те вежливо ответили. Среди местных новые соседи были в большом авторитете как люди 'городские', образованные и вообще хорошие. Хотя некоторое отчуждение все же имело место. Для жены переход от московской жизни к условиям и быту среднероссийской глубинки был слишком резким и быстрым. Она сосредоточилась на ведении хозяйства и обустройстве очага. Сам же Солодин воспринимал свое новое положение как временное, и не стремился завязывать новые связи. Да и в целом гражданская жизнь не то, чтобы пугала его, скорее была глубоко чужда.
Теперь, по — видимому, следовало исправлять упущения, заново со всеми знакомиться и вообще осваивать новую роль.
Солодин допрыгал оставшиеся метры, стараясь не запачкать штиблеты, привычно и витиевато ругнувшись в адрес бесхозяйственных домоправителей, ленящихся разобраться с лужами и вообще с дорогами. Прикинул, что вообще не знает, кто и как отвечает за состояние дорог и уборку улиц, нужно выяснить. Для начала же не ждать милостей от победившего пролетариата, а найти песка и засыпать пару квадратных метров у калитки. Аккуратно отпер калитку, мимоходом отметив, что собственноручно сколоченный заборчик стоит твердо, как французские бетонные капониры. По — хозяйски проверил ход калитки.
Хоум, свит хоум, вспомнилось ему по пути к домику, пролегшему по дорожке из битого кирпича. Вот я и дома, подумал он, доставая ключ.
Дверь оказалась открыта. Солодин удивился, жена всегда запиралась. Тревога слегка кольнула сердце. Он замер в прихожей, тихо поставил портфель в уголок, повел плечами, сжав кулаки. Стараясь не скрипеть половицами, одним бесшумным шагом оказался у внутренней двери и резко распахнул ее, чуть пригнувшись и по — бычьи наклонив голову.
— Здравствуй, — приветливо обернулась жена, колдовавшая у стола.
Вот ведь, черт возьми, слегка расстроился Солодин. А ведь едва не ворвался с кулаками наперевес…
— Здравствуй, милый, — повторила Вера, обнимая его.
Солодин привычно подхватил ее пятьдесят килограммов, высоко поднял на вытянутых руках и закружил по комнате, с легкостью балерины перемещая свою огромную тушу меж стульев и прочих предметов мебели. Она, как обычно, протестующе пискнула, крепко схватив его запястья, которые едва могла обхватить миниатюрными ладошками.
— Здравствуй, дорогая, вот я и вернулся, — добродушно сказал он, осторожно и нежно опуская ее.
— Медведь! — с наигранной обидой воскликнула она, хлопнув его по плечу.
— Да, я такой! — отозвался Солодин через плечо, возвращаясь в прихожую, снимая пальто. Что‑то все‑таки не давало покоя, какая то странность в окружении. Незапертая дверь, легкая натянутость в веселье и радости любимой жены.
— Руки мыть, костюм снимать, — деловито командовала Вера, расставляя столовые приборы на столе в гостиной.
— Будет исполнено, госпо… товарищ командир! — бодро отрапортовал Солодин., переходя в кухню, к умывальнику. — Свет очей моих, о, луноликая дива, полторы бирюзы в словах твоих, алмаз блестит на кончике языка твоего! Почему ты так хмура и кто был у нас в гостях?
— От чего ты так решил?
— Ну, как же, — он повысил голос, перекрывая звон воды, стекавшей из эмалированного бачка. С довольным фырканьем ополаскивал лицо.
— … Ты не закрыла дверь, в доме пахнет одеколоном, не моим, ты надела новую кофточку, которую привезла из столицы, но так и не достала из чемодана. А еще на кухне я вижу три вилки и три ножа вместо двух — сообщил он, возвращаясь в гостиную, растирая озябшие мокрые ладони полотенцем. — Это не адюльтер, иначе ты была бы осторожнее. Вы ведь, женщины, очень хитрые, — он подмигнул ей. — Поэтому я думаю, приходил гость, нежданный, но приятный. И он вернется к ужину. Кто это был?
— Феликс, — тихо ответила она. — Феликс проездом.
День прошел слишком хорошо, чтобы быть испорченным так вот сразу и бесповоротно. Солодин, сделав некоторое усилие, улыбнулся натянутой улыбкой.
— Вот и хорошо, родня — это всегда хорошо.
— Он переночует у нас? Ты не против?
На этот раз улыбка потребовала больших усилий, но Солодин справился и с этим.
— Конечно, — почти гладко соврал он. — Я пойду пока прилягу.
— День тяжелый? — забеспокоилась Вера. — Может, чаю? Еда еще не готова, но чайник горячий. Есть печенье, могу хлеба отрезать.
— Нет, спасибо. Просто полежу. Минут пять — десять.
Лежание растянулось на добрые полчаса. Солодин растянулся в спальне на широченной дореволюционной кровати, в очередной раз появился причудливой игре судьбы, соединившей это монументальное, полированного дуба сооружение минимум купеческого ранга и скромное серенькое одеяло фирмы 'Красный ткач' (хотя нет, ведь у коммунистов нет фирм, поправил он себя). Бездумно лежал, отмечая быстро слабеющий дневной свет и силуэт Веры, мелькавший сквозь полуоткрытую дверь. Из кухни струились дивные запахи, но он их не замечал.
Родственников жены Солодин не то, чтобы не любил. Он их просто не переносил. С точки зрения бывалого наемника, прирожденного солдата и просто сурового одиночки рафинированная новобретенная родня была ошибкой природы. А худшим из них, безусловно, являлся Феликс — старший брат Веры, 'подающий большие надежды' лейтенант, какая то мелкая сошка в Управлении картографии и топографических исследований Наркомата обороны. Франт и пижон, с тонюсенькими усиками в стиле американских гангстеров. Усики бесили Солодина больше всего, напоминая о некоторых эпизодах 'работы' в Южной Америке.
До тех пор, пока Солодин был командиром дивизии, удачливым выдвиженцем и вообще 'первым парнем на деревне', как иногда в шутку называл сам себя, стороны хранили нечто вроде нейтралитета. Свои чувства Солодин не то, чтобы скрывал, скорее, не афишировал. Родня отвечала ему тем же. Теперь же дело обстояло совсем плохо. Самому полковнику было на это совершенно наплевать, но семейный разлад больно бил по любимой женщине. Поэтому по мере сил Солодин смирял чувства и при редчайших встречах надевал маску холодной вежливости.
Как сегодня.
Совсем стемнело. До тихого пригорода уличная электрификация еще не дошла, поэтому лунный свет беспрепятственно лился в окно. Где‑то выла собака. В гостиной призывно стучали расставляемые тарелки.
Пора, подумал Солодин, пора вставать и идти в бой. И, словно отвечая его мыслям, громко хлопнула калитка, кирпич дорожки зашуршал под шагами. Пришел Феликс.
Несмотря на определенную натянутость, ужин в целом прошел не так скверно, как ожидал Солодин. Вера превзошла саму себя, мобилизовав все невеликие кулинарные таланты и угостив мужчин вполне удобоваримым куриным супом и жареным мясом с картошкой. И даже переборола неприязнь к алкоголю, выставив небольшой графинчик с водкой. Водка была плохой, скверно разбодяженный спирт, выгнанный не иначе как из табуретки, но Солодин оценил смелость и самоотверженность жены, набравшейся смелости пойти в магазин и купить ненавистный продукт.
Ели в молчании, лишь изредка нахваливая еду и прося передать соль. После ужина завязался разговор. Брат и сестра с жаром обсуждали последние новости московской жизни. Точнее, Феликс рассказывал, а Вера заворожено слушала. Казалось, это было невозможно, но Феликс пал в глазах Солодина еще ниже. По глубокому убеждению полковника, мужчине не подобало не просто разбираться, но даже просто интересоваться такими вещами как новая прическа светской дивы с очень русским именем Элен, и тем более подробностями ее романа ('Сущий мезальянс, просто вопиющий!') с каким то офицером из Генштаба. Феликс разбирался и очень хорошо. Когда он с искренним возмущением рассказал сестре, как штабист без всяких комплексов навешал люлей какому‑то светскому персонажу за неосторожное слово в свой адрес, Семен заочно проникся к неизвестному офицеру глубочайшей симпатией.
Наконец Солодин просто извинился, сослался на усталость и покинул компанию. Кровать снова приняла его, но на этот раз мысли у полковника были тягостные. Очень тягостные.
Он и раньше понимал, что его жене очень не хватает привычной столичной жизни. Московская девочка 'из хорошей семьи', с детства вращавшаяся 'в приличном обществе' новой советской элиты, она внезапно и жестко была выдернута из привычной жизни. И окунулась резко, с головой, в жизнь совершенно иную — из светлой и яркой Москвы в небольшой провинциальный городок, от высоких новостроек центра — в съемные деревянные домики, из образованного светского общества — в совершенно иной круг людей по — своему хороших, не менее умных, но совершенно иных. Не знающих иностранных языков, не читающих в подлинниках классиков мировой литературы, слыхом не слыхивавших про особенности культуры эпохи Раннего Возрождения. Иногда пьющих. А то и не иногда. Иногда дерущихся и скандалящих. Для дочери преподавательницы изобразительных искусств и потомственного офицера, помнившего еще русско — японскую, эта жизнь была пугающая, вызывающе неприятна и невыносима. Солодин понимал это разумом, но не сердцем, кроме того, последние месяцы он был всецело поглощен обустройством на новом месте и осторожным зондажем возвращения к прежнему положению.
Пожалуй, только теперь, увидев горящий, полный тоски взгляд Веры, услышав ее прерывающийся голос, он понял, насколько тоскует его любимая, как сильно ей не хватает прежней жизни. От злости на самого себя хотелось что‑нибудь разбить. Ну, или хотя бы закурить, забыв давний обет воздержания от табачного зелья.
Голоса в гостиной стихли, затем хлопнула дверь гостевой… Несколько минут слышался лишь скрип дощатого пола под шагами Веры, легкими и неуверенными, она мерила кругами комнату, то нерешительно приближаясь к спальне, то отступая. Пора брать дело в свои руки, подумал полковник.
Она ощутимо вздрогнула, почти испуганно, когда муж шагнул ей навстречу из полутьмы.
— Давай, поговорим, — предложил он сам.
— Давай, — с видимым облегчением, но с ноткой напряжения и испуга отозвалась она.
Они сели друг против друга за стол, Солодин взял было ее ладошки в свои мощные маховики, но она резко вырвалась. Полковник с легким изумлением приподнял бровь, сложил руки перед собой.
— Слушаю, — сказал он.
— Семен… — неуверенно, очень неуверенно начала она.
Порывисто стала, нервно процокала каблучками вокруг стола. Снова села, судорожно сжала руки на груди. Солодин терпелив ждал.
— Семен, тебе не кажется, что мы живем… неправильно?
Началось, тоскливо подумал Солодин, не миновала меня чаша сия.
— Поясни, — сдержанно попросил он, надеясь, что ошибся. А Феликс — козел, подумалось неожиданно. Явно с его подачи началось.
— Дорогой, ну как мы живем… Вот как мы живем? — она снова вскочила, на этот раз едва не опрокинув стул, снова заходила туда — сюда, ломая тонкие пальцы. Она говорила все громче, теряя самообладание, быстро, словно торопясь, наконец‑то выговорить наболевшее.
— Мы были такой замечательной парой! Ты — такой… большой, такой завидный, такой… с таким будущим! Рядом с тобой я чувствовала себя как за броней этих ваших… самоходов! Я могла заниматься тем, что мне нравилось…
Вот, что значит воспитание, отметил Солодин, даже в таком расстроенном состоянии — все равно грамотное построение речи.
— … Еще немного и ты стал бы генералом. Какая нас ожидала жизнь! Какая у нас была жизнь! А теперь… Теперь ты здесь. И я здесь. Ты больше не командуешь дивизией, и полком не командуешь. А я учу местных недорослей иностранным языкам. Ну, зачем им иностранные языки?! Зачем им французский и немецкий, если им нужно в первую очередь учить родной, русский? Без ошибок читать и писать на нем?! Ну, какие у нас здесь виды, что нас здесь ждет? Как мы будем жить дальше? Дадут домик побольше? Добавят разряд? Накинут пару рублей к окладу? И я буду ездить раз в две недели в Москву. К родным и друзьям, объясняя им, что…
Она запнулась, оборвав себя на полуслове.
— Что твой муж — споткнувшийся неудачник, — закончил Солодин. Он откинулся на спинку стула, скрестил руки. — Достаточно, я тебя понял.
— Что?.. — непонимающе спросила она.
— Я понял тебя, — терпеливо повторил он, — сядь.
Она села. Бледная, растерянная, раскрасневшаяся.
— Дорогая, я военный, — начал Солодин, — это значит, что я мыслю так: оценка проблемы, постановка задачи, поиск путей достижения. Проблему я понял — ты считаешь, что мы низко пали. Задача, как я понимаю, — вернуть прежнее положение. Теперь осталось решение. Ты затеяла это разговор, чтобы просто выговориться или подтолкнуть меня к какому‑то действию?
Она растерялась, бросила быстрый взгляд на дверь гостевой комнаты, даже чуть развернулась в ее сторону, словно в ожидании поддержки.
Солодин встал, обошел стол и обнял ее, чувствуя, как быстро бьется ее сердце, быстро, как у маленькой птички. Зашептал в пахнущие приятной чистотой русые волосы, пушистые и легкие как пух.
— Малыш, я все понимаю, извини меня, я слишком собой увлекся, все время на работу. О тебе не думал, совсем стал свиньей. Но я все исправлю, честное слово, у меня тут одна штука придумалась, только немного подождать и поработать надо…
Она подняла голову, встретившись с ним взглядом, прижалась сама, крепко и сильно. Кончики ее волос щекотали ему нос, на виске билась едва заметная синеватая жилка, оттеняя матовую нежность кожи. Солодин почувствовал, что теряет голову и тонет в синеве ее глаз.
— Может быть, ждать не нужно, — тихо, очень тихо, прошептала она. — Все еще можно исправить…
Солодин замер. Нахлынувшее влечение ушло, как волна в отлив.
— Поясни.
Она прижалась еще теснее, он осторожно, но решительно разомкнул ее объятия, нежно, но вместе с тем отстраненно отодвинул ее от себя, как статую из хрупкого фарфора.
— Поясни, — повторил Солодин. — Но прежде подумай. Подумай над тем, что хочешь сказать.
Ему показалось, будто едва слышно скрипнули доски в гостевой. Словно кто‑то осторожно подслушивал.
Она колебалась мгновение, не более. А затем выпалила, как в ледяную воду бросилась:
— Здесь нечего думать! Нечего! Тебе не нужно было ссориться с тем заезжим! Из штаба! Всего лишь не нужно было с ним ссориться. Но все еще можно справить. Феликс поговорил…
Против воли, чувствуя, как в душе закипает бешенство, Солодин залюбовался ей. Она была прекрасна даже сейчас, чуть растрепанная, раскрасневшаяся от гнева. Но любовь, симпатию и восхищение уже перекрывало тяжелое, поднимающееся как приливная волна бешенство.
— Дорогая, — процедил он сквозь зубы, — я ни с кем не ссорился, и тебе об этом говорил. Я попал под общую разнарядку. Из действующей армии убирали ставленников и выдвиженцев Павлова. Мой конфликт с Шановым ничего не добавил и не убавил. И ничего с этим сделать было нельзя. Ни — че — го. Сейчас я стараюсь исправить то, что случилось. И твой скандал мне в этом никак не поможет.
— У тебя плохо получается! — выпалила она. — Плохо. Медленно! Может быть, нужно послушать того, кто может помочь? Что‑то изменить? От кого‑то… отказаться?!..
Она замолчала, увидев, как замерзло его лицо, превратившись в маску.
— Отказаться… — эхом повторил Солодин. — отказаться.
Он быстро шагнул к гостевой. Ударом ноги распахнул настежь дверь, едва не выбив ее. Вера пискнула у него за спиной.
Феликс не подслушивал, он лежал на кровати, одетый. Солодин сгреб его за лацканы пиджака и рывком вздернул.
— Твоя идея? — коротко спросил полковник.
— Моя.
Следовало отдать Феликсу должное, он не впал в панику, что было бы естественно — тщедушный москвич был на голову выше Солодина, но в два раза уже в плечах.
— И от кого же мне следует отказаться? — спросил Солодин, крепче сжимая хватку правой, подтягивая родственника почти вплотную. Левая рука плотно легла на горло гостю, чуть сжав.
— Сам знаешь.
Феликс отворачивался, щурился, но до последнего старался не отводить взгляд, держа марку.
— Наобещал ей золотых гор, соблазнил ярким мундиром, ну как же, кондотьер в сверкающих доспехах, герой, настоящий кабальеро! — быстро, зло заговорил он, — теперь свалился сам и потащил ее за собой. И это еще не предел падения, так можно и на севера загреметь. Вот так, не герой, не командир, а всего лишь опальный лектор. А мы стараемся исправить, что ты запорол.
— А что такое совесть и честь ты знаешь, спаситель?
— Ой — ой — ой, какие высокие принципы! Наемник, шатавшийся по всему свету, убивавший за горсть мятых банкнот, сейчас покажет нам высокую мораль! А когда ты в Испании интриговал, так же совестился? Когда чужое снабжение перехватывал, задачу выполнял, а соседи без снарядов сидели и расследования огребали? А когда твой разведбат 'трофеил' по всей Франции, с кем он делился, не подскажешь!? Изумрудный гарнитур, что на день рождения подарил Вере, оттуда, из твоей доли? Моралист хренов! Я говорил с кем нужно, и не только я. Отец просил за вас. Откажись сам знаешь от кого, признай, что ошибался, что осознаешь и все…
Феликс осекся, замолк, покрывшись мертвенной бледностью. Позади охнула Вера.
Солодин медленно, очень медленно, рывками, опустил занесенный кулак. Заговорил веско, раздельно, отчетливо.
— Запоминай, родственничек. Я и шатался, и убивал. И трофеи собирал. У меня гибкая мораль, но жесткие принципы. Я подсиживал, интриговал и вообще боролся за место под солнцем. Но в руку дающую никогда не плевал. Никогда, понял?
Он встряхнул Феликса как тряпичную куклу, у того громко лязгнули зубы, но он гордо молчал.
— Павлов меня заметил и поднял, — продолжал Солодин. — Тянул и толкал. От интербригадовца до комдива. Я ему за это благодарен и не предам никогда. Это — принцип. Поэтому… катись отсюда. И не приезжай больше.
Он разомкнул хватку, Феликс с облегчением перевел дух, потер шею.
— Убирайся, — бросил Солодин, отворачиваясь.
Он стоял, бездумно глядя в окно, скрестив руки за спиной. Позади шумел Феликс, собираясь, тихо всхлипывала жена, они о чем‑то говорили. Быстро и жестко — Феликс, жалобно и прерывисто — она. Солодин не слышал, мыслями он был там и тогда. В Москве, почти полгода назад.
Когда Павлов только недавно был отстранен от командования фронтом и помещен под домашний арест. Точнее не под арест. Ему просто было рекомендовано побыть и подумать. Сталин, вложивший немало сил и терпения в свою армию ожидал от нее гораздо большего. Вождь был в ярости от огромных потерь понесенных при прорыве обороны французов, от неуклюжих маневров корпусов и армий, особенно на фоне дерзких и стремительных действий немцев. Он твердо намеревался организовать показательное зрелище. Павловские ставленники так же попали под общую метлу, в том числе и Солодин, отозванный в Москву на предмет объяснений — как получилось, что за неделю боевых действий от его дивизии осталось меньше половины списочного состава. Тогда он совершил не то самый смелый, не то самый глупый поступок в своей жизни, придя в гости к опальному комфронта…
Феликс ушел. Из гостиной доносилось тихое всхлипывание жены. Тикали часы. Где‑то в соседних дворах завели унылый перелай дворовые псы.
Солодин думал.
Вера плакала, горько и тоскливо, словно слезы могли смыть всю горечь последних месяцев, невнимание мужа, крушение планов. Все, что камнем лежало на сердце.
Скрипнули половицы под шагами Солодина. Он постоял немного рядом, глядя на ее худенькие плечи, вздрагивающие под шалью. Затем опустился на колени, крепко, но вместе с тем нежно сжав ее плечи.
— Прости меня, — тихо сказал он. — Прости. Я виноват. Тебе от этого не легче, но… прости. Посмотри на меня.
Она отвернулась. Его ладони поднялись выше, нежно, но твердо охватили ее виски.
— Посмотри на меня, — повторил он, — я хочу сказать тебе важное.
— Если я тебя разочаровал, я не держу тебя. Завтра же отправлю тебя домой и не стану удерживать больше. Если ты хочешь домой, к семье — пусть так и будет.
Он помолчал, подбирая слова.
— Я не буду тебе ничего обещать. Я не знаю, что будет со мной завтра. Мне уже не командовать и не воевать. Но я могу пойти по преподавательской линии, мне обещали помощь и даже, возможно, возвращение обратно, в Москву. И пойду. Но как все сложится — никто не знает. Ты сама видишь, в каком сложном мире живем. Я могу тебе только пообещать, что сделаю все, чтобы ты была счастлива со мной. Чтобы ты больше не чувствовала себя несчастной. Чтобы ты вернулась к жизни, которую вела раньше. Подумай… и выбери. Не сегодня. Чтобы не сделать ошибки, чтобы не спешить. Завтра.
Она сидела, зябко закутавшись в шаль, как в мантию. Через открытую дверь прихожей было видно, как муж собирался. Натянул пальто, опустил уши шапки.
— Куда ты собрался? — тихим, севшим голосом спросила она, глядя в сторону.
— Пройдусь, — сказал он, натягивая перчатки, — надо кое‑что обдумать.
— Семен…
— Да?
— Тот гарнитур… Те изумруды… Феликс говорил правду?..
— Нет. Это семейная ценность, — решительно и жестко произнес он. — Единственная, что осталась от прошлой жизни, когда мы с отцом бежали от революции.
Громко щелкнул выключатель, лампочка прихожей погасла. Хлопнула входная дверь, порыв холодного ветра заставил ее еще больше завернуться в теплую шерсть шали.