Психос был стар, но со временем не ослаб, а, наоборот, окреп. Одно это уже настораживало. Жилистый крепкий старик, он цеплялся за жизненный свет пятилетнего мальчишки умело и упрямо, как клещ. А может, и не старик. Может, старуха. У таких древних личность сглаживается, остается в основном неуемный голод. Они и цепляются – голодом. Мальчишка посинел и слабо подергивался, глотая воздух, кажется, уже не ртом, горлом. Когда одержимость прорывалась, мутно глядел тебе в глаза и смеялся, смеялся. Ты вспомнил старый фильм, «Экзорцист». Вранье, все вранье про блевотину и пляшущую кровать, но вот про смех – не солгали. Впрочем, это было еще до Апокалипсиса. Никто тогда и не догадывался, чем обернутся единичные случаи, а само слово, утратив первоначальный смысл, означало что-то вроде «конца света». Но теперь к слову вернулось его истинное значение. Откровение. Снятие покрова. Прободение психосферы. Чушь собачья. Впрочем, все кажется чушью собачей, когда у тебя под руками хрипит горлом пятилетний пацан, а ты, лучший из лучших, цербер высшей категории, только и можешь, что клювом щелкать и слушать идиотский смех. Они стали необычайно сильны. Директор говорил, прут из глубинных уже слоев, из самого Тартара.

– Из Тартара так из Тартара, – скрипнул зубами ты.

– Что? – дернулся служка, пришедший сегодня с тобой в эту обитель скорби.

А проще говоря, практикант, явившийся перенимать опыт старшего коллеги. Желторотый, неопытный. Медики из бригады «Скорой помощи» и ухом не повели. Привыкли к странностям экзорцистов. Ты усмехнулся.

– Имя, сестра, имя.

Парень в синей медицинской робе прогудел:

– В прошлую пятницу, говорят, Ликаон прорвался. Ваши за ним по всей Антиохии гонялись-гонялись, гонялись-гонялись. Правда? Или брехня?

Он был высокий, сутулый, сильно небритый. С кругами под глазами, как без них. Вторая ночная наверняка.

– Гонялись, – признал ты, прикладывая ладонь ко лбу мальчишки.

Под ладонью чувствовался липкий пот. Холодный. Меду бы пацану, шарф на шею и в койку.

– А если Гекатонхейры пойдут? – тихо произнесла рядом с ним сестрица.

А может, не сестрица. Может, реаниматолог или анестезиолог. Молодая, недавняя выпускница. Старательная. Аккуратная. И тоже до предела замотанная и невыспавшаяся.

– Пойдут так пойдут.

– Может, камфары ему?

«Все лекарства у вас, что ли, кончились?» – злобно подумал ты. Камфара. Еще бы лоботомию предложили.

– Ему нужен воздух. Не толпитесь.

Ага, как же. В тесной комнатке – обычная малогабаритка – было не продохнуть. За порогом бледнели и краснели родственники, толстая, неряшливая мать и тощий, плюгавенький папаша. Впрочем, это ты зря. Родственников понять можно. Единственный ребенок. Будь у тебя сын и прилипни к нему чужой, старый психос из Тартара, – как бы ты еще там попрыгал?

– Почему вы ничего не делаете? – словно подслушав твои мысли, истерично крикнула мать. – Он же умирает! Илюшенька!

Всхлипнула, всплеснула полными руками. Отец ее удержал, но видно было – долго не продержит. Рослый и сутулый санитар на всякий случай сделал несколько шагов к ним. Что-то он там держал в кулаке, возможно, ампулу с успокоительным. Не важно.

– Психос некрос, – привычно затянул ты, прикидывая тем временем, как бы его подцепить. – Апаге панта эк сома эмвиос…

Формула была предназначена для зрителей. Как и в том, старом фильме. Или как чтение Евангелия известным семинаристом Хомой Брутом. Чистая формальность. Мел куда эффективней, хотя и не защищает от Хтоноса, более известного под именем Вий. А кто тут у нас? Под чьим именем был известен ты, когда тебя запихнули в Тартар? Или тебе просто не повезло – рожденный слишком поздно, ты не был обезволен у Белой Скалы и не сошел в Черное Пламя, не послужил пищей и питьем великолепной Семерке… Впрочем, да, экзорцист, ты уже заговариваешься. Гептархи появились позже. Много позже. Тогда их было больше, и звали их олимпийцами.

Этот речитатив, на первый взгляд бессвязный поток мыслей, помогал расслабиться. Расконцентрироваться. Погрузить сознание в священную Лиссу-безумие, хотя восточные экзорцисты по-прежнему предпочитали называть это медитацией. Бестелесность. Перешагнуть грань, пробить порог, зажечь свой фос вита в царстве теней. В царстве конкретно этой тени, потому что тени не видят друг друга и друг для друга не существуют. Так работают экзорцисты – зажигая огонь своей жизни, переводят огонь на себя.

Тут старое кино не солгало во второй раз, хотя и правды не сказало. Экзорцист впускает в себя тень, делясь толикой своего жизненного огня, но не служит ни газоотводной трубкой, ни контейнером для сливания демонических отходов. Ему нужно одно – имя. Отведавший жизненного огня вспомнит свое имя, знающий имя – обретет власть.

– Итак, – сказал ты на древнем языке и шагнул вперед, туда, где тьма и свет сливались воедино, образуя сумрачное царство без конца и края, где гранитные столбы переходили в колонны из асфоделей, где бродили неприкаянные психосы, жаждущие света живых, – итак, тень, оставь этого мальчика. Возьми меня.

* * *

Шел домой он пешком, по широкому, пустому и усыпанному мокрыми листьями проспекту. Это был полис широких, пустых и усыпанных мокрыми листьями проспектов, проводов, мостов, свинцового моря и стылого неба. Он шел домой, зябко кутаясь в широкий плащ. Шел, чтобы не думать о сегодняшнем вечере (мать трясется над Илюшенькой, отец, совсем ошалевший от радости, предлагает бухнуть, санитар поддерживает эту мысль, анестезиолог/нарколог/строгая и справедливая девушка-врач смотрит осуждающе), чтобы думать о другом. В ларьке, впрочем, купил стомиллилитрушку в стакане с крышечкой из фольги. Во времена его детства в таких продавали сметану. Или кефир. Он не помнил толком. Вообще мало помнил из детства. Чужая память затягивает, вытесняет, вот и теперь дурацкий кефир в фольге мешался с виноградниками и смоковницами, юркими ящерицами и рощицей кедров за домом, где играл с соседскими мальчишками в игру, отдаленно напоминавшую лапту. Кто бы мог подумать, что у Тантала было такое пасторальное детство? Впрочем, да, сын Громовержца. Самого-то тоже растили на природе, козьим молоком поили… На переходе машина сверкнула фарами, сердито гуднула. Глупо было бы угодить под колеса. Впрочем, любая смерть глупа. Очнувшись от мыслей, он понял, что стало совсем холодно, серая влажная хмарь сменилась пронзительным ветром с залива. Плащ окончательно перестал защищать. Разумней было бы поймать машину. Рядовые жители полисов отчего-то считали, что каждому экзорцисту положена черная ведомственная «Арма», и у него действительно была «Арма», бездарно пылившаяся в ведомственном же гараже. На этих длинных зловещих авто разъезжали либо администраторы, либо понтовитые молокососы, еще не понимавшие, как появление черного катафалка действует на пострадавшие семьи. Молокососы или быстро понимали, или их переводили на работу в офисе без всяких «Арм», а с администраторов что возьмешь?

Он свернул под арку и, остановившись у собственного парадного, полез в карман в поисках ключей. В том полисе, где он родился, где не было ни свинцового моря, ни безнадежного, как плач вдовы, ночного ветра, парадные назывались подъездами. Подъезд номер три, третий этаж. На третьем этаже тепло светилось окно. Окно его квартиры. Окно, за которым не осталось ни капли тепла.

Бросив поиски – забыл ключи в канцелярии, что ли? – он отошел на пять шагов и уткнулся задниками ботинок в поребрик. В его родном полисе их звали бордюрами. Перешагнув через бордюр, благополучно миновав скрытые в траве подарки собачников, преодолел невысокую ограду, отделявшую детскую площадку от остальной части мира, и уселся на мокрые качели. Смотрел вверх, на светящееся окно. Медленно тянул водку из пластикового стаканчика. Думал, как всегда, о Марине, хотя думать о Марине под эту водку из чекушки на одного было нехорошо, неверно – как будто поминал и пил на поминках. Или на могиле. Да, так верней – на поминках пьют с живыми, на могиле – с мертвыми. Но Марина не умерла, не умерла, не…

Они жили в одном доме и учились в одном классе гимназии, но подойти к Марине он решился лишь на последнем звонке. Точнее, это было на борту теплоходика, плывшего по реке с именем полиса – хотя, может, это полис назвали в честь реки, – далеко, далеко от здешних слоистых туч и вечного дождя. В мире зеленых листьев, солнечного света и набирающей силу майской жары. Одноклассники резвились напропалую – кто-то потихоньку разливал пунш, кто-то танцевал, кто-то делал вид, будто готов сигануть через борт. Учителя угрюмо и целенаправленно напивались в салоне. В общем, все веселились как могли, и только она стояла одна. У поручней, стояла и смотрела – не на реку и не на проплывающие мимо ветки кленов, а неизвестно куда. И только ее огромное, совершенно замкнутое в себе одиночество заставило его решиться. Странно. Остальных ее одиночество отталкивало, настолько, что самые отвязные парни обходили эту тонкую темноволосую девушку стороной. А его – притягивало. Парадокс. Или нет, или одна из рано развившихся сторон его дара, который, по сути, тоже – тяга к пустоте, к стране теней? Теперь не узнать. Может, и в этот полис призраков, прихлопнутый низким небом, он отправился учиться потому, что здесь все напоминало мир за чертой. Островок Элисиума в море живых. Горстка праха на праздничном столе. Но именно здесь они стали счастливы.

…Позже оказалось, что у нее есть масса категоричных высказываний. Например, «предательство не прощается». Или «любовь не терпит жалости». Но он оставил то, что лежало на третьем этаже в теплом свете лампы, под присмотром сиделки не из жалости. Всем, и в первую очередь сотрудникам Танатоса, следовало сдавать тела обнулившихся в сомахранилище. Для последующего подселения достойных кандидатов из числа особо выдающихся психосов. Но будь там хоть царица Савская, плевать. Он выбил разрешение оставить Марину дома у самого Проводника, и коллеги долго после этого бросали на него косые взгляды. Бросали и недобрасывали. Одиночество, всегда лежавшее на плечах Марины словно мантия или саван, передалось, казалось, ему. Отделяло. Оберегало. И почти грело, как, вероятно, гниющая мякоть греет перезревший плод. «Она была полна своею смертью». А он, вероятно, был полон смертью Марины, хотя нет, не смертью. Исчезновением. Уходом. Уходом куда? Он нашел бы ее и в мире живых, надумай она подселиться в чье-то тело, и в царстве теней. Но ее не было ни там, ни там. «Обнуление» означало, что психос стерся бесследно, растворился, что его больше не существует. Такое случалось, но редко. Такое умели делать немногие. В первые полгода он поднял на уши весь отдел психоцида – с нулевым результатом. Нулевым. Смешно.

Пора было идти. Он чувствовал, что продрог, не телом чувствовал, а таким же продрогшим разумом. И плащ промок. И в ботинки медленно набиралась вода, словно переполненный влагой песок детской площадки начал выдавать всю эту дождевую воду обратно. Словно потела сама земля, землю била лихорадка, проступая холодной влагой на коже. Так Тартар потел преступными психосами, так разверзлись хляби небесные, и прорвался проклятый Элисиум. Дурацкие мысли. Дурацкие мысли. Это просто Апокалипсис, откровение, реальность, с которой за шестьдесят с лишним лет пора бы уже свыкнуться. Он родился в ней. Он и не знал другого мира. Он был прямым ее порождением, психопомпом, цербером, экзорцистом, одним из лучших в Академии, в этом полисе, а значит, и во всем мире.

Он приподнялся, но в последнюю секунду перед тем, как покинуть площадку и начать вызванивать сиделку в домофон, вспомнил кое о чем. В больном свете фонаря достал из кармана колоду карт. Вытянул случайную. И опять выпала Трехтелая, на сей раз – в ипостаси Лучницы. Прищурившись, глянул вверх, но сплошные белесые тучи затянули небо, скрывая светлый лик Темной Госпожи.

Надо было решаться.

* * *

В шесть утра тебя будит телефонный звонок. За окном висит предрассветная хмарь, дождь сменился туманом. Телефон на прикроватной тумбочке – древний монстр из черного пластика – неистово наяривает. Гептархи отчего-то не признают мобильников и по служебным делам в «Танатосе» отзваниваются на стационарные аппараты. Бог дорог и перекрестков без ума от медного кабеля.

Звонит Розенкранц, сухой голос в трубке. Сухим голосом Розенкранц сообщает, что обнаружена очередная жертва Попутчика.

Ты сжимаешь трубку так, что черному пластику полагается расколоться, осколкам – впиться в побелевшую ладонь. Не раскалывается. Хорошо, что Розенкранц такой сухарь. Все равно что говорить с машиной. Время, место преступления, марка автомобиля, пол и возраст жертвы. Эти равнодушные отчеты, ровно раз в месяц, в ночь Большого Полнолуния – а точнее, наутро после него, – стали для тебя обыденностью. Непонятно, чего добивался Психопомп, когда велел тебе выслушивать их. Все равно что сыпать соль на покрывающуюся тончайшей пленочкой плоти рану. Впрочем, кто и когда понимал Гептархов? Тебе не разрешают расследовать дело, не разрешают ничего предпринимать, только слушать и представлять бумажный профиль Розенкранца: вот следователь подъезжает к глубокой арке, ведущей в один из дворов Островной Стороны, вот он останавливает служебную «Арму», выходит, наступает начищенным ботинком в лужу, чертыхается. Вот он подходит к красному «Пежо», припаркованному у мусорных баков. Рядом уже пристроилась «Скорая», санитары курят и угрюмо кашляют, на мусорных баках и горбатой крыше «Пежо» застыла роса или, может, капли дождя. Девушка в машине еще жива. Откинув голову на спинку водительского сиденья, она глядит в никуда, и по подбородку ее стекает слюна. Тонкая нить слюны, тонкие струи дождя, тонкая паутина медных проводов, паучьи сети Психопомпа. Ты представляешь это так живо, потому что полтора года назад Марину нашли именно такой. А не надо подвозить случайных попутчиков. Сколько раз говорил.

Поборов искушение бросить трубку, ты говоришь: «Да. Да, Розенкранц. Да, я все понял». Вопрос «зачем» остается за кадром. Преступление остается нераскрытым. Тебе уже пора на первый утренний – слава Семерке, хотя бы не экстренный – вызов, а еще надо зайти в спальню, поцеловать Маришу в прохладную нежную щеку и погреметь над ней погремушкой.

* * *

«Если говорить об описаниях и определениях преисподней, «копи душ» – чрезвычайно эффективно, поскольку, хотя слово «души» здесь в первую очередь значит просто «мертвые», оно также несет в себе оттенки как языческого, так и христианского значения. Таким образом, мир иной – это и хранилище, и источник поставок. Этот складской оттенок царства мертвых сводит воедино две доступные нам метафизические системы, в результате то ли от силы давления, то ли от недостатка кислорода, то ли от высокой температуры порождая в следующей строке серебряную руду».

Он усмехнулся. Читалка подрагивала на коленях, по антибликовому экрану скользили предательские блики – поезд на этом перегоне метро почему-то изрядно трясло. Иосиф не был цербером (хотя сама служба «Танатос» в его время уже существовала). Тем более не был цербером немецкий поэт Рильке. Однако описание вполне соответствовало. Бродский приписывал это поэтическому дару предшественника, но скорей всего психосфера начала проседать под весом этих самых спрессованных душ уже больше века назад. Поэты горазды заглядывать за грань. Как и экзорцисты, но цели у них, разумеется, разные. С другой стороны, напомнил он себе, Элисиума как объективной реальности не существует. Все в глазах смотрящего. Он смотрел – так, во многом благодаря бесконечным сборникам мифов, стихам и даже вот этому эссе.

Или взять метро. Подземные галереи, колонны, бледно светящиеся арки – опять же пародия на то, иное царство. Но что первично? И что может быть вообще первичным, кроме всепоглощающего черного пламени Эреба? Но кто тогда зажег это пламя?

Раздраженно отключив читалку и сунув ее в карман плаща, он встал со скамьи и стал проталкиваться к выходу. Люди, что-то чувствуя, сторонились. Как будто от него несло мертвечиной. «Двери закрываются. Следующая станция “Петропольская”». Но на следующую нам не надо, надо на эту, названную в честь очередного поэта. Тоже любителя интересных метафор, вроде вырванного из груди сердца, освещающего во мраке путь. Что это, если не фос вита, свет животворящий, столь любимый клиентами «Танатоса»?

Он усмехнулся и поставил ногу на эскалатор. Увидев налипшую на ботинок грязь, брезгливо скривился. Неужели на площадке успел так извозиться вчера? Да и плащ сегодня утром оказался влажным, как будто не просох после вчерашнего дождя. Вечная сырость. Плесень. Гранит. Хрустнув пальцами, взялся за поручень. Эскалатор возносил его вверх, казалось, бесконечно долго – таким же долгим кажется спуск (или подъем?) возжаждавшим телесности психосам? В последнее время он замечал за собой, что думает о них слишком много. Больше, чем о Марине. Больше, чем о живых – в том числе и тех, которых спасал от ненасытного голода мертвых.

Этот случай был ординарным, никакой спешки не требовалось. Вжав голову в плечи и глядя под ноги, экзорцист прошагал по широкому проспекту с блестящими на утреннем солнце витринами, свернул в одну из боковых улиц и дальше, во дворы. «Скорая» стояла у парадной. Санитар курил у машины, водитель переговаривался с кем-то по телефону. Обычная железная дверь, неровно выкрашенная краской кирпичного цвета. Кто-то успел отпереть ее и даже подпереть камнем, и из дверного проема в лицо экзорцисту влажно дышала темнота.

– Ах если бы, ах если бы, не жизнь была б, а песня бы, – вполголоса пробурчал он.

Санитар встрепенулся и бросил окурок.

Как выяснилось минуту спустя, после подъема по в меру загаженной лестнице, это была коммуналка. Он крайне не любил коммуналки. Было в них что-то одновременно от избы и от первобытной пещеры – непонятно, то ли теленок замычит из сеней, то ли выскочит из ближайшего отнорка саблезубый тигр. И вонь. Немытый пол, стирка (порой еще ручная), общий сортир, но особенно кухня – громадная, с несколькими колченогими столами и громоздкими старорежимными плитами, с сальным налетом и навеки въевшимся запахом жареной корюшки и борща. Эта коммуналка могла похвастаться лепниной на потолке, отчасти съеденной межкомнатными перегородками, и громадной изразцовой печью. Хоть Ивашек туда кидай.

Нашему Ивашке стукнуло лет семьдесят. Он не хрипел горлом, как давешний Илюшенька, и вообще, кажется, чувствовал себя отменно. И неплохо что-то отметил, судя по рассыпанным по полу бутылкам и вскрытым консервным банкам. Отмечал, видимо, не один – стопариков было как минимум три.

Скривив рот, экзорцист махнул рукой санитару:

– Спроси, кто с ним пил.

– Соседи заперлись, – угрюмо проворчал здоровенный санитар.

От него еще сильно несло табаком. И вообще, кажется, служитель Эпионы полагал, что имеют они тут дело с обычной «белочкой» и что цербер («в любой непонятной ситуации вызывайте цербера») вторгается на его, служителя, законную территорию.

– Так отопри, – беззлобно отозвался цербер.

И почему-то, услышав этот спокойный голос, санитар встрепенулся и пошел устраивать чес по комнатам. Меж тем экзорцист обратил свой взор на клиента.

Клиент сидел на продавленном пятнистом диване и хихикал, мутно глядя в мутное стекло окна. За стеклом торчали какие-то ветки, но ничего смешного не происходило. У клиента были глаза в кровавых прожилках, синева на подбородке, щетинистый кадык и все признаки матерого алкоголика. И еще он был одержимым. Мертвецкий запах экзорцист ощутил, еще стоя на площадке и не входя в квартиру. Запах мертвечины и гари, потому что мертвые жгут заключенный в теле фос вита куда быстрее живых. По этой вони, как по путеводной нити Ариадны, он мог бы дойти до нужной комнаты (скорее – берлоги или норы), даже если бы дорогу не показывал грубый санитар.

– Психос некрос… – начал он, и тут-то клиент повернул голову.

Из глаз старого алкаша на экзорциста смотрела сама ночь.

– Мое имя не сохранилось в истории, – сказала ночь на чистейшем русском. – Или, вернее, у меня нет имени. А то, что есть, тебе не поможет. Плохи твои дела, молодой дурачок. Впрочем, я не причиню тебе вреда. Просто передай своему начальнику-выскочке – его время пришло.

* * *

А было так. Однажды певец, музыкант и философ Орфей влюбился в дриаду Эвридику. Насчет этого никаких расхождений не возникало, а вот дальше начиналась путаница. Молодые поженились и отправились на прогулку в лесу, но тут за юной дриадой погнался обуянный страстью Аристей. А может, и не погнался, а ей показалось. Как бы то ни было, красавица наступила на змею, и Танатос унес ее в царство смерти на своих черных перепончатых крыльях. Однако влюбленного Орфея такая развязка, понятно, не устроила. Будучи служителем Гекаты, он обратился к ней (к кому же еще?) за советом, как вернуть возлюбленную. Та отправила его в Аид, где и произошло известное досадное недоразумение: на обратном пути, уже выводя тень возлюбленной к свету, Орфей по недоумию оглянулся, и тень легкими шагами скрылась обратно во тьме. Во всем этом еще принимал непосредственное участие Гермес, он же Проводник, он же Психопомп, впоследствии – один из Гептархов и основатель «Танатоса». Но уже много позже. А пока неутешный Орфей, стеная, принялся скитаться по берегу Стикса. И в голову ему пришла нехорошая мысль. Орфею хотелось наказать богов за допущенную несправедливость. Известно, что всякий смертный в последний свой час проходит у Белой Скалы и затем безымянной тенью сходит в Аид, а имя его и память достаются беспощадному Эребу, утробе черной и ненасытной. Впрочем, и Эреб приносил пользу, ибо, поглощая память теней, изрыгал амброзию и нектар, питавшие самих богов. «Ха, – подумал Орфей, злобно терзая струны кифары. – Так познайте же голод, подобный голоду живых и мертвых, но незнакомый бессмертным». Вернувшись в Эгину, в святилище своей покровительницы Гекаты, Орфей внес несколько изменений в творимые им мистерии. А заодно и организовал нечто вроде религиозного ордена орфиков, своих учеников и последователей – если, конечно, можно говорить об орденах в эпоху, когда миром правили Олимпийцы. Если говорить кратко, хитроумный и даже несколько обезумевший от горя Орфей-кифаред создал лазейку. Следующие его учению мертвецы исхитрялись обходить Белую Скалу и с радостным смехом скрывались в царстве теней, унося с собой свое имя и память. Так певец сумел прервать метемпсихозу, круг перерождений, – ведь полные памятью души не возвращались в этот мир, оставаясь за завесой. Впрочем, недостатка в новых, свеженьких душах никогда не наблюдалось, ведь род человеческий все разрастался. Беда была в другом. Эреб перестал получать свою пищу. И перестал извергать благословенные амброзию и нектар (хотя можно ли считать благословенными продукты жизнедеятельности древней хтонической твари – большой вопрос). Сначала Олимпийцы ощутили голод. А потом они ощутили страх. Ведь за неимением иной пищи черное пламя Эреба принялось поглощать их.

Дальше в истории опять встречаются разночтения. Известно одно – могучий Зевс, царь над всеми богами и смертными, пошел на великую жертву и заткнул Эреб… собой. К тому времени из Олимпийцев остались лишь семеро. Трехликая, бывшая покровительница преступного Орфея. Темный Господин, владыка Аида. Темная Госпожа, Луноликая, его супруга. Психопомп, водитель душ. Леопард, Загрей, ходящий одинокими тропами покровитель виноградной лозы и священного безумия. Лучник и Лучница, брат и сестра, тоже умевшие глядеть во тьму. И эти семеро ушли бы в небытие, если бы не умели сами высасывать из живых пламя и память, не пользуясь для этого услугами Эреба. Но на некоторое время и они отошли в тень, питаясь объедками и мечтая о реванше.

Меж тем в копях душ скапливалось все больше голодных психосов. Но вопреки фантазиям германского поэта-духовидца они не спешили слежаться, превращаясь в руду. Нет, психосфера все раздувалась и раздувалась, грозя прорваться. Что и случилось, когда многомиллионный поток душ захлестнул ее за считаные месяцы – во время Великой Войны.

Психосфера прорвалась. Оголодавшие за тысячелетия психосы хлынули в мир живых. А за ними пришли и Семеро. Гептархи. И первый из них – сын Зевса, Психопомп, лучше других владеющий искусством убивать неживых. Он основал тайную (хотя и не очень) канцелярию, она же последний рыцарский орден, она же служба экстренной психологической помощи «Танатос».

… – Передай своему начальнику-выскочке – его время пришло, – сказал древний психос и растаял в сети кровавых прожилок, словно его и не было.

Старый алкаш рухнул с дивана на четвереньки и обильно проблевался.

Набежавший санитар с обнаруженными собутыльниками – двумя соседями-гастарбайтерами с юга – не застал уже ничего, кроме лужи рвоты и мирно спящего в ней старика.

* * *

Стены оперативного отдела «Танатоса» напоминали штаб времен Великой Войны. Карты, схемы, графики. На картах красные пятна и стрелки фронтов, наступлений, отступлений, статистика одержимости по районам за последний отчетный квартал. Последняя, свеженькая карта, интерактивная, на большом плазменном экране, демонстрировала перекрывание «красных» зон с геомагнитными аномалиями. Рядом мелькали цифры, четко демонстрирующие, что на пике магнитных бурь прорывы случаются чаще и идут более широким фронтом. Недавно на это бросили целый отдел, с неясными, впрочем, перспективами – средство против солнечных бурь пока изобретено не было. Где-то в шестидесятые, вспомнил ты, проносясь мимо одинаково серых дверей и удивленно расступающихся сотрудников, даже разрабатывали программу «Щит». Что-то там было со спутниками, отсекающими ионизирующее излучение. Все это накрылось медным щитом после явления Гептархов и развала прошлого мира. Гептархам не нужно было бороться с одержимостью. Им нужно было ее контролировать. Подконтрольный, карманный апокалипсис – впрочем, учитывая, кем были эти семеро, почему бы и нет?..

– …Мощный старик, говоришь, – дергая рассеченной шрамом губой, протянул Психопомп.

Глядя на него, ты всегда недоумевал – откуда взялись все эти римские статуи молодого бога в крылатых сандалиях? Скорей уж сходство передавали греческие гермы, чаще изображавшие зрелого мужа. Матерый, коренастый, широкоплечий, вместо непокорных кудрей – угрюмый ежик, шрам через все лицо. Видно, изрядно потрепала Крылатого жизнь. Плюс еще он постоянно дергался. Как плохое изображение на экране – рябит, то появляясь, то исчезая. Простой человек этого бы не заметил. Впрочем, простой человек его бы вообще не заметил, если, конечно, Гептарх не пожелал бы быть замеченным.

– Ох, достали меня эти орфики, сил нет, – продолжил директор «Танатоса», все так же кривя губу.

– С чего ты решил, что он орфик?

– А кто еще? Ты сам сказал – сильный, древний, как мамонтово дерьмо. Они ж чем старше, тем больше воняют, если совсем не стираются. А кто у нас самые старые блудные психосы? Ученики этого поганца Орфея, кифару ему в межъягодичное мышечное кольцо.

– Одна сестричка недавно выдвинула версию про Гекатонхейров.

– Ой, не смеши мою задницу. Гекатонхейры не склонны к многозначительному пафосу. Простые ребята. А тут «имени у меня нет, а если есть, все равно тебе не поможет». Точно орфик. Они все там так выражались. Велеречиво. У основателя своего научились. Он был тем еще микелексом, или, по-вашему говоря, п**доболом.

Ты нахмурился. До генерального офиса службы «Танатос» ты добрался в рекордные сроки. Умел по-разному перемещаться в этом полисе желтых и серых стен: медленно, быстро, со скоростью мысли или бога в крылатых сандалиях. За десять лет выучил все переулки и тупики, мосты и канавки. Зачем же спешил? Похоже, принесенные новости никого тут не впечатлили. Словно в подтверждение твоих мыслей бог дорог и перекрестков потянулся, основательно, по-мужицки хрустнув позвонками, и спросил:

– Ты мне лучше расскажи, как там Марина.

Как там Марина… Марина милостью вашей милости не попала в сомахранилище, чтобы стать впоследствии сосудом для какого-нибудь Шопенгауэра или Эйнштейна, – и это плюс. Однако Проводник слишком часто интересовался здоровьем своей протеже. Подозрительно часто, и это минус. Ты давно заподозрил, что Психопомп проводил на тебе и на ней извращенный эксперимент. Ученые не раз пытались вырастить в обнуленных новый психос. Ни к чему хорошему их попытки не приводили. Обычно все заканчивалось одержанием, да еще таким, что сому после этого можно было пустить разве что на удобрения. И вот Психопомп дозволяет держать обнуленную дома. Советует читать ей детские книжки, петь песенки. Ты болезненно поморщился. Петь песенки. Играть в ладушки. Обращаться, как с новорожденной или с грудным ребенком. Что самое страшное, его метод работал. Марина уже улыбалась тебе, гулила, сучила руками и ногами. Головку держала хорошо. Как трехмесячная, сказал тебе удивленный врач. Глядишь, еще полгода-год – назовет папой. Но женой уже не станет никогда.

– Марина отлично. Спасибо, Крылатый бог. Принесу тебе в жертву черного козленка, – ответил ты.

– Принеси-принеси. Да не забудь слить кровь в бронзовую чашу, а не в больничную утку, как сделал в прошлый раз, – осклабился меченый Гептарх, любитель нездоровых экспериментов. – И еще одно. Ты, кажется, задумал обратиться за помощью к Трехтелой? Так вот, не ходи.

Не поперхнуться тебе, кажется, помогла лишь натренированная годами выдержка. Рассеченная шрамом физиономия расплылась в широкой улыбке. Пугающе обаятельной и искренней.

– Что? Естественно, я знаю о намерениях своих сотрудников раньше, чем они сами узнают о них. Быстрый я бог, в конце-то концов, или хрен звериный? В общем, повторяю, не ходи к ней. Помочь не поможет, а оттрахать попытается.

– Ей что, трахать некого? – угрюмо удивился ты.

– Почему некого? Весь полис. Вся страна. Весь мир. Но это не отменяет приятности каждого отдельного случая.

– Ха-ха… Орфика изловить?

– Зачем его ловить? Сам подтянется. Этих зануд хлебом не корми, дай толику внимания.

– А если это он?

– Кто – он?

– Ты понял.

Гептарх нахмурился, тяжело оперся ладонями о стол и встал во весь свой немалый рост. Плечи такие, чтобы как раз загораживать восходящее солнце. Серебро и медь в его волосах вспыхнули, словно и впрямь за спиной божества разгоралось рассветное зарево.

– Не он.

– Откуда тебе знать?

«И если знаешь – отчего не говоришь кто?!»

– Повторяю, мой цербер, в сто сорок четвертый и последний раз – не ищи. Найдя, познаешь страдание и горе.

– А сейчас я познаю радость и восторг, что ли?

– Все познается в сравнении, – с невеселой улыбкой ответил Гептарх.

* * *

Самым идиотским в вызове Трехтелой было не сердце черного козленка, и не пакет куриных сердечек из ближайшего супермаркета, и даже не необходимость искать относительно безлюдный перекресток трех дорог (пришлось в кои-то веки выкатить из гаража служебную «Арму» и выехать за Большую Ижору, где сходились шоссе, грунтовка и еле заметная тропка, ведущая в кусты), а вот этот гимн. Идиотизм заключался в том, что его написал трижды проклятый Орфей-кифаред еще во времена своего служения и эгинских мистерий.

Зарыв на перекрестке дары, экзорцист отступил на семь шагов, в тень сосновых ветвей, и гнусаво затянул:

Я призываю Тебя, о Разящая метко Геката, Три заповедных пути предержащая грозная Дева, Сжалься, сойди к нам в земной ипостаси, морской и небесной, В пеплосе ярком: своей желтизною он с крокусом спорит. Души умерших из бездн увлекая вакхической пляской, Бродишь, Персеева Дочь, средь могил затевая охоту…

Выводя унылый речитатив, цербер думал о том, что Трехтелой богиню прозвали вовсе не из-за мифических голов льва, кобылы и собаки, а из-за того, что слишком часто она сливалась с обликом Лучницы, а та, в свою очередь, Темной Госпожи. Так и ходили втроем по ночному небу. Впрочем, в небе в последнее время их видели редко, то ли из-за хронической непогоды, то ли из-за любви к ночным утехам.

Сегодняшняя ночь, однако, была исключением. Лучница, Селена, Темная Госпожа, выглянула из-за слоистых туч, интересуясь ритуалом и тем, какой безумец осмелился прервать ее небесный путь. Потом тучи на мгновение заслонили луну – а уже в следующий миг на перекрестке нарисовался бледный силуэт.

Полные губы Гептархи раздвинулись в усмешке. Цербер подумал, что с их последней встречи богиня удивительно похорошела. Сколько смертных красавиц успела впитать ради этих собольих, крутой дугой бровей, ради оливковой кожи, копны смоляных волос и миндалевидных глаз с влажным, переменчивым блеском? От полногрудой, пышнобедрой фигуры Трехтелой исходило слабое сияние. Ах да, луна. На всякий случай он поднял голову и взглянул в разрывы туч. Луны на небе не было.

– Что пялишься ввысь, собачка? – хмыкнула Трехтелая.

Присев на корточки, богиня, облаченная отнюдь не в желтый пеплос, а в серебристую ультрамини-тунику (в такой только и клубиться в самых фешенебельных заведениях полиса), деловито разрыла притоптанную землю, достала пакет с сердечками и, распотрошив его, принялась трапезовать. Сердечки толком не разморозились, лед задорно похрустывал на слишком острых для смертной зубах.

– Салфетку дать? – спросил экзорцист.

Подняв измазанное куриной кровью лицо, богиня осклабилась. Зубы у нее были неприятно черными, словно с концепцией зубной пасты и освежителя для рта Трехтелую никто не удосужился ознакомить.

– Все шутишь, песик. Смотри, дошутишься.

– Должность обязывает.

– Ах да. Ваш Крылан. Он тоже все шутит?

– Тебе лучше знать.

Богиня капризно нахмурилась и вытерла рот тыльной стороной ладони. Затем, выпрямившись, с фальшивым покаянным вздохом признала:

– Ну да, сплю я с ним. В том числе. А он не ценит. Между тем с кем тут спать?

Она демонстративно огляделась, как будто ожидала, что из-под сени растущих у залива сосен выскочит стайка дриад, преследуемая сластолюбивым фавном.

– Вы не знаете толка в постельных утехах. Утратили сокровенное знание давным-давно, в эпоху ваших отвратительных рыцарей и их свиномордых дам. Проклятые ханжи.

– Я пришел поговорить не о прискорбном падении нравов.

– Знаю, зачем пришел. Знать – это, понимаешь ли, моя специальность, что бы там ни звездел ваш начальничек. Ну, допустим. Ты хочешь найти убийцу.

– Я хочу найти Попутчика. Пожирателя душ.

– Ой, как пафосно, – усмехнулась богиня. – А сам-то?

– Что – сам?

– Чем ты занимаешься сам? Все вы, собаченьки? Куда вы деваете своих беглецов? Не в приют же, ха-ха, сдаете?

Добравшись до сердца черного козленка, лежавшего на дне пакета с куриной требухой, богиня не стала есть приношение – лишь надкусила и принялась размазывать по лицу и груди свежую кровь. Так, вероятно, кокетка времен Короля-Солнца припудривала щеки и бюст. Зрелище это, следовало признать, было довольно отвратным.

– Не в приют, ха-ха. Но это другое, – ответил экзорцист, подбирая опустевший пакет, сминая и запихивая в карман.

Дурацкая привычка, Маринина, – не мусорить на природе.

– Почему? Какая разница для бессмертных между живыми и мертвыми? Человеческий психос пахнет одинаково что в соме, что в серых чертогах Элисиума.

– Неправда. Сама предпочитаешь свежатинку.

– Ну, допустим, – капризно скривила губы богиня. – Зачем тебе я?

– Ты же говорила: знать – твоя специальность.

– А ты тоже хочешь все знать?

Улыбка богини стала чарующей. Она не сделала ни шага – и все же почему-то оказалась рядом. Прохладные пальцы прошлись по его лицу, защекотали грудь под рубашкой. И даже резкий запах крови не портил ее, но экзорцист чувствовал куда более сильную, застарелую вонь. Под всеми ее духами и туманами она была и оставалась древним чудовищем, для которого Психопомп и все его братья и сестры – лишь бабочки-однодневки. Трехтелая была всегда и пребудет всегда.

Богиня опустила руку и беззастенчиво ощупала ширинку смертного.

– Не возбуждаю, значит, – вздохнула она. – Совсем ты через свою Маринку ослаб чреслами…

– Ты себя хоть когда-нибудь нюхала?

– А ты себя, пес? От тебя разит падалью не меньше, чем от Танатоса.

– Особенности профессии.

– Ты и правда так считаешь? – расхохоталась она.

Неожиданно звонким, девичьим смехом. Проснувшиеся в сосняке белки заметались от ужаса.

– Собачка, фас! Ты знаешь, кого искать.

– Нет.

– Да. Он говорил сегодня с тобой. Он может тебя просветить… но помни: найдя, познаешь отчаяние и горе!

– Да вы что, сговорились все?!

Ответа не последовало. Встрепенувшись, экзорцист снова взглянул в небо. Там луна безмятежно продолжала свой путь, кутаясь в серую мантию облаков.

– Спасибо, Трехтелая, – выдохнул он. – В следующий раз принесу тебе горластого черного петуха.

«Сам ты петух», – беззлобно откликнулись небеса, и холодный ветерок, забравшийся под плащ, лизнул позвоночник.

* * *

В шесть утра тебя будит телефонный звонок. За окном висит предрассветная хмарь, дождь сменился туманом. Телефон на прикроватной тумбочке – древний монстр из черного пластика – неистово наяривает. Сухой голос Розенкранца в трубке странно обеспокоен.

– Что-то Попутчик зачастил, – говорит Розенкранц. – Нарушил ежемесячный график.

И это на него, привыкшего общаться чугунными канцелярскими оборотами, тоже не похоже.

Ты трешь лоб, вспоминая вчерашний вечер. Да, был дождь, опять дождь. После встречи с Трехтелой ты решил сразу же добраться до давешней коммуналки, чтобы взять свежий след, но оказалось, что старика все-таки увезли в больницу с сердечным приступом. Доставили его прямо в клинику Первого медицинского, что была неподалеку, на улице имени очередного писаки. Можно было, размахивая удостоверением, прорваться туда – но разыскивать след в соме умершего тяжелее, чем в живом, а старый алкаш едва дышал. Ты решил подождать, пока он очухается. Дворами пошел к мосту, бросив у Меда служебную «Арму», дойдя, обнаружил, что мост разведен… и что потом? Ты растерянно оглядываешься. Розенкранц скрипит в трубке. На стене тикают ходики – ты их всегда ненавидел за громкое тиканье, но Марина хотела знать точное время, значит, ходикам в спальне быть. Точное время шесть пятнадцать. Ребенку пора завтракать… ты вздрагиваешь, осознавая, что подумал. Ребенок. Твой ребенок. Твоя девочка, девушка, женщина, жена. Пустая сома с зачатком души.

– Подожди, – рявкаешь ты в трубку и бросаешься в соседнюю комнату.

Счастье, она все еще там. Проснувшись, гулит в своей кроватке. Задремавшая было сиделка резко вскидывает голову и хлопает глазами, глядя на тебя.

– Вы так и не раздевались? Мариночка ночью проснулась, плакала, а вас все нет и нет. Я уж сама ее утешила, как могла. Спела ей вашу песенку про зайчика, который ходит по воду. Она и задремала, и я чутка.

Марина – исхудавшее лицо на подушке в облаке темных волос – счастливо улыбается. Лепечет, тянет ручки и, кажется, направленно тянет к тебе. Не обращая внимания на сиделку, ты усаживаешься на стул рядом с кроватью, берешься за погремушку – и только тут замечаешь, что действительно спал не раздеваясь, и ноги в грязных ботинках топчут ковер. Грязь на подошвах еще не успела обсохнуть. Из спальни, из брошенной трубки, раздаются длинные гудки. Нахмурившись, ты откладываешь игрушку и достаешь из кармана плаща, тоже неприятно влажного, мобильник. Бог дорог и перекрестков уж как-нибудь потерпит. И пускай еще пару часов потерпит древняя, вселившаяся в старого пьянчужку тень.

* * *

Он одновременно боялся и надеялся, что Розенкранц пригласит его прямо на место преступления. Наделся – может, будет не как с Мариной, и в пустых глазах нынешней жертвы удастся ухватить след, хвост, нить, приводящую прямиком к Попутчику. Боялся, что будет как с Мариной – нырнув в пустые глаза, он с разлету грянется о дно, словно прыгал в бассейн с семиметровой вышки, а угодил в неглубокую лужу. Ощущение не из приятных. Но нет, миновало. Как и раньше, к обнуленной не допустили. Розенкранц позвал его прямо в отдел психоцида, располагавшийся в центре, у канала имени очередного поэта.

Такси остановилось перед высокими чугунными воротами с завитками. За воротами с равным успехом мог раскинуться как обширный яблоневый сад, так и тюремный двор. За прутьями и полосатой будкой охраны виднелись лишь ветки деревьев и что-то зеленовато-отштукатуренное. Но экзорцист отлично знал, что за воротами широкая аллея, ведущая к особняку восемнадцатого века, в прошлом – владению какого-то вельможи, нынче обители Розенкранца и ему подобных недо… Недоцерберов? Считать ли неудачей, что следователю и его коллегам не хватило таланта для работы в элитном подразделении «Танатоса», или, наоборот, везением? Солнце блестело на листьях после ночного дождя, по небу неслись клочковатые облака, гонимые резким ветром с залива. В такую ветреную погоду блеск каждой капли был особенно ярок, так что экзорцист даже сощурился. Свет ранил глаза, привыкшие к полутонам и тысяче оттенков серого. Мимолетом подумалось, что давно не бывал на природе (не считать же прогулкой на природу визит к Трехтелой), да и вообще нигде, кроме дома, квартир одержимых да кабинета директора. Даже в собственный не заходил. Зачем, спрашивается, ему кабинет?

Розенкранц служебным кабинетом явно не пренебрегал. Здесь царил идеальный порядок. На широких подоконниках – ни пылинки. Чисто вымытые окна со старинными деревянными рамами и литыми шпингалетами выходят в сад. Громоздкая, доставшаяся чуть ли не от самого вельможи мебель тщательно вычищена, стол отполирован. Перед столом, но все же не слишком близко, – тяжелое кресло темного дуба с потершимся бархатным сиденьем. Кресло на первый взгляд удобное, на второй – не особо, учитывая, что посетителю надо либо придвигать его к столу, либо неловко восседать посреди комнаты. Экзорцист напрягаться не стал. Уселся, перекинул ногу на ногу, сцепил пальцы в замок. Классическая поза интроверта на допросе. Розенкранц блеснул очками и открыл ящик стола. Из ящика вытащил полиэтиленовый пакет (кажется, в таких хранятся улики, подумал его гость), в пакете – еще один пакет, с яркой эмблемой известного супермаркета. Мятый и довольно грязный.

– Это что? – спросил экзорцист.

Со следователем он так и не поздоровался. Розенкранц склонил голову набок и искоса взглянул на посетителя. Так он до смешного напоминал облезлого грифа из зоопарка.

– Это мы нашли на месте преступления. В машине убитой, под передним пассажирским сиденьем.

– Где именно?

– В кустах. На обочине. Неподалеку от Большого Буховского моста.

Экзорцист вопросительно взглянул на следователя. Тот удовлетворенно хмыкнул.

– Попутчик следует своей схеме. Судя по заключению судмедэксперта, убийство…

– Психоцид.

– Убийство, дорогой мой, убийство – произошло в районе четырех утра. Девушка ехала с Островной Стороны в центр, большая часть мостов была разведена. Попутчик подсел к ней, очевидно, попросил подвезти, ссылаясь на то, что не успел к разводке мостов. Дальнейшее произошло по известной вам схеме.

Экзорцист поморщился. Схеме… Да, для Розенкранца мир ограничивался набором схем. Психоцид равнялся убийству, исхудавшее лицо на подушке с вопросительно распахнутыми детскими глазами было лицом трупа. Живого трупа. Живого… Как будто от этого легче.

– Вы говорили, он выбился из графика.

– Да, – все с той же удовлетворенной улыбкой продолжал облезлый гриф. – Очевидно, что-то его обеспокоило… вывело из себя. Наш психиатр утверждает, какое-то сильное потрясение.

– Речь идет не о человеке.

– А о ком же, дорогой мой, – о призраке? Беглой тени? Вы слишком романтичны. Убивают всегда люди. Одержимые или нет. И одержимы они не обязательно призраками, сбежавшими из Аида.

Ему, этому недоцерберу, очень хотелось доказать свое превосходство. Мальчик-ботаник. Старательный ученик. Провалил в Академии экзамен по специальности и до сих пор недоумевает – как же так, ведь он всегда все делал правильно.

– Что за пакет?

– А это вторая ошибка нашего клиента. Он впервые оставил что-то на месте преступления.

– Почему вы решили, что это принадлежало ему? Отпечатки? На пакете из супермаркета могут быть чьи угодно – кассира, других покупателей…

– Нет, отпечатки все стершиеся, но мы нашли кое-что поинтересней отпечатков. В пакете лежал другой пакет, целлофановый, с покупками. Кто-то разорвал его в клочья. Куда интересней покупки…

Экзорцист уставился на пакет. Супермаркет. Один из крупной сети. В груди медленно разрасталось сосущее, обморочное чувство, которое бывает, когда самолет ухает в воздушную яму. Супермаркет. Пакет. В нем другой, целлофановый. Разрытая влажная земля, темные разводы на лице богини…

– …нашли следы крови, – бодро продолжал недогриф. – Не человеческой. Куриной – но это бы никого особо не удивило, мало ли, может, девушка любила субпродукты или с финансами проблемы. А вот козлиная…

Тут гриф резко вскинул голову и впился взглядом в лицо гостя. Но гостю было не до пронзительных взглядов. Он судорожно вспоминал. Дождь. Размытый ореол луны в тучах. Темные дворы, дворы, арки подворотен, железные, прочно замкнутые двери парадных, широкий проспект с масляными пятнами фонарей…

– Козлиная – это уже не самый обычный кулинарный выбор! – с торжеством выпалил Розенкранц. – Куриные сердца и кровь козла – слишком смахивает на ритуал вызова. Девушка не была адептом. Даже студенткой. Обычная горожанка, работала в редакции. Ехала домой после очередного аврала на работе… Где вы были в четыре утра, благородный адепт?

Я был дома. Я был дома. Я валялся на кровати в грязных ботинках и тяжело дышал во сне. Мне снилось, что я вскидываю руку и останавливаю проезжающий «Порше», что дождевая вода фонтанами бьет из-под колес, забрызгивая мои ботинки, что симпатичная девушка за рулем, девушка в старомодной вязаной шапочке, из-под которой выбиваются каштановые волосы, открывает дверцу и виновато улыбается.

Нет. Это сон. Это не может быть не сном.

– Я жду ответа.

– Заглохни, червь. Сегодня ночью он был со мной.

Оба резко обернулись. У окна, в перекрестье старинных рам, застыла женская фигура – фигура женщины, которую нечасто увидишь днем, в свете солнца.

Розенкранц медленно приоткрыл рот и сполз со стула. Он все сползал, сползал, пока не уткнулся коленями, а потом и лбом в ковер. Только сейчас экзорцист вспомнил, что для большинства – и для этого вот Розенкранца – боги все еще остаются богами.

Женщина протянула руку. Даже если боги для тебя давно уже не боги, а лишь персонажи неуклюжего комикса по мотивам мифов древней Эллады, отказаться от этой руки было невозможно.

* * *

Шагнули сразу в ее будуар. Судя по глухому мерному рокоту снизу и со всех сторон, будуар находился прямо в сердце одного из закрытых ночных клубов полиса. Музыка давила на барабанные перепонки, подчиняя себе ритм дыхания и пульс. Ты незаметно повел рукой – не совсем цеховой знак, но иногда эти жесты помогали справиться с наваждением.

В будуаре было темно и удушливо-жарко. Пахло сухими розами, речной водой, гнилью и восточными благовониями.

На треножнике курился пучок трав. По стенам и по гигантской кровати, накрытой роскошным парчовым покрывалом цвета спекшейся крови, бегали багровые сполохи – то ли отражение клубной иллюминации, то ли специальная подсветка. То ли очередной привет из страны теней, чья близость ощущалась здесь острее, чем даже на сумрачных улицах полиса.

Богиня раскинулась по кровати. Протянула руку, взяла тонкий серебряный мундштук, уместней смотревшийся бы в полупрозрачной руке барышни-поэтессы времен Серебряного века, вставила тонкую папироску. Закурила. По комнате поплыло новое облако приторно-сладкого аромата, вплетаясь в букет наркотических запахов. Ты смотрел на черные волосы, раскинувшиеся по подушке, и думал о другой.

– А ведь за такие мысли в моем божественном присутствии полагалось бы тебя кастрировать, – ухмыльнулась Трехтелая.

Ты уставился на изящные пальцы ее необутых ног, на ноготки в аккуратном бронзовом педикюре.

– Зачем ты прикрыла меня?

Женщина потянулась, как кошка, беззаботно роняя пепел на кровать. Смерть от огня ей, впрочем, не грозила.

– Ну, во-первых, – с загадочной улыбкой протянула она, – ворон ворону глаз не выклюет. Мне не нравятся эти бесталанные выскочки из психоцида. Слишком много себе позволяют в последнее время, совсем забыли страх. Во-вторых, Крылан попросил тебя прикрывать, а я не могу отказать лучшему своему любовнику. Понимаешь ли, он быстр не во всем… В-третьих, как ни удивительно, чувствую некоторую свою вину. Все же поганец Орфей – мой воспитанник. Ну и наконец – твой Попутчик из моей свиты.

Последнего замечания ты не понял. Впрочем, оно не имело значения. Все уже не имело значения.

– Попутчик – я.

– А ты помнишь, как высасывал психос?

Ты медленно покачал головой.

– Вы, смертные, так скоры на обвинения. Даже себя готовы обвинить, не разбираясь. Это от гордыни, – дидактически заметила Трехтелая.

– Кто бы говорил, – откликнулась та часть тебя, что еще не была безнадежно мертва.

– Подумываем о самоубийстве, песик? Не время, не время. Ты так ничего и не понял.

– Умолкни, ведьма.

– Вот как. Ведьма, значит. Ну, допустим. А твоя Марина? Столь трепетно любимая, столь сильно? Думаешь бросить и ее? Росток психоса засохнет без полива, как женское лоно – без семени.

Говоря это, Трехтелая отложила мундштук. Скинула то ли тонкий халат, то ли плотную тунику и, светясь в багровой тьме обнаженным бледным телом, протянула руки.

– Иди ко мне.

И снова не было силы противиться этому зову. Да тебе и не хотелось сопротивляться.

* * *

Он коснулся кожи женщины, но уже в следующий миг пахнуло глиной и прелью, как из свежей могилы. Он стоял на берегу пруда. Неглубокого, плоского и серого, как небо полиса осенью. На той стороне пруда некто рыл землю. Обогнув пруд (вода которого была не водой, и запах влаги исчез, и сам воздух стал пуст и бесплоден), экзорцист встал у копающего за спиной. Тот сосредоточенно разгребал руками сухие серые комки – земля была серой, как и все в этом мире пыли и праха, – откапывая, судя по всему, труп. У трупа было долговязое, сухощавое тело и тонкое, вдохновенное лицо. Золото волос припорошило высокий лоб. К груди мертвеца был прижат какой-то завернутый в полотно инструмент, судя по очертаниям – лира.

Вдруг копатель прервал свое занятие, развернулся и зарычал, оскалив желтые зубы. По мраку в его глазах экзорцист сразу признал того, с кем говорил в комнате старого алкаша. Беглая тень. Орфик. Тот, что грозил Психопомпу.

– Я тебя чую, – произнесла тень. – Чую твое живое тепло.

Мертвые не видят живых в своем царстве, не ощущают, если не пролить для них жертвенную кровь, не зажечь фос вита. Но экзорцист ничего такого не делал, просто стоял, сцепив руки за спиной.

– Я стар, – прохрипела тень. – Тебе не узнать мое имя. Оно стерлось, хе-хе, стерлось, как медяк, и не значит ничего.

Экзорцист почувствовал дуновение ветерка – или, скорее, просто движение воздуха, что было странно в этом царстве неподвижности, – и обернулся. Рядом стоял он. Бог-вестник, бог-посланник в легком шлеме. Крылья на его сандалиях истошно трепетали, а юное лицо хмурилось.

– Его зовут Павсаний, – тихо произнес Крылатый бог. – Павсаний-горшечник.

Что-то внутри экзорциста встрепенулось, хищно раздувая ноздри. Невольно он сделал шаг вперед, к копателю. Лицо горшечника исказилось от ужаса.

– Я вижу тебя! – взвизгнул он, подскакивая и отшатываясь.

Мертвые воды озера чуть слышно плеснули.

– Сгинь, ламия! Изыди! Я не в твоей власти, меня благословил сам сын Аполлона, Великий Освободитель!

– На что же он благословил тебя?

Экзорцист ужаснулся собственному голосу. В нем слышалось шипение змей и скрежет камня, но никак не человеческие слова.

– На подвиг! Время пришло, о-о, время пришло! Мой господин, великий Орфей, – он сказал, что вернется, неся в ладони черное пламя. Он сожжет ваших жалких богов! Он создаст новый мир, который населим мы, его вольные дети, его дочери и сыны! Мир, где нет ни неба, ни тверди, ни воды, ни огня, ни оков принуждения и судьбы, где не властна смерть, где каждый будет подобен титану и богу…

Орфик продолжал лихорадочно говорить. То, что жило внутри экзорциста, жадно клацнуло зубами. Ему было плевать на богов и людей, хотелось лишь одного – теплой крови души. Или хотя бы холодной крови мертвого психоса. Ему так редко удавалось испить теплую кровь. Почти никогда, с тех пор, как его вселили в это щуплое тело. Тело мальчишки, мечтавшего усмирять мертвых, нести свою волю и свой огонь в мир теней. Только так, только так… Ламия обернулась, молчаливо испрашивая дозволения у Вестника. Тот покачал головой. Ламия заскулила.

– Мой цербер, – негромко произнес Крылатый бог. – Ты все еще там? Ты слышишь меня? Мне нужно, чтобы меня слышал именно ты. Я прошу прощения. Прости за то, что так поступил с тобой и с другими детьми вашего мира. Вот он, ваш дар. Ведь дар без проклятия не существует, верно, мой цербер? Способностями экзорциста вы обязаны этим тварям. Я знал, что иначе нельзя. Ни мне, ни остальным шестерым было не справиться с растущим паводком. Если вы хотели выжить, надо было, чтобы психопомпы появились среди людей. В прошлом боги сходили к смертным женщинам, и наше потомство было способно на великие деяния, но время обесплодило нас. И нам пришлось пойти на соглашение с чудовищами. Ламиям хотелось ходить среди живых, питаясь душами мертвых, а нам нужно было оружие. Клянусь, я не ожидал, что чудища сорвутся с цепи. Что, набрав силу, они накинутся и на живущих. Но у нас не было тогда иного выхода, а сейчас, когда Безумный Кифаред грозит возвращением, его нет тем более. И все же я хочу, чтобы вы знали. Чтобы шли в бой, познав свою суть, победив чудовищ внутри себя. Ты слышишь меня? Если да, ответь. Кивни головой. Подай знак.

Ламия зашипела. Человек внутри нее шевельнулся, причиняя чудовищу боль. Затем, с мучительным напряжением шейных мышц, голова цербера приподнялась. И опустилась.

– Дай мне нож, – сказало чудовище с именем экзорциста.

Нож не числился среди атрибутов бога в крылатых сандалиях, но на то он и бог – и через миг в руках Психопомпа тускло блеснул средней длины клинок с односторонней заточкой, известный историкам под именем «копис». Он вполне подходил как для боя, так и для рубки мяса жертвенного козленка – и для того, что собирался сделать экзорцист с душой чудовища, тоже годился. Орфик, словно в предчувствии, оторвался от своей ямы и встрепенулся.

– Не надо, – одними губами произнес бог.

Экзорцист улыбнулся мертвой улыбкой.

– Отважный охотник, – хриплым шепотом сказал он, взвешивая клинок на ладони, а потом расстегивая так и не расстегнутую Трехтелой рубашку, – пришел и разрубил волку живот. И выскочили оттуда и бабушка, и Красная Шапочка, и даже семеро козлят…

С последним словом он опустился на колени, приставил нож к животу и с силой вогнал в собственное тело, насаживаясь на острие. Ахнул, а потом резко провел вниз, к паху. Орфик подобрался ближе, трепеща ноздрями и чуя поживу – ведь для мертвых нет ничего слаще крови живых, изливающейся в прах их серого царства. Бог-вестник скривил губы, отворачивая лицо. И кровь полилась – но мало, странно мало. В разрезе мелькнуло что-то призрачно светящееся, как туман, подсвеченный лучами фар. Показалась узкая ступня, серый край погребального покрова – хотя какой покров? Но было так. И на волю выступила тонкая, чуть различимая в здешнем сумраке тень. Черты лица ее полустерлись, глаза смотрели, казалось, внутрь себя. Орфик, увидев это, отшатнулся, пал на четвереньки и с воем помчался прочь, обрастая по пути клочковатой шерстью. Испуганно дрожа, тень медленно поплыла над равниной. За ней наружу шагнула другая, третья – бережно обходя упавшую в пыль фигуру экзорциста, боясь наступить или гнушаясь, они стремились во тьму. Упавший зашевелился и горлом прохрипел:

– Марина! Марина!

Никто не отозвался, лишь прервался поток теней. Осталась только небольшая лужица крови, быстро впитывающаяся в песок. Голова экзорциста бессильно упала наземь, в пыль.

Бог-посланец вздохнул. Залечить такую рану было ему по силам, бог он, в конце-то концов, или хрен звериный, – но сколько их осталось, этих сил? Покачав головой, Психопомп опустился на колени рядом со своим цербером. Крылатые сандалии, таларии, затихли и сложили крылья, предчувствуя двойной груз.

* * *

Ты входишь в прихожую, вытираешь ноги о коврик, вешаешь припорошенный серой пылью и заляпанный кровью плащ. Десять часов. Время вечернего кормления. Заглядываешь в комнату Марины. Горит ночник, хотя за окнами еще не стемнело. Сиделка спит, уронив голову на грудь. Ты тихо проходишь в ванную, моешь лицо и руки. Особенно тщательно руки. Снимаешь грязную рубашку, швыряешь в корзину для белья, несколько секунд тупо пялишься на свежий рубец на животе – от подреберья и до паха. Затем идешь на кухню, греешь в микроволновке бутылочку с питательной – более питательной, чем для младенцев, – смесью. Возвращаешься в комнату. С исхудавшего лица на тебя глядят затуманенные глаза. Подносишь бутылочку к ее рту (все это не обязательно, сиделка уже вставила в капельницу новый пакет с физраствором, но таков ритуал), губы автоматически приоткрываются, обхватывая соску. Ты наклоняешься над кроватью, глядя в ее глаза. Только там можно найти смысл. Если нет, напрасно все. Если нет, пусть приходит хоть Великий Освободитель, хоть легион мертвых душ, тебе плевать. В окна сочится серо-синее небо, плоское и безразличное, как дорожный отражатель. Ты пытаешься выискать крупицу разума, признак души. Сначала ничего не происходит. Потом поверхность серого пруда, в который превратились ее глаза, проясняется, словно кто-то зажег лампу под толщей воды. Свет разгорается, набирает силу. Губы, отпустив в соску, дрожат, дрожат, силясь сложиться в… улыбку? Нет, с какой стати ей улыбаться собственному убийце? Холодок бежит по спине, мелькает предательская мысль: «А может, лучше как раньше?» Трус. Трус и подлец. Губы жены наконец-то складываются – в слово. На волосок оторвав голову от подушки, Марина глядит на тебя и шепчет:

– Андрей…