Дмитрий Иванович Менделеев родился 27 января 1834 года в Тобольске.

Город стоял посреди тайги, маленький и встревоженный. Вместе с четырьмя предместьями и двумя подгородными деревеньками он насчитывал не более полутора тысяч домов, каменных среди них было от силы несколько десятков. Горожане кормились от рыбного промысла, летом работали на судах и пристанях. С окончанием навигации Тобольск, не теряя обычной озабоченности, впадал в сонную апатию. С трудом можно было поверить, что еще сто лет назад через город проходил главный сибирский тракт и именно отсюда царский наместник управлял всей огромной Сибирью. О губернском прошлом теперь напоминали только гимназия, Софийский собор да два дома, именовавшиеся дворцами: бывшая резиденция наместника и палаты архиепископа. Были еще остатки кремля в верхнем городе, но они относились к столь далеким годам, что просто стояли сами по себе. Разве что иногда обыватель скользнет по руинам завистливым взглядом, поскольку камень гореть не может — не то что его деревянное жилье. Затеет, скажем, пьяный сосед во дворе летнюю печь топить, запалит траву… Город часто и страшно горел. Причем пожары пожирали не только первые попавшиеся неказистые дворы; пламя всегда, будто по умыслу, норовило добраться до самых лучших городских зданий. В 1797 году сгорели сразу Троицкий собор, консистория и Гостиный двор. Огонь был такой силы, что охватывал даже каменные строения. Пылали иконы, плавились и падали со звонниц гудящие благим матом колокола. После пожаров люди заливали водой дымящиеся головешки, расчищали пепелища и снова строили дома из дерева.

В округе также бывало неспокойно, бунты иногда охватывали сразу по несколько уездов. Случалось, что мужики, взяв в руки ружья и засунув за пояс топоры, сбивались в крупные отряды и обращали в бегство местные воинские команды. Однажды они даже пошли на приступ Далматовского монастыря, где укрылась группа солдат с офицером. Служивые были вынуждены ударить из пушек картечью. После каждого залпа мужики десятками валились на землю, но остальные, не щурясь и не мигая, шли на приступ, пока их почти всех не перебили. Восставали казахи, не оставлявшие попыток захватить Акмолинск. Вогулы отказывались платить ясак русскому царю и, было дело, уже подступили к самому Обдорску. Национальный вопрос и Сибири был давным-давно вбит в землю и утоптан, но полуживые от водки туземцы всё еще помнили, что когда-то это было их родовое пространство. Здесь были их боги, их воды, их зверь, их рыба. Потомки же русских переселенцев знали, что гак никогда больше не будет, и смотрели на инородцев с усмешкой. Многим уже и вовсе не приходило в голову, что земля на тысячи верст вокруг совсем не русская, а настоящие ее хозяева — живущие в глухомани слабые, качающиеся инородцы, которых березовские и обдорские промышленники дурят, выменивая на хлеб рыбу. Это и понятно — потомственная память простого поселенца так устроена, что лишнего не держит.

Тобольск того времени, конечно, имел много общего со всеми провинциальными русскими городами: множество церквей, кремль, торговые ряды, серая народная толпа, кое-где разбавленная мундирами военных и статских служащих, кулачные бои стенка на стенку на Масленицу… Было здесь, безусловно, и нечто свое, особое — скажем, огромная, известная на всю Россию тюрьма. Или рентерея — хранилище государственной пушной казны, построенное губернатором Гагариным, возомнившим себя чуть ли не сибирским государем и даже наладившим чеканку своей монеты. (Кончилось его самоуправство тем, что привезли голубчика в Санкт-Петербург и принародно вздернули на Васильевском острове. Когда веревка сгнила, император повелел заменить ее металлической цепью.) Или крупнейшая пристань для перевалки соленой, вяленой, а зимой свежей рыбы. Или неведомо откуда взявшиеся мастера по пошиву лайковых перчаток. Но при всем этом было еще что-то такое, что наводило на мысль о случайности, неукорененности таежного города. Вот он, Иртыш, который пленные шведские инженеры перетащили на новое место, чтобы не топил город неожиданными и бурными наводнениями. Вот он, кремль — такой мощный и тяжелый, что грунт пришел в движение, стены треснули и расселись. Вот он, памятник Ермаку Тимофеевичу, на склоне Чукманского бугра…

Тем не менее, если размотать цепь событий, приведших к появлению города, то окажется, что шальная русская история потянулась в эти бесконечно далекие места совсем не случайно. Город стал следствием вполне рутинной межгосударственной переписки. Царя Ивана Грозного до печенки достали жалобы ногайского хана Юсуфа, караваны которого то и дело перехватывали азовские казаки Сеньки Ложника и донцы атамана со странным именем Сары-Азман. Казачьи ватаги в ту пору нападали не на одних ногайцев, грабили они также азовцев и крымцев, перехватывали персидские и бухарские посольства, а на Волге не давали проходу не то что иностранным, а даже русским торговым судам. Жаловались, конечно, все, но Юсуф просто замучил. Иван Васильевич долго и терпеливо отвечал ногайцу, что «эти разбойники живут на Дону без нашего ведома, от нас бегают. Мы и прежде посылали не один раз, чтоб их переловить, но люди наши добыть их не могут. Мы и теперь посылаем добывать этих разбойников, и, которых добудем, тех казним. А вы бы от себя велели их добывать и, переловивши, к нам присылали. А гости ваши дорогою береглись бы сами, потому что сам знаешь хорошо: на поле всегда всяких людей много из разных государств. И этих людей кому можно знать? Кто ограбит, тот имени своего не скажет. А нам гостей наших на поле беречь нельзя, бережем и жалуем их в своих государствах». Но Юсуф продолжал долбить свое: «Холопы твои, какой-то Сары-Азман слывет, с товарищами на Дону в трех и четырех местах города поделали да наших послов и людей стерегут и разбивают. Какая же это твоя дружба? Захочешь с нами дружбы и братства, то ты этих своих холопей оттуда сведи».

В конце концов царь Иван послал на юг стрелецкое войско с боярскими воеводами. После сильного удара разбойничьи отряды разбежались кто куда. Одна ватага речным путем, по Волге и Каме, добралась аж до Перми Великой, к подножию Уральского Камня. 540 казаков под главным началом атамана Ермака Тимофеева явились к солепромышленникам братьям Строгановым и подрядились охранять строгановские солеварни от местных племен вогулов, вотяков и пелымцев. Личность Ермака до сих пор остается темной не только в смысле оценки многих его деяний, но и в смысле происхождения. Тут имеется масса гипотез, включая весьма неожиданные. Например, согласно одной из версий, он был потомком принявшего католичество итальянского еврея, поселившегося в генуэзской колонии Кафе (Феодосии) в Крыму. Есть и другие весьма экзотичные предположения, ничего, по сути, не меняющие. В казаки мог попасть кто угодно. Среди подчиненных Ермаку атаманов были Иван Кольцо (давно приговоренный к смертной казни), Яков Михайлов, Никита Пан и Матвей Мещеряк. Поначалу служили честно и рьяно. Например, известно, что, когда напал на русские фактории вогульский мурза Бегбелий Агтаков, частное казачье войско буквально с ходу опрокинуло захватчиков, а самого мурзу взяло в плен. Несколько раз Строгановы посылали казаков для нанесения превентивных ударов но враждебным племенам. Но казаки оставались казаками, душа их всё сильнее рвалась вновь испытать вольную разбойничью удачу. Их тянуло в поле. К тому же они проведали, что могут пуститься в набег, получив поддержку не только Строгановых, но и самого Ивана Грозного.

Дело в том, что в семействе Строгановых уже который год хранилась царская грамота, дозволяющая использовать наемное войско для «перенесения» русских владений за Уральские горы. В общей сложности царь пожаловал им семь с половиной миллионов десятин сибирской земли. Но как их взять? И надо ли? Братьям Максиму Яковлевичу и Никите Григорьевичу Строгановым совсем не хотелось отпускать казаков надолго. Их весьма выгодный солеварный промысел нуждался в постоянной защите от набегов диких местных народцев и сибирских татарских ханов. Кроме того, снарядить войско в дальний поход стоило немалых денег. Но ватага уже больше не могла находиться на одном месте. Дело решилось едва ли не бунтом и грабежом. В результате казаки получили по три фунта пороху, три фунта свинца, три пуда ржаной муки, два пуда крупы и толокна и половине соленой свиной туши на брата. Они погрузили припасы на плоты и струги и двинулись вверх по Чусовой. Так началось покорение Сибири. За несколько лет казаки проделали длинный путь. Как и все конкистадоры, они захватывали и жгли селения, грабили туземцев, щедро проливали чужую и свою собственную кровь. В этом смысле всё было как обычно. Рослые и отчаянные, по-разбойничьи коварные и бесстыжие, вооруженные пороховыми самострелами и пушками, они выигрывали одну битву за другой. Необычным можно считать лишь то, что в ходе похода они превратились из беглых татей в исполнителей воли государя, который поначалу требовал вернуть их в строгановскую вотчину и наказать, но, получив щедрые дары, среди которых был шлем хана Кучума, сменил гнев на милость. Казаки Ермака, те, что не погибли от ран, голода и болезней, дошли до впадения Тобола в Иртыш и овладели столицей Сибирского ханства Искером.

Здесь Ермак устроил свою ставку и; отсюда совершил еще несколько победоносных походов, пока не нашел свою погибель в погоне за богатым бухарским караваном. Но дело было сделано: Сибирское ханство, разоренное и разграбленное, начало безлюдеть, и на его пространства из-за Урала потянулись русские люди — беглые и служивые, охотные и подневольные, работные и гулящие. Русского города Ермак заложить не успел, да и не было у него такой цели. Случилось это чуть позже, когда Иоанна Васильевича на троне сменил Федор Иоаннович. По путаным следам бедового атамана к устью Тобола подошли стрельцы письменного головы Ивана Чулкова, имевшего задание поставить здесь укрепленное поселение, чтобы взять под контроль Тобол со всеми его протоками. Первым зданием нового города можно считать «обманную избу», построенную по приказу Чулкова специально для приема всё еще могущественного тамошнего хана Сейтека. Дорогого гостя зазвали на переговоры, в разгар которых затаившиеся на чердаке лучники раздвинули потолочное перекрытие и тихо перестреляли всю ханскую охрану. Самого Сейтека взяли в плен, его войско перебили. По всей Сибири началось паническое бегство татар.

Первые годы Тобольск, что называется, не мог найти себе места — кочевал туда и сюда от «обманной избы», пока в 1610 году не закрепился на возвышенном мысу правого берега Иртыша. Вместе с городом на новое место откочевал первый тобольский ссыльный — угличский колокол, имевший неосторожность созывать народ по поводу убийства царевича Дмитрия. Правитель Борис Годунов приказал колокол выпороть, лишить языка и выслал куда-то за пределы политической жизни. Но вскоре о Тобольске заговорили. Сибирь заселялась русскими, по холодной земле худо-бедно протаптывались тропы и прорубались дороги. Оказалось, что сюда не так уж трудно добираться из Центральной России: сначала разведанной дорогой до Тюмени, а потом по Тоболу. А отсюда открывалась новая дорога — Иртышом к Оби и дальше, дальше… Форпост начал быстро богатеть. И вот уже незнамо куда пропали с глаз угрюмые казаки, тянущие по воде свои тяжелогруженые струги, навсегда унеслись прочь летучие татарские всадники, растеряли первую ярость и ушли на свои стойбища вогулы с пелымцами. По рекам заскользили торговые суда с пушниной, рыбой и изделиями мануфактур. Во времена Петра Алексеевича сибирские купцы уже вовсю торговали не только с Россией, но и с Китаем.

В Тобольске до сих пор помнят фамилию богатого купца Парфентьева. Дела свои Парфентьев вел широко, торговал даже с басурманами. Водил караваны в Китай — вез товар туда и оттуда. Разбойников не боялся — крепок был и телом, и духом. Иногда привозил товар необычный — живой. Настоящего рабства в Сибири не было, но что-то вроде работорговли было. Смышленые и трудолюбивые узкоглазые пацаны приносили семьям русских переселенцев большую пользу. Однажды Парфентьев привез маленького раба-джунгарца, с которым не захотел расставаться. Окрестил его, назвал Яковом и оставил жить в своем доме. Скоро обрусевший Яша стал одним из приказчиков хозяина, а по прошествии времени — первейшим его помощником. Когда Парфентьев умер, Яков выкупил его долю у наследников и стал вести дела самостоятельно. Быть бы ему первым в Сибири богатеем, но судьба распорядилась иначе. Яков Корнильев, крещеный джунгарец (их еще называют восточными калмыками), с которого берет начало родословная Менделеева по материнской линии, простудился и неожиданно умер, оставив после себя супругу Анну и множество детишек. Автору этих строк не довелось держать в руках документов, подтверждающих калмыцкое происхождение матери Дмитрия Ивановича Менделеева. Однако можно сослаться не только на мнение некоторых тобольских краеведов, но и на многократно с гордостью повторенное свидетельство самих калмыков, давно считающих великого русского химика выходцем из их небольшого народа и называющих его среди прочих знаменитых «калмыков»: Владимира Ленина, Лавра Корнилова, Ивана Сеченова, Федора Плевако и др. Это имя до сих пор можно встретить в парадных текстах калмыцких руководителей.

Вдова Якова, слава богу, обладала крепкой хозяйской хваткой, рук не опустила и сумела не только сохранить, но и расширить семейное дело. Едва повзрослевшего сына Алексея Анна послала в Москву хлопотать о разрешении на строительство стекольного завода в селе Аремзянском. Совсем юный предприниматель сумел добиться большего: для строительства и работы на будущем заводе разрешили использовать аремзянских крестьян. Через короткое время завод стал известен по всей Сибири столовой и аптекарской посудой, бутылями и даже стеклянными пороховницами. Второй сын Анны и Якова, Василий, открыл бумажную мануфактуру и основал первую в Сибири типографию. Начал он с издания «английской» повести «Училище любви» (перевод с французского сделал Панкратий Сумароков, ссыльный дворянин, в наказание записанный в туринские мещане), которую вскоре пришлось переиздать из-за оглушительного успеха у суровой сибирской публики. Далее последовали «Словарь юридический», «Сельская экономия», «Описание растений Российского государства П. Палласа», «Ода на 1793 год» местного поэта И. Друнина и два наставления штаб-лекаря И. Петерсона — о первой медицинской помощи и мерах против «ветряной язвы». Кроме того, в Тобольске бойко расходился издаваемый Василием Корнильевым журнал под немыслимым, учитывая время и место, названием: «Иртыш, превращающийся в Иппокрену». Это был второй в российской провинции литературный журнал (первым считается опередивший его на три года ярославский «Уединенный пошехонец»). «Иртыш» являлся периодическим органом Тобольского Главного народного училища и выходил под редакцией его учителей. Публиковались там в основном их речи на торжественных собраниях и рассуждения по разным вопросам, а еще переводы, перепечатки из центральных журналов, литературные произведения местных авторов. Переводы часто выполнялись и учащимися. Например, в «Иртыше» нашлось место для «Мнения магометан о смерти пророка Моисея», переведенного с персидского «бухаретином» по имени Апля Маметов. После «Иртыша» в Тобольске стали выходить и другие периодические издания — «Журнал исторический» и «Библиотека ученая».

Братья Корнильевы, долгие годы возглавлявшие Тобольский магистрат, снаряжали караваны в бурятскую Кяхту, через которую шла вся торговля китайским чаем, вели дела со многими русскими городами, имели лавки и в самой Москве. Но тем не менее вдове и детям Якова также не удалось по-настоящему разбогатеть. Главный Сибирский тракт, делавший Тобольск административным центром Сибири, теперь стал проходить южнее. Вместе с ним откочевало и купеческое счастье Корнильевых. Дело, когда-то выкупленное у Парфентьева, перестало приносить прибыль. А тут еще в 1796 году подоспел указ Павла I о закрытии вольных типографий. Бумажную мануфактуру пришлось остановить, издание журналов прекратилось. Семью отныне кормил один Аремзянский завод. Впрочем, средств Корнильевым, как видно, всё еще хватало. Иначе внук Анны и Якова, сын Василия Яковлевича Дмитрий не смог бы вести жизнь, в то время более свойственную благородному сословию. Дмитрий Васильевич определил сыновей в гимназию, собирал и собрал-таки огромную библиотеку, обожал конную охоту, тратился на охотничьи ружья, держал хороших лошадей и дорогих собак, платил жалованье псарю. Он и сыновей приучал к барским забавам, с малолетства брал их зимой в поле травить русаков. Но однажды на зимней охоте случилась беда со старшим сыном Николаем: разгоряченный погоней конь выскочил на тонкий речной лед и ушел под воду вместе с всадником. История была темная — в семье подозревали, что Николая утопили. Но как бы то ни было, потрясенный гибелью Николая, Дмитрий Васильевич решил сделать всё, чтобы его второй — теперь единственный — сын Василий навсегда забыл о губительной охотничьей потехе, к которой он сам и приучил его. Юноше было запрещено брать в руки ружье, а для верности, чтобы не соблазняли его богатые дичью сибирские просторы, отец отправил его искать службы в Москву. И решение это оказалось удачным во всех отношениях, поскольку Василий, родной дядя Дмитрия Ивановича Менделеева, также вписал фамилию Корнильевых в русскую историю.

В 1812 году молодой сибиряк Василий Дмитриевич Корнильев занял самую низшую должность регистратора в одном из департаментов Министерства юстиции, но уже через несколько лет был удостоен почетной награды — бриллиантового перстня. В 1819-м он — секретарь при гражданском губернаторе Астрахани С. С. Андриевском (том самом отважном враче, который добровольно привил себе сибирскую язву). Главным управителем Астраханской, Кавказской губерниями и Грузией в то время был известный генерал А. П. Ермолов, который не мог не заметить способного чиновника. Вскоре Василий Корнильев оказывается в свите сибирского генерал-губернатора М. М. Сперанского. Но в 1825 году на пике карьеры, уже удостоенный дворянства, он вдруг по собственному желанию оставляет службу. Можно предположить, что умный и дальновидный чиновник был в курсе готовящегося антиправительственного заговора. Ведь он тесно приятельствовал с активным заговорщиком Батеньковым, и не только с ним. Многого стоит и тот факт, что вскоре после отставки Василий Корнильев женится на близкой родственнице Павла Пестеля Надежде Биллингс. Переехав в Москву, Василий Дмитриевич, ставший управляющим имениями князей Трубецких, превратил свой дом (он поселился на Покровке в одном из домов, принадлежавших Трубецким) в едва ли не самый известный либеральный салон старой столицы. Под его кровом собирался ближайший пушкинский круг. Фигура В. Д. Корнильева дает достаточную возможность для того, чтобы представить духовную и культурную атмосферу тобольского дома, где вырос не только будущий московский радетель учености и словесности, но и его сестрица Мария, ставшая матерью Дмитрия Ивановича Менделеева.

Мария Дмитриевна родилась в 1793 году; правда, Дмитрий Иванович почему-то всегда был уверен, что мать с отцом были старше, нежели это следовало из официальных записей. Маша с братьями рано осталась без матери и была, конечно, лишена многого из того, что составляет женское воспитание. Детьми вдовца Корнильева занималась добрая няня Прасковья Ферафонтовна, взятая в дом крестьянка. Девочка не посещала гимназию, но тем не менее, занимаясь вместе с братьями и читая отцовские книги, самостоятельно получила очень хорошее домашнее образование. Тяга к знаниям, как видно, была свойственна всем Корнильевым. Но главное, чем она по наследству обладала, — это неиссякаемая жизненная стойкости В чем-то она была похожа на свою прабабку Анну, но судьба ей выпала намного тяжелее.

Марию Корнильеву 23 января 1809 года выдали замуж за подающего большие надежды учителя философии, изящных искусств и политической экономии Тобольской классической гимназии, выпускника Санкт-Петербургского Главного педагогического института Ивана Павловича Менделеева. Хотя в брак вступали люди образованные, свадьбу сыграли по всем народным правилам. В Тобольском архиве хранится запись, из которой следует, что тысяцким на свадьбе был титулярный советник, «гражданский учитель» Иван Андреевич Набережнин, одним из поезжан — тоже «гражданский учитель» Семен Алексеевич Гаревский. Таинство бракосочетания было совершено в Богоявленской церкви иереем Евфимом Морковитиным и дьяконом Василием Лепёхиным с причетниками Афанасием Ситниковым и Александром Морковитиным.

После свадьбы Менделеевы зажили открытым домом. Почти каждый вечер у них собирались коллеги Ивана Павловича по гимназии, образованные чиновники, офицеры. Читали стихи, музицировали, обсуждали петербургские новости. К ним приходили те, кто искал умного общения и теплой дружеской обстановки. Семья быстро оказалась в центре культурной жизни города.

Столичное начальство, обещавшее Ивану Менделееву повышение, хоть и не спешило, но и не собиралось обманывать. В 1818 году ему, уже отцу трех дочерей, было предоставлено место директора народных училищ Тамбовской губернии. Подниматься с насиженного места большой семьей с малолетними детьми, больным отцом жены и старой нянькой (та хоть и получила вольную, но осталась с Машей до самой своей смерти) было непросто. Но перевод на службу в Центральную Россию, да еще с таким повышением, значил очень много, и семья решилась на переезд — как оказалось, далеко не последний. В 1823 году Менделеевы переехали в Саратов, где Иван Павлович возглавил классическую гимназию. Его карьера складывалась весьма успешно, и семья считала, что покинула Тобольск навсегда. Дети у Менделеевых рождались часто: в 1811 году — Маша, в 1815-м — Ольга, в 1816-м — Екатерина, в 1822-м — Аполлинария, в 1823-м — Елизавета, в 1826 году — Иван…

Но вскоре служебному росту И. П. Менделеева неожиданно пришел конец. Случился донос, что директор дозволяет иногородним учащимся, проживающим в казенном пансионе при гимназии, есть в пост скоромную пищу. Бумага легла на стол самому Михаилу Леонтьевичу Магницкому, бывшему реформатору и сподвижнику М. М. Сперанского, после ссылки сменившему своего благородного патрона на А. В. Аракчеева, а прогрессивные взгляды — на сугубо мракобесные. Именно в это время он ревизовал Казанский университет и все учебные заведения учебного округа. Какого рода была эта ревизия, можно судить по тому, что, например, медицинскому факультету было велено захоронить на кладбище все анатомические препараты, а действие мышц демонстрировать при помощи платков. И профессора в парадных мундирах во главе с попом понесли гробы с наглядными пособиями на кладбище, где они были похоронены по всем православным канонам. Кроме того, профессорам, среди которых было много иностранцев, было предписано «не восхищаться» впредь устройством человеческих органов, а искать в анатомии подтверждение Божьего промысла. Дальше — больше: верноподданный истерик предложил за кощунственное вольнодумство вообще закрыть Казанский университет и даже «торжественно разрушить» университетское здание. И в такое время донос обвинял директора гимназии в распространении безбожия и нарушении священных установлений. Визг поднялся до небес, началось следственное разбирательство. Иван Павлович был отстранен от директорства и отправлен с семьей в Пензу, где, не приступая к исполнению новой службы, два года ждал решения своей судьбы. От полного увольнения его спасло радостное для очень многих событие — в 1827 году злодей российского просвещения был сам уволен в отставку за растрату казенных средств и превышение власти. Ивану Павловичу удалось получить перевод обратно в Тобольск — он обменялся местом службы с тамошним директором гимназии, желавшим перебраться в Пензу. Так Менделеевы вернулись в Сибирь.

Автор доноса, по всей видимости, руководствовался не только «постными» соображениями. Иван Павлович, определенно, уличил кого-то из саратовских чиновников в казнокрадстве. Об этом свидетельствует его письмо от 13 марта 1833 года матери и брату в село Млево Тверской губернии: «…За сим вот Вам, любезнейшие, моя исповедь… в половине октября 1825 года приехал к нам в Саратов наш Попечитель Михаил Леонтьевич Магницкий (потомок автора первого русского печатного руководства „Арифметика“)… Он мне сперва благодетельствовал; по его настоянию яко отличный чиновник был переведен в Саратов, для приведения в порядок тамошней Гимназии. Открытые мною злоупотребления… из благодетеля превратили его в гонителя. И так произошли у нас борьба, переписка, следствие и дело продолжалось почти два года. Я жил в доме гимназии, получил штатное звание Директора, не исправляя, однако, должности, с сим званием сопряженной. После долгих прений, наконец, дело решено Господином министром — перевести меня Директором же в Тобольск, куда с получением приказа и приехал с семейством 4 февраля 1828 г…В том же году получил и чин надворного советника…» Еще два письма Ивана Павловича адресованы туда же, в Млево, но уже племяннику. В первом, от 13 мая 1833 года, он советует: «…не торопись, любезнейший Иван Тимофеевич, предускорить других чинами, а старайся вникнуть в сущность дел. Кто знает дело, тот не погибнет…» Другое написано через год, в 1834-м: «…Дай Бог, чтобы ты наследовал правоту и честность наших предков. На поле службы не должно в виду иметь перспективного: чины, богатство, жадность, а одно усердие, честность, благородное прохождение своего служения, а за ними и прочее приложится тебе… Век живи, век учись. Кто с сими чувствами вступает в службу, тот не посрамит себя ни самолюбием, ни корыстолюбием, а тем более хищением чужого… Извини моей морали, которой я тоже учился на берегах Тихомандрицы…»

Иван Павлович вначале готовился в священники. Его отец Павел Максимович Соколов, священник села Тихомандрицы Вышневолоцкого уезда, отдал его вместе с тремя другими сыновьями, Василием, Тимофеем и Александром, в Тверское духовное училище, по выходе из которого троим вместо родовой фамилии дали новые. Такова была семинарская традиция — подбирать будущим священнослужителям красивые и благозвучные фамилии, приличествующие сану. Была в этом, видимо, и практическая необходимость — чтобы не путаться в одинаковых фамилиях будущих священников. Исполнение этой традиции лежало на преподавателях училища. Они подбирали подходящие фамилии, выдумывали новые, не отказывая себе иногда в подшучивании над учащимися. Так Василий стал Покровским, Александр — Тихомандрицким, Иван — Менделеевым, Тимофей же остался Соколовым.

По поводу Ивана в семье рассказывали, что его новая фамилия получилась из прозвища, которое, в свою очередь, было связано с его детской страстью меняться, «мену делать». Прозвище казалось учащимся и учителям тем более точным, что всем был хорошо известен настоящий помещик Менделеев, очень любивший меняться лошадьми. Впоследствии Иван раздумал становиться священником, но фамилия, придуманная для его духовной карьеры, осталась за ним и его потомками навсегда. В Вышневолоцком уезде в то время проживало несколько семейств Менделеевых. Скорее всего, это были обрусевшие немцы, фамилия которых происходила от слова Mandeln — плоды миндаля. И эти «настоящие» Менделеевы, быть может, не обратившие в свое время внимания на появление «однофамильца», были весьма наслышаны о его знаменитом сыне.

Сохранилось и часто приводится воспоминание дочери Дмитрия Ивановича Ольги о любопытном случае, относящемся к 1880 году. В петербургскую квартиру Менделеева явилась красивая, властная дама, назвавшаяся госпожой Менделеевой и потребовавшая, чтобы профессор немедленно ее принял. Посетительницу провели в кабинет к ученому, где она представилась женой тверского помещика. Оказывается, она приехала предупредить Дмитрия Ивановича о том, что вынуждена была назваться его родственницей. Ее сыновей из-за отсутствия мест не брали в кадетский корпус, и тогда она заявила, что отказывают не кому-нибудь, а племянникам профессора Менделеева. Этого оказалось достаточно, чтобы мальчиков немедленно приняли. Менделеев, который не выносил, когда ему мешали работать, мог бы и рассердиться на бесцеремонную гостью, но ему очень понравилась фраза, сказанная кем-то из корпусного начальства: «Для племянников Менделеева может быть сделано исключение». К тому же дама, по виду жгучая испанка, была очень хороша. Говорят, Дмитрий Иванович очень громко и очень весело смеялся. А сыновей прекрасной обманщицы даже стали приглашать в дом на детские праздники.

В 1827 году семья Ивана Павловича Менделеева возвратилась в Тобольск и заняла свое почетное место в городской жизни. Тяжелая саратовская история осталась позади. В их доме вновь стало собираться образованное общество. За десять лет отсутствия Менделеевых в родном городе мало что изменилось. Но горожане, как и вся Россия, не могли не ощущать последствий трагических событий, произошедших на Сенатской площади Петербурга. Ходили слухи о страшных мучениях политических каторжан, притеснениях ссыльных. Порядочные русские люди, даже не симпатизирующие революционной идее, были поражены беспрецедентной жестокостью царского суда. Души терзались сомнением и сочувствием. Само собой, песен и музыки в менделеевском доме стало значительно меньше, зато прибавилось разговоров и споров.

Но внешне всё осталось по-старому. Жизнь в сибирской глубинке была по-прежнему дешевой, жалованья директора гимназии вполне хватало. Семья продолжала расти. В 1828 году родилась девочка, которую снова назвали Марией (Маша, родившаяся в 1811 году, умерла, прожив всего 15 лет), в 1832-м — сын Павел и, наконец, в 1834-м — еще один сын, Дмитрий, последыш, как называла его мать. Всего Мария Дмитриевна родила 17 детей, восемь из них умерли в младенчестве. Последний ребенок Менделеевых был слаб, беспокоен и внушал родителям большое опасение за его жизнь. Нужно сказать, что в Тобольске было много больших семей. Детей в них было столько, сколько посылал Господь. Причем, наградив сибиряков и сибирячек отменным здоровьем, Создатель иногда, казалось, терял меру, но зато в конце мог подарить такого последыша, который оправдывал все родительские муки. Кроме Д. И. Менделеева, можно назвать уже упоминавшегося Г. С. Батенькова — декабриста, поэта, ученого и философа, приговоренного к вечной каторге. Батеньков был двадцатым ребенком в семье тобольского офицера. Он родился еще более слабым, чем Менделеев. Настолько слабым, что его сочли мертвым и даже положили в гроб. Это не помешало ему впоследствии стяжать славу безумно храброго офицера и отчаянного мятежника, посылавшего с каторги дразнилки самому императору…

В год рождения Дмитрия Иван Павлович, которому исполнился 51 год, неожиданно ослеп от катаракты обоих глаз и был вынужден уйти в отставку. Средств сразу стало не хватать, и многодетная семья оказалась на пороге нищеты. Обычно в тяжелые времена Корнильевых выручал Аремзянский стекольный завод. Теперь он принадлежал богатому московскому брату, но никакого дохода не приносил: не было управляющего, крестьяне всячески отлынивали от дармового труда. Василий предложил сестре взять на себя управление предприятием вместе со всеми возможными будущими доходами. Марии Дмитриевне предстояло принять тяжелое решение. Она понимала, что дело потребует не просто переезда всей семьи в Аремзянку. Придется трудиться день и ночь, не щадя собственного здоровья, в ущерб заботе о беспомощном муже и детях, которые будут предоставлены сами себе. Но другого выхода не было. В том же году семья в полном составе, кроме дочери Ольги, вышедшей замуж за фабриканта Медведева и переехавшей к нему в соседний Ялуторовск, перебралась в Верхние Аремзяны. Здесь маленькому Мите было суждено получить самые первые жизненные впечатления, сделать первые шаги, научиться думать и говорить.

За несколько лет Марии Дмитриевне удалось добиться, казалось, невозможного. Не имея ни копейки за душой, она подняла фактически мертвое предприятие. Крестьяне стали получать у нее жалованье, как заправские городские рабочие. О своевременной выдаче зарплаты, конечно, не могло быть речи, и совестливой хозяйке не раз приходилось со слезами на глазах просить крестьян поработать «в кредит», но сама по себе отмена общепринятых отношений между заводскими крестьянами и владельцами производств в середине тридцатых годов позапрошлого века до сих пор представляется чем-то удивительным. Управительница предприятия построила для села новую церковь, куда и сама ходила с мужем и детьми. Крестьяне, конечно, чувствовали характер Марии Дмитриевны, ее манеру обращения с ними, лишенную грубости и высокомерия. Менделеевы явно не были обычными господами. Их дети с восхищением следили за работой мастеров, а мать вместо того, чтобы гнать их от раскаленных печей, учила понимать искусство фабричных стеклодувов. Сама Мария Дмитриевна работала больше всех и сверх всяких человеческих сил. Кроме завода она занялась сельским хозяйством — сеяла зерновые, разводила скот и птицу. Был у нее и большой огород. Дела семьи стали потихоньку поправляться.

В конце 1836 года Мария Дмитриевна сумела отправить мужа в сопровождении дочери Екатерины в Москву к известному глазному хирургу Брассе, который почти полностью вернул ему зрение. Оживший Иван Павлович восемь месяцев провел в красивом, богатом доме своего шурина, где с замиранием сердца наблюдал за удивительными гостями Василия Дмитриевича. Через несколько недель после их приезда в Петербурге случилось страшное событие — погиб А. С. Пушкин, и старая столица говорила только об этом. К тому же у Корнильевых собирались не просто близкие Пушкину по духу люди: сюда любил наезжать отец поэта Сергей Львович. Однажды он приехал на сокольническую дачу Корнильевых, когда хозяев не было, и принимать его пришлось Катеньке Менделеевой. Сергей Львович был рассеян и, кроме того, глуховат. Разговаривать с ним нужно было очень громко, и девушка с непривычки устала. Екатерина Ивановна Менделеева вспоминала о последней встрече с С. Л. Пушкиным в загородном доме Василия Корнильева: «Потом к осени уже он приехал проститься, отправляясь в деревню, чтобы повидать жену и детей Александра Сергеевича. В этот раз я помню грустный случай. За день или за два дядя привез из Москвы большой бюст А. С. Пушкина и поставил его в гостиной на тумбочку. Сергей Львович сначала не обратил на него внимания и сел, но вдруг увидел бюст, встал, подошел к нему, обнял и зарыдал. Мы все прослезились. Это не была аффектация, это было искреннее чувство его, и потому в памяти моей сохранилось о старике только сожаление из-за его потери такого сына». Что касается Ивана Павловича Менделеева, то на него наибольшее впечатление произвела мимолетная встреча с Николаем Васильевичем Гоголем, о которой он с восторгом рассказывал до самого конца жизни.

Маленький Митя рос рядом со старой корнильевской мануфактурой, рубил саблей лебеду и день-деньской бегал с деревенскими мальчишками. Жизнь текла нераздельным бесконечным потоком, и только вечером, отдаваясь замурзанным и разгоряченным в руки матери и сестер, умывавших и укладывавших его спать, и потом в постели, он, если успевал, вдруг вспоминал что-то из промчавшегося колесом дня. В окошке стояла луна и мерцали звезды, а он, еще видя слипающимися глазами эти звезды и эту луну, уже пытался схватить руками серебряную рыбу, всплеснувшую днем в тихой реке Аремзянке. Утром же, пока день не пустился вскачь, до мальчика первым делом явственно долетали шум вековой тайги, лай собак, мычание коров, крик петухов, грохот железного умывальника. Потом дом вдруг наполнялся запахом вкуснейших маменькиных булок. Пора, пора вставать, чтобы снова увидеть милые лица родных, посмотреть, как сквозь белесый туман открывается утреннее солнце, как сверкают росой яркие ягоды на зеленой траве. Это княженика — самая лучшая в мире ягода. Она растет вокруг так густо, что ежели надоест наклоняться, то можно просто лечь на землю и собирать ее губами, чуть поворачивая шею. Однако нужно дождаться, пока высохнет трава. А сейчас можно выбежать за ворота, чтобы убедиться, что всё в этом мире снова раздельно и законченно, потом забежать в стеклодувную мастерскую — гуту. Рождение стекла, огненное превращение песка и соды в прозрачные цветные предметы — этот процесс не мог его не поражать. Одно из древнейших производств, берущее начало в первобытных кострах, по краям которых сода и песок случайно спекались в удивительный прозрачный сплав, оставалось всё тем же таинственным действом и таким же ярким открытием, как и тысячи лет назад, когда финикийцы, египтяне, жители Месопотамии добавляли в свои костры и печи всё, что попадалось под руку, — марганец, железо, медь, кусочки кобальтовой руды, свинец, сурьму, и чудесное стекло отвечало новыми и новыми цветами: аметистовым, синим, зеленым, желтым, а то вдруг и вовсе черным или молочным. Страх и восторг переворачивали детскую душу. Четырех лет от роду Митя тяжело заболел оспой, бредил от высокой температуры, терзался лихорадкой. Детский мозг, навсегда впечатленный образом расплавленного стеклянного чуда, будучи не с силах найти причину болезни, мог разве что подсказать: источник жара — это гута, и надо найти из нее выход, надо бежать подальше от раскаленной плавильной печи, от потных тел стеклодувов, крутящих свои длинные трубки с колышущимися на концах тяжкими горячими шарами… Потом он выздоровел и снова стал заглядывать в гуту.

Несмотря на вернувшееся зрение, место директора гимназии Иван Павлович потерял навсегда. Не нашлось для него и учительской должности. С этих пор он помогал семье лишь скромной пенсией, подработкой в качестве корректора да посильным участием в ведении фабричных дел, насколько позволяло здоровье (он стал прихварывать легкими). Взять на себя управление Аремзянским заводом Иван Павлович был просто не в состоянии — дело требовало купеческого таланта, которого он, учитель и сын священника, был полностью лишен. Зато он, сколько мог, занимался детьми, которые его очень любили. Он никогда не ругал и тем более не бил их, а лишь печалился и огорченно подпирал лоб рукой. Этот вид «наказания» настолько отрезвлял шалунов, что они тут же брались за дело, благо обязанности по дому были у каждого.

В 1839 году Иван Павлович и Мария Дмитриевна выдали замуж вторую дочь, Екатерину, разумницу и главную свою помощницу. Катиным супругом стал хороший человек Яков Семенович Капустин, советник Главного управления Западной Сибири. Молодые уехали в Омск, оставив Менделеевым добротный и удобный капустинский дом. Последнее обстоятельство делало стоящий перед семьей выбор еще более мучительным. Поля уже была взрослой девушкой, быстро подрастала Маша. Ничего, кроме домашней работы, девочки не видели. И сыновей, Пашу и Митю, выросших среди аремзянской детворы, пора было готовить в гимназию. Митя, бывший по возрасту на два года младше брата, никак не уступал ему в развитии, проявлял прекрасные способности в счете и чтении. Иван Павлович договорился, что Митю возьмут в первый класс «вольнослушателем» вместе с братом — так он будет меньше предоставлен самому себе. В общем, ситуация требовала возвращения семьи в Тобольск. Но Василий Дмитриевич Корнильев был категорически против передачи завода в руки наемного управляющего. Оказалось, что его родственные чувства вполне могут уживаться с трезвым хозяйским расчетом. Брат пропускал мимо ушей все жалобы Марии Дмитриевны и отвечал, что раз сам он добывает свой хлеб в трудовом поту, то и от нее вправе требовать того же. В любой другой помощи, несмотря на все намеки сестры, богатый родственник решительно отказывал. Единственное, что он сделал сверх того, что передал сестре для прокорма опутанную долгами отцовскую фабрику, состояло в том, что Василий Дмитриевич взял к себе в дом и определил в дорогой Благородный пансион любимого племянника Ивана. (Забегая вперед нужно сказать, что благодеяние это окончилось весьма плачевно. Но об этой беде чуть позже.) В конце концов Мария Дмитриевна решается на отчаянный шаг: оставив за собой ведение всех конторских счетов и принятие главных решений, она нанимает управляющего и перевозит семью в Тобольск.

Новый дом Менделеевых, красивый, на высоком фундаменте, украшенный затейливой резьбой, находился на Большой Болотной улице. К дому примыкал большой двор, огороженный высоким сплошным забором и дававший предостаточно места для мальчишеских игр. Нужно сказать, что в Тобольске ребята стали меньше играть в казаков-разбойников. То ли из-за удаленности от привычного аремзянского окружения, то ли из-за близости огромной, перевезенной из старого дома, родительской библиотеки, но вскоре любимейшей игрой братьев становится игра в индейцев. Мальчишки играли взахлеб, забывая обо всем на свете, пока мать или сестры, оглушенные «индейскими» воплями, не забирали их в дом. Восторженная любовь Мити к Фенимору Куперу не пройдет уже никогда.

И в старости, будучи мировой знаменитостью и властителем дум, он будет читать и перечитывать книги о приключениях любимого своего Зверобоя, о смертельно опасных приключениях на берегах и водах великого озера Онтарио. Кроме игры в индейцев, в которой Митя неизменно хотел быть траппером (американским охотником на пушного зверя), ему нравилось играть в учителя. Собрав соседских детей, он вооружался указкой и громко стучал ею по ящику, «вколачивая» в головы оробевших «учеников» какие-то важные, пока ему самому не ведомые, но совершенно явные, обязательные к пониманию вещи. Настолько важные и обязательные, что одна мысль, что их посмеют не понять, совершенно выводила из себя. Наверное, поэтому первые лекции Менделеева часто заканчивались дракой.

Родители смогли перевести дух. Конечно, Мария Дмитриевна целыми днями занималась готовкой, стиркой, уходом за домом и работой с конторскими книгами. Но зато она теперь могла всё же больше времени уделять детям. Мальчишки обожали долгожданные вечерние часы, когда мать читала им вслух Пушкина, Жуковского, Гоголя, Вальтера Скотта, а также Библию, до которой была большая охотница, и всё, что находила для них в очередном номере «Отечественных записок».

В доме, как и в прежние времена, стало собираться лучшее местное общество, которое за пять лет отсутствия Менделеевых пополнилось множеством весьма интересных личностей. Во-первых, в Тобольск после окончания Санкт-Петербургского университета вернулся любимый ученик Ивана Павловича Петр Ершов, назначенный учителем словесности в родную гимназию. Ершов возвратился в Тобольск не только с дипломом, но и со славой автора «Конька-Горбунка», опубликованного с похвальным словом Осипа Ивановича Сенковского — знаменитого Барона Брамбеуса. Популярность произведения в обеих столицах была столь велика, что университетские профессора читали его своим студентам вместо лекций. Да что там Брамбеус с профессорами — «Коньком-Горбунком» восторгался Жуковский, а сам Пушкин, прочитав сказку, сказал ни больше ни меньше: «Теперь этот род сочинений можно мне и оставить». Ершов, поэт и собеседник великих поэтов, еще не утративший духа столичных литературных салонов, стал самым верным другом семьи, учителем и покровителем Павла и Дмитрия Менделеевых. Во-вторых, домашние вечера стал украшать своим присутствием совсем молодой учитель Михаил Лонгинович Попов, которого обожали не только ученики, но и все местные барышни, включая Машу Менделееву. Попов прекрасно пел романсы, аккомпанируя себе на гитаре. В-третьих, в Тобольске и его окрестностях (в первую очередь в Ялуторовске) стали появляться первые отпущенные с каторги на поселение декабристы — люди весьма непривычного для сибирской глубинки душевного и умственного склада. И многие из них, истосковавшись по настоящему общению, не могли не потянуться к Менделеевым.

Местное население относилось к ссыльным по-разному. Кто-то проявлял сочувствие и понимание, но большинство сторонилось, испытывая почти суеверный страх. Например, первого препровожденного сначала в Тобольск, а потом в Ялуторовск поселенца Вильгельма-Сигизмунда фон Тизенгаузена, полковника, командира Полтавского полка и члена Южного общества, вообще сочли чернокнижником. А как же иначе, если в построенном им доме не было икон (Тизенгаузен исповедовал католичество), а в подвальном этаже хозяин держал огромные статуи фавнов, нимф и греческих богов? К тому же место для дома ему выделили на окраине, рядом с кладбищем. Полковника до самой его смерти считали чародеем, хотя был он первым агрономом Ялуторовска, своими руками сажал яблони, устраивал аллеи и неустанно возил на своей (уже не каторжной) тачке дерн для сада. Одновременно с Тизенгаузеном в Ялуторовск вместе с женой Александрой Васильевной прибыл Андрей Васильевич Ентальцев, подполковник, член Союза благоденствия. Здесь он почувствовал влечение к медицине и вскоре стал врачом. Лечил всех, кто к нему обращался, и никогда не брал денег. В 1836 году в Ялуторовск приехал Иван Дмитриевич Якушкин, один из активнейших декабристов, вызывавшийся совершить цареубийство. Поначалу он, изголодавшись по книгам, занимался только чтением трудов по ботанике, философии, истории и математике, собирал гербарии, писал трактаты. Затем, заручившись поддержкой местного священника, создал первое в городе приходское училище. В один год с Якушкиным в Ялуторовске поселился Матвей Иванович Муравьев-Апостол, который первым в Сибири начал вести метеорологические наблюдения. Через несколько лет ялуторовскую колонию пополнил сполна испивший каторжную чашу сын тульского губернатора, поручик Евгений Петрович Оболенский — тот самый, в честь которого Якушкин из тюрьмы просил назвать Евгением новорожденного сына и которому Рылеев перед казнью писал:

О милый друг, как внятен голос твой. Как утешителен и сердцу сладок: Он возвратил душе моей покой И мысли смутные привел в порядок…

Еще в читинской каторжной тюрьме Оболенский умудрялся учить местных ребятишек английскому языку, а в ссылке неустанно занимался садоводством и огородничеством. Немало удивила местных жителей его женитьба на няньке незаконнорожденных детей своего друга Ивана Ивановича Пущина, бурятке Варваре Барановой. Сам Пущин также слыл в Ялуторовске отменным сельским хозяином. Участник Польского восстания граф Готард Собаньский, сосланный в Ялуторовск, не побоялся в одиночку вступить в схватку с забравшимися в его дом разбойниками и был убит. Другие члены ялуторовской колонии также давали много пищи для размышлений своим ближним и дальним соседям. Сибирякам, привыкшим к совсем другим каторжникам и ссыльным, было трудно распознать истинное лицо новых государственных преступников. Но, по мере того как ссыльных становилось больше, отношение к ним становилось иным. Взгляды и нравы разных слоев сибирского общества постепенно изменяло творческое, деятельное присутствие прекрасно воспитанных и образованных представителей старинных родов, сознательно пожертвовавших всем, кроме чести.

В Тобольске также составилось значительное общество ссыльных. Когда-то блистательные кавалергарды Иван Александрович Анненков (прибывший на поселение с женой Прасковьей — француженкой Полиной Гебль) и Петр Николаевич Свистунов служили здесь канцеляристами губернского правления. Кроме того, Свистунов, по примеру Ентальцева, занялся медициной и оказывал бесплатную помощь всем, кто к нему обращался. Обязанности мелкого служащего исполнял и Александр Михайлович Муравьев, поселившийся со своей женой Жозефиной Адамовной по соседству с Менделеевыми. Его друг Фердинанд Богданович Вольф стал врачом больницы тобольского тюремного замка. Боевой генерал Михаил Александрович Фонвизин, живший в доме на углу Петропавловской и Павлуцкой улиц, наоборот, канцелярской службы не искал, а добивался, чтобы его отправили рядовым на Кавказ. Член Южного общества Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин приехал в Тобольск для попечительства над братом Николаем, также декабристом, помещенным по приказу императора в здешний сумасшедший дом. В Тобольске доживал свои дни «великий неудачник» Вильгельм Кюхельбекер, о котором говорили, что повезло ему только раз, когда он был принят в Царскосельекий лицей, вся же остальная его жизнь оказалась сплошной цепью мучений и обид. Эти люди, за исключением полуослепшего и находившегося в тяжелой депрессии Кюхельбекера, завязали самое тесное знакомство и дружбу с Менделеевыми. Связь с интересным семейством поддерживали также многие ялуторовские ссыльные, в первую очередь Пущин и бывший лейб-гвардейский поручик Николай Васильевич Басаргин, исполнявший должность писца в тамошнем земском суде.

Чтобы дружить с поднадзорными государственными преступниками, к тому же не питая приверженности к их взглядам, нужно было иметь, кроме смелости, нечто большее — глубокую порядочность. Недаром декабристы, представлявшие собой, несмотря на активную хозяйственную и земскую деятельность, достаточно закрытое сообщество, приняли в свой круг Менделеевых. Вчерашние каторжники, пережившие тяжелый психологический и душевный слом, ищущие новый смысл жизни и новую сферу интересов, не могли не оценить нормальную, образованную русскую семью — без дворянских корней, но и без дворянских заблуждений, с незыблемой системой ценностей, включающей, кроме твердо, но без всякого надрыва исповедуемой религиозности, культ знаний, трудолюбия, строгости и безмерной любви друг к другу. Еще одно качество супругов не могло не удивлять декабристов — отнюдь не ограниченные Иван Павлович и Мария Дмитриевна избегали безапелляционных, категорических суждений, причем не из страха и не по лености ума — дескать, бог его знает, а мы люди маленькие, — а в силу понимания сложности жизни. Поэтому к Менделеевым охотно ходили, звали их к себе, о семье отставного учителя ссыльные писали друг другу в письмах. Впрочем, за тесные отношения с декабристами, включавшие не только философские беседы, танцевальные вечера и детские праздники, но и повседневную взаимопомощь — от перетаскивания мебели и ценных вещей со двора во двор в случае пожарной опасности до сбора средств на новые школы и в пользу нуждающихся ссыльнопоселенцев, — Менделеевым пришлось заплатить немалую цену. Иначе просто трудно понять, почему Ивану Павловичу после удачной операции так и не удалось вернуться в гимназию.

С появлением ссыльных декабристов город встряхнулся. Нежданно-негаданно в сибирском таежном углу собрался круг людей, имевших отношение не только к высшему свету России и загадочной истории недавнего бунта, но и к известным литературным произведениям. Кто бы, например, мог поверить, что неувядаемая красавица Наталья Дмитриевна Фонвизина, иногда с улыбкой поговаривавшая, что Пушкин писал с нее свою Татьяну, совсем не шутит? Ее судьбу, так же как и историю Марии Николаевны Волконской, действительно мог иметь в виду автор «Евгения Онегина». Наталья Дмитриевна, дочь костромского предводителя дворянства, в юности была просватана за некоего блестящего кавалера. Накануне свадьбы отец влюбленной девушки разорился и жених от нее отказался. Вскоре она стала женой заслуженного генерала Фонвизина, героя войны 1812 года. В один из приездов супругов в Москву, где Наталья Дмитриевна была безусловной королевой великосветских балов, состоялась ее встреча с прежним воздыхателем. Он попытался вновь разбудить в ней старые чувства, но был решительно отвергнут. Пушкин, с большим интересом относившийся к такого рода историям, никак не мог пропустить это мимо ушей. Ершов и некоторые другие учителя гимназии, а вместе с ними, естественно, и все гимназисты были уверены, что в пушкинском романе в стихах речь шла именно о Фонвизиной.

Братья пошли учиться одновременно. Явно одаренный Митя, к тому же дважды пройдя курс первого класса, сначала успевал отлично. Потом дела пошли хуже. Быстрый, нервный, с ходу схватывавший всё, что его занимало, он ни за какие коврижки не желал делать того, чем не интересовался. А не интересовался Митя чистописанием, Законом Божьим, живыми и мертвыми иностранными языками и рисованием. Во многом это было связано с преподавателями названных предметов, вызывавшими у будущего ученого не только внутреннее, но зачастую и вполне явное сопротивление. Особую ненависть вызывала почему-то латынь, а давно истлевших латинян он потом всю жизнь упорно воспринимал как вредных политиканов, ответственных не только за гибель своей цивилизации и «классический перекос» в российском гимназическом образовании, но и за многие заблуждения XIX века. Собирательное слово «латынщина» навсегда стало его излюбленным ругательством. В общем, гимназист Дмитрий Менделеев с юных лет оказался активным врагом классического образования. Митя не раз находился на грани исключения, несмотря на то, что его семья была очень близка к гимназии благодаря отцу, инспектору Ершову и вскоре ставшему членом их семьи Михаилу Попову, а также тому обстоятельству, что само здание гимназии когда-то принадлежало Корнильевым. (После пожара купцы решили, что ремонт дома обойдется слишком дорого, и продали его губернатору. Тот привел здание в порядок, но вскоре в его семье случилось несчастье — выпал из окна ребенок. Губернаторская семья не смогла дальше жить в этом доме, и он был отдан под гимназию.) Чтобы спасти положение, безропотному Ивану Павловичу даже приходилось делать за сына домашние задания по латинскому языку. «В 1841 году поступил (7лет) в гимназию, — напишет Дмитрий Иванович в биографических заметках 1906 года. — Принят, чтобы дома последыша не держать одного. Тогда брат Иван Иванович был уже в 6-м? (родители были вынуждены забрать сына, уличенного в картежничестве, из Московского благородного пансиона. — М. Б.), а брат Паша и Семен Яковлевич Капустин (сын от первого брака зятя, Я. С. Капустина. — М. Б.) жили у нас, и все в пошевнях ездили в гимназию. Учителя, которых помню: Желудков — чистописания и рисования, Волков — французского языка… (пропуск в подлиннике. — М. Б.) латинского языка в старших классах, Иван Карлович Руммелъ — математики и физики, Доброхотов — истории, Михаил Лонгинович Попов — зять наш — законоведения. Латынь: Петр Кузьмич „Редька“, очень не любили, доходило до драки. Бывал и на „черной доске“ в пятом классе. В седьмом учился хорошо. Переводили, потому что был развит…»

Митя был упрям, нетерпелив и вспыльчив. Ласковый с домашними, нежно любимый родителями мальчик мгновенно ощетинивался, если чувствовал даже малейшее оскорбление в свой адрес. «Маменькин сынок» без секунды промедления мог вступить в драку с любым грязным и злобным уличным хулиганом, не говоря уже о товарищах по гимназии. Впрочем, даже заядлые драчуны предпочитали с ним не связываться — во-первых, ему всегда мог прийти на помощь старший брат Павлуша, а во-вторых, он и сам в драках, наряду с недостаточным мастерством, проявлял столь большое неистовство, что заслужил прозвище Джунгар, что, собственно, никаким прозвищем и не было, учитывая его происхождение (городок был маленький, и все фамильные истории были досконально известны). Мальчик был сложен крепко и руку имел сильную, а также был награжден от природы необыкновенной остротой слуха, зрения и обоняния. «Я мог в детстве, в Сибири различить невооруженным глазом спутников Юпитера. Когда при мне в другом углу комнаты шептались, я обыкновенно мог все расслышать, и это иногда составляло неловкое положение. Мне приходилось предупреждать, что я слышу». Что же касается умения чувствовать малейшие оттенки запахов, то это качество не только послужит ему, но и будет унаследовано его детьми.

Время относительного благополучия семьи быстро закончилось. Прижимистый, но хорошо разбиравшийся в хозяйственных делах В. Д. Корнильев был по-своему совершенно прав, когда требовал, чтобы сестра управляла стекольным производством лично. Стоило ей чуть-чуть «ослабить вожжи», как предприятие начало расстраиваться. Никакие старания Марии Дмитриевны, бившейся за достаток изо всех сил и проводившей в Аремзянском каждое лето вместе с семьей, работая буквально от зари до зари, не спасали. Наряду с заботами о заводе ее мучили мысли о детях и муже, судьба которых всецело была в ее слабеющих руках. Слава богу, Ваня, сбившийся было с пути, вернувшись в Тобольск, с похвалой окончил гимназию и нашел подходящую службу. Но что делать, как помочь бедной Полиньке, попавшей под влияние одной из многочисленных сибирских сект и губящей себя постом, молитвами и шитьем вещей для бедных? Как облегчить жизнь чахоточному мужу? И как поставить на ноги двух сорванцов-сыновей? Ее письма старшей дочери в Омск говорят сами за себя: «Любезнейшие мои! Я не в состоянии связать моих мыслей, чтобы писать к вам о чем-либо. В самом критическом положении дела фабрики. Здесь комиссионер откупов Екатеринбургских… и я безгласно должна ожидать, чем кончится требование на посуду. У меня до 60.000 в готовности одной питейной посуды, и если не буду иметь поставки, то мои долги окончатся банкротством, и я на старости останусь бесчестною женщиною. Боже! Да будет воля Твоя святая. Дай Бог, чтобы устроилось всё во благо. — Прощайте мои родные! Да благословит вас Господь, заочно целую и, проливая горячие слезы, остаюсь любящая вас мать М. М. Во вторник не писала оттого, что душа была растерзана. Надо было рассчитать всех рабочих и мастеровых к празднику, а я едва могла занять за ужасные проценты 350 руб., и, присоединив к оным пенсию Ивана Павловича, раздала все, все деньги и осталась сама с 25 руб. асс. и с 400 р. долгу по ярлыкам мастерам и за материалы. Вот мое положение, а посуды класть некуда, и питейной, и аптечной налицо по таксе на 6.000 руб. асс<игнациями>. Помолитесь за нас и научите Олю и Дуню помолиться за нас». В другом письме: «…По малодушию моему я еще плачу о Поле, но слезы мои скоро иссохнут. Я должна еще бодрствовать, чтобы воспитать Пашу и Митю. Они еще имеют нужду в материнских попечениях и заботах. — Желала бы писать веселее, но не могу укрепить бедного моего сердца. — Что определено испытать мне, того не могу избежать…»

Митя очень любил отца, но мать он просто обожал. Между Марией Дмитриевной и «последышем» всегда существовала особая духовная связь. Менделеев был во всех отношениях нестандартным ребенком: болезненным — и в то же время очень активным и неутомимым; нежным и послушным — и тут же дерзким, отчаянным и упрямым; умственно одаренным — и тем не менее отстающим в учебе… Но при этом мать не пыталась сломать, переделать его натуру. Сильна была проницательность этой сильной женщины, умевшей воспитывать положительных, работящих и порядочных (не только в смысле «совестливых», но и приверженных к порядку, определенному укладу, быту) детей, которая с самого начала была уверена в ином, высоком, предназначении Дмитрия. И он в свою очередь бесконечно ценил и жалел ее. Недаром именно матери он посвятит свою очень крупную научную работу, причем упомянет в посвящении, какой она с детства и навсегда осталась в его памяти: как она его учила, как выбивалась из сил на мануфактуре… В дальнейшем Мария Дмитриевна будет упомянута в работах сына многократно. Удивительно, но Менделеев через всю жизнь пронесет совершенно детскую память о родителях. Даже на закате дней, торопясь с автобиографическими заметками, он будет писать о них только так: папенька, маменька, мамаша…

В силу особой притягательности семьи Менделеевых, бывшей средоточием городской культурной жизни, многие из тех, кто так или иначе имел влияние на юного Дмитрия, рано или поздно роднились с ней. После матери и отца наибольшее участие в его судьбе принимал добрейший и образованнейший инспектор гимназии Петр Павлович Ершов, поэт и педагог, совершенно не подозревавший, что через много лет этот доставляющий массу хлопот мальчик женится на его падчерице. Очень хорошо относился к Мите другой учитель — муж сестры Маши, законовед М. Л. Попов, веривший в его большое будущее. Они видели, что мальчик не прост и его не проймешь никакими менторскими внушениями. Они искали другие пути к юной душе, обычно общаясь с Митей на равных. Он был совестлив — и они не теребили его совесть, он был жаден до практических знаний — и они не пичкали его отвлеченными материями, он был склонен к неординарному, чреватому ошибками мышлению — и они не подсовывали ему правильных ответов. Он на всю жизнь усвоил их простые добродетели: честность и верность, твердость и настойчивость, сочувствие к ближнему и доброту. При этом в своем собственном понимании Митя до поры до времени оставался истинным, до мозга костей, потомком купеческого и крестьянского родов — сметливым, когда время не ждет, работящим, если в охотку, не очень доверчивым, обидчивым и где-то себе на уме. Он явно обладал способностью к вычислениям — никто из окружающих не мог лучше производить в уме действия с крупными числами. У него были также склонность к истории и страсть к прогулкам (часто весьма дальним) по городу и за городскую черту. И, как каждый подросток, он пытался что-то в себе понять, что-то достроить или освободить. О чем он думал во время походов в тайгу или ночевок в полевом балагане, когда мать брала его с собой на сенокос? Он еще не знал, что будет дальше, на что он сгодится, но всё чаще ощущал, как неопознанное чувство вдруг выхватывает и уносит вдаль незаконченные мысли и сердце вдруг начинается колотиться так часто и сильно, что руки слабеют и тянутся прижаться к груди. Слышал ли он когда-нибудь от бывавших в доме гостей про «дум высокое стремленье»? Вряд ли декабристы на вечеринках цитировали личные письма. Но, слава богу, скоро у Менделеевых появился новый родственник, который мог объяснить и это, и еще очень многое.

В 1847 году старшая дочь Менделеевых Ольга, прожив пять лет вдовой после смерти мужа И. П. Медведева, выходит замуж за отбывшего каторгу ссыльнопоселенца декабриста Николая Васильевича Басаргина, человека аналитического ума, энергичного и деятельного. Познакомились они либо в Ялуторовске, где Басаргин мог оказаться проездом, либо в Омске, где жила семья Капустиных. Год Басаргины прожили в Омске, где Николай Васильевич был определен на место писца третьего разряда в канцелярии пограничного управления сибирских киргизов, а затем возвратились в Ялуторовск, где муж Ольги стал служить в земском суде. Накануне их приезда в семье случилось несчастье — неожиданно умер Иван Павлович.

«Отец мой, — рассказывал много лет спустя Д. И. Менделеев, — был давно не вполне здоров, но чувствовал себя тогда удовлетворительно. Вдруг он зовет семью, настойчиво, но спокойно требуя, чтобы все с ним простились, потому что „сейчас он умрет“. Мать начала было его успокаивать, но он прервал ее, говоря, что некогда, что он хочет поцеловать всех. Попрощавшись со всеми, он обратился спокойно к моему брату Павлу: „А ну-ка, Пашенька, дай затянуть табачку“. Затянулся и умер… Ни страха, ни страданий, ни обрядов, ни слез». Никто не предполагал, что смерть отца — это лишь начало полосы бедствий, в которую вступило осиротевшее семейство. Еще через два месяца скончалась Аполлинария, вконец уморившая себя умерщвлением плоти и всенощными молитвами, которые она возносила, распростершись на холодном церковном полу.

Мария Дмитриевна была на пороге физического и нервного истощения. Ситуация, в которой оказалась очень известная и уважаемая семья, широко и живо обсуждалась. Городское и губернское начальство выражало сочувствие, ссыльные советовались относительно будущего детей покойного учителя, беспокоясь о мальчиках и их сестре Лизе, у которой также проявлялась склонность к религиозному фанатизму. Между тем несчастья продолжались. Летом сгорел стекольный завод. Пожар уничтожил склады материалов и готовой продукции. Еще спустя несколько месяцев сгорели все конторские строения. Предприятие перестало существовать. Отныне чуть ли не единственным источником жизни семьи, кроме крохотной пенсии, стала денежная поддержка Басаргина и Пущина.

Дом Менделеевых продолжал пустеть. Первым закончил гимназию Павлуша. Даже не предприняв попытки поступить в университет, он сразу уезжает в Омск, под крыло к Капустиным, и начинает чиновничью службу. Митя остается без любимого брата, друга и защитника. Именно в это время, как утверждают большинство биографов, в сознании гимназиста Менделеева начинает совершаться перелом: подросток становится более самостоятельным и вдумчивым, перестает отставать в учебе. Впрочем, сказать, что Дмитрий превратился в ангела, все-таки нельзя. Драки стенка на стенку, в которых он порой участвовал, навсегда остались для него мерилом физического испытания. Даже в старости он сравнивал физические страдания с болезненными ощущениями, испытываемыми после этих столкновений: «Ломит всё тело так, как после нашей драки на Тобольском мосту».

Он по-прежнему не молчал, если считал себя правым, а в вопросах чести мог зайти и еще дальше. Есть сведения о настоящей дуэли, в которой участвовал гимназист Дмитрий Менделеев. А. И. Нутрихин, автор нескольких работ об ученом, хорошо знающий тобольский период его жизни, в повести «Жаворонок над полем» описывает поединок юного Менделеева с одноклассником, сыном жандармского офицера. Дмитрий обвинил того в доносительстве, за что был вызван на дуэль. Дрались на самопалах. Дмитрий выстрелил вверх, а куда стрелял его противник, неизвестно, поскольку самопал разорвался у него в руках. К счастью, всё обошлось более или менее благополучно: раны оказались неопасными. Однако инспектору Ершову стоило больших усилий спасти сына своего друга от порки и исключения. Сознавая степень свободы, которая дарована автору художественно-документальной повести для детей, нельзя отделаться от ощущения достоверности события. Хочется верить, что автор опирался на реальный, подтвержденный документами факт.

Дальше с Менделеевым происходят важные перемены, связанные в первую очередь с влиянием нового родственника, мужа сестры Ольги, часто наезжавшего в Тобольск. И дело тут было не только в личных симпатиях, но и, с одной стороны, в тех интересах, которые проявились у Дмитрия, и, с другой стороны, в том образовании, которое получил в свое время бывший член Северного и Южного обществ, старший адъютант штаба Второй армии Николай Васильевич Басаргин. Он был выпускником Московского училища для колонновожатых — весьма примечательного заведения, являвшего собой один из парадоксов российской жизни. Готовили в нем офицеров Генерального штаба, но существовало оно в статусе совершенно частного предприятия. Вся его материальная база и финансирование зависели от одного-единственного лица — его создателя Михаила Николаевича Муравьева. В 1810 году, будучи студентом университета, тот создал в Москве общество математиков из студентов, кандидатов в преподаватели и профессоров университета. Председателем общества был избран его влиятельный отец, генерал Н. Н. Муравьев, который сумел добиться утверждения устава нового общества, придав ему преимущественно учебную направленность. Члены общества распределили между собой преподавание курса чистой и прикладной математики, а президент принял на себя преподавание военных наук, необходимых для квартирмейстерской службы. Квартирмейстерами, или колонновожатыми, в России называли офицеров Генерального штаба, который был до того времени весьма неустойчивым и эпизодически исчезавшим институтом. В то же время квартирмейстерская служба, возложенная то на армию, то на свиту, была очень востребована. Поэтому бесплатные публичные лекции, которые стали читаться в доме Муравьевых, вызвали большой интерес. На время войны с Наполеоном занятия, естественно, прекратились, но сразу после победы были продолжены. Успехи слушателей были настолько разительными, что лекциями заинтересовался П. М. Волконский, министр императорского двора, во время войны бывший при государе начальником Главного штаба. По его предложению 44 слушателя, выдержав соответствующий экзамен, поступили на военную службу колонновожатыми, а само детище Муравьевых стало именоваться Московским учебным заведением для колонновожатых, оставаясь, впрочем, на полном иждивении М. Н. Муравьева. Принимались в него дворяне не моложе шестнадцати лет, сдав экзамены по русскому языку, по французскому или немецкому языку, по арифметике и начальным основам географии и истории. Не выдержавшие экзамены могли поступить на подготовительное отделение. Предметы группировались в три курса, каждый из которых изучался четыре месяца; летом всё училище отправлялось в одно из имений старшего Муравьева для практических занятий.

Само устройство училища, о котором Басаргин, несомненно, рассказывал Дмитрию, должно было произвести сильное впечатление на подростка, находившегося в конфликте с классическим образованием. Тем более что в будущем ему было суждено стать не только прославленным профессором, но и крупнейшим теоретиком российской высшей школы. Отзвуки этого впечатления можно найти во многих трудах Менделеева. Но еще больший восторг у него должно было вызвать содержание образования. Будущие колонновожатые в области математических наук изучали, кроме арифметики, алгебру, геометрию, тригонометрию плоскую и сферическую, приложение алгебры к геометрии, аналитическую геометрию с включением конических сечений и начала высшей геодезии. В курсе военных дисциплин им читались фортификация, начальные основания артиллерии и тактика. Как «гуманитарный довесок» давались «всего лишь» история всеобщая и российская, география и черчение ситуационных планов. Никакой муштры, кроме необременительных занятий строевой подготовкой, фехтованием и верховой ездой. Увы, это было образование, о котором ученик постылой гимназии Дмитрий Менделеев мог лишь мечтать, и не только потому, что не принадлежал к дворянскому сословию, а еще и потому, что удивительное, невероятное, с точки зрения отечественных реалий, училище, по сути, первая российская Академия Генштаба, было закрыто сразу после подавления восстания на Сенатской площади. Ведь воспитанные и образованные люди острее других ощущают свой общественный долг и часто сами лишают себя возможности компромисса. Неудивительно, что десятки выпускников знаменитого «муравейника» оказались в рядах самых активных заговорщиков.

Конечно, Николай Васильевич не мог в полной мере передать Дмитрию полученных в юности знаний, но он был способен поделиться духом истого учения, ответить на многие важнейшие вопросы, показать пути, которыми фундаментальные науки питают практическую деятельность. Благодаря Басаргину Менделеев не только расширил свой горизонт, но и ощутил наслаждение от насыщения интеллектуального голода. Что могло быть для него в ту пору важнее? Sapienti cat, говорили в похожих случаях ненавидимые Менделеевым латиняне, «умному достаточно». Нельзя также не отметить сильного и важного влияния на Дмитрия Менделеева со стороны других ссыльных тобольской и ялуторовской колоний. Будущий ученый испытал концентрированное воздействие той нравственной и интеллектуальной силы, которая оставила глубокий исторический след на территории огромного края. Испытавшие всю тяжесть русской каторги вчерашние тираноборцы, не потеряв ни чести, ни мужества, почти все активно включились в разработку экономических, исторических, философских, математических и естественно-научных проблем. При этом они с равной энергией отдавались как чисто научным, так и прикладным дисциплинам. Их ученая и практическая деятельность была первой, пусть не организованной, но, по сути, коллективной попыткой универсального познания России и ее самого крупного региона — Сибири. Творческий интерес ко всему тому, чем Менделеев впоследствии занимался в жизни, — от химии, физики, гидродинамики, метеорологии до философии науки, промышленной технологии, просвещения, народного хозяйства и государственного устройства (он оставил след во многих десятках областей научного знания), в нем зажгли люди, волей злой судьбы ставшие его земляками.

Вот и настало последнее тобольское лето Мити Менделеева. Впервые семья не торопилась в Аремзяны. Мать и Лизанька находились большей частью дома, идти по жаре было некуда. Говорили мало. Пятнадцатилетний Дмитрий сдал выпускные экзамены и также почти не выходил из дома, проводя время в своей комнате. Пытался читать, рассматривал книжные иллюстрации. Товарищи разъехались служить или учиться, преподаватели ушли в отпуск. Иногда мальчик заходил во флигель к Поповым. Сестра Маша с мужем были ему всегда рады, но в их в комнатках текла своя, уже устоявшаяся жизнь. По городу ползли привычные слухи о пожарах и разбоях. Мать была слаба. Иногда она по многолетней привычке открывала толстые конторские книги, и тогда детям делалось страшно. Раньше она принимала решения за всех, а теперь молчала. Что она, в конце концов, скажет? Служба? Кем? Он не знал, что делать дальше.

В дом то и дело влетали надоедливые мухи, и Лизанька бегала вокруг стола с полотенцем, поднимая бесполезный ветер. Когда она уставала, мухи вновь начинали вести себя по-хозяйски. Мать теперь чаще всего сидела в темном углу, под портретом отца, или стояла там же, держась за спинку отцовского кресла с львиными лапами, и смотрела куда-то в сторону напряженным взглядом человека, помнящего что-то самое важное, но не имеющего сил осмыслить это самое важное до конца. В положенное время кухарка подавала на стол приготовленный без участия хозяйки обед, потом — ужин. Так длилось до конца июня, пока Мария Дмитриевна не объявила: Дмитрий будет поступать в университет. Они все поедут в Москву. Сначала поживут у брата Василия. Потом будет видно. Мебель и ненужные вещи следует продать. Книги — в Омск и Ялуторовск. Дом — на усмотрение Капустиных. Они уезжают навсегда.