Рассвет пламенеет

Беленков Борис Антонович

Часть вторая

 

 

I

Войска Северной группы Закавказского фронта не соприкасались с войсками Черноморской группы: они были разделены горным хребтом. Но в Моздокскую степь доходили слухи, что дивизии Клейста, прорываясь к Черноморскому побережью, устремляются к Туапсе. В сторону Новороссийска они заняли Горячий Ключ.

С октября 1942 года на левом берегу Терека наступил период позиционной войны. Противник не переходил в решительное наступление, а наши к такому наступлению готовились. В районе Ищерской катился неумолчный гул: снаряды и мины непрерывно рвали землю. Между буграми, в глубоких впадинах застаивался смрадный дым. Он медленно расстилался низом и степи и проникал в окопы, заглушая горьковатый запах полыни. Дни были теплые, и чад затруднял дыхание.

Разминая затекшие ноги, Симонов шагал за бугром позади своего наблюдательного пункта. Затем он снова забрался в окоп на бугре и, вооружившись биноклем, стал подсчитывать расстояние, насколько его минометчики перехватили дальше окопов противника.

Позади комбата, за бугром в траншейке, расположился телефонист. Не поднимая головы и не двигаясь, Симонов передавал:

— На себя пусть потянут, на себя метров сто!

Минуту спустя снова ухнули мины.

Пятна земли, черневшие левее и дальше от цели, окутались дымом.

— Опять перелет! — с досадой проговорил Симонов.

— Перелет! — дуя в трубку, крикнул телефонист. — Перелет, да!

Спускаясь к телефонисту, Симонов увидел Магуру, пробиравшуюся к наблюдательному пункту. Подойдя ближе, она сказала:

— Решила навестить, не помешала?

Не ответив, Симонов приказал телефонисту:

— Свяжитесь с нашей батареей. Игнатьева мне!

— Я к вам по делу, разрешите, товарищ гвардии майор? — официально обратилась Магура.

— Разрешаю, в чем дело?

— Напротив вашего наблюдательного пункта за два дня четыре ранения!

— И один убит наповал, — поправил Симонов.

— Андрей Иванович, — тихо проговорила Магура, — все четыре раненых утверждают, что это снайпер действует. Нужно убрать!

— Лейтенант Игнатьев у телефона, — доложил телефонист.

Указав на траншейку, Симонов приказал:

— Залезайте. — Магура повиновалась. — Но как же его убрать, Тамара Сергеевна? Об этом вы, конечно, не думали.

Магура отрицательно покачала головой.

— Не знаю, а надо. Я сама готова ползти, зубами перервать ему глотку, негодяю…

— Верю, Тамара Сергеевна. Ценю побуждение…

— Людей выводит из строя, калечит…

Симонов взял телефонную трубку.

— Лейтенант Игнатьев, достаньте карту. Так. Вами занумерован ориентир номер семь. Да, обгорелый танк. Слушайте мою команду. Я скорректирую! Не бывает непознаваемого, есть только непознанное, слушайте. Ориентир семь, влево один двадцать, больше — шесть — снайпер! Один снаряд!

Передав трубку телефонисту, Симонов вскарабкался на бугор, достал карту, стал ждать.

— Снайпер в обгорелом танке? — спросила Магура.

— Никак нет, — ответил телефонист. — Триста метров левей. — Затем он заученно вскрикнул: — Выстрел!

Магура услышала легкий взрывной звук, донесшийся из-за линии обороны.

— Недолет, — отозвался с бугра Симонов.

Тамара Сергеевна не вытерпела и быстро поднялась к нему.

— Зачем вы сюда? — продолжая глядеть вперед, спросил он недовольно.

Она промолчала, прилегла почти рядом, наблюдая за передним краем противника. Три последующих выстрела все еще не накрыли цель. Магура это поняла по рассерженному голосу Симонова, то и дело выкрикивавшего какие-то цифры, которые повторял телефонист. Наконец, он вскрикнул:

— Батареей — огонь!

И только после четвертого залпа он обрадовано улыбнулся и коротко бросил:

— Прекратить огонь!

Магура вопросительно взглянула на майора.

— Да, кончили, — поняв немой вопрос, ответил он. — Давайте-ка спустимся вниз. Сожалею, что у меня нет полковой пушки, я тут вижу все… А так — сидим, постреливаем…

Он помолчал некоторое время, закуривая.

— Вам надо уйти отсюда.

— Если я уйду, вам станет легче? — с живостью спросила Магура, глядя ему в глаза.

— Да нет — легче или тяжелей, не в этом дело.

— А в чем?

— В боевой обстановке ваше место не здесь.

— Короче — по команде: кругом, шагом марш, так? — спросила Магура, кажется, больше с сожалением, чем с упреком.

Они стояли за изгибом траншеи так, что телефонист не видел их. Симонов взял ее руку, мягко спросил:

— Хочешь, я поцелую тебя?

— Только для того, чтобы я ушла?

— Безусловно и обязательно.

— Что это, Андрей Иванович… комедия?

— Нет, не комедия. В твоих же интересах — призываю: отправляйся в санпункт и здесь не появляйся без дела.

— А я не без дела сюда, — стараясь придать голосу твердость, сказала Магура.

Лицо ее, похудевшее и еще более удлиненное, стало вдруг сумрачным. Глядевшему на нее в упор Симонову даже подумалось, что она не такая уж красивая, как прежде ему казалось. Выражение темных, немного прижмуренных глаз сделалось каким-то неясным, — теперь в них уже не вспыхивали то задорные, то суровые огоньки. «Измоталась она — думал Симонов, чувствуя, что ему хочется сказать ей что-то ласковое. — Устала — вон губы как обветрились, покрылись множеством мелких морщинок, кое-где переходящих в кровоточащие трещинки. А за губами белые зубы — ишь, какие они у нее ровные. К ним, наверное, никогда не прикасался инструмент стоматолога, и она их аккуратно чистит даже на передовой. Вот только несколько тяжеловата у нее нижняя челюсть, — удлиненное лицо. А впрочем, все-таки Тамара красива».

— Часто случаются ранения с артериальным, опасным для жизни кровотечением, — после длительной паузы глухо, словно из отдаления, заговорила она снова, не торопливо, но четко. — А я иногда долгое время не знаю о таком положении человека. Не сразу ведь, а только когда стемнеет — несут, а раненый истек кровью!

С Симонова будто дуновением ветра сдуло мгновенное оцепенение, — вопрос о жизни людей всегда волновал его сильнее всяких личных переживаний.

— А что же прикрепленные к ротам ваши санитары? — почти сердито спросил он.

— Каждая рота расположена в полкилометра по фронту. Разве могут везде поспеть два санитара?!

— Хорошо, — подумав, сказал Симонов, — реализуем вашу просьбу.

— А я не прошу, но требую, — возразила Тамара Сергеевна. — Служебное положение обязывает вас дать распоряжение ротам: в случае ранения, пусть не ждут санитаров, выносят сами!

— Ну, хорошо, хорошо! — согласился он, взяв ее за руку.

Магура резко вырвала свою руку из его огрубелых пальцев. Не сказав ни слова, круто повернулась спиной, прикусив губу, как бы сдерживая какие-то резкие слова, и пошла прочь, вся сжавшись.

А Симонов глядел ей вслед, любуясь ровным размашистым шагом и удивляясь, что вот идет она и даже не оглянется! Хотя над степью посвистывали шальные пули, Магура продолжала удаляться, не пригибаясь и не убыстряя своей размеренной поступи.

«Ишь ты, характер показывает! — вздохнул он. — Эх, Тамара, Тамара…». И после, вспоминая ее походку, уже тогда, когда она скрылась за бугорком, он почувствовал, как сердце сжимается от тоски.

С еле заметной усмешкой он думал долго и нелегко: «Почему я стал относиться к ней или по-идиотски делать вид, что я отношусь к ней легко и просто, как ко всякому подчиненному, выделяя ее среди остальных лишь постольку, поскольку она женщина? Ее это раздражает, по-видимому. Не любят меня женщины, не любят!.. Потому что я слишком прямолинеен и грубоват. А им надо что-то непознанное, так сказать — загадочное. Вот Ткаченко — тот скрытен при них, — эх, черт!.. Должно быть, товарищ женщина, здорово ты любишь интригующее, одним словом, все то, что тебе самой непонятно. Ну, что ж, если она не может полюбить меня таким, какой я есть, — так и будет… А ковыряться во мне, доискиваться без конца, заслуживаю ли я ее любви, — хватит! Одним словом, если так — прочь от меня. Мне, брат, так: или все, или ничего не надо!».

* * *

В полдень, сидя в некотором отдалении от санпункта, Магура вспоминала деловые и частые разговоры с Андреем Ивановичем. «А пожалуй, я сама виновата, сама заронила сомнение в его сердце. Еще этот Ткаченко… Пусть он только явится, я теперь знаю, как поступить». И затем Симонов вновь встал перед ней, обыкновенный, немного рассерженный, но всегда справедливый. Ее злило, что разговоры с ним в лучшем случае заканчивались шуткой. «Что ж, будем на все это глядеть веселей!» — сама на себя мысленно прикрикнула она.

Она вскинула брови, усмехнулась.

— Уныние тебе не к лицу, Тамара, — вслух подумала она. — Не все еще рухнуло! — достав из кармана зеркальце и заглядывая в него, пальцем пригрозила себе: — Ах ты, старенькая, старенькая. А что же, скажешь нет, не старенькая? Двадцать семь — не восемнадцать лет. И к тому же — вдовушка! Да, да — старенькая, сознайся.

— Тамара Сергеевна, — крикнул ей Шапкин, — смотрите, уже несут!

Магура вскочила и крупным размашистым шагом пошла к санпункту, прошептав на ходу: «Безобразие, о чем размечталась!..». Еще издали она повелительно бросила Шапкину:

— Воду, мыло, полотенце, халат! Прокипятить инструменты!

— Все готово, товарищ гвардии военврач третьего ранга. Санпункт к приему раненых готов! — доложил Шапкин с таким сосредоточенным выражением лица, точно сейчас предстояла серьезная операция.

Это был только санпункт первой помощи. Тем не менее лечение раненых начиналось именно здесь. Главной задачей, которую перед собой ставила Магура и от успешного выполнения которой чаще всего зависела жизнь раненых, — было остановить кровотечение. «Первая опасность — кровотечение!» — всегда говорила она своим помощникам.

— Я не хочу вас, оставьте! — стонал раненый, отмахиваясь от Шапкина, подбежавшего, чтобы помочь санитару Лопатину поставить на землю окопные носилки. — Пусть посмотрит товарищ докторша… Она-то мне скажет…

Вымыв руки и вытянув их вперед, Магура командовала:

— Халат!

Когда ее одевали, она нарочно не глядела на раненого, делала вид, что ее не волнует его стон, что она совершенно спокойна.

— Шапкин, переложить на полевые… санитарные!

— Есть на полевые санитарные!

— Ранение?

— Пониже бедра, — доложил санитар Лопатин.

— Кровотечение?

— Все еще сильное.

— Выходное отверстие?

— Не обнаружено!

— Разбинтовать!

Подойдя ближе взглянув на перевязку, она тихо сказала:

— Ущемили кожу. Почему палец не положили на месте закручивания жгута?

Лопатин молчал, виновато моргая усталыми глазами.

— А это что за тампон? — увидев на ране сомнительной чистоты тряпицу, вскрикнула Магура. — Я вчера дала вам вату и стерильный бинт! Вы перевязывали, Лопатин?

— Он, товарищ доктор, он, — за перепуганного санитара ответил раненый.

Как только чуть приподняли накладку, Магула отметила: «Так, не венозное, а капиллярное, не паренхиматозное…».

— Шапкин, вы понимаете?..

— Неужели артериальное ранение? — с дрожью в голосе проговорил Лопатин.

— Жгут! — приказала она и в тот же миг двумя пальцами прижала повыше рану над бедровой артерией в паховом сгибе. — Я вам не прощу, Лопатин, если… — она пропустила слова «занесли инфекцию». — Вы позабыли правила антисептики!

У Шапкина было все наготове: и марлевая подкладка, и свитый полотняный жгут.

— Закручивайте. Так, еще… Ну!

Продолжая придавливать артерию, Магура смотрела на ногу пониже раны. Вдруг цвет кожи стал восковым, и Магура почувствовала, что кровь больше не пульсирует.

— Немного ослабить! Что же вы, Шапкин, не знаете, что ли, что слишком тугое перетягивание может привести к параличу конечности?

— Доктор, я не хочу… Товарищ доктор, ногу мне?! — умоляюще проговорил раненый.

— Все идет хорошо. Шапкин — йод, накладку, бинт.

— Есть!

И только после того, как раненый был перевязан и лежал, плотно сжав зубы, словно боялся приоткрыть рот, чтобы не вскрикнуть, Магура разогнула спину. На ее раскрасневшемся, потном и утомленном лице появилась радостная улыбка.

— Шапкин, мы еще одну жизнь спасли. Торжествуйте!

* * *

Под вечер Симонов вернулся на командный пункт батальона. К нему подошел человек в гражданской одежде. Он держался с такой уверенностью, что Симонов невольно им заинтересовался.

Это был парень невысокого роста, кряжистый, круглолицый, давно не стриженный и не бритый. Он глядел уверенно, улыбаясь открыто и смело. Светлые глаза его показались знакомыми Симонову. По выправке этого человека он сразу признал солдата.

— Разрешите, товарищ гвардии майор? — обратился парень, вскинув к картузу ладонь.

— Да. В чем дело? — с любопытством спросил Симонов.

— Рядовой Рычков прибыл для дальнейшего продолжения службы.

— Рычков?! — изумленно переспросил Симонов. — Ты Рычков? Разведчик, что с комиссаром?..

— Я, товарищ гвардии майор, — смутившись, подтвердил Рычков. — Прибыл вот…

— А где же комиссар? Ну, здравствуй, Рычков! Почему же один?

Поняв беспокойство Симонова, Рычков заявил:

— У нас все в порядке. А комиссар в штабе дивизии.

— А Кудрявцева?

— Ее оставили там, — кивнув головой к фронту, сказал Рычков. — И радист с нею, двое их осталось. А мы вернулись.

— Пересыпкин, водки, закуски!

— Есть — водки, — откликнулся связной. Он выглянул из окопа, узнав Рычкова, проговорил: — Ух, мало тут, — и метнулся в окоп, крикнув: — Сейчас будет генеральская!

Подступив ближе, Симонов спросил:

— Н-ну? Как же он, комиссар наш?

— Борода — во! — засмеялся Рычков. — Усы!

— Ты был с ним в песках?

— Нет, я оставался в Ищерской. Они с Леной… Возвращались у берега, около Терека. Карася же схватили — знатный, видать.

— Какого карася?

— Офицера. Группа их в секрете сидела, а мы с тыла… Скрутили одного. Других — тех пристрелили.

— Живого приволокли?

— Живого. Ох, и брыкался он сперва! У нас чуть-чуть не отобрали пленного.

— Кто? Немцы?

— Нет, из другой дивизии повстречали. Капитан доложил, кто мы, — не верят. Так нас и пригнали под конвоем вместе с пленным. А в нашем штабе извинились. Полковой комиссар Киреев здорово ругал их.

 

II

Утром с юго-востока показалась черная туча. Пониже солнца она наплывала от Грозного, далеко простираясь в сторону гор и к северо-востоку в буруны. Солнечные лучи еле пробивались сквозь сплошную муть, а полем все приближалась и приближалась огромная, глазом неохватимая тень. Стало сумеречно. Сквозь эту необыкновенную тучу солнце проглядывало, как накаленный красный кирпич.

— Странная туча, — удивленно сказал майор Беляев. — В жизни не видел такой тучи.

Подполковник Василенко хотя и знал, что это не туча, а копоть от горящей нефти в Грозном, не ответил майору, не сказал, что немцы бомбили город. Он думал в эту минуту: «Представить не трудно, что там делается сейчас. Восемьдесят шесть самолетов сразу!..». Обернувшись к Беляеву, он с просил:

— Рождественский проснулся?

— Беседует с полковым комиссаром.

— А как самочувствие господина фон Эгерта?

— Не спал всю ночь напролет, спрятал физиономию в ладони, сидит, покачивается. Так и просидел до рассвета.

— Нервничает?

— Заметно.

— Это хорошо. Я пойду к полковому комиссару. Пленного туда приведите.

— Слушаюсь.

Капитана фон Эгерта совершенно покинула прежняя самоуверенность. Утратив спокойствие, всю ночь вспоминал он о своем детстве, проведенном в Дрездене, думал о жене и о сыне. Но сильнее всего волновало его приближение рассвета. «Плен или расстрел?». Люди, которые теперь окружали его, были замкнуты и молчаливы. За отсутствием каких-либо ясных мыслей, — охваченный страхом, утомленный, издерганный фон Эгерт закрыл глаза. Под согревающими лучами солнца он, наконец, уснул.

Потревоженный толчком, он не сразу проснулся. Ему показалось, что он мчится в поезде. Даже подумалось: еще успею проснуться до Дрездена. Но второй толчок часового вывел пленного из оцепенения. С испугом он уставился на солдата и после томительной паузы спросил:

— Меня… расстреляют?

— Будет зависеть от вашего поведения, — с усмешкой ответил часовой, отступив в сторону. — Вставайте!

— Большевики же расстреливают пленных?

— Ишь, напугали-то как тебя! — усмехнулся солдат. — Ну, вставай, чего мне с тобой… Пойдем.

Пленный повиновался. Его волнение возрастало по мере приближения к землянке. Часовой указал на траншею, покрытую дерном. Пленный спустился вниз, но сейчас же остановился. Сзади его подоткнули.

— Давай вперед! Чего оглядываешься?

Хватаясь растопыренными руками за стенки траншеи, фот Эгерт неуверенно шагнул раз, второй. Ему чудилось, что почва под ним колеблется. Он с тревогой думал: «Куда ведут?». Но вот перед ним заблестела бледная полоса света.

— Налево сворачивай, налево, — приказали сзади.

В глубине узкого прохода приоткрылся брезент. В глаза ударил свет. Придерживая край брезента, перед ним стоял тот русский бородач, который схватил его в кустах на берегу Терека.

— Доброе утро, — полушутливым тоном сказал бородач. Но русые его брови были сомкнуты. — Как отдыхалось?

Пленного ввели в обширную, освещенную лампой землянку. За столом сидели вчерашние знакомые: полковник в пенсне и плотный подполковник со Звездою Героя Советского Союза. Впервые пленный с необычайно ясностью осознал, что жизнь его целиком зависела от тех, кого он так ненавидел. Призывая мгновенную смерть, в то же время страшась ее, он подумал: «Приближается минута взглянуть в лицо неумолимому суду. А может быть, прав часовой, что многое зависит от моего поведения?». Пока его пристально и молча рассматривали, он стоял навытяжку, лихорадочно дрожа всем телом.

— Садитесь, капитан фон Эгерт, — предложил подполковник. — Я правильно называю ваш чин?

— Да.

— Из документов, из ваших писем к родным явствует — вы служили адъютантом у полковника Руммера?

— Да.

— Каким образом оказались вы на берегу Терека? Вы находились в обороне?

— Да.

— Адъютант командира ударной группы — и в обороне! Что-то не вяжется!

— Для этого есть причина.

— Не можете ли вы нам объяснить эту причину?

— В этом уже нет военной тайны.

— Тем лучше — прошу вас.

— Я отстранен от должности.

— Полковником Руммером?

— Нет.

— А кем же?

— Генералом Клейстом.

— И у Клейста были основания?

— Нет.

— Почему же полковник Руммер не защитил вас? Говорят, он человек решительный.

Пленный потупил взор.

— Да, решительный, верно.

— И все же?

— Полковник теперь не командует ударной группой.

— Вот как!

Пленный молчал.

— Вы, я думаю, не считаете это военной тайной? Чем сейчас занимается полковник Руммер?

— Командует батальоном смертников.

— Ого! — произнес Василенко. — А вы не скажете нам, какие причины были для «повышения» подобного рода?

— Какие причины? — почти прошептал пленный. — Причина одна — нефть! — На его губах мелькнула насмешливая улыбка. — На войне удача непостоянна. Она переходит из рук в руки, как девка из дешевенького кабачка…

— А подробней вы не могли бы рассказать?

Наморщив лоб, пленный обвел рассеянным взором углы землянки, но задержал его только на Рождественском.

Рождественский сидел в неосвещенном уголке фон Эгерт видел его впалые глаза, заострившийся нос, высокий лоб. Вглядываясь, он словно хотел прочитать настроение этого русского.

Тяжело вздохнув, фон Эгерт безнадежно махнул рукой и сказал безразличным тоном:

— Мне все равно. Там или здесь, все равно — смерть! Ну, что же, покой и забвение. А следовательно, и конец никчемности ощущений. Я расскажу. На земле существуют две Германии. Одну вы знаете, ее открыл Гитлер, вторую, старую Германию, представляют умеренные, как старик Руммер. Кто из них прав? Я думаю, все правы, но каждый по-своему. — Пленный на миг закрыл глаза. Он все еще продолжал пошатываться. — Да, кто прав, покажет будущее, — сказал он после раздумья. — Вы можете меня расстрелять, но не считайте, что я откровенен под влиянием страха. Я остался самим собою: открыто я не примкнул ни к первым, ни ко вторым. Я остался солдатом. Позвольте начать с конца?

— Как вам угодно, — ответил Василенко, взглянув на Киреева. Тот сидел неподвижно и, казалось, подремывал. Однако в действительности он ловил каждое слово пленного. — Садитесь, садитесь, господин фон Эгерт. Мы же не судим вас.

— Но что же это? — спросил пленный. — Допрос?

— Беседа начистоту. Садитесь.

— Благодарю.

— Вы курите? — предложил Василенко и придвинул к нему папиросы. — Прошу. И выкиньте из головы мысль о расстреле. Вы для нас пленный, а пленных у нас не расстреливают.

Фон Эгерт испытующе посмотрел в лицо Василенко. Закурил, немного успокоенный, заговорил более свободно, чем прежде:

— Полковник Руммер командовал ударной группой. Было задание молниеносно овладеть Малгобеком. Там нефть. Мы овладели развалинами. Промыслы сгорели. В Майкопе провал, в Малгобеке провал. Клейст вызвал полковника для объяснений. Старик предвидел многое и очень желал избежать встречи с командующим. Между прочим, полковник Руммер старый друг генерала Клейста, и все же он избегал встречи со своим опасным другом.

— Итак? — произнес Василенко, видя, что пленный, затянувшись табачным дымом, задумался и медлит. — Мы вас слушаем.

— Итак, — продолжал фон Эгерт, не затрудняясь в подборе русских слов. — Я буду говорить о бесславном закате полковника Руммера.

Рождественский придвинулся ближе. В уголке, примостившись на ящике, сидела девушка, взявшаяся невесть откуда, и, поскрипывая пером самопишущей ручки, стенографировала допрос.

* * *

Генерал-полковник фон Клейст созывал совещание командиров соединений и командиров некоторых отдельных частей, наступавших на Малгобек.

Со своим адъютантом, капитаном, фон Эгертом, прибыл на самолете и полковник Руммер. Он был бледноват; дряблые старческие щеки его подергивались от раздражения. Предчувствие не обманывало его: он будет вынужден дать резкий ответ командующему.

Комната, в которой Клейст созывал своих доверенных, была погружена в полутьму. Руммер со своим адъютантом явился одним из первых. Он уселся у единственного незанавешенного окна и, глядя на сад, глубоко задумался. Когда вошел генерал Макензен, полковник встал и сделал несколько шагов навстречу. Хотя одутловатое лицо генерала не выражало радости, все же разговор он начал в мягких тонах.

— Мне рассказывали о ваших доблестных подвигах, господин полковник, — сказал Макензен. — Вы оказались в числе тех, кто после проигранного сражения продолжает сражаться. Это уже кое-что значит!

— Благодарю вас, — ощутив укол, но не склоняя головы, ответил Руммер. — Позвольте и мне комплимент на ваш счет?

— Буду признателен!

— Должен сознаться, я наблюдал, как ваши танки, точно стихийное скопище, бесцельно блуждали по степи.

— Однако, господин полковник, вам не кажется, что вы имели слабость щадить свою пехоту гораздо больше, чем мои танки?

— Нет, мне это не кажется! — воскликнул Руммерт. — Прискорбно, однако, что некоторые считают пехоту разменной монетой, мой генерал.

Генерал Макензен и сам был раздражен; он не рассчитывал, что Клейст оставит его в тени. Теперь он отвел полковника в угол комнаты и там с заметным усилием продолжал примирительно:

— Мои ли танки, вашу ли пехоту — не все ли равно! Если фюрер потребовал нефти, нельзя было щадить любые средства. Не забывайте, русские готовы навязать нам войну еще на год. Это по меньшей мере! И было бы непростительно, если бы мы не понимали этого. Нация не выдержит, если русские поднимутся в рост!

— Они встали уже.

— Раздавим.

Улыбнувшись, словно испытывая собственную силу, Макензен резким броском правой руки ударил в мускул свой левой руки и провел по ней до кисти. Многозначительно вскинув седые брови, наигранно-уверенным тоном продолжал:

— Война моторов, господин полковник. Если потребуется, четырех из пяти русских мы отправим в небытие. Но нефть мы должны получить! И мы ее получим.

Полковник встряхнул головой.

— Со своей стороны я все предпринимал, чтобы, наконец, обеспечить Германию собственной нефтью. Я разве не понимаю, что кровеносные сосуды отечества засохнут без этой живительной влаги!

Макензен многозначительно вскинул ресницы, как бы говоря своим взором: «То-то!». Но Руммер продолжал уныло:

— Однако мне нечем обрадовать фюрера. Промыслы по нескольку раз переходили из рук в руки, а когда моя группа закрепилась в Малгобеке, они уже догорали. О добыче горючего в этом году не может быть и речи.

Генерал Макензен побледнел и так стиснул папку с бумагами, что она захрустела в его пальцах.

— Наши потери велики! — продолжал полковник. — Мы оказались тяжелораненными. Я сам душевно заболел в результате малгобекской операции.

— Очередная задача — Грозный! О, это несравненный источник! Советую не упускать случая. Для ваших же благ, господин полковник. — И, склонившись к волосатому уху Руммера, Макензен сообщил таинственно: — Фюрер сказал: «Если я не получу нефти, я должен покончить с этой войной». Способны ли вы представить такую перспективу?

Они присели к окну. Полковник взглянул в сад, где плясали солнечные блики. Ему представилось, что вся поверхность земли, покрытая мертвым листом, колышется, может быть, оттого, что у него все еще кружится голова.

— Зыбкая почва у нас под ногами, — проговорил он угрюмо.

— О, да! — подхватил Макензен. — Но я вспоминаю свое детство. В нашем родовом имении был единственный пруд. В начале зимы он покрывался тонким слоем льда. А я заядлый конькобежец. Если двигаться медленно, лет мог проломиться. Разгон! Представьте, господин полковник, такое у нас положение и в России. Равносильно смерти, если мы будем вынуждены остановиться на середине нашего целеустремленного пути…

— Мое поражение под Малгобеком опрокидывает ваши взгляды. С разгона мы врезались в пламя. Это не менее опасно, чем зыбкий лед. И все же они ударились о железную стену и очутились на самом зыбком месте.

— И что же?

— Я оставляю иллюзии для других.

— А для себя?

— Для себя я вынужден просить снисхождения у генерал-полковника фон Клейста. Но его снисхождение должно относиться только к моей душе!

Макензен усмехнулся.

— На склоне лет вы обрели странное свойство.

Полковник уронил голову на ладонь, локтем уперся в подлокотник и продолжал задумчиво:

— Если бы я просил снисхождения ради себя, эта просьба скорее выражала бы предательство… Но из памяти моей не уходят мои солдаты, убитые при штурме под Малгобеком.

Полковник произнес эти слова так тихо, что Макензен не разобрал бы их, если бы не вслушивался напряженно.

— Жалость к людям, — заметил генерал не громко, но зло, — присуща слабым, господин полковник. Только безвольные люди могут так говорить.

— Мне жаль не людей, а солдат! Они еще будут нужны. Вы скоро убедитесь в этом, мой генерал. Решающие схватки не здесь. Великое несчастье, что мы не знаем, где они произойдут!

— Боевой командир, и такие дурные мысли! — произнес Макензен, с усмешкой встряхнув головой. Длинные седые волосы рассыпались по его лицу. — Вы… пророчите нам разгром. И это вы?!..

— Но позвольте, мой генерал, — строго возразил Руммер. — Неужели вы думаете, что я только вам, а не себе грожу кулаком? Неужели вы не убедились, что и сама война — незримая судьба, которая, к несчастью, приносит нас в жертву бесцельно?

— Ваше возражение неубедительно, полковник Руммер, — не желая, чтобы кто-либо их услышал, зашипел Макензен. — Когда наши фельдмаршалы и генералы добивают остатки азиатских орд под Царицыном, вы мечетесь с затуманенной головой. Только теперь я понимаю справедливость поступка фюрера, сделавшего вас из генерала полковником. Жаль, почему не рядовым!

Макензен провел дрожащей рукой по слипшимся от пота волосам, закидывая их набок.

— Вы, прежде не знавший жалости к русским, теперь от страха перед ними без всякого стыда признаетесь в малодушии! Каждый немец обязан принести себя в жертву!

— Успокойтесь, генерал, — натянуто проговорил Руммер. — Я никогда не раздумываю, если речь идет о моей жизни. В моем положении принести себя в жертву — это лучший конец, но только бы во славу нашего отечества.

— Во славу фюрера! — с раздражением прошипел Макензен. — В его лице все наше отечество!

Склонившись к плечу Макензена, сдерживая себя, полковник ответил полушепотом:

— Я считаю вас своим другом. Позвольте мне сохранить это право? Тот, о ком вы сейчас говорили, это всего-навсего маска сегодняшнего дня.

В комнату гурьбой вошло человек десять. Чтобы прекратить разговор с генералом, полковник нарочно устремил взгляд к двери. Его левая рука слегка подрагивала, пальцами он шевелил на худом колене. Но лицо его было спокойно, и ничто в нем не выдавало усталости. Между тем он чувствовал себя так, точно его вытащили из горячей ванны. Больно резала песчаная пыль в глазах, воспаленных от бессонных ночей. Тихого разговора, возвещавшего появление Клейста, полковник не расслышал. Через минуту адъютант Шарке выкрикнул:

— Командующий!

Полковник вскочил. Его скрипучий голос слился с голосами других:

— Хайль Гитлер!

Клейст вошел хмурый и злой. После приветствия он резко выпрямился. К столу подошел с закинутыми назад руками. На лице его застыла тоска. Он спохватился, приобретая самоуверенный вид тех времен, когда отдавал приказы: «Штурмовать Малгобек внезапно и решительно. Захватить промыслы неразрушенными. Немедленно организовать добычу нефти. Такова воля фюрера!».

Клейст тяжело опустился в кресло, не сказав своим подчиненным обычное: «Прошу садиться, господа».

Стоя за спиной у генерала Макензена, полковник Руммерь подумал: «Командующему хочется, чтобы все присутствующие дрожали так же, как ему предстоит дрожать перед Гитлером, когда тот, наконец, вызовет его в ставку с отчетом».

Совещание началось с доклада начальника штаба фронта. Особое внимание он уделил операциям на левом берегу реки Терек, направленным против гвардейского стрелкового корпуса, с приданными к нему специальными техническими частями. Слушая доклад, Руммер еще сильнее и явственнее почувствовал, что в последующих боях Гитлер будет бессилен раздуть огонь, чтобы сжечь преграду, вставшую на пути к нефти. В докладе подчеркивалась перемена в действиях танковых соединений. Полковник подумал с горечью: «Сломились клещи!». Он считал самым разумным раскрыть глаза, чтобы дальше и как можно глубже заглянуть в причины замедления блицкрига. Уже настало время называть вещи своими именами. Но по смыслу излагаемого полковнику казалось, что командование не осведомлено о нарастающей силе сопротивления русских. Все неудачи последних недель и даже тот факт, что силами гвардейского корпуса части Руоффа были отброшены на шестьдесят километров, начштаба расценивал, как досадную случайность. Отступление на главном Моздокском направлении называлось малозначительным эпизодом на общем фоне побед на Кавказе.

В очередных задачах превалировал вопрос о захвате грозненской нефти с направления: Прохладное, Татартупское ущелье. Ближайший удар по группировке советских войск, сосредоточенный на подступах к городу Орджоникидзе, намечался в районах Беслан, Алагир, Ардон. А дальше должен был последовать прыжок через верхний обрывистый Терек, по плоскогорью, в низменность Сунжи — к Грозному.

Руммер мысленно констатировал: «Потребность в нефти становится трагической. Посмотрим, что нам даст новое направление».

Полковник морщился и хмурил брови, слушая, как произносились торопливые фразы, словно здесь уточнялись только детали дальнейшего наступления. «Они смакуют желаемое, заранее считая, что все это уже не вызывает сомнений, все будет так, как здесь говорится», — с возмущением думал он. Но каково же было его удивление, когда Клейст вдруг заявил:

— Прежде было очевидным, что русские теряют голову и теряют почву под ногами. Нация рассчитывала получить на Кавказе нефтепромыслы неразрушенными. Мы не слишком смутились, когда нам не удалось организовать добычу майкопской нефти. Но совершенно нетерпимо, что вместо нефти в Малгобеке мы захватили пламя и дым! В это трудное время Грозный питает высококачественным бензином авиацию большевиков. Я приказал бомбить нефтеперегонный завод и нефтехранилища. Грозненскому заводу мы вынуждены нанести такой удар, чтобы никто не смог использовать его до нашего вступления в город!

Генерал Макензен испуганно и недоуменно взглянул на Клейста. «Бомбить? — подумал он изумленно. — Но ведь это означает уничтожить самую мечту, к которой мы так стремились! Допустим, — продолжал он рассуждать в уме, — в данной обстановке такая необходимость назрела. Но сможем ли мы, захватив Грозный, немедленно организовать переработку нефти?». Макензену хотелось вскрикнуть: «Я протестую!». Осторожность же сдерживала этот порыв. Генерал опасался, как бы Клейст не бросил в ответ: «Вы делите шкуру неубитого медведя. Вас ослепила перспектива стать акционером грозненских промыслов…».

От Клейста не ускользнуло выражение неудовольствия на лице командующего танковой армией. Его пристальный взгляд задержался на Макензене. И сумрачная тень проползла по раздраженному лицу командующего.

— Я не сомневаюсь, многие из вас, господа, отлично понимают, что у меня есть основания выразиться более ясно, — произнес Клейст тоном человека, обладающего властью.

Казалось, взглядом Макензен спрашивал вызывающе: «Что вы хотите этим сказать?». И Клейст ответил:

— Я имею в виду неоправданные надежды и печальный итог операции под Малгобеком.

Старик Руммер торжествовал.

«…Песок, в котором утопают наши кованые каблуки, давно перестал быть надежной почвой, — думал полковник. — Я не приобщен к тайным планам командования, к тем планам, которые исходили из ставки Гитлера, и тем не менее мне была ясна авантюристичность затеи корпорации выскочек и недорослей. Наконец и Клейст почувствовал, что армия наша, прежде упругая и стройная, делается рыхлой, расслабленной».

Однако торжествовать полковнику Руммеру пришлось недолго. Из дальнейшей установки явствовало, что теперь придется рассчитывать на удвоение силы удара за счет подъема духа солдат. «Этот дух уже растворился в неопределенной, в бесформенной линии фронта от Азовского моря и до Ногайских песков», — мысленно иронизировал старый полковник. — «Фюрер сказал!», «Фюрер потребовал!», «Все или ничего!». «Так легко только балаганить, но с ефрейторскими военными познаниями невозможно победить русских…».

* * *

По окончании совещания, ожидая возвращения Клейста, вышедшего вместе с фон Макензеном, полковник Руммер раскрыл окно. Облокотившись на подоконник, он смотрел вдаль задумчиво и печально. В саду, на пожелтевшей листве, догорали отблески предвечернего солнца. Вдали над горами рдело небо, обведенное багровой каймой у горизонта, чужое, холодное, враждебное небо. И даже шумливый ветерок, играя листвой, нагонял грусть.

Когда командующий вернулся, полковник встал. Но Клейст указал рукой на стул и тяжело опустился сам на второй стул рядом. Он заговорил тоном упрека:

— Скажите, полковник, что задерживало вас? Почему вы не явились по моему первому вызову?

В усталом тоне командующего Руммер расслышал просьбу говорить начистоту. И все же полковник счет нужным спросить:

— Вы позволите мне, как старому солдату, как вашему другу детства, говорить откровенно?

— Я слушаю вас, мой старый друг, — сказал генерал-полковник.

— Нам посчастливилось захватить в плен одного русского. Мне так и не удалось узнать, в каком он чине. Вполне возможно, что он рядовой. Пленный сорвал знаки различия. При нем не оказалось никаких документов. По его взглядам, по умению говорить обо всем, кроме того, что интересовало нас, я предположил, что он офицер.

— Чем же все-таки он запомнился вам? — с усмешкой спросил Клейст.

— С моими офицерами он отказался говорить, а меня удостоил своим «почтением». Я сказал: «Вы будете немедленно расстреляны!». Пленный ответил: «Зачем вы так громко кричите? Разве я об этом не знаю?». Я все же рассчитывал, что он в последние минуты жизни кое-что может сказать. Перед расстрелом я спросил его об этом. «Да, — ответил пленный, — я хочу рассказать один пример из жизни охотников. Позволите?». За всю войну я не встречал более нахальной физиономии. У меня явилось желание лично расстрелять его. И я разрядил в него свой пистолет.

— И не позволили ему высказаться?

— Он это успел сделать.

— Что же он рассказал?

— Двух охотников за медведями пленный назвал немецкими именами. Первого Гансом, второго Фрицем. Охотники пошли в русский лес ловить медведя. Вдруг Ганс кричит из своей чащи: «Фриц, я медведя поймал!». Фриц отвечает издалека: «Веди его сюда!» — «Да он не идет!» — «Ну тогда иди ко мне сам». А Ганс отвечает сквозь слезы: «Да меня же медведь не отпускает!..».

Командующий деловито-спокойно спросил:

— Кто же… вас не отпускал?

Закуски и вина на столике так и остались нетронутыми присутствовавшими на совещании. Руммер мрачно посмотрел на стакан, потом взял его, налил вина и выпил. Не закусывая, вытирая клетчатым платком костлявые сухие руки, он ответил Клейсту:

— Меня удерживали русские! Командир стрелковой части полковник Рубанюк и командир танковой бригады майор Филиппов. Они сжимают мои фланги. Они пропускают через свои боевые порядки наши танки, но ни разу моей пехоте не удавалось проникнуть за танками в тыл врага! Русские расстреливают в упор моих автоматчиков. А потом уничтожают танки. Вероятно, у нас еще очень мало войск, чтобы сломить силу этого русского медведя!

— На Малгобек в лобовой штурм я вынужден был бросить лучшую свою дивизию «СС-Викинг»! Ее боевые качества похлеще выдержки вашего пресловутого медведя!

— Имею честь чувствовать левым плечом поддержку дивизии «СС-Викинг». И все же вместе с ней нас постигла неудача. В районе Малгобека нас крепко побили!

— Я не допускаю мысли, чтобы вы, полковник, личную неудачу в операции под Малгобеком связали с вопросом вашей жизни?

— Мне чужды мысли, заключающиеся в вашем намеке, — ответил Руммер, и костлявая рука его с пожелтевшей кожей задрожала. — В этой войне я пешка на шахматной доске. Вы позволите продолжать откровенно?

Клейст сидел, склонившись, поддерживая ладонью выпуклый лоб. На вопрос Руммера он не ответил, а лишь выразительно взглянул на полковника.

— Всю свою жизнь я вложил в создание боеспособной немецкой армии, — продолжал Руммер. — Довольно успешно мы прошли по Украине. Но вот неожиданно враг перестал отступать!

— Великая важность! Лениво вставил командующий, не изменяя позы.

— Я полагаю, что — да!

— Вам холодно, полковник, укройтесь… Вы дрожите.

— Простите, я не способен застегивать свой плащ повыше глаз. Давным-давно я выжег из своей души чувство страха. Я не хочу слушаться своего сердца. Но мои глаза… Прошу вас, не ставьте мне в вину, что я откровенен. Может быть, скоро, очень скоро вы сами убедитесь, как я был прав, когда говорил вам по-дружески: мы утопаем в этих проклятых степях!

Клейст резко отдернул ладонь ото лба, но Руммер сделал вид, что не заметил нервного движения командующего. Полковник продолжал запальчиво:

— Я люблю немецкую армию! Но ради чего мы скажем солдатам: умрите?

— Этого требуют интересы отечества. Земля, политая кровью, лучше родит!

— Увы! Эта земля будет родить не для нас, — почти неслышно возразил полковник. — Кого-то донимают страсти величия. А я не могу, я не в состоянии больше выставлять напоказ одну только внешнюю сторону дела. К моему несчастью, я сохранил способность видеть!

— Видеть превратности судьбы империи?!

— Видеть, что судьба повернулась спиною к нам. Будьте осторожны, медведь встал на задние лапы, он разъярен. Он становится страшным в такие моменты.

— Воткните ему рогатину в бок!

— Рогатина с двумя концами, — с грустной улыбкой сказал полковник. — Я хорошо помню времена гражданской войны в России. В конечном итоге тогда мы получили рогатину в бок!

Клейст нахмурился. Но полковника не смутил взгляд командующего. Она слегка отступил назад и стоял, долговязый и тонкогрудый, с выпиравшим сквозь полы зеленого кителя животом. Большая продолговатая голова с седыми редкими волосами, ежиком торчащими над сухим черепом, слегка покачивалась на тонкой жилистой шее.

Шумно поднявшись, Клейст подошел к столу, морщась, как от зубной боли. Повернувшись лицом к полковнику, он заложил руки за спину, оперся ими о край стола.

— Государственный механизм нации настолько совершенен, — сказал он, — что вам и таким, как вы, не остается иного выхода, как только подчиняться. Поглубже спрячьте свои обветшалые чувства, полковник. Это будет на пользу вашей семье, если о самом себе вы уже не изволите думать. Как это все же неожиданно! — уже мягче продолжал он, склонив голову, рассматривая Руммера тускловатыми глазами. — Ваше своеобразное мнение, расходящееся со взглядами всего нашего командования — парадокс! Но в низах вы способны ослабить кое-чью волю к победе. Вы стали опасны, полковник!

— В таком случае меня следует отправить в концентрационный лагерь, — вспылил Руммер. — Многие мои друзья лишились службы, а иные и головы… Что ж, я готов. Я не умею кричать «Хайль Гитлер!».

— Не знай я вас, полковник, я мог бы подумать, что вы не командир пехотного соединения, а сумасшедший!

Клейст выпрямился, его суставы хрустнули. Руммер почувствовал: «Беседа начистоту закончилась». Он тоже вытянулся, выше поднимая голову, подбирая живот.

— Командование передадите своему начальнику штаба. Приказываю вам, полковник Руммер, принять командование батальоном смертников.

— Разрешите идти? — спросил полковник, чувствуя, как от бешенства задрожала его челюсть.

— Не забывайте, в операциях под Грозным вы можете проявить себя.

— Для того чтобы заслужить ваше доверие? Благодарю вас! Я не могу принять на себя обязательств, превышающих мои силы! Или, вернее: наши общие возможности, генерал!

— Машина пущена! — в бешенстве закричал командующий. — И ничто не остановит нашего движения вперед! Богом начертано нашим армиям в огне и крови пройти на Восток!

— Ваше превосходительство, мы потеряем армию. А для меня без армии нет отечества.

— «Пророк»! — Клейст жестко взмахнул рукой. Его брови сошлись над багровеющим носом. — Идите вон!

На миг полковник плотно сжал в раздумье сухие губы. И вдруг, резко выпячивая грудь, выбросил вперед обе руки и хрипло крикнул:

— Хайль Гитлер!

 

III

О окончании допроса пленного, пригласив Рождественского позавтракать, Киреев сказал:

— Однако противник по-прежнему плохо нас знает. По-прежнему наряжает в серенькую одежду своих будничных представлений.

— Вы обратили внимание, товарищ полковой комиссар, как этот Эгерт проговорился: «Наше командование ошиблось, рассчитывая на поддержку внутри вашей страны!» — напомнил Рождественский.

— Да, обратил, — они рассчитывали на антисоветские элементы. Вздумали подковать мертвую лошадь!

Пока девушка накрывала походный стол, Киреев продолжал:

— У них еще сильная организованность. Пусть даже механическая, но все-таки организованность. Бездумная исполнительность оболваненного солдата не один раз создавала нам серьезную угрозу. Угроза и сейчас может возникнуть в любой момент. Помните об этом, Александр Титович. Ну, а по рюмочке как же? Теперь ведь можно.

— Не откажусь, — согласился Рождественский.

Разглаживая газету, постланную на стол вместо скатерти, Киреев улыбнулся глазами.

— Вы заслужили похвалу, товарищ гвардии капитан. Я тоже с удовольствием выпью за ваше возвращение.

Помолчав немного, он сказал многозначительно:

— По приказанию комкора, мы должны отправиться в Грозный. Капитана Рождественского желает видеть командующий группой.

— Зачем я ему нужен? — удивился Рождественский.

— Наивный вопрос! Каждая ваша шифровка попадала в штаб нашей армии. А затем в штаб группы войск. Но то была бумага, а генерал хочет видеть живого человека.

— Мне бы не минуту к своим, — попросил Рождественский. — Что там у нас в батальоне?

— Батальон никуда не денется. Пока что собирайтесь в Грозный, — решительно возразил Киреев. — В шестнадцать ноль-ноль вылетает самолет. Аэродром расположен к юго-востоку от станицы. Но прежде побрейтесь, приведите себя в порядок. Обмундирование вам доставят прямо сюда, переоденетесь.

Час спустя на Киреевском «виллисе» Рождественский уже катил к Наурской.

На импровизированном аэродроме к нему подошел один из дежурных.

— Это вас нужно доставить в Грозный? — спросил он.

— Да. Вы полетите?

— Нет, оттуда скоро подойдет У-2. Он сразу на обратный курс ляжет.

— В Грозном не бывали, как там после бомбежки? — спросил Рождественский.

— Нет, не приходилось, на земле я — редкий гость, — сказал летчик. — А скоро ли наша пехота поднимется во весь рост?

— Не за горами такое время.

— Верю, да хочется знать, когда это будет, наконец?

— Нам хочется того же, но знает об этом только командующий. Назреет пора — прикажет — встанем.

Вскоре прилетел У-2. В воздухе до Грозного пробыли минут сорок. Летчик сбавил обороты, мотор стал рокотать мягче, и самолет коснулся земли. Рождественский рассчитывал сразу же отправиться к командующему, но встречавший его офицер сообщил, что генерал внезапно выехал и ему, капитану Рождественскому, придется подождать до завтра.

Но и на следующий день в штабе группы дежурный офицер сказал Рождественскому, что командующий все еще не вернулся с фронта.

— Я доложу о вашем прибытии, — заявил он и удалился.

Рождественский следил за ним взглядом — офицер приоткрыл одну из дверей, что-то сказал и сейчас же вернулся.

— Вас ожидает полковник Сафронов, прошу! Четвертая дверь налево.

С первой минуты, когда Рождественский вошел в это здание, ему показалось странным и удивительным царившее здесь спокойствие. И тихий шелест карт, и ровный говор штабных, — все было здесь так непохоже на жизнь переднего края. В дверях показалась плотная, немного угловатая, рослая фигура полковника Сафронова.

— Капитан Рождественский? — баском, с надсадинкой в голосе спросил он.

— Так точно! — четко ответил Рождественский.

— Входите, — сказал Сафронов и возвратился к генералу, рассматривавшему карту у письменного стола. — Прибыл разведчик, Алексей Гордеевич…

Медленно разгибая спину, прищурясь, генерал поглядел Рождественскому в лицо.

— Я с удовольствием послушаю вас, капитан, — звонким тенором сказал генерал. — Воспользуюсь случаем, так сказать. Хотя я не очень-то верю в романтические тайны, но и меня заинтересовало ваше открытие. Все, что делается у противника в районе Ищерской, пусть изучает ваш Мамынов. Но, дорогой мой, расскажите-ка поподробней, что творится в глубоких песках?

Сафронов указал на карту.

— Начнем с дислокации войск Фельми, товарищ гвардии капитан, — предложил он.

— Слушаюсь, — проговорил Рождественский, неожиданно растерявшись. — «О дислокации!.. Разве я ее знаю полностью?» — подумал он, чувствуя пристальный взгляд голубых маленьких глаз кавалерийского генерала.

— Вам нечего смущаться, капитан, — одобряюще заметил генерал. — Мы понимаем, начальник штаба корпуса Фельми, подполковник Рикс Майер, не мог наделить вас картой. Доложите о том, что видели…

— Корпус генерала Фельми — маневренное, совершенно самостоятельное соединение со всеми родами войск, — начал Рождественский. — По тем данным, которыми мы располагаем, в состав корпуса входят следующие воинские части…

Обойдя стол, Сафронов присел и быстро взял лист бумаги, исписанный и исчерканный красным карандашом.

— Каждый гренадерский стрелковый батальон, — говорил Рождественский, — по своему численному составу и по вооружению более похож на стрелковый полк.

Сафронов торопливо наносил на страницы письменного доклада пометки красным карандашом. Отойдя в сторону и прислонясь плечом к оконному косяку, генерал как будто не обнаруживал особого любопытства. Однако Рождественский уловил быстрый, сосредоточенный его взгляд.

Продолжая доклад, стараясь не пропустить ни одной детали, вплоть до познавательных знаков на рукавах солдат, Рождественский все время поглядывал то на полковника, то на генерала.

— Этот корпус призван послужить лишь ударной группой прорыва в Иран, — продолжал он. — Рассчитывая разгромить советские войска на Кавказе, фон Клейст уже начал формировать армию для похода в Аравию и Индию.

— Вон как! — проговорил полковник. — Алексей Гордеевич, слышите, куда они метят?

— Веселые замыслы, — отозвался генерал, продолжая стоять у окна. Только подумать: не ближе, не дальше — в Индию. И через Советский Кавказ! — Резким движением он оторвался от косяка, прошагал к двери и обратно, блестя голенищами начищенных сапог, звеня шпорами. — Я полагаю, что Фельми уже отказался от Бакинского направления.

— Возможно, поскольку Клейст массирует войска к прорыву нашей обороны в районе Эльхотова, — согласился Сафронов. — Вполне возможно, — повторил он.

— А в районе Орджоникидзе Военно-Грузинская магистраль. Вот Фельми и начнет прорываться к этой дороге.

Полковник сообщил тихо:

— Получен приказ Верховного Главнокомандующего, Алексей Гордеевич…

— Я знаю о нем. Командующий ознакомил меня с поставленной задачей.

Генерал щелкнул портсигаром, закурил. Сосредоточенно посмотрел на карту.

— В главной нашей ставке поразительно угадали наши замыслы и обобщили их в этом приказе… Нам нужно проникнуть в глубину песков, чтобы нависнуть над левым флангом моздокской группировки Клейста.

— Главная идея состоит в том, — сказал полковник, — чтобы не позволить Клейсту снять несколько дивизий с левого фланга и перебросить их в Кабарду. Фон Клейст сейчас очень нуждается в усилении группы прорыва в Северную Осетию. Нельзя давать свободно маневрировать корпусу Гельмута Фельми!

— Да, именно — Фельми! — порывисто сказал генерал. Если этот «африканский» корпус и оставит район теперешнего его сосредоточения — казаки должны наступить ему на пятки, чтобы связать его дальнейшее движение.

— Кубанцы уже на марше в песках, — заметил Сафронов.

— Полагаю, донцы не отстанут, — прищурясь, усмехнулся генерал. Донские кони не хуже кубанских, полковник. Только бы команда им была — догонят они дивизии Кириченко.

* * *

Вернувшись с фронта, командующий Северной группой войск генерал-лейтенант Червоненков в своем кабинете беседовал с членов Верховного Совета дивизионным комиссаром Русских.

— Фон Клейст отлично понимает, — говорил Червоненков, откинувшись широкими плечами к спинке кресла, что шумиха, поднятая вокруг безуспешных попыток прорваться к Грозному, подрывает его авторитет. А ведь еще недавно многие в высших гитлеровских военных кругах поддерживали его, как теоретика танковых блицкригов.

— Конечно, — подумав, согласился Русских. — Клейст не страдает душевной глухотой. Он не может не слышать нарастающего ропота и не испытывать раздражения. Человек он с повышенной эмоциональностью.

— Может ли Клейст допустить, — продолжал командующий, — чтобы неудовольствие его неудачами разрасталось? Нет, не может. Он побоится, как бы не отпугнуть своих поклонников. Из страха за свою судьбу он дойдет до «бесстрашия». Тут-то и проявится его лихость.

Так как Червоненков сделал длительную паузу, Русских спросил:

— Вы имеете обобщенный вывод?

— Проясняется новое исходное положение противника, — сказал генерал-лейтенант. — Правда, рано еще называть это выводом, но я ставлю перед собой такой вопрос: как может поступить фон Клейст, ныне облеченный властью, если он уже стал чувствовать, что эту власть расшатывают его же личные неудачи? И учтите, неприятность возникает как раз тогда, когда его погоня за популярностью только что увенчалась успехом.

— В большей мере поступки Клейста будут зависеть от его характера, — несколько неопределенно ответил Русских.

— А мы кое-что уже знаем о характере этого человека.

— Например?

— Хотя бы прошлую жизнь фон Клейста, сказал Червоненков, легонько постукивая карандашом по ногтю своего пальца. — Она у него протекала в сомнительных в смысле честности приключениях. Сейчас он ищет возможностей, как укрепить пошатнувшийся авторитет, как бы восстановить доверие к себе, как сохранить положение, которым, кстати, он очень дорожит. Ему нелегко далось продвижение по службе.

— В прошлом фон Клейст — авантюрист, об этом я знаю.

— Авантюрист никогда не перестанет быть авантюристом, даже если ему вверили колоссальное государственное дело, дивизионный… Употребляя власть, такой командующий не становится принципиально объективным полководцем.

— Короче говоря, вы предвидите, что фон Клейст безрассудно рискнет, предпримет что-нибудь отчаянное?

— Гитлер требует нефти… фон Клейст пойдет на любой риск, лишь бы выслужиться перед своим фюрером.

— Но не рискнет же он, не утруждая себя продумыванием до конца — к чему риск может привести?

— Данные разведки убеждают, — сказал командующий, — что в ближайшие дни повторится решительная атака на наши войска. Клейсту нужно выслужиться, повторяю. Он все поставит на карту, даже самое главное, что у него есть: бросит танковую армию под лобовой удар наших бронебойщиков.

Русских поглядел в лицо генерал-лейтенанту.

— Думаю, Клейст это сделает в районе Орджоникидзе. Вполне возможно, что от плана прорыва Эльхотовских ворот он откажется. Но определенно где-то в том районе следует ожидать проявления его очередной авантюры.

— У меня такое же предположение, — сказал командующий. — Но догадки следует подкрепить дополнительными данными разведки.

— Предположение остается предположением, — согласился член Военного Совета, — но предосторожность не кажется мне излишней — донской кавкорпус нужно оставить там же.

— Этот вопрос мы решим несколько позже, — возразил командующий. — Я хочу повидаться с капитаном Рождественским. Важно знать, куда Гельмут Фельми нацеливается. В каком направлении он намерен двинуть «африканский» корпус?

Червоненков снял телефонную трубку, приказал полковнику Сафронову:

— Ко мне зайдите! Что? Разве он уже здесь? Отлично. Нет, сначала зайдите сами, его пригласим потом… — Положит трубку, он сказал: — Оказывается, Рождественский вчера еще прибыл. Полковник говорит — есть дополнительные, очень важные сведения.

Вскоре Рождественского вызвали к командующему.

Войдя в кабинет, он предстал перед смуглолицым, высоким и широкоплечим, несколько грузноватым генералом, сверху вниз холодно глядевшим на него большими глазами. С минуту генерал хранил молчание и как будто старался вспомнить, кто он, этот Рождественский. Под этим испытующим взглядом Рождественскому стало как-то не по себе, хотя о своем прибытии он доложил четко, без тени смущения.

Однако стоило Червоненкову произнести несколько слов, какие обычно говорят в начале приятного знакомства, как Рождественский сразу осмелел. Он почувствовал, что перед ним не только строгий начальник, но и обаятельный человек большой душевной силы и простоты. Правда, командующий не пытался обласкать его, он даже не предложил ему сесть, но и сам слушал стоя, не отводя взора, словно старался запомнить облик разведчика.

Куда девалась сдержанность Рождественского, когда он живо и просто, короткими фразами второй раз в этот день стал рассказывать о том, что видел в песчаных бурунах Ногайской степи, и о показаниях капитана фон Эгерта.

Лицо генерала было почти равнодушно. Такое спокойствие невозможно изобразить только по необходимости, чтобы по долгу службы показать подчиненным, как легко человек владеет собой.

Червоненков уже знал все, о чем Рождественский доложил полковнику Сафронову, но терпеливо, до конца выслушал капитана, — на доклад потребовалось около получаса.

— Все? — наконец спросил он. — Значит, по вашему мнению, в районе Ищерской гитлеровцы не готовятся к штурму наших войск?

— Так точно, товарищ генерал-лейтенант.

— А какие признаки послужили вам основанием такого утверждения, товарищ гвардии капитан?

— В Ищерской, — сказал Рождественский, — разобран не один бревенчатый сарай. У линии железной дороги срезаны телеграфные столбы. Даже шпалы выкопаны… весь этот материал завезен к переднему краю. — Помолчав некоторое время, он в раздумье продолжал: — Из станицы гитлеровцы гоняли народ на отработку траншей. Возвращаясь домой, люди видели построенные убежища, блиндажи, приспособленные огневые гнезда для минометных батарей, закопанные в землю подбитые танки. Словом, устраиваются так, словно они зимовать собираются в окопах. И в то же время некоторые части постепенно оттягиваются с переднего края. Куда-то их переводят… Почти вся третья танковая дивизия переброшена на правый берег Терека.

— А как, по-вашему, куда генерал Фельми нацеливает свой «африканский» корпус? Не было ли заметно передвижения частей этого корпуса к фронту? — спросил Червоненков. — И в каком направлении?

— Нет, «африканский» корпус стоит на месте. Фельми ждет, пока Клейст прорвет нашу оборону.

Русских, стоявший у раскрытого окна, заметил с усмешкой:

— Без вмятин в боках, целехоньким хочет прямо в Иран…

— Очевидно, так, — проговорил Рождественский.

Переступая с ноги на ногу, он продолжал:

— Где бы Клейст ни прорвался, — что к Гудермесу, что к Орджоникидзе, — на этих маршрутах почти одинаковое расстояние до теперешнего расположения «африканского» корпуса. Может быть, поэтому Фельми и держит свои части на одном месте. Окружает себя таинственностью…

Червоненков несколько раз прошелся по кабинету, затем вернулся к своему креслу, прислонился к спинке, усмехаясь про себя, глядя на карту. Затем, как бы в раздумье, молвил:

— Фельми все пыжится, надеется окружить свой корпус таинственностью, но я не думаю, что сам он верить в эту романтику. Однако к решению вопроса о судьбе «африканского» корпуса вернемся позже. Скажите, вы женаты, товарищ капитан? Где ваша семья?

— А Ростове жила, товарищ генерал-лейтенант, а теперь… — Рождественский пожал плечами. — Мать жила на хуторе, это недалеко от станции Терек. Но и о ней не знаю… Возможно, у дочери, — сестра моя в Моздоке. Она агрономом работала, — возможно, у нее, но я не знаю об этом…

«И этого человека терзают открытые душевные раны, — подумал Червоненков. — Но в опасный для жизни момент, в разведке, едва ли он думал о том, что ему, возможно, не удастся увидеть свою семью».

— Сколько у вас ребятишек? — спросил он.

— Было трое…

Командующий хотел спросить: «Почему — было?», но сдержался. Он подошел к Рождественскому и протянул ему руку.

— Вы сделали много, капитан… Благодарю!

Рождественскому навсегда запомнилась эта минута, и крепкое пожатие теплой руки, и открытый, уже не холодный, улыбающийся взгляд внимательных глаз командующего. Словно исчезла на какое-то мгновение огромная разница в званиях, которая их разделяла, и с особой, волнующей торжественностью он понял, что оба они равны душевно, оба — люди одной великой семьи коммунистов.

Это волнующее, озарившее его чувство как-то сразу преодолело и внутреннее напряжение, и усталость. Он знал, что это чувство сохранится у него навсегда.

Уходя, Рождественский услышал, как Червоненков, обращаясь к Русских, энергично сказал:

— Вот теперь, дивизионный, мы продолжим наш разговор о замыслах Клейста…

 

IV

На исходе лета Рождественский прибыл в Алпатово. Прислонясь плечом к углу полуразрушенного здания станции, с радостным волнением он ожидал первого залпа бронепоездов.

Над железной дорогой и над опустевшим поселком тихо колебался вечерний воздух. С переднего края доносился роком пулеметов. Лязгая буферами, к строениям медленно подкатил первый бронепоезд. Темно-серые стальные вагоны словно приросли колесами к рельсам. Из вращающихся башен к небу неторопливо поднялись орудийные стволы. Затем донеслись отрывистые слова команды. И грянул залп… Снаряды шарахнулись к вражескому переднему краю.

Приветливо помахав рукой удаляющемуся бронепоезду, Рождественский зашагал в степь.

В штабе дивизии лицом к лицу он столкнулся с Бугаевым.

— Павел! — воскликнул он, рванувшись навстречу политруку. — Павел… — повторил он, задыхаясь от радости.

На круглом, скуластом, потном лице Бугаева расплылась широкая улыбка, мохнатые брови от неожиданности взметнулись на лоб.

— Александр Титыч!

— Ну, здравствуй, Павел, — овладев собой, сказал Рождественский. — Помнишь, я тебе говорил: подожди, вернусь…

— Вернулся… Ох, и хорошо же, слышь! Ну, сегодня целиком счастливый день. Ни одного убитого, ни одного раненого, а пополнения — сто пятьдесят — плюс вы! Сто пятьдесят первый!

— Идем посмотрим… Они, новички-то эти, здесь еще?..

Еле поспевая за Рождественским, бугаев рассказывал:

— Дошли до Ищерской — ни взад, ни вперед. Симонов целыми днями сидит на НП у переднего края. Он говорит: «Не надо время терять даром. Будем перемалывать живую силу противника». А эта «живая сила» зарылась в землю, не показывается. Дуют в губные гармошки! А чуть кто высунется из наших, ну, как травинку, срубают. Очень у них плотная и хитроумная оборона, слышь…

— Проводили партсобрания?

— Как же, проводили. Перед боем коммунистов созывал… Вообще, дрались мы тут отчаянно, но теперь… такая нудота в этой обороне, чтоб она сгорела вместе с гитлеровцами!

Уже стемнело, когда Рождественский зашел к капитану Степанову, чтобы узнать, что сообщает Лена Кудрявцева. Начальника разведки он нашел у рации.

— Помолчите, у рации Ищерская, — приложив палец к губам, попросил Степанов.

— Товарищ капитан, — проговорил радист, обращаясь к Степанову, — она требует, чтобы в дальнейшем все указания давались нешифрованные.

— Еще что?

— Да черт… не понял!

Минуты две спустя радист сообщил:

— Говорит, что не умеет пользоваться шифром, а с нашим радистом несчастье… Что-то случилось там у них.

Помолчали. Рождественский подумал с тревогой: «Неужели схвачен?». Он кивнул начальнику разведки:

— Разрешите?

— Только осторожней с подбором слов, — согласился Степанов.

— Хорошо. Товарищ радист, спросите, в каких указаниях она нуждается?

Сквозь дым от папиросы Степанов прищуренными глазами установился на Рождественского.

— Это неосторожно… она может ответить напрямик.

— Ничего, скажет, что надо, — возразил Рождественский.

Через некоторое время радист сообщил:

— Первое: до каких пор ей оставаться здесь? А где — не говорит.

— Что еще?

— Просит подтвердить районы разведки.

Прикурив от недокуренной папиросы, Степанов промолчал, задумавшись. Но у Рождественского внезапно возникло подозрение.

— Странно, — проговорил он, — район разведки ей был указан совершенно ясно.

— Ничего странного, — сказал Степанов. — Кудрявцева нервничает, она осталась одна…

— Стойте! — вскрикнул Рождественский. — Возможно, вам отвечает противник! Спроси у него, что случилось с бараном, который отстал от стада.

В то время, когда радист непрерывно повторял: «Что случилось с бараном, который отстал от стада, что случилось…», Рождественский шепнул Степанову:

— Об этом знает только она, только она. Ну что, радист?

— Ни звука! Не отвечает… — с досадой проговорил радист.

— Это, значит, не Лена, а другой кто-то, раз она не знает, что барана волки слопали! — убежденно проговорил Рождественский. — Кудрявцевой указано: находиться в Ищерской. Если же спрашивают о районах, это означает, что вражеской контрразведке неизвестно местонахождение нашей рации.

— Пожалуй, — согласился Степанов, удивленно глядя на Рождественского. — Ну, а вопрос о том, до какого времени ей находиться?

— Простачков ищут, — сказал Рождественский. — Когда-де, мол, рассчитываете занять станицу!

Степанов заметил радисту:

— Учитесь, эфирный лазутчик!

И улыбнулся Рождественскому.

— Идемте, сегодня утром Кудрявцева сообщила о вашем сыне.

— О Яше? — чуть слышно переспросил Рождественский, сдерживая дыхание. — О моем сыне?!

— Да, о нем, — рассеянно повторил Степанов, видимо, думая уже о чем-то другом. — Мальчик живет, — как это она сообщает? Да, он усыновлен каким-то Федором рыжим. Вы знаете этого Федора?

— Яша у Федора? — еле шевельнул губами Рождественский, словно вслушиваясь в биение своего сердца. — Это он стоял в огороде — худенький, странный… сыночек!

* * *

Сколько времени ждал Рождественский этой минуты! Наконец-то он прибыл в свой батальон! Симонов еще издали увидел Рождественского, бросился к нему навстречу и, сдерживая нахлынувшую радость, жмурясь лукаво, протянул ему руку.

— Получается лучше, чем ожидаешь! — громко сказал Андрей Иванович. — По секрету скажу, ты явился, дорогой мой, как нельзя более кстати. Ну, здравствуй! Мы слышали про твои мытарства, Саша.

— Обыкновенное дело, Андрей Иванович, — ответил Рождественский. — Я не ожидал иного, идя в пески. Как дела тут у вас?

— Сам видишь, — «обсушиваемся», боеприпасы пережигаем.

— Дома я, наконец! — с облегчением сказал Рождественский. — Знаешь, Андрей Иванович, страшно соскучился по батальону.

— Давай рассказывай, — требовал Симонов, — обо всем, без малого два месяца не было тебя.

Рождественский был рад увидеть своих людей, таких близких его сердцу. Он и Симонов спустились в тесный окоп и, выглядывая из-за чахлой полыни, старались рассмотреть, что происходило в расположении противника.

— Дзоты, блиндажи повсеместно. Они связаны между собой ходами сообщений в виде глубоких траншей, — тихо сказал Рождественский. — Свое начало берут от самого Терека. От железной дороги и до реки по обрывистому бугру проволочные заграждения.

— Близко ли к станице?

— Линия обороны проходит километрах в трех от Ищерской. Она простирается по отлогим буграм на север, в глубину степи. Конечно, там реже, слабее всякие траншеи и окопы. Но в песках достаточно сконцентрировано войск. Потом, Андрей Иванович, ты слыхал о корпусе генерала Гельмута Фельми?

— Но ведь Фельми метит в Иран?

— А будет туго — могут бросить корпус и против нас.

Вопросам Симонова, казалось, не будет конца. Весь этот день они не расставались. Симонова интересовало все, что делается в тылу врага. Рождественский расспрашивал о недавних боевых действиях. Он уже познакомился с батарейцами, побывал у Дубинина, у минометчиков и в санпункте. А вечером сказал Симонову:

— В окопы теперь пойду. Меня интересует моральное состояние солдат, Андрей Иванович. И хочу повидаться с Петелиным.

…Казалось, он нисколько не изменился, увлекающийся, нетерпеливый и решительный Петелин. Когда они встретились, Рождественского даже смутила шумная радость лейтенанта. Ему еще не приходилось видеть Петелина таким счастливым.

Рождественский рассказал о своих мытарствах в разведке, а Петелин не мог оторвать от него взора, словно завидовал всему, что он пережил. Но как только Рождественский спросил о потерях, Петелин вспылил.

— Что-то часто стали говорить об этом! — сказал он. — До многих из нас очередь дойдет. Но не скажешь же самому себе: «Брось, не воюй». А Грозный рядом — там для всей страны люди добывают нефть. Если мы начнем жалеть себя, что будет тогда с нашим тыловым народом? Другой повесит котомку за плечи и пошел! А куда?

Издали донеслось гудение моторов. Поворачиваясь на звук, Петелин выглянул из окопа. С тыла, из-за кромки бугра, звено за звеном появились бомбардировщики. Они шли тройками, тяжело обвисая над степью. По земле впереди самолетов быстро передвигались тени.

— Солидная демонстрация! Смотрите… девять, пятнадцать, восемнадцать! Ого!.. Ого!.. — воскликнул Петелин, невольно оседая на дно окопа.

— Это же наши! — сказал Бугаев.

— Наши?!

Несколько секунд Петелин приглядывался.

— А верно же, наши! — закричал он восторженно.

— Сейчас они сыграют противнику «попурри»! — пошутил Бугаев. — Красиво идут, товарищ капитан!

Рождественский предупредил:

— Сейчас майор откроет пальбу по самолетам. Из ракетниц, конечно…

И действительно — к небу взмыли девять разноцветных ракет.

— Это зачем? — удивился Петелин.

— Так условлено, чтобы они не разгрузились над нашим передним краем.

С грозным и нарастающим гулом самолеты приближались к расположению батальона. От гула моторов зябко дрожала земля. Но дойдя до переднего края, группа бомбардировщиков разделилась и веером разошлась над линией обороны противника. Петелин наблюдал за вторым звеном, как бы заваливающимся на левый бок. Головная машина сразу перешла в пике. Из-под ее крыльев оторвались мелкие черные комочки. Авиабомбы ринулись к притихшей земле с яростным свистом.

Ощутимо вздрогнула почва, затем прохлестал переливчатый треск взрывов, бесконечно повторяющихся по фронту.

После второго захода гул стало относить к Тереку. И вот только дым, медленно струившийся над степью, напоминал о том, что произошло минуту назад.

Петелин порывался что-то сказать, но видел, что все сосредоточенно чего-то ждали.

— Молчание! — криво усмехнулся он. — Молчание и молчание, — повторил он, привычно и поспешно застегивая ворот потной гимнастерки.

— А что же, ура кричать, что ли? — отозвался Бугаев.

— А почему бы и не кричать?

— На это будет приказ. А пока — жди!

— О, конечно! — не унимался Петелин. — Ждите, терпение!

«Все тот же, — подумал Рождественский. — А Симонов говорил, что наш Петелин изменился».

— Вам, наверное, кажется, что кто-то специально задался целью попридержать Петелина? — засмеялся Рождественский.

Петелин придвинулся ближе.

— Да не во мне же дело! Может быть, враг тут, в траншеях, надолго осел. А мы вот и будем топтаться в обороне. Вы сами говорили, что создается новое, Орджоникидзенское главное направление. Зачем же мы будем давать Клейсту передышку? Он всю основную силу двинет через Осетию, через верхний Терек на Грозный! А тут бы — бросок-два, — и душа с них вон! Как раз после бомбежки. И разворотили бы эту их оборону.

— Главное сейчас не в прорыве вражеской обороны, — возразил Рождественский.

Достав кисет, Петелин закурил.

— В чем же главное?

— После прорыва мы должны обеспечить развитие дальнейшего наступления, вот в чем!

— Обеспечим, если захотим.

— Ну знаете, Петелин, много вы на себя берете…

Петелин раза два-три затянулся дымом, поискав глазами, куда бы бросить окурок, с сердцем ткнул его в землю, спросил:

— Зачем утром наши «катюши» били? Самолеты зачем бомбили немцев? Или не дороги боеприпасы?

— Дешевле, чем люди, — ответил Рождественский. Он помолчал некоторое время, глядя на Петелина. — Наша главная задача — скапливать силы для больших, для чувствительных ударов, Петелин.

Некоторое время спустя Рождественский был уже на командном пункте батальона. Все небо было залито чистой синевой. Стояла безветренная теплая погода — даже комары звенели по-летнему. Сидя, опустив ноги в окоп, он читал газету.

— Товарищ капитан, — послышался голос Мельникова, — сюда идет Киреев!

Рождественский встал, одернул гимнастерку и двинулся навстречу Кирееву.

Выслушав раппорт, полковой комиссар поздоровался, взял его повыше локтя и увлек в сторону от батальонного штаба.

— Только что я разговаривал с Кудрявцевой, — сказал он обычным голосом. — Ваш сын здоров. О матери он ничего не знает. Потеряли они друг друга во время танкового налета недалеко от разъезда Солнушкин. Есть основание верить, что ваша жена из окружения успела выйти.

Киреев умолчал о том, что Кудрявцева похоронила дочь капитана Анюту.

— В таком случае, товарищ полковой комиссар, мне остается прибегнуть к вашей помощи. Если бы вы запросили соответствующие инстанции…

— Такой запрос сделан… терпение. Ждите.

Рождественский взглянул на Киреева. Ему хотелось пожать руку полковому комиссару, но он сдержался.

— Через час у нас партбюро, товарищ полковой комиссар.

— Какие вопросы ставите?

— Основной — воспитательная работа.

— Прежде всего, — заметил Киреев, — вытравливайте дух местничества у пополнения.

— Как раз и мне это бросилось в глаза, — согласился Рождественский, — некоторые чувствуют себя так, точно пришли на субботник.

— Отшабашить и по домам?

— Что-то в этом роде… Правда, среди добровольцев очень значительна партийная прослойка. Замечаю, очень серьезный народ.

— Вот-вот! Энергично подхватил Киреев. — Вы коммунистов соберите. Надо объяснить, что эти бои идут не только за Грозный. А коммунисты должны объяснить всем остальным. Шабашить мы вместе будем, где-то за пределами наших государственных границ, там, откуда исходит война. Еще какие вопросы?

— Прием в партию.

— Порядок измените — первым вопросом поставьте прием в партию. Людей вызываете?

— Всех, кого успели оформить.

— Ну, вот! Зачем их задерживать. А где расположен ваш санитарный пункт?

— За бугорком, — указал Рождественский, — вот в том направлении, почти рядом. Утром я был у Магуры. Она у нас очень внимательный и чуткий врач. Не имею претензий к санпункту. Добросовестно работают люди.

— Вы долго здесь не были, — заметил Киреев. — Только поэтому и делаете такой вывод.

— Я не понимаю, — удивился Рождественский.

— Ведет она себя слишком свободно.

— Странно! — сказал Рождественский. — ее уважают в батальоне… Но вы знакомы с ней лично, товарищ гвардии полковой комиссар?

— Нет, но сейчас познакомлюсь, — равнодушно сказал Киреев. — А насчет уважения… что-то уж слишком ее стали уважать некоторые солидные командиры. Безусловно, это их личное дело, но не по времени, не в пору вольница!

Рождественский вдруг смутился, как будто этот намек был адресован ему:

— Не верю, чтобы Тамара Сергеевна…

Киреев быстро взглянул на Рождественского.

— Как, как вы сказали?

Рождественский ответил решительно:

— Если до вас дошли какие-нибудь кривотолки — это просто сплетни. Не верю я, чтобы Тамара Сергеевна…

— А сколько ей лет, приблизительно хотя бы?

— Не приблизительно, а точно — двадцать семь лет.

Рождественскому показалось, что по лицу Киреева проскользнуло какое-то сомнение. Сняв пенсне и не спеша протирая стекла, он сказал грустно:

— А мне сорок семь. Значит, минус двадцать… Разница не велика. Она замужняя?

— Мужа убили гитлеровцы.

— На фронте?

— Он агрономом работал где-то около Вязьмы. Нет, не на фронте. Об этом Магура говорила, я помню…

— Магура, — в раздумье произнес Киреев. — Двадцать семь лет…

— Кажется, вам знакома эта фамилия? — спросил Рождественский.

— Нет, не знакома, — поспешно ответил Киреев. — Но вот имя и отчество… У меня была знакомая девушка, ее тоже звали Тамарой Сергеевной. С сорокового, нет, пожалуй, с сорок первого я ничего о ней не слышал. Возвращайтесь к себе, я хочу поговорить с этой Магурой с глазу на глаз.

«Странно, — подумал Рождественский, — что-то тут кроется…»

Он оглянулся вслед уходившему Кирееву и чуть не вскрикнул, осененный догадкой: «Знакомая девушка!.. Девушку звали Тамарой? А Магура — Тамара Сергеевна… И Сергей Платоныч. Вот здорово, если так!.. Неужели дочь?!».

 

V

На командном пункте батальона человек восемь солдат, знакомых и незнакомых Жене Холоду, сидели в сторонке от партбюро, заседавшего на КП.

Старший сержант Холод невесть для чего снял пилотку, переломил ее, сунул в карман, но затем достал, расправил, снова надел.

Некоторые из ожидавших своей очереди были в зеленых стальных касках, при полном вооружении и держались так, словно готовились к принятию торжественной присяги. Другие протягивали кубышки, коробки, кисеты — угощая друг друга; закурив и затянувшись дымом, солидно покашливали, расспрашивали: «У вас что нового? — Сидим, что же тут нового. — Боевой листок выпускаете? — А как же, каждую неделю. — Мы тоже. Только мы два раза в месяц. А кто у вас в роте рисует карикатуры?..»

Сидя по-узбекски и сложив на коленях руки, Холод угрюмо молчал, пока к нему не обратился сосед, немолодой сержант, ростом повыше Холода и поплотней в плечах, с голубыми ласковыми глазами. Он усмехнулся и сказал баском:

— Волнуетесь, замечаю, товарищ старший сержант?

— Ох… — не выдержав, вздохнул Холод. — Надо бы сказать — нет, не волнуюсь. Но боюсь, что неправду скажу, — волнуюсь. Такой момент…

— У меня у самого не то чтобы страх, а все же как-то в груди захолодело, — степенно продолжал сержант, благодушно посмеиваясь.

— Вот и у меня так же, — согласился Холод, — словно ледца за рубаху пустили… Неспокойно как-то…

Сержант снова усмехнулся, и в глазах его появилось самодовольное выражение, какое бывает у человека, когда он почувствует свое превосходство перед другим. Они оба помолчали несколько времени, потом сержант посоветовал доброжелательным голосом:

— Крепись, так будет лучше, пожалуй. Мой таков совет: голову держи повыше…Я вот о себе, к примеру, так сужу: что же это мне, в такое-то трудное время стоять на расстоянии от партии. У нас, в Курской-то области, сейчас — ого!.. горькая жизнь. В жестокой беде находится народ, в такой беде, что подумать страшно, сердце невозможно сдержать, чтобы оно без острой боли… Но я верю, что наша партия и советская власть никогда не примирится, не оставят они мою семью в неволе. И чтобы гитлеровцы топтали-то землю родную, а советский народ в рабство погнали? Никак партия не может примириться с таким положением. Ну, а я, значит, сидя в окопе, подумал-подумал: чего же мне находиться самому по себе? Кажется. В бою-то с врагом не отстаю же от других? И вспомнил двадцать четвертый год. А ты это время помнишь? Нет, ты этого никак не можешь помнить. Я о том, когда наш Ленин помер. Народищу тогда сколько поступило в партию! Тоже трудное время было. Всякие там иуды, — то левые, то правые, — пытались посягнуть на советскую власть, повернуть ее на свой лад. Значит, требовалось, чтобы побольше сплоченности в народе… чтоб все сознательные граждане потеснее круг нее… Вокруг-то нашей советской партии, понимаешь?

Прежде чем ответить, Холод некоторое время сидел молча, глядя на своего собеседника. Ему невольно бросились в глаза твердость характера и решимость этого пожилого человека со скуластым честным, добрым лицом и седеющими висками. Казалось, сержант видел перед собой все, о чем только что говорил. И голос его был так прост и правдив, что Холод подумал: «А мне даже представить невозможно, чтобы я обо всем этом вот так складно на партбюро сумел сказать».

— Ну, чего же ты молчишь? — спросил сержант. — Непонятно, что ли?

— У тебя думка о доме, а я за свой не беспокоюсь — далеко. Я в Балахне на бумажном комбинате работал. Соревновались — тоже жаль, вот бросил работу. Воевать пришлось…

— Соревновались?

— А то как же! Вот хорошо будто поработал, а тебя — бах! — глядишь, обогнали соседи. Тут думка одолевает: надо б глубже заглянуть в тайны процесса. Может, там и такое хранится, что никто доселе не замечал. Словно эта загадка лежит где-то на дне, как в кубышке. Страсть, как хотелось подглядеть все это дело первым. — Подумав немного, Холод добавил: — Если любить свое дело, так оно и легким становится. В таком случае все кажется в жизни, словно ты только что пришел в нее.

— Это ты верно говоришь, товарищ старший сержант. Ко всему если с любопытством, тогда от жизни удовольствие получается, — согласился сержант и снова продолжал о наболевшем: — У меня был свой дом, а вот видишь, хозяина-то из него изгнали. Даже тайком невозможно в хату к себе прокрасться, чтобы поглядеть на своих ребятишек. Там теперешние хозяева расхищают, расхапывают наше колхозное имущество — режут всякую живность… что могут, хлеб, например, увозят в себе…

— Семья большая?

— Трое хлопцев и сама… При отцовском досмотре ребятишки были ничего сами собой, а теперь… Как вспомню о них, сердце так защемит, что никак невозможно без нудной слезы. А она — что, разве поможет? Тут слеза не поможет, — драться нестерпимо хочется, громить и калечить гитлеровцев!

Сержант склонил голову, очевидно, погруженный в мысли о том, как изгнать врага с родной земли. Но он чувствовал себя подавленным, потому что с этими своими мыслями не был одинок. Он уже вскинул голову, чтобы сказать что-то боевое, веселое, как вдруг его вызвали. Сержант вскочил. Когда он сделал несколько шагов к партбюро, Холод сказал ему вслед:

— Ни пуха, ни пера! В общем, желаю!..

Сержант остановился и оглянулся. Но в знак благодарности он только и смог ответить: «Спасибо, дружок!». И опять твердо зашагал вперед, на ходу поправляя каску. «Этого примут», — с завистью подумал Холод.

Спустя некоторое время вызвали, наконец, и его.

— Идем, товарищ старший сержант, — сказал как-то особенно неласково парторг роты Филимонов. Когда шли рядом, он потребовал: — Выше, выше голову, — и засмеялся, показывая белые зубы. — Вот подведи только, подведи ты меня!

Холод искоса взглянул на парторга, словно хотел сказать: милый человек, я что, разве хочу, но волнуюсь…

Политрук Новиков прочитал заявление, анкету, рекомендации и боевую характеристику, выданную Холоду за подписью Петелина и Бугаева.

— Я думаю, — добродушно сказал Сережа-«маленький», — пусть он сам расскажет свою биографию. Давайте, товарищ старший сержант, — живыми, живыми словами…

Женя похолодел. Он не ожидал, что придется рассказывать о своем прошлом, — боялся Холод говорить об этом, зная, что у него ничего выдающегося в жизни не было. Новиков, сидя на корточках, слегка улыбнулся, его усмешка пробежала от прищуренных глаз и до самых ушей.

— Давайте… смелей, что вы…

— Вообще такая биография… — откашливаясь, начал Женя.

И сразу притаил дыхание. Его что-то смущало, он не знал, с чего же начать. А начав, почувствовал, что говорит не так, не о том, о чем нужно бы говорить.

— Ну, мать одна, нас четверо, а затем учиться хотелось… Но не вышло из меня инженера. Работал на фабрике. Войны, конечное дело, я испугался, оно мне было ни к чему. Только как же это так, если все мы будем пугаться гитлеровцев?.. Ну, стал воевать, тут дело такое, думаю, надо нам без жалости к своему животу…

Женя умолк, но в голову все еще лезли мысли: «О брате ничего не сказал! А зачем это надо?.. Комиссар смотрит на меня, поддержит ли он мою кандидатуру, как обещал?..»

— Все, что ли? — добродушно спросил Новиков. — Мало, мало вы о себе, товарищ Холод.

— А чего говорить, я сказал все. Биография вся на бумкомбинате в Балахне осталась.

Вопросов не оказалось. Выступили парторг Филимонов, Бугаев. Рождественский говорил последним.

— Я не один раз беседовал с товарищем Холодом. В текущих событиях разбирается неплохо. В боевой обстановке старший сержант проявил себя человеком мужественным, не знающим страха перед врагом.

Холод задыхался от радости и благодарности комиссару. Дальше уже он не разбирал, что о нем говорили.

В кандидаты партии он был принят единогласно.

* * *

Холод вернулся к себе в окоп.

Туча бросила на землю несколько звонких капель дождя и уползла на запад, ворчливо споря с ветром. На «ничейную» высоту между передними краями приземлился грач. Поблескивая черным крылом, он почесал у себя пониже зоба твердым клювом, каркнул раза два и, сторожко вытянув шею, прислушался. Потом взмахнул широкими крыльями и метнулся в Ногайскую степь навстречу новой, еще более мрачной туче.

— Ему-то вольница! — сказал Чухонин, всматриваясь в свободный полет птицы. — Куда захотел, туда и летит…

— Полетел бы, а? — с усмешкой спросил Холод.

— А ты не улетел бы?

— Нет, мне не подошла пора.

— Миша Смирнов говорил вот так же, пока землей не засыпали.

Чухонин опустился на дно окопа, затих.

— О жинке все думаешь? Мыслишка, может, грызет: ах, как бы не приголубили там?

— Детворы тройка, что там жинка. Детишек жаль.

В последний раз ветер крутнул над окопом пыль и умчался. По стальным шлемам зазвенели капли дождя.

— «Максимку» прикрыть! — Холод широко замахал руками. — Давай, навались на замок!

Не успели Чухонин и Холод прикрыть пулемет, как хлынул дождь. Вокруг внезапно потемнело. Дождь размывал обычный грунт, в окоп хлынула мутная жижа. Обжитое место превратилось в раскисшую яму. К счастью, ливень продолжался недолго.

— Вот о питье тужили, — стряхивая с себя воду, сказал Чухонин.

— Брр… — содрогнулся Холод. — Давай пророемся в сторону, — предложил он. — Поищем сухое местечко.

— Нам не привыкать. Лопаты у нас есть, давай!

Час спустя. Поеживаясь от пронзительного ветра, они пересели в новый окоп. Неожиданно из мокрого хлопчатника раздался простуженный голос Серова:

— Братишечки, мое вам с кисточкой.

— А, черноморец! чего там ползаешь, подрубят немцы тебя, спускайся, — пригласил Холод.

— Никак согреться не могу. Думаю, дай-ка я к вам подрулю. Затянулся бы разок, второй… у меня все поразмокло, а курить-то хочу!

Холод достал кисет и спички, протянул Серову. Тот дрожащими руками взял табак, проговорил удивленно:

— Каким сокровищем обладать изволите. Сухой!

Несмотря на огромный рост краснофлотца, Холод относился к Серову, словно к подростку, который выдавал себя за взрослого, разглядывая пехотинцев свысока, с любопытством и с каким-то снисхождением к ним. Поэтому Холод как бы в отместку не пропустил случая заметить внушительно:

— Я советовал взять каску. И от пули защита, и хранить табачок сподручно.

Матрос прикурил, жадно затянулся и закашлялся.

— Самосадик?

— Созерцаю, у вас, граждане, действительно первоклассный кубрик. Давайте вместе на вахту? Спина к спине. Подсушиться бы, чтоб зубы перестали чечетку отбивать.

— Мы же говорили — залазь.

Над передним краем в небо снова взлетели вражеские ракеты. Окоп налился белым неласковым светом. Холод, как показалось Серову, вздрогнул всем телом. Точно спохватившись, торопливо стал приспосабливать станковый пулемет.

— Ждешь гостей? — ухмыляясь, поинтересовался Серов.

— А черте-то что может случиться.

— Давайте выжмем рубашки, — настойчиво посоветовал краснофлотец. — Все же лучше будет.

Широко открыв рот и запрокинув голову, он протянул вперед мощные руки. Чухонин вцепился в обшлаг его бушлата.

— Давай, если охота.

— Тяни! — Когда дело дошло до тельняшки, моряк сокрушенно добавил: — От пота дубленой стала, не разрубишь.

— Ну и грудь же у тебя! — восторгался Чухонин.

— Можешь вволю любоваться, не полиняю.

— Силища!

— Хочешь, дыхну на тебя, посильнеешь сам.

— Вовсе не хочу.

— А то, если что, Сенька поделится своей силенкой.

— Больно у тебя кожа черна.

— Это от грязи, милок. Стал Сенька Серов словно бронированный. Не кожа, а чешуя крокодила. Видал ты такую животную?

Чухонин повеселел. Он сам не понимал, чем этот великан подкупил его. Холод ворчливо заметил:

— Да ты не одной лишь кожей на него похож. И дурью тоже.

— В чем, интересуюсь? — простодушно спросил матрос.

— Чудно как-то ходишь в атаку.

— Чем, полюбопытствую?

— А тем, что встал и попер напролом. А так не годится.

— Чего тут вилять? Как Митька Ветров говорил: пуль нахватаешь побольше. Тело мое — видишь? Заметен, небось, от самой Ищерской. Ну и лезу!

— Убьют тебя, — угрюмо сказал Чухонин. — Больно велик. Пригибаться не любишь.

— Об этом ты, милок, помолчать бы мог. — Серов встал во весь рост, посмотрел в сторону немцев. — И глубоко же бросили они якорь. Не вытравить: раз-два! Придется обеими руками тащить: дедка за репку, внучка за бабку. Выдернем, душа из них вон!

В тусклой и серой ночи точно плавились безжизненно-холодные ракеты. Теперь их свет с трудом пробивался сквозь гущу сумрачной мути. Но моментами мгла редела. Тогда Серову казалось, что от «ничейной» высоты движутся темные массы. Он приподнимался, глядел с напряжением, и от его глаз по всему лицу разбегались веселые морщинки. Серая муть снова сгущалась, и он ловил слухом, что происходит впереди. Легкий шумок, донесшийся из кустарника, заставил его насторожиться.

— Стой — кто? — окликнул краснофлотец.

— Я, Агеев…

— Дурья голова! Чуть-чуть очередь не дал по тебе. Ты сюда зачем пожаловал?

— Приказ. Всем выходить в тыл, всем!

— Как это выходить?

— Не могу знать. А приказ майора таков: выходить со всей амуницией. Группами всем в тыл.

* * *

В этот поздний час Рождественский добрался до окопа командира второй роты.

— Скучаешь? — спросил он у лейтенанта Савельева. — Томительное ожидание? Понимаю.

— Дело военное, — откликнулся тот. — Сегодня ждем, завтра воюем.

Было уже к полуночи. Степь глухо ворчала. А Рождественскому хотелось проникнуть по траншее дальше. Он разговаривал с Савельевым в то время, когда из прохода в проход передалась команда:

— Выходи в тыл!

— Что такое? — недоуменно произнес Рождественский.

Савельев промолчал, потом торопливо стал запихивать в вещевой мешок все свои пожитки. Рождественский выскочил из траншеи. Метрах в ста пятидесяти от батальонного командного пункта он увидел, как группа за группой от переднего края в тыл уходили люди из расположения третьей роты.

Добежав до землянки Симонова, протискиваясь в нее узким проходом, Рождественский не заметил незнакомых офицеров в новеньком обмундировании. Он спросил у Симонова:

— Объясни мне, в чем дело? Что здесь случилось, Андрей Иванович?

— Познакомься, комиссар. Новый хозяин участка, — ответил Симонов, кивнув на незнакомого майора.

— Арутюнян, — отрекомендовался тот.

Протянув руку, Рождественский проговорил удивленно:

— Вы сменяете нас?

— Да, сменяем. Я прошу ознакомить меня с расположением обороны.

— Нужно — в труд не поставим, — ответил за Рождественского Симонов. — Пожалуй, отдам я вам и свою карту.

— Буду благодарен.

— Ну, за что же. Мне другую дадут. — Он повел пальцем по цифрам, по мелким рисункам, сделанным его рукою. — Здесь указана каждая огневая ячейка батальона. А вот это — линия противника. Что было в наших возможностях — сюда внесено все. Советую соблюдать тишину в момент размещения батальона. Иначе…

— Понимаю. Но как в темноте отыскать ваши окопы?

— Это весьма трудная задача. Я рекомендую размещаться до рассвета в траншеях.

— А траншеи как разыскать?

— Об этом не беспокойтесь. Поползете вперед, — сами траншеи найдутся.

— К противнику не заползем? — тяжело копаться в земле, но в некотором смысле это моя профессия. Так что много их здесь. Не проползете мимо.

Симонов взял Рождественского под руку, отвел в сторону.

— Батальон по ротно направлен к станции Наурской. Мельникова я послал, чтобы поднял обоз. Прошу тебя, Саша, давай туда. А мне задержаться на часок придется. Нужно объяснить новому хозяину обстановку.

— Нужно, конечно. Но неужели погрузка?

— Вероятно.

Из землянки послышался голос:

— Кацо! Неужели расстанемся, не опрокинув? Эх, нашего, как это говорится на Украине, верменского?

Рождественский сделал три шага навстречу.

— Верменского, ну, что ж, за нашу верную дружбу.

Где-то близко взорвалась мина.

— Зайдемте в землянку, — предложил Симонов.

— Салютуют нашему отбытию, — усмехнулся Рождественский.

— Нет, нас приветствуют…

— Так или так, но враг напоминает о себе, — сказал новый хозяин.

Поднимая жестянку с вином, Рождественский улыбнулся новым друзьям:

— Значит, за Армению!

— Протестую, генацвале, — сказал третий из офицеров. — Почему только за Армению? Шестнадцать республик. Давайте за все! Я грузин! Я трепещу от волнующей радости, как это у нас славно сделано, мои дорогие друзья! Вот мы, люди разных национальностей, не только дышим одним и тем же воздухом, но и сердцами горим за общий пламенеющий рассвет.

— Давайте же выпьем за этот пламенеющий рассвет над всей нашей Советской Родиной, — сказал Симонов и тоже поднял свою кружку. — За Родину!

 

VI

Мельников успел прислать Рождественскому лошадь из обоза.

Вымчав к каналу «Неволька», на наезженную и вытоптанную широкую низменность, Рождественский пустил лошадь рысью. Сзади, рассыпая дробное выстукивание лошадиных подков, галопировал на второй лошади коновод.

Трудно было что-нибудь разглядеть по сторонам — все затянуто тьмой, как бы покрытой черной завесой. Серела лишь полоса наезженной дороги, да поблескивала вода в «Невольке». Дальше внезапно начиналось казавшееся более светлым, чем земля, таинственное в красоте своей, беззвездное низкое небо. Рождественскому все время чудилось, будто он мчится по какой-то впадине с пологими боками, из которой ему никак не удается выбраться. Вскоре он сдержал коня и поехал шагом. Это было кстати, так как едва они пересекли «Невольку», им стали попадаться заброшенные окопы и продольные траншеи у дороги, — немудрено было и ноги поломать коню.

Так они ехали шагом до самой станции Наурской. На станции Рождественский прежде всего разыскал Киреева и как бы мимоходом спросил: отозваны ли разведчики из Ищерской? Получив положительный ответ, он начал разыскивать свой батальон, — ночью все это нелегко было сделать — войск скопилось много. Ему посчастливилось — между полуразрушенных каменных корпусов МТС расположилась какая-то хозчасть, — уже дымили кухни, из открытых топок светом озаряло сидевших кружком солдат. Подойдя к ним ближе, он узнал своих. Заметив комиссара, солдаты хотели встать.

— Сидите, сидите, товарищи! — сказал Рождественский и сам опустился на корточки. — У кого есть табачок покрепче?

К нему наперебой потянулись руки, — каждый предлагал свой кисет. «Попробуйте моего, товарищ комиссар». «Брось, у тебя табак постоянно мокрый. Моего…»

— А если моего? — достав кисет, предложил Рождественский.

— Разве из любопытства, — раньше всех откликнулся Агеев, подумав про себя: «Чего бы это отказываться? Для своего еще будет время». — Для пробы, товарищ комиссар…

Кто свернул из своего, кто из комиссарского кисета, — затянулись табачным дымом. У Агеева цигарка даже загорелась, осветив до того обросшее волосами лицо, что не видно было рта.

— Товарищ Агеев, мне кажется, что вам время бы побриться. Или бритвы нет? — Рождественский поискал глазами — кто предложит? — Серов, возьмитесь-ка за обработку товарища.

— Бритву найдем, товарищ комиссар, — охотно согласился Серов. — Надраю дедка до блеска. А вместо одеколона освежу глицерином, чтоб лицо его не поддавалось морозам.

— Мы уже пробовали — больно борода у него жесткая, бритва не берет, — посмеиваясь, заметил Чухонин.

— Где бритва не возьмет, по волосинке повыдергиваю. Так обработаю, что вид у него будет точно у китайского мандарина. — И, подтолкнув Агеева в бок, краснофлотец предупредил шутливо: — Слыхал, батя?.. Так что моему действие не чинить препятствий — выполняю боевой приказ!

Агеев покосился на Серова, думая про себя: «Такая чертяка все может вытворить». Затем он исподлобья взглянул на Рождественского и угрюмо заговорил, с трудом выдавливая из себя тяжелые слова:

— Оброс, это правда. Руки не доходили, о себе не думал.

— Ну и напрасно не думали, — возразил Рождественский, неодобрительно покачав головой.

— Агеев, товарищ комиссар, персона важная, — вставил Чехонин. — Любит «потолковать с умным человеком»! в нашем же присутствии больше помалкивает, а как останется один на один с собой, так и заводит спор — сам задает вопросы, сам отвечает. Ну прямо — колдун!

— О чем же, любопытно? — пряча улыбку, спросил Рождественский.

— А вот о чем, — не смутился Агеев, — когда это мы погоним супостатов, чтобы бить и калечить их подряд?

— Желание хорошее! И вы не одиноки в таком желании, но пока что придется подождать, — веско сказал Рождественский. — Накопим сил, — погоним, да еще как погоним! Так что наберитесь терпения, — ведь мы все еще не наступаем, а обороняемся, товарищ…

В неровном свете от топок Рождественский видел и чувствовал, как впились в него любопытные глаза этого здоровенного, заросшего волосами пожилого русского солдата. Он словно торопил Рождественского рассказать побольше о том, когда же, в самом деле, наступит такое время, когда советские войска погонят гитлеровцев? Но как только Рождественский стал говорить о продолжении обороны, глаза у солдата тотчас словно отдалились от него и потухли, сделались грустными. Видно было, что ему не по душе перспектива оборонной войны. Он помолчал некоторое время, как бы прислушиваясь к каким-то своим невеселым думам, затем заговорил снова:

— В Ростове у меня женка и двое мальцов остались. И знаю, что живут, — если живут, — плохо! Когда же закончим мы эту проклятую оборону?

— Опять за рыбу деньги! — хмыкнул Чухонин. — От батя!..

А Серов, точно проникшись на мгновение душевной болью Агеева, вдруг сказал ласково, но по-прежнему шутливо:

— Ладно, батя, не ной! Побрею я тебя с одеколоном.

* * *

Майор Симонов прибыл на станцию к тому времени, когда к погрузочной площадке подогнали железнодорожный состав. По деревянному помосту он въехал прямо на площадку. Его маленькая гнедая лошаденка фыркала, испуганно прядала ушами и все норовила шарахнуться в сторону или податься задом.

— Ну и упрямый же конь! — жаловался Симонов идущему рядом Рождественскому. — Дорогой чуть-чуть из седла не выбросил. И тут — видишь, боится, черт!

— Меня занимает вопрос, командир, успеем ли погрузиться, ну, за час, примерно?

Симонов с досадой посмотрел на выгружающихся из эшелона.

— Куда там! И надо же было загруженный состав подать!

— Придется ожидать.

Симонов перекинул ногу через круп лошади, тяжело сполз с седла на камень площадки.

— Так что прикажете мерина откомандировать в обоз? — подбегая, спросил Пересыпкин.

— Мотайся ты сам с этим мерином, — проворчал Симонов. — Какого дьявола выбрал…

— Это ж огонь! — удивился связной.

— Уведи ты его, чтоб он провалился. — Он усмехнулся Рождественскому. — Ты понимаешь, кошка, а не лошадь! А сколько прыти! Несется, как вихрь. Он мне все внутренности растрепал.

Подошел лейтенант Игнатьев.

— Разрешите обратиться, товарищ гвардии майор? У меня убит наводчик первой пушки. Заменить некем. Как быть?

— Почему же вовремя не позаботились подготовить подмену?

Игнатьев помолчал, неловко пожимая плечами.

— Все это очень грустно, лейтенант, но такого человека у меня нет.

— Такой человек у нас есть, — заметил Рождественский. — И очень подходящий артиллерист.

— Кто? — удивился Симонов.

— Краснофлотец Серов, он артиллерист.

— Пожалуй. Возьмите из первой роты бывшего краснофлотца Серова.

* * *

Во мгле рассвета Рождественский заметил любопытного военного. Человек среднего роста, в серой измятой шинели, полукругом обходил площадку, неуклюже вышагивая в больших кирзовых сапогах. Рука его крепко вцепилась в санитарную сумку с красным крестом. Шапка-ушанка скрывала глаза незнакомца, но Рождественский почувствовал его пристальный взор. Приглядевшись, он понял, что это женщина, и отвернулся, смущенный. Кованые каблуки постукивали по каменному подъезду к погрузочной площадке у него за спиной, и его смешила любопытство неизвестной. Он уже двинулся вперед, чтобы уйти, но вдруг позади раздался радостный крик:

— Сашенька!

Он не успел обернуться: теплые сильные руки узлом охватили его шею.

Ощутив прикосновение увлажненного слезами лица, он узнал жену.

— Милый, схоронила же я тебя! О, казак мой родной!

— Да ты ли, Мария? — все еще не веря, прошептал комиссар, обнимая и целуя жену. — Голубка моя… Ну, дай же мне, дай на тебя поглядеть, Марийка…

— Боже мой, боже мой, Саша…

Она не могла оторвать свое пылающее лицо от горячей щеки мужа, позабыв обо всем, что окружало их, прильнув к нему, повисая у него на шее. Он заглянул ей в глаза, мерцающие теплотой и страданием.

— Как истосковался по тебе, родная…

Она молчала. Голова ее склонилась ему на плечо.

Рождественский с тревогой подумал: «Мария не решается сказать о чем-то тяжелом…»

Узнав комиссара, солдаты и офицеры, грустно покачивая головами, поспешно проходили дальше. Симонов стоял шагах в тридцати. Он старался казаться спокойным, но глаза его затуманились, лицо искривилось.

— Что с детьми, Мария? — настороженно спросил Рождественский.

Она зарыдала. «Все ясно», — подумал Симонов, чувствуя, как слезы жгут его глаза.

— Значит, — слегка побледнев, произнес Рождественский, — наши детки…

Нее не хватило сил прямо ответить мужу.

Словно очнувшись, она заговорила глухо:

— Анюта от простуды в дороге умерла. Я же с ними пешком все время!.. Яшу танки раздавили, было темно… Танки прошли и я не нашла его. Осталась только маленькая моя Леночка. Детскому дому отдала ее на попечение. И маму твою пристроила. Ох, казаки, казаки!.. Как мы страдаем… Порешила вот ввязываться надо и мне. Чего же выглядывать из-за угла на страшную жизнь. Какая-нибудь польза от меня будет. Определилась санитарной сестрой. Поспешаю рядом со всеми. — Она задохнулась, перевела дыхание. — Намереваюсь забежать в Алпатово. Анюта у меня там на станции осталась.

— В Алпатове?

— Да, Саша, в Алпатове похоронена. В ту пору, родной мой, я была словно потерянная, себя не помню. Ни капельки слез не нашлось, чтобы оплакать дочурку нашу. Даже могилки ее не знаю.

— Разве Анюту не сама ты похоронила?

— Не могла я. Мы все бежали… Боже мой, это был страшный сон. И у меня не было сил, чтобы самой, Саша…

— Мужайся, моя родная, — сказал он, когда жена несколько успокоилась. Он взял ее руки, погладил огрубевшие пальцы.

Мария покачала головой.

— Нет, Сашенька, смягчить эту боль нечем. Потерять двоих выхоженных, выращенных деток!.. Да мыслимое ли это дело, чтобы чем-то утешиться?

— Но Яша жив, Мария! Сейчас он в Ищерской, у рыжего Федора. Тот будто усыновил его…

На краю площадки Симонов увидел полкового комиссара Киреева. Симонов поспешил ему навстречу, вскидывая руку к ушанке, но Киреев тихо предупредил:

— Не надо…

Он снял пенсне, протирая стеклышки, кивком указал на Марию:

— Уж не жена ли Рождественского?

— Так точно…

— Радуетесь, а в сторонке стоите?

— Сразу же неудобно как-то…

— А я не посчитаюсь… Почему же для своих — и неудобно? — Он сделал два шага вперед, но неожиданно остановился. — Симонов, давайте команду к погрузке!

— Есть — подавать команду к погрузке! — Симонов подошел поближе. — Разрешите спросить: какой маршрут?

— Орджоникидзе.

— Орджоникидзе, — повторил Симонов в раздумье. — Значит, против огня да бурь!

Обрадованная, вся просветленная при мысли о близкой встрече с сыном, Мария говорила:

— Может быть, все обойдется. Разве так только у нас? Нужно пережить тяжелую эту годину, Саша.

— Где ты Леночку оставила? — спросил Рождественский.

— В Кизляре. И мама там… Боюсь, что увезли их на Астрахань, не найти потом.

Киреев подошел сзади, поздоровался.

Рождественский отступил на шаг.

— Разрешите представить, товарищ гвардии полковой комиссар: моя жена…

— Буду счастлив, — мягко произнес Киреев. Взял руку смущенной Марии, посмотрел в большие заплаканные глаза. — Я очень рад вас видеть, очень!.. Позвольте вопрос: вы не пожелали бы перейти в нашу дивизию? У нас ограничено время, чтобы осуществить это сейчас же, но решайте. О вашем переводе я мог бы поставить вопрос перед командованием.

— А разве это можно? — живо спросила она.

— Надеюсь, командование решит этот вопрос положительно.

— Я и в вашей дивизии нашла бы себе дело, — сказала Мария. — Ведь верно же, Саша?

— Соглашайся, — торопливо ответил Рождественский. — Соглашайся… Нам долго не придется ждать… Тогда вместе бы…

— Хорошо, решайте у начальства.

Киреев поклонился, подал Марии руку. Она ответила крепким мужским пожатием.

— Запишите воинскую часть вашей жены, — сказал Киреев.

Рождественский с грустью подумал: «Значит, так нужно, чтобы вот сейчас разошлись мы в разные стороны». Но на душе его стало спокойнее, когда он узнал правду о семье. И радовался, что Мария просто и трезво смотрит на свою будущую жизнь.

— Ты смотришь на меня так грустно, Саша.

— Я любуюсь тобой, Мария.

— Не стало чем любоваться.

— О, нет, нет! Хотя ты и стала совсем какой-то другой.

— Какой же?

Он опять взял ее руки, улыбнулся тепло и ласково.

— Мы так долго жили вместе, и только теперь ты вся какой-то ясной становишься. Раньше, ей-богу, не видел я этого в тебе. Мне даже стыдно немножко, что ты в моих глазах была больше матерью, чем равным товарищем моим.

Мария прильнула к мужу:

— Милый ты мой… Саша! — Она закинула руки ему на шею, прошептала: — Ну, мне пора!

Рождественский взглянул на удалявшуюся санроту, на эшелон: солдаты заводили в вагоны лошадей, вкатывали на площадки телеги и противотанковые пушки. Она записал номер воинской части и полевой почты жены, дал ей свой адрес.

— Ну, что ж, Марийка, такая жизнь! — сказал он, протягивая ей свою жесткую руку. — Как только наши возьмут Ищерскую, повидай Яшу.

— Обязательно, как же… Но мы с тобой скоро ли свидимся, Саша, родной…

Она поцеловала мужа и, высвободившись из его объятий, побежала за санротой, придерживая санитарную сумку. А Рождественский внимательно вглядывался ей вслед, левой рукой гладя то место на своей щеке, где еще не высохли слезы жены. Вот Мария перестала бежать, но только на миг оглянулась, словно боялась, что муж увидит ее слезы, и шагом пошла по дороге, покачиваясь на стройных ногах. Рождественский следил, как пригнутые плечи ее все удалялись и удалялись, пока совсем не утонули в облаке пыли от промчавшейся автомашины.

Спустя полчаса поезд, наконец, тронулся. С открытой площадки, загруженной хозвзводом, облокотясь на телегу, заваленную мешками, Рождественский всматривался в окрестную степь. Низом стлался туман, все еще окутывающий землю, но уже были видны камышовые, влажные крыши беленьких хат. Свежим встречным ветром швыряло в лицо, прохватывая холодком. Прижмуренными, настороженными глазами он глядел вокруг, глядел и удивлялся, как в утреннем воздухе высоко-высоко поднимались из труб ровные столбы дыма. Все здесь, казалось ему, оставалось таким, как было прежде: вот пасущееся стадо коров, а вот и пастух с кукурузным початком в руке, и с ним рядом лохматая собака. Она преданно смотрит в лицо хозяину и помахивает пушистым хвостом. Немного поодаль пасутся кони; по дороге быки тянут телегу с соломой. И радостью веяла эта милая сердцу степь, и ласково светило солнце, встающее навстречу поезду. Он сам в эту минуту своим дыханием готов был обогреть и обласкать каждое еле заметное растение, этого пастуха и лохматую собаку, только бы здесь все осталось, как было раньше. Ведь без этого родная сторона утратила бы свой прежний характер и эту прелесть — весомое ощущение простора, сопутствующее человеку в степи, если в ней продолжается жизнь.

Но затем его взгляд стал уходить все глубже и глубже вперед. И вот он увидел черепичную крышу знакомого разъезда. Все в его груди словно затрепетало от волнения, от надежды увидеть кого-нибудь из людей этого уже снова тихого уголка. И неожиданно из его груди вырвался счастливый крик:

— Де-ед Опанас! Дед, здравствуй!..

Но голос его потерялся в нарастающем стуке колес…

Важный и даже величавый, с высоко поднятым желтым флажком, старик Соломкин торжественно провожал поезд.

— Живы! — с облегчением вздохнул Рождественский. — Живы оба, — повторил он, вытирая шапкой холодные капельки пота, выступившие на лбу.

 

VII

Неделю назад Клейст вызвал командира 370-й пехотной дивизии. Жалуясь на трудности, генерал-майор Клепп с раздражением объявил, что его усталых людей становится все труднее поднимать в атаку.

— Глупость! — жестко отрезал генерал-полковник. — Вы, должно быть, полуспите, когда отдаете приказ. Нация не простит вам этого, генерал. Два дня сроку. Не овладеете Эльхотовскими воротами — будете командовать взводом!

В свое оправдание Клепп положил перед командующим рапорт об аресте пораженчески настроенных шести солдат и трех офицеров. Клейст сунул рапорт в папку и грубым окриком приказал генералу немедленно отбыть в дивизию.

Сейчас командующий стоял в своем кабинете, прислонившись плечом к голубоватым изразцам кафельной печки, вслушиваясь в крики перелетных птиц. Его лицо было дряблым от бессонницы и раздраженным от неудач. Поставленная войскам задача прорыва из Кабарды в Осетию до сего времени оставалась нерешенной.

Тихими шагами он подошел к столу и, опустившись в кресло, вновь стал исследовать по карте взаимодействие всех родов войск, нацеленных против советских вооруженных сил, преградивших дорогу к грозненской нефти. От синего карандаша побежали жирные стрелки, пересекающие подтертые и уже прежде исправленные маршруты. Зачеркивались старые календарные числа, на остриях новых стрелок обозначались новые даты.

В кабинет на носках вошел адъютант командующего майор Шарке. Не отрывая взора от карты, генерал-полковник спросил:

— Как наши дела в Татартупском ущелье?

— Дело в том, — заговорил адъютант мягко, — что наши войска…

Генерал прервал его:

— Говорите смелее!..

Адъютант слегка покачнулся, выпячивая узкую грудь. Одной рукой он держался за спинку стула. Подмышкой похрустывала папка с бумагами.

— В Татартупском ущелье положение без перемен. Русские словно вросли в землю…

Фон Клейст сделал вид, будто не расслышал. Он встал и, закинув руки за спину, отвернулся. Вспомнились летние дни в удушливой степи Дона и Кубани. Тогда, казалось, не было силы, которая могла бы встать на пути немецкой армии. Что же произошло? Из чего возникли реальные причины, затормозившие движение на юго-восток? Думаю об этом, командующий тщательно силился найти ясный ответ и в то же время упрямо отказывался верить в выросшую силу русских. Перед лицом всех своих неудач фон Клейст продолжал сохранять пренебрежение к своему противнику, русскому генералу Червоненкову, командующему Северной группой Закавказского фронта.

— Да, да?.. Что вы сказали? — резко повернувшись, спросил командующий.

Пожимая плечами и переводя дыхание, адъютант пробормотал:

— Я ничего не говорил.

Морща лоб и вглядываясь в него, Клейст обронил пренебрежительно:

— Не все ли равно, говорили вы или нет! Оставьте меня, наконец. Я устал.

— В приемной ожидают представители прессы, — торопливо произнес адъютант, опасаясь, что не успеет сообщить об этом.

— Кто именно?

— Двое из Берлина. Их сопровождает редактор вашей газеты «Панцер форан». Они хотят…

Клейст оборвал его.

— Довольно! Вы побеседуете с ними. После доложите, чем интересуются эти господа…

Он на секунду задумался.

— Впрочем, нет, я сам… Впустите их ко мне минут через десять.

Адъютант поклонился и мелкими шагами, неслышно вышел из кабинета.

«И так… ночью и днем, беспрестанно кто-то помогает мне стряхивать пыль с истертых планов и донесений фюреру, — подумал фон Клейст. — Частные лица, партия, монополии, пресса — попробуй разберись в этой мешанине?! Но несомненно, что все они собраны в едином тресте взаимного шпионажа. Разве есть возможность предугадать — корреспонденты к тебе добиваются или соглядатаи господина Геббельса. А может быть, здесь не обошлось без участия моего предшественника фельдмаршала Листа? Старик мне никогда не простит».

В начале операций гитлеровских войск на Северном Кавказе группой «А» командовал фельдмаршал Лист. Клейст командовал 1-й танковой армией, которая все больше и больше углублялась в равнину Кубани и, наконец, достигла Терека. Не без содействия фон Клейста фельдмаршал Лист был отозван с Кавказа.

Овладев городами Прохладное, Моздок и Нальчик, Клейст поставил перед войсками задачу: выйти в Северную Осетию, пересечь Терский рубеж, стремительным броском танковой армии генерала Макенгзена прорваться в долину Алхан-Чурт; между Тереком и Сунженскими хребтами двинуться к Грозному. Были составлены оперативные планы и намечены сжатые сроки для овладения городами Владикавказ и Грозный. Обо всем этом с исчерпывающими подробностями Клейст доносил Гитлеру. Предстояло пройти Татартупским ущельем меж двух грядообразных гор, покрытых густыми зарослями леса. Ширина всей низменности, так называемых Эльхотовских ворот, не превышала пяти километров. В этом направлении и двинулась 13-я танковая дивизия генерал-майора Трауготта Герра. Вслед за танками шла 370-я стрелковая дивизия, под командованием генерал-майора Клеппа, снятая из Ногайской степи.

В Татартупском ущелье закипела кровавая схватка.

«Полки русских встали насмерть!» — радировал Клейст генерал-майор Трауготт Герр.

Клейст, прежде считавший Эльхотовские ворота незначительным препятствием на пути к Грозному, связался по телефону с командиром 13-й танковой дивизии. Тоном вежливым, но полным яда, он тогда сказал:

— Я удивляюсь! Вы, генерал, очевидно, увидели собственную тень в искаженном виде. Она продолжает расти вместе с ростом неудач, постигших 13-ю дивизию. Эта неправдоподобная тень заслонила собой вашу доблесть, как черная туча заслоняет солнце. Приказываю: в течение суток овладеть Эльхотовскими воротами!..

— Ясней не скажешь! — выслушав Клейста, мысленно воскликнул командир 13-й танковой дивизии.

У командира танкового батальона майора Робендауд, только что ходившего в атаку и под огнем русской противотанковой артиллерии и бронебойщиков повернувшего вспять, Трауготт спросил:

— Вы говорите — противник зарылся в землю? Скажите, когда-либо вам не приходилось прочесть, ну, хотя бы две строчки об Антее?

Обливаясь грязным потом, только что вылезший из танка, командир батальона смущенно признался:

— Никак нет, мой генерал… О таком полководце не слышал…

— Это совсем не полководец, а герой греческого мифа. Был он непобедимый силач. Силу ему давала земля. Но Геркулес оторвал от земли этого грека и задушил в воздухе. Я сам поведу в атаку ваш батальон. Я оторву русских от земли. Я покажу вам, как надо их душить!

Минут через сорок танк командира дивизии, прибитый русским снарядом, с ревом и гулом выметнулся из клубов дыма. Полным ходом он умчался к санитарному пункту, унося окровавленное тело генерал-майора Трауготта.

Обязанности командира 13-й танковой дивизии теперь исполнял полковник доктор Кюн. В его распоряжение Клейст выделил лучший артиллерийский полк из личного резерва. Но положение к лучшему не изменилось.

Не случайно Клейст вспомнил теперь фразу, оброненную Трауготтом: «Русские встали насмерть!». «Однако в районе Малгобека на правый берег Терека все же перепрыгнула танковая дивизия генерала Вестгофена и стрелковая 111-я дивизия генерала Рекногеля? — ободрял себя Клейст. — Все же?.. Вот этого «все же», оказывается, слишком мало!..».

Бесцеремонность геббельсовской агентуры несколько покоробила Клейста, который считал недопустимым сообщать в прессе о неудачах, постигших его в районе Эльхотова и Малгобека. Он понимал, что у господина Листа здесь и в Берлине было немало друзей, только и ждавших, чтобы новый командующий как можно скорее сломал себе шею. Но хотя борьба с каждым днем становилась трудней, Клейст еще не осознал всей неизбежности катастрофы, которая здесь, на Северном Кавказе, надвигалась на него с ошеломляющей быстротой.

Даже в кругу своих приближенных он не мог отличить злобных интриганов от тех, кто подставлял под удар свою жизнь ради победы.

— Что же сказать представителям прессы? — озабоченно спрашивал себя Клейст.

Эти угодливые господа, гастролирующие в поисках удачи, возбуждали в нем чувство презрения. Клейст позвонил. Тотчас же явился адъютант.

— Попросите представителей прессы зайти в другой раз. Сегодня я не могу их принять, — сказал Клейст устало.

Шарке сразу же хотел уйти, но Клейст предупредил его, чуть приподняв руку:

— Вызвать генерала Макензена.

Адъютант исчез за дверьми, а командующий закурил и прилег на диване, прислушиваясь. Где-то вблизи, под окном, раздавались мерные шаги часового.

Клейсту не хотелось спать. И он лежал с открытыми глазами, устремленными в потолок. Его мысли не шли дальше той миссии, которую возложил на него фюрер. И тем сильнее была его растерянность, чем ясней он начинал понимать, что решающие битвы за нефть не там, где сейчас шли бои, а где-то далеко, в неопределенном месте. В эти минуты он ощущал потребность в жесткой собранности. «Но велико же будет несчастье нации, если по-прежнему в армии будут иметь место разговоры, что война нужна богатым и генералам», — брезгливо морщась, думал Клейст.

— Невероятно! — произнес он вслух. — Враг в собственном доме… с отчетливым обликом. И носит имя, известное всему миру, — коммунизм!

Клейст вскочил с дивана. Согнувшись и широко шагая, он несколько раз прошелся по кабинету.

— Полковник Руммер! — прохрипел он. — Вы и глашатай ветхих заветов старой прусской казармы и, в то же время, сама печальная истина! Такая истина, за которую нужно немедленно вешать…

Еще некоторое время Клейст продолжал ходить из угла в угол.

— Невероятно! — повторил он, остановившись у стола, поглядывая на папку, где лежал доклад с фамилиями «пораженцев». — Попутчики полковника Руммера. Единомышленники! А быть может, и… коммунисты?

Командующий хотел было отвести от нее взгляд, но словно кто-то шепнул ему на ухо: «Такие мысли рождаются у людей недостаточно целеустремленных. Так ли это? Нет, не верно». Почти машинально он вынул из папки рапорт. В нем значилось девять немецких фамилий с указанием званий. Трое первых были офицерами. «Много думать над жизнью паршивых маловеров… надо иметь много свободного времени». Склонившись над столом, взяв карандаш, он подчеркнул эти фамилии и написал: «Расстрелять! Остальных — в штрафной батальон». Позвонил. Адъютант явился мгновенно.

— Возьмите рапорт генерала Клеппа.

— Слушаюсь.

— Через соответствующие органы дайте ему надлежащий ход.

— Слуш… — адъютант внезапно прикусил нижнюю губу, разобрав слово — «Расстрелять!». Его подавленность не ускользнула от Клейста.

— Ступайте! — зарычал он, выпрямившись.

Адъютант продолжал стоять, сгорбившись, словно ожидая выстрела. Его тонкие губы дрожали. Косточкой скрюченного пальца он указал на слово: «Расстрелять!».

— Кровь арийцев, мой генерал… — прошептал он, с трудом пересиливая судорогу, сдавившую ему горло. Он умолчал, что первый по списку был его племянником.

— В-вы!.. — пронзительно вскрикнул командующий. — Пригните шею, чтобы вашей головы не коснулась веревка!

Адъютант знал — в порыве бешенства Клейст требовал от своих подчиненных слепого выполнения его воли, которая всегда находилась в страшной зависимости от удач или провалов его планов.

Плотнее сжав губы, адъютант поспешно вышел из кабинета, чувствуя, как дрожит у него рука, в которой он нет три смерти.

 

VIII

Выслушав рапорт командующего 1-й танковой армией, Клейст подал ему руку и сразу же вытянул свои длинные, с пожелтевшей кожей пальцы из потной и липкой ладони Макензена.

— Прошу, генерал, — Клейст указал на глубокое кресло, обитое кожей.

— Я так торопился, чтобы не опоздать к указанному вами часу, — с подчеркнутой почтительностью проговорил Макензен.

— Да, на сей раз вы оказались пунктуальным.

Макензен насторожился. Они оба помолчали с минуту, в упор разглядывая друг друга.

— Вам подали машину на аэродром? Как вас встретили? — спросил Клейст, по-видимому, только для того, чтобы у командующего танковой армией рассеялись недобрые предчувствия.

— Благодарю вас, — слегка поклонившись, проговорил Макензен, заметив, как вздрагивают у Клейста уголки хищного рта. — «Затаил колючий вопрос и держит за зубами». — Я доволен приемом, — ответил он спокойно.

— Я давно вас не вижу, — продолжал Клейст. — Вы, безусловно, понимаете, что я не могу не интересоваться жизнью вверенной вам армии. Она была мне родным детищем. Я нередко вспоминаю наших общих друзей, энтузиастов-солдат, генерал.

— Прежний изумительный энтузиазм наших солдат неузнаваемо видоизменился.

— Когда я передавал вам свою танковую армию, — продолжал Клейст, — я считал вас тогда достойным преемником…

Покраснев, Макензен спросил:

— Есть ли основания для сомнений в этом?

— Да, безусловно, — неопределенно произнес Клейст. — Мы можем разговаривать вполне откровенно, как люди, одинаково влюбленные в одно и то же знакомое им дело. Мы с вами профессионалы-танкисты. Скажите мне, генерал, — постукивая карандашом по карте, разостланной на столе, продолжал он, — будут ли взяты Эльхотовские ворота? Когда, наконец, это дьявольское ущелье будет превращено в дорогу славы отечества?

— Славы? — рассеянно произнес Макензен, отводя взгляд. — Все это очень печально, но на пути через Эльхотовские ворота мы очень далеки от славы.

Клейст насторожился. Он терпеливо ждал чего-то. И только когда он положил в пепельницу недокуренную сигарету, еле заметное подергивание пальцев выдало его раздражение.

— Кстати, — тихо продолжал Макензен, глянув на него, — подобный вопрос следовало бы ставить одновременно как передо мной, так и перед генералом Клеппом, командиром стрелковой дивизии.

— Я продолжаю настаивать на своей прежней точке зрения, — возразил Клейст. — Терская операция прежде всего должна быть осуществлена действиями танковой армии. Вся операция будет танковой, — повторил он. — Поставленная мной задача ведь раньше для вас была ясна!

«Вежливо отрезать путь к отступлению, — подумал Макензен. — Лишает меня права ссылаться на бездействие пехотных частей».

— Позвольте мне, насколько могу, нарисовать ту картину боев, которую я наблюдал?

Лицо Клейста оставалось неподвижным. Но все-таки Макензен заметил, как увеличились морщинистые складки на его выбритом подбородке, покоившемся на жестком воротнике зеленоватого мундира.

— После взятия селения Эльхотова…

— Это было двадцать седьмого сентября, — с иронией подсказал Клейст. — Вас не смущает, что это было очень давно?

— Да, — согласился Макензен. — В садах и на огородах мы установили батареи и некоторую часть танков. С восьми утра мы начинаем свой ежедневный, методичный обстрел противника…

— Этот «обстрел» вы продолжаете уже месяц!

— Мы бросаем танковые батальоны на лобовой штурм. Но увы!.. Русскими пристреляно каждое дерево, каждый камень. Наши войска терпят поражение за поражением. 13-я дивизия истекает кровью…

Шумно поднявшись, Клейст произнес:

— Все, о чем вы говорите, известно давным-давно. Скажите мне, генерал, что вы думаете по поводу возможности и целесообразности дальнейшего штурма этих «ворот»?

«Вот он, этот вопрос», — мучительно думал Макензен. Он смотрел на Клейста немигающими глазами. Однако характеру генерала была присуща некоторая лихость. И он не заставил генерал-полковника хмурить и без того насупленные брови.

— Татартупское ущелье уже поглотило вагоны боеприпасов, десятки танков, сотни солдат.

— Да? — равнодушно проговорил Клейст.

— Я опасаюсь, что дальнейший штурм не принесет тех результатов, на которые мы рассчитываем.

— Что же вы предлагаете?

Генерал Макензен произнес неуверенно:

— Цель не стоит затраченных средств.

— Вот как! — лицо Клейста выразило изумление. — А задумывались вы над тем, какими средствами должна будет располагать немецкая армия, чтобы одолеть путь от Сталинграда до Москвы?

На этот раз в тоне Клейста генерал Макензен расслышал тоску всеми покинутого человека. И это вызвало у Макензена злорадное чувство: «Слопал же ты фельдмаршала Листа, а почему я должен заботиться о твоем настроении?» — подумал он. Хотя основной целью гитлеровской армии был поход на Москву, но Макензена больше всего интересовали грозненские нефтепромыслы, в которых он лично был заинтересован. Он сказал:

— Средство для дальнейшей войны — нефть. Но чем дольше мы будем идти этим путем, тем дальше мы будем от цели.

— Я вынужден, генерал, повторить прежний вопрос: что же вы посоветуете мне?

— Наше упорство достойно лучшего применения, — осмелев, откровенно сказал Макензен. — Нужно искать новых путей прорыва к Грозному.

— Подскажите! — предложил Клейст почти рассеянно, так как в эти самые минуты у него дозревало твердое убеждение, что сражение за Эльхотовские ворота проиграно. — Я охотно уступаю вам инициативу выбора нового пути прорыва к Владикавказу. Если предложение ваше окажется разумным, можете рассчитывать на крест с дубовыми листьями.

Макензен выслушал эти слова с чувством неловкости.

Мысленно он ответил: «Не сулите мне лавры, не такой уж я дурак, чтобы в случае неудачи часть ответственности взять на себя». Склонив голову, он молчал.

Поняв, что у Макензена происходит внутренняя борьба между желанием отличиться и страхом, Клейст спросил прямо:

— Вы опасаетесь ответственности?

От воспаленных глаз по всему лицу Клейста побежали насмешливые морщинки. Помолчав некоторое время, он сказал:

— То, чего вы боитесь, гипнотизирует вас!

— Нет, я не настолько слабоволен, однако я обескуражен нашими неудачами, — сказал Макензен голосом робкого протеста.

Брови Клейста сошлись у переносицы.

— Я полагаю, вы сознаете, генерал, что у меня есть основания исправить вашу обмолвку: «Наши неудачи!..». Это неудачи ваши! — И, желая смягчить эту резкость, добавил: — Но все это вы значительно преувеличиваете…

Он встал и, выпрямившись, отступил на шаг. С дряблого лица исчезла тень усмешки. Генерал Макензен, потный и красный, вытянулся перед ним.

— Я принял решение, — строго продолжал Клейст. — Прорыв обороны русских произвести правее Эльхотовских ворот. — Он подошел к столу, указывая на карту. — Смотрите! Узкая полоса междугорья. Она простирается у подножья черных Кавказских гор. Этот коридор из Кабарды выведет ваши 13-ю и 23-ю танковые дивизии в районы Алагир, Ардон, Саниба и, наконец, к осетинскому населенному пункту — Гизель. А впереди — шесть километров ровной низменности до Владикавказа. Считая верхний Терек, это будет последний рубеж перед Грозным. Ваше мнение, генерал?

Генерал Макензен чувствовал непрочность рискованного замысла Клейста. Он не терял из виду той реальной мощи русских, которая затормозила движение танковой армии. Но на что-то надо было решаться, наконец.

— Вы исключительно точно предначертали путь нашей победы! — почти воскликнул он. — Но позвольте сделать замечание?

— Да, я слушаю вас, — самодовольно разрешил Клейст.

— А если русские выйдут из Татартупского ущелья, ударят нам с тыла и закроют коридор прорыва? Отрежут наши тылы? Тогда…

— Чепуха! Выход из ущелья закроет дивизия Клеппа. К тому же у русских недостаточно средств, чтобы рискнуть на такой шаг. Они не успеют перегруппировать свои войска. Подобно раскаленному железу мы вонзимся в город Владикавказ.

После короткой паузы он пообещал:

— Я прикажу генералу авиации Фибиху поднять в воздух весь его 8-й корпус бомбардировщиков.

* * *

В Кабардинской степи, в направлении селений Новый и Средний Урух, бесконечным потоком двинулись танки генерала Макензена. Тяжело застонала земля и дрогнула, точно в испуге. Вихрями кружило пожелтевшую листву. Слившийся гул моторов покатился по степи тяжелой волной.

Отдельные части 1-й горнострелковой дивизии, особый полк «Бранденбург», 2-й саперный батальон, сводный отряд егерей из дивизии «Эдельвейс» и 336-й отдельный батальон — все эти части двигались к реке Урух на автомашинах. И только 2-я румынская горнострелковая дивизия плелась вместе со всеми обозами. В небе свирепо гудели бомбардировщики Фибиха.

На склонах черных гор в мутном воздухе дыбились деревья. Они словно висели в слоеном тумане. В низине бурлил и пенился Урух. Радужным солнечным блеском озарилось каменное подножье. Тихо шептались оголенные ветви. А вдали стучали моторы.

Подмяв малочисленные, отчаянно сопротивляющиеся советские подразделения, танки доктора Кюна хлынули в узкий коридор междугорья, как грязная вода в откупоренную пустую бутылку. Почти без интервала за 13-й дивизией в прорыв вошла 23-я танковая дивизия. В это же утро Фибих выбросил тонны авиабомб на кварталы города Орджоникидзе.

* * *

Еще недавно Клейста обуревали сомнения — он не был уверен в тактическом успехе, опасаясь, что междугорная полоса окажется запертой русскими войсками на замок. Это было бы началом тупика для общих тактических замыслов. 13-я и 23-я танковые дивизии оказались бы зажатыми в узкой горловине, точно в бутылке. Клейст хорошо понимал, как трудно будет ему пробивать дно этой «бутылки», чтобы вырваться на стратегические просторы Северной Осетии.

«Наконец, все это в прошлом, — думал он. — Теперь для меня все стало ясным, как ясно мое отражение в зеркале. Пройдет неделя, и мои войска будут в Грозном!».

Прислонившись головой к спинке высокого кожаного кресла, Клейст равнодушно смотрел на спутанные белых ленточки радиограмм, лежавших перед ним на столе. Уже были взяты Алатир, Ардонские хутора, Саниба; полковник доктор Кюн второго ноября захватил осетинский населенный пункт Гизель. Все части, включая обе танковые дивизии, скапливались на исходных позициях для решительного штурма водного рубежа — реки Терек и затем города Владикавказа. «Еще два-три дня, и танки моих дивизий устремятся долиной Алхан-Чурт к городу нефти», — улыбаясь, думал Клейст. Он вспомнил последний разговор с полковником Руммером, который сказал ему сгоряча: «… чем настойчивей мы будем бросаться вперед… тем глубже нас засосет трясина!».

Клейст презрительно усмехнулся и покривил губы: «Только враг или неисправимый комедиант мог говорить так безответственно», почему-то сейчас ему вспомнился несчастный генерал-майор Трауготт Герр. «Ваши исторические слова сбылись, мой незабвенный, доблестный друг, — подумал Клейст. — Часть наших врагов мы уже оторвали от земли. Но кто же из нас будет Геркулесом?.. Кто?..».

— У меня нет оснований быть недовольным собой, — заключил он вслух, улыбнувшись.

Дверь в кабинет отворилась, у стола, не осмеливаясь нарушить покой командующего, замер майор Шарке.

— Это вы? — не поднимая головы, спросил наконец Клейст.

— Так точно, мой генерал. Позвольте спросить?

— Да, сегодня я вам все позволяю… В чем дело?

— Можете ли вы принять одного из тех корреспондентов? Он ждет и рассчитывает…

— Ах… да, да. Просите, сейчас он кстати, — сказал Клейст, и на его лице мелькнула едва уловимая улыбка. Он выпрямился, засунув левую руку за борт кителя, и продолжал сидеть, подражая этой позой фюреру.

Спустя минуту в дверях показался высокий человек в светлом клетчатом костюме. Через его плечо были перекинуты два ремешка — на грудь свисали бинокль и фотоаппарат. Размахивая шляпой, он заговорил грубовато-обиженным тоном:

— Наконец мне выпала честь познакомиться с вами!

Клейсту вдруг захотелось чем-то унизить этого самонадеянного человека. Резко поднявшись, он выкинул правую руку вперед и выкрикнул:

— Хайль Гитлер!

Человек в светлом костюме не смутился от своей оплошности и тоже быстро выбросил руку вперед.

Грузно опускаясь в кресло, всем видом своим как бы подчеркивая непрерывную занятость государственными делами, Клейст спросил с напускным безразличием:

— Что вас интересует? Только короче, я занят.

— Позвольте предъявить свои полномочия?

— Ко мне не пустили бы без них. Я слушаю вас.

— Позвольте спрашивать откровенно? — Клейст слегка кивнул головой. — Вы далеко от родины и, возможно, не знаете, что народ наш в непрерывной тревоге. В некоторых кругах с затаенной печалью поговаривают о действиях ваших войск на Кавказе…

Немного озадаченный бесцеремонностью корреспондента, Клейст старался не обнаруживать любопытства. Не поднимая насупленных бровей, он спросил:

— А ваше личное мнение?

— Я оптимист, — ответил корреспондент тоном, полным пафоса. — Вместе с вами я разделяю святую веру в победу.

— Не кажется ли вам, — заметил Клейст, — что одной святой веры недостаточно для победы? Кто-то должен организовать эту победу.

— Судьбы немецкой расы в руках фюрера, — заучено ответил корреспондент. — Я счастлив тем, что оказался свидетелем вашей великой победы над русскими в районе Владикавказа. В моих глазах вы подлинный герой. Вы, вы!.. Не отрицайте! На мой взгляд…

Клейсту становилось не по себе. Обрывая корреспондента, он спросил ядовито:

— А разве журналисту положено иметь собственный взгляд? Разве это так обязательно?

— Профессия журналиста, — пояснил корреспондент, — это великое искусство.

— Любопытно. В чем же оно заключается, это искусство?

— В том, что общественному мнению мы преподносим любые факты именно в таком виде, в каком они будут нужны нашему фюреру.

— Вот как! — вымолвил Клейст, жестким взором воспаленных глаз впиваясь в продолговатое лицо журналиста. — Вас интересуют наши победы в районе Владикавказа? — спросил он, желая как можно скорей отделаться от этого человека.

— Только ваши победы, — поправил корреспондент, видимо, с расчетом пощекотать тщеславие генерала. — Я приверженец индивидуального… В этой операции ведущая роль за вами…

— У меня есть генералы…

— Но задачу решили вы! — настаивал корреспондент. — Наша область войны — большое зеленое сукно на дубовом столе. Люди на поле сражения — гипсовая масса. Из нее вашими руками делается постамент, на котором будет покоиться величие немецкой расы.

— В этой «гипсовой массе» немало героев, — вяло возразил Клейст.

— Они — только материал! — патетически воскликнул корреспондент. — Безликое вещество, но не личность. Вам фюрер доверил и предначертал великую роль в истории создания нового порядка на азиатском Кавказе.

— М-да, да… — вымолвил Клейст, то ли польщенный, то ли начиная понимать, что его интригуют. — Я не могу разделить вашего воодушевления личностью в истории. Но не пора ли мне ответить на конкретные вопросы, интересующие прессу?

Неутомимый говорун встряхнул головой и вскинул длинные русые ресницы.

— Я наблюдал за маршем всех войск, устремившихся в прорыв. Вместе с другими частями поспешно продефилировал 525-й дивизион противотанковой обороны. Неужели еще не исключена возможность контратаки со стороны русских танкистов?

— Такая возможность не исключается.

— Если это не тайна, после взятия Владикавказа вы рассчитываете часть войск бросить по Грузинской Военной дороге?

— Да, рассчитываю.

— Тем самым имеется в виду город Тифлис, где размещен русский штаб Закавказского фронта? Или бакинская нефть?

— И то, и другое. И более того, мы открываем путь в Индию.

— Могут ли в районе Владикавказа возникнуть неожиданные препятствия на пути вашего движения к Грозному?

— Не думаю. Русские не успеют перегруппировать свои войска.

— Не смею обременять вас. Последний вопрос. Как рассказал генерал Макензен, танковая армия целеустремлена в Алхан-Чуртскую долину. Читаете ли вы значительными те укрепрайоны русских, которые расположены между Тереком и Сунженскими хребтами?

— Да, считаю. Но русские укрепрайоны будут превосходно обработаны с воздуха.

— С вашего позволения и от вашего имени, что передать немецкому народу?

Растопыренными пальцами Клейст обхватил подбородок. Развалившись в кресле, он принял позу грозного повелителя:

— Машина пущена! Остановить ее теперь уже никто не сможет. Впереди остался не очень длинный путь, — цепь мелких, порой малоприятных событий. Мы скоро, очень скоро придем к великому финалу в этой войне с богатой Россией!

 

IX

Уже прокричали первые петухи, когда группа офицеров дивизии Василенко въехала на трехтонке в город Орджоникидзе. Стоя в кузове, широко расставив ноги, Рождественский придерживался за граликсовый верх машины. Рядом с ним — офицеры связи от каждого полка и батальона. Начштаба Беляев сидел рядом с шофером в кабине.

— В городе осадное положение, — козырнув, сказал патруль-офицер, задержавший машину. — Слышите, что делается на окраине? Я прошу оставить грузовик, ночью автомашинам нельзя…

Рождественский склонился за борт машины, вслушиваясь в тихий говор Беляева. Патруль-офицер продолжал:

— Наконец вы прибыли! Тут ждут вас, ох и ждут! Положение… сами понимаете.

Грузовик все же пришлось оставить.

Черным провалом между домов дальше двинулись пешком. Где-то за Тереком, на окраине города, непрерывно рвались снаряды, посылаемые противником вслепую со стороны Гизеля.

Нигде ни огонька, ни струйки света.

В штабе их встретил дежурный офицер и сразу же исчез в темном коридоре. Его помощник поинтересовался:

— Не устали в дороге? Не задремали?

— Скажите-ка лучше, противник далеко от Орджоникидзе? — спросил Рождественский.

— Тринадцатая танковая скапливается на окраинах Гизеля. Его благородие полковник Кюн и ночью горожан будит. Свинство, честное слово! Бьет по жилым кварталам, стариков да ребят калечит.

Вернувшись, дежурный сказал:

— Очень вовремя! Ваш командир корпуса хотел уже уходить. Запотоцкий, — обратился он к своему помощнику, — отведите товарищей в дом 17. Пусть отдохнут до рассвета.

Когда они очутились на улице, Запотоцкий сказал, обращаясь к Рождественскому:

— Сами убедитесь, как тут приходится работать. А командарм ни за что не желает переносить командный пункт поглубже в тыл. Дьявольская обстановка…

— А мы к вам прямо с курорта, — насмешливо ответил Рождественский. — Что же вы пугаете «новичков»? так, чего доброго, мы можем драпануть обратно.

— Мы не отпустим, пожалуй, — усмехнулся Запотоцкий. — Ждали ваш корпус, как в засуху дождя.

Откуда-то из-за окраины, словно дальний гром, докатилась артиллерийская канонада, сливаясь в общий, нарастающий гул выстрелов и взрывов.

— И часто этак? — спросил Рождественский.

— За ночь в третий раз. Вторую ночь громыхает.

— А что же авиация?

— Сегодня днем в столовую бомба угодила. Там обедали как раз. Что было с людьми, объяснять не приходится.

Всей гурьбой, человек в двенадцать, они поднялись на третий этаж.

— Электричество можете жечь сколько угодно, — сказал Запотоцкий. — Окна занавешены. Здесь жила семья какого-то полковника — эвакуирована. А хозяевами осталось гарнизонное начальство. Желаю спокойного сна.

— Товарищ капитан, а как же с нашей девушкой, что в Ищерской осталась? — спросил старший адъютант Мельников, когда они остались одни.

— Неладно с ней получилось, — сказал Рождественский. — Киреев дал указание ей и радисту выходить из Ищерской. Прохор, мой знакомый, их выведет, а нас нет…

— Лена разыщет нас, это уж так, — уверенно заявил Рычков. — Она от своих не отстанет.

— Разыщет, конечно, — сказал и Рождественский и подумал: «Если удачно перейдет фронт».

Полчаса спустя Рождественский бесшумно шагал по толстому ковру, разостланному на полу огромной комнаты. Затем остановился у большого старинного зеркала, взглянув не свое отражение, поморщился. «Ну, что?» — мысленно спросил он себя, разглядывая впалые, чисто выбритые щеки и потускневшие, подернутые грустью, глубоко провалившиеся глаза. Почти вплотную прильнув к холодному стеклу, касаясь его высоким лбом, пощупал волосы над висками. «Видишь… седина пошла!». Тихонько свистнул сквозь зубы и отошел, пристыженный мыслью о том, что вот он как будто любовался собой.

С первого дня войны, как только Рождественский был призван в армию, он испытывал непрерывное чувство тоски по семье. Все время мечтал, все время страстно хотел увидеть жену и детей. И вот с Марией встретились, наконец, но он нашел своему чувству только частичную разрядку.

…Внезапно послышалась частая, неритмичная стрельба зениток. Выключив свет, Рождественский приподнял занавес из байкового одеяла. До его слуха донесся отдаленный гуд самолетов. Где-то в ночи надрывались тревожные паровозные гудки.

Но этот гул стал отдаляться, постепенно замирая, и вскоре оборвался совсем. Над городом повисли осветительные ракеты. В белом свете, разливаемом огненными шарами, плывшими на парашютах, неестественно резко проступали контуры зданий. Виднелась тусклая, опустевшая улица, напротив поблескивало стекло в витрине книжного магазина. Воронье и галки, встревоженные внезапным светом, подняли крик.

Рождественский отошел от окна. Закурил.

— Вот, товарищ комиссар, — раздался голос Рычкова, подошедшего сзади, — чрезвычайная картина! Эти галки, воронье — сильно же они чувствуют, когда у них жизнь ломается… И гвалт какой поднимают, а? Слышите?

— Почему вы не спите, товарищ Рычков? — спросил Рождественский.

— Разве уснешь… В голову лезут нестерпимые думы.

— О чем же?

— А обо всем… Невыносимые для моего положения думы.

— А все же?

— А вот, — Рычков кашлянул в кулак, — что, если бы весь трудовой народ, что на земле живет, — гаркнул: долой войну! Конечное дело, тут немцы должны… со смелостью все бы. Пожалуй, Гитлер не очень бы тогда… хвост поджал бы. И войны как не бывало.

— Конечно, — согласился Рождественский, затянувшись табачным дымом. — Дело вот в чем, Коля. Много на земле, в капиталистических странах таких людей, которые думают: авось война мимо меня пройдет. Разобщенность страшная — темнота. А вы знаете, — живо сказал он, — я вот думаю, — когда-нибудь все-таки народы возьмут в свои руки свою судьбу.

Над городом снова загудели моторы самолетов.

— А пока смертельная и беспощадная борьба! — закончил Рождественский, выкинув вперед сжатый кулак.

— Без жалости к самому себе! — утвердительно кивнул головой Рычков.

Скрещивались, в небе метались прожекторные лучи, вспыхивали звездные колючки от взрывов зенитных снарядов. Вздрагивал воздух, тоненьким зудом звенели стекла, дрожали стены. На крышу соседнего дома упала зажигательная бомба. Белое пламя стекало по стене книжного магазина. Чуть правее, над крышей, к небу взвились коричневые космы огня.

— В горящем доме есть люди, — взволнованно сказал Рождественский. — Помочь им надо, Коля…

Прыгая через ступеньки, они спустились вниз и выбежали на улицу. В глаза ударило едким дымом. Над городом с громом и вспышками бушевала буря. Рвались снаряды зенитных батарей, по крышам гремел ливень осколков. Грохот фугасок слышался раньше, чем долетало угрожающее ворчание следующей волны бомбардировщиков. Захлестнутый светом ракет, распростертый город стонал и содрогался.

В коридоре горевшего дома было слышно, как бушует пламя под потолком. В одной из комнат спокойно светилась настольная лампа. Рождественский вошел и ахнул. Ни души взрослых… В кроватке, чмокая губами, разбросав ручонки, с головой, съехавшей пониже подушки, безмятежно спал мальчик. Рождественскому хотелось схватить ребенка, прижать к груди и унести, но на мгновенье он залюбовался лицом и высоким, нахмуренным лобиком.

— Извини, — шутливо и нежно сказал Рождественский, — придется будить тебя. Вставай, брат… рано бы, да что поделаешь. Эх, милый ты мой…

Не успел он с ребенком на руках выйти в коридор, как в комнату вбежала молодая женщина в измазанном нефтью халате.

— О, боже мой, Володя! — простонала она, протягивая руки к спящему ребенку.

Рождественский укоризненно спросил:

— Вы почему мальчонку-то бросили?

— Я же в ночную… ремонтируем танки. Мама у меня тут была…

Рождественский лишь позже понял, как ошибался он, думая, что город замер. Нет, город жил, люди были везде: между домов и на крышах, на улицах и на разбитых стенах. И не было слышно воплей отчаяния. Деловито и дружно горожане тушили пожары.

Неожиданно он встретился с Мельниковым и всей группой офицеров дивизии — они были измазаны и закопчены. Мельников крикнул:

— Здесь обломками люди завалены в подвале!.. Сюда!..

Разворачивая глыбы разрушенной стены, разгребая руками битую кирпичную крошку, обламывая ногти, Рождественский сказал работавшему рядом Мельникову:

— Я не знаю тех, кто в подвале… Но рвется мое сердце к ним: точно там мои собственные дети…

— Надо бы ломом, ломом или железякой, — посоветовал Рычков, увидев, как всей грудью Рождественский прильнул к глыбе, напрягаясь, чтобы сдвинуть ее.

— Давайте, помогайте без железяк! — крикнул Рождественский.

Через несколько секунд подбежали другие.

— Взя-али!..

— Еще раз! — кричал Рождественский. — Взя-али! Осторожней, ноги, ноги!

Когда, наконец, добрались до двери и открыли ее, в лицо комиссару пахнуло запахом жженой серы, и он увидел, что все там завалено обломками противоположной рухнувшей стены.

— Живые есть тут? — крикнул Рычков.

Никто не отозвался.

Рождественский перешел по грудам кирпича, и вся группа офицеров очутилась на противоположной улице, засыпанной обломками штукатурки. Уже светало. Оглянувшись, Рождественский увидел вверху полуразрушенную комнату. На сохранившейся стене продолжали отсчитывать время маленькие часы-ходики, виднелся край стола, а к улице свисала ковровая дорожка. На тротуаре валялись ученические тетради и между щебнем — полузасыпанная кукла. Ее полотняная рука была поднята кверху, будто звала на помощь: стойте!

А с гор продолжал спускаться туман. Он струился над городом, точно шел непрерывный дождь. В небе — ни одного ясного очертания тучек, оно словно покрылось мутным холодным паром.

* * *

В штабе Запотоцкий провел Рождественского в приемную члена Военного Совета армии. Дверь в кабинет была плотно прикрыта, — рядом, склонившись над бумагами, за столом работал пожилой, с проседью на висках, худощавый майор.

— Приказание члена Военного Совета выполнил! — доложил Запотоцкий.

— Сейчас доложу, подождите здесь, — не отрываясь от бумаг, проговорил майор.

«Зачем я понадобился члену Военного Совета армии?» — подумал Рождественский, с недоумением поглядывая на майора.

Минуту спустя дверь распахнулась.

— Заходите сюда, товарищ гвардии капитан, — предложил майор.

В кабинете Рождественский увидел Киреева. «Вот человек! — мысленно удивился Рождественский. — Будто не спеша передвигается, а везде поспевает».

— Противник рассчитывает без особых трудностей, без хлопот ворваться в город, — говорил человек, сидевший у окна.

Киреев ответил негромко:

— Генералы фон Клейста, пожалуй, уже считают решенной задачу прорыва к Грозному. Но и за Тереком, и под Малгобеком, и в районе Эльхотова для них очень многое было неожиданным. А здесь эти неожиданности будут еще грознее. В период штурма Орджоникидзе Клейст непременно должен быть обескровлен. Чтобы помочь Сталинграду, мы должны принять на себя удар… Я говорю о той части войск противника, которую в случае победы Клейста на Кавказе, Гитлер перебросил бы в районы Волги. Нам уже хорошо известно, что продвижение фашистов на юг является вспомогательной целью. Они хотят как можно больше распылить наши войска, чтобы ослабить нас под Москвой. Ну, что ж, отплатим им тем же. Обескровив северную группировку войск Клейста, мы перейдем в наступление.

Рождественский шагнул к столу и четко доложил о себе. Навстречу ему встал дивизионный комиссар.

— Комиссар первого стрелкового батальона? — переспросил член Военного Совета армии с улыбкой на энергичном лице. — Капитан Рождественский?

— Так точно, товарищ дивизионный комиссар.

— Здравствуйте, — тепло продолжал член Военного Совета. — О, да вы, кажется, пожар тушили? Крепко пропахли дымком…

Поздоровавшись, дивизионный комиссар задержал в своей горячей ладони руку Рождественского. Потом он подвел его к мягкому креслу.

— Садитесь… Я очень рад познакомиться с низовым политработником гвардейского корпуса. Вы давно в армии?

— С начала войны.

— Значит, не кадровый?

— Да, товарищ дивизионный комиссар, не кадровый.

— А ваш командир?

— Тоже не кадровый. По гражданской профессии он инженер-строитель.

— А как воюет? Как руководит боевыми операциями?

Рождественский помедлил с ответом, обдумывая его. Член Военного Совета сказал:

— Вы скажите просто, как думаете.

— Я в нем не замечал страха за собственную жизнь. Воюет расчетливо, размеренно.

Дивизионный комиссар взглянул на Киреева.

— Командир первого батальона человек очень уравновешенный, — сказал Киреев. — Но во многом продолжает оставаться гражданским человеком. Однако это ему не помешало вывести свой батальон на первое место в дивизии. В его батальоне наименьшее число потерь в сравнении с другими батальонами.

Член Военного Совета расспрашивал о командирах рот, о политруках, но еще подробнее интересовался солдатами. Рождественский рассказывал обо всех: о Петелине, о Бугаеве и парторге Филимонове, о Жене Холоде и краснофлотце Серове.

— Сегодня под вечер корпус займет оборону, — сказал дивизионный комиссар. — Мы должны знать не только ваш численный состав, но и качество. Сейчас нам необходимо выехать на линию фронта. Ознакомьтесь с положением непосредственно на переднем крае.

Он взглянул на часы и чему-то улыбнулся.

— Итак, можно рассчитывать, что там, где будет расположен ваш корпус, противник не пройдет!

— Не могу вам ответить за весь корпус, — сказал Киреев. — Но там, где оборона будет занята нашей дивизией, противник не пройдет!

При выходе из помещения штаба Рождественский встретил генерала, знакомого по грозненскому свиданию в кабинете полковника Сафронова.

— А, капитан! — громко окликнул его генерал, преграждая ему дорогу. — И вы здесь?

— Так точно, товарищ генерал-майор. Но разве вы не в песках? Я тогда подумал, что вы командир донского кавкорпуса.

— Совершенно правильно, мой дорогой! Но приказали и мне идти прямо в лобовую. Вот и я здесь. А вы не знаете, где этот ваш Мамынов? По правому флангу я буду соседом вашему корпусу.

— Не могу знать, товарищ генерал-майор. Слышал, что он здесь, а где именно — не знаю.

Протянув руку, генерал молвил дружески:

— Желаю вам долгой жизни, капитан…

На улице Рождественского уже ждали товарищи. Беляев сердито крикнул шоферу:

— Давай, заводи!

 

Х

От самого селения Базарки до Михайловской, что в пяти километрах от Орджоникидзе, Симонов вел свой батальон ускоренным маршем. Все в батальоне отлично понимали, как важны и дороги минуты. Никто не жаловался на усталость.

В это время года кристально-прозрачный, чисты Терек почти не выходил из своего основного русла. С шумом он бился о столбы шаткого мостика, играя дробным гравием, которым сплошь было покрыто дно, и мчался вдаль, то образуя синеватые круги водоворотов, то покрываясь кудряшками пены.

Люди уже спустились к Тереку — первая рота уже перешла мост, когда Метелев услышал, как где-то недалеко громыхнул снарядный взрыв. Кто-то вскрикнул, кто-то рядом тихо сказал:

— Товарищ старший лейтенант, одного зацепило…

— Повалился, бедняга! — проговорил второй солдат.

Метелев не оглянулся. Будто отыскивая кого-то, он пристально смотрел на крутой берег. «Санчасть позади, подберут», — думал он, поспешно продолжая подъем.

— Шире шаг!

— Так что, если говорить по совести, дело не в танках, дело такое, чтобы нам не дрогнуть, — рассуждал пожилой сержант.

— Вот, из огня да в полымя.

— Ну что ж, давай, — сказал кто-то вздохнув. — Давай танки!

Над самым обрывом их поджидал полковой грузовик. Рядом стоял начальник боепитания. В кузове трое опустошали ящики. Старшина, в авиационной фуражке с переломленным козырьком, махнул рукой подходившей роте Метелева.

— По четыре на брата, товарищи! Да чтоб не задерживались.

Метелев повернулся к роте.

— Справа по два! — подал он команду. — Быстро!

Старшина покрикивал:

— Следующий!

Никто не отказывался от противотанковых гранат, хотя ими уже и были набиты чехлы. Некоторые успевали развязать вещевой мешок, быстро и молча сунуть туда, к хлебу и консервным банкам, гранату, пряча запалы в нагрудные карманы гимнастерок.

— Пригодятся, небось, а? — спрашивал молодой боец у пожилого сержанта.

— Почище консервов! — сдержанно ответил сержант.

С хода Терек перехватила противотанковая батарея лейтенанта Игнатьева. Серов, размашисто прыгнув к зарядному ящику, рубанул рукой по воздуху.

— Ей-богу, подсоблять придется. Эй… В-вира-а!

— Навались, ребята! — закричали ездовые.

— В-в-вира-а! — гудел черноморец.

Затем на повозках двинулся минометный взвод.

— Н-но-о!.. Эх… милая-а! Н-но-о…

Потом, вслед за первым, на мостик вошел второй батальон майора Ткаченко за ним прогромыхал артдивизион во главе с капитаном Смирновым. В Михайловской ожидали очереди у переправы остальные подразделения полка майора Булата. Степью подтягивались минометчики. Где-то ниже по Тереку переправлялись другие соединения корпуса.

В это время в Михайловскую подходили тыловых подразделения полков.

— Видно, предстоят нам горяченькие дни, — говорил Петелин.

— Да, предстоят, — задумчиво ответил Бугаев.

— И не придется нам, товарищ гвардии Павлуша, ни себя жалеть, ни солдат.

— В меру потребности, — согласился политрук, не преминув поправить Петелина. — Тогда уж не жалей живота, если назреет необходимость.

— А по мне, — так никогда жалеть его не следует.

— Теперь, — сказал Бугаев, не обращая внимания на реплику Петелина, — сложившаяся обстановка очень тяжелая. Но это, Вася, совсем не означает чего-то неизбежного. Все, вернее, почти все будет от нас зависеть.

На извороте дороги из-за кукурузной листвы показался начштаба Беляев. С ним было еще двое: высокий и худощавый капитан с рыжими редкими усиками и старший лейтенант. Лица их были озабочены. Беляев, опираясь на палочку и прихрамывая, шел посередине. Ускорив шаг, Симонов направился ему навстречу. Беляев поднял руку, и батальон остановился.

— Прибыли? — спросил он, как бы предупреждая Симонова, чтобы тот не рапортовал. — С тем и поздравляю!

Несмотря на шутливый тон Беляева, Симонов сразу понял, что на душе у начальника штаба совсем не весело.

— Разгружаться? — угрюмо спросил комбат.

— Да, спешивай с повозок всю свою технику. На колеса противотанковые пушки. Ездовых, обозников — в поселок. Пусть укрываются хорошенько.

— Есть!..

— И быстренько действуйте, Симонов.

В голосе Беляева Симонов расслышал сдержанную тревогу. Отдав приказания, он взял Беляева под руку, и они отошли в сторону.

— Так вот, Симонов, — сказал Беляев. — Против нашего участка пока что танков не видно. Кругом же невообразимый грохот. Сам слышишь. Противник может ринуться совершенно неожиданно. А полки не подошли, исходного рубежа мы не заняли. Все это скверно, сказать по правде. Разворачивай батальон левее, так — метров на триста по фронту.

— Будем наступать?

— Не торопись. Ставится задача сдерживать пока что. Наступать — потом.

— Тогда окапываться надо. Здесь, что ли? — спросил Симонов, ковырнув рыхлую землю носком сапога.

— Зачем же здесь? Метров восемьсот вперед. Там твой комиссар и Мельников. Они знают концы флангов. Окапывайтесь без лени. Ночью с переднего края уйдет наша часть, которая теперь занимает оборону на вашем участке. Так что воспользуйтесь этим временем, закрепляйтесь прочней.

— Против нас — кто?

— В этих местах расположена горнострелковая румынская дивизия, полк «Бранденбург» и сводный отряд егерей из дивизии «Эдельвейс» — это все, что мне известно. Опорный пункт противника в селении Гизель. Километров шесть-семь отсюда.

* * *

Хотя уважение к Симонову росло у Петелина с каждым днем, лейтенант все же не мог терпеть непрерывного его попечения. Ему казалось, что комбат задался целью намеренно досаждать ему своим контролем.

— Окопались мелковато, — были первые слова Симонова, появившегося в первой роте.

— Товарищ майор, — вспылил Петелин, — чести много, чтобы на сажень зарываться от них…

— Сажень — не сажень, а чтобы стоя вести огонь. Опять-таки танки… А касательно чести, — для матерей и детишек твоих солдат она будет…

— Почему бы нам не пойти на сближение? Пугнуть бы, чтоб душа из них вон!

— И заплатить дорогой ценой?

— Ну!.. — Петелин развел руками. — Что покупаем, за то и платим.

— Ладно, покупай вовремя, — примирительно проговорил Симонов. — И на покупай сверх своих средств.

Не оглядываясь, он зашагал в сторону командного пункта.

— Охота тебе всякий вздор нести в присутствии майора, — с упреком сказал Бугаев.

Петелин выслушал политрука и тяжело вздохнул.

— Ну, к чему эта мелочная опека, Павел?

— Такой уж Симонов. Не тебе его перевоспитывать, — голика на его стороне.

Немного позади ударил тяжелый снаряд. Над землей встал черный смерч дыма. Бугаев отряхнулся и, не меняя тона, сказал:

— Едва ли следует тебе говорить, что это не район Ищерской.

Выглядывая из-за кромки окопа, он указал на плавающий сизоватый дымок.

— Слышишь, это же громыхнул тяжелый!..

— Издалека прилетел, — согласился Петелин.

Разрывы повторились — скачала впереди, потом на флангах.

— Итак, — закричал Петелин над ухом Бугаева. — Началось!.. А, Павел?..

Минут сорок спустя ударили орудия артдивизиона. Где-то у Терека пропели «катюши». Впереди захлебывались станковые пулеметы. Автоматные очереди трещали, словно разгорался большой костер.

Как только перестрелка немного стихла, из-за бугров донеслось злобное урчание моторов. Где-то передвигались невидимые танки. В окопах было ощутимо дрожание земли.

Впереди точно ползла гремучая змея, отогретая не солнечными лучами, а каленым металлом и пламенем бухающих взрывов. Каждый раз, когда в серой дали вырисовывались пепельно-жидкие фонтаны взрывов, то и дело выгоняемые к небу над немецкой линией переднего края, Петелин опускал на колено кулак и шипел сквозь зубы:

— Вот так вам, гады!.. Так!..

Под вечер с обеих сторон канонада затихла, но еще отщелкивали станковые пулеметы. Все поле было покрыто беловато-молочной мглой. Потом все видимое впереди постепенно исчезло.

С гор повеяло холодом, и окопы заполнила сырая, пронизывающая изморось.

* * *

В ожидании решительной схватки батальон провел бессонную ночь. И еще прошел день, но действия противника не отличались активностью. Незначительные атаки его отбивались сравнительно легко.

— «Початок», — еле слышно говорил Симонов. — Ты меня слышишь? Как на левом фланге? Спокойно?

После разговора с Петелиным он сказал Рождественскому:

— Не понимаю, зачем сюда целую дивизию румын приволокли?

Комиссар в эти томительные минуты проявлял большую сдержанность. Симонову он ответил задумчиво:

— Приволокли не для того, конечно, чтобы румыны братались с тобой.

— Об этом пока что можем только мечтать.

— Да, — твердо произнес Рождественский. — Но мечтаем мы не напрасно. Придет время — антонескам и их присным румыны сами дадут по шапке.

— При нашей с тобой помощи, — поправил Симонов. — Одним им не подняться с земли. Потом же ночь в голове. Н-не-ет, помогать придется.

— Эта затеянная маленькой горсткой война кровью промоет глаза миллионам. Я верю в это, Андрей Иванович. Разумеется, тогда придется поддержать начало трудного дела для новичков. — Помолчав немного, Рождественский спросил: — У тебя, командир, в твоей фляжке что-нибудь осталось?

— Что, продрог? — Симонов отстегнул фляжку от пояса. — Хвати, чтоб соседи не журились.

Почувствовав обжигающую внутренности жидкость, Рождественский крепко сжал ладонь комбата.

— Знаешь, приползаю в третью. Грязноватый окоп, двое шевелятся на дне. Один солдат босиком. Спрашиваю: почему разулись? «Портянку хочу выкрутить», — отвечает. И выжимает мутную влагу. Сердце сжалось, а что им можно сказать?

— Да, да, комиссар, никто не придумал такого согревающего слова, чтобы от него портянки сушились. Тяжеленько будет воевать зимой.

Из узкой траншеи раздался тихий голос связиста:

— Товарищ майор, вас к телефону Метелев просит.

— Ну, как там у тебя, лезут? Поближе пускай, — так же тихо заговорил Симонов в трубку. — Да, да. Накидай им в рот пареных тараканов, чтоб до рвоты! — Затем, передав связисту трубку, Симонов сказал: — Вот видишь, комиссар, в потемках лезут «брататься». Не годится так, полагаю я. пусть уж днем вешают на штык белые кальсоны. А сейчас порядочным соседям следовало бы спать.

— Так ты говоришь — «пареными тараканами»?.. — смеялся Рождественский.

Симонову показалось, что в уголках его глаз сверкают слезинки, выступившие от сдавленного смеха.

— Весело тебе, вижу я.

Симонов сидел на самом дне окопа, вытянув ноги, касаясь ими Рождественского, устроившегося напротив.

Они оба помолчали, каждый думая о чем-то далеком. Симонова одолевала дремота. Но вот он неожиданно приподнял голову, стал вслушиваться. Сквозь туман просачивалось нарастание отдаленного лязга гусениц. От движения вражеских танков снова судорожно задрожала земля.

— Пошли!.. — произнес Рождественский, тоже прислушиваясь.

— Не пошли, а только подходят, — спокойно поправил Симонов. — В этом есть разница, комиссар. — Помолчал, послушал некоторое время, сказал решительно: — Подойдут и назад уйдут. Вот забрали правее, слышу…

Но неожиданно гусеничный лязг замер. Откатившийся назад танковый грохот словно растворился во мраке.

— Связист, мне третью вызовите, — приказал Симонов и спросил в трубку: — Метелев далеко ли от вас? Что-о? Вот оно как! — он положил трубку. — Даже близко не подошли к нашему переднему краю. Хлопушками попугали и восвояси.

— Пробуют наши нервы, — проговорил Рождественский.

— Уж не мальчишками ли они нас считают?

— У них своя психология. Пусть себе…

— А мы их обедню все равно ухитримся на свой лад перевернуть.

— Еще как! — отозвался Пересыпкин, до этого времени спавший в уголке окопа. — Так перевернем — век помнить будут.

Симонов усмехнулся:

— Тоже мне вояка. Спи.

Он снял с себя плащ-палатку, осторожно прикрыл ею Пересыпкина с ног до головы.

Пересыпкин потянулся, под ним мягко хрустела сухая листва кукурузы. На Симонова будто повеяло сном. Он высунул голову из окопа…

— Вот еще чего не хватало! — с досадой вздохнул Симонов. — Видишь, комиссар, какая валится на нашу голову канитель.

Рождественский ничего не видел и не слышал. Он спал сидя, прислонившись плечом к стене, уткнувшись подбородком в плечо. Симонов встал на колени, огляделся. В мутном небе над Орджоникидзе отсвечивало зарево. Доносилось пощелкивание пулеметов, часто постукивали винтовочные выстрелы. Автоматная дробь еле пробивалась сквозь слякоть, усиливаясь с порывами ветра. Снег падал уже крупными хлопьями. И все впереди колебалось в еле зримом медленном движении. Тоскливо шелестела листва измятой и растоптанной кукурузы. Чувствовалось приближение рассвета; все явственней стали проступать нагие кустики и дальние разбегающиеся холмы. А ветер шумел, угоняя за горы серые бесформенные тучи.

Продолжая стоять на коленях, Симонов смотрел по фронту на передний край.

— Товарищ гвардии майор, к телефону просит лейтенант Петелин, — обратился связной.

— Амба! Немцы отработались со своей авиацией. Амба, — повторил Симонов и уже весело крикнул: — «Початок»? Да, это я…

Выслушав Петелина, ответил:

— Потеснить разрешаю. Только не зарывайтесь. Займете высотку, немедленно окапывайтесь.

— С кем ты разговаривал, командир? — проснувшись и сидя в прежней позе, поинтересовался комиссар.

— Левым флангом Петелину надо продвинуться на высотку.

— Разрешил?

— У него в обороне невыгодное положение. Полроты расположено — точно спрятались за бугор. А наверху противник. Вторая половина роты высоким хребтом отсечена от первой.

— Я знаю, — согласился Рождественский, стряхивая с себя снег. — Не увлекся бы он только?

— Бугаев не допустит, — возразил Симонов, тормоша Пересыпкина. — Психолог, хватит нежиться, поднимайся!

Рождественский заметил, как лицо Симонова сразу стало сосредоточенным и угрюмым. Он с напряжением вслушивался, и комиссар вскоре тоже уловил не то артиллерийский грохот, не то далекие отзвуки грозы. Сотрясая воздух и землю, из-за переднего края катился нарастающий гул. Все чаще взлетали багровые сполохи взрывов. Казалось, словно тусклое небо сумрачно отсвечивало огнем.

Симонов порывисто шагнул в траншейку, где сидели связисты.

— Мне батарею. — Через минуту спокойно и тихо Симонов говорил: — Лейтенант Игнатьев, с обеими пушками к боевым порядкам на левый фланг. И быстро! — Затем ему вызвали минометный взвод. — Ваша задача — прижимать к земле вражескую пехоту. Бейте по танкам, отрывайте от них поддержку. — Приложив трубку, он обернулся к Рождественскому. — Сегодня пятое ноября… Заметь, Саша, этот исторический день. Макензен перешел к решительному штурму.

 

XI

Плотно прижимаясь к земле, полурота Петелина продолжала приближаться к противнику и уже продвинулась к подножию высотки, когда лейтенант услышал грохот вражеских танков. Этот нарастающий гул на минуту привел его в смущение. Поднимать людей ему казалось рано, но и обратно ползти — не успеть! Как-то само по себе движение полуроты прекратилось. Петелин понимал, с какой тревогой люди ждали его приказания. Но какое решение было бы правильным?

Парторг Филимонов, понявший смятение командира, поспешил с советом:

— Только — броском вперед! — сказал он, кивком головы указывая в сторону траншей, расположенных по высоте. — Не долго, не долго думайте, командир…

Несмотря на свою обычную горячность, Петелин на этот раз тщательно взвешивал решение. Им не овладела прежняя лихость: «А, была — не была!». Он понимал всю величайшую ответственность момента.

— Другого выбора нет! — наконец ответил он, рывком вскакивая с земли.

— Вперед! — призывно закричал он, размахивая пистолетом. — Вперед!..

По шлему ударила струя автоматной очереди. Петелин сжался в комок и бросил свое гибкое тело навстречу свинцовому ливню. Вокруг в яростном реве: «Ур-ра-а-а!» загоготала вся полурота. А Петелина охватила неповторимая, острая радость, что все поднялись за ним и ринулись шквалом вперед.

Только и приотстали Чухонин и Женя Холод, тащившие станковый пулемет с коробками, набитыми патронами.

Подоткнув под ремень полы шинели, со своей трехлинейкой наперевес, выкидывая колени, Агеев, обогнав пулеметчиков, рванулся навстречу вихрю автоматного огня.

Впереди, в траншеях противника, уже вспыхивали огненные брызги гранатных взрывов.

Агеев, видимо, боялся опоздать к рукопашной; с усилием одолел он последний десяток метров, не слыша человеческих воплей, не замечая падающих товарищей, подкошенных автоматными очередями. И ему было совсем не страшно, когда он увидел, как устремились на него старческие глаза, сверкающие холодной злобой.

Агееву хотелось вскрикнуть: «Я т-те сейчас!..». но сухая костлявая рука с пистолетом поднялась, и грянул выстрел… Он грянул в тот самый момент, когда разъяренный солдат уже сделал последний прыжок вперед. Что-то будто обняло Агеева, явственно раздался человеческий стон, потом солдат ощути под собой судорожное биение чужого тела.

— Вот и конец тебе, паршивец! — вскрикнул Агеев, все ниже склоняясь к стриженной голове врага. — Промахнулся?! Я т-те стрельну, сатана!

В траншею со своим станковым пулеметов свалились Холод и Чухонин. Холод торопливо стал устанавливать пулемет. Чухонин схватил Агеева за шиворот.

— Дедок, эй! — проговорил он. — Довольно!

— Повстречались ненароком, — хрипел Агеев.

Старческое чисто выбритое лицо гитлеровца стало натужно-багровым. Он задыхался под тяжестью солдата.

— Стой! Дедок — эх, вот трактор! — Чухонин силой оторвал солдата от гитлеровца.

— Чего — стой?

— Осторожнее поворачивайся, не повреди! Трофея! Не видишь — вензеля на погонах.

Пленный откинулся и сел, прислоняясь узкими плечами к стенке траншеи. Взмахом сухой холеной руки стряхнул с расстегнутой шинели землю. На его пальце блеснул зеленый камень перстня.

— Не имеете права так обращаться со мной, — проговорил он по-русски, еле переводя дыхание. — Я полковник немецкой армии, а вы! Солдаты!

Пулемет уже был установлен, и Холод открыл огонь. Позади траншеи одновременно разорвалось несколько снарядов. Грохот танков все нарастал.

— Связать пленного! — приказал Холод, не отрывая глаз от прорези у щите пулемета. — Приготовить гранаты!

— Есть приготовить гаранты!

Танки стремительно приближались. Уже было видно, как вскидываются кверху длинные орудийные стволы, раздвоенным змеиным жалом выбрасывая огненные вспышки выстрелов.

— Ну, дедок, — хлопнув Агеева по широким и крутым плечам, сказал Чухонин. — Подтяни порты!

— Тут, знай, держись, — хмуро проворчал солдат и потуже нахлобучил ушанку.

Перепрыгивая через трупы, лежавшие в траншее, прибежал Петелин.

— Ребята, не дрейфь, — быстро проговорил он. — Это главное. Нажимай на гранаты. Да не зевай!

И побежал дальше, пригибаясь.

* * *

Когда ясно определилось направление танков, Рождественский сказал Симонову:

— Андрей Иванович, я иду к батарейцам.

Симонов быстро повернулся к нему.

— Время для стрельбы по танкам короткое, но сделать многое могут, если не станут хмуриться да приседать от вражеских снарядов… давай!

Из тыла корпуса артдивизиона открыли заградительный огонь. На большом протяжении по фронту встала непроницаемая черная завеса. Но в этом вихре огня и дыма танки по-прежнему неслись на полной скорости, и, казалось, вся степь впереди пылала, свертываясь в огненные дымные клубки, как свертывается горящая береста. И все это ближе и ближе катилось к нашему переднему краю.

У Бугаеву, оставшемуся справа на высоте, Рождественский забежал ровно на полминуты.

— Ну, как, Павел?

— Не пропустим!

— Петелин?

— Уже в немецких окопах.

— Молодец!

Рождественский метнулся в заросли кукурузы.

Лейтенант Игнатьев уже подтянул обе пушки к левому флангу, в тыл полуроте Петелина. он очутился за высотой, почти не видя, что происходит в распоряжении обороны остальной части батальона. Однако он сразу понял расчет Смирнова. «Опасается обхода танков с тыла», — подумал Игнатьев. Зная, что батарея не будет поддержана бронебойщиками, Игнатьев волновался.

Рождественский прибыл, когда Игнатьев наносил на карту новые ориентиры.

— Здравствуйте, боги войны! — сказал он, сдерживая дыхание. — Готовитесь?

— Поджидаем, — ответил Игнатьев обрадованно. — У нас ограниченная задача. Могут и не показаться из-за высоты.

— Не беспокойтесь — появятся. Вы видите, что творится напротив батальона?

— Как же тут увидишь? Нас прикрывает курган.

— Но слышите, как идут танки…

Игнатьев никогда еще не слышал такого сплошного скрежета и лязга гусениц. Правая сторона высоты медленно окуталась дымом. Его сносило к батарее. Намеченные и занумерованные ориентиры исчезли в дыму.

У маленькой пушки, припав к прицельной трубке, сохраняя полную неподвижность, стоял на коленях Серов. Замковый Серафимов, которого на батарее все звали Филькой, тоже стоял на коленях, но ерзал от нетерпения и все оглядывался по сторонам. Трескотня гусениц стала отчетливо близкой.

— К бою! — скомандовал Игнатьев.

Танки показались совсем не там, где их ожидали. Они шли наискось по бугру, прямо на батарею, слегка замаскированную зарослями кукурузы.

Серов припал к прицельной трубке. В поле зрения перекрестия появился левый танк, приближающийся к окопам полуроты Петелина.

— Крайний бы левый, — сдержанно, спокойно посоветовал Серов.

Игнатьев молча смотрел в бинокль, высчитывая расстояние. Взглянул на табличку упреждения и быстро, почти не переводя дыхание скомандовал:

— По-о… левофланговому танку. Ориентир четыре. Бронебойной гранатой. Прицел девять ноль. Упреждение полтанка. — И смолк, переводя дыхание, поджидая, пока танк не подойдет к ориентиру. — Огонь!

После второго залпа все увидели — танк резко прыгнул вперед и остановился. Серов весело крикнул:

— Добегался!

В ту же минуту замер и другой танк, шедший в середине. Он, вероятно, был подбит из пушки, стоявшей несколько в стороне. Но из третьей машины, по-видимому, наконец, заметили вспышки выстрелов. Тотчас же она открыла по батарее огонь.

«Все дело в быстроте наводки!» — подумал Рождественский, но не успел сказать об этом Игнатьеву. Качнулась и словно раскололась земля, и черные глыбы взметнулись к небу. В чаду и тумане Игнатьев пошатнулся, силясь что-то понять. Но голова его точно вдруг взбухла, стала тяжелой, невероятно огромной и какой-то чужой. Внезапно наступивший сумрак густел и густел. Игнатьев словно висел над разверзшейся бездной. Мысли путались, ощущение пропало. Он старался увидеть что-нибудь знакомое, но его глаза наполнились кровяными слезами. Он стал медленно падать, не замечая ни предметов, ни артиллеристов. Наступило полное забытье. По лицу проползла восковая желтизна.

— Слушай, моряк, — крикнул Рождественский, схватив Серова за плечо. — Садани-ка, чтоб до печенок!

— Н-на! — скрипнув зубами, Серов дернул за шнур. — Получай… собака!

Грянул второй выстрел. Танк судорожно дрогнул. Разворачиваясь, мелькнул разрезами белого креста на борту, вихрем поднял целое облако земли. Однако уходить было поздно. По серым стальным плоскостям уже заметались кудрявые барашки огня.

* * *

Дым над полем медленно рассеивался. Ветер стихал. Отдаленный, постепенно замирающий грохот танков, откатывающихся к Гизелю, уже еле-еле доносился до батареи.

Рождественский долго и пристально, с болью смотрел на распростертое тело Игнатьева, на его голову, ставшую настолько маленькой, что сквозь выкатившуюся слезу, застилавшую глаза, Рождественский будто видел какую-то желто-пепельную точку, с выступившей кровью на губах и легким беловатым пушком под носом. Рождественский стоял с обнаженной головой, наклонив ее немного набок, как бы стараясь лучше разглядеть знакомые, близкие черты артиллериста. Наконец, у него совсем потемнело в глазах. Он хотел опуститься на одно колено, упал на оба — и как-то неловко прикоснулся губами к холодному лбу Игнатьева.

Все артиллеристы, стоявшие вокруг с обнаженными головами, последовали примеру комиссара. Серов, поднявшись, силой ткнул себя шапкой в глаза и отвернулся. Его звучный голос задребезжал:

— Амба! — потом он уставился на замкового. — Вот, Филька, и нет у нас командира! Был человек, да не стало…

Тот покачал головой.

— Не верится!

С трудом переводя сдавленное дыхание, Рождественский чувствовал тупую боль в боку, а в голове стоял такой шум, что ему становилось трудно думать. Он понимал, что это контузия, — в бок ударила волна сжатого воздуха. Артиллеристам он не сказал об этом.

В его мыслях наступил перерыв. Очень долго находился он в подавленном состоянии, вызванном смертью Игнатьева. Но вдруг в его глазах вспыхнуло воодушевление.

— Товарищи! — сказал он, глотая свежий воздух, медленно обводя взором угрюмые лица. — Мы отбили первую массированную танковую атаку. Мы знаем, это только начало. Но гвардию не возьмешь на испуг!

Со стороны высотки показалось три человека. Двое шли рядом, в немецких шинелях нараспашку, сопровождаемые солдатом с винтовкой наперевес. Когда подошли ближе, на плечах одного из пленных стали различимы полковничьи погоны.

— Вот это трофей! — удивленно воскликнул кто-то из артиллеристов.

— Знать, стала горбом выпирать победа у них, а?

Пленный полковник хотел было пройти мимо батарейцев, но Агеев четко скомандовал:

— Хальта!

Рослый украинец захохотал.

— Земляк зовсим нимцем зробывся!

Опережая пленных, Агеев отрапортовал:

— Позвольте доложить, товарищ комиссар? Так что сопровождаю двух пленных. Куда прикажете отволокти?

— Минуточку задержитесь, — проговорил Рождественский, присматриваясь к полковнику. — Как вы их прихватили?

— Обыкновенное дело, — весело ответил Агеев. — Этот вот, полковник, стрелял по мне. Я, конечное дело, сшибся с ним, скрутил. Говорит, права не имеете, — я полковник… А солдат, тот бойко по-русски… Все лепечет: «Я счастлив… я счастлив…». Давно он задумал, да ему случай не подворачивался. Мозоли на ладонях кажет.

Полковник слегка поморщился и усмехнулся, стараясь прищурить воспаленный глаз.

— Так, так, — сказал Рождественский, обращаясь к солдату. — Из какой части?

— Я штрафник, — ответил солдат.

— За что вы попали в штрафной батальон?

— Генерал Клепп арестовал девять человек. По его приказу троих расстреляли перед строем, а шестерых — в штрафной…

— Я спрашиваю — за что? — повторил Рождественский, не выражая особого доверия к словам пленного.

— Ротный комиссар сказал, что я плохой солдат и плохой немец. А я никогда не был плохим немцем. Плохой солдат — это вполне могло быть. Нет желания погибать за бешеного Гитлера… Теперь уже многие из таких, как я, вовсе не желают жизнью расплачиваться за маньяков.

— Зачем же на Кавказ пожаловал, любопытствую? — не вытерпел Серов. — Охоты нет погибать, сидел бы дома.

Переступив с ноги на ногу и горько усмехнувшись, солдат сказал:

— У меня не спрашивали, чего я хочу.

Разглядывая в упор пленного солдата, Рождественский испытывал непонятное, какое-то злобное раздражение. Оно возникло, наверное, от того, что перед ним стоял не грозный вояка, а замызганный, усталый солдат, в истоптанных ботинках, с длинными мозолистыми руками и с неумытым лицом, обросшим щетиной.

— Значит, отвоевался? — сказал Рождественский. — Я предвидел такой конец войны… Для себя, по крайней мере, — невозмутимо проговорил солдат. — У меня жена и дети, и я не желаю умирать.

— Предатель, — вяло и бесстрастно сказал полковник.

— Предатель тот, кто заставляет немецкий народ так позорно и бессмысленно умирать, — спокойно ответил солдат. — Не вы ли говорили, господин полковник, что наш батальон смертников является балластом на большом военном корабле? Господин фон Клейст решил выбросить нас за борт, чтобы придать устойчивость своему дырявому кораблю. О, я теперь понимаю, кто предатель и ради чего предается немецкий народ. С меня уже хватит, я отвоевался. Желание мое сбылось.

— А какое у вас желание, господин полковник? — с усмешкой спросил Рождественский.

— Я солдат, — сказал полковник после длительной паузы. — В круг моих обязанностей не входит отыскивание путей войны или мира. Я должен был командовать…

— И выполнять команду?

— Разумеется.

— Чем же это объяснить, что вы, полковник, и вдруг командуете батальоном?

Пленный молчал. Но Рождественский заметил, как едва уловимо у полковника дрогнули губы.

Все вглядываясь в пленного, Рождественский с удивлением отметил характерные черты, о которых он где-то, когда-то слышал. Долговязый и узкогрудый. Седые волосы, подстриженные ежиком. Лицо изможденное, морщинистое, но холенное. Только измятая и обвисшая шинель скрывала живот… «Да, это он!» — решил Рождественский.

— Итак, вы ничего не скажете в порядке приятного знакомства? — настойчиво спросил он.

Полковник пожал плечами.

— Мне нечего вам сказать, господин офицер…

— По крайней мере, рассказали бы о ваших успехах в районе Малгобека? — прищурясь, намекнул Рождественский.

Полковник удивленно взглянул на него.

— Не имел чести участвовать в боях за овладение Малгобеком, — возразил он.

— Да что вы? А пленных не расстреливали? Не притворяйтесь, полковник Руммер! Мажет быть, напомнить вам день и час вашего назначения командиром батальона штрафников?

Руммер молчал.

— Незримая нить войны, как вы изволили прежде выражаться, стала зримой, полковник. — Кивком головы Рождественский указал на Агеева. — Вот в его лице кончик ниточки вашей «незримой» судьбы.

— Не понимаю, о чем вы изволите напоминать мне? — с любопытством и в то же время со сдержанным раздражением проговорил полковник.

— Не понимаете?! Странное дело. Фон Клейст беспощадно расправился с вами, а вы позабыли об этом!

Кто-то крикнул:

— Кухня наша мчит, вот это дело!

Написав записку Кирееву, Рождественский приказал Агееву:

— Уведите. Прямо в штаб дивизии. Там разберутся… Полковник Руммер, вы встретитесь со своим адъютантом фон Эгертом. Передайте привет. Скажите — от «крестного». Мы с ним знакомы.

 

XII

Занятая полуротой Петелина высота не превышала в ширину ста пятидесяти метров. Она простиралась в глубину вражеской обороны языкообразным клином. С левого фланга к правому плоскому скату через хребет была прорыта зигзагообразная глубокая траншея, с веерным разветвлением в разные стороны, но возвышенность, на которой расположился батальон, не была соединена с высотной траншеей, и Агееву удалось провести пленных только благодаря замешательству врага, наступившему после отражения танковой атаки.

Значительно выдавшаяся вперед, оторванная от общей линии обороны, полурота оказалась окруженной врагом с трех сторон. Полоска открытой степи, отделявшая полуроту от батальона, теперь уже простреливалась так, что проползти здесь было совершенно невозможно.

Где-то правей и значительно дальше участка, занятого дивизией, вновь застонала от грохота земля.

Стоя в траншее, не шевелясь, не мигая, Петелин пристально высматривал окружение с левого фланга. Именно с этой стороны над его двумя взводами, продвинувшимися по бугру, нависала угроза. И он понимал, что рассчитывать на поддержку батальона в таком положении не приходится.

— Вы все-таки убрали бы голову, — посоветовал парторг Филимонов. — Гляжу — неладно делаете, товарищ лейтенант. Напрасно вы так неосторожны…

Петелин не шевелился; растрепанный чуб его раздувало ветром; тонике, легкие пряди запыленных волос сливались с поблекшей травой.

— Побывай, Филимонов, у раненых, — сказал он, продолжая следить за перебежкой вражеской пехоты. — Легонько они нас не возьмут! А ты сходи все-таки…

Опустившись на дно траншеи, Петелин потянулся к фляжке. Потряс ею перед глазами, выругался. Потом убежденно сказал:

— Ну, ничего, будет у нас вода.

— Да, товарищ лейтенант, — откликнулся Холод, — но когда она будет! «Максимка» пить запросит, вот оно что!

Почти рядом ухнула полковая мина. Осколки ее с визгом брызнули над головами. Со стен посыпался щебень. А Холод, похлопывая рукой по ребристому стволу пулемета, продолжал о своем:

— Пощупайте, как нагрелся кожух. Беда…

Петелина раздражали эти разговоры. Все знали, что воды нет, зачем же говорить о том, чего нет!

— Опять в нашу сторону мордами… Ползут! — настороженно предупредил кто-то.

Холод посмотрел сквозь щиток пулемета, не спеша поплевал на одну, на другую ладонь. Двумя большими пальцами он изо всех сил нажал на гашетку. Резкую дробь станкового пулемета подхватили ручные, коротко захлопали винтовочные выстрелы. В некоторых местах зеленоватые точки уже как будто приросли к земле.

— Ты короткими очередями, Женя. Не пережигай патроны впустую! — сказал Петелин.

— Слушаюсь, — неторопливо откликнулся Холод.

— Учти, они заприметят твой пулемет.

— Буду менять позицию. Облюбовал уже…

Петелин хотел было снова приподнять голову над насыпью и осмотреть низменность, но внезапно подумал: «Надо бы самому побывать у раненых». Он побежал траншеей, пригнувшись, на ходу бросая ободряюще:

— Не дрейфь, ребята.

Раненых переносили в блиндаж, неизвестно кем построенный на вершине. Петелин даже не знал еще — сколько их. Он боялся узнать об этом. Остановившись, покусывая ноготь, он тоскливо посмотрел в сторону расположения батальона. Он видел свою полуроту по обе стороны языкообразной высотки, вытянувшейся слабеньким отростком. А батальон представлялся ему могучим дубом, крепко пустившим корни у подножия бугра.

Петелин не ощущал подавленности, но чувство одиночества все больше обострялось. «Неужели майор не поддержит?» — спрашивал он самого себя, всматриваясь в пространство между высоткой и бугром, сожалея, что не было здесь траншей, которые связали бы роту с батальоном. Вдруг он почувствовал на своем плече чью-то руку.

Покачивая головой, парторг Филимонов сказал:

— Дрянь дело! Прихожу к раненым — стонут, просят воды… Нашлась у нас всего-навсего одна фляжка, — это от всех в роте по капле собрал.

У Петелина вырвался невольный вздох. Пригнувшись, он молча зашагал траншеей, безотчетно беспокоясь о том, чтобы не задевать за стенки: с них от прикосновения осыпался щебень и затем противно скрипел под ногами. А в голове кружились спутанные мысли. Он шел, не оглядываясь, но слышал позади шаги Филимонова.

— Сколько же у нас раненых? — наконец спросил Петелин.

— Двенадцать.

Петелину было страшно спросить, сколько же убитых? А хотелось, наконец, узнать правду.

Спеша к санитарному пункту, он словно слышал биение своего сердца. Из блиндажа навстречу ему вышел санитар Лопатин. Он не козырнул, лишь торопливо вытер окровавленной марлей руки.

— Разрешите про обстоятельства доложить? — тоном человека, знающего цену своей работе, обратился он к Петелину.

Лейтенант с удивлением подумал: «Вот этот Лопатин. Словно и не существовал он до сего времени… А ведь сейчас он у меня главный помощник».

Петелин вошел в блиндаж.

— Ну, товарищи, дела-то как у нас тут? — спросил он, стараясь сохранить свой прежний, всем знакомый независимый и уверенный тон.

Трое, сидевшие за маленьким столиком, встали разом. Петелин сказал тихо:

— Сидите…

Эти трое ранены были легко: двое в руки, один в мякоть ноги. Они чинно уселись, продолжая по очереди с жадностью докуривать одну и ту же цигарку.

— После перевязки отдохнем — недолго…

— Автоматы при нас, что же видеть тут, — докурим и только, — виновато сказал молодой безусый солдат, обводя взглядом товарищей.

На бугре загромыхали разрывы снарядов. Раненые вопросительно переглянулись.

— Вот что, — проговорил запыленный, небритый солдат, — напрасно мы влезли в этот блиндаж. — Он вытянул из-под стола автомат и ложем стукнул о доски. — Стрелять я могу. Так что, кажется, не место бы нам тут, ребята?

Из темного угла донесся стон:

— Товарищ лейтенант, во рту все перегорело. Водички хоть капельку…

Петелин взглянул на санитара, тот проговорил тихо:

— Так что ранен в живот. Ему никак нельзя…

— Лейтенант, меня в госпиталь. Или нож хирурга, или конец.

От неожиданности Петелин отшатнулся:

— Чухонин!.. И ты?!

— Чем же я лучше других? Садануло осколком… В общем, скверно.

«Как же вынести их с этого проклятого бугра?» — снова подумал Петелин. Из тяжелого раздумья его вывела вспыхнувшая совсем близко автоматная трескотня. Он опрометью выскочил из блиндажа.

— Атакуют, — спокойно проговорил Филимонов, сдергивая с плеча ремень автомата.

— Шпарь во второй взвод, Филимонов!

Над головой Петелина просвистел снаряд. Взрыв раздался рядом. Петелина обдало горячей волной воздуха. Он почувствовал, как под ногами осела почва.

— Са-анитара-а-а…

Последующие взрывы оборвали крик. Петелин побежал к Холоду:

— Почему не стреляешь? Не видишь — ползут!

— Ближе бы пусть, — спокойно ответил Холод, не отрываясь от прорези в щитке пулемета. — Маленько подождать надо.

— Давай!

— Давать, так давать, — проворчал Холод. — Но невозможно, как накаляется ствол…

Гитлеровцы поднялись в рост и с криком, опрометью бросились к высоте. Холод надавил на гашетку. Застучали ручные пулеметы. Дружно забили десятки автоматов. И этот ураган огня моментально прижал атакующих к земле.

— Так-так-так-так! — кричал Петелин в ритм пулеметному стуку. — Выбивай пыль из них, — так-так-так!

С этого близкого расстояния атакующие попытались открыть ответную стрельбу. Но земля под ними словно шевелилась. Даже трупы не могли укрыть от поражений.

Вражеская пехота уже отползала назад, когда в ее расположении взорвалась мина, потом вторая, третья. Петелин даже подпрыгнул от удивления.

— Вот это здорово! — закричал он восторженно. — Ай да батя! Не позабыл майор про нас… не позабыл!

Но через несколько минут над высотой опять заполыхали взрывы вражеских мин и снарядов.

* * *

Башня первого подбитого немецкого танка оказалась целой, и Серову с Рождественским кое-как удалось повернуть ее стволом в сторону левого ската высоты, занятой петелинцами.

— Ну, главный пушкарь, — спросил Рождественский у краснофлотца, — будем мы из нее стрелять по противнику?

Артиллерист-украинец ответил за Серова:

— Гармата справна. Та що ж, раз мордою звернулы до ворога, туды и будемо швырять!

— Ворочается с большой неохотой, — заметил Серов, выглядывая из танка. — Желаю обстоятельно ознакомиться, в чем тут дело.

Нетерпеливо постучав кулаком по броне, Рождественский сказал:

— Не нужно прицеливаться, как в танк. Бейте по подступам к высоте, нервируйте вражескую пехоту.

— Думаю, — послужит он нам, — разберусь только.

Прибыл командир саперного отделения, и Рождественский повел его к стыку высот.

— Смотрите, — сказал он, указывая в сторону почти окруженной полуроты Петелина. — Там наших людей человек сто с хвостиком. Они в траншеях, но ходя от них нет. Народ без горячей пищи и без воды. Скоро они останутся без боеприпасов, понимаете?

— Понимаю, — степенно сказал сапер.

— Вот это и важно. Если понимаете — за лопаты! Даю вам три часа. Мы не можем ожидать ночи.

— Понятно, товарищ, комиссар. Все силы приложим, выручим лейтенанта Петелина.

Рождественский написал записку и послал ее Дубинину, чтобы приготовили боеприпасы, пищу и воду. Поджидая Магуру, он, наконец, присел отдохнуть, прислушиваясь к нарастающему гулу пулеметной и автоматной стрельбы на правом фланге батальона. Отсюда, с высоты холма, виднелись догорающие танки. Вокруг них лежала пустынная, голая степь. Вдали чернели горы. Кое-где они были еле различимы. Иногда тучи редели, тогда между облаков показывались то остроконечные, то округлые, покрытые снегом вершины. Они выступали окаменевшими волнами, узкие и резко убегающие в небо, а далеко внизу виднелся город Орджоникидзе, издалека похожий на груду старинных развалин, с выступающими теремами и башнями.

— Красив Кавказ! — мечтательно проговорила неслышно подошедшая Магура.

Рождественский опустил бинокль, тяжело вздохнул:

— Поистине величественные горы…

— Только в них покоя теперь нет, в величественных… Я прибыла по вашему приказанию…

— Не заходили в КП батальона?

— Заходила, там один Мельников. Да писарь копается в бумагах. Дубинин там…

— А Симонов?

— Он не уходит со своего наблюдательного пункта. Сейчас у него комдив и командир полка.

— Вы знаете о том, что два взвода первой роты полуокружены?

— Знаю. От них раненые не поступают.

— От них вообще невозможно выбраться, — резко произнес Рождественский.

— Но к ним-то можно проползти?

Рождественский усмехнулся. Он хотел сказать: «Если от них нельзя, то как же к ним?». А сказал:

— Думаю, можно будет.

— Если нужно, значит, можно, — согласилась Магура. — До ночи раненные не могут ждать. Я сейчас поползу.

— В таком случае эту прогулочку мы совершим вместе, Тамара Сергеевна… Вы готовы?

Много раз вот так же поднимался и равнодушно уходил Рождественский навстречу опасностям и уже привык к тому, что сегодня он идет по более рискованному пути, чем вчера, а завтра пройдет еще дальше. Но почему-то сейчас его особенно обрадовала спокойная решимость Магуры, просто сказанные слова: «Идемте!».

Им предстояло преодолеть каких-нибудь сто метров пространства — пустынную полоску степи, за которой наблюдал враг. Приходилось ползти по впадинам, где застаивалась талая вода. И Тамара Сергеевна беспокоилась о своей санитарной сумке, набитой медикаментами, ватой и стерильными бинтами. Она то и дело закидывала ее на спину, но сумка сползала набок, хлюпала по лужам. Магура надела ремень на шею, укоротила его, положила сумку на плечи.

Но из окопов противника их уже заметили, и тотчас загремели пулеметы.

Оглядываясь, Рождественский спросил:

— Вас не зацепило?.. ивы? Сейчас они мины начнут швырять. Давайте быстрее.

Петелинцы заметили ползущих к ним, но как ни старались, они не в состоянии были подавить огневые точки противника.

Но вдруг где-то позади ударило крупнокалиберное орудие. «Это из подбитого танка!..» — подумал Рождественский и неожиданно громко расхохотался.

— Вот спасибо! Молодцы пушкари наши — наладились!

Они уже были близко к траншее, из которой выглядывал Петелин. Рождественский порывался вскочить и опрометью метнуться вперед, но он опасался, что Магура отстанет.

— Ползете, Тамара Сергеевна?

— Ползу, ползу, — отвечала она с таким равнодушием, точно делала самое обыкновенное дело. — Вы думаете, что мне не приходилось вот так?

— Я беспокоюсь, как бы…

В это время над их головами с воем шарахнулась мина.

— Не беспокойтесь, назад не уползу.

Как только они достигли траншеи — подбежал Петелин.

— Вот какая дорожка к нам, — радостно заговорил лейтенант. — Только чертям по ней в пекло пьяных водить. Ох, ну прямо готов расцеловать вас, товарищ Магура, за то, что пришли…

Вытирая платочком лицо, мимолетно взглянув на Петелина, Магура спокойно ответила:

— Я не за этим сюда спешила. Где у вас раненые, лейтенант?

Ее увели к блиндажу. Рождественский взял руку Петелина и, ощутив в ней нервную дрожь, сказал ласково:

— Спокойствие и спокойствие, Вася. Вы заняли очень важную высоту. Надо ее удержать во что бы то ни стало…

— Воды нет. На исходе боеприпасы. Раненых не могу эвакуировать. Вот это страшно, а не вражеские атаки!

— Раньше, чем станет темнеть, у вас будет все… к вам роют траншею. Выделите человека четыре, пусть роют навстречу нашим саперам.

— Смотрите, опять ползут, — сказал Петелин и бросился к станковому пулемету. — Не стрелять, беречь боеприпасы! Подпускайте поближе.

Приглядевшись, Рождественский сквозь стиснутые зубы обронил:

— Вот куда они метят — отрезать полуроту!

Он побежал за изгиб, в ту сторону, куда убежал Петелин.

— С винтовками людей сюда, Петелин, — приказал он. — Живо, живо!

— В штыковую?

— Для короткого удара!

— Полсотни, больше не наберу.

— Не трогать пулеметчиков и бронебойщиков. И автоматчиков оставить на месте.

— Есть!

Но штыковая схватка не состоялась. Бугаев вовремя сообщил Симонову о намерениях противника отрезать петелинцев. Майор приказал минометчикам снова открыть огонь по наседающему врагу. И уже после первых залпов наступающие попятились назад, к своим траншеям.

— Товарищ майор, а не будет ли вашего приказания вывести людей с высоты? — спросил Бугаев.

Симонов закричал в телефонную трубку:

— Вы что, в уме ли? высота, занятая Петелиным, главный ключ нашего будущего прорыва. Ни шагу назад!

 

XIII

Шестого ноября доктор Кюн направил почти всю 13-ю дивизию против гвардейского стрелкового корпуса. Его танковые подразделения, руководствуясь заранее разработанным планом прорыва обороны гвардейцев, действовали по определенной системе и переходили в атаку лишь на участках, предварительно уже подвергшихся артобработке.

В расположение гвардейских стрелковых дивизий некоторым группам вражеских танков удавалось прорываться, но пехоте противника это не удавалось. Отрезанные от своей пехоты, танкисты не рисковали форсировать Терек. И вероятно, опасались быть расстрелянными в упор, поспешно возвращались на свои исходные позиции. Расчет Клейста, что терская операция будет, главным образом, танковой операцией, явно провалился.

Снег в эту ночь пока еще не шел. От Терека тянуло сыростью. После грома орудий и грохота танков казалась удивительной эта нерушимая тишина.

В маленькой дымной хатенке на совещании присутствовали все командиры и комиссары дивизий, командиры полков были вызваны по выбору комдивов. Присутствовали здесь и командиры специальных частей, приданных корпусу.

— Вот все существенное из показаний полковника Руммера, — заканчивал докладывать Василенко, поглядывая на Мамынова.

Мамынов, прикрыв ладонью глаза, облокотясь, сидел за столом и слушал. По его сжатым губам Василенко понял, — он сдерживает улыбку. По-видимому, было что-то смешное в показаниях Руммера.

— История господина Руммера, — сказал Мамынов, — обычный эпизод из жизни теперешних гитлеровских генералов. А что касается показаний этого солдафона — путает он и врет… Впрочем и в путанице его не сложно разобраться. Трещит гитлеровская военная машина. Нужно еще несколько крепких толчков, чтобы рассыпалась она в прах… Это произойдет раньше всего здесь, на Кавказе.

Мамынов встал, склонившись, взглянул на карту.

— Внимания прошу, товарищи командиры.

Все сразу притихли, насторожились, догадываясь, что предстоит пояснение боевой задачи.

— День перехода от обороны к наступлению назначен Военным Советом группы войск. Завтра начнем. Возможно, на рассвете — точно час еще не установлен. Каково положение? Клейсту удалось прорваться из Кабарды к Орджоникидзе. И все же, как вам известно, не только стратегического, но и тактического успеха он не добился. Просчитался он, полагая, что наше командование не успеет перегруппировать свои войска. Однако командующий вражескими войсками все еще убежден, что с его планом молниеносного прорыва к Грозному через Верхний Терек и Алхан-Чуртскую долину случилось далеко не самое худшее. Командующий нашей армией предупредил меня: генерал Макензен завтра на рассвете снова бросит против нас недобитую 13-ю танковую дивизию доктора Кюна, стрелковую дивизию румын генерала Думитреску, особый полк «Бранденбург» и отряды дивизии «Эдельвейс». Есть основание полагать, что именно завтра предстоит самая жестокая атака противника но ведь теперь и у нас-то есть чем их встретить. Корпусу придано достаточно сил… как противотанковых, так и средств разрушения обороны… если противник перейдет к ней.

Мамынов замолчал, повернув голову к порогу, прислушиваясь к чему-то.

— Кто-то блуждает в сенях, — с усмешкой заметил Василенко, тоже услышавший топот ног за стеной.

Мамынов шагнул и ударил ногой в дверь, — она распахнулась.

— Часовой, кто там у нас?

Через порог перешагнул невысокого роста, худощавый человек, в длинной, запорошенной снегом бурке. Это был командир казачьего кавкорпуса генерал-майор Селиванов.

— Вот спасибо, — радостно проговорил он, швырнув бурку на табурет. — Здравствуйте, полковник Мамынов.

— Алексей Гордеевич! — воскликнул Мамынов. — Вот уж такого гостя не ожидал.

— А горилка есть? — потирая озябшие руки, с хитроватой улыбкой смуглолицый Селиванов.

— Ну как же, для такого соседа все, что надо… Будет к столу и горилка. — К сожалению… — Селиванов торопливо достал портсигар. — Курите? К сожалению, придется повременить с горилкой. Боевую задачу ставите, полковник? — И, не ожидая ответа, словно уже знал, какой он будет, молвил: — Ну, что же, вы — главный центр. А я только из штаба армии, подвернул договориться, как вам помочь с правого фланга.

Мамынов взглянул на маленького генерала почти с сожалением.

— Алексей Гордеевич, я не вправе рассчитывать на значительную поддержку кавалерии, — заметил он, — но договориться, конечно, нужно…

Селиванов отступил на шаг, глянул Мамынову в лицо и иронически улыбнулся.

— Плохо вы знаете конницу, полковник, — сказал он. — Кавалерия и в пешем строю действовать способна и, запомните, не хуже пехоты!

— Алексей Гордеевич, — хотел было поправиться Мамынов, — я не намеревался умалить значение конницы…

— Извольте уж выслушать меня, — сухо оборвал его Селиванов. — Только одну минутку задержу я ваше внимание: конница давно технически оснащена, ее так же, как и пехоту, поддерживают танки и артиллерия. Когда это необходимо, я использую маневренность кавалерии, но сейчас, то есть завтра, действовать буду огнем!

Он быстро подошел к столу, достал из планшета карту, развернул ее на свободном месте.

— Вам, как командиру ударной группы, первое слово, полковник. Прошу начинать с претензий ко мне.

Но упрямый и настойчивый Мамынов начал с целей, поставленных Верховным Главнокомандующим перед Северной группой войск Закавказского фронта. Он как бы продолжал объяснение задачи для комдивов своего корпуса.

— Речь идет не только о закрытии горных перевалов и Военно-Грузинской дороги, — говорил Мамынов. — Верховное командование перед нами ставит задачу — в районе Орджоникидзе нанести Северо-Кавказской группировке войск Клейста решающее поражение!

Селиванов кивнул утвердительно, а выражением своего лица говорил: да иначе и не может быть.

— Долиной, от окраины города, между селением Гизель и горами Рух-Дзуар и Гудзе-Дзуар будут действовать соединения морской пехоты.

— Я отлично знаком с дислокацией наших войск, полковник, — заметил Селиванов, нетерпеливо постукивая карандашом по карте.

— Алексей Гордеевич, центр рубежа — Гизель. Против моего направления противник выдвинет не только главные силы, но и резервы, и кое-что подбросит с других участков.

— Так для этого же надо иметь эти самые резервы, — возразил Селиванов, — а чтобы изворачиваться, прибегать к тактическим уловкам — Клейсту нужно, чтобы ваш правый фланг не был защищен.

— Вы хорошо поняли меня, Алексей Гордеевич, — согласился Мамынов. — Мои дивизии, так сказать, в районе лицевой стороны сосредоточения основных сил противника, на его главном маршруте. Двум из них придется закидывать правым крылом, пока я не добьюсь возможности обстреливать неприятеля продольным огнем с правого фланга.

— Вашему соседу справа Военный Совет нашей армии поставил примерно такие же задачи: я буду обтекать район Ардона! — сказал Селиванов. — С моего участка противник не снимет ни единого батальона, я не позволю ему это сделать, полковник.

— Об этом я и хотел просить вас, товарищ генерал-майор, — сказал Мамынов. — Других претензий к вам не имею…

 

XIV

Рождественскому надолго запомнился этот рассвет седьмого ноября 1942 года.

Отдаленный гул орудий, с трудом проникавший сквозь серую мглу, возвестил наступление. Потом донеслось растворяющееся в сырости, злобное урчание танков.

Когда Серов, который остался теперь за наводчика и командира пушки, будил своего замкового, покрикивая: «Полундра! Хватит дрыхнуть, вставай!» — из соседнего окопа прибежал телефонист.

— Товарищ гвардии капитан, майор Симонов просили передать, как только запламенеет рассвет — начинаем. Сказали — вам известно, что это означает.

— Хорошо, — откликнулся Рождественский, не узнав собственного голоса. — Дежурьте у телефона.

— Есть дежурить у телефона!

— Предупреждаю — неотступно дежурьте.

— Есть неотступно дежурить!

— Давайте, мигом!..

— Есть… — телефонист бросился к окопу.

— К орудию! — негромко приказал Рождественский, прислушиваясь к грохоту приближающегося танка. — Ориентир два!

— Есть — ориентир два! — бесстрастно повторил Серов. — К орудию!

Три артиллериста встали по своим местам вокруг пушки.

— Снять чехол! Приготовить снаряды!

Через несколько секунд ровными рядами, точно игрушечные солдатики, в торжественном ожидании снаряды уже стояли у пушки. «Как медленно рассеивается мгла! — подумал Рождественский. — Однако…». Ему почудилось, будто по высоте пробежал какой-то огненный трепет. Вспышками разрывов в клочья рвало туман, уже наполненный колючими искрами. Более сильный лязг гусениц послышался значительно правее. Он подал новую команду:

— Ориентир номер четыре!

— Есть — ориентир четыре! — зло произнес Серов.

Прошло несколько томительных секунд, пока ствол пушки принял направление на ориентир четыре.

— По головному танку… Прицел шесть ноль… Наводить вверх! — не переводя дыхание, скомандовал Рождественский.

— Готово! — крикнул Серов.

— Огонь!

Покрывая голос, пронзительно грохнула пушка. Рождественский заметил, как от серой башни танка замелькали раздвоенное пламя. Танкисты обнаружили пушку и с хода послали в нее несколько снарядов.

Наконец середина мчавшегося танка совпала с вертикальной нитью прицельной трубки, и Серов совместил горизонтальную черту перекрестия с серединой вражеской машины. Прошло не более трех секунд, но это время всем казалось бесконечным.

— Готово! — вскрикнул Серов.

— Огонь!

Танк вздрогнул и, сделав крутой полукруг, подставил свой правый бок под следующие гранаты.

— Стой! — скомандовал Рождественский.

В это время все увидели новую громадину, на средней скорости приближавшуюся к ориентиру номер четыре.

— По левому танку, упреждение один танк. Быстрей наводить! — прозвучала команда.

— Готово!

— Огонь!

После трех выстрелов танк загорелся. Однако он продолжал стрелять, медленно выдвигаясь вперед.

— Добивай, моряк! — зашептал замковой, пригнувшись от близкого взрыва.

Второй взрыв взметнулся совсем рядом. Глыбы земли взмыли к небу и обвалились на головы артиллеристов.

— Патрон! — озверело загремел краснофлотец.

Подавая патрон, подносчик споткнулся и рухнул в грязь лицом.

— Вы ранены? — подбежал к нему Рождественский.

— Убит я, комиссар…

— Танк! Танк с тыла! — вскрикнул Серафимов, хватая Серова за плечи.

— В щель. Быстро! — приказал комиссар.

С телом артиллериста они спрыгнули в окоп, и сейчас же над ними нависла и тяжко перекатилась, пахнув в окоп горячим ветром, стальная махина. Как только танк перескочил окоп, Рождественский швырнул вслед ему гранату.

От взрыва второй гранаты, брошенной уже Серовым, на дно окопа пластами осунулся гравий, засыпая холодеющее тело подносчика. Танк бессильно застыл на месте. Через провал артиллеристы видели его иссиня-черное днище и блинный хобот орудия. Стало отчетливо слышно ритмичное постукивание мотора, что-то пронзительно звенело, словно внутри машины били по железу молотком.

— Ну и ну… — протянул Серов озабоченно. — Влопались?

— Одним словом, в мышеловке, — поеживаясь, тихонько проговорил Серафимов.

— Из орудия нас не достанут, — сказал Рождественский, и хотел было приподняться, но по верху, над самой траншеей, рубанула горячая струя пулеметной очереди. Он снова опустился на осыпь гравия. — Дурацкое положение, в самом деле…

— Бутылочку бы горючего, — морщась и кривя губы, злобно прогудел Серов. — Разумею, пришвартовались надолго…

— Нет, не надолго, — возразил Рождественский. — Перекурим да подумаем, как одолеть…

— Не вовремя на якорь встали, товарищ комиссар, — заметил Серов, тяжело вздыхая. — В гнусную дыру нас загнали…

Закинув голову, заглядывая ввысь, Рождественский увидел проплывающий над траншеей мягко-серебристый дым. Но орудийный гул ревел, расступался, гусеничного лязга уже совсем не стало слышно…

— Вот оно как! — с усмешкой проговорил он. — Макензен, пожалуй, теперь подумает, как бы успеть унести ноги.

Серафимов прошептал таинственно:

— Смотрите, смотрите! Танк пробует… Он шевелится!

Машина резко дернулась, злобно зарычал мотор, по-видимому, танкисты начинали нервничать.

— Оглушу к черту! — сказал Серов, связывая три противотанковых гранаты. — Н-на!.. — и швырнул на литую башню. — Получите букет! — загоготал он, но его голос потонул в сокрушающем взрыве.

— Шуму много, а танк продолжает жить, — сказал Рождественский, глядя не вращающуюся башню. — Видите, как ствол блуждает?

— Ух, сейчас затрубит!

— Кто затрубит? — тихонько спросил Серафимов, пододвинувшись ближе к Серову.

— Картинку в кино я видел. Курсирует громадный серый слон по джунглям и — бац! Провалился в яму. Обнюхался, поворочался — видит, положение его табак. Правило к небу задрал, да как дунет! Эх, жуткое дело. Окружили западню родичи, подпевают — кошмар. Мыслимое ли дело воротиться из такой ямищи.

Орудие танка ударило по высоте.

— Ишь ты, — хмуро произнес Рождественский.

— Я же говорил — сейчас затрубят.

— Лопаты у нас найдутся? — спросил Рождественский.

— А как же. Весь шанцевый инструмент имеется.

— Откопаемся левей от обстрела…

Но внезапно разнесся потрясающий грохот орудийных залпов, будто произошел колоссальный взрыв или начался огромный ледоход, сокрушая все на своем пути, вздымаясь и гигантской тяжестью обваливаясь на землю.

Так продолжалось минут двадцать, затем стихло. Рождественский сидел бледный, с закушенной губой.

Серов никогда не видел у него такого озабоченного лица. Потупясь, он тревожно спросил:

— Сие означает — атака заново?

— Означает… Но только не заново, а здесь впервые. Кстати, как это ни печально, — все произойдет без нас.

— Товарищ комиссар, наши, значит, в контрнаступление? Если бы вырваться как-нибудь? — засуетился и заволновался Серов.

Последние слова краснофлотца были покрыты гулом человеческих голосов, сливающихся в могучую силу, постепенно отдаляющихся. Где-то справа загрохотали, наконец, и наши танки.

— Если наступила пора зубами вгрызаться, так чего же руки жалеть! — Серов схватил лопату с коротким черенком, поплевал на ладони, многозначительно подмигнув Серафимову. — А ну, Филька! даешь!

— Это наши, они по танку! — сказал Рождественский.

— А заодно и нам накладут, — сокрушенно заметил Серов.

— Прижмитесь ко дну.

Второй снаряд, издав короткий скрежет, врезался в середину танка. По щелям брызнули искры. Вся машина окуталась дымом. Третий снаряд угодил в башню.

Серов рванулся из траншеи.

— Куда? — закричал Рождественский. — А ну, давай в окоп!

Некоторое время спустя над траншеей раздался радостный крик:

— Товарищ старший лейтенант, живы?!

На осыпи стояла Лена Кудрявцева, в серой солдатской шинели, с сумкой Красного Креста. Наклонившись вперед, она заглядывала в окоп, и, казалось, ее пошатывал порывистый ветер.

— Александр Титыч, вот и я…

— Лена?! — удивленно заговорил Рождественский. — Ты… уже здесь?

— Я получила указание от полкового комиссара. Прохор нас вывел… берегом, как и вы пробирались. Всю ночь!

— Как же ты, кто тебя сюда?

Лена сначала рассмеялась, потом вдруг замолчала, задумалась.

— Я сама, — прошептала она смущенно. — Вот, взяла, да и нашла… Вас нашла… Александр Титыч…

Четким широким шагом приближался старший лейтенант Кудрявцев. Он, как и прежде, был опрятно одет и выглядел энергично. Обветренное красивое лицо возмужало.

— Скажите медсестре спасибо, это она подала мысль искать вас здесь…

— Постой, — произнес Рождественский, — Кудрявцевы? Лена не ваша ли сестра?

— Нет, мы только однофамильцы с ней.

Несколько минут спустя, убедившись, что вторая пушка ушла вперед, Рождественский со своей группой перевалил через высоту.

Перед ним была распростертая почти плоская голая равнина с посиневшими остовами сгоревших или догоравших немецких танков. Во многих местах в разных позах коченели вражеские трупы. А слева дыбились молчаливые черные горы, воткнутые вершинами в серую муть облаков. Со стороны Беслана порой слышались отрывистые гудки паровоза.

Навстречу выл и хлестал холодный осенний ветер, спутывая у ног полы шинелей. У Лены вздувалась и пузырилась юбка, еще больше затрудняя шаг. Больно секло по лицу мохнатыми колючками снежинок. Лена согнулась, выставила голову навстречу буйному ветру, выдергивая ноги из вязкой почвы, похрустывающей молодым ледком. Она шла наперекор шальному ветру, превозмогая хлесткие студеные порывы. И ее совсем не пугало отстукивание пулеметных очередей. Она торопилась «домой».

 

XV

Симонов считал, что расчет первой пушки раздавлен вражеским танком. Сейчас он рассматривал всех по очереди, качая головой и не веря своим глазам. Наконец он проговорил, обращаясь к Лене:

— Примечать начинаю: где вы, там и счастье. Н-ну, здравствуйте, дочка! — и взял ее маленькую руку в свои широкие ладони.

Девушка сначала смутилась, потом ей захотелось поцеловать комбата. Но когда Симонов привлек ее к себе, она ткнулась в его грудь лицом. Так легко ей было дышать рядом с этими людьми!

— Пересыпкин… Накрывай-ка праздничный стол.

— Есть, есть… только стола-то не имеется. Так что придется в траншее, товарищ гвардии майор.

Беседуя с Рождественским, Симонов стал перечислять потери батальона. Выражение прежней веселости сменилось у Лены сосредоточенной задумчивостью. Она искоса поглядывала на помрачневшее лицо Рождественского; встретив его ответный взор, смутилась и опустила глаза.

— Когда дана была команда, мы без промедления поднялись, — продолжал Симонов. — Петелин наш, как мы и предусматривали, первый со своей группой… Тебе известно, что ему ставилась задача создать у немцев впечатление прорыва обороны и угрозы окружения. Но, вероятно, они следили за ним. Действовал он стремительно, все же в группе у него очень значительные потери. У Бугаева — у того потерь поменьше. Оба, к счастью, живы и здоровы. А вот командира второй роты Савельева, политрука третьей роты Новикова — так тех наповал!.. Убиты еще в первые минуты, когда мы рванулись к окопам противника. Метелев — тот каким-то чудом уцелел. По его роте был очень сильный огонь. Вторую пушку со всем расчетом танком раздавили, паразиты! Так что теперь мы остались без противотанковой артиллерии, комиссар.

Симонов умолк, не спуская глаз с лица Рождественского, — а тому так стало неловко, что он даже поморщился болезненно. «Вторую пушку раздавили танком!.. Но и первую же тоже, хотя Андрей Иванович и не упоминает о ней. Может, тем самым он подчеркивает вину мою? Ведь это я не уберег сорокапятимиллиметровку» — думал комиссар, досадуя на себя и злясь на тот танк, который загнал его в узкую траншейку.

— Но и мы накрошили гитлеровцев! — снова заговорил Симонов несколько веселее. — Ты видел, сколько их осталось на поле? Спасибо артиллеристам. Я о них всегда был наилучшего мнения — спасибо!.. не будь предварительной хорошей артобработки, пожалуй, не встать бы нам в рост.

— Жаль — Савельев, Сережа Новиков погибли, — тихо проговорил Рождественский после длительной паузы, в течение которой он стоял с поникшей головой и думая мучительно, и словно в то же время прислушиваясь к биению своего сердца. — Лучшие, дорогие товарищи!..

Симонову хотелось подтвердить: «Да, комиссар, лучшие, дорогие люди погибли. И не только Савельев и Новиков. Нельзя без жертв на войне, никак нельзя — все чаще приходила ему в голову мысль. — На войне в одно и то же время все может быть: обрадуешься и опечалишься. Причин к последнему хоть отбавляй. А вот к первому бывают они пореже».

В это время Пересыпкин поставил на разостланную газету бутылки вина с иностранной этикеткой и подмигнул Кудрявцевой.

— Трофея, ей-богу! — сообщил он вполголоса, как будто ему опасно было говорить об этом сейчас, когда начальство разговаривает о погибших на поле боя. — Мы ужасно длительно ждали вас, сестрица. По этому случаю теперь вы у нас гостья первого что ни на есть разряда. Кушайте, серьезное дело… А то бы попервости чарку, а?

Лена кивнула на Симонова:

— Сегодня знаменательный день — двадцатилетие Октябрьской революции. А такой праздник встречают в большом кругу друзей.

— А мне бы гречки, — словно про себя молвил Филька Серафимов. — Ни на какие деликатесы не променяю.

— Разрешите, товарищ гвардии майор, в первую роту отчалить? — спросил Серов. — Корни у меня пущены там.

Сдерживая улыбку, Симонов шагнул к Серову.

— Не пойму, как это могли вы пустить корни в неродственной вам среде? В пехотной роте… Н-ну?

— Был моряком, — грустно проговорил Серов, — но давненько…

— Это почетно. Не всякий юноша попадает во флот.

— Но морячком я не родился.

— А кем же?

— Обыкновенно: советским человеком. Родился без тельняшки, с голым пупком. А прошлое кто вспомнит… Эх, товарищ майор, давно же это было.

— В первую роту отпустить вас или пока подождать? — неопределенно проговорил Симонов. — Я, пожалуй, оставлю за собой право подумать. А сейчас — праздник будем встречать. Присыпкин, готово у тебя?

— Готово, да вот — артиллерист гречневой каши просит…

Комиссар и командир спустились в траншейку, и хотя все тотчас стали усаживаться потеснее, им с трудом удалось разместиться.

Симонов поднял бокал.

— За нашу победу, — произнес он. — Велика по своему значению в теперешнем нашем деле — вера! Вера в то, что победа будет за нами… Нелегкая, но она — на нашей стороне!

— За партию! — негромко и твердо сказал Рождественский, задумчиво глядя перед собой. — За нашу великую Родину! И за народ, хороший советский народ!

Ласково глядя на Лену, Симонов подмигнул ей с доброй улыбкой:

— За вами слово, дочка!

Обрадованная общим вниманием, Лена проговорила растерянно:

— Мне не приходилось я не умею, поверьте. Ну, что вы, я — нет… Мне только слушать, бывало, приходилось. Это я могу и люблю, если говорят о хорошем… Оно такое желанное…

— День праздничный, — негромко сказал Серов, — и значит, за радость, Лена.

Переводя дыхание, она произнесла почти шепотом:

— Для меня он вдвойне праздничный. Наши войска теперь пойдут туда, где живет моя мама, в Киев. Ох, как он далеко, этот город, но пойдем!

— Вы, значит, в штабе дивизии были? — спросил Рождественский.

— Да, сразу же туда и попала.

— Не забыли взять в политотделе комсомольский билет?

Лена расстегнула шинель, чтобы достать документы из нагрудного кармана гимнастерки.

— Мой старенький комсомольский билет…

— О! — воскликнул Симонов — У вас я вижу орден Красной Звезды?

— Это комдив вручил… И вам, товарищ капитан, и Рычкову орден. Мне капитан Степанов, начальник разведки, говорил об этом.

— Комиссара и Рычкова поздравлять будем позже, а вас… Теперь уж позвольте, — сказал Симонов и поцеловал Лену, уколов ей щеку жесткими усами.

* * *

Явившись в санкпункт, Лена доложила Магуре:

— Товарищ гвардии военврач 3-го ранга, медицинская сестра старший сержант Кудрявцева прибыла для дальнейшего продолжения службы!

— Здравствуйте, Лена!

— Здравствуйте, Тамара Сергеевна!

Они рванулись друг к другу, обнялись. Военфельдшер Шапкин деликатно отвернулся.

— Как я вас ждала, Леночка!

— А я как торопилась, если бы вы знали… Мне так хотелось…

— Сейчас вы как раз очень нужны. В третьей роте остался один санитар. Там серьезный командир роты. Вы побудьте у них… Потом я возьму вас сюда, в санпункт.

Шапкин внимательно рассматривавший девушку со светло-русыми волосами и ровным, чуть вздернутым носом, подойти к ней в присутствии Магуры не решился. Он уважал и побаивался своего начальника.

В глазах Магуры — открытых и почти всегда усталых, покрасневших — он видел и отвагу, и выражение силы. Эти глаза с вызовом глядели на любое препятствие. А то, что Тамара Сергеевна прослезилась, когда в районе Ищерской в санпункте вдруг появился полковой комиссар Киреев, военфельдшер расценил по-своему. Тогда он злорадно подумал: «Это тебе не майор Ткаченко, из которого ты веревки вьешь. Это комиссар дивизии, Тамара Сергеевна!..».

— Рождественский наконец-то узнал о сыне? — спросила Магура у Лены.

— Да, конечно, я рассказала ему обо всем. И о его дочери Анюте, и о жене. Потом он все время молчал. Мне тяжело видеть, как он страдает!..

— Но как ты нас разыскала?

— О, это очень просто! В Грозном стоял санитарный поезд. Я им доехала до Назрани. На дороге «проголосовала». Грузовик и подобрал почти до Орджоникидзе. Тут уж мне указали точную дорогу. В дивизии, вот, переобмундировали меня. А как я рада видеть вас всех! Какая-то у нас воинская часть капитальная, постоянная, крепко сколоченная… Слышите, бой опять разгорается. А я не боюсь. Здесь все на своем месте, твердо, надежно. В штабе дивизии со мной разговаривал полковой комиссар Киреев. Какой это человек!.. вопросы ясные, короткие, сам внешне серьезный, будто даже сердитый, а глаза добрые-добрые и внимательные.

— Как он? — живо спросила Магура. — Похудел, постарел?

— Кто? — не поняла Лена.

— Киреев.

— Я его раньше не видела, не могу сравнить. Но очень спокойный. При мне к нему вошел работник штаба, насколько запомнила, по фамилии Беляев.

— Это большой начальник.

— Ну вот, послушайте, — продолжала Лена. — Майор доказывает, я не поняла, что, но очень горячо говорит. Киреев молчит, а тот продолжает и продолжает. Говорит о действии какого-то батальона. Наконец полковой комиссар тихо произносит: «В поддержку каждому батальону по одной роте. Все!». Майор сейчас же повторяет: «Есть» и уходит. Здесь такой бой, такая схватка, а в штабе говорят вполголоса — все тихо, спокойно. Такое спокойствие и уверенность и нужны для нашей победы. Побежит враг, пробрехался он со своей непобедимостью.

— В штабе батальона виделись с майором Симоновым?

— Да, виделась. Он тоже добрый, этот Симонов.

— Может быть, он хочет таким показаться?

— Нет, — возразила девушка. — Старший у нас хороший, что вы?

— Он очень суров, этот старший…

Лена хотела что-то сказать, но, взглянув в необычно сосредоточенное лицо Магуры, прикусила язык. Ее поразило выражение упрямства и грусти на этом спокойном красивом лице.

 

XVI

Ночью Лена разыскала Колю Рычкова, который теперь находился в третьей роте. Встретил он Лену так радостно, что, казалось, с огромным усилием сдерживал слезы.

— Остался один, — торопливо жаловался Рычков. — Второй номер убит. А комиссар наш, наверное, о сыне расспрашивал?

— Еще бы!

— Вот мальчонка, а? потеряла его мать.

— Подожди, — проговорила Лена, — а по-моему, он потерял мать. Она же без вести пропала.

— Да ну, без вести… Воюет она. Тоже по вашему, по санитарному делу… Ждет ее сюда Александр Титович. Штаб дивизии запрос сделал, чтобы Марию откомандировали в наш батальон.

— Откуда тебе это известно? — живо спросила Лена.

Рычков рассказал о встрече Рождественского с женой. Лена вздохнула и отвернулась, ощутив в сердце горечь и пустоту. Но она не раскаивалась, что не послушала начсандива и не осталась работать в медсанбате.

— Коля, возьми меня вторым номером на ПТР, а? по совместительству вроде?

— Согласится ли старший лейтенант? — усомнился Рычков.

— А он и не узнает. У меня же не всегда будет дело медсестры. Я пригожусь, поверь.

— Оставайся пока.

— Не пока, а насовсем.

Загадочно помолчав, Рычков проговорил:

— У вас, Лена, голос какой-то особенный, словно кто-то обидел вас чрезвычайно.

Лена встряхнула головой:

— Разве найдешь человека, чтобы он чем-нибудь не был обижен?

— Разные обиды случаются, — выпытывал Коля. — вот, наше общее дело, скажем… Все мы за эту обиду сами стараемся навернуть обидчика. Да в ухо! Чтоб с катушек долой. А бывает, что душевно обижен человек. Своим, близким человеком обижен, например…

— Не будем об этом распространяться, Коля. Смотри, что означают эти две ракеты позади нас?

Оглянувшись, Рычков проворчал:

— Опять фашисты полезли. Вот наши и сигналят: внимание!.. Стало быть…

Воздух впереди темнел и словно струился. Лене мерещились таинственные тени, множество разнообразных неясных очертаний, то будто вставших в рост и колыхавшихся, то прижатых к земле и ползущих к окопам. Они делились и все приближались. Но ни одно из этих призрачных очертаний не вырисовывалось ясно. Справа и слева раздавались автоматные очереди, а когда отщелкивал станковый пулемет, слабый треск словно смолкал. И Лена снова и снова видела, как из пулеметного дула вспыхивало маленькое пламя, вспыхивало и мгновенно дробилось на синевато-бледные искры.

— Кажется, ползут, Коля? — прошептала она.

— Ночью всегда кажется.

— А во-он!.. Ползут, я же слышала, — настаивала она.

Не желая демаскировать себя, Рычков до поры до времени не открывал огня. Ветер холодными мелкими снежинками бил в лицо. В мрачной вышине мерещилось наслоение каких-то волн пластами застилавших одна другую.

У Лены учащенно билось сердце. Она с напряжением ожидала чего-то почти позабытого, будто какой-то страшной игры в жизнь и смерть.

Неожиданно совсем близко прогрохотал взрыв. Отшатнувшись, она ударилась плечами о противоположную стенку окопа, но не вскрикнула. Торопливо поставив пистолет на боевой взвод, оцепенела, прислушиваясь.

В расположении обороны продолжали вспыхивать и гаснуть огоньки, рвались гранаты, коротко вздрагивала холодная почва. От этого создавалось впечатление, что все кругом задвигалось, засуетилось и словно задрожала тьма. Ночь наполнилась сплошным автоматным треском.

— Как сюда прибыли, все время вот так, — тихо проговорил Рычков, ближе придвигаясь к Лене. — Не бывало у противника, чтобы он лез в ночное время. А теперь вот прут чаще всего в потемках.

Лена отчетливо услышала приближающийся топот, чужую речь, хрипение, крик… Ближний, призрачный силуэт качнулся и исчез.

— А-а!.. — раздалось слева.

— Бей в упор! — донеслось с другой стороны.

Лена увидела вторую тень, быстро скользнувшую к окопу. Тень порывисто выпрямилась. Огромное тело стремительно приближалось, заслоняя собой бегущих позади. Что-то тяжелое мягко рухнуло перед окопом.

— Так вас! — яростно хрипел Рычков.

И снова палил секущими очередями из автомата.

— Отхлынули! — проговорила Лена.

— Не дать опомниться. В штыки! — громко приказывал знакомый голос.

— Наш комиссар! — взволнованно сказал Рычков. — А мне запрещено в атаку… при ружье я!..

Но Лена уже не слушала его.

— Вперед! — полетело по цепи окопов. По голосу оба они узнали старшего лейтенанта Метелева. — Вперед!

Лена привстала. Мимо нее, крепко стуча каблуками сапог, пробежало несколько человек. Она выскочила на запорошенную снегом землю. Впереди мелькнул огонек, мелькнул и исчез, словно огненное пламя вырвалось из черной пасти или какое-то чудовище приоткрыло глаза и сразу зажмурилось. Потом что-то залязгало, застонало. Лена поняла: наши уже перескочили первые окопы противника. Вдруг кто-то рядом поднялся во весь рост. Возле ее уха раздался злобный крик врага. Он навалился на Лену сбоку, она забилась в его руках. Внезапно вблизи грохнул оглушающий взрыв…

Земля закачалась. Перед глазами медленно расплывались синевато-искристые огромные круги.

Лена силилась овладеть собою, но мешал неразборчивый, непривычный звон в ушах.

Коснувшись лицом земли, она застонала, словно вдруг осознав мучительную затерянность и свою ничтожность в сравнении со страшным мраком, беспредельно царившим над ней…

— Ко-ля… Помоги!..

Крик ее был очень слаб, или его проглотили иные звуки. Лена не услышала собственного голоса. Подумалось даже, что она только шевелит ртом, не произнося слов. Она не слышала и грохота боя. Все больше напрягала она слух, но ничего уловить не могла. Наконец, она поняла, что случилось. Было страшнее всего остаться глухонемой. И ноги…

«Ну почему совсем перестали слушаться ноги?». Силясь приподняться, Лена тоскливо посмотрела вперед. Казалось, она видела, как колебался воздух над местом рукопашного боя. И в то же время ни звука, ни шороха не улавливала она слухом; только шум и шум в голове да ощущение приторно-сладкой слюны во рту: «А быть может, хлынула кровь?». Лена оперлась на локоть, ладонью ощупала губы. Они были сухи. Прикоснувшись щекой к заснеженной сырой земле, она ощутила нестерпимую жажду.

 

XVII

Девятого ноября в сумерках группа солдат и командиров собралась у свежей могилы. Вокруг кружились снежинки; в низком небе тускло мерцали звезды. За передним краем полыхал безжизненный блеск ракет, точно враг напоминал, что он еще здесь и продолжает бороться за Гизель. Солдаты негромко переговаривались, другие хмуро смотрели в землю, будто стараясь не замечать близости врага.

— …Товарищи, братья наши, — сказал Рождественский, и голос его дрогнул, — прощаемся мы с вами без салюта…

Ветер кружил снежинку и уносил их в степь вместе с вялой кукурузной листвой. В Гизеле полыхал пожар, вздымая в ночную тьму длинные языки пламени.

— …Товарищи, мы клянемся…

Рождественского тесно окружали солдаты. Кто-то выкрикнул несколько слов, но их никто не понял. Кто-то вскинул автомат и потряс над головой.

Рычков не меньше других испытывал горечь. Слушая шелест ветра, он думал о Лене: «Неужели и она в этой братской могиле?..».

Отчетливо вспомнилось ему первое ранение, когда Лена наскоро перевязала его, и он видел, что она страдает, сочувствует ему. «Лена, Лена!..» — чуть слышно с болью повторял он.

Солдаты уже расходились по своим ротам, наполняя ночь шорохом торопливых шагов.

Шагая рядом с Рождественским и еле поспевая за ним, Рычков говорил:

— Словно вот и сейчас тут она, товарищ капитан. Невозможное дело позабыть нашу девушку, товарища такого хорошего… неужели и она в этой могиле?

Рождественский тронул его за локоть и остановился.

— Не только Лену… Но об этом не надо… — сказал он с тяжелым вздохом. — Мы не знаем, где она.

Они снова пошли вперед, не встретив до командного батальонного пункта ни одного человека. А позади лишь завывал лютый ветер. Правей послышался грохот танков. «Наши!..». Рождественский знал, что наше танковое соединение скапливалось на исходных позициях к утреннему бою.

Командный пункт батальона уже не был таким, как прежде, — он стал непрерывно подвижным. От переднего края майор Симонов отставал только на сто-двести метров. Рычков увидел перед собой двух людей, лежавших на земле, прикрытых плащ-палаткой, из-под которой просачивался мутноватый свет фонарика.

— Нет, не сюда, а правей, еще правей, — слышался голос из-под палатки, — так, чтобы наша первая рота зацепила кусок окраины Гизеля. У вас на правом крыле рота старшего лейтенанта Метелева?

— Так точно, товарищ подполковник.

— Добре. — Василенко встал. Пряча карту в планшет, Симонов тоже поднялся.

Заходите справа — до дороги, примерно, а на рассвете ударим по Гизелю. Идите в обход и сами, майор. Там будет нужен ваш глаз. А на левый фланг комиссара пошлите.

— Слушаюсь.

Рычков торопливо зашагал в расположение третьей роты и встретил озабоченного Метелева.

— Вблизи от меня со своей пушкой находись, — приказал Метелев. — В атаку пойдем — не отставай, не теряйся во тьме, слышишь?

Рычкову стало надоедать противотанковое ружье. Из-за этого ружья его боевая жизнь протекала в одиночестве и казалась мучительно однообразной. В моменты атак он должен был бежать позади роты — «Не отставай!». А за девятое ноября со стороны врага не было ни одной танковой атаки против батальона.

И вот, наконец, позади в небо взмыли оранжевые ракеты: одна, две, три… Рычков понимал это условное обозначение: «Ага, бегом — быстро вперед!» — подумал он и услышал голос Метелева:

— Вперед!

Вскочил и Рычков. Было неудобно бежать с неуклюжим противотанковым ружьем. А впереди уже всколыхнулось дружное «Ур-ра-а!..», и Рычкову хотелось быть вместе с другими, но Метелев подал команду:

— Ложись!

Лежа в грязи, Рычков тоскливо думал: «Четвертые сутки и все так вот: вперед — ложись!».

— Н-ну! — прозвучал голос комбата. — Опять залегли, Метелев?

Старший лейтенант не ответил, но Рычков старался угадать, о чем он думал.

Симонов пригнулся, вглядываясь в дорогу, идущую от Гизеля на Архонскую. До канавы у обочины шоссе было совсем близко.

— Еще бросок, — сказал Симонов. — У дороги укроемся, надо вперед, Метелев.

— Не поднять людей, — возразил тот. — Видите, какой огонь бушует.

— Требуху свою пожалеют, встанут, — с ожесточением сказал Рычков. — Невозможно лежать под огнем.

— Вот уже два мнения, — с упреком отметил Симонов. — Пересыпкин, две оранжевых и одну красную — давай!

— Есть — две оранжевых и одну красную!

Захваченный общим движением вперед, Рычков, взглянув по сторонам, представил с поразительной ясностью всю картину второго броска — не штурма и не атаки, а короткого рывка, с расчетом на одну лишь пядь земли, которую все еще занимал противник.

Третья красная ракета означала — ползти! Конечно, насколько хватит терпения и насколько это будет возможно.

Рычков полз рядом с Метелевым. На полпути Метелев взял его за ворот, притянул к себе, зашептал:

— Пробирайся до мостика. Оттуда будет хороший обстрел из противотанкового ружья.

— Есть, — шепотом ответил Рачков.

— Я сейчас подниму роту, не зевай! Быстрей работай ногами.

— Есть не зевать.

Рядом полз Симонов. И вдруг он сделал рывок и необычно звонко крикнул:

— Вперед!

И снова послышался топот человеческих ног. Ярче засветились ракеты, и воздух стал дымчато-лунным.

Рычков увидел Симонова, скатившегося в глубокую канаву у дороги и сразу сунувшего руку в карман.

— Перекурим это дело, — предложил он Метелеву так же спокойно, как говорил, бывало, после учебно-тренировочных занятий. — Вот тебе и не поднимем, уважаемый Михаил Павлович! Подняли, раз надо!

— Тут затишней, — согласился Метелев. — У вас, товарищ майор, не найдется на маленькую закруточку?

— Я же сказал, перекурим. Означает сие — приказ!

Хотя Метелев и знал, что Симонов вновь скомандует: «Давай!», он смотрел на майора влюбленными глазами. Страдание в эти бессонные ночи и тяжесть на сердце за павших смягчались сознанием, что оба они вместе разделяют опасность и все трудности жестокого и непрерывного боя. Давным-давно Метелев перестал обижаться на Симонов за его придирчивый нрав.

— А дальше какая задача? В Гизель вступим? — спросил он.

— Краешком пройдем. Будем обтекать с правого фланга, за жабры чтоб взять… И вообще дивизии приказано больше выбрасывать вперед правое крыло.

— По-видимому, ставится задача — прижать противника к горам?

— По-видимому, — неопределенно ответил Симонов. — Пересыпкин!

— Я слушаю вас, — мигом откликнулся связной.

— Как ты полагаешь, должны мы знать, что делается у нас на левом фланге?

— Конечно, товарищ майор, это моментом разузнаем.

— Там комиссар, повидайся…

— Есть повидаться с комиссаром.

— Почему у них там затихло?.. Странное дело, не понимаю причины.

— Я им так и скажу…

— Он сам тебе скажет, что надо.

Наступил рассвет. Сквозь туман проступили очертания построек Гизеля. Стали различимы силуэты тополей. Оглядываясь с дороги налево, Симонов еще раз убедился, что батальон выдвинулся к противоположной стороне Гизеля.

Тем временем туман постепенно поднимался кверху, скапливаясь в сгустки. Ветер раскидывал косые тучки, разгоняя по небу длинные дымчатые полосы.

Симонов приказал младшему лейтенанту Пантелееву продвинуться со взводом вперед и произвести разведку.

Прибежал Пересыпкин.

— Нету в Гизеле! — выпалил он, не переводя дыхания.

— Кого нету? Что ты болтаешь?

— Врага нету, товарищ майор!

С минуту Симонов молча смотрел на Пересыпкина.

— Ясно. — Он обернулся к Метелеву. — Воспользовались ночью и оторвались от нас.

— Не от хорошей жизни бегать стали. Черт с ними.

Сидя на бровке канавы, Симонов заглянул Метелеву в глаза:

— Вам следовало бы лучше подумать…

— Товарищ майор, но ответьте мне…

— Вперед приказываю… Вот мой ответ.

Уже в походе, догоняя отступающего противника, Симонов примирительно сказал Метелеву:

— Не-ет, с Кавказа полегонечку удрать мы им не дадим! А если некоторым посчастливится, так уж только чтобы без штанов удирали. Технику пусть оставят здесь. Чтобы второй раз с Макензеном нам не встречаться.

 

XVIII

В первые дни гизельской операции Клейст не без основания испытывал удовольствие от действий своих войск. Через каждые два часа адъютант приносил ему ленточки радиограмм от Макензена, сообщавшего о накапливании сил для решительного штурма Терского рубежа.

— Завтра! — сказал майор Шарке, положив перед командующим очередную сводку. — Макенезен сообщает: к штурму готовы! Наш почтенный генерал завтра будет за Тереком!

Клейст с нетерпением ожидал момента, когда, наконец, накапливание сил будет закончено. И вот сейчас ему показалось, что теперь наступит тот желанный мир между ним и командующим танковой армией, в который оба генерала прежде не верили, но к которому Клейст всегда стремился. В первую очередь он, генерал-полковник Клейст, старался продемонстрировать полное согласие с генерал-полковником фон Макензеном. Конечно, Клейст не верил в то, что Макенезен мог бы вдруг почувствовать к нему что-нибудь вроде привязанности, но все же отношения их, по его мнению, — должны были бы стать более дружескими. Этого требовала деловая заинтересованность.

— Мне очень нравится ваш оптимизм, майор Шарке, но еще рано полагать, что генерал-полковник успешно справится с такой сложной задачей.

— Но сами события — реальность, мой генерал!

— Майор! — сказал Клейст. — Не обольщайте себя. Дождемся завтрашнего утра. Нам с вами хорошо знакома одна из пословиц этих русских: «Цыплят считают по осени».

В сознании же у Клейста зрело убеждение, что 13-я и 23-я танковые дивизии прорвут терскую оборону русских. Более того — Грозный перестал быть пределом его мечты. Сквозь вечернюю мягкую тьму генерал-полковник уже представлял зыбкую гладь Каспийского моря. «В нем, — думал в эту минуту командующий, — сейчас отдыхает солнце… А там, за морем, — хлопок! Туркмения, Узбекистан, Таджикистан, Афганистан, Индия. Чудесный мир, сотканный из нитей золота. Индийский океан — колоссальнейшая колыбель — в ней днем и ночью будут покачиваться военные и торговые корабли великой третьей империи!».

Нужно было провести долгую осеннюю ночь, прежде чем наступит… Нет, не рассвет, — осуществление мечты. Клейст верил, что это будет началом окончательного разгрома Северо-Кавказской группировки русских войск.

Утром он неожиданно получил от Макензена поразившее его сообщение. Оказывается, генералу Червоненкову удалось перегруппировать свои войска, и его группировка пополнилась гвардейским стрелковым корпусом, переброшенным в район Орджоникидзе и Моздокского участка фронта. Клейст сумрачно посмотрел вслед майору Шарке, принесшему эти неприятные сведения. Размашистым движением загасил окурок сигареты об изразцы печи и швырнул его в камин. Он был бледен, его дряблый, раздвоенный подбородок дрожал. Подойдя к столу, он тупо уставился в карту, испещренную синими стрелками, затем опустился в кресло. Облокотясь на стол и обхватив голову обеими руками, долго оставался неподвижным.

Но как ни велико было разочарование Клейста, ему и в голову не приходила мысль о том, чтобы пересмотреть порядок взаимодействия своих войск. И он не намеревался отказаться от запланированных сроков прорыва Терского рубежа. Позже в эфир был брошен Макензену лаконичный приказ; «Массируйте танковые, сосредоточьте артиллерийские удары по стрелковому корпусу полковника Мамынова». В течение дня Клейст оставался спокойным. Но уже шестого ноября, после нескольких неудачных танковых атак, сердце стало сосать беспокойство. Каждая новая сводка показывала, как слабеют аргументы в пользу его личного оперативного плана. Продолжая поиски средств улучшить положение своих войск, он стал подумывать, что Макензен растерялся. «Он угорел в кругу своих противоречивых идей», — злобно думал Клейст.

Макензену он радировал: «Приказываю седьмого ноября в восемь ноль-ноль в полном соответствии с заранее установленным порядком способов действий смело и решительно форсировать реку Терек». Приказ заканчивался недвусмысленным намеком: «Прекратите выжидать счастливого случая».

В дисциплинированности Макензена Клейст не сомневался: его приказ будет выполнен. Но теперь он уже не был уверен, что 13-я и 23-я танковые дивизии непременно прорвутся за Терек.

Долго сидел Клейст у стола, заставляя свое пожелтевшее лицо улыбнуться, потирая руки, как человек, сделавший смелое и очень выгодное дело. Но в остекленевших глазах его не было уверенности. Ведь завтра может совершиться самое ужасное, самое худшее, что могло случиться: потеря двух третей танковой армии и, таким образом, выход из строя основной ударной силы, брошенной против Северной группы русских войск.

Майору Шарке он приказал следить за ходом выполнения приказа и доложить обо всем лишь после прорыва Терского рубежа, а сам в полном одиночестве стал ходить по кабинету. Наконец, в изнеможении Клейст прилег на диван, но уснуть долго не мог, тем не менее он чувствовал, что отдыхает. Он любил поваляться вот так, без напряжения нервов, с расслабленным телом.

* * *

Седьмого ноября, когда на улице еще не рассеялся туман, задремавшего Клейста разбудил взволнованный голос майора Шарке.

— Прошу вас, проснитесь — событие!.. Вставайте, — скороговоркой говорил он и сразу, только успев дотронуться до плеча Клейста, отступил от дивана, встав навытяжку.

Поднявшись без излишней поспешности и протирая заспанные глаза, Клейст спросил:

— Торжествуете, майор? Доложите по порядку, какие части первыми прорвались за Терек? В каком месте мои войска образовали первоначальный прорыв?

Если бы уже было светло, Клейст догадался бы сразу, что лицо майора Шарке позеленело не от добрых вестей.

У Шарке больно щемило сердце и от нервного возбуждения судорожно подрагивала бровь. Чтобы ответить командующему, он призвал себе на помощь всю силу воли.

— Атаки наших танковых дивизий отбиты, — негромко проговорил он. — Русские перешли в наступление. Макензен сообщает, что им отдан приказ: все исходные пункты наших войск немедленно превратить в пункты обороны.

Клейст выпучил глаза, поджимая и закусывая дрогнувшие губы. Затем он тяжело встал и медленным шагом прошелся около испуганного адъютанта, глядя на него искоса. Остановившись спиной к нему, он спросил:

— Шарке, понимаете, что вы сказали?..

— Трудно с этим примириться… — начал было тот, — но…

Клейст уже не слушал и не замечал своего адъютанта.

Он грузно опустился в кресло, сжимаясь и втягивая голову в плечи.

Шарке подумал: «Следует сейчас же выйти из кабинета». Он шагнул к дверям, чувствуя, как от волнения подкашиваются ноги. И все же он был счастлив. Еще сильнее Шарко испытал это короткое счастье, когда очутился в безлюдной приемной, остановясь у своего письменного стола, заставленного десятком телефонных аппаратов.

Прислонясь худыми плечами к стене и вытирая со лба холодные капли пота, он мысленно произнес: «Вам повезло, майор Шарке. Вы ускользнули из лап раненого тигра!.. К сожалению — неизвестно, надолго ли? дела наши принимают серьезный и весьма угрожающий оборот».

В конце дня в штабе получили сообщение о выезде на Северный Кавказ рейхсминистра Адольфа Розенберга. Когда Шарке доложил об этом, Клейст подумал: «Вот уж не вовремя!». Он подозревал, что в верховной ставке Гитлера уже известно и неудачном наступлении его войск в районе Орджоникидзе, но ободрял себя: «У больших людей и неудачи большие, очень заметные… Пока не поздно, надо поискать неудачников величиной поменьше. Они, именно они проваливают разумно начатую операцию!».

— Шарке, подготовить самолет! — приказал он. — Вылетаем в зону военных действий.

— Но приедет министр… Кто встретит его без вас?

— Подготовить самолет, — строго повторил командующий. — На завтра.

— Разрешите доложить о погоде?

— Нет, не разрешаю! — отрезал Клейст. — Полетим при любых метеорологических данных.

Доказывать командующему невозможность полета было бесполезно.

К тому же весь вид Клейста говорил о том, что все его существо охвачено гневом. К нему вернулось и знакомое, прежнее ощущение постоянной тревоги. Это ощущение тревоги родилось из страха неизбежной ответственности. Розенбергу он мог бы смело сообщить о любом количестве понесенных потерь в людях, но тускнеющий ум не мог сформулировать оправдания, почему его войска очутились еще дальше от нефтеносного Грозного, чем они были от этого города до их прорыва в Северную Осетию. Клейст прекрасно понимал: если уж русские перешли в контрнаступление, значит, они успели накопить достаточное количество сил.

Выйдя в приемную, Шарке увидел с десяток офицеров, сидевших вдоль стен, кто с папками бумаг, кто по вызову. Все они ожидали своей очереди на прием к командующему. Медленным шагом адъютант обошел всех, возле некоторых останавливаясь и тихо говоря: «Вам следует обратиться к начальнику штаба. А вас командующий примет позже… Нет, сейчас он не может, обождите…».

Когда Шарке намеревался присесть, чтобы снова взяться за работу, к нему подошли три человека. Одеты они были в военную форму, но адъютант сразу угадал штатских. Один из этих людей, еще молодой, но уже отяжелевший, выступил вперед и, уставившись на адъютанта выпуклыми голубыми глазами, сказал:

— Мы должны повидать фон Клейста.

— По какому вопросу? — спросил Шарке, немного удивленный резкостью тона молодого человека.

— Я и мои коллеги, — молодой человек кивнул на двух остальных, стоявших тут же, сегодня же должны отправиться в район Грозненских нефтепромыслов. Нам поручено изучить возможности добычи нужного империи горючего.

— Господа, — с тяжелым вздохом произнес Шарке, — ваша поездка не лишена будет некоторых небезопасных дорожных приключений…

Из-за спины молодого человека вышел невысокий, но широкоплечий, со смуглым лицом, второй немец.

— Что вы этим хотите сказать? — баском спросил он.

— В район Грозного экскурсии подобного рода преждевременны.

— Рейхсминистр Розерберг, информируя деловые круги, заинтересованные в Кавказе, утверждал, что успех фон Клейста уже предрешен, — возразил молодой человек.

— Да, так было…

— У вас произошло что-нибудь?

— Самое неожиданное…

— Нас это весьма интересует.

— Еще бы! — усмехнулся Шарке.

— Вы оставляете нас в недоумении. Скажите же, в чем дело?

— Господа, — взволнованно сказал Шарке, — русские перешли в решительное контрнаступление. Они вынудили наши войска перейти к обороне… — Немного помолчав, поочередно разглядывая посеревшие лица соотечественников, он уныло добавил: — Теперь легко вам понять, по какой причине его превосходительство никого не принимает…

— Неужели так велико это событие, контрнаступление русских? — снова вмешался в разговор широкоплечий, делая вид, будто ему уже известно, чего будет стоить русским их дерзость.

— Никто не говорит, что оно велико…

— Но ваш тон! — возразил широкоплечий, повысив привычный к власти голос. — В нем совершенно отсутствуют воодушевленные интонации.

Где-то в самом уголке сознания майора Шарке вдруг зародилось чувство опасения за такую негостеприимную встречу этих незнакомых ему людей. Некоторое время он исподволь настороженно рассматривал представителей деловых кругов, вытирая пот, выступивший у него на лбу. Однако, невзирая на значительность персон, прибывших, по-видимому, по уполномочию Розенберга, набравшись храбрости, адъютант заявил:

— Вам придется подождать — командующий очень занят. Возможно, даже сегодня положение изменится… Тогда уж…

— А мы затем и прибыли, чтобы не позже, как сегодня, оказаться полезным фон Клейсту, — снова заговорил молодой человек.

— Господа! Генерал-полковнику сейчас могут оказаться полезными только солдаты!

С этими словами адъютант присел к столу, давая понять, что разговор окончен.

Но не тут-то было. Вперед проковылял третий, самый старший и, по-видимому, главный в этой тройке.

— Моя фамилия Редер, чтобы вам было известно, молодой человек, — в нос сказал он, остановившись у стола, опустив обвислые длинные руки и хмуря белобрысые брови над крохотными, заплывшими жиром глазками. — Потрудитесь доложить фон Клейсту… Я имею к нему личное поручение фюрера!

Полминуты спустя Редер вместе с Шарке вошел в кабинет командующего. Клейст даже не взглянул в их сторону. Широко расставив ноги, он стоял, глядя на карту. Лицо его словно окаменело и казалось на много лет постаревшим за один день. Шарке доложил о прибывших. Клейст бросил на стол карандаш. Из груди его рвался крик возмущения — ему осмелились помешать!.. Но он не раскрыл сжатых челюстей, лишь шевельнулись сухие губы, точно он внутренне усмехнулся от какого-то неприятного предчувствия, возникшего с появлением известного ему нефтепромышленника Редера. Затем они приветствовали друг друга. Шарке вышел из кабинета.

* * *

В кабинете командующего Редер чувствовал себя вовсе не как посетитель, даже не как старый знакомый фон Клейста, а как хозяин, неожиданно явившийся к одному из своих доверенных.

— Я хотел бы убедиться, что ваши войска оказались в затруднительном положении только по какому-то нелепому недоразумению, — воркующим голосом сказал нефтепромышленник, попыхивая сигаретой и пронизывая Клейста подстерегающим, пытливым взором.

Клейст слушал его со вниманием. Сейчас он не был похож на того чванливого гордеца, каким казался всегда, когда под маской строгости ему нужно было скрыть растерянность. Представителю деловых кругов и, как он догадывался, доверенному Гитлера он отвечал откровенно:

— Разумеется, такую возможность вы будете иметь… Я сам намереваюсь выехать в зону боевых действий. Если желаете, мы вылетим в одном самолете.

— Если так осложнились ваши боевые дела, пока что я воздержусь от поездки на фронт… Благодарю вас за внимание…

— Мое внимание больше относится к моей служебной роли, — сказал Клейст, понуро глядя перед собой. — Роль моя сейчас нелегка: силы противника вырастают удивительно быстро… Его новые дивизии появляются как раз там, где их совершенно не ожидаешь.

Нефтепромышленник смотрел на Клейста долгим оценивающим взглядом, в котором командующий прочел и удивление, и тревогу.

— Полно вам, — неуверенно сказал Редер, вынуждая себя к скептической улыбке. — Откуда взяться существенной силе сопротивления русских? Они завязли под Сталинградом.

Клейст помолчал. Он не воспользовался и длительной паузой, сделанной Редером, желавшим исподволь выяснить действительное положение на фронте.

— Я одобряю ваше решение… Действительно, вам следует самому разобраться во всех причинах, увидеть этих неудачников, по чьей вине ваши войска терпят поражение…

— Мои войска от поражения на таком же расстоянии, на каком небо от земли, господин Редер, — произнес Клейст тоном человека, знающего цену надвигающимся событиям.

Взмахнув толстыми, узловатыми руками, Редер воскликнул:

— Вот такой ваш тон уже ободряет меня! Но ваш фон Макензен, — морщась, продолжал нефтепромышленник, — только у него и удачи, что прорвался в Северную Осетию. Конечно, это было отлично сделано… Танковые дивизии он подвел к Терскому рубежу… А что ж дальше? У вас, мой друг, не возникает такого вопроса: не равнодушно ли выполнялась поставленная перед ним боевая задача?

Клейст внутренне вздрогнул и поднял голову, почувствовав раздражение от намека Редера, — он все еще считал себя непосредственно связанным с действиями танковой армии.

— Нет, я не имею основания думать так, — ответил он, сумрачно двинув бровями. — Фон Макензен рвется к нефти не менее целеустремленно, чем кто-либо иной на родине… вдалеке от фронта. Лишь с той разницей, что он ежечасно рискует жизнью…

Вряд ли можно было выше вздернуть плечи, чем это сделал Редер, удивленный дерзостью тона Клейста. Но Клейста не смутило это, он непрерывно рассматривал собеседника.

Долгое, тяжелое молчание первым нарушил Редер:

— Предупреждение фон Макензену послужило бы на пользу, мой друг, — наконец проговорил он, ловко изображая предельное равнодушие на своем лице. — Быть военным и кое-как воевать всегда считалось мудростью не великой. Но если генерал Макензен не научится побеждать, — а в этом наша главная цель, — тогда я не поручусь, что он получит некоторую долю акций в нашей компании.

Клейст догадывался, что такое предупреждение относится и к нему, но сделал вид, что не понял Редера.

— Вы намереваетесь организовать акционерное общество? — спросил он, стремясь отвлечь Редера от неприятной темы.

— Это уже решенный вопрос, — не сразу ответил нефтепромышленник. — На базах Кавказских и Иранских нефтерождений мы образуем нефтесиндикат. Объединение будет колоссальных размеров. Наше будущее предприятие фюрер предложил назвать «Востоконефтесиндикатом». Мы охотно согласились. Уже подобран инженерно-технический и коммерческий персонал. Рейхсминистр Розенберг поручил мне сообщить вам распоряжение имперского правительства, чтобы вы обеспечили нашу компанию рабочими. А главное, вы не должны позволить русским эвакуировать специалистов грозненского нефтеперегонного завода. Словом, мы на вас очень рассчитываем, мой друг. Под сенью вашего могучего крылышка зреет золото. О, да! Оно зреет и для вас… Вы очень скоро станете ощущать приятный вкус своей доли богатств, которые ожидают вас здесь.

— Я вполне разделяю ваши надежды, господин Редер, — сказал Клейст, осторожно сбивая мизинцем пепел с погасшей сигареты. — Но события показывают, что еще много потребуется усилий для достижения наших даже самых ближайших целей. Некоторые из ваших вопросов совершенно преждевременны.

Нефтепромышленник тяжело поднялся с кресла. Продолжая опираться на него, обвисая на руках, он сказал:

— Практика помогла мне оценить значение крепких нервов, мой друг. Вы не фельдмаршал Лист, оказавшийся неспособным примениться к более высокому развитию военного искусства. У старика достаточно было инициативы, но не было характера. Без этого качества командующий группой войск не мог добиться значительного технического успеха. Он не обладал уменьем целеустремленного руководства, не умел предвидеть…

— Это ваше личное мнение? — заинтересовался Клейст.

— Нет, это не только мое личное мнение, — мне так сказал фюрер… Таково мнение верховной ставки.

— Вполне разделяю мнение фюрера, — охотно согласился Клейст. — Фельдмаршал Лист стал нетерпимым в наших войсках по той простой причине, что не торопился овладеть новыми методами уничтожения русских. Он бесконечно копировал самого себя, всегда плелся колеей установившихся стандартов. А русские теперь далеко не те, какими они были в начале войны, — они стали намного сильнее. Ответные их удары довольно ощутимы, господин Рейдер.

 

XIX

Советские войска уже обошли окраины Гизеля, но командир 13-й танковой дивизии полковник доктор Кюн пока что не намеревался переносить свой блиндаж поглубже в тыл.

Наблюдательный пункт был устроен на холмике, в промежутке Архонская-Гизель. Внутри — железная кровать, походный столик и несколько стульев. С двух сторон блиндажа выходы в траншеи. Кюн смотрел на поле боя в любое время, по мере надобности поворачивая выпуклые стекла своего перископа в любом направлении.

Внутрь наблюдательного пункта звуки почти не проникали. Казалось, что все кругом было безмолвно. Но время от времени в поле зрения возникали серо-дымчатые клубочки минных разрывов.

А вот у серой черты дороги с огромной скоростью промчались танки, с ходу стреляя по русским. И вдруг переднюю машину охватило пламя. Танк повернул обратно. Через секунду взбрызнули вспышки второго взрыва. Окутываясь черным дымом, подстреленная машина остановилась.

— Черт меня возьми, если я ошибаюсь, — вскрикнул полковник, морща худощавое, остроносое лицо, — броня моих танков, точно магнит, так и притягивает снаряды!

— Этому можно поверить, доктор Кюн, — откликнулся подполковник Зик, тоже наблюдавший во второй перископ. — Сегодня девятая машина подбита.

— Считайте, сколько выскочило прислуги.

— Пока ни одного.

— Убиты, вы думаете?

— С вашего позволения, полковник, я бы посоветовал прекратить бессмысленные танковые броски… Следует закапываться в землю…

— Даже не говорите об этом!.. — не отрываясь от перископа, с упреком сказал полковник. — Ну, что ж, я подумаю о вашем предложении, только не сейчас.

— Пощадите нашу легендарную дивизию, полковник.

— Говоря по правде, Зик, я подумал о том же. Но это не выход. Танки — в земле! Нет, это совсем не то, что нам нужно.

— Смотрите, вторая машина горит! Уже десятая с утра.

Доктор Кюн отшатнулся от перископа. Он присел к столу, потирая вспотевший лоб, молча уставился на подполковника. И по этому его молчанию Зик понял, что командир не знает, что ему сказать, какими словами выразить негодование. Негодовал он больше на самого себя из-за сознания своего бессилия, которое, как всегда, уязвляло и оскорбляло его. Еще больше раздражало то, что в настоящее время он плохо понимал, что происходит — инициатива ускользнула из его рук. Как будто иссякала та грозная сила его дивизии, с которой он рассчитывал первым прорваться к Грозному и таким образом заслужить звание генерала. А теперь Кюн подумывал, что было бы лучше, если бы его не назначили командовать дивизией.

Пылающее лицо Кюна стало багровым, все наливаясь кровью, тонкие злые губы заметно бледнели, бесцветные глаза косились в угол, где тоненько попискивали в бревенчатом накате мыши.

— Зик, — неожиданно проговорил он.

— Я вас слушаю, — с преувеличенным вниманием откликнулся подполковник.

— Я попытаюсь пробраться на командный пункт правого фланга полка. Будьте здесь.

— Осторожно, прошу вас, — посоветовал Зик. — Такой момент как раз, чего доброго…

— Да, Зик, — вздохнув, сказал Кюн, — сейчас как раз такой момент, когда я сожалею, что стал военным.

Эти слова он произнес с горькой усмешкой, словно в эту минуту презирал самого себя. Зик содрогнулся от этой улыбки, выражавшей бессилие командира дивизии, прежде всегда самоуверенного и гордого человека.

Вероятно, Кюн был еще совсем недалеко от своего командного пункта, когда с другой стороны в блиндаже появился Клейст, стремительно шедший из траншеи, шурша плащом, задевающим стены.

У полковника Зика похолодело в груди. Его не перепугало бы так появление русских, как Клейст, ураганом вбежавший в командный пункт, даже не поздоровавшийся и сразу прильнувший к перископу.

— Доложите, что происходит на поле боя, подполковник! — приказал Клейст.

— Вид поля боя страшен, мой генерал, — не долго думая, прямолинейно выпалил Зик. — Оно покрывается трупами и ранеными… Мы очутились в заколдованном кругу. После каждой атаки у переднего края русских оставляем десятки подбитых и горящих танков.

— Продолжайте, — сквозь стиснутые зубы сказал командующий. — Только не лгите, подполковник! Почему не удалось прорваться за Терек?

— Румын генерала Думитреску невозможно оторвать от земли. Они совершенно неспособны поддерживать танковые атаки. А нашей пехоты недостаточно, чтобы противостоять гвардейскому корпусу русских.

Все, о чем говорил подполковник Зик, Клейст уже знал. Прежде он любил разглядывать поле боя, усеянное трупами, в чем видел свою духовную силу и силу оружия нации; в этот же момент картина боя производила на него гнетущее впечатление. Все же у него хватило мужества не обнаружить растерянности перед очевидными фактами провала его личного оперативного плана.

— А где же полковник? — спросил он.

— Полковник доктор Кюн на командном пункте правофлангового полка, мой генерал.

— Вот это как раз его место, — недвусмысленно намекнул Клейст и порывисто отошел от перископа. — Передайте командиру дивизии: с наступлением темноты вывести танки из зоны огня артиллерии противника.

— Отступать? — с облегчением проговорил Зик.

Клейст некоторое время угрюмо молчал, исподлобья глядя на него. Зик не смутился. Больше они друг другу не сказали ни слова, но их взоры говорили о том, что отступление началось не сегодня и что оба они не знают, как часто в будущем придется «выводить» танковые полки из-под нестерпимого огня артиллерии русских.

Из оцепенения Клейста вывел взрыв, потрясший накат потолка и стены. Он даже пригнулся, испытывая чувство неловкости за свой испуг.

— Мой генерал! — вскрикнул майор Шарке, вбежавший в блиндаж с перепуганным и побледневшим лицом. — Генерал Макензен ранет!

В это мгновение Клейсту пришла мысль, что было бы лучше находиться сейчас как можно дальше отсюда. И одновременно у него возникло смутное желание узнать, что же с Макензеном. Вслед за адъютантом он пошел по траншее, пригибаясь, втягивая голову в костистые плечи. Они свернули вправо, в открытую выемку. Несколько офицеров толпилось вокруг командующего танковой армией, который стоял с оголенной правой рукой, прислонясь к стене траншеи, с выражением усталости, недоумения, недовольства и испуга на побледневшем лице — чувств в прежнее время ему мало знакомых. Офицеры почтительно расступились перед Клейстом. Около Макензена остался только враг, перевязывающий ему руку, раненную осколком. Макензен взглянул на Клейста.

— Есть основания поздравить меня, мой генерал, — кривя губы, сказал он. — Я получил то, что мы называем закалкой…

— Благодарите бога, могло случиться, что вам и совсем не потребовались бы поздравления, — бесстрастно, почти пренебрежительно ответил Клейст.

— Да, да, могло случиться, — проговорил Макензен, не без усилия сдерживая стон. — Здесь это теперь вполне возможно.

Клейст молча повернулся спиной к Макензену и быстро зашагал к автомашине, ожидавшей его за холмом. Первые минуты Макензен следил за командующим широко раскрытыми глазами: «А мне даже не предложил, чтобы я с ним вместе!..». Он видел теперь только покачивающуюся высокую фуражку генерал-полковника — тот уже скрылся в низине. В это время правее высотки к небу вздыбился беловатый, гигантский гриб нового, еще более сильного взрыва. — Русские не били бы зря, — заметил один из офицеров. — Наверно пристреливаются из крупнокалиберных…

— Вероятно, они уже знают, что здесь командный пункт, — сказал второй офицер.

Макензен торопливо выкарабкался из траншеи. Оглянувшись, он что-то спросил.

На его вопрос никто не ответил. Ему даже показалось, что некоторые офицеры штаба отвернулись. Тогда он бросился вслед за Клейстом. Машина Макензена стояла вблизи от машины командующего.

Клейст уже садился в автомобиль, когда над холмом лопнула сразу несколько снарядных взрывов и белые облачка, как вата, взлетели кверху.

— На полную скорость! — приказал Клейст шоферу, не глядя на Макензена, бегом бежавшего к своей машине.

Над головой прошипел снаряд, шагах в двухстах впереди рвануло землю. Макензен нырнул в дверцу автомашины, как в спасительное бомбоубежище.

— Братец! — задыхаясь, проговорил он, стуча кулаком в плечи шофера. — Быстрее!

— А куда прикажете? — спросил шофер.

— Как куда?! — с удивлением вскрикнул Макензен. — Хоть к черту, но уж только подальше отсюда — гони!

Когда отъехали за Нижнюю Санибу, Макензен неожиданно воодушевился. Слякотная низменность все наполнялась и наполнялась гулом тупорылых, длинных серых грузовиков, набитых солдатами и старшими воинскими чинами, — все они были в измятых, полуистрепанных шинелях, в черных высоких барашковых шапках, понурые и сердитые. Стремительность, с какой грузовые автомашины мчались к переднему краю, привела Макензены в восторг.

Сейчас он не в состоянии был разобраться в важной связи между подавленным выражением на лицах румынских солдат и обстановкой, сложившейся на фронте. Он больше замечал количество, но не уловил недремлющий огонек животного страха за жизнь в их глазах. А ведь заметь он его — это помогло бы ему понять, насколько способны эти люди поддерживать действия его танковых дивизий. Он полагал, что между внезапным отъездом Клейста с передовой и появлением резерва пехоты несомненно есть какая-то связь. «Пехота двигается по приказу командующего, — думал он. — Меня, например, в результате повторения одной и той же неприятности, одолевают апатия и сонливость, а Клейст не дремлет. Быть может, он уже нашел спасительное решение, как приостановить наступление русских. Хайль Клейст!..».

В сумерки за рекой Архонкой стали скапливаться остатки танковых батальонов. Грохочущая лавина отходила для занятия нового рубежа. За Санибой Макензен отыскал хуторок, где остановился командующий, и вошел в хату. Клейст находился во второй половине. Макензен постучал. Не ожидая ответа, сразу вошел.

— Я не помешал вам? — спросил он, вглядываясь в хмурое лицо Клейста, стоявшего у окна с закинутыми за спину руками.

— Вы как раз нужны мне, — повернулся Клейст. — Но прежде я выслушаю вас, генерал.

Этот вызывающий вопрос смутил видавшего виды Макензена.

— Должен откровенно сознаться, — сдерживаясь, сказал он, — что я еще недостаточно знаю вас. Можно и обидеться за такой прием. Я пришел не по делу, но, тем не менее, всякий разговор между нами — это деловой разговор. Каковы ваши намерения? Та пехота, что на грузовиках промчалась к переднему краю, — предназначена ли она для поддержания моих танков, если мы снова перейдем в наступление?

— То румыны. Заслоном послужат, пока здесь строится оборона. — Помолчав немного, Клейст добавил: — Сейчас не может быть и речи о наступлении.

— Мне отрадно было глядеть, как они устремились туда…

— Для того их и посадили в грузовики… Иначе через каждые пять километров делали бы привал. Они действительно устремлены, но не к полю боя…

После мучительного раздумья Макензен спросил:

— Остается ли фактом… отступление?

Клейста покоробило от этого вопроса.

— А как полагаете вы?! — закричал он.

— Я только танкист, а боями руководит общеармейский генерал, — намекнул Макензен.

В дверях показался майор Арке.

— Расшифровали? — быстро спросил у него Клейст.

Косясь на Макензена, адъютант стороной обошел его и протянул Клейсту расшифрованную радиограмму. Клейст взял ее и шагнул к столу. Лист бумаги он положил в полоску света, струившегося от сигнального фонарика, и, не сказав Макензену ни слова, принялся читать. Шарке точно оледенел, стоя посреди хаты. А посрамленный Макензен отошел к стене и присел на табурет, продолжая настороженно следить, как Клейст пожирал глазами радиограмму. Рот у Клейста раскрылся, дряблые щеки дрожали. Но вот он кончил читать и помутневшим взором уставился в темный угол. Затем, упершись локтями в стол и запустив пальцы в волосы, взъерошивая их, снова принялся перечитывать радиограмму. Наконец, он встал, начал ходить по комнате, ничего не замечая, что-то бормоча…

— Я догадываюсь, вы получили неприятное известие? — не вытерпев, спросил Макензен. — Что-нибудь на другом участке произошло?

— Произошло не только у меня… Но в больших размерах под Сталинградом! — с натугой ответил Клейст, остановившись напротив Макензена. — Своим войскам Сталин приказал перейти в контрнаступление!

Эти слова Клейст произнес с такими интонациями, что у Макензена мороз пробежал по коже.

— Находите ли вы, что для наших войск здесь может возникнуть серьезная угроза? Или, наоборот, русские увлекутся под Сталинградом?

Некоторое время Клейст не отвечал. Макензен подумал: «Молчит, значит, вовсе не представляет размеров нарастающих событий. Черт знает, как может обернуться дело в результате этого наступления русских…».

Клейст сделал знак рукой, и Макензен последовал за ним, охваченный угнетающим предчувствием. Они присели к столу. Прежде чем заговорить, командующий кивнул майору Шарке. Тот сейчас же вышел.

— С писаниной, сочиненной вами в форме доклада, я очень внимательно ознакомился, генерал, — сказал Клейст, глядя в одутловатое, немного побледневшее лицо Макензена. — Весьма оригинальная манера у вас излагать боевые «успехи».

— Да? — проговорил Макензен, подумав: «Он меня пугает!». — Чем же она оригинальна?

— В каждом пункте «оригинального» документа вы пытаетесь замутить воду, чтобы трудней было увидеть дно вашего логичной пропасти.

Макензен понял, что ему надо возмутиться.

— Это уж слишком! — вспыльчиво запротестовал он.

— Извольте выслушать спокойно, — приказал Клейст. И продолжал небрежно: — В докладе вы стремитесь опорочить мой личный оперативный план. Для чего вам это нужно?

— Я излагал факты, ту тяжелую обстановку…

— И стремились выгородить себя?

— Какое идиотское недоразумение!

— Генерал! — протяжно и насмешливо произнес Клейст. — Под маской вашего постного благонравия всегда таились эгоистические инстинкты. И вот здесь вместо изложения фактов о том, как была провалена операция, вы мне пишете: «Мои усилия тщетны, старания были напрасными… Мне не удалось вдохнуть жизнь в мертворожденный замысел прорыва обороны русских…». Вы же знали о том, что замысел прорыва — это мой личный замысел. Скажите откровенно, вы решили «на всякий случай» поставить меня перед свершившимся фактом провала моего замысла? Но не выйдет это у вас!

Макензен засопел, вероятно, желая выразить этим возмущение. Его коробило от того, что каждое слово Клейста дышало издевательством.

Клейст поднялся и прошелся по комнате. Остановившись у стола, он дрожащей рукой оперся о стул и снова заговорил глухим суровым голосом:

— Прежде чем «совершать факты», надо было подумать о последствиях, генерал!

— Но неужели найдется такая слабонервная «наседка», чтобы всему этому придавать такой смысл?

Обрывая Макензена, Клейст закричал:

— Наседка, высидевшая змею, не будет около нее квохтать и не будет ждать, пока змея ужалит ее!

Макензен неожиданно засмеялся.

— Вы не только издеваетесь, но и угрожаете мне!

Клейст приоткрыл было рот, но, видимо, язык изменил ему. Он промолчал, словно не мог выразить словами своего гнева. Но вот он ударил кулаком по столу так, что подпрыгнул сигнальный фонарик и погас свет. Тем не менее он ничего не ответил на восклицание Макензена.

Помедлив, овладевая собой, генерал-полковник заговорил уже деловым, насколько мог, уравновешенным тоном:

— Приказываю: двадцать третью дивизию вывести в тыл. Командиру тринадцатой, полковнику Кюну, поручить обеспечить прикрытие к междугорной горловине. Подразделения материального снабжения оттянуть в район Кабарды.

— Означает ли это, что вами уже принято решение отступать? — почти равнодушно спросил Макензен.

Губы Клейста остались плотно сжатыми. Он сознавал, как важно сейчас сдержаться, не реагировать на колкий вопрос Макензена. Но чувствовал, что он задыхается, дрожит от бешенства. Он испытывал жгучее презрение к этому человеку, провалившему оперативный план прорыва Терской обороны русских.

Макензен козырнул и протянул руку. Клейсту было неприятно прикоснуться к ней.

— Хотя бы из чувства собственного достоинства, генерал, — наконец сказал Клейст, — к поставленной новой «боевой» задаче отнеситесь с особым вниманием. Вы должны понять — наступила пора с уважением думать о силе противника.

* * *

Клейст вслушивался в подвывания ветра под крышей. Он глядел через окно во тьму, полную вдали мгновенных вспышек от взрывов, как бы отвечавших тем немым и тайным его порывам, которые так же вспыхивали в сознании. «Русские перешли в наступление не только против моих войск, но и под Сталинградом — отлично!.. Фюреру, таким образом, прежде всего придется заняться Паулюсом. А мне, тем временем, нужно поискать возможностей».

Размышления его были прерваны появлением полковника Кюна, прибывшего по вызову.

— Вывели дивизию на новый рубеж? — прервав его рапорт, спросил Клейст. — Или вам уже выводить некого?

— Мой генерал! — воскликнул Кюн, прежде не проявлявший склонности к громким фразам. — Могло ли быть иначе, если вы отдали такой приказ? Вверенная мне дивизия занимает новую позицию.

— Потери за день?

— Подбито одиннадцать танков.

— А танкисты — горят?

— Да, горят, к великому сожалению… И это происходит несмотря на все мои старания заставить их подумать, прежде чем бросаться в атаку.

— Вы не учите танкистов бесстрашию, — закричал Клейст, — а понуждаете их слишком много думать! О чем же?.. Может, о том, как воспитать в себе моральное совершенство? Лучшую мою танковую дивизию превратили в институт благородных девиц!

— Разрешите, мой генерал?

Клейст промолчал: это молчание Кюн понял, как разрешение ему говорить.

— Я вовсе не намеревался обучать солдат светским манерам обращения с русскими. Что же касается их военного развития, я стремился и стремлюсь повышать у танкистов знание боевого дела. Я не предполагал, что это послужит основанием для упрека мне. Напротив, я находил свои старания очень серьезными, вполне достойными вашего одобрения.

— Полковник, предостерегаю вас от увлечения этой якобы очевидностью пользы… Ваша просветительская деятельность послужит только во вред, — уже мягче сказал Клейст. — Кадровые военные должны помнить: просвещение солдата может иметь двоякий смысл и последствия. Танкист обязан выполнять приказ и поменьше думать. Берегитесь, берегитесь, полковник, обычного вашего либерализма! Просвещая солдат, не сделайте из них коммунистов, чтобы они не начали поговаривать — «война нужна богатым и генералам», как это имело место в стрелковых дивизиях.

С этими словами Клейст взял Кюна за руку повыше локтя и, подведя к окну, кивнул на зарево пожара у линии фронта. Сделано это было так выразительно, что слова тут уже были излишни, и Кюн прекрасно понял командующего. Впрочем, тот нашел нужным еще пояснить:

— Отступая, сжигайте все, что будет гореть. И помните, полковник, для отступления у нас только один путь — узкая междугорная горловина. Удержите в своих руках этот маршрут.

 

ХХ

В дневное время противник прилагал все усилия, чтобы сдержать наступление советских войск, а по ночам оттягивал обозы, технику и автотранспорт, скапливаясь в районе за Нижней Санибой, намереваясь использовать уже знакомый ему узкий проход для отступления из Осетии в Кабарду.

Погода была ненастная: мокрый снег сменялся моросящим дождем. Огромное скопище вражеских автомашин передвигалось лишь по каменистым местам; грунтовые дороги для колесного транспорта становились непроходимыми. Гусеничные вездеходы не успевали вытаскивать машины из клейкой грязи.

Противник закапывал в землю танки. Этим стальным крепостям он придавал противотанковые пушки. По траншеям рассаживались автоматчики. Пространство между узлами обороны простреливалось артиллерией и минометами.

Со стороны Орджоникидзе, у подножья гор Рух-Дзуар и Гудзе-Дзуар, наступали соединениями советских моряков, занимая лесистые склоны, близкие к Гизелю. Стрелковый гвардейский корпус все время выбрасывал вперед правое крыло, ведя наступление с северо-запада, с расчетом закрыть горловину за Алагиром и отрезать немцам путь к отступлению. Стремясь поскорее достичь каменистого места, Симонов приказал Метелеву сделать еще один бросок вперед.

Кто-то из солдат вскочил и сразу же упал навзничь, рядом ахнул второй, хватаясь за грудь. Но вот уже вся рота Метелева неслась вперед. Из-под ног разлетались грязные брызги.

Пулеметная очередь вплеталась в моросящий дождь, и Симонов на бегу мысленно спрашивал себя: «Откуда же станковой бьет? Откуда?..». За грудой серого камня он, наконец, заметил вспышки.

— Метелев! — вскрикнул он. — Правее бьют из-за камня. Уничтожьте пулемет!

Прямо перед ним с земли приподнялся немецкий офицер и взмахнул гранатой. Симонов дал короткую автоматную очередь. Офицер присел, граната взорвалась в его руке. Вокруг бились и замирали трепетные огоньки выстрелов, взбухали дымные клубы разрывов. И затем неожиданно все затихло.

Симонов спрыгнул в траншею, опустился на землю, стиснул лицо руками. Он силился овладеть собой, хотя бы на несколько минут забыться.

— Андрей Иванович, ужасное дело, как вы устали! — заговорил Пересыпкин, присаживаясь рядом с ним.

— Помолчи, — сказал Симонов, но после короткой паузы сам спросил: — Метелев где?

— Они справа приземлились. Кажется, пленному пулеметчику допрос учиняют.

— Захватили живьем?

— А то как же. Живьем — двоих! Вам бы чарочку, Андрей Иванович, — согревающее дело и душе успокоение, а?

— Не надо. — Симонов устало провел рукой по мокрому лицу. — Слушай, Никита, сегодня который раз?..

— На предмет атаки, Андрей Иванович?

— Да.

— Так что батальон тринадцатый раз поднимался. Разрешите, я вашему автомату начинку произведу.

— А патроны есть?

— А то как же! Хорошее дело в бой без патронов! Это я моментально сотворю.

— Ну, ну, давай. Сотвори начинку, пригодится, — сказал Симонов, продолжая сидеть с полузакрытыми глазами, откинувшись к стенке окопа.

Соскочив в траншею, майор Булат заговорил весело:

— Быстрее ланей умчались, прохвосты! Привет, Андрей Иванович. Отдыхаешь?

Симонов приоткрыл глаза:

— Ты-то чего тут лазишь, командир?

— Любопытство одолевает. Думаю: а как поживает Андрей Иванович?.. Мой друг и земляк…

— Вот только тебя и не хватало мне, — устало сказал Симонов. — Командиру полка тут не место…

— Ух, какой ты сердитый сегодня, — рассмеялся Булат.

— По делу?.. Приказывай.

— Комдив интересуется: скоро ли ты пересечешь дорогу, уважаемый? Топаете, топаете медленно, Андрей Иванович.

— Медленно? — удивленно переспросил Симонов. — Тринадцатый раз поднимались в атаку. Медленно!

— По-видимому — так, если противник продолжает вытаскивать из Санибы автомашины для пехоты, тягачи и прочую чертовщину.

— Что же я еще должен делать? — вспылил Симонов. — Может быть, тут положить весь батальон?

— Не горячись, Андрей Иванович… Приказ комкора: спешить отступающих!

— Для меня приказ есть приказ, но… трудно! Артиллерию подайте! «Катюши» где гуляют? Накрыть, чтобы и тряпок от их заслонов не осталось! Благо, собрались в кучу. И как раз было бы вовремя…

— «Катюши» явятся на твой участок. Явятся, Андрей Иванович.

— Вот пусть поработают… А мы и в четырнадцатый раз поднимемся. Пороху у нас хватит.

— А где же комиссар? — поинтересовался Булат.

— Комиссар со вчерашней ночи спешивает врага… Блокирует дорогу к горловине. Вчера со взводом в обход ушел — не знаю, что у него там… Никаких сведения от его группы.

* * *

Рождественский очнулся ночью. Он не сразу все понял, где он и что произошло. Прежде чем приподняться, он долго сгибал руку, чтобы опереться на локоть, и, наконец, ему удалось поднять от земли голову. Ему показалось, что по всей низменности и к черным горам распространялось какое-то бледное сияние. Неестественный свет, разлитый в воздухе, резко очерчивал какие-то предметы, скопившиеся вокруг.

— Это грузовые автомашины, — вспомнил он, — да, они… Вот как мы их вчера!..

Лежа на животе, он долго вглядывался в окружающую его местность.

Свет был непостоянным, прыгающим с места на место, и Рождественский понял, что у Нижней Санибы продолжается ожесточенный бой.

— Нижняя Саниба! — прошептал он, припоминая начало сражения. — Вот она… Машины, целое скопище исковерканных грузовиков!

И уже отчетливо вспомнил, как со взводом Пантелеева он вышел противнику в тыл они подбили до полусотни автомашин, расстреливая немецких обозников. Затем вынуждены были принять неравный бой. Что произошло потом — на этот вопрос он ответить не мог.

— Кто здесь живой? — спросил Рождественский, снова приподнимаясь и оглядываясь вокруг.

Долго и терпеливо он ждал ответа, но поблизости не было слышно ни шороха, ни человеческого стона.

«Куда же девался взвод? — думал он. — Что произошло?». Он торопливо стал шарить по всему телу, желая убедиться, что не ранен, потом попробовал ползти. Неожиданно его рука коснулась чего-то липкого и мягкого… Рождественский содрогнулся, поняв, что это человеческая нога. Он пополз дальше, стараясь побыстрее уйти от этого места. Его мысли становились яснее и отчетливее, и он вспомнил, как упал после взрыва. Что это был за взрыв — он не мог объяснить. Помнилось, что с ним оставалось всего четыре солдата. Остальная часть взвода, должно быть, ушла вперед и где-то здесь продолжала бой. А может быть, они уже соединились с батальоном?

Рождественский не знал, сколько прошло времени после того, как он пришел в себя. Он полз по склону, пытался приподняться, но падал и снова полз…

Из его исцарапанных пальцев сочилась кровь.

Утром его нашли совершенно обессилевшим.

Он услышал знакомые голоса. Открыв глаза, увидел Симонова.

— Ты, Андрей Иванович? — пытаясь улыбнуться, слабым голосом проговорил он.

Усталый после ночных боев, Симонов стоял перед ним, все еще не веря своим глазам, и словно не решался заговорить. Но вот что-то толкнуло его к другу, — руки их встретились в жарком пожатии.

— Который раз я хоронил тебя в своих мыслях, Саша!

— Только бы не в сердце, Андрей Иванович!

— Это уже невозможно.

— Как там с Санибой?

— Саниба наша! Кажется, сегодняшняя ночь окончательно решила судьбу Кавказа.

— Расклевали вы их?

— А разве ты не участвовал?

— У меня неприятный случай… Напоролись на мину.

— А до этого… не помнишь?

— Смутно. Страшно шумит в голове. Значит, они отступили?

— Они привыкли кататься на автомашинах…

— Владеют техникой… — усмехнулся Рождественский.

— Владели, да оставили ее возле Санибы. И ты, Саша, со взводом Пантелеева положил начало их спешиванию. Здорово вы поработали, комиссар!

— Ну, что же, пусть учатся ножками топать.

Симонов спросил озабоченно:

— Ты ходить можешь?

— Как-нибудь…

— Давай, цепляйся за меня.

Рождественского подняли. Одной рукой он уцепился за плечо комбата. Опираясь на него, почувствовал, как хорошо быть рядом с этим человеком. Медленно шагая, сказал:

— Андрей Иванович, мне кажется, что мы наползли на противотанковую мину. Не могу понять, что-то неладно с глазами. Странное ощущение. Может быть, металлическая пыль, а?

— Если бы пыль, ты бы ничего не видел, — возразил Симонов.

Всходило солнце, увеличиваясь до невероятных размеров, но лучи его не проникали сквозь застилавший низменность чад. У лесистых склонов догорали подожженные грузовики, дымились подбитые танки. Симонов неожиданно остановился:

— Саша, смотри! Есть на что полюбоваться… Приятно сознавать, что это результат наших усилий!

Рождественский взглянул на склон горы. По узким дорожкам, словно по сточным канавам, вытекали колонны обезоруженных вражеских солдат. С забинтованными головами, с подвязанными руками, они шли, окруженные конвоем, понурые, сгорбленные, жалкие, в немом отчаянии.

— Вот оно как дело-то для них повернулось, — с усмешкой проговорил Симонов. — Совсем не весело…

Рождественский смотрел усмехаясь. Голова у него кружилась… А грудь распирало радостью. Был день, но здесь, в задымленной низине, только сейчас запламенел рассвет.

— Есть приказ: дивизия перебирается правее, к Ардонским хуторам, — сказал Симонов. — Жаркие предстоят нам еще дела…

Немного в стороне спиною к КП сидел Пересыпкин и, развязав мешок, собирался что-то спрятать. Симонов окликнул связного. Тот от неожиданности вскочил так резко, что Симонов, не выдержав, засмеялся.

— Что это ты прячешь за спиной у себя? — спросил он, подойдя к Пересыпкину ближе…

— Так что если говорить по правде, — смутившись, ответил Пересыпкин, — что ни на есть слабость будет. Ну, мелочь совсем…

— Что-о?

Пересыпкин, вытянув из-за спины руку, показал губную гармошку.

— Вот оно, чем он занимается!

— Мелюзге своей, знаете, Андрей Иванович… Все-таки интересно же трофею с фронта… Можно?

— Ты уж лучше танк возьми — трофея же, н-ну? Взял бы, а?

— Велик больно.

— М-да… пожалуй, не войдет в вещевой мешок. Ну, а если детям — губную гармошку возьми, разрешаю… Только чур — предупреждаю, в моем присутствии не пиликать на этой трофее. Она и так сидит в печенках у меня… наслушался в обороне под Ищерской.

 

XXI

Гизельская операция закончилась. Нашими войсками было подбито и захвачено 160 танков, 2350 автомашин и семь бронемашин противника. Более пяти тысяч трупов вражеских солдат и офицеров осталось на поле боя…

Из района боевых действий, от Нижней Санибы, в связи с окончанием гизельской операции комдив Василенко выводил свои полки к новому рубежу, к новым боевым схваткам с недобитыми гитлеровцами. Весь стрелковый корпус перебрасывался на правый фланг фронта, линия которого воспринималась пока условно. Все части сначала двигались параллельно быстрой речушке Архонке, а от огромного селения Архонская дивизия разошлась каждая указанным ей маршрутом: одни направились в сторону Ардонских хуторов, а дивизия Василенко — к реке Ардон.

— Вот, слышь, — говорил Бугаев Петелину, — если бы Симонов носил такую горячую голову, как у тебя, мы бы уже потеряли нашу ударную силу. А что же получилось, гляди, — он вполоборота взглянул на роту, шагающую за ними, — и научились воевать, и люди окрепли… И мы по-прежнему — гвардейская рота!

Не замедляя шага, Петелин взглянул на Бугаева, — тот улыбнулся открытой улыбкой.

— Симонов дело знает, — согласился Петелин.

— А ты говорил «бомба замедленного действия!..»

— Между нами, Павел, — понизив голос, сказал Петелин. — Довериться можно?

— Давай.

— Недолюбливал я Симонова.

— Ого!

— Началось это в Закан-Юрте, когда он однажды сказал мне: «С твоим характером не воевать — яблоки таскать из чужого сада». Здорово это обидело меня тогда.

— И теперь злишься? — угрюмо спросил Бугаев.

— А ты мне поверишь?

— Почему не поверить. Врать ты не научился, поверю, давай.

— Ну, так слушай: с Симоновым я готов шагать и до Берлина, и дальше!

— С каких же пор готовность у тебя такая стала?

Сбивая шапку повыше, Петелин сгоряча так толкнул кулаком в ушанку, что из-под нее на лоб ему высыпался весь чуб.

— Трудно объяснить, с каких пор… Но не сразу. Я сначала почувствовал его, а потом уже понял.

— Неконкретное объяснение. Что ты почувствовал?

— В беде не оставит, под огонь н бросит — конкретно?

— Не совсем. А как он врага бьет?

— Как молотом бьет по замку.

— Всегда он так, молотом?

— Нет, где возможно, так полегонечку, словно отмычкой действует. Да ты что, чудаком меня считаешь?

— Нет, зачем, я никогда не считал тебя чудаком, оно, может быть, я ошибался. При чем тут молот, отмычка?

— А при том, что живет Симонов медведем, а воюет лисой — конкретно? — сердился Петелин.

Из-под мохнатых бровей Бугаева смотрели маленькие, веселые глаза, смотрели они внимательней, чем прежде.

— Это ты, Вася, очень даже ново, душевно и верно сказал, — обрадованно проговорил он. — Оказывается, многому ты научился, многое понял. Мне это нравится, по-братски тебе говорю.

— И я об этом говорю только тебе, как самому надежному другу, Павел. Нет ничего на свете приятней, чем когда ты чувствуешь, что тобой управляет твердая, правильная рука.

— Дорогой мой, это у нас теперь идет как по лесенке, до самой верховной ставки.

— И воевать ни капли не страшно, — идешь в бой — знаешь, идешь ты на правильное дело.

— А насчет яблок как же? — уже шутливо спросил Бугаев.

— Симонов зря не скажет. Хорохорился я попусту. Надо сдерживаться… Это сейчас полезней для дела, понимаешь?

* * *

Батальон пересек шоссейную дорогу, ведущую из Архонской к Ардону. От реки Ардон в гору навстречу Симонову поднимался Василенко с командиром полка майором Булатом.

— Жду, жду, Андрей Иванович, — издали сказал Василенко и махнул рукой подходившей роте Петелина. — Приземляйтесь, не маячьте на виду…

Между Василенко и Симоновы налаживались и крепли деловых, даже больше — дружеские взаимоотношения, поэтому оба они частенько забывали субординацию. Комдив, командир полка и комбат сели за кукурузной листвой. Василенко достал пятикилометровку, всю разрисованную синими и красными пунктирами.

— До сего времени противника перед нами всегда было больше, чем сейчас, — кисло поморщившись, сказал Василенко. — И тогда их оборону или наступающие боевые порядки я видел собственными глазами. Противник был весь передо мной, я разглядывал его почти в упор. Сейчас же его надо тщательно отыскивать на местности. И все это нужно делать так, чтобы людей не подставить под нож!

Некоторое время он глядел в синеватую холодную даль за рекой.

— Понятно тебе, Симонов? Не вижу я четкой линии занятой противником обороны. Оторвался он от нас… Да, оторвался…

Василенко помолчал, плотно сжав губы, словно сдерживал нетерпение, а затем негромко предложил:

— Так вот, прошу действовать осмотрительно. Прямо отсюда сначала вперед пускайте мелкие группы, метров на сто пятьдесят от основного ядра. На сближение — развернутым фронтом. перейдете реку там уж только короткими перебежками. сарай видите, во-он, что правей населенного пункта. разворачивайтесь слева от сарая, а справа Ткаченко пойдет.

Он поднялся, подал Симонову руку, и они с Булатом поспешно зашагали к показавшемуся второму батальону.

Первым к Симонову подошел Петелин, за ним остальные командиры рот. Разъясняя задачу, Симонов обдумывал каждое слово, изредка поглядывая на правый фланг, наблюдая за Ткаченко, как тот в высоких кукурузных зарослях разворачивает свой батальон.

— Давайте, но не больше чем по пяти человек от взвода, — закончил Симонов. — А вы, Тамара Сергеевна, свой санпункт расположите у реки, под бережком, в прикрытии. Продвинемся — не отставайте.

По дороге промчался трофейный броневичок Киреева, степью подходили остальные стрелковые батальоны. Роты батальонов Симонова и Ткаченко уже рассыпались по широкому оголенному полю. Солдаты бежали вниз, к реке, чтобы на короткое время укрыться у берега, перевести дыхание, осмотреться и снова рвануться вперед.

Как всегда, Магура шла за своим батальоном, стараясь не отставать, — всех санитаров она направила с ротами.

Семьдесят пять дней непрерывно она находилась в боях, и каждый новый день не легче прожитого. Требовалось все новое усилие, все новое напряжение нервов, но тем не менее она никогда раньше не чувствовала такого беспокойства за Симонова, как сейчас. Мысль о том, что Андрей Иванович может погибнуть в этом бою, не покидала ее ни на минуту.

С разбегу Магура спустилась к реке, ни на миг не раздумывая, бросилась в воду, дрожа от холода, выбралась на противоположный берег.

Метрах в пятистах впереди виднелись постройки. Оттуда донесся рокот вражеских пулеметов. Магура увидела, как во весь рост встала рта Петелина. «Это уж безумие!» — пронеслась у нее жгучая мысль. Но эта мысль сразу погасла. Рота неудержимо, стремительно продвигалась вперед, и, к великой радости Тамары Сергеевны, никто не падал. Поднялись и остальные роты. Симонов потерялся в лощине. «Теперь уж поздно останавливаться, ложиться. Правильно, что они так пошли…». И она бежала с раскрытым ртом, с раздувшимися ноздрями. «Только бы мне догнать их, только бы не бежать, когда батальон заляжет».

Позади Магура расслышала шум мотора. Она оглянулась. Броневичок Киреева, разбрызгивая грязь, мчался на полной скорости к месту боя первого батальона. Он резко остановился, дверца открылась, и Киреев улыбнулся Магуре:

— Здравствуй, дочка… Жива-здорова?

Она не успела ответить. Броневик понесся дальше, к окраине населенного пункта, к тому месту, где петелинцы уже вступили в рукопашный бой.

* * *

Под вечер Тамара Сергеевна эвакуировала раненых. В одной из хат, куда она зашла, Киреев проводил беседу с политруками батальона. Коротко, выразительно взглянув на дочь, он слегка кивнул ей головой, и по знакомой, чуть приметной его улыбке Магура поняла, что отец гордится ею.

— Теперь мы вступаем, товарищи, во второй этап борьбы с войсками Клейста, — продолжал он. — В своих тактических расчетах противник полагался на превосходящее число активных штыков, на преимущество в технике. Это, конечно, очень значимые величины. Но едва лишь прогремели первые гвардейские залпы, как вражеский солдат почувствовал: время бравурных маршей закончилось. Не выдерживает гитлеровская грабьармия хорошо организованных наших ударов. Теперь рядовой вражеской армии понимает нас лучше, чем сам Клейст. Многие из немцев, ощутив гвардейские удары, возымели желание подальше уйти и поскорей… Но Клейст приказывает войскам создать по всей линии фронта долговременную оборону. В землю закапываются танки, создаются огневые опорные пункты. В чем же теперь заключается замысле Клейста? В районе Гизеля он потерпел самое большое поражение, какое когда-либо выпадало на его долю. Между тем он не желает признавать себя побежденным конечно, мы с ним не обсуждали его оперативные планы. Но едва ли Клейст имеет сейчас какую-нибудь схему боевых действий на Северном Кавказе. Он просто вынужден обороняться и ждать исхода борьбы за Сталинград. Из этого вытекают наши задачи. В боях за Советский Кавказ мы уже одержали значительную победу. Но как и прежде, решающее остается впереди. Каждый воин должен знать об этом.

Оглядывая присутствующих, Магура увидела Андрея Ивановича. Он стоял у стены и грыз окурок цигарки… заметив Тамару Сергеевну, Симонов кивнул ей головой. Тихонько подступив поближе, он спросил:

— Ну, как у тебя, Тамара Сергеевна?

— Как всегда. А у вас? — спросила она и улыбнулась, словно ждала от него какого-то решительного слова. Симонов подумал: «Нет, не время говорить о личном, о том, что давно уже хочется сказать… Но когда же настанет такая минута?..».

После окончания беседы политруки и парторга разошлись по своим ротам, вышел и Симонов. Магура и Киреев переглянулись, и, словно поняв друг друга, оба задержались в хате. Отец уселся за стол, закрывая широкой спиной окно. Он положи руки перед собой, и Магура увидела, что одна из них перевязана.

— Папа, ты ранен? Когда?

— Часа, наверное, три назад. Незначительно, пулей задело мякоть ладони.

— Я посмотрю, папа. Кто перевязывал?

Протянув руку, Киреев молча наблюдал за четкими движениями дочери. Потом он сказал:

— А ведь я не думал, что ты станешь хирургом, Тамара.

Она улыбнулась.

— А почему?..

— Нежная ты была, ласковая…

— А разве профессия хирурга…

— Я понимаю, Тамара, — строго сказал Киреев, — нож спасает человеческую жизнь, если им движут руки человека, который любит жизнь… И не только свою…

Неожиданно он привлек к себе дочь и прижал ее голову к груди.

Магуре показалось, что губы отца прикоснулись к ее волосам.

Резко открыв дверь, в комнату вошел Симонов.

— Пытаются выбить нас из населенного пункта, товарищ гвардии полковой комиссар, — доложил он и, смутившись, отступил на шаг. — Я помешал вам…

— Нет, нет, вы не помешали нам, Андрей Иванович, — ответил Киреев, в первый раз назвав Симонова по имени. — Идемте-ка, посмотрим…

Магура взглянула Симонову в лицо и улыбнулась уголками губ. Она сделала вид, что не заметила его смущения. Вслед за отцом она шагнула за порог, немного усталая и безотчетно счастливая. Постояла, прислушиваясь к шушуканью ветра у крыши, — во дворе колебались темные ветви деревьев, — послушала отдаленное выстукивание станковых пулеметов, затем решительным взмахом руки кинула за шею ремень автомата, шагнула вперед и сразу канула в зябкую туманную тьму.

 

XXII

Едва поднявшись с постели, Рождественский разыскал в селении Архонская Киреева. Тот стоял на колхозном дворе, прислонившись плечом к столбу поднавеса, держа в одной руке раскрытый перочинный нож, в другой — крупное яблоко. Напротив Киреева топтался пленный гитлеровский офицер. Его теснила возбужденная толпа ребятишек. Конвоиру то и дело приходилось отгонять их.

— Геть!.. щоб вы… — ругался пожилой солдат, хотя с лица его не сходила улыбка. — Геть пид тры чорты…

По-видимому, Киреев давно уже вел эту беседу. Рождественский остановился в сторонке, на него тоскливо глянули большие, усталые глаза пленного; Рождественский заметил разорванное веко, обвисшее, обнажая белок, — из глаза офицера сочились слезы, перемешанные с кровью.

Второй конвоир, подойдя ближе к Рождественскому, сообщил:

— Знатный ворон, связной клейстовского штаба. Около Алагира разведчики схватили.

Капитан продолжал вслушиваться в разговор Киреева с пленным.

— …Наравне со всяким честным человеком, — продолжал Киреев.

— Никем не оспаривается только равная смерть, — ответил пленный. — Только это. Все другое берется силой.

— Вот уж заблуждаетесь, — возразил Киреев.

— На земле все иначе построено, господин полковник. Все противоположно вашим взглядам.

— Бей, режь, жги, бери! По-вашему, так?

Пленный молчал.

— И вы ринулись к широким просторам, чтобы силой отнять у советских людей то, что они создали трудом?

— Завоевать, — уклончиво произнес немец.

— Это одно и то же.

Киреев не спеша разрезал яблоко, одну половину протянул пленному.

— Берите.

Офицер слегка отшатнулся.

— Берите, берите… Я добровольно уступаю.

Пленный иронически улыбнулся.

— Нервы, — Киреев с усмешкой кивнул головой. — Никуда не годятся нервы у вас. Или отнятое яблоко вкусней?

— Нервы у каждого… У вас разве не напряжены?

— Наши нервы, как стальные пружины. Их можно согнуть, но нельзя сломать. В этом вы могли убедиться здесь, на Кавказе.

— Ваша фортуна. На Кавказе вы оказались счастливее нас. На этом направлении мы потерпели поражение. Но неужели вы думаете, что кусочек кавказской земли может иметь решающее значение? Н-нет, это маленькая щербинка на монолитном теле немецкой армии и немецкого народа.

— Но весьма зловещая для вас щербинка. Только напрасно вы смешиваете немецкий трудовой народ с гитлеризмом и со всей грабьармией.

Посмотрев полковому комиссару прямо в глаза, пленный чуть приметно усмехнулся:

— Кора неотделима от дерева, — сказал он.

— Это вам так кажется.

— Отделите кору от вашей русской березы, она засохнет.

— Гитлеризм не кора, а злокачественная опухоль на теле трудового немца, не смешивайте.

— Н-нет! — упрямо продолжал офицер. — Вся раса одета в коричневую форму. Эта одежда согревает наш народ.

— Ну, что ж, наш долг помочь немецкому народу сменить позорную коричневую кожу.

— Ваши союзники не позволят вам это сделать, — иронически возразил пленный. — Да, они не допустят этого.

Рождественский заметил, как взметнулись густые, темные брови Киреева. Но лицо полкового комиссара моментально прояснилось, глаза по-прежнему светились вниманием. Не повышая тона, он сказал:

— Оказывается, вы осведомленный юноша! Кто не позволит? Что-то я плохо понимаю вас.

— Америка! — невозмутимо ответил пленный. — Ваши союзники. «Да…». Однако существует еще и «но…». Мы восстановили свою послеверсальскую экономику с позволения теперешних ваших союзников и с их помощью. Они нас предупреждали: «Но!..». Мы знали, их помощь исходит не из любви к немецкому народу. Это «Но!» означало войну против России.

— А вам не кажется, что в Америке так думают далеко не все? — возразил Киреев.

— Господин полковник, совсем недавно мы получили Австрию и Чехословакию. Из чьих же рук мы получили эти плацдармы?

— Довоенный Мюнхен не повторится, — заметил Киреев.

— Такого рода мюнхены будут повторяться до тех пор, пока не будет положен конец коммунизму. Авторитетный член конгресса господин Трумэн посоветовал правительству Рузвельта: «Если выигрывать будет Россия, то нам следует помогать Германии…».

— Частная, беспочвенная болтовня человека, лишенного здравого смысла.

— По поводу открытия второго фронта союзники вам ответили, что не созрело время?

— Вы так полагаете?

— Я говорю, что знаю.

— Вы или мало знаете, или умышленно допускаете неточность. По поводу высказывания господина Трумэна, например…

— Вам видней, — процедил пленный.

— Между прочим, в газете «Нью-Йорк таймс» 24 июня 1941 года господин Трумэн писал: «Если мы увидим, что выигрывает Германия, то нам следует помогать России…». Как вас это устраивает?

Пленный нахмурился, промолчал.

Киреев сложил перочинный нож, положил его в карман.

— Вы заблуждаетесь, — сказал он, — если думаете, что русские рассчитывают на своих «союзников». Мы рассчитываем и полагаемся на собственные силы.

Пленный прищурил здоровый глаз и словно впился взором в спокойное лицо полкового комиссара. Его разорванное веко дрожало.

Глядя на него сверху вниз, Киреев подумал: «Ведет себя с чувством барского презрения, а у самого поджилки дрожат». После паузы он продолжал:

— Господин Трумэн в своей статье сделал определенный вывод. Об этом вы умолчали. «Таким образом, — писал он, — пусть они убивают как можно больше». Вот каково его пожелание.

Пленный, задумавшись, молчал.

— Благодарю вас, господин офицер связи, за откровенность, — сказал Киреев. — И до свиданья.

— Я ничего не сообщил такого, за что можно было бы благодарить, — возразил пленный, покосившись на него.

— О, все же сказали кое о чем. Не замечая, вы приоткрыли вашу веру и ваше неверие.

Повернувшись к солдату, Киреев сказал:

— Уведите пленного.

Офицер внезапно выпрямился.

— До свиданья, господин полковник. Возможность встречи не исключается.

Киреев засмеялся.

— Да. В Берлине, вероятно, когда вас репатриируют на родину.

Пленного увели. Провожая его взглядом, Киреев стал рядом с Рождественским и тихонько коснулся его плеча своим плечом.

— Слышали? — спросил он равнодушно, кивком головы указав в сторону уходившего пленного. — Смотрит то с ненавистью, то со страхом, — лощенный солдатик. Между прочим, соки из него выжаты, как из лимона. Пуст. Мысли по трафарету. Стандартная заученность. И все же не случайно в среде немецких офицеров процветает такая вера в то, что второго фронта не будет. — Наклонившись и чуть приподняв руку, как бы намереваясь отсечь сомнения, Киреев вдруг предложил: — Идемте-ка обедать. Хозяйка обещала угостить борщом.

Они вошли в хату. Пахло залежавшимися яблоками и хвоей. Хозяйка, шлепая босыми ногами по чистенькому земляному полу, хлопотала у печи. В окна с деревянными жалюзи свет проникал слабо. По-видимому, в эту осень решетчатые ставни давно не приоткрывались. Большую часть времени люди отсиживались в погребе. Полумрак жилого помещения дополнял ту угрюмость, какая все еще была заметна на лице хозяйки. Она поставила на стол две тарелки с борщом, нарезала хлеба и, отойдя к печке, стала приготовлять посуду для второго.

Когда хозяйка поставила тарелки с дымящимися галушками и налила сметаны, Рождественский не выдержал, спросил:

— Что же вы, мать, сумрачны больно? Или жизнь не веселит?

— А какая тут жизнь, — проговорила хозяйка.

— Еще поживете, что вы?

— А я не о себе… — она быстрым движением поправила платок на голове. — У меня же двое, как вы. Только не знаю, где. Тяжко шевелите ногами за немцем. А когда от него, так где и прыть-то у вас бралась.

Мгновение Рождественский не жевал, положил на стол вилку. Но тотчас же почувствовал толчок под столом. Взглядом Киреев говорил ему: глотай! Рождественский стал глотать, почти не жуя. В эту минуту он вспомнил слова Марии: «Ох, казаки, казаки, как мы вас ждали!».

— Круто по нашему адресу, — сказал он после паузы. — Что же, промолчать придется.

— Я не первая, а хочу быть последней.

— Ругаться?

— А то ж… калякали с бабками в погребе, было бы поздравить-то с чем.

— Будет с чем.

— И вот же, просим, сделайте милость, чтоб было за что.

— Будет скоро!

— А мы знать хотим, когда это станет? Чтоб вылезти из погреба, в хате бы спать. В поле картошка не копана, хлебушко гибнет. Какое разорение колхозу — корм скотине, приготовленный к зиме, теперь не в пору переводим.

Неожиданно вблизи ударил снаряд. Тоненько зазвенели стекла в окнах. Рождественский посмотрел на хозяйку, ожидая: вот бросится вон из хаты. Но — нет! она глубоко вздохнула, плотнее сжимая губы, и продолжала стоять посреди хаты, вслушиваясь.

Комиссары тихонько выбрались из-за стола, поблагодарили хозяйку и вышли на улицу.

— В поле картошка не копана, хлебушко гибнет, жалуется наша хозяюшка, — заметил Киреев с теплой улыбкой, осветившей его умное, выразительное лицо. — Вы понимаете, Александр Титыч, что вопрос нашей победы для этой простой русской женщины — вопрос ее жизни. Перед воинами она готова поставить на стол все, что в доме есть. И тем не менее проявление ее любви к нам основано не на каких угодно условиях, и не только оно потому, что мы свои, советские люди… «Тяжело шевелите ногами за немцем!». Замечательно сказано, честное слово. Советскую армию мы-де, мол, славим не только за то, что она — армия моих сыновей, но и за монолитность фундамента, на котором построена эта армия — она должна от оккупантов защищать честный, свободный, навеки раскрепощенный общественный труд. Вот почему женщина и говорит: «А то ж… калякали с бабами в погребе, было бы поздравить с чем…». Кстати, — Киреев расстегнул планшетку, достал из нее большой лист бумаги, — вы сегодня проводите поротную санобработку, люди соберутся в кучу, — поздравьте-ка солдат и офицеров с окончанием гизельской операции. Возьмите — это обращение к нам Военного Совета группы наших войск. В нем очень выразительно цифрами сказано о нашей победе.

* * *

Побанились в этот день люди из первой роты. Затем все очутились в пяти-шести хатах, прилегающих к дому, где расположилась хозяйственная часть батальона.

Петелин рассказывал Симонову о настроении, о желании солдат его роты. И Рождественскому, наблюдавшему со стороны, казалось, что он впервые видит на исхудавшем лице лейтенанта такую сосредоточенность.

— Слушайте, товарищ майор, — вдруг простодушно воскликнул Петелин. — Пуганная ворона курицы боится, а только пообвыкнет — коршун ей нипочем.

— Может быть, и так, — ответил Симонов, выдувая темно-серый клубочки дыма. Посмеиваясь, он продолжал: Глядите в оба, лейтенант, чтобы не подмесили вдруг. Вы не думайте, что против нас только румыны…

— Ну, — Петелин встал, — значит, нам уже пора… К переднему краю, как притемнеет?

— Не торопитесь, — приподнял руку Симонов. — Люди пусть пообсохнут, да и стемнеет скоро, безопасней подойти к окопам.

Симонов сидел, развалившись в плетеном кресле, расчесывая волосы, ощущая легкость во всем теле. И ему хотелось, чтобы все люди его батальона почувствовали такое же удовлетворение, как и он. Даже подумал: на не дать ли отдых первой роте на целую ночь? На одну ночку за три месяца беспрерывных боев? «М-да, — говорили его глаза, ласково светившиеся из-под густых бровей. — Отдых — штука заманчивая. А время не подошло для непременного исполнения желаний. Придется это дело отставить. Наступит же более подходящий случай».

Часом позже Рождественский проводил беседу с первой ротой.

— Так вот, товарищи, — говорил он, помахивая листовкой специального выпуска Военного Совета Северной группы. — Лучше прочесть, полагаю?

— Прочтите, товарищ капитан.

— Да, да, лучше прочтите.

— «В последние дни на участке западнее Орджоникидзе, — читал Рождественский, — наши части нанесли врагу серьезное поражение. Почти полностью разгромлена тринадцатая танковая дивизия и сильно потрепаны 23-я танковая дивизия, отдельные части 1-й горнострелковой немецкой дивизии и 2-й горнострелковой дивизии румын».

Петелин не выдержал:

— А разные там мелкие подразделения?

— Да они просто прекратили существование, — заметил Бугаев.

— «Бои в районе Гизеля, — продолжал Рождественский, — многим нашим бойцам наглядно показали, что враг не так силен, как это кажется трусам и паникерам, что расхваленная Гитлером и фашистскими пропагандистами немецкая грабьармия не выдерживает смелых и хорошо организованных ударов Красной Армии.

В результате нашего наступления только за одну неделю немецко-фашистские войска понесли тяжелые, невосполнимые потери. Одними убитыми противник оставил на поле боя не менее 5000 солдат и офицеров».

— С какого по какое — неделя-то? — спросили из задних рядов?

— Мы начали наступление 7 ноября. 12-го были уже за Гизелем, а 14-го закончили около Санибы. Примерно в это же время заняты были Ардонские хутора…

— Ясно, — рявкнул Серов. — Дальше…

— Дальше о технике: наш батальон подбил 29 немецких танков… Но послушайте, что написано в целом о достижениях нашей боевой техники.

— Вот тебе и танковая операция! — воскликнул кто-то восторженно.

— У Клейста здесь было 200 танков, осталось сорок! — сказал Бурцев.

— Ох, и интересно же получается, — со смешком сказал Холод. — Смотришь, идет на твой окоп этакая страхина. Наловчишься — бац! Стала. Ей-богу! Не идет дальше!

Рождественский видел на лицах солдат волнение т готовность хоть в эту самую минуту ринуться в бой. И сам он испытывал приближение чего-то нового, великого. Помедлив, пока говор притих, торжественно объявил:

— Товарищи! Военный Совет группы войск поздравляет нас с победой!

 

XXIII

В тысяче метров от земли, в голубой бесконечности с металлическим звоном рокотали «мессеры», сопровождающие бомбардировщиков. Со стороны Орджоникидзе мелкие группы вражеских самолетов шли обратным курсом.

— Генерал Фибих злобствует, — сказал Рождественский, обращаясь к Бугаеву.

— Как же, всю гизельскую операцию проспал. И вдруг летная погода! Но поздно, не наверстает…

— Поздно не поздно, а хлопот будет.

Со стороны Беслана ветром принесло отдаленный рокот. Рождественский быстро оглянулся.

— Павел, а ведь это наши «ястребки».

— Это они! Звеньями!

— Идут наперерез бомбардировщикам.

— Будет драка, — сказал Бугаев, поспешно натягивая сапоги.

Они сидели на отлогом берегу, оба продрогшие и злые. Перебираясь через реку Радон, промочили ноги — пришлось разуться, чтобы выжать и просушить портянки. Продолжая наблюдать приближение советских истребителей, глядя на солнце, Рождественский вдруг ощутил резкую боль в глазах, схватился за лицо.

— Ох ты, черт! — проговорил он тихо, испуганно. — Ты знаешь, Павел, очень тяжело сознавать, что так вот можешь оказаться вне дела.

— Не понимаю, — удивился Бугаев.

— К сожалению, я начинаю понимать.

Бугаев уставился на Рождественского, обеспокоенный его тоном.

— Я плохо вижу, дорогой мой. Взглянул на солнце — резкая боль в глазах, словно слепну.

— В чем же дело? Раньше-то этого ведь не было?

— Не было, конечно, но вот есть… началось после того, как в Санибе под нами взорвалась мина.

— Может, пройдет постепенно?

— Ох, если бы так. — Осторожно ощупывая прикрытые веки, Рождественский спросил: — Сближаются самолеты?

— Да.

— Сколько наших?

— Двенадцать. Эх, лихо в атаку пошли!

— А чего же, правильно делают.

Рождественский слушал гул, уже не рискуя поднять голову, опасливо пряча от солнца глаза.

«Ястребки» смело атаковали группу «юнкерсов». С обеих сторон вспыхнули трассирующие линии пулеметных очередей.

Размахивая руками, бугаев кричал увлеченно:

— Вот здорово! Отчаянные ребята… Смотри-ка… Смотри!

Но Рождественский сидел с опущенной головой. Прикрывая ладонью глаза и морщась от боли, говорил:

— От бешенства бомбят Орджоникидзе. Много они захватили, и вот — полное крушение… Отдают захваченное и свое оставляют…

— Отскочили с треском! — согласился Бугаев.

— На карту было поставлено все, чем Клейст здесь мог маневрировать. И — результат… Теперь-то ему уже не выпрямиться! Под Гизелем был слишком сильный удар — колоссальные потери в технике, в людях. Солдаты перестали верить в себя, как в завоевателей. Поэтому фибихи и злятся. Пусть еще не полное, но решающее поражение гитлеровцев на Северном Кавказе уже состоялось. Это факт! Пойдем-ка… Хватит сидеть, Павел.

* * *

Из окопа бронебойщиков Рождественский долго вглядывался в занятую противником высоту, словно висевшую в синем воздухе над участком всей обороны первого батальона. Уже темнел горизонт; зарытые на высоте в землю танки противника молчали. Медленно вставала луна, и степь становилась серой и холодной.

Обычные спутники ночи — ракеты противника холодили мрак. Они висели в высоте, капая сгустками неласкового света.

Неподалеку от Рождественского в окопе лежали Серов и Серафимов, как видно, давно уже ведя ленивый разговор.

— Филька, — басил Серов, — почему это у тебя глаза иногда делаются как у замороженного судака? От страха, что ли?

— Перестань, честью прошу, — отмахивался бывший замковой. — И откуда ты на мою голову свалился?

Серов продолжал невозмутимо:

— Эх, дорогой артиллерист! Сдается мне, страхом протаранена твоя душа…

— Гляди, гляди, как бы тебе язык-то не протаранили, — уже дрожащим полушепотом отвечал Филька.

— Я еще рейса не кончил, что ты, мил человек!

— Будут ждать… рассчитывай.

— Подождут, — твердо заявил Серов. — Я-то пришвартуюсь к Берлину… А вот ты с такими глазами…

— Ну, помолчал бы, ей-богу, — уже смиренно упрашивал Серафимов. — И что тебя тянет молоть языком?

— А подержи собаку на привязи год-второй, взбеситься может. Ты это способен уразуметь? Особенно вот, если на консервах да сухарях… как мы.

Вздохнув, Серафимов проговорил:

— Неладное за тобой давно уже примечаю, но я не думал, что это у тебя от сухарей…

Помолчав, Серов заметил самым непримиримым тоном:

— Твоей-то головой разве можно думать о серьезных предметах? Не душевный ты человек, а потому и назван Филькой. Порой язык у тебя скачет впереди твоего разума. Любопытствую, мать имеется у тебя?

Филька молчал. Позже Рождественский слышал, как Серов покрикивал:

— А ну, что плечом… всей стеной приваливайся. Грейся, любезный…

Усмехнувшись, он подумал: «Милые бранятся, только тешатся».

Утром он увидел: два друга в сидячем положении спали в обнимку.

Неподалеку от Рождественского, над окопами, передвинулся ствол противотанкового ружья, потом показалась стриженая голова Рычкова.

— Доброе утро, товарищ капитан… — тихо приветствовал он Рождественского.

— Здравствуй, Коля. Почему так рано?

— Не спится, не знаю даже, почему так…

Некоторое время они молча смотрели на восходящее солнце. В окопах все еще таился сумрак; ночная тень не торопилась уходить. Со стороны гор тянуло холодком и туманом, низко расстилавшимся над рекой Ардон и над заиндевевшей землей.

Вдруг Рождественскому показалось, будто перед ним совершенно видимо заструился воздух, а дальше по небу сверкнула огненная полоса, сверкнула и сразу померкла. В первое мгновение, когда перед лицом разостлался какой-то дымчато-влажный туман, ему почудилось, словно он внезапно очутился где-то на дне глубокой пропасти, в полном мраке.

— Я ничего не вижу! — простонал он, опускаясь на дно окопа. — Ничего…

— Товарищ капитан, что с вами? — просыпаясь, схватился Серов.

— Подождите, вот… — Рождественский помолчал, осторожно приоткрывая глаза. — Вот, кажется, прошло — вижу! — с облегчением приговорил он и тихо засмеялся от радости.

* * *

Окопные будни — пожалуй, самое мучительное, что переживается и переносится солдатом в тягостные дни войны, — сидит человек да постреливает и ждет — может, будет команда в атаку?.. И она казалась менее страшной, чем копошиться на дне в зябкой яме. До ночи и не ахти кто рискнет выползти на поверхность, чтобы на просторе поразмять затекшие ноги. Так и сидят, и никто не знает, откуда грозит опасность. Коротая время, солдат то прикорнет в промерзлом уголке, то, насупившись, думает о своей семье, вспоминая бывалую вольность и мир на родине.

Но были и такие, как Никита Пересыпкин, — для него молчание — злейший враг. И все же порой он умаивался; голос его затихал с каждым словом, и весь он смирел постепенно, словно объятый грустными воспоминаниями. В то же время покориться этому невольному унынию Никита никак не хотел. Он тотчас доставал губную гармошку, — а играть на ней был мастер, — и начинал выводить что-то. Грустная это музыка выходила. Но только Симонов появлялся в землянке, Пересыпкин тихонько вздыхал и тотчас заматывал гармошку в тряпицу и прятал ее в вещевой мешок.

— Эх, Андрей Иванович, напрасно не любите музыки, — обиженно сказал он как-то. — Вон у вашего ездового-кавказца какая есть!.. Зурной, кажись, называется. Я вчера побывал у них — вынул из мешка этот сердечный, ну чистая требуха из барашки! Приловчился он, ка-ак дунет на ней!.. А она — ууу, уу-у! Эх, мать честная. Животы надорвали хлопцы. Он даже, кажись, маленько обиделся на них. «Ай, ай, зачем смеешься?». И я с ним согласен, — музыка для души, — что чарка водки для солдата, так и несет тебя, так и приподнимает!

— Это для такого, как ты! — с добродушной усмешкой заметил Симонов.

— А то как же!.. И для такого, как я, Андрей Иванович, — нарушая обычное правило, пререкался Пересыпкин, закатывая под лоб небольшие хитроватые глаза. — Чарка в теперешней жизни — дело не лишнее.

— Ты что-то про уток хотел рассказать мне однажды? — напомнил Симонов. — Охотником был, да? Давай.

— До войны, Андрей Иванович, я в колхозе работал. Охотой не занимался. А про уток вспомнилось вот по какому случаю. В воскресный день, как раз в день войны, мы с батей картошку колхозную подпахивали по первому разу. Конь распашню тащит — шагает себе покорно да пофыркивает, хвостом овода лупит. Остановишься — он тянется к зеленой травке. И все было как-то мирно и очень тихо. И знаете, какое в тот момент небо над головой висело?.. И какие жаворонки трепыхались, песни про себя разводили? Прямо грудь распирало от радости, честное слово! В тот час такое во мне состояло чувство, рассказать никак не возможно. Вспомнишь, засосет под ложечкой. И больно, и горестно делается.

— О-о!.. — протянул Симонов, грустно глядя на связного. — А раскисать-то нам с тобой не положено… — Затем, помолчав, тепло спросил: — По семье соскучился, да?

«Кажется, и в самом деле соскучился», — хотел было ответить Никита, но вместо этого постарался придать своему лицу боевое и даже развязное выражение. Затем вдруг ему в голову пришла мысль: «Напрасно, Никита, хочешь выдать себя за смелого!». Связной в глубине души считал себя совсем малополезным на войне человеком и тайно мучился этим.

— У каждого болячка на свой манер, Андрей Иванович, — уклончиво ответил он Симонову. — Вот я, например, про уток завел разговор. И знаете, почему?.. Как мы тогда с батей подпахивали картошку, — это было далеко от нашей деревни. У нас приволье!.. Слышу это я — утка потихоньку кряк да кряк, — любопытство разобрало. Дай, соображаю, погляжу — где это она? Ну и пополз, ружьишко было при мне, — после работы собирался пробежать за дичинкой какой-нибудь. Озеро там огромное-преогромное. Из травы выглядываю — на берегу семейка крякв отдых сотворяет. Малыши где как, а мамаша — та поближе к воде. Сперва страсть какое у меня было желание стрельнуть, да залюбовался ими. Наверное, слышит старая беду. Вынет голову из-под крыла, поводит ею, послушает и опять, дура, сунет ее под крыло. А тут ястреб! Э, думаю, утки пусть подрастут, а вот этого гада сейчас прикончу, — бац я по нем!.. А тут откуда ни возьмись жинка моя — бежит!.. У меня сердце замерло — что это она, как угорелая? «Никита, война!». Да ка-ак заголосит! Тут уж мне не до ястреба стало. Баба у меня ничего себе — прижалась ко мне, дрожит вся целиком, смотрит на меня, а глаза у нее, как у очумелой. Знаю, за меня, за детей боится! Ну, а что ей можно было сказать? Чем ее успокоить?.. Тянется, хочет поцеловать меня… и я тоже было подался к ней. Потом черт-те знает, как-то защемило в груди, что даже отвернулся, чтобы не видеть у бабы страшных от перепуга глаз. Тут батя подошел, степенно, спокойно так… Присели мы все рядком, потолковали о том, о сем, но про войну ни слова, — страшно было о ней. Дня через три или четыре вот и пошел!.. И вот теперь жена пишет, — а письма закапаны слезами — я знаю, какие они у нее соленые… «Скоро ты вернешься домой, Никита?» — спрашивает. А разве я знаю, разве сейчас пора!.. Но жинка в новом письме опять за свое. Приду, — написал я ей, — изничтожим гитлеровцев, приду!.. сказано тебе. Ведь я и сам рад бы хотя глазом глянуть на вас, да больно далеко нахожусь.

Сказанные Пересыпкиным слова больно отдались в сердце Симонова: в каждом письме из дому и у него мать-старушка постоянно спрашивала: «Андрюша, может, на побывку бы ты постарался?».

Но он моментально овладел собой.

«Вот оно как, не сразу человек познается! — подумал он. — Обычно нас сразу пленяет солдат-герой, человек находчивый, ловкий, — неплохо, чтобы и красивый при этом, — за которым, как цепочка, удачливость тянется. А Никита, ну что он?.. Думалось — так себе, балагур и выпивала, — обыкновенный… А копани его, — с душой человек. И о семье, как это хорошо у него. Теперь уж пусть и не прогневается — от выпивки отучу его, не будь я комбатом!.. Одурманивать свою голову — это ему ни к чему. Если ты человек хороший, так стремись-ка быть еще лучшим».

Перед обедом Симонова вызвали в штаб полка, — а когда он вернулся, Пересыпкин развел руками и сокрушенно доложил:

— Беда, Андрей Иванович, поварята нас с вами оставили без горячей пищи!

— Как же это так могло случиться? — с добродушной усмешкой спросил Симонов. — Нас с тобой и без обеда оставили!

— А вот как случилось: сижу я тут и поджидаю повара. Вижу, кто-то ползком с тыла нажимает на наш окоп. На спине у него, прямо как башня у немецкого тигра, термос… А фрицы, кто во что горазд, дуют по нашему переднему краю. И слышу: и-и-у-бах! Запахло потом маленько. Но вот слышу — рядом уже сопит. Потом Мирошкин, чисто подбитая танкетка, так и скатился в окоп ко мне.

— Так что же с нашим обедом все-таки? — нетерпеливо поморщившись, спросил Симонов.

— Я же к тому и клоню, Андрей Иванович, — глядь я на него, спина у этого Мирошкина чисто вся в разваренном пшене. Рассупонился он и чуть не обомлел: разворотило его посудину осколком — в дырищу Москву можно увидеть. Что, говорю, накрылся наш супик? — Молчи, говорит, не то наверну я тебя…

— Ну, в общем так, — не дав Пересыпкину закончить, сказал Симонов, — это не беда, что нам с тобой обеда не досталось. Бежать будет легче до высоты. Наступаем сегодня, Никита.

 

XXIV

Вечером заговорили дивизионные батареи. Заколыхались задымленные фонтаны взрывов; вся высота задышала огнем. На огромном протяжении по фронту засверкали огненные столбы.

— Ракетницы заряжены ли? — спросил Симонов у Пересыпкина.

— Так точно, товарищ гвардии майор! — отчетливо, но немного волнуясь, доложил тот. — Все, как положено…

Над головами, разрывая воздух, свистели снаряды, словно теснили друг друга.

— Наши дают жизни, Андрей Иванович, а?

Взглянув на высоту, Симонов ответил с напускной строгостью:

— Подтяни-ка ремень да помалкивай…

— Есть подтянуть… да помалкивать!

Но как только в действие вступили реактивные минометы, Пересыпкин не выдержал:

— У-у-у!.. Вот это банька, ого! Кабы не промахнулись маленько, по своим бы не поклали, а?..

— Хватит, хватит тебе, Никита!

— Вас к проводу, — позвал Симонова телефонист.

Майор Булат коротко распорядился в трубку: «Время, Симонов, начинай!».

— Есть начинать, — ответил Симонов, медленным движением опуская трубку. Ему хотелось, чтобы еще прошла минута, чтобы взрывы снарядов отодвинулись за высоту.

— Пошли, значит? — спросил Пересыпкин.

Симонов выпрыгнул из траншеи. Через несколько шагов, когда почти приблизились к окопам, он приказал:

— Пересыпкин, ракеты — сигналь!

— Есть ракеты!

К небу взвились оранжевые сполохи. Симонов опрометью рванулся наискосок. Пересыпкин, подскакивая, бежал рядом. Из окопов, из траншей, от угрюмых гор до горизонта на север поднялась могучая советская пехота. Ощетинившись штыками, живая лавина шквалом рванулась к зловещей высоте.

В отдалении Пересыпкин узнал Рождественского, бежавшего впереди второй роты. Взблески снарядных разрывов отдалялись в глубину обороны противника. Артиллерия уступала пехоте вражеский передний край. Но неожиданно по гвардейцам в упор ударило орудие. Снаряды шарахнулись у самой земли. И бег замедлился, люди почувствовали, как сухим дымным жаром задышала земля.

— Впере-ед! — вскинув автомат, закричал Симонов. — Вперед!

Загрохотали гранаты. Где-то за окопами тоскливо защелкал пулемет. Сквозь шевелящийся багрянец дыма Пересыпкин увидел, как впереди из орудийного жерла метнулось страшное жало огня.

— Танк! — закричал он. — Танк!

Где-то близко загудел голос бронебойщика Серова:

— Закопанный в землю танк! Ложись, Филька!

В автоматном треске один за другим раздались три выстрела из противотанкового ружья. Орудие смолкло. Но из серой громады, от ее боковой выпуклости продолжали вспыхивать бледные огоньки пулеметных очередей.

У Пересыпника пронеслась страшная мысль: «Убьют Андрея Ивановича!». Тело его напряглось, и сердце налилось злобой. Он покатился к танку, навстречу свинцовой струе, неудержимо впиваясь взором в серую броню. «Успеть бы, только бы успеть!..» — мелькнуло в голове.

А позади и по сторонам все нарастал грохот. Из вражеских траншей и окопов взлетали комья пламени. И крики, и человеческий стон точно повисли в воздухе, не находя места, где опуститься.

«Скорей, скорей…» — Пересыпкина щипнуло за плечо. Почувствовав боль, он жадно вдохнул воздух. Резануло в бок. «Вот уже близко. Только бы сердце не разорвалось!» — подумалось ему. И наконец, последний изо всех сил отчаянный прыжок. «Успел, замолчишь ты, гад!..».

Напрягая остаток сил, Пересыпкин вскинул руки и повалился грудью на замасленный борт, животом прикрывая дуло дрожащего от стрельбы пулемета.

— Полный, самый полный вперед! — прогремел Серов, рванувшись с автоматом ко второй линии вражеских окопов. — Ружьишко тащи, Филька!

Навстречу сверкнули вспышки ручного пулемета. Над головами свистнули пули — свистнули затем ниже — это уже были винтовочные.

— Ракету! — обронил Симонов, оглянувшись. Пересыпкина рядом не оказалось. «Положат людей!» — мелькнула мысль.

Но вот третья рота понеслась вперед. Опасаясь замешательства, Симонов рванулся и сам, обгоняя солдат. Оглянувшись, он вскрикнул:

— Быстрей!

Мельком он увидел залегшего бронебойщика Рычкова, на ходу приказал ему:

— По пулемету!

Почти в тот же миг грянул выстрел противотанкового ружья. Тяжелое, страшное отстукивание вдруг оборвалось, пулемет захлебнулся. Симонова подгоняла настойчивая мысль: «Быстрей, быстрей!..». догнав Метелева, он крикнул:

— Забирай правее снарядных воронок, Метелев! Правей — значительно…

— Хорошо, я вижу… — откликнулся тот.

Но внезапно будто отпрянул грохот стрельбы и взрывов, отхлынули темные волны чада и пыли. Тяжело дыша, Симонов остановился.

— Н-ну, — с трудом проговорил он, взглянув в потное лицо Метелева. — Взяли! Поломали к чертовой матери их оборону, вот что!

— Вперед надо, товарищ майор.

— Держи! — закричал пожилой гвардеец, показывая автоматом на запад. — Они удирают, смотрите!

— Принимайте решение, товарищ гвардии майор, — произнес Метелев настойчиво. — Ведь в самом деле удирают!

— Сидящих в окопах бить было легче, чем в поле ловить, когда они спасаются от смерти, — с усмешкой заметил Симонов. — Приводите роту в порядок, Метелев. И двинемся… Да россыпью чтоб…

Под ногами зашуршала трава. Навстречу подул трепетный ветер. Солнце, опускаясь все ниже, красноватыми лучами ложилось на желто-серую стерню пшеницы. Несмотря на усталость, Симонов чувствовал себя словно в канун большого праздника. «Сдвинули мы их!.. — думал он, идя позади рот. — Сдвинули с высоты…».

Симонова догнал Мельников. Трудно перевел дыхание, сказал:

— Отвоевался наш комиссар, Андрей Иванович.

Симонов вздрогнул и остановился:

— Как… отвоевался? — спросил он так тихо, что еле расслышал собственный голос. — Убит?

Мельников опустил голову:

— Он жив, но такое случилось… Комиссар навалился на офицера, чтобы взять живым. Это в траншее произошло. А тот под собой взорвал гранату. Сами понимаете, — пламя, взрыв. Рождественского увезли в тыл. Он ничего не видит.

— Я должен продвигаться вперед, Метельников, — сказал Симонов. — Возвращайся к месту боя. Нашего Пересыпкина нет… Не знаю, что с ним. Разыщи. Эвакуируй раненых.

 

XXV

Как ни тяжело было Магуре видеть Рождественского в таком состоянии, она говорила с ним спокойно.

— Вы говорите, что это временное явление… Но долго ли так будет? — спросил Рождественский.

— Не думаю, Александр Титович, что это у вас надолго. Здоровые нервы — главное в таком состоянии. Вы честно дрались. Долг перед Родиной вами выполнен. А теперь нужно верить, что вы будете видеть… Мне кажется, в спокойствии и заключается главная процедура лечения…

Рождественского усадили в кабину санитарной машины. Некоторое время Магура стояла на подножке.

— Главное — спокойствие!.. — повторяла она.

— Я чувствую, что сами вы не спокойны, — сказал Рождественский, печально улыбнувшись. — Передайте Андрею Ивановичу: если я увижу свет, вернусь в батальон. И только в этот батальон, слышите? Так всем и скажите…

В медсанбате Рождественского раздели, приготовили для купания. Санитарка стала на колени, притронулась к его ногам. Он отдернул их, словно в испуге. Рядом кто-то засмеялся.

— Смелей, смелей, капитан… Я в третий раз попадаю в госпиталь, привык.

— Кто вы? — спросил Рождественский.

— Полковник Сафронов. Из штаба Северной группы фронта. Помните, вы были у меня.

— Вы ранены?

— Я же сказал: третий раз попадаю в госпиталь. Нас угостили в одном и том же бою. Я был в соседней с вами дивизии вашего корпуса.

— Куда же вам угодило?

— Все в ногу. Второй раз, представьте! Все в одну и ту же. Но, кажется, кость не задело. А вы… совершенно не видите?

— Ощущаю свет, но очень смутно…

— Да, вот что: полковника Руммера не ваш батальон схватил?

— Наш. А что?

— Полковник — сволочь. Сначала — раскис, потом замкнулся. Отказался отвечать на допросе. Ну, и дьявол с ним, без него обошлись.

— А как же с генералом Фельми, с его африканским корпусом, товарищ полковник?

— Ну, там, как полагается… Тогда же штаб группы, штаб фронта, вплоть до генерального штаба, все на картах отметили: «Ачикулак. Экспедиционный корпус. Военно-политическая задача: ударно-штурмовая группа прорыва в Иран, в Индию».

— Меня интересует, какие меря были приняты? Все-таки корпус Фельми — крепкий орешек.

— В обход ему песками двинулся казачий Кубанский кавкорпус. А после гизельской операции туда же пошел и кавкорпус донских казаков. Так что господину Фельми туго сейчас.

Затем оба они очутились в палате. Сидя на кроватях, склонившись друг к другу, старались не выдавать боли.

— Но что же все-таки произойдет в результате битвы за Сталинград? — задумчиво проговорил Рождественский, обхватив колени руками.

— Наши не пустят гитлеровцев за Волгу, — твердо сказал Сафронов. — Вот увидите…

— К сожалению, не уверен, буду ли иметь такую возможность, — встряхнул головой, сказал Рождественский.

— Подлечат, наберитесь терпения. Что вам врачи сказали?

— Почти ничего. Завтра эвакуируют в глубокий тыл. Боюсь остаться в потемках.

— Вы вот что, капитан, — помолчав, посоветовал Сафронов, — веселей, веселей все же! Не надо замыкаться в самом себе. Будете много думать, хуже получится. Держитесь, вы на это способны, понимаете?

— Я все это понимаю, полковник, — согласился Рождественский, — но давайте начнем лечение с того, что прекратим говорить о моем положении…

 

XXVI

В направлении Орджоникидзе Клейст отказался от плана прорыва к Грозному, но продолжал удерживать рубеж от Терека до Черных гор. Линия обороны противника проходила через селения Дур-Дур и Змейскую. Против дивизии Василенко зарылись в землю солдаты противника потрепанной 2-й румынской горнострелковой дивизии генерала Думитреску, остатки недобитого особого полка «Бранденбург» и поредевшие полки 13-й танковой дивизии.

Правей сосредоточились полки дивизии «СС-Викинг», а слева в горах сидела дивизия «Эдельвейс». Стянутые к рубежу вражеские артбатареи и минометные дивизионы беспрерывно обстреливали наши тылы и нашу линию обороны. Как только небо прояснялось, в воздухе появлялись «Юнкерсы» неудачливого генерала Фибиха.

Над обороной бушевала метель, сплошь застилавшая равнину. По ночам над окопами струился дымок с запахом испарений и подгоревших портянок. У печурки шевелились люди, поочередно отогревавшие руки, — одни приходили в крытую землянку, другие расходились траншейками. Два раза в сутки к траншейкам приползали батальонные повара с горячей пищей и не менее горячими новостями.

Теперь все в окопах заговорили о наступлении советских войск под Сталинградом. Это огромное событие вызвало у гвардейцев невиданно радостное возбуждение. Но в первом батальоне никто еще толком не представлял полного размаха и всей величины начавшейся грандиозной битвы.

Зная о том, что против лавины немецких войск, подкатившихся к Волге, выступили свежие силы советских армий, многие из сидящих здесь, в окопах, уже говорили, что происходящее сражение неизбежно повлечет за собой бегство войск Клейста. Гвардейцев не мог не волновать вопрос, как отразится на Кавказской группе немецких войск битва под Сталинградом.

— Андрей Иванович, какой целью задались немцы? — спрашивал Мельников, начинавший утрачивать терпение. — Здесь, в нашем секторе?

— Первое, — шутливо отвечал Симонов, — выбросить на нашу оборону весь запас авиабомб, мин и снарядов. Это им нужно, заметь. С Кавказа удирать будет легче.

Они сидели в землянке. Здесь был и Бугаев, снова исполнявший обязанности комиссара батальона.

— Чего-то противник ждет, — продолжал Мельников.

— Это самое «чего-то» — ясное дело, — сказал Симонов, посасывая цигарку. — Под Сталинградом наши перешли в наступление. Клейст и выжидает — чего же там произойдет? Авось все обойдется благополучно.

— Тогда что же?

— Тогда? Об этом надо у Клейста спросить. А сейчас для него главная задача — оборона. Почему? Да очень просто. Клейст сдерживает нас потому, что боится, как бы мы не вышли в тыл Моздокской группировке. Опять же этот, как его, да — Фельми, со своим африканским корпусом. Он и так от казаков харкает кровью, а тут бы еще мы. Клейст попытается, конечно, не пустить нас в Кабарду.

— В этом вся суть, — заметил Бугаев. — Так и полковой комиссар рассказывал на инструктаже.

— Говорил ли Киреев, что творится в районе Моздока? — поинтересовался Симонов.

— Оборона. Немцы держатся у станицы Стодеревской. Клейст подтянул туда 3-ю танковую и 111-ю стрелковую дивизии. А на Западном Кавказе, от Индюка под Туапсе, в сторону Горячего Ключа и до Новороссийска, противник, как и здесь, сильно стал укрепляться.

— А как с этим, с Фельми, в печках?

— На него наседают кавалерийские корпуса — казаки — донцы и кубанцы.

— Это я знаю, но вот держится же пока.

— Макензен в поддержку африканского корпуса послал танковые батальоны. Поэтому и держится. Наша конница спешилась. Идут ожесточенные бои. Поднявшись, потирая руки, Симонов спросил:

— А что слышно о нашем наступлении? Не говорили об этом?

Бугаев подвинулся ближе.

— Возвращаюсь в штаб дивизии, смотрю, — мать честная, — артбатареио, «катюши», — ждут, запорошенные снегом. Видел и танковые подразделения, тоже ждут. Но когда конец этому ожиданию?..

— Полагаю, недолго ждать. Наступать мы будем… Да, вот какая новость: письмо от Рождественского я получил. Он в Дербенте — тоскует, бедняга. О главном же, о своем зрении — молчит. Да и не сам он писал — почерк женский какой-то. — Симонов обернулся к Мельникову: — А ну, подай-ка карту.

Он ткнул обкуренными пальцами в надпись на карте.

— Видишь, — проговорил он, словно указывал не на стрелки, а на скрученные звенья траншей и окопов, пролегающих между горами и Тереком, — на всем протяжении фронта гитлеровцы зарылись в землю, зарылись и огрызаются, как затравленные псы. А думаете, будет необходимость повсеместно выбивать их? Произойдет что-то интересное… Они побегут сами, побоятся отстать…

— От кого?

— От тех, кто наутек бросится первым.

— Нельзя забывать, Андрей Иванович, на Кавказе у Клейста все еще тридцать дивизий.

— Полагаю, и Клейст не забывает об этом. От Сталинграда до Ростова всего километров триста пятьдесят.

В сознании Бугаева с трудом вырисовывалось представление о боевых действиях на Кавказе. Он жил той обстановкой, которая ежедневно складывалась, его впечатления дополнялись боевыми действиями, в которых он принимал непосредственное участие.

— Андрей Иванович, думаешь, с падением Ростова Клейст будет лишен путей отступления с Кавказа?

— Не знаю, как это ухитрится Клейст не застрять здесь со своими тридцатью дивизиями.

— Они могут шарахнуться в Крым, если наши возьмут Ростов, — возразил Бугаев.

— Пожалуй, так оно и будет, — согласился Симонов. — Однако же через Керченский пролив не просто перекинуть тридцать дивизий. А что они с техникой будут делать? Подрывать? Вот только бы у наших под Сталинградом не произошло заминки, а уже тогда Клейсту капут. Не дадим мы ему так это легонько прогуляться в обратном направлении с Кавказа.

* * *

На рассвете Симонова вызвал Василенко. В штабе дивизии Симонов встретился с майором Ткаченко.

— Андрей Иванович, мабуть, довольно сидеть в траншеях, наступать пора, — заговорил Ткаченко своим обычным веселым тоном.

— Ты так говоришь, будто это от нас с тобой зависит. А большой хозяин дома?

— Не бачив, должно быть, дома.

Они вошли в дом. Симонов сразу же приступил к последовательному рассказу о жизни батальона. Это у него получилось как-то не по-военному. Но Василенко, несмотря на свою приверженность к четким и коротким рапортам, весело рассмеялся.

— Ох, и длинно, Симонов — это же исповедь! Воюешь, уважаемый, отлично! Но докладывать… — он покачал головой. Потом вдруг подмигнул Кирееву, сидевшему у столика, на котором была развернута обыкновенная карта европейской части СССР. — Слышал, комиссар?

Киреев медленно поднял голову и, чуть сощурив глаза, с улыбкой смотрел на Симонова.

— Я думаю, можно будет принять рапорт и в неотредактированном виде, Владимир Петрович, — сказал он. — День сегодня такой, что никому из своих не хочется портить настроение. Пусть все торжествуют!

— Но, но, комиссар, — шутливо сказал Василенко. — Это еще не значит, что мы вприсядку в пляс пойдем. Долг прежде всего… — Он опустил руку на плечо Симонову. — А день у нас, Андрей Иванович, действительно… Но обо всем Сергей Платоныч расскажет, подождем остальных. Кстати, по чарке поднимем…

Симонов насторожился:

— Не мучьте, Владимир Петрович! Что-то произошло?

— Нет, подождать придется. Слишком велика и радостна новость. Потерпите немного, скоро подойдут другие комбаты…

Симонов взглянул на Ткаченко — тот подмигивал, кивая ему головой, как бы говоря — уйди же ты с дороги. Наконец он подошел к Василенко и четко отрапортовал. Василенко был в веселом расположении духа и не преминул шутливо заметить:

— А этот очень лихо! Я бы сказал, слишком уж лихо… В кавалерии тебе служить бы, слышишь, Ткаченко?

Вошел адъютант и что-то шепнул комдиву.

— Товарищ полковой комиссар, — быстро проговорил Василенко, — ваше начальство… Дивизионный комиссар, член Военного Совета армии, встречайте!

Спокойно поднявшись, Киреев вышел за двери. Через некоторое время он вернулся с худощавым человеком.

— Здравствуйте, товарищи гвардейцы! — громко произнес член Военного Совета армии. — Поздравляю с победой советских войск под Сталинградом!

Симонов глубоко вздохнул, словно с его плеч свалился груз. «Но, собственно, нас-то за что поздравлять?» — подумалось ему.

Он слушал разговор члена Военного Совета армии с Киреевым и Василенко, боясь пропустить хотя бы одно слово, и его словно озарила волнующая радость. «Ведь это же победа не одних сталинградцев, а всей нашей Родины! Как это сразу мне невдомек!..». Он шагнул ближе к столу, взглянул на карту.

— Вот здесь, — говорил член Военного Совета, указывая на карту, — бои продолжаются. За нами слово, готовьтесь. Да, да — война свои сроки диктует, — готовьтесь! Приказ о всеобщем наступлении может быть дан совершенно неожиданно.

Он радостно улыбнулся:

— Потрясающая новость… Лихо же наши пошли!

 

XXVII

Зная понаслышке о том, что совсем недалеко совершаются важные события, Серов обсуждал их с Серафимовым, а тот постоянно высказывал свои желания, выдавая их за неизбежное. Внезапно, раздраженный неуязвимой уверенностью приятеля, Серов пробасил угрюмо:

— Хотя бы то, о чем ты говоришь, исполнилось приблизительно… ну, в некотором смысле…

Серафимов пожал плечами.

— Исполнится. Как наши попрут на Ростов, тут и клейстовцы зашкандыбают. Вот поглядишь, как Филька был прав.

— Ну, пророк! — недоверчиво усмехнулся Серов. — Если соврешь…

Филька лежал на дне траншейки и тоже посмеивался, обнажая редкие зубы.

— Эх!.. Семен, на Кубань пойдем…

— Это мне не резон — Кубань.

Серафимов спросил хитровато:

— А слышь, куда б ты хотел?

— В моей голове твердая линия — Берлин! Туда, откуда исходит война. Мы ее там и закончим.

— А дорогу ты знаешь? Заблудиться не мудрено. Или ориентир по ветру?

В траншею спрыгнул Метелев.

— Товарищи, — выпалил он, — наша взяла! Большая победа под Сталинградом, товарищи! Девяносто четыре тысячи убитых и семьдесят две тысячи четыреста немцев взято в плен!

Когда Метелев перечислял захваченные трофеи, Серафимов озябшими, растопыренными пальцами торжественно взял под козырек. Он даже прослезился, глядя помутневшими глазами Метелеву в небритое лицо, запорошенное снегом.

— И это, товарищи, только с 13 ноября по 11 декабря. Бои продолжаются. Теперь дело за нами! Майор Симонов мне приказал: подготовить роту к атаке немецких окопов.

Серов хлопнул себя по бедрам.

— Самый полный вперед! Мы как есть готовы, товарищ старший лейтенант. Хотя бы сейчас на абордаж!

— Только б «нз» получить. Тогда до Ростова, — вставил Серафимов.

— Помолчи-ка, «нз» у немца добудем.

Метелев пробежал дальше, а Серафимов не без гордости сказал Серову:

— Ну, что, не говорил я тебе?

— Брехал — помню.

— Как это — брехал? — возмутился солдат.

— И совсем не в таком роде получается… Сталинградцы уничтожают гадов на месте, а ты излагал, что на Ростов погонят. Стратег из тебя, как недоквашенный пирог.

— Сеня, а не все ли равно?

— Нет, Филиппка, совсем не все равно, — смягчаясь, сказал Серов. — Давай, дружок, прикрути-ка у себя… чтобы все потуже. Придется отдать концы, пойдем в дальнее плавание!

— Приказ на то будет.

— Знаю. Но в боевой готовности состоять надо.

 

XXVIII

Приказа о наступлении все еще не было. В долгие зимние ночи немцы и румыны рыли и утепляли окопы. Из показаний пленных можно было сделать вывод, что Клейст намерен до самой весны ждать благоприятных условий для наступления.

Не оборону гвардейцев по-прежнему рушился ураган артиллерийского и минометного огня.

Симонов перевел Рычкова в первую роту. Здесь не хватало людей, а Рычков привык обходиться без второго номера, и ему радостно было сознавать, что он управляется один, исполняя обязанности бронебойщика, автоматчика и, в некотором смысле, даже командира огневой точки. Высовываясь из-за кромки окопа, он окидывал взглядом заснеженный ровный простор, и хотя вокруг было мрачно и тускло, ему хотелось петь и кричать — пусть же бушуют ветры!

Он верил, что скоро раздастся команда — вперед! Против вражеской силы встанет гвардия. Стоя на коленях, он часами всматривался вперед, — мокрый от снежных хлопьев, он не чувствовал холода.

На западе сквозь редкую метель светился кирпичного цвета закат. Слышались орудийные залпы, рвались снаряды. По широкому фронту артиллерийская дуэль то разрасталась, то затихала. От Филимонова Рычков знал, что к полю сражения в Орджоникидзевском направлении Клейст стянул до восемнадцати артдивизионов.

С наступлением тьмы метель почти прекратилась, ослабел и ветер. Рычков отчетливо услышал, как близко захрустел снег. Оглянувшись, он просиял: перед ним вырос Симонов.

— Андрей Иванович… товарищ гвардии майор, — спохватившись, полушепотом проговорил бронебойщик. — Вы?!

— Не спите? — одобрительно спросил Симонов.

— Невозможное это дело в ночь… Что же это мы сидим, товарищ гвардии майор, не наступаем?

— Не торопитесь, товарищ Рычков. Сила наших войск уже направила события по новому пути. Так что не тужите… Мы, защитники Кавказа, не отстанем от сталинградцев.

— Значит, встанем во всю величину?

— Встанем, и очень скоро. Обязательно встанем! Здесь не дадим им праздновать Новый год.

— Сегодня 22 декабря, товарищ гвардии майор… Когда же все-таки?

Симонов и сам не знал знаменательной даты, но каждый час он ждал приказа о всеобщем наступлении. В эту ночь, невзирая на рвущиеся снаряды и мины, он побывал во многих окопах. Сотни солдат и десятки командиров его батальона предчувствовали великие события, бодрствовали, ждали… Это напряженное ощущение не давало и ему уснуть.

Только к концу ночи Симонов вернулся в штабную землянку. В узком ходе сообщения стоял часовой. Он посторонился, пропуская майора — тот стал рядом, направил на часового луч фонарика. Солдат заморгал, жмурясь.

— Вы почему не спрашиваете, кто к вам идет? — строго спросил Симонов.

— Я вас издали заприметил, товарищ гвардии майор.

— Заприметил! — упрекнул Симонов и прошел в землянку.

От волны хлынувшего воздуха в сумраке заколыхалось карбидовое пламя светилки, стоявшей на столике. Около стенки, на ящике из-под патронов, сидел лейтенант Мельников. Он спал, склонив голову на ладони, локтями упершись в колени. У ног его стоял котелок с застывшей кашей. В полумраке, на полу, застланном брезентом и сеном, под плащ-палатками спали Бугаев и писарь Зорин. Друг против друга сидели два телефониста, дежурившие у аппарата.

— Из штаба полка никого не было? — спросил Симонов, стряхивая снег с ушанки.

— Нет, не было, товарищ гвардии майор, — ответил старший телефонист.

— Тише, тише, — предупредил Симонов. — пусть люди поспят. И я провалюсь на часик. В случае чего — будите меня…

— Есть разбудить.

Растянувшись на соломе и положив на вещи голову, Симонов почувствовал под ухом у себя что-то твердое. Он приподнялся, полусидя, опершись на локоть, развязал вещевой мешок, сунул руку в него — замер вдруг, нащупав губную гармошку Пересыпкина. Задумался… Его густые седоватые брови сдвинулись и почти сошлись над переносицей, на лбу образовались угрюмые складки от тяжелого воспоминания: «Ребятишкам своим увезти собирался!» — мысленно произнес Симонов. Вытащил гармошку и поднес ее к лицу, к самим глазам — теплым воздухом подул на нее, затем насухо вытер рукавами шинели и, завернув в свой носовой платок, положил обратно.

— Будет доставлена по назначению, — тихо, но решительно проговорил он, — доставлю, Никита, дорогой… — повторил он, завязывая вещевой мешок. — Эх ты, Никитка, Никитка!..

Симонов снова прилег, — услышал, как где-то недалеко разорвался снаряд. Звук, подхваченный заунывно подсвистывающим ветром, унесся в пространство.

— Черт бы побрал их — все бьют! — полусонно проговорил Мельников, поднимаясь.

Он без шороха перешагнул через спящих, вышел под открытое небо и сразу словно окунулся во тьму. Ветер усиливался, в стороне гор неумолчно шумел деревья, они словно хлестали друг друга оголенными ветвями. Тяжелые, разбухшие тучи поднялись выше. В просветах скупо мерцали звезды.

И вдруг Мельников услышал, как Симонов с кем-то заговорил по телефону. Он вернулся в землянку.

— Да, да! — повторил Симонов в телефонную трубку. — Я понял вас, товарищ третий. Есть!

Мельников слегка приоткрыл рот, стоя с затаенным дыханием, и ждал, что скажет сейчас Симонов.

— Товарищи! Командир полка приказал подготовить батальон к большому штурму.

Вскакивая, Бугаев спросил скороговоркой:

— Всеобщее наступление, Андрей Иванович?

— Наконец-то мы дождались — наступление всеми средствами и всеми силами Северной группы Закавказского фронта! Начинаем на рассвете… вставайте!

 

XXIX

Наступления ждали все, и ни один из старших командиров не удивился тому, что в последние недели сорок второго года военные события на Северном Кавказе развивались медленными темпами. Червоненков планомерно наносил удары, как бы расшатывая у противника оборону укрепленных районов, и постепенно, с учетом количественных факторов готовился к большому наступлению.

Сразу после гизельской операции Советское командование, не распыляя сил по всей линии фронта, основной удар нанесло над группой генерала Руоффа. Когда же в районе Ищерской вражеская оборона пала, генерал Червоненков принялся рассекать со лба главные узлы обороны противника уже по всей линии фронта, уничтожая его опорные пункты, и начал обход моздокской группировки вражеских войск с правого фланга.

Кроме того, ему не нравилось заметное оживление в глубине Ногайской степи — в районе базирования спецкорпуса Фельми. Кавкорпусам — Кубанскому и Донскому, генералов Кириченко и Селиванова, было приказано проникнуть в глубокий вражеский тыл и навязать бой «африканскому» корпусу. Тогда, ослабляя оборону на основном моздокском направлении, Клейст вынужден был в поддержку Фельми бросить несколько танковых батальонов из дивизии Вестгофена. В конечном итоге таинственное сброд-воинство было разбито — добрая половина его уничтожена, а остальная часть обращена в бегство.

Но моздокская группировка гитлеровцев в районах Стодеревской и Малгобека еще держалась.

Советские войска, громившие группировку вражеских войск под Орджоникидзе, после гизельской операции оставались на занятых ими позициях, ожидая приказа о наступлении.

Червоненков усиленно готовился к решительному бою. Он был не из тех, кто отдает приказы и затем, проверяя ход работы, похлопывает по плечу своих подчиненных: давай, мол, давай — жми!.. Лицом он за последнее время стал еще суровее. Оглядываясь мысленным взором на проведенные бои, оценивая, он, как командующий, стремился с предельной точностью установить причины успехов и неудач в проведенных операциях. Ему казалось, что до малейших подробностей это им еще не раскрыто. Да, он должен разобраться абсолютно во всем, чтобы уяснить себе самому все условия предстоящей битвы, весь ход планирования которой должен проходить под его личным руководством. И он работал прежде всего сам, а вместе с ним работал и его штаб, буквально не выходя из помещения. Но больше всех доставалось начальнику разведки полковнику Сафронову, которому командующий нередко говаривал: «Темный бор никто не сможет оценить, если не побудет в нем. Точно так же мы не можем оценить силы противника, не побывав в их тылу и на переднем крае у него».

На первый взгляд Червоненков был не очень ласковый генерал, некоторые считали его не совсем удобным начальником для спокойной штабной работы, хотя он никого особенно и не отпугивал, а наоборот, умел располагать к себе людей. И прежде всего тем, что всегда оставался верен сказанному им слову. Подчиненных по службе офицеров выслушивал терпеливо, зато потом стоило ему сказать свое слово, все в штабе знали: это решение окончательное. Накануне большого наступления между ним и Наташей произошел следующий разговор.

— Папа, ты совсем позабыл, что у тебя есть дочь! — войдя к нему в кабинет, сказала она.

— Как так?! — строго спросил генерал, разогнув спину, и недоуменно приподнял одну бровь на похудевшем лице.

— Почему ты перестал являться домой? Я могу… могу умереть от тоски!

— Ты, кроме шуток, очень похудела, девочка, — заметил генерал, глядя на дочь, кивая головой и усмехаясь, причем Наташе не совсем было понятно, кому он кивает и почему усмехается, — его взор так и скашивался к оставленной на столе разрисованной пунктирами карте.

— Неужели ты не можешь заехать домой пообедать, поспать немножко?.. Ну, так же невозможно!..

— Замечание совершенно справедливое, Наталка, — тихо, как бы про себя, сказал генерал. — Не подумай, девочка, что я в самом деле не испытываю стыда от твоих справедливых упреков.

Его воспаленные от бессонницы глаза тепло смотрели на дочь. Наташа сердилась, подступала к нему, насупившись.

— Знаю, что ты занят большим делом, это я хорошо знаю и не могу требовать от тебя, чтобы ты являлся домой, когда мне этого захочется и на сколько захочется. Но я также не могу и молчать!.. Ведь заболеешь, папочка!

— Заболеть никак не имею права, — возразил Максим Михайлович и, обняв Наташу, тихонько повел ее к дивану. — Посидим немножко рядком! Значит, ты соскучилась?

— А как ты думаешь?

Он, не отвечая, взял ее теплые руки в свои большие ладони. Она успокоилась. Сидела молча некоторое время, глядя на него, как на что-то загадочное, не совсем понятное ей.

— Я верю, мы обязательно разобьем Клейста! — сказала она.

— Да, — убежденно сказал генерал. — Наш народ негодует и ненавидит оккупантов. Они оскорбили само достоинство человека. И советский солдат прекрасно понимает, какая на нем лежит огромная ответственность перед Родиной за ее великое будущее, за ее спасение от варваров! Он будет драться насмерть — да!.. Я побывал не в одном окопе, в блиндаже, в траншее; побывал не в одном большом и маленьком штабе; я знаю своих людей. Народ у нас высокопатриотичный: он будет драться насмерть во имя жизни! Благо — у нас теперь есть чем драться!.. Не те мы теперь, какими в августе были!

— Как жаль, что я не мужчина, — вздохнула девушка. — Я бы тоже… Я отомстила б гитлеровцам за маму!

Генерал грустно взглянул на девушку из-под своих густых седоватых бровей, затем отвернулся и словно мимоходом обронил:

— Надо было бы заниматься тебе в институте, Наташа.

— Зачем ты так говоришь, папа? Ведь мое присутствие около тебя необходимо! Помнишь, как в последнем письме мне писала мама: «Наташа, возможно, тебе придется подумать о том, чтобы позаботиться об отце. Береги его, девочка». Я это письмо знаю наизусть. И не пойми меня так, что я беспокоюсь за твое здоровье только потому, что люблю тебя!.. Нет, я немножко представляю, как заботой о командующем я могу помочь Родине. Когда ты хорошо покушаешь, хорошо отдохнешь, ведь ты тогда будешь яснее и дальше видеть, как нужно побить Клейста. Ведь верно, папа?

— Верно, девочка! — сказал он, глядя на нее и думая: «Да. Она у меня не из робких, а такой казалась меленькой и застенчивой».

— Ты мне очень помогаешь, — продолжал он. — Но ты не забывай того, что сама сказала, — у меня большое дело, большая ответственность, и это важнее и здоровья, и всего на свете…

— Папочка, почему ты никогда не рассказываешь мне: что делает командующий?

— Командующий, дочурка? А вот… Час за часом, день за днем, вооружившись циркулем и линейкой, карандашами, решаю характер предстоящего боя. И командиров надо расставить умело. Одни хороши в обороне: займут ее, точно каменная гора — не сдвинешь. Ударит по ней противник, искры полетят, а люди — ни с места!.. А другие лучше в наступлении. Мысленным взором они проникают в тыл врага, быстро схватывают любое изменение в обстановке, а такое умение совершенно необходимо командиру при стремительном броске вперед… Так что надо каждому наметить его роль в предстоящей схватке. — Он помолчал… — Затем продумывать приходится, например, такие вопросы — стоил ли везде лезть с одинаковой настойчивостью в лоб или все сделать так, чтобы противник без этого побежал. А мы ему по пяткам да по бокам с флангов ка-ак дадим!.. Он те боеприпасы, которые мог выпустить по нашим людям, и бросит, лишь бы легче было бежать ему. А дальше, доченька, наша задача уже не только в том, чтобы выбить немцев из обороны. Нужно еще и развить наступление — гнать их и гнать с Кавказа! Вот и планируем, какие соединения пойдут сначала, какие придут им на помощь, где нужно сосредоточить танки, куда подтянуть артиллерию, реактивные минометы. Все это командующий со своим штабом предусматривает за много дней до того дня и часа, когда начнется бой. Хорошо продуманный и спланированный оперативный план спасает сотни и тысячи жизней советским людям, доченька.

Наташа внимательно выслушала отца. Затем лукавая улыбка пробежала по ее лицу, шевельнула уголки полных губ, осветила большие, темные, как у отца, слегка дерзкие глаза.

Максим Михайлович взглянул на дочь, и тень досады скользнула по его лицу. «Опять что-нибудь выдумывает!» — подумал он и не ошибся. Девушка подвинулась к нему поближе и обе свои ладони сунула ему под руку повыше локтя.

— Папочка, а ты не скажешь мне, когда запланирован бой?

— Что за несерьезный вопрос? — рассердился генерал.

— Ну не злись! — попросила она. — Я хочу договориться: возьми меня с собой, когда ты поедешь к месту боя.

Генерал резко поднялся и прошелся по кабинету.

— Так договорились, а? — не отступала Наташа, думая про себя: «А, ты находишь мою просьбу неприличной, — ну что ж, а я все равно добьюсь — возьмешь! Я же знаю, что ты не откажешь мне!».

— Бой — это дело завтрашнего дня, — как-нибудь позже поговорим об этом, — наконец сдержанно сказал генерал. Он умолчал о том, что приказ о наступлении войскам уже отдан.

* * *

В частях и подразделениях только ждали установленного часа, — когда запламенеет рассвет.

Придя на командный пункт, Магура застала Симонова в странно приподнятом настроении. Она не хотела просить его — поберегись, Андрей, — но в то же время ей трудно было совладать с собой. И когда их взгляды скрещивались, глаза ее глядели на него прямо и вопросительно, но затем веки ее слегка щурились, взор тускнел.

Чтобы не выдать своего волнения за любимого, она отворачивалась от него. И в то же время все думала и думала: «Бой будет страшный, — неужели всему конец?.. О, жизнь, как ты легко можешь выскользнуть… из любимых, даже из самых крепких рук, — и нет тебя!.. Счастья было одно мгновение, и не станет его, — потом в страшном одиночестве обступят мучительные воспоминания…».

— Вижу — волнуешься? — вдруг тихо спросил Симонов.

Она виновато пожала плечами и, ничего не сказав, вышла из землянки. Было самое мучительное, напряженно-мучительное время перед началом боя. Над всем заснежено-морозным полем перед рассветом наступила странная, прямо оглушительная тишина. Магуре минутами казалось, что это она себе заложила уши ватой, что нередко делали на фронте, опасаясь простуды.

Когда Симонов вышел из землянки, Магура сидела на ящиках из-под патронов, подобрав под себя ноги и поглубже нахлобучив ушанку на лоб; ее вдруг сгорбившаяся фигура четко рисовалась на хмуром небе.

— Ну? — положит тяжелую руку ей на плечо, сказал он. — Ведь не в первый же раз!.. И вообще лучше бы о хорошем думать, — веришь — смелее действуешь. А это главный залог успеха.

— Знаю, но не могу не волноваться! — она быстро повернулась и ткнулась лицом ему в грудь. — Все же будь осторожней, Андрей! Тебе, конечно, нужно верить в себя… чтобы другие в тебя верили. Без веры и победы не может быть… и все же… будь осторожней. Пожалуйста, ради меня, Андрюша!

Она почувствовала, как вздохнул Симонов, по-видимому, собираясь что-то сказать ей. Но в это время его позвали к телефону. Правда, скоро он снова вылез из землянки. Быстрым шагом он подошел к ней, нагнулся и колючками своих усов коснулся ее озябшего лица: поцелуй был короткий и какой-то совсем неловкий. А Симонов уже отвернулся и тотчас словно провалился в мутноватом тумане.

Магура осталась сидеть на ящиках, вся похолодев, прислушиваясь, как замирают его шаги. «Начинается!» — мелькнула мысль. Спустя несколько минут ей показалось, что какой-то еле уловимый трепет внезапно пробежал вокруг. И уже можно было различить, как низом, в предгорье, плывет глухой гул. Затем утреннее молчание совсем расступилось, поле стало наполняться сначала тихим, но постепенно все нарастающим человеческим говором, шорохом нападавшего за ночь сухого снега под ногами. Но все это быстро было поглощено глухими ударами орудий, залпами реактивных минометов, гулом моторов и скрежетом гусениц. И хотя все существо Тамары Сергеевны уже наполнилось упругой напряженностью, словно она готовилась к прыжку, и от минутной расслабленности не осталось и следа, когда к ней подошел Шапкин, она еще сказала:

— Сто раз вот так, а я все не могу спокойно выносить ни одной этой идиотской ноты! — Затем встав, уже совсем спокойно добавила: — Пора браться за дело, — и подобрала под ушанку выбившиеся, немного заиндевевшие и поэтому казавшиеся седыми пряди волос.

И как раз в это время гулко застучали станковые пулеметы. Мелкая, частая дробь автоматной трескотни то вспыхивала слева, то с молниеносной быстротой перекидывалась на правый фланг. Далеко впереди появлялись и исчезали бледные отсветы снарядных взрывов, а реактивные мину точно отбивали чечетку на промерзшем помосте, где-то в светлеющем от необычайного рассвета поле.

 

ХХХ

О наступлении войск генерала Червоненкова в штабе фон Клейста в первые дни знала лишь небольшая группа старших офицеров. Размякший и подавленный генерал-полковник счел за лучшее до поры до времени умалчивать об этом. Он даже с Редером, уже съездившим в Берлин и невесть для чего вернувшимся опять и досаждающим теперь командующему своей любознательностью, стремлением узнать и увидеть что-то новое как в ходе событий войны, так и в самом фон Клейсте, не говорил о поражении группировки Руоффа. «Не-ет, этот брюзга нефтепромышленник неспроста подстерегает каждый мой шаг, — с раздражением думал он, — неспроста у него такой интерес ко всяким, казалось бы, несущественным подробностям превратностей моей судьбы. Его присутствие в моем штабе вызвано предубежденностью ко мне со стороны определенных лиц и ничего хорошего не предвещает».

В действительности Редер явился в штаб Клейста как представитель немецких промышленников, уже начавших исподволь искать путей новых ориентаций в большой государственной политике. Ему и самому надоело «торчать» здесь, как он говорил, — «около действующего вулкана, из которого того и гляди начнет извергаться расплавленная лава». Но дело остается делом, — быть может, здесь случилось далеко еще не самое худшее… Он даже иногда подумывал: а может, Клейст прав, когда говорит, что проигранное сражение в сорок втором можно будет переиграть в сорок третьем году? В его обязанности входило доложить о том, что нужно изменить во всей гитлеровской машине, чтобы обеспечить именно такой оборот событий.

Но постепенно Редер все больше убеждался, что каждое новое заявление командующего не вытекало из внутреннего убеждения его в правильности сказанного и задуманного, и теперь вообще все, что говорил Клейст, представитель промышленников ставил под сомнение. Он и тот самый широкоплечий немец, который прибыл сюда с ним еще осенью, вечером сидели в ресторане гостиницы и ожидали ужина. Здесь все было сделано щедро, почти пышно… С потолков свисали большие хрустальные люстры, в их свете еще богаче выглядел мрамор колонн. Но панели до того лоснились грязью, что вделанную в полированный каштан замысловатую инкрустацию невозможно было отличить глазом. И голубой бархат свезенных сюда из музеев и театров кресел, и лепные орнаменты потолка, окаймленным золотыми жгутиками, — все здесь не располагало к себе Редера и не успокаивало.

Сидя за столиком напротив стоявшей в небольшой кадочке пальмы, глядя на ее верхушку, он так запрокинул голову, что кадык выдавался, словно в пищеводе у него что-то застряло. С каким-то отупелым вниманием и грустью глядел он на лапчатые и пожелтевшие, уже сохнущие, уныло склонившиеся книзу листья пальмы. Затем устремил блуждающий взор в окно, за которым виднелся подъезд соседнего дома с двумя гранитными львами при выходе, — звери тоже выражали собой какое-то горестное недоумение, и особенно Редера раздражали их премерзко раскрытые и запорошенные снегом каменные рты.

— Когда же, наконец, нам подадут нашу яичницу с ветчиной?! — наконец возмутился широкоплечий немец, позванивая вилкой по пустой тарелке.

— Успокойся, Макс, — еле расклеивая жирные губы, сказал Редер, — может статься, яичницы вовсе не будет.

— То есть — как?.. А что же мы будем есть?

— Виноваты куры, господа, — заметил насмешливо офицер, сидевший за соседним столиком. Другой офицер, молодой и тщедушный, в чине лейтенанта, называл его капитаном Лихтером.

— Почему — куры? — повернувшись не спеша к офицерам, с подчеркнутой солидностью спросил широкоплечий Макс.

— Как почему! — невозмутимо продолжал Лихтер явно издевательским тоном. — Нести яйца — монополия кур. А кому, как не вам, знать, что такое есть монополия? К примеру — монополия по добыче кавказской нефти!

Сказав это, Лихтер сутулыми плечами откинулся к спинке стула и обжигающим взглядом садиста уставился в Макса. Капитан Лихтер старался сохранить надменный вид. Но он уже не был таким холенным, каким Лена Кудрявцева видела его в Ищерской на квартире у Насти. Он поседел. Синеватые мешки под глазами отвисли ниже, и лицо приняло выражение, какое бывает у озлобленного неудачами человека.

Редер почувствовал, что Макс сейчас вспылит или, в лучшем случае, начнет свое неуместное внушение: «Но что это за тон у вас? В нем совершенно отсутствуют интонации воодушевления!» и т. д. и т. п. «Кому это теперь нужно», — подумал он и поспешно вмешался в разговор:

— Монополии, господин капитан, не прихоть и не политика какой-нибудь небольшой кучки людей, и не временный тактический ход или расчетливый прием для обогащения предпринимателей, но неизменная генеральная линия империи.

— О, да! — негромко воскликнул Лихтер. — Формула правления, предначертанная самим богом, разумеется?

— От закона традиций никуда не уйдешь, — сурово продолжал Редер. — Форма экономической структуры — это фактор могущественный. Да. И существующая у нас разумнейшая форма государственного правления без него была бы лишена своей действенной силы.

— О, безусловно! — все так же ехидно воскликнул капитан. — Разумеется.

У Макса в груди бушевала буря, но под предостерегающим взглядом Редера гасла без грома и молний.

— Да, да, — тоном уже дружелюбия продолжал Редер, — без нашего уменья руководить экономикой — даже высокие идеи нашей партии оказались бы скомпрометированными. Так что вы напрасно, я бы сказал, совершенно неосмысленно критикуете монополии, молодой человек.

— А разве я критикую монополии? — издевательски возразил Лихтер. — Монополии критиковать равносильно тому, что лить воду под ветер — все равно сам будешь мокрый!

Редер отвернулся и достал сигару, закурил, делая вид, что больше не обращает на Лихтера никакого внимания. А Макс в это время встал и начал ходить между столиками, время от времени скашивая взгляд на капитана и тщедушного лейтенанта, который что-что нашептывал своему старшему другу. И хотя ему минутой раньше очень хотелось есть, он как-то вдруг позабыл и о ветчине, и о яичнице, — пытался и никак не мог разобраться, что же все это означает? Настроение и слова офицера войск СС поразили его.

Не менее подавляюще подействовали они и на Редера. В сущности ничего неожиданного в словах капитана представитель деловых кругов не находил, что-то в этом роде он уже слышал от военных, но сейчас коробил его сам тон, каким все это было сказано. «Да, нерадостные симптомы, — они ставят перед необходимостью как можно скорее и окончательно определить свою позицию по отношению к руководству войсками на этом чертовом Кавказе», — с раздражением думал он.

Когда, наконец, ужин был подан, Макс, присев к столу, тихо заговорил:

— Господин Редер, позвольте спросить: не кажется ли вам, что слишком определенно начинает обозначаться расхождение между словами наших теперешних политических руководителей и реальным положением дел на фронте? Наших общих дел, черт побери!

— Я не люблю оценивать положение дел по всяким досадным частностям, мой друг, — помолчав, степенно ответил Редер, подвязывая себе салфетку, — хотя и не могу отрицать, что среди войск налицо вредные настроения, — добавил он, кивнув на Лихтера.

В это время в зал ресторана вошел новый посетитель — военный в форме танкиста, как-то сразу своим растерянным и измятым, заросшим лицом привлекший внимание Редера. Не снимая грязной шинели, он присел к столику и охрипшим от простуды голосом заказал ужин. Когда он снял свой шлем, Редер вгляделся в его лицо, в его будто неровно, словно каждую прядь подрезали отдельно, постриженную голову. И Редер мысленно невольно ахнул от изумления, — перед ним был полковник Зик, с которым он познакомился в штабе 13-й танковой дивизии три недели тому назад. Это было в слякотную ночь и при слабом мерцании ручных фонариков. Командир дивизии доктор Кюн тогда сам объяснил обстановку на фронте, а начштаба дивизии Зик делал некоторые дополнения к тому, о чем докладывал Кюн.

И любопытство, и злость внезапно овладели Редером. И в то же время он почувствовал, как все тело его немеет от хлынувших в него волн холодного страха. «Почему этот вдруг здесь очутился, покинув фронт? И кто? Начальник штаба боевой танковой дивизии?».

— Полковник Зик, если мне не изменила память? — негромко обратился он от своего столика к танкисту. — Неужели это вы?.. И в таком виде!..

Быстро обернувшись и холодно уставившись на Редера, Зик силился вспомнить, где же он видел этого толстого, с двойным подбородком господина в военной форме?

— Господин Редер?.. Глава миссии нефтепромышленников! — Помолчав, Зик вздохнул с горькой усмешкой. — А я думал, вы уже удрали из этого пекла.

— Позвольте, что это за интонации? — порывисто вмешался в разговор широкоплечий Макс. — В вашем голосе, господин полковник…

Не дослушав его, Зик только махнул рукой и, бесцеремонно отвернувшись, начал молча, жадно поедать свою ветчину, глядя только перед собой.

— Оставьте его щепетильность, Макс, — примирительно сказал, поднимаясь, Редер и, захватив со столика бутылку с вином, грузно переваливаясь, двинулся к столику подполковника.

— С вашего позволения, подполковник, — присев и наливая в бокалы вино, заговорил он, проницательно глядя в осунувшееся и ставшее остроскулым лицо Зика. — Вы надолго сюда? Как вы там в своей обороне коротаете зиму?

Приподняв на Редера удивленный взгляд, Зик воскликнул:

— Вы что, с луны скалились? — И, не ожидая ответа, схватил бокал и с жадностью выпил вино.

Вокруг них воцарилось гробовое молчание, — все разглядывали подполковника. Редер закурил и молча ждал, попыхивая сигаретой. Он сдерживал любопытство и не сдержал.

— Вы по делу сюда? — спросил после небольшой паузы.

— А как же, привез сюда пачку документов… Это все, что осталось от танковой дивизии, господин Редер.

— Вы, вероятно, шутить изволите?! А где же дивизия, ваша знаменитая, тринадцатая?!

— Осталась где-то там, — поморщась и взмахом руки показывая куда-то за спину себе, сказал подполковник, — вся закопанная в землю, теперь уже запорошенная снегом. Где-то та-ам, возле черных кавказских гор, — уныло повторил он.

— Отступаете?!

— Что вы, как можно! Мы «вытягиваемся для эластичности линии фронта»!

— Оставляя закопанные в землю танки? — подавленно усмехнувшись, продолжил его тираду Редер.

— Я слыхал — русские говорят: «Техника без людей мертва»! — вмешался со своего места Макс. — Это, пожалуй, общее правило. Но вот, оказывается, среди наших военных есть такие люди, которые могут умертвить любую технику! — Помолчав немного, не обращая внимания на то, как вздрогнули брови Зика, он продолжал: — Я хотел бы знать — такое состояние дел на фронте является исключением или это становится общим правилом?!

— Так что же вам стоит съездить туда? — издевательски спокойно сказал Зик.

— Господа, не надо бы между собой таким тоном!.. — попросил Редер и снова повернулся к подполковнику: — Что же, однако, произошло, мой дорогой? Неужели отступаете?

— Нет, делаем видимость, что отступаем.

— А на самом деле?..

— Бежим! Русский генерал Червоненков накопил достаточно сил, чтобы вышвырнуть нас с Северного Кавказа… если вовремя не будут приняты какие-нибудь решительные меры в верховной ставке, — спохватившись, предусмотрительно добавил Зик. — Вот это все, что я могу вам сказать. Еду в какой-то Горячий Ключ, в горы, к Черному морю еду, — получил назначение командовать стрелковым полком.

— Вы же танкист, — удивленно произнес Редер. — Почему же назначили вас так нерационально?

— Танкист, но попробуйте доказать это командующему, — он вам скажет, что ему лучше знать, где теперь больше нужны кадровые офицеры. Мы ведь теперь становимся недефицитным товаром… без танков… — Помолчав, подполковник продолжал задумчиво: — Ставится задача: задержать русских в горах. Необходимо закрыть им выход оттуда в Кубанскую степь.

— Иначе? — полушепотом спросил Редер.

— Русские могут отрезать путь нашего отступления на Новороссийск.

— Это командующий так сказал?

— Если бы командующий и не говорил, то это и так понятно, — здесь может получиться Сталинградский «котел» в миниатюре, второй по счету, господин Редер. А они мастерски научились это делать.

— Но можно же было через Дон?

— Поздно! — нахмурившись, сказал Зик. — Советское командование из-под Сталинграда бросило свои войска в направлении Ростова. Для нас единственный путь — Новороссийск и в Крым.

Редер повернул голову и загадочно взглянул через плечо на Макса, по-прежнему сидевшего в одиночестве, склонив над столом взлохмаченную квадратную голову. У него был такой вид, словно его мучило какое-то страшное предчувствие.

— Вы слышите, Макс? — с тревожным изумлением проговорил глава миссии. — Слышите, как складываются дела?

Но занятый собственными думами, Макс не слушал его.

Тогда, склонившись над столом, Редер начал шептать что-то бессвязное и непонятное Зику. Съев свою ветчину, Зик нахлобучил на голову шапку, поднялся. Постоял с полминуты, ожидая, когда этот обрюзгший старик придет в себя. Когда взоры их встретились, подполковник тихо сказал:

— Я советую вам, господин Редер, не терять времени. Отправляйтесь, пока не поздно, поближе к своему дому!

— Трудно представить что-нибудь глупее, чем ваши слова, подполковник, — заметил подошедший в это время Макс. — Едва ли вы сами сознаете, что говорите!

— Да замолчите же, черт побери! — обрывая компаньона, прикрикнул на него Редер. И, нахмурившись, снова погрузился в думы, продолжая рассерженно что-то шептать, еле шевеля лоснящимися дряблыми губами.

Это длилось какую-нибудь секунду, после чего он снова вперил взгляд своих маленьких, теперь свирепых глаз в Зика.

— В советах, разумеется, я не нуждаюсь, — молоды вы давать их мне, господин подполковник! — сказал он.

Зик пожал плечами, усмехнулся, вскинул к шапке руку и молча вышел из ресторана. Проводив его взглядом, Макс состроил будто скептическую гримасу, но усмешка с его лица тотчас исчезла: он почувствовал, как Редер тяжело положил ему руку на плечо.

— Пройдемте в номер, Макс, — тихо предложил глава миссии. — Одному из нас придется сегодня-завтра отбыть в Берлин.

* * *

А в номере, расхаживая с закинутыми за спину руками, Редер рассуждал, тяжело произнося каждое слово:

— Подумать только! Столько времени имперским промышленникам вообще, и деловым кругам нашей отрасли в особенности, были фактически преграждены пути к лучшим внешним рынкам и сырьевым источникам! Англосаксы подавляли нас в своих колониях. И вот, наконец, повеяло свежим ветром. Мы начали выходить из заточения. С вышины тех богатых приобретений, которые нами сделаны в России, мы, как с трамплина, могли бы прыгнуть в любую часть света… И вот именно теперь… Да, именно теперь нам говорят, что мы снова можем очутиться за дверями. Да, при таком положении дел на фронте это вполне реально!

— Дела не важны, — тупо пробурчал Макс. — Нужно что-то предпринимать.

— Прежде всего надо поступиться тем, чего мы все равно не получили бы! — решительно заявил глава миссии. — Поступиться Ираном и всем нерусским востоком. Как ни велико было желание пробиться поглубже в эти страны, но отказаться от них гораздо легче и практичней, чем потерять то, что уже почти в нашем кармане. Необходимо успокоить американских промышленников, оторвать Америку от этого противоестественного союза с Россией.

— Вы правы, господин Редер, — охотно согласился Макс. — Но как мы станем призывать к логике того, у кого ее не было и нет?

— «Призывать», — зло повторил за ним Редер. — Разве не мы сами правим империей?.. Лишь вот такие, как эти лихтеры и зики, и всякие там другие запуганные людишки, лишь только они воображают, что фюрер — это бог. С нами этот бог обязан разговаривать иначе. Он должен понять, что нам сейчас важен сепаратный мир с союзниками России. Один деловой человек, очень высокопоставленное лицо в Америке, в определенных кругах заявил: «У немцев — замечательные солдаты. Приходится сожалеть, что Соединенные Штаты воюют против них, а не бок о бок с ними против Красной России». Неплохо ведь сказано?

— Меня несколько пугает такой вопрос: на каких правах мы можем оказаться в союзе с Америкой? — сказал Макс. — Это немаловажно для нас, господин Редер.

— На равных, — я же только что сказал, что им нужны наши солдаты. Наши солдаты — а их вооружение!.. Езжайте, доложите о плачевном состоянии дел на фронте, Макс! Объясните, что с таким командующим, как Клейст, мы не добьемся победы и будем разгромлены на Кавказе!

Затем Редер погрузился в думы. Он сидел на своем излюбленном месте в своей излюбленной позе — развалясь в мягком кресле, несколько напоминая собой поваленный, набитый сеном мешок. Свет в номере они не зажигали. Как Редер, так и Макс — оба они немного проговорились друг перед другом и теперь старались сделать вид, что неудобные слова были сказаны ими вопреки их настоящим точкам зрения, под влиянием волнения нервов.

— Да, — не вытерпев тягостного молчания, заговорил Макс, — этот сумасшедший Клейст — ученик фюрера — напоминает мне одного персонажа из некой поэтической чепухи. Позвольте, я расскажу вам? Однажды я слышал какую-то балладу, кажется, под таким названием — «Ученик чародеев». Этот ученик проникал в тайны учителей и обладал сверхъестественной силой: мог, например, приказать венику отправиться с кувшином за водой. Но от обилия власти он потерял чувство меры, а затем и голову, потому что оказался не в состоянии справиться с вызванными им магическими силами. Как бы не случилось чего-нибудь такого и с нашим Клейстом! Еду, добьюсь его отстранения! Я докажу, что он не то, что для третьей империи нужно сейчас!

— Докажите, Макс, что Клейст — бездарность!

 

XXXI

Похудевшее, бледное лицо Рождественского почти сливалось с белой наволочкой. Он лежал, вытянув поверх одеяла руки, продолжая свой обычный, ежедневный разговор с лечащим врачом.

— Больше месяца, доктор, как я с повязкой. Хотя бы на короткое мгновение вы могли представить мое положение, тогда поняли бы…

— Но вы отказываетесь понимать меня, капитан… Прошу вас, наберитесь терпения. Ведь у доктора есть и свое положение…

— Мне всю жизнь приходится сдерживать самого себя, и вот живу, как на тормозах. А наши уже погнали врага… Не в силах я, ну, понимаете, я не могу так дальше… Скажите, когда же?

— Через неделю мы снимем повязку. Но ведь все равно сразу не выпишу же я вас, не могу я так поступить…

Помолчав, кусая губы, Рождественский спросил:

— Так это точно, что я буду видеть?

— Всем сердцем желаю…

Вечером Рождественский сидел у окна и слушал, как с шумом и грохотом проходили поезда со стороны Баку. Ему казалось, что движение к фронту с каждый днем все нарастало. И от этого усиливалась тоска, не давали покоя большие, горячие мысли: «Что же, что будет с глазами? Неужели я оторвусь, потеряю дивизию, отстану от батальона?».

Несколько дней подряд Рождественский улавливал слухом чье-то близкое дыхание, а иногда и шорох одежды. Ему казалось, что словоохотливая медсестра Ануш в эти минуты разговаривала с ним с какой-то подчеркнутой вежливостью. И в то же время ее тон становился бесстрастным. Сейчас повторялось то же.

— Ануш, кто здесь, кроме тебя? — неожиданно спросил капитан.

— Никого нет, — ответила сестра, помолчав. — Я одна.

— Но я слышу… дыхание… Не твое дыхание, Ануш…

— Вам показалось, что вы…

— Вблизи дышал кто-то. И вот, почудилось что-то знакомое. Странно…

Смутившись, медсестра скорбно смотрела в лицо больного. Она не находила, что ответить. Тем временем, мягко ступая на носках войлочных тапочек, девушка в больничном халате поспешно скользнула из палаты в коридор. И все же комиссар уловил шорох жесткого госпитального белья. Даже эта легкая поступь показалась ему знакомой.

— Допустим, что мне почудилось, Ануш, — сдержанно проговорил он. — Но зачем постоянно открывается дверь в мою палату?

И снова медсестра не нашла что ответить.

Когда Ануш ушла, Рождественский встал. Выкидывая перед собой трость, он начал исследовать палату. Наткнулся на вторую табуретку и сразу понял, что здесь засиживался кто-то, наблюдая за ним. Но кто? На второй день любопытный посетитель не появился. Все следующие дни Рождественский караулил, ждал, что услышит чье-то дыхание, вслушивался, но в палате было тихо. Ануш не задерживалась и говорила с ним, будто делала усилие над собой.

— Сегодня шторм на море? — спросил Рождественский.

— Да, товарищ капитан, очень сильный шторм.

— Бушует, — улыбнувшись, сказал Рождественский. — Неугомонная сила это море.

— Вы тоже неугомонный, — усмехнулась Ануш.

— А меня не обманывает доктор, что завтра?..

— Нет, не обманывает. Завтра они снимут повязку.

— Я немного волнуюсь, — признался Рождественский.

— Напрасно. Вам бы крепиться следовало.

— Завтрашний день для меня — это все!.. Завтра решится судьба моя. А как хочется, милая Ануш, видеть, видеть… Все видеть!

— Я вас понимаю, еще бы!..

— Мне хочется в общую палату, сестрица.

— Но вы просили оставить вас одного!

— Это прошло. Я хочу поближе к людям.

— Придется потерпеть. В общих палатах нет места. Есть у нас выздоравливающие, скоро их выпишут, тогда можно будет, переведем.

— Хорошо, я подожду. Быть может завтра… Ануш, но тогда и меня скоро выпишут?

— Нет, лечение будет продолжаться.

— А долго?

— Не знаю, но придется… полежать.

На пороге появилась девушка в полосатом больничном халате.

Ануш с упреком покачала головой, взглядом отсылая больную обратно. Но девушка продолжала стоять, прислонясь к косяку дверей. Она словно стремилась проникнуть взглядом сквозь марлевую повязку на больных глазах Рождественского. Ее очень обрадовало, что его губы вновь налились здоровой кровью, такие знакомые и подвижные… эти губы. Она сделала робкий шаг, чтобы подойти ближе, чтобы стать рядом с ним. решительным движением медсестра преградила ей дорогу.

— Все же волнуетесь? — продолжала Ануш, стараясь отвлечь настороженное внимание больного.

— Странно это слышать от вас, — воскликнул Рождественский. — Представьте — через год, может быть, немного позже, война окончится…

— Все может быть.

— Не «все может быть», а так должно быть, сестрица. И снова будет радость на этой родной земле, поля зазеленеют и зацветут сады… А если с моими глазами плохо…

— Напрасно вы говорите так, поверьте! — неожиданно прозвучал голос Лены.

Лена решилась. Она шла к нему, еле передвигая дрожавшие ноги. Медицинская сестра снова пыталась преградить ей дорогу.

— Извините, — умоляюще сказала Лена, обходя Ануш. — Ну, извините меня, пожалуйста. Я не могла совладать с собой…

— Лена! — чуть слышно произнес Рождественский, протягивая к ней руки. — Ты, Аленка?!

— Но мне же нагорит от врача! — растерянно проговорила Ануш. — Больному запрещено… Вы обещали молчать.

— Аленка!

— Я, Александр Титыч, это я — Аленка…

Она ткнулась лицом ему в плечо. Его руки мягко опустились на ее пушистые волосы. Он тихо заговорил:

— Как я хочу увидеть тебя. Но не вижу… Нет, не вижу, Лена.

— Увидите.

— Но может и так быть…

Он сказал это неспокойно, а Лена затрепетала от страха. Ей показалось, что он уже не верить в прозрение и уже подготовил себя к страшному часу.

— Нет, нет! — запротестовала она. — Завтра!..

Помолчав, Рождественский ответил:

— Если во что-то утрачивается вера, человек должен создать себе новую веру. Потерять зрение очень страшно, но я не складываю оружия и не считаю себя побежденным. Найду я, Лена применение своим рукам…

— Напрасно вы так говорите. Подождите. Только ночь… Завтра… Наши громят противника, Александр Титыч!

— Знаю.

— Гитлеровцы отходят с Северного Кавказа.

— Знаю, у меня бывает помполит госпиталя. Я в курсе дела, Лена.

— Ну вот, что же еще вам сказать?..

Она действительно не знала, что же ему сказать. Разве о том, что Мария пропала без вести, как сообщает Рычков? Нет, нет — об этом пока что ни слова!

— А как твое здоровье, Аленка? — поинтересовался Рождественский.

— Была контужена. Воздушной волной ударило по ногам. Уже все прошло. Скоро выпишусь. Меня лечили в этом же госпитале, Александр Титыч…

— Больной, — умоляюще проговорила Ануш, — мне же нагорит от врача, войдите в мое положение.

— Да, да, не будем подводить сестрицу.

— Ну, до свиданья, — тихо проговорила Лена.

— До завтра.

Лена остановилась у дверей, пристально вглядываясь в лицо Рождественского. У нее не хватило сил перешагнуть порог, оставить его одного. Но напротив стояла неумолимая Ануш, указывая глазами на коридор. Глубоко вздохнув, Лена вышла. Она торопливо спустилась этажом ниже, в терапевтическое отделение.

— Чем вы возбуждены так? — спросила ее медсестра отделения. — На вас лица нет, больная!

Лена что-то ответила, сама не поняв что. Шмыгнула под одеяло, отказавшись от ужина. «Он не отдает себе отчета, что говорит, не понимает, он не хочет понять, как страшен мрак… если вдруг…» — шептала она, а по ее щекам катились и катились слезы.

Утром Лена спешила в палату Рождественского с твердым намерением сказать, что она никогда не оставит его. Что бы ни случилось, я с ним! — думала она, торопливо поднимаясь на третий этаж. И вдруг мысленно спросила у себя: «То есть как это с ним?». И перед глазами точно встала Мария, встала во весь рост. Она смеялась не зло, а с сожалением, как смеются люди, знающие цену каждому человеческому поступку, затем будто склонилась и жарко шепнула ей в лицо: «Не надо так!». Но кто-то другой, невидимый, тихонько подтолкнул Лену: «Скорей!».

Однако Лена опоздала. Ануш уже выводила Рождественского из палаты. Он зацепился ногой за порожек и пошатнулся, взмахнув свободной рукой, ища опоры. Он двигался по коридору с поднятой головой, плотно сжав губы, упрямый и напряженно сосредоточенный.

Сколько раз, когда мы скитались в песках ночью, голодные, без питьевой воды, он говорил мне: «Ничего, ничего, девушка, — крепись, переживем!» — вспоминала Лена. Она подошла и плечом прислонилась к его плечу, шагая рядом.

Он взял ее пальцы в свою горячую руку, тихо сказал:

— Подожди меня здесь… подожди.

— Я у дверей в коридоре подожду, — ответила Лена дрогнувшим голосом. И отступила в сторону под строгим взглядом Ануш. — Желаю счастья, — прошептала еще она.

 

XXXII

Наступил январь сорок третьего года.

Поезда мчались на юго-запад. Эшелон первого батальона миновал станцию Махачкала перед рассветом. Симонов и Магура не спали. Они смотрели на темные силуэты гор, на темную даль Каспийского моря, дремавшего в молчании под звездным небом.

— Письма от Марии и от сына надо ему доставить обязательно, — говорил Симонов. — Конечно, если бы госпиталь находился рядом со станцией, — пожалуй, махнул бы я и сам, успел бы…

— А может быть, постоим в Дербенте, — неуверенно сказала Тамара Сергеевна. — Хотя бы с часок?

— Нет, эшелон не задержат, — возразил Симонов, — позади идут другие, весь корпус зеленой улицей мчится… Что же ты посоветуешь мне, Тамара?

— Навестить нашего Титовича обязательно нужно. Ты только представь, как он обрадуется… Особенно тому, что Мария жива, что она уже скоро выпишется из госпиталя. И от Яши письмо — фотография с девушкой… Настей ее зовут, кажется?

Сидя на нарах без сапог, лейтенант Мельников мурлыкал песенку:

— Вы спите, славные герои…

— Тебе тоже надо бы поспать, — заботливо предложил Симонов Тамаре Сергеевне.

— Я пробовала, но не могу. В голову лезут разные мысли.

— Хорошие?

— Да всякие… Вот, думаю о папе, о нашей прежней жизни в Смоленске — он ведь редко дома бывал, больше зимой, во время отпусков. Я росла сама по себе, и он словно удивился, когда вдруг обнаружил, что я уже совсем взрослая.

Около чугунной печки жались солдаты, курили, разговаривали.

— Так вот, — рассказывал Вепрев, — предложили мне в береговую оборону на Каспии. Осведомляюсь: для моей силы — что подходящим ремеслом будет? Может, к рыбакам судаков ловить? Изволят посмеиваться: «Но у вас штыковое ранение!». Ничего, заштопали, как автогеном сварили! — отвечаю. А они, госпитальное начальство, прежним курсом: в тыл, говорят… Иду на таран, говорю, — убегу! Требуется мне повстречать того рыжего прохвоста — штыкового удара я ему не прощу!

— Подействовало? — спросил Серов, вталкивая в печь вывалившуюся головешку.

— Эх, доложу я вам, товарищи: что доктора понимают! — Он понизил голос: — Трибуналом попугивали. Умозаключение сделали такого рода: будто Митька Вепрев — неорганизованный элемент!

— В этом они не ошиблись, — усмехнувшись, заметил Серов.

— Друг мой, Сеня, помолчать бы тебе для скромности, — покосившись на Серова, бросил Вепрев.

— Как же все-таки вырвались к нам? — спросил Рычков, скручивая цигарку и с усмешкой поглядывая на Вепрева.

Продолжая смотреть на море, слушая разговор солдат, Симонов думал: «Вот кого надо послать к Рождественскому: Серова. Этот нигде не застрянет!».

— Серов! — позвал он. Тот быстро вскочил и размашисто шагнул к нему. — Я поручу вам в госпитале побывать.

— У комиссара?

— Да, у него. Необходимо, очень необходимо, товарищ Серов. — есть побывать в госпитале!

— Но вы должны подумать, что будете делать, если от эшелона отстанете.

— Разрешите, товарищ гвардии майор, — обратился Вепре, — касательно рейда в Дербент.

— Да, разрешаю.

— Какой курс у нашего эшелона?

— Тбилиси, затем — Сухуми. Вероятно, на Туапсе потом…

— Товарищ гвардии майор, нельзя бы и мне с Серовым? После штыкового боя не встречались мы с комиссаром.

— Запомнился, значит?

— Как вымпел на флагмане! Перед боем — тогда я похамил в некотором смысле. Желаю перед ним извиниться.

— Хорошо, — сказал Симонов. — Рождественский будет расспрашивать вас обо всем: куда едем, как дела у наших на Северном Кавказе… Не может не интересоваться он событиями, которые произошли в его отсутствие. Кто жив остался, кто выбыл. Расскажите ему подробно обо всем. Письма от жены и от сына передадите.

— Есть!

— Скажите, Клейста мы раздолбили, отходит он с Северного Кавказа. А перебрасывается гвардейский корпус в расположение Черноморской группы Закавказского фронта. От меня сердечный братский привет!

— Ясно, товарищ гвардии майор!

— Собирайтесь!

Коля Рычков робко прикоснулся к руке майора. Симонову показалось, что этот закаленный в боях солдат вот-вот заплачет.

— И мне бы… — проговорил Рычков. — Там же и Лена! А комиссар для меня — отец родной. Мы же с ним… Знаете как!

— И мы с ним, — задумчиво проговорил Симонов и вздохнул, — шли по самому краешку мертвой пропасти. Не верю я, что его не вылечат, не верю, чтоб мы не встретились!

— Разрешите мне… — настаивал Рычков.

— Не могу троих отпустить, не могу.

Подавленный отказом, Рычков отошел к двери и принялся сочинять письмо. Кто-то крикнул:

— Эх, смотрите, уже Дербент!

— «Микитка» наш чешет «на ять»!

Вепрев и Серов заторопились, вталкивая в вещевые мешки консервы, хлеб и табак. С каждой секундой поезд замедлял ход, все реже, но отчетливей стуча колесами на стыках рельсов, лязгая буферами, и, наконец, остановился напротив вокзала.

Представляя встречу Рождественского с моряками, Симонов почувствовал, как защемило в груди. «Наверное, он спросит: а почему майор не зашел? Рад бы, да нельзя мне сейчас, Саша. Прости…».

У эшелона послышался возбужденный, все нарастающий говор. Симонов выглянул из вагона. Из теплушек выпрыгивали солдаты, скапливались беспорядочной толпой, окружая какого-то человека в шапке-ушанке, стоявшего рядом с девушкой в серой шинели.

— Кто это там? Что за возмутитель солдатского спокойствия? — в недоумении спросил Симонов.

В вагон доносились взволнованные голоса:

— Давай, бери!

— Ур-ра-а!

— К нам!

— Не выйдет! — послышался звонкий тенор Петелина. — К нам, сначала к нам!..

— А что, если б по порядку ротных номеров? — степенно предложил солдат со шрамом на лбу. — По справедливости, в самом деле.

— Прекратить галдеж! — потребовал Бугаев, проталкиваясь вперед.

— Товарищи, так же нельзя. Я побываю во всех вагонах, но тихо же, товарищи!

— Беспорядок!.. — обронил Симонов, готовясь скомандовать — смирно…

Но рядом с ним краснофлотец Вепрев точно ударил в набат:

— Полундра!.. Бронебойщики, за мной!

— Нашего комиссара в окружение взяли! — подхватил Рычков, стремглав выпрыгивая из вагона.

— И Кудрявцева — сестрица наша! — крикнул Серов. — Здравствуйте, дорогая. Честное слово!

— А то как же! — обняв Лену, вскрикнул Рычков. — Лена, ах, как я напугался тогда, Лена!..

— Мы пропустили тринадцать эшелонов, все вас поджидали, — сказала девушка, глядя в знакомые лица, сдерживая радость.

— Удивительное дело — человек исцелился! — проговорил Холод. — От нас все выбывали, а теперь собираются…

Наконец к Рождественскому добрался политрук Бугаев.

— Вижу — все в порядке, Александр Титыч?

— А видишь, чего же спрашиваешь? — вскрикнул Петелин и обнял комиссара. — Не хватало мне вас, товарищ гвардии капитан, честно скажем, не хватало…

Рождественский взглянул Петелину в глаза, и на его ресницах задрожали слезы.

— Товарищи… — проговорил он срывающимся голосом. — Друзья мои…

Он смолк, увидев Симонова, работавшего локтями и пробиравшегося к нему.

— Андрей Иванович, — прошептал Рождественский, может быть, даже не слыша собственных слов, потому что он сразу повторил уже громче: — Андрей Иванович!..

Наконец, добравшись до Рождественского и крепко обняв его, Симонов заглянул ему в глаза.

— Н-ну? — спросил он, сияя от счастья.

— Все в порядке, — ответил Рождественский. — Все вижу, Андрей Иванович, все!

— Совсем излечили?

— Совершенно!

— Идем же в вагон, Саша… Опять мы вместе — идем!

Симонов взглянул на солдат и громко скомандовал:

— По вагонам!

 

XXXIII

Над поездом низко висели молочно-серые тучи. Тесня друг дружку, они стремительно бегут эшелону навстречу, то дробясь в парообразные разноцветные пласты, то густея и сливаясь сплошной завесой заволакивая все небо. Слева снизу — море. Ломаные волны местами вздымаются огромными выпученными буграми, взлохмаченная масса синевы и пены с яростью бросается к берегу и шумно бьется о камни. Белесый дым от паровоза падает на воду, расстилается, исчезая вдали. Затем снова толстый растрепанный дымный жгут рушится откуда-то с высоты, мокрый, едкий, делая бледный день еще более серым и тусклым. Навстречу вырывались составы с цистернами горючего, проносились мимо с шумом и грохотом. Возникали железнодорожные будки, тотчас отскакивая к хвосту поезда, словно кто-то размахивался и плавно отбрасывал их назад.

Рождественский читал и перечитывал врученные ему письма от жены и сына. Лена в это время рассказывала Магуре, как она попала в госпиталь после контузии, как лечили ее и как она встретилась с Рождественским. Магуре все время казалось, что на глазах у девушки слезы, когда та говорила о последних часах перед операцией, которую делали Рождественскому.

Магура слушала и думала: «Да ведь она любит его». Смутное предчувствие шевельнулось в груди. И ей стало ясным многое в поведении, в словах Лены. И она несчастна! — подсказало Магуре ее женское чутье.

— Да-а… — протяжно сказала она, и суровые тени пробежали по ее продолговатому лицу. — Никто не может знать наперед, что с ним случится.

Но Лена хорошо знала, что с ней случилось: у нее затеплилась надежда на свое маленькое счастье, хотя она и не смела назвать эту надежду любовью. Смутившись, она молча склонила голову, пряча от Магуры свои большие карие глаза. А когда снова взглянула на Магуру, та увидела, как красиво было в эту минуту ее зардевшееся лицо, с невинным и почти детским выражением в глазах. Губы ее слегка подергивались, будто она с усилием сдерживала невольную улыбку. Магура некоторое время любовалась ею, но больше ничего не сказала. Такт не позволил.

А Рождественский тем временем кончил читать письма. Приподняв голову, мельком взглянул на Лену и вдруг встал и подошел к ней. Девушка тоже поднялась с нар, обходя печку, сделала несколько шагов навстречу, глядя ему прямо в голубые глаза — а глаза эти светились таким дружелюбным чувством к ней, что она невольно смутилась. То ли она неожиданно испугалась его смеющегося лица, то ли поняла истинную причину радости Рождественского, — только ее вдруг точно пошатнуло, и сердце упало.

— Получили интересное письмо? — спросила она, принуждая себя улыбнуться. Но губы ее еле шевельнулись.

Рождественский вынул из конверта фотографию и протянул ее девушке.

— Узнаете вы эту пару, Аленка? — громко и радостно спросил он ее и засмеялся открыто и душевно. — Вам привет из Ищерской.

Лене и хотелось взглянуть на карточку, и сердце замирало. «Может, Мария!». Нет, на фотографии в обнимку Настя и Яша — смешные и близкие.

— А как они узнали адрес? — повеселев, спросила она.

— А жена же прямо туда к ним… из госпиталя… Ее, оказывается, ранило в первом же бою. Легко ранило… Уже все благополучно… В Гудермесе, в армейском госпитале лежала. Теперь все хорошо…

— Да? — упавшим голосом проговорила Лена и задумалась, опустив глаза.

Но потеряла власть над собой она только на одно мгновение, — ожидала же такого момента, когда он заговорил о жене. Сколько раз решала она затушить в себе чувство к этому голубоглазому человеку… женатому человеку. Ей ли строить свое счастье на гибели счастья чужого? И вот теперь она ясно поняла, что не может жить на свете без него, что не может удовлетвориться его каким-то неясным, а порой и просто покровительственным — как она думала — отношением к ней. Стараясь скрыть боль, она вновь подняла глаза на Рождественского. На ее внезапно зарумянившихся щеках появилась незнакомая до сих пор комиссару, почти дерзкая улыбка.

— Демобилизовалась жена или куда-нибудь получила назначение? — спросила Лена.

— Нет, не демобилизовалась. Но куда назначена, — Рождественский, покачав головой, сделал небольшую паузу, — не пишет об этом.

— Н-ну, дорогие мои друзья, — послышался голос Симонова — прошу к столу. Чем богаты, тем и рады, прошу… Тамара Сергеевна, побудьте-ка за хозяйку в этом доме.

— С большим удовольствием, — согласилась Магура и принялась рассаживать новоприбывших. — И с лукавинкой к Симонову: — А водку делить — это ваша хозяйская обязанность, Андрей Иванович. Митрошин, что же у тебя на первое?

— Селедка и жареный судак, товарищ доктор. На второе — свиная тушенка. А вместо десерта — кипяток с гренками из сухарей.

— И это все? — наморщив лоб, с огорчением воскликнула Магура.

— Как все? А хлеб наш насущный? А вот это? — Симонов потряс пол-литровой бутылкой с красной головкой. — Именинники — народ сознательный, не осудят… Говорю, чем богаты, тем и рады. Присаживайся, Александр Титович.

— Я, Андрей Иванович, давно не пил, не запьянеть бы?.

— Да ведь в вагоне ни тебе мине не разорвется, ни стрельбы нет. Валяемся на нарах, а тебя покачивает с боку на бок, — чего тут бояться, если запьянеешь? Ну, подсаживайтесь-ка поближе! Такой у нас сегодня торжественный день, — подмигнул он и бросил короткий взгляд на Лену. — Мы ведь — ты помнишь, Саша, — ее совсем потеряли было. И за твое здоровье тоже!.. Да заодно выпьем и за нашу общую мечту — скорую победу над гитлеровцами!

Симонов говорил, и небольшие глаза его тепло щурились, а голос ширился, как бывало с ним, когда находился он в кругу близких ему людей, с которыми у него и жизнь, и цели общие.

А Лена смотрела на Рождественского и думала: «Я слишком долго находилась с ним вместе, а когда не была вместе, слишком много думала о нем. Эх, Саша, Саша!..».

Ей всегда хотелось так назвать его, наконец, вслух: «Саша!..», чтобы стерлась между ними разница в звании, в положении. А приходилось всегда называть тоскливо-буднично «товарищ капитан» или в лучшем случае «Александр Титович». Она вспоминала разговоры с ним, интонации его голоса, — все у него почему-то выходило рассудочно, — и никаких признаков чувства к ней. Но он-то всегда был ей близок и дорог, и не только потому, что он был для нее идеалом храброго воина, героя. Она знала и других военных, которые, как и он, тоже страстно стремились к победе и при этом были не менее храбры и самоотверженны, но ей казалось, что душевно они отличались от Рождественского, постоянно неспокойного, вдумчивого, всегда внутренне напряженного, ищущего…

В Ногайских степях, бывало, беседуя с ним, она готова была без конца слушать его. Так много он знал, так умел при помощи своего опыта и воображения раскрывать перед слушателем окружающую жизнь, явления, происходящие от непонятных на первый взгляд причин, рисовать сложные события, беспощадно обличая все уродливое. Так рассказывал он ей о лжепартизане Парфенове, так очаровал ее рассказом о душевной красоте таких людей, как майор Симонов, краснофлотец Серов, старший сержант Холод, Петелин, Бугаев и многие, многие, знакомые Лене близкие товарищи. Лена постоянно чувствовала в нем эту черту: он выступал в жизни не только воином, но и борцом за лучшего человека. К этому стремилась и она сама, потому что оба они одинаково верили в лучшее будущее человечества.

«Что же мне, ну что же делать с собой?» — с болью и отчаянием мысленно спрашивала себя Лена и не находила ответа.

— Так вот, Саша, — опять доносился до нее голос Симонова, — у Пересыпкина героизм родился от великого гнева… Это я точно могу сказать, потому что никто так не знал его, как я… И вот — нет-нет, да и вспомню о нем. И поверишь, всегда чувствую угрызения совести. Ругаю себя: почему в Никите, в этом обыкновенном человеке, не замечал я характера! Был он с виду чудаковатым солдатом, ну и только. Казалось, что ничем он не примечателен. Вот разве только тем, что выпьет лишнего, — добавил Симонов, усмехнувшись теплой усмешкой.

— Силы бы наши удвоились, научись мы видеть все, что в глубине души есть у человека, — сказал Рождественский. — И узнавать людской характер, конечно, надо бы гораздо раньше, чем будет уже совершен хороший или плохой поступок.

— Эх и верно же это, Саша! — согласился Симонов. — Бывало, поругаешь Никиту, так он с виду будто и не обидится, леший. А вот, что у него после этого оставалось на душе? Что?..

Рождественский встряхнул головой:

— Всякий солдат, конечно, прежде всего живой человек со своими думами, с болью и страхами. И все же есть у всех нас общее, главное начало: стремление к одной цели — к победе! Вот от чего и героические поступки у таких, как Пересыпкин.

— Да!.. Какие они могут чудеса творить, на первый взгляд простые, ничем не примечательные воины!

— Когда я лежал в госпитале, — тихо заговорил Рождественский, — сколько там было передумано… Времени — хоть отбавляй. Дни и ночи, все одно и то же — лежишь, размышляешь…

Симонов с бутылкой в руке встал со своего места, шагнул к Рождественскому, сел рядом с ним на ящик с боеприпасами, вытянув вперед ноги. Когда Магура подала закуску — селедку, за которой предусматривался жареный судак, полученный в замороженном виде в гудермесском продпункте, по-хозяйски требовательно спросил:

— Всем положила закуску? — Затем обнял Рождественского за плечи: — Так о чем же ты размышлял в госпитале, Саша?

Лена напрягла слух, ожидая услышать в ответе комиссара что-нибудь сокровенное, глубоко личное. Но Рождественский заговорил о том, как человек попадает иногда в плен к своим привычкам. И как следовало бы в военной обстановке помогать советскому воину наращивать силу воли, решительно побеждая в себе всякие мелкие чувства. Лена не сдержала вздох разочарования: «Ведь победа же, победа за плечами у этих людей, — тепло думала она, — а Саша все требует еще и еще совершенствоваться». Она не сводила глаз с милого ей лица. С бледных губ Рождественского все время, пока он говорил, не сходила улыбка — так радостно было ему чувствовать себя снова с этими родными ему людьми, друзьями, боевыми товарищами.

— А мы иногда, Андрей Иванович, не замечаем интересного момента в формировании характера воина, — понизив голос, продолжал он развивать какую-то свою мысль: — Дело это, конечно, нелегкое, потому что многое у людей скрыто в глубине души. Но еще труднее это дело оттого, что вовремя не беремся мы за него. Оцениваем только поступки, уже совершенные. Да и то, надо прямо сказать, не всегда докапываемся, почему и как могло случиться то или иное. А вот если бы вовремя помочь самому человеку разобраться…

— Не всегда, Саша, на это дело доставало времени, — сказал Симонов. — Больно денечки были крутые. Приходилось жестоко требовать, не менее жестоко взыскивать. Как однажды комдив мне сделал предупреждение? «Наступит пора, будет приказ — вперед! Предупреждаю: наломаете дров, ласково исправлять ваши промахи у меня времени не хватит». Да, все же кое-что мы делали в этом смысле… как ты говоришь… Хотя и не по отношению ко всем, к сожалению.

— В помощи, Андрей Иванович, не все нуждаются, — сказал Рождественский. — Но ее следовало бы оказывать солдату и офицеру, которые еще сами не могут уяснить, что лучше, а что хуже в их поступках. Не знают этого, но ищут ответа. А ведь в сущности они ищут правильных путей к победе!.. Раз уже им противно сонно и спокойно жить в фронтовых условиях, тогда внимание, забота и них нужны им, как боевое питание. То есть как боекомплект для дальнейших активных действий против гитлеровцев. Вот об этом я и думал в долгие зимние ночи в госпитале.

— Вообще мысли у тебя хорошие, Саша, — сказал Симонов, отстраняя бутылку с водкой, в которой как будто и потребность как-то вдруг отпала. — Но ведь в большинстве случаев людей видишь, когда они в деле выверяют и закаляют свои характеры. А что верно, то верно, некоторых тогда просто не узнаешь. И думаешь-гадаешь потом — то ли круто изменился человек, то ли ты сам вовремя не заметил его. Это относится не к одному только нашему Пересыпкину. — Симонов склонился к Рождественскому еще ближе и, кивнув на Серова, сидевшего по ту сторону «буржуйки, в окружении бронебойщиков и связистов, полушепотом сказал: — Вон он, человек, чья храбрость и решительность пожертвовать собой во имя победы не поддаются никакому учету. За такими людьми приходилось приглядывать да приглядывать, чтобы они росли и не сложили свои горячие головы. А наш Петелин, к примеру сказать? Вырос-то как человек! Ну, Саша, а все-таки и скучал в госпитале немножко, а? — помолчав, снова спросил Симонов.

Глаза Рождественского сверкнули из-под русых бровей, и улыбка тотчас исчезла с его губ. Но лицо не стало сумрачным. Казалось, комиссар только что перешагнул какую-то страшную пустоту и сейчас торжествовал свою победу.

— Поверишь, Андрей, порой места не находил себе! — откровенно сказал он. — Лежишь — думаешь, сидишь или ходишь — все думаешь и думаешь. А на глазах бинты, в сознании навязчивые вопросы: смогу ли еще быть полезным когда-нибудь! И не мог я иначе, когда цель — победа над оккупантами, — все, что теперь составляет главное содержание жизни, еще не достигнута. И к тому же силы мои еще ведь не иссякли. Нелегко было бессмысленно коротать время. Чувство оторванности от вас дополнялось еще тоской по семье…

Лена при этих словах совсем опустила голову, хотя и продолжала есть, заставляя себя пережевывать черствый хлеб с тушенкой. «Ах ты, девочка!» — с досадой сочувственно подумала Магура. Она взяла Лену за подбородок, глядя ей в лицо, полушепотом спросила:

— Ты что это так? Словно растерялась. Что с тобой, Леночка?

Подумав, Лена сказала:

— Вот, я все слушаю, как они… — и смущенно кивнула на комбата и комиссара.

— А слезинка в глазу почему дрожит?

— Нет, это ничего, поверьте, — вяло улыбнулась Лена и опять кивнула на Симонова и Рождественского. — Слушаю и диву даюсь: могут же быть такие друзья!

Она говорила и слушала биение своего сердца — ей хотелось, чтобы оно не стучало так звучно — на весь вагон!

— Понимаешь, Александр Титович, если сказать откровенно, так я тоже порядком истосковался по своим ребятишкам, — тихо говорил в это время Симонов. — Пишут, что оба учатся, скучают, ожидают отца. А мне хорошо известно, что это значит, когда они затоскуют. Ребята у меня чувствительные, шустрые и любознательные. И знаешь, очень были чуткими к семейным делам. Я со своей женой никогда не ссорился, но не без того, чтобы иногда поспорить… Мальчики мои, бывало, тотчас уставятся на нас обоих ясными невинными глазенками. Перед ними, перед этими удивленными глазками, ты никак не можешь не смутиться, когда даже совесть твоя совсем чиста…

— А что, разве бывала и нечиста совесть? — спросил Рождественский и, выжидательно помолчав, добавил с лукавинкой: — Перед женой, а?

— Нет, — с необыкновенной для него горячностью сказал Симонов, — не помню случая, чтобы у нас получалось плохо. Мы вместе учились, потом в одном строительном тресте работали. Я строил школы, и она работала прорабом, — в последний год своей жизни строила больницу. Мы любили друг друга откровенно, чисто и человечно: любили один другого такими, какими мы были в жизни. Никогда не искали друг в друге каких-то сверхъестественных качеств и не понимали мы, как это другие так легко могут ставить вопрос, заслуживает ли тот или та любви? Для нас была бы дикой мысль перевлюбляться. Мы подходили друг другу, и нас вполне устраивали сложившиеся между нами взаимоотношения.

— А спорили по какому же поводу?

— Поводы для споров находились. Хотя бы по вопросам работы… В особенности такое случалось в последний год жизни Наташи. Больницу-то строить я начинал, затем этот объект ей передали. Приходилось следить за ходом ее дел с некоторым опасением.

— Как капитан следит за чужой командой, которой передали его корабль? — усмехнулся Рождественский.

— Пожалуй, — согласился Симонов и поник головой, задумался. — Она у меня была с огоньком. Побаивался я, как бы не наэкспериментировала на объекте у себя.

— Но она же инженер!.. И дело свое знала, вероятно?

— Инженер, это верно, да больше она была конторским инженером. Решилась затем пойти прорабом. Ну, и мне пришлось поглядывать в ее сторону, на ее практическую работу. Забежишь к ней на строительную площадку, — она, бывало, в порядке вежливости помалкивает. А как только вечером явится с работы, ну и начнет давать мне «духу». «Ты что же, думаешь, что жена у тебя младенец?!».

— Не терпела опеки над собой?

— Дело было, слушай, не об опеке. Ты же только что сам рассуждал о том, как важно своевременно оказать деловую помощь такому товарищу, который постоянно ищет что-нибудь новое. Моей Наташе нужна была помощь не для спокойной жизни. Нуждалась она, Саша, в пополнении практических знаний. А кто же, как не муж, должен был в первую очередь побеспокоиться за нее?

Правильно как говорит, — подумала Лена, затем, наклонившись к Магуре и кивнув на Симонова, спросила шепотом:

— А как у вас с ним? Помните, вы как-то говорили: «Он хороший»? И тогда, и теперь мне казалось и кажется, что это верно. С таким человеком всегда будешь чувствовать, какое это счастье — дружба.

— Ты его мало знаешь, — шутливо ответила Тамара Сергеевна. — Характером он больно тяжелый. И у меня натура своя — и того хуже!

— А если и так, то разве во имя любви вам обоим не стоит поработать над собой, чтобы характеры сделать помягче? — быстро сказала девушка. — Вот я бы пошла на все, только б возможно было свое счастье… — взаимное уважение сделать попрочнее. А что Андрей Иванович строгий — это пустяк. А может, это только так кажется, что он сердитый?

— В общем, чем муж построже, тем он жене милее, да? — засмеялась Магура, побуждая Лену к дальнейшей беседе — может, полегчает девушке.

— Не знаю, Тамара Сергеевна, может, и так, а может, и не так. Мы с вами, похоже, по-разному понимаем счастье. По мне оно означает: любить человека душевно, вот так любить, как Андрей Иванович говорит. Одним словом, чтобы любить не такой любовью, какая бывает к другому полу. Как у некоторых случается… Этим только бы с кем-нибудь да связаться, будто короткая связь способна принести счастье. Мало им надо. Разве этим можно окрасить свою жизнь, не ощущая все время счастья любви к хорошему человеку?

— Ты права, Леночка, — серьезно сказала Магура, — любить хорошего человека, это в самом деле большое счастье.

— Но почему же между вами с Андреем Ивановичем неопределенно?..

— Я вижу, ты неправильно поняла меня, — сказала Магура. — В наших отношениях наступило потепление, Леночка. Пришло оно, правда, не сразу… И не само по себе так у нас все получилось. Потепление наступило постепенно, знаешь, как это бывает весной?.. И потом, — она засмеялась, — у нас не вода же, а кровь в жилах.

— А вы не боитесь заморозков? Весенних, знаете, — бывает, что потепление наступает слишком рано! А то застынет и кровь!..

— Ты думаешь, что только случай, обстановка нас сблизила? — возразила Магура, продолжая улыбаться. — Нет, наши отношения сознательные…

Лена заставила себя улыбнуться Магуре. Она сидела рядом с Тамарой Сергеевной, подобрав под себя ноги и опершись локтем на колено, взяв в маленький кулачок свой покрасневший подбородок. «А вот у меня только «обстановка», — с душевной болью думала она. И никакого понимания… Эх, дура же я, дура. Влюбилась в семейного человека. И вообще, нашла же время для такого серьезного дела! Подумаешь, глотнула вольного воздуха! Девчонка! Больно скоро тебе захотелось стать самостоятельной!».

— Я рада за вас, рада, что вам никто не мешает, — громко и резко сказала она и тяжело поднялась со своего места. — Мне думается, что между вами получается правильно. Я, Тамара Сергеевна, завидую вам. Все у вас как-то лучше…

Лена чуть было не сказала: «лучше, чем у меня», но вовремя прикусила язык. Встав, она отвернулась и нетвердой поступью пошла к раскрытым дверям. Холодная струя воздуха пахнула ей в разгоряченное лицо. Дул резкий встречный ветер, но Лене все было душно, как будто продырявили грудь и легким не хватало кислорода, и она усиленно глотала воздух. «Нужно собрать всю силу и волю, чтобы овладеть собой, подавить свое ненужное, неправильное чувство», — думала девушка и вся замирала от этих страшных для нее мыслей. Чувства никак не хотели слушаться разума. И все же постепенно ею овладевало какое-то злое, почти беспощадное к себе чувство.

А на каменистый берег с сердитым ревом бросались разъяренные волны. Море бугрилось под лохматыми, низко обвисшими тучами. Впереди серела не покрытая снегом земля Советского Азербайджана.

 

XXXIV

Трудно было Лене бороться с охватившим ее чувством одиночества, хотя девушка и понимала, что она сама его выдумала. По-прежнему все относились к ней дружески. Ей казалось, однако, что это просто ей сочувствуют. На вопрос, почему она такая грустная, Лена как бы говорила своей тихой улыбкой: рада бы чувствовать себя, как прежде, да не могу.

А впрочем, она даже Магуре не позволяла до конца понять, что творится в ее душе. На попытки разговориться с ней отвечала уклончиво или отмалчивалась. И лицо ее было все время так сосредоточено, что Тамара Сергеевна решила не приставать больше с вопросами, дать ей время успокоиться и взять себя в руки.

Но время шло, поезд устремлялся дальше и дальше, а спокойствие не приходило к Лее. Ее угнетала не только неразделенность чувств, но невыносимо жаль было, что утрачивалась простая человеческая дружба с Рождественским. Однажды у нее возникла мысль, которая не покидала уже ее больше: вот подойти бы к нему и сказать откровенно: да, полюбила, сама в этом виновата, но я не претендую ни на что, поверьте! Разве нельзя хоть дружить? Зачем нужно такое говорить, — на этот вопрос она не желала искать определенного ответа. Честно поговорить бы с ним и только.

Затем Лене начало временами казаться, что Рождественский замечает ее страдания и угадывает причину их потому и избегает возможности оказаться с ней наедине. «Неужели он, в самом деле, все понял? — думала она и удивлялась, что это теперь как будто не смущает ее. — За свою любовь к нему, за эту вину я готова уплатить настоящую цену, — горько думала она. — Но как он отнесется все-таки к моему признанию? Смогу ли, поговорив с ним, побороть себя или хотя бы сделать вид, что поборола, смирилась с невозможностью нашей любви». И на этот вопрос тоже не находила вразумительного ответа. Продолжая искать подходящего случая заговорить с ним, рассуждала, успокаивала себя: «Ну и что же, что он, быть может, промолчит, ну и что же из этого? Пусть он даже ударит меня своим ледяным спокойствием, — все равно я должна сказать ему все откровенно!».

Решимость, однако, часто пропадала, а вместо нее являлось презрение к себе. Оно, правда, было тоже неустойчивым, мимолетным и гораздо более слабым, чем те чувства, которые толкали ее на ненужное и унизительное объяснение.

Давно уже миновали Баку. Эшелон подходил к перрону станции Тбилиси. Предполагалась длительная остановка, чтобы произвести санобработку личного состава. Лена знала, что она и Рождественский, как только что выписавшиеся из госпиталя, не нуждаются в санобработке, и надеялась, наконец, остаться с ним наедине при эшелоне.

И в самом деле Симонов увел батальон в баню, и они остались одни в штабном вагоне. Лене вдруг захотелось броситься к капитану, расплакаться и поцеловать его улыбающиеся губы. Словно уже чувствуя горячее прикосновение его лица, она на мгновение зажмурилась от счастья. Но когда открыла глаза, Рождественский по-прежнему стоял на почтительном расстоянии от нее.

— Вот и опять только вдвоем мы, — и смущенно, и как-то неловко сказала она с такой грустью, как будто в этих словах заключалось невыносимо обидное для нее.

— Да, действительно, — негромко отозвался он и улыбнулся. — Вот начну я сейчас ухаживать за тобой, Аленка.

— Да где уж вам, Александр Титович, «ухаживать»! — возразила она тоном насмешливого сожаления. Рождественский невольно насторожился, уловив странные интонации в ее голоса.

— А почему бы и нет? — наморщив лоб, шутливо спросил он. — Ты что же полагаешь, что я не способен на такие подвиги? Вот я сейчас за кипяточком схожу. Попьем с тобой чайку. Хорошее это дело в фронтовой обстановочке.

— Боже мой! — словно простонав, проговорила девушка. — Ну, какой же вы, ей-богу! Решили чаем утешить меня!

При всем желании Рождественский не мог не догадаться, к чему она ведет. Он быстро подумал: «Как же дать разговору другое направление?». В это время Лена шагнула к нему. У немного напуганного комиссара внезапно возникло странное желание: взять ее подмышки, приподнять и хорошенько встряхнуть, чтобы очнулась!.. Встряхнуть, но потом бережно поставить на то самое место, где она только что стояла. Тем временем Лена сделала еще шаг, а он еще ничего не сделал и не сказал. Только лицо его покраснело, да шире раскрылись глаза, в которых явно отражалось сожаление. Ему хотелось бы не слышать того, что, как он предчувствовал, скажет она сейчас.

Лена внимательно смотрела на него. Голова ее была высоко поднята, потемневшие глаза расширились. От этого у настороженного Рождественского сердце стало биться тише. Что-то из глубины души побуждало его вскрикнуть: «Не надо! Пусть между нами все останется так, как было прежде». Но он так и не успел ничего сказать. Лена в это время сделала последний и решительный шаг. Подступив вплотную, положила свои руки ему на плечи и, жаром дохнув в лицо, быстро заговорила. Так быстро, что он почти не разобрал слов, а только разглядел, как пылали ее лицо и глаза, как болезненно дрожали красиво изогнутые, небольшие губы. Его руки тотчас медленно и тяжело, как бы вопреки его желанию, приподнялись. В ту же минуту Лена затрепетала от боли и стыда, почувствовав, что он отстраняется от нее.

— Так я схожу за чаем, — негромко, но твердо сказал он, отступив на шаг. Подчеркнуто медленно взял чайник и, не произнося больше ни слова, полез из вагона.

Лена побледнела от стыда. Устремив глаза на спину удаляющегося комиссара, в замешательстве она порывалась то окликнуть его, то молча побежать за ним. Так и не приняв решения, невольно сделала шаг вперед. Затем, будто встрепенувшись, выскочила из вагона, бухнув на цементированную платформу каблуками кирзовых сапог. Рождественский тотчас оглянулся, медленно остановил на ней предостерегающий взгляд. Лена увидела в этом взгляде столько укора, что сразу остановилась и замерла.

— Вагон без присмотра оставлять нельзя, — сказал он ей, затем натянуто улыбнулся и, смягчив голос, добавил: — Я схожу один, подождите здесь.

— А я и не собираюсь уходить от вагона, — неожиданно дерзко сказала Лена, чувствуя, что говорит это как во сне.

И странное дело — после этих слов она вдруг почувствовала облегчение. Гнаться за краденым счастьем не стану, — подумала она, стоя у раскрытых дверей вагона.

* * *

Туапсе было конечной железнодорожной станцией. Эшелон с батальоном Симонова туда прибыл утром. Высадившись, тотчас погрузили на повозки пулеметы, противотанковые ружья и боеприпасы, продукты питания и всякое прочее несложное воинское имущество. Выстроившись по-ротно, двинулись горной дорогой на северо-запад.

Слева металлически-холодно блестело Черное море. Вдали на нем ни единого пароходного дымка. Широкие водные просторы угрюмо пустынны. Однообразно тусклы и крутые, заросшие лиственным лесом горные склоны. Справа над усеянной гравием дорогой нависал серый известняк, из которого выползали и свешивались книзу змеинообразные корневища. В это время года мрачно и запущенно выглядели и прилегающие к горной грунтовой магистрали дачные постройки. Возле них можно было увидеть валяющиеся обломки водосточных труб, куски битого кирпича, колотую черепицу, сорванные ветром и размятые на дороге сучья деревьев. Всюду признаки стоянок проходивших здесь воинских частей. На месте заборов и оград валялись мелкие щепы и кучи раздуваемого резким приморским ветром пепла от костров. Что удобно было сломать — ломалось и жглось, лишь бы сварить кашу и обогреться у огонька.

Пеший поход в горах батальоном был начат недавно, но на душе у людей уже стало невесело. Шагают рядом с телегами — лица суровые, глаза недоуменно расширенные. Смотрят на море, на горы и удивляются: какая местность!.. И как непохожа она на далекие лесостепные родные долины… Дорога петляет вправо, влево; кружит берегом, прижимаясь к высоким скалам. То она вдруг разбегается под гору, то утомительно долго тянется вверх. Приходилось поддерживать накатывающиеся на лошадей повозки, — спуски блинные — два-три километра, а то и больше. А на подъемах помогали коням, хватались за постромки, за вальки, с боков подпирали в грядки телег. «Вперед, вперед, милые-э…» — покрикивали ездовые.

— Знаешь, Андрей Иванович, — на первом же привале сказал Рождественский, — для спусков нужно приспособить деревянные тормоза под колеса, — это во-первых.

— А во-вторых?

— Во-вторых… — Рождественский в эту секунду встретился взглядом с Леной, прислушивавшейся к его голосу. — Товарищ Кудрявцева, отдых нужно делать сидя. А вы стоите! — сказал он сухо, между тем как в груди у него что-то дрогнуло и жаль стало этой хорошей уставшей девушки. Пожалел уже, что замечание сделал ей неласково. — Во-вторых, мы должны разумно пользоваться спусками: можно, не останавливаясь устраивать людям дополнительный отдых, — продолжал он, отвернувшись от Лены.

— Садить на телеги? Это, пожалуй, хорошее дело, — согласился Симонов.

— Хотя бы менее выносливых. А наших женщин — в первую очередь.

— Товарищ майор, разрешите выломать одну доску от пола? — в это время к Симонову обратился помпохоз Дубинин, кивнув на опустевший домик. — Нам бы на растопку кухонь.

— Разве дров в лесу не стало? — быстро проговорил Симонов. — Какая нужда заниматься разрушением дома?!..

— Да там и пола-то осталось доски две или три, — заметил Рождественский, желая поддержать помпохоза. — Сырыми же дровами до утра кухни не сварят обеда.

Симонов недовольно отвернулся от них; знал, как необходимы сейчас сухие дрова для кухонь. Усмехнулся грустно, махнул рукой и, отойдя к одной из хозповозок, тяжело полез на нее. Взобравшись наверх, прилег на спину, закинув одну руку за голову. Привык Андрей Иванович строить, создавать; разрушение же созданного всегда вызывало в нем угрызения совести. Продолжая лежать, он старался не слышать ударов топора и треска ломающихся половиц в заброшенном домике. Эти звуки, однако, сами вливались ему в уши, вызывая досаду и раздражение.

— Устал, Андрюша? — услышал Симонов голос Магуры, подошедшей с другой стороны. — Я хоть немного подъехала, а ты на ногах всю дорогу. Устал, а?

— Нет, почти не устал… — отозвался он, поворачиваясь к ней лицом. — И чтобы это случилось как можно позже, решил вот полежать… А то ноги скоро затекать станут, — помолчав, добавил он откровенно.

Лена слышала этот простой разговор Симонова с Магурой. Ей стало еще грустнее и обиднее. Она поднялась и пошла. Куда она шла, сама не знала, но продолжала шагать между отдыхающими солдатами, сидящих прямо на земле и на камнях. Море, казалось, придвинулось еще ближе к горам и не утихало. Порой Лене чудилось, что оно бьется где-то совсем под ногами. Временами оттуда будто слышится что-то похожее на вопль. Незнакомое оно было ей — море, и казалось страшным. Затем она присела на камень, силясь овладеть собой. В висках нервно стучала кровь. Так она просидела в оцепенении, пока не раздалась команда:

— Поднимайсь! — Куда-то в угрюмые горы эхом — айись — отскочил голос Симонова.

Выстроившись, батальон снова тронулся дальше. Все больше холодало, крепчал ветер, мокрым снегом слепило глаза. На море появилось и забелело так много пенистых барашков, что казалось, будто все оно взмылено. Крутые гребни длинных валов выкатывались из-под далекой и чуть различимой черты горизонта; разрастаясь, они гнались друг за дружкой, мчась к скалистому берегу и разбиваясь на камнях с грозным грохотом.

* * *

Шли уже второй день. Наконец пришла пора прощаться с морем. Перед началом похода через горные хребты в направлении Горячего Ключа и Краснодара батальон, как сказал Вепрев, «бросил якорь» на ночевку в последнем приморском населенном пункте Джгубге. Никто, собственно, не жалел, что прощается с морем. Надоело слушать раздирающий скрежет прибрежных голышей и крупных камней под яростными набегами волн. От этих звуков голова кружилась. Берег был унылый, а от непрекращающегося шторма щемило сердце. Лена даже иногда закрывала глаза, чтобы не видеть этой мрачной картины. Но ветер рвал и свистел, пронизывая до самых костей. И она невольно ежилась, подавленная всем этим «очарованием» моря. Уже стояла ночь, а на дороге движение не прекращалось, — тьма то и дело прорывалась ярко-желтым светом фар. Гудели и гудели моторы грузовых автомашин, слышались голоса команд, понукающие крики на лошадей. Войска все шли и шли.

— Вепрев! — сказала Лена. — Неужели мы не сможем попасть на ночь куда-нибудь в хату?

Хотелось проникнуть в какой-нибудь дом или хотя бы под крышу, прикорнуть где-нибудь в защищенном от ветра и холода помещении.

— Попробуем, — откликнулся краснофлотец.

В тот дом, возле которого они остановились, уже стучались. Но изнутри никто не отзывался. Черно смотрели окна, а за ними какая-то будто затаенная неподвижность. Вепрев догадывался, что там уже до тесноты набилось солдат из других, раньше пришедших сюда частей. Ему, однако, казалось более справедливым в тесноте быть всем, чем некоторой части людей оставаться в холодную ночь под открытым небом. Размашисто шагнув через канавку, он своим широким лицом прильнул к слезящемуся холодному стеклу, всмотрелся. Ничего не видать.

— Открывайте, иначе снесу вам двери! — закричал он, стуча кулаком в крест рамы. — Эй, полундра, слышите вы там, бычки черноморские?

В темной глубине дома — никакого движения. Только спустя некоторое время вспыхнуло бледное пламя спички да еле заметно проплыли крапинки тлеющих папирос.

— Ну что, послушались они тебя? — насмешливо заметил Серов.

Отойдя от окна, Вепрев вздохнул сокрушенно:

— Их там, точно судаков, набилось!

— Дела наши, Митя… — проговорил Серов. И, помолчав, добавил: — А ветер какой шальной!

В это время Рождественский и сказал, что для двоих ночлег найден, что он и Симонов уступают его женщинам.

Несколькими минутами позже Лена и Магура уже шли за ним к долгожданному пристанищу. Тамара Сергеевна была покрепче Лены, но и она устала, и ее походка стала грузной. Она первой поднялась на крылечко и вошла в небольшую комнату.

— Ну, вот и пришли, — сказал Рождественский.

Лена присела в плетеное кресло к столу, поставила на белую тесовую доску локти и подперла руками подбородок. Перед ее глазами все еще словно струился влажный сгущенный воздух, и в нем на лету таяли мокрые снежинки, как это было весь день в дороге. Но радовало, что больше не долетал шум морского шторма и постепенно переставало шуметь в голове. Все ее измученное тело охватило блаженное оцепенение. Как приятно было посидеть в этой плетенке. От удовольствия она даже зажмурилась на мгновение. А открыв глаза, увидела, как Рождественский выходил из комнаты. Хотелось вскочить, остановить его: не уходи! Но тело ее точно приросло к креслу, и она не двинулась с места. В мыслях только пронеслось: «Опять будет мерзнуть целую ночь!».

— Ну, сегодня и поспим же мы, прямо как дома! — нараспев сказала Тамара Сергеевна. — Только вот топчан занимать нельзя, придется укладываться на полу.

— Большая важность, — не на камнях же, как вчера, а в тепле, — сказала Лена и начала оглядывать комнату. И чем пристальней она всматривалась в каждый уголок, тем сильнее приятно поражалась: помещение по своему расположению — точь-в-точь как ее киевская комнатушка. Вон справа и полочка на стене, и на ней аккуратно расставленные книги. Только не видно стопочкой сложенных тетрадей. Но даже глобус есть, он такой же старенький, но чистенький и блестящий, какой у нее был дома. Правда, на окне нет памятных ей голубеньких занавесок, нет и цветов, а вместо них стоит плохо промытый солдатский котелок и лежит кусок хлеба. Вместо кровати — ничем не прикрытый деревянный топчан, — совсем голый и неуютный. Нет электричества и немилосердно чадит керосиновая лампа.

— Кто здесь хозяин, Тамара Сергеевна? — спросила Лена.

— Не хозяин, а хозяйка. Капитан сказал, что здесь живет военный врач из эвакогоспиталя.

— Так где же она сейчас?

— Ну где же ей еще быть — на дежурстве, наверно.

— Обидно, что в этой комнате какая-то запущенность и необжитость — как бы про себя проговорила Лена. — Похожа на мою киевскую комнату. У нас с мамой и еще одна была, поменьше… Эх, мама, мамочка, жива ли ты, родная моя? — она встала с кресла и отвернулась от Магуры. Затем, наклонившись к окну, горячим лбом она коснулась рамы. С улицы тускло и призрачно глянуло на нее собственное искаженное отражение на стекле, загородившее шумевшие за окном деревья.

— Будем ложиться спать, — оборачиваясь, решительным голосом сказала Лена.

Магура с изумлением посмотрела на нее, на неестественно яркие пятна румянца на красивом лице, на синеватые тени вокруг глаз, словно припухшие губы, сжатые в горькой гримасе.

— Ты не заболела, Леночка? — участливо спросила Тамара Сергеевна.

— Нет, я совершенно здорова, — поспешно сказала та.

— А мне показалось… Или это у тебя что-то другое? Надо бы нам вместе подумать, если так?.. Один ум хорошо, а два лучше.

— Я уже обо всем передумала, с меня хватит. Давайте будем ложиться, а то мне хочется спать.

— Ну что ж, спать так спать, — помедлив, согласилась Тамара Сергеевна. — И то ведь, в самом деле, завтра мы опять будем карабкаться с горы на гору. — Помолчав, добавила: — Будь они прокляты, эти горы — и дорога, и погода такая!.. А ты тоже, словно та погода, все киснешь и киснешь!

— Пройдет, — серьезно сказала Лена. — Это я одолею, поверьте.

Она произнесла эти слова так, словно для нее было безразлично — поверит Магура или не поверит ей. Бодрится и рисуется, — подумала Магура. Но промолчала и начала раздеваться. Скоро обе улеглись, прижавшись друг к дружке спина к спине, чтобы не так зябнуть.

— Значит, ты по-настоящему любила его? — заговорила Тамара Сергеевна, чувствуя, что Лене надо поговорить, что ей так будет легче.

— Так вы догадались об этом? — не сразу спросила девушка. — Ну, что же, теперь скрывать не стану: любила и люблю. Только не подумайте, что я способна пойти на какую-нибудь глупость, — медленно, отделяя слово от слова, добавила она.

Разговор оборвался. А утром Лена проснулась от стука в дверь, проснулась с тупой болью в голове, с чувством, как она выразилась, безобразной слабости во всем теле.

— Опять пошли!.. по этим противным горам?! — был ее первый вопрос к Рождественскому, когда тот вошел в комнату.

— Нет, вначале пойдем по низменности. Горные перевалы начнутся дня через два, — пояснил Рождественский. — Ну, как вам тут спалось?

— Мы-то находились в помещении, а вот как вы коротали ночь? — сказала Магура, не спеша застегивая шинель.

— Переночевал, — уклонился Рождественский от прямого ответа. — Я за вами: идемте завтракать. Скоро уже выступаем, — давайте быстрей, быстрей!

Прошло еще полчаса, и батальон, как всегда, построившись в колонну, уже выходил из Джгубги. Сравнительно ровная дорога была размята грузовыми автомашинами, грязи не оберешься. А впереди простиралась низменность между двух грядообразных хребтов, у подножья которых большей частью виднелись раскисшие болотистые места, разрезаемые бурной горной речушкой. Днем делали короткие привалы, для этого выбирали обомшелые незаледеневшие равнинки. На них разбросанно торчали осинки и ольшаник — чахлые, и невесть сколько им лет. Стволы этих деревьев от земли покрыты мхом и лишаями. И хотя было зимнее время, вокруг них стоял нестерпимый запах тлеющих корней, опавшей и гнившей в воде коры.

В таких же местах дальше и ночевали, разводя костры. Низом полз дымного цвета туман — сырой и до костей пронизывающий холодом. Все скрывалось в нем. Только вблизи костров различались неуклюже шевелящиеся фигуры солдат.

 

XXXV

Шли уже пятые сутки, после того как была оставлена Джгубга. Уже было проделано более сотни километров по вязкой дороге, перейдено немало перевалов. Последних два дня шли без обоза, неся за плечами вещевые мешки, набитые продуктами и боеприпасами. Все остальное воинское имущество было навьючено на лошадей. Здесь дорога стала совершенно непроходимой для обозных упряжек, и их, с согласия командира полка, перед предпоследним подъемом оставили с хозчастью внизу.

Навьюченных лошадей ездовые за поводья повели по вязкой дороге. Примерзшая земля раздавалась, и ноги проваливались в буроватую жижицу, поэтому, прежде чем сделать шаг, нужно было выбрать место с окрепшей коркой или попробовать обманчивую поверхность палкой. А что уж говорить про лошадей — вязли чуть ли не до колен.

Для батальона же был выбран другой путь — впереди пошел Рождественский с небольшой группой людей, по следам которых должны были двигаться все остальные во главе с Симоновым.

Подъем с самого начала оказался много трудней, чем этого ожидали, — скользили ноги по заснеженной, но непромерзшей почве, часто удлинялся путь, — нужно было обходить обрывы, сыпучие оползни и каменеющие глыбы красноватого известняка. Рождественский то и дело поглядывал на дальние лесистые гребни, порой принимая их за вершину. Но, добравшись до них, видел впереди другие, более высокие, заросшие лиственным лесом увалы. И только после обеденного привала сквозь редкую дымчатую туманность показалась настоящая вершина хребта. Она была еще далеко-далеко, словно зацепившаяся за медленно и низко плывущие облака.

— Давай, давай, товарищи! — прикрикнул Рождественский, оглянувшись.

— Эй, товарищ комиссар, — откликнулся Вепрев, — поводить бы по этим путям-дорожкам Гитлера, чтоб его черти слопали!

Рождественский шел впереди всех, опираясь на палку. Чем выше он поднимался, тем крепче становилась почва. Под ногами уже похрустывал подмерзший снежок, и больше не проступала из-под него буроватая жижица. Зато ощутимей стал ветер — холодело.

На ровную вершину вышли под вечер. Дождавшись батальона, Рождественский спросил у Симонова:

— Привал сделаем, Андрей Иванович?

— Булат приказал, чтобы засветло продвинуться поближе к спуску перед Горячим Ключом, — сказал Симонов. — Пусть люди идет потихоньку, а мы с тобой пройдем-ка вперед да осмотримся до подхода батальона. Где-то здесь придется заночевать.

Они ускорили шаг и скоро уже были на значительном расстоянии от колонны батальона. И чем дальше шли, тем трудней становилось дышать. Горы постепенно совершенно преобразились: здесь было больше снега, отсвечивающего синевой на изломах. Западали и слабые солнечные лучи. Солнце же увидели несколько позже; оно оседало за горы, суживаясь, точно щурившийся глаз, и чуть-чуть озаряя лесистые вершины. Синева чистого неба уже начала густеть, напоминая о приближении вечера.

— Сейчас, пожалуй, мы увидим Горячий Ключ, Андрей Иванович, — сказал Рождественский, идя впереди узенькой тропинкой под отвесом. — Давай дальше, дальше проберемся.

— Лезу, лезу, — пробурчал Симонов, цепляясь не за трещины и выветренные породы, а за приютившиеся на уступах кустики.

А ветер свистит и воет, безжалостно треплет посохшую, но неопавшую желтую листву, раскачивает хрупкие побеги кустарника, точно стремится скинуть их в пропасть. Но — нет!.. Корни глубоко въелись между трещин, держат чахлую растительность.

Когда влезли на скалу, внизу увидели обширную низменность, извилисто разрезанную серебрившейся полоской незамерзшей горной реки. На противоположной стороне ее серели в беспорядке разбросанные постройки. Где-то там рвались мины. Порывами ветра сюда доносило глухое постукивание станковых пулеметов. Зябкие сырые сумерки навевали уныние. Симонову стало грустно. С тоскою глядел он на растоптанные виноградные плантации Горячего Ключа.

— Н-да! — произнес он, насупив седые брови. — Чертов ключ… А все равно как-то придется брать его!..

— Придется, — отозвался Рождественский и оглянулся.

Батальона все еще не было видно — он двигался где-то по закрытой лесом седловине. Но затем он показался, медленно взбирающийся вверх по просеке, которая спирально поднималась к огромному, с вырубленным лесом плато. Издали волнообразное движение длинной солдатской колонны многое говорило ему, хорошо знавшему, какими тяжелыми могут быть грязные сапоги и сырая, давящая к земле шинель. Правда, скорое его обрадовало то, что следом за первым батальоном показался второй и третий. И затем позади шли колонны других полков. С ними двигалась легкая артиллерия и минометные подразделения дивизии. Лишь артдивизион из-за непроходимости застряли вместе с обозами.

— Через эту речушку — раз, два — и вперед — не прыгнешь, — проговорил Симонов, спускаясь со скалы на тропинку. — Идем, комиссар, к своим навстречу. Надо, чтобы за ночь люди и обсушились, и отдохнули. Благо, тут сколько угодно дров. На вершине не будет видно огня, пусть разводят костры.

И они медленно зашагали вниз, поглядывая изредка в темнеющее небо. Уже исчезли последние лучи солнца, скрывшегося за висевшей над лесом свинцово-тяжелой линией горизонта.

* * *

На ночной отдых батальон расположился между швырковых штабелей. А дрова-то какие!.. Просохшие и горели они с треском и гулом. Люди толпились вокруг — кто выжимал портянки и развешивал их поближе к огню, кто просушивал шинель. Потянуло испарениями и знакомым душком подгоревшего сукна. В котелках уже бурлила вода. Одни готовили чай, а которые потерпеливей, — те крошили в кипяток брикетики пшеничной каши. Потом кидали туда мелко нарезанные кусочки бараньей солонины — пусть мясо проварится малость.

Тем же занимались и Магура с Леной. А Рычков, отломив с четверть буханки хлеба и наткнув на палку, поджаривал его над огнем, медленно поворачивая.

— Дымом же будет пахнуть, Коля, — заметила Лена, помешивая ложкой в котелке.

— С дымком, это не беда, — согласился Рычков, жмурясь от близости к огню. — Ку-уда там торт!.. Разве есть что-нибудь на свете лучше куска поджаренного хлебца? Эх, ржаной ты хлеб наш насущный… Сольцой припорошим его да с горячим чайком… И гляди-ка с каким вкусом повечеряем сейчас!..

— Вот только жаль, что у нас нечем кипяток заварить, — сказала Тамара Сергеевна. — А вообще, горяченький чаек — хорошее дело в таких условиях, как здесь, в этих проклятых горах.

— Как это — заварить нечем? — возразил Рычков. — Вот когда проходили по берегу моря, в Джгубге я наломал в заброшенном саду черешков от малины. Дома у нас, бывало, бабушка заваривала кипяток этими малиновыми стебельками. И ничего себе, попахивало вкусно.

Вепрев, с треском разжевывая бараньи хрящики, говорил ворчливо:

— Черт возьми, кусок бы свежей, хорошо прожаренной баранины, таковая снедь была бы сейчас как нельзя кстати!.. Как дома, бывало, в известную пору…

— Подобные воспоминания сейчас, товарищ Вепрев, лишены всякой практической ценности, — заметила Тамара Сергеевна.

— Ишь ты, — дуя себе в кружку на горячий чай, усмехнулся Рычков, — чего захотел человек. А сам, смотрите, работает зубами, точно тот волк, только косточки похрустывают!

— Избаловали тебя в госпитале, Митя, — вставил Серов. — Солонина, видите ли, не нравится. Раньше, как я помню, ты не заводил разговоров о бифштексах.

— Да что вы напали на человека, — заступилась Лена. — Признайтесь откровенно: ведь никто из вас не отказался бы от хорошего куска свежей баранины?

— А где же взять-то баранину? — пробурчал молчавший до сих пор Агеев. — Эх, ха-ха, — вздохнул он. Затем, тщательно собрав с полы шинели крошки хлеба и отправив их себе в рот, продолжал лениво: — Вот кабы вышли мы в Кубанскую степь, — там дело другое, там баранина будет.

* * *

Симонов и Рождественский в это время обходили расположение рот — нужно было проверить, как выставлены посты. Люди уже начали приспособляться спиной к спине, чтобы в сидячем положении уснуть на дровах. Еще кто-нибудь сгорит этак если не предупредить; сухие дрова потрескивали, стреляли искрами — достаточно одной крохотной, чтобы солдатская шинель осталась без полы.

— Смена постов через каждый час, Петелин, — предупредил Симонов.

Лейтенант качнулся и поморщился, отмахиваясь от дыма, его тень заколыхалась по снежному покрову, по которому плясали отблески огня.

— Есть сменять посты через каждый час.

Симонов и Рождественский пошли дальше, приглядываясь к каждой группе у огонька.

— Ветерок усиливается, и притом попутный. Прямо сдует он нас завтра с горы к Горячему Ключу, Андрей Иванович, — шутливо заметил Рождественский.

— Мы люди, а не соринки, дорогой мой. Незачем нам катиться навстречу полной неизвестности… — сумрачно возразил Симонов.

— Так ведь все равно же пойдем!

— Пойдем. Но как?.. Вот это вопрос, — вздохнул он и продолжал: — Мне не нравятся фронтальные подступы к этому чертову Ключу. Низменность вся простреливается. Если предварительно не осмотреться хорошенько, — много положим людей, комиссар.

Небо к этому времени опустилось так низко, что казалось, будто от него осталась совсем узкая полоска, и та вот-вот сольется с черневшей стеной оголенного, таинственно шушукающегося леса, такого же темного, как и соседние горные хребты с провалами между ними. Все здесь выглядело до того мрачно, так тяжко над этим затерянным уголком земли обвисали плоские тучи, что невольно сжималось сердце.

— Мне, Саша, вот еще что здесь не нравится: в этих горах у нас будут ведь совершенно другие, чем под Моздоком, условия боя, — снова заговорил Симонов. — Даже самому трудно ориентироваться. А что ж говорить про солдата!.. Тут не просто пересеченная местность, но черт знает что!.. Все позапутано и позакручего разными кряжами да лабиринтами. Все надо изучать заново: и тактику противника, и свои собственные способы будущих боев. О какой уж тут, слушай, планомерности может идти речь… как не о самой приблизительной. Ну какую тут можно спланировать атаку? В особенности будет трудно в первые боевые дни… Здесь не вдруг поднимешься и гаркнешь во всю глотку: вперед! Куда там к черту — вперед? Может, противник только этого и дожидается, отсиживаясь за камнем. Ну и стеганет по людям из пулемета… А нам еще сколько шагать до Берлина! Каждого человека жалко, он близкий тебе, родной.

— Конечно, — согласился Рождественский. — Но, Андрей, разговоры о трудностях должны остаться только между нами.

— Ну это само собой, комиссар, — тепло сказал Симонов. — Мало прежнего опыта, надо новый накапливать.

Так они разговаривали и потихоньку обходили лагерь, пока не очутились на правом фланге расположения батальона. Вдруг Рождественский отдернул занесенную было ногу, с испугом отшатнулся.

— Вот черт!.. — проговорил он, глядя вниз на незаснеженную, почти отвесную стену обрыва. — Чуть-чуть не шагнул!..

Симонов тоже отступил — постоял, послушал немного доносившийся снизу шум горной реки, с сердцем сплюнул затем в пустоту черной пропасти и решительно повернул обратно.

— Нужно будет предупредить Метелева еще и об этой опасности, — кивнул он через плечо. — Зайдем к нему, а потом и спать пора. Нам, Саша, тоже следует привалиться где-нибудь, чтобы отдохнуть до рассвета. Потребуются завтра и физические силы, и ясный разум.

* * *

Магура и Лена кое-как поужинали, затем прижались друг к дружке и сразу обе уснули, сломленные усталостью. Ведь все на ногах — сначала от Сухуми и до Гагр, затем от Туапсе и до Джгубги, потом этот изнурительный переход от Черного моря…

Но другие еще топтались и грелись у костра, чинили одежду, переговаривались. Звучнее других раздавался насмешливый и в то же время добродушный голос Серова.

— Ты не вертись, говорю я тебе, — покрикивал он на Агеева. — И не скрипи, точно на того фрица, зубами на меня.

— Правду ж говорю — моченьки моей нету, — умолял Агеев краснофлотца, то и дело хватаясь рукой за те места на щеке, где Серов дотрагивался бритвой. — Дай ты мне свою железяку, я сам как-нибудь, Сенюшка!..

— Здорово живешь! — воскликнул Серов. — Как это можно передоверить выполнение боевого приказа? Да еще такому косматому дедку, как ты! Неужели ты такого дела уразуметь не можешь?

— Так возьми какой-нибудь булыжник, поточи ты ее, сделай милость, Семен!

— Затея напрасная, пробовал… Потерпи, я уже кончаю. Усы тебе какие, гусарские оставить, что ли? или как у нашего комбата, щеточкой изволишь носить? Ну говори, пока я не содрал до последнего волоска!

— А, пропасть их возьми — гусарские!.. да никаких мне не надо!

Вепрев слушал и мольбы солдат, и дружеский, хотя и насмешливый, голос Серова, слушая, гримасничал, точно тупая бритва причиняла боль не только Агееву, а ему самому. Иногда он даже жмурил глаза, видя, как страдает и морщится солдат. Не вытерпел, наконец, сказал:

— Слышь, Сень, перестань мучить человека! — И тотчас добавил шутливо: — Давай лучше мы его головешкой… Эта возьмет быстрей!

— Нельзя, Митя, — деланно серьезно возразил Серов. — В штатном расписании батальона паленых не предусмотрено. Никак не могу обесформить такого красавца.

— От сатана! — косясь на Вепрева, сердился Агеев.

— Помалкивай, дедок, не то подрежу я тебе губу. Вот тогда ты у меня будешь, как заяц, с раздвоенной…

Серов так потешно повел носом и чмыхнул губами, подражая зайцу, обнюхивающему воздух, что Рычков и Вепрев не выдержали и расхохотались. А Агеев, тяжело вздохнув, сказал:

— Да кончай ты меня, ради бога!

— Э, нет, не выйдет! — возразил Серов. — Если я кончу тебя, тогда кто же будет брать в плен гитлеровских полковников? Ты знаешь, Митя, этот дедок под Орджоникидзе заграбастал в плен немецкого полковника Руммера. Вот тебе и батя! Злости у него к гитлеровцам хватит на семерых. Этот полковник сейчас где-нибудь спит преспокойно и чудесные сны видит, — дурья голова, решки ему не мог поставить!

— Не виноват я, мне Чухонин помешал, — оправдывался Агеев. — А то на аршин в землю вдавил бы… поганца…

* * *

Связисты к этому времени закончили сооружение ночлега для командира и комиссара, с надветренной стороны полукругом обставив швырком. Но в щели все же посвистывал ветер. На землю они постлали наломанные дубовые ветки с неопавшей листвой, вблизи разложили длинный костер с таким расчетом, чтобы можно было лежа обогревать ноги. Увидев это незамысловатое сооружение и с удовольствием валясь на дубовую постель, Рождественский спросил:

— Мельников, это ты постарался?

— Нет, товарищ капитан, только руководство мое, а строили связисты, — весело ответил Мельников и повернулся к Симонову. — Вы будете ужинать? Я давно поджидаю вас и товарища капитана.

— Не знаю, как Александр Титович, а я не стану, — отказался Симонов и тоже грузно опустился на постель, пристраиваясь с Рождественским рядом, вытянув к огню затекшие от усталости ноги.

— Моя парикмахерская не запаслась одеколоном, — слышался от соседнего костра голос Серова. — Продрай физиономию чистым снежком. И вот тебе мыло — на! Оно душистое. Мите в госпитале девушки подарили, а он его мне… Только, чур, предупреждаю: не проглоти вместо конфеты.

— Ладно, конфету от мыла я отличаю, не беспокойся, — пробурчал Агеев. — А за мыльце, и правда, спасибо тебе скажу. Свое перевел чисто все…

— Ой, дедок, кривишь ты душой, — заметил Рычков. — Мыла же выдавали по полкуска на брата! Про черный день, наверное, припрятал, а? Признайся, батя?

— Да ничего он не прятал, а заправлял им кашу, — с усмешкой вставил Вепрев. — Пайки ему разве хватит, есть за семерых.

— Ну очумел! — посмеивался Агеев. — И до чего злые языки у вас, право, ребята. Тараторите про всякие пустяки. Ложитесь-ка спать, хватит вам… Завтра, знаете, пойдем куда…

Вслушиваясь в дружеский солдатский говор, уже вялый и затихающий, как бывает, когда люди с трудом превозмогают охватывающую их сонливость, Симонов чувствовал удовлетворение, усмехался в седые усы и думал: «Не ноют от усталости и от холода, не вешают голов соколы мои. М-да… — вздохнул он и продолжал мысленно рассуждать: — ничего, пожалуй, на свете лучшего и быть не может, чем сознание, что вот в трудную годину солдаты твои хорошо понимают, зачем они здесь очутились вместе с тобой. И Серов, и Вепрев, и Рычков, и даже этот нелюдимый дядька — Агеев, — все они рвутся прогнать с нашей земли злодея. Да и других поведут за собой! Ох, как трудно было бы воевать, если бы все было не так!».

— Ну, Саша, давай будем спать, что ли! — повеселевшим голосом сказал Симонов, обняв Рождественского за плечи. — А то, как солдат Агеев говорит: завтра, знаешь, куда пойдем…

Не ответив, Рождественский приподнял голову и озабоченным взглядом поискал кого-то. Из-за близости огня предметы на снегу за костром различались с трудом. Казалось, что мрак все еще продолжал надвигаться и густеть. В лагере людской говор уже совсем стих. Тишина нарушалась лишь поскрипыванием снега под мерными шагами часового за оградой да гудящим воем разыгрывающейся непогоды.

— Слушай, Мельников, а где же наши женщины? — вдруг спросил Рождественский. — Почему не пригласили их в это укрытие?

— Хотел, да опоздал, товарищ капитан. Они спят вон у того костра, где этот наш «брадобрей» с Агеевым… Погрызли косточек от солонины да поели кашки и тотчас прижались друг к дружке… Умаялись наши женщины, Александр Титович, — морщась и отмахиваясь от едкого, слепившего ему глаза дыма, серьезно добавил Мельников. — Кудрявцева — та не показывает виду, бодрится. А Магура мне как-то откровенно сказала в дороге: «Знаешь, Мельников, еле выдергиваю ноги из грязи…».

— Значит, спят уже? — переспросил Рождественский. И, не ожидая ответа, приказал лейтенанту: — Возьмите мою плащ-палатку, идите и прикройте их. Прикройте со стороны ветра, чтобы не засыпало хоть снегом.

Мельников ушел, а Рождественский снова прилег, закинув руки за голову, глядя в холодную высь. «Нет, нет, Марийка, — думал он, — тебе за своего Сашку бояться нечего. Мы скоро встретимся с тобою. Ты только временно отступила, и не куда-нибудь, а в глубину души моей. В груди у меня ты будешь жить всегда, пока и я буду жить в этом огромном мире. А что касается Лены, ну что ж, ее я люблю, но только любовью старшего брата, — она заслуживает того, а на большее… большее отдано тебе, тебе навсегда!».

Думы о семье не покидали Рождественского нигде. И всякий раз, как только он мысленно пытался представить себе ту обстановку, в которой сейчас могла находиться его жена, становилось мучительно-тревожно.

— Андрей, ты спишь? — повернувшись лицом к Симонову, тихо спросил он.

— Нет, только дремлю. А что?

— Да вот думаю, как мы тут завтра… Лес да горы, да всякие лабиринты. И ты говоришь — новые условия… Но ведь новы они — условия — и для немцев. Засели в обороне. Только здесь им не то, что в ровной степи. Где-нибудь да проморгают!

— Ну, слушай, на это нам не очень-то надо полагаться, — ворчливо возразил Симонов, — проморгают! На лопатки Клейста не разложишь — раз-два и готово! Придется отчаянно драться, потому что выход наш на стратегические просторы — мешок для него. И он же прекрасно понимает это.

— Как ты думаешь, куда Клейст потащит свои основные силы?

— На Ростов — там закрыта ему дорожка, — подумав, сказал Симонов. — Пока что, очевидно, будет отступать на Краснодар. И держаться за него станет всеми силами и средствами. Наш корпус они будут стараться из гор не выпустить, чтобы не мешал ему отступать до Новороссийска. А там думает, наверно, с духом собраться дыры залатать. Они все еще, наверно, верят, что удастся «очухаться» после разгрома под Сталинградом и на Кавказе.

— А дальше?

— Ну что Клейст станет делать дальше, об этом спросить еще не у кого. Давай-ка спать.

Рождественскому, однако, не хотелось спать; мысль о том, что победа советских войск на Кавказе явится чем-то решающим, очень большим в его личной жизни, никак не покидала его. Он страстно желал приблизить эту победу, не очень утомляя себя размышлениями о том, что он лично отдаст за нее.

 

XXXVI

От непрекращающегося поскрипывания шагов на затвердевшем и как бы приглаженном за ночь снегу, от говора подходящих новых и новых батальонных колонн, а также от беспокойно посвистывающего холодного ветра Петелин, ставший уже старшим лейтенантом, совершенно потерял потребность во сне. Впрочем, уже близился рассвет. Он поэтому решительно выбрался из-под плащ-палатки и присел на полено, протянув ноги к костру. Потом достал кисет с табаком, не спеша закурил.

Думая о предстоящих боях с противником, Петелин не испытывал ни малейшего чувства страха; взлохмаченную чубатую голову не посещали мысли о том, что сегодня или завтра его могут убить или больно ранить.

Петелин видел, что не спит он уже не один, и понимал, что солдаты искоса поглядывают на своего командира, и то выражение, которое могло сейчас быть на его лице, несомненно, могло отразиться на их боевом духе. Он, однако, не привык, да и не умел рисоваться, — и ни к чему ему это было, потому что он в самом деле никогда не падал духом. Напротив, казалось, что чем больше были трудности, тем веселее ему было. И сейчас он думал о том, как сделает первый выстрел первым, пусть только увидит какого-нибудь гитлеровца на этом клочке советской земли, который уже сделался родным и близким ему.

Но одна мысль все же заставляла Петелина ощущать легкий озноб. Она не была связана с опасностью для самого себя. Чувство ответственности за вверенных ему людей заставляло его мучительно искать путь победы и наименьшими потерями.

— Ты чего всполошился так рано? — спросил Бугаев, тоже проснувшийся от шума на дороге и тоже подсевший на полено у огонька.

— Вот сижу, слушаю ветер и думаю думу.

— Ух ты, прямо Чапай! — засмеялся Бугаев и толкнулся плечом в плечо Петелина. — Интересно, о чем же?

— Ты знаешь, Павел, — будто продолжая какую-то свою мысль, заговорил Петелин, — как мне кажется, драку за Горячий Ключ и участь немецкой обороны скорее всего решит мужество солдат. Сумей мы выйти к ним в тыл, да пусть кто-нибудь из них крикнет: «отрезаны!». Про Сталинград они отлично помнят. А тут, и в самом деле, ливнем бы по ним из ручных пулеметов, автоматов!.. С тыла бы вихрем, душа с них вон!.. Верно я говорю?

— С точки зрения лихого кавалериста — верно, но мы пехота! А как пехоте зайти противнику в тыл, вот это вопрос.

Этого и сам Петелин не знал. Он встал, застегивая шинель, отошел от костра. «В кавалерии я служить не служил, но хватку их знаю, — думал он. — У наступающих всегда больше шансов прорваться, чем у обороняющихся воспрепятствовать этому прорыву… Еще если учесть нашу решительность… Гитлеровцы, сидя в изнурительной обороне, могут на мгновение и ослабить внимание. Но мы-то ни на секунду не позабудем, что во что бы то ни стало должны захватить этот Горячий Ключ. Только предварительно необходимо понаблюдать за ними хорошенько. Выйдем, если пожелаем, и в тыл к ним».

Лагерь просыпался и постепенно оживал. Подъем, правда, не сопровождался обычной суетой и торопливостью, как на марше, потому что все еще продолжалось сосредоточение гвардейского корпуса. Одни из ранее пришедших частей ожидали приказа, расположившись на том же плато, что и батальон Симонова, а другие только подходили.

Светало. За соседним хребтом на востоке предутренняя синева затягивалась багрянцем, и ветер притихал, и костры угасали, головешки засыпались снегом. В это время Петелин услышал команду Симонова: «Прекратить хождение!».

Тяжелым вздохом где-то ударило дальнобойное орудие. Не успело просветлеть небо, а в его мутноватой вышине уже повис откуда-то наплывающий рокот вражеских самолетов. Свирепый гул «юнкерсов» накатывался все ближе. порой даже казалось — вот самолет в каком-то месте уже приземляется. Но вскоре рокот стало относить. Затем снова слышалось еще более грозное металлическое гудение. Навстречу вражеским бомбардировщикам тотчас вскочили ватообразные всполохи снарядных разрывов. Звуки выстрелов зениток долетали сюда глухо, точно кто-то простуженно кашлял. На горы с бешеным свистом и воем ринулись брошенные с самолетов вражеские авиабомбы. Грохнули взрывы. Трескуче хлестнула волна за волной, и это происходило, казалось, страшно далеко, где-то в недрах земли.

А минут пять спустя дуновением ветра донесло на плато мерное, какое-то безобидно-привычное постукивание станковых пулеметов. И рокот вражеских самолетов стих, и не слышалось больше орудийных залпов. День наступал, как думалось Петелину, до того обыкновенно буднично, что он тотчас вернулся к своим прежним размышлениям.

Думы его оборвались, когда он внезапно очутился возле группы стоявших у шалаша комбата старших офицеров и услышал, как командир полка, полковник Булат, ответил Симонову на какой-то вопрос:

— Может случиться, что они в момент агонии решатся на что-то отчаянное. Положение Клейста и войск его сейчас очень похожее на положение затравленного и раненного зверя. Немцы не только будут обороняться, а могут, как очумелые, броситься на нас при первом же выстреле.

— Ну, этим Клейст лишь ускорит свою гибель, — заметил Симонов, переступая с ноги на ногу и попыхивая сигаретой.

— Но бывает, что раненное животное, уже добежав до охотника, вдруг бросается в обратном направлении и при этом обязательно по своему же следу.

— Шел-то Клейст через Ростов, а туда теперь для него нету уже знакомой дорожки, — снова возразил Андрей Иванович. — По знакомому следу в обратном направлении Клейсту бежать невыгодно.

— Это означает, коль невыгодно на Ростов, начнет он петлять да кружить по Кубанской и Донской степи. И задача перед нами стоит поэтому такая: скрутить его где-то в районе Краснодара, но не дать со всеми силами прорваться к Новороссийску. Не дать ему, так сказать, отдышаться, перегруппировать части.

— Означает ли это, что мы тут не можем долго оглядываться да примериваться к силам противника? — спросил Рождественский.

— Абсолютно точно! Мы здесь не можем чухаться да оглядываться. Следующей ночью с этой горы спускаемся в низменность. Но пойдем потихонечку, пока что не поднимаясь в рост. Наступать начнем завтра на рассвете. А сейчас пройдем, полюбуемся новым рубежом.

Петелин сгорал от желания пойти вместе с Симоновым на рекогносцировку местности предстоящих боев. Но он был уже достаточно дисциплинирован, научился и привык сдерживать, когда, надо, свои чувства и желания. Повернув обратно, неожиданно встретил Лену и Магуру. Петелин часто думал о Лене. Дорогой, однако, старался быть в стороне от нее. Девушка, греясь, прыгала с ноги на ногу, хлопая рукавицами.

— Замерзла, товарищ Лена? — с напускной веселостью обратился к ней Петелин и почувствовал вдруг, как исчезает в нем прежняя застенчивость, нападавшая на него в присутствии этой девушки, в которую он был тайно влюблен. Хотел было подойти поближе к ней, поговорить. Но Лена ответила ему вопросом резко и неприветливо:

— А вы разве не замерзли?..

Она спросила об этом с явным безразличием. Легко было догадаться, что у нее нет никакой внутренней потребности разговориться с Петелиным. Спросив, тотчас отвернулась, продолжая прыгать и хлопать руками, о чем-то разговаривая с Магурой. Обе женщины словно больше не замечали присутствия Петелина. он невольно и неловко усмехнулся, не задерживаясь, прошел мимо в направлении расположения своей роты. «Подумаешь, какие «цацы»»! навстречу ему шел Бугаев. Петелин сразу позабыл о своей обиде на Лену и Магуру.

— Слушай, Павел, — быстро заговорил он, — командир полка повел комбатов на рекогносцировку. Понимаешь ты, какое дело: как бы и нам одним глазом взглянуть на эту чертову занозу, — махнул он рукою к Горячему Ключу. — Туда и обратно на одной ноге! Махнем, а?

— Обоим уходить нельзя, слышь, — решительно возразил Бугаев. — Хочешь, так давай один, на одной ноге туда и обратно. А я побуду с ротой.

Минут тридцать спустя Петелин уже стоял на краю обрыва. Вся низменность представляла собой довольно большое пространство, по-видимому, не все возделываемое. На более близких к реке равнинах, как обломки битого стекла, блестела талая вода. Быть может, это был лед, — не разберешь с высоты горы. Во многих местах виднелись ржавые длинные зигзагообразные линии. Возможно, это были окопы и траншеи.

— Вот он, вот какой этот Ключ! — наморщив лоб, проговорил Петелин, нацелившись биноклем на другие квадраты местности. — Действительно, будет «горячий»!

В значительном отдалении от переднего края в бинокль смутно угадывались движущиеся человеческие фигурки на нашей стороне; они возникали, будто внезапно проступали из земли, и затем снова исчезали, как бы растворялись на затянутой дымом поверхности. И на нашей, и на вражеской стороне то и дело вспыхивали взблески взрывов; от земли отскакивали выпуклые темные облачка, вытягивающиеся потом кверху дымными столбиками. Они долго висели в воздухе, затем дробились и постепенно оседали над снегом, образуя над поверхностью почти сплошную заволакивающую окопы и траншеи пелену. Эта пелена снова и снова рвалась с очередными взблескам, сопровождаемыми взрывами, и колебалась, словно кисея, редела кое-где и опять сгущалась. Поле сражения представляло сверху какое-то фантастическое зрелище. Там шел горячий бой, но Петелин, как ни напрягал зрение, не мог разобраться, в чью там пользу складывается обстановка.

— Вот оно тут какое дело, вот как получается здесь, — сквозь стиснутые зубы шептал он. — Ишь ты!.. Горячий Ключ, что и сказать! А воды, воды в низине как невозможно много, черт бы ее побрал! Все сразу — и горячее, и холодное, и мокрое в то же время! А придется вперед сначала на животе. Однако где это наши рекогносцировщики?

И он тотчас начал шарить биноклем у подножья горы. Отчетливо выделялись плантации, окруженный живой оградой, тянувшиеся котловиной до ее разделения бурной, с холодным блеском рекой. «Эх, форсировать бы Горячий Ключ, так уж с двух бы сторон, чтобы и с тыла — с гор вихрем на них!» — думал Петелин.

Но как обойти противника с правого фланга, он не мог себе представить. За поселком, на небольшом от него отдалении после впадины, взору подставлялась почти отвесная гора, по которой трудно спуститься в низменность внезапно. «Нет, справа «вихря» никак не получится».

— Кажется, пора возвращаться, — подумал Петелин, увидев внизу группу офицеров во главе с Булатом. — Да, надо возвращаться, пора уже.

А в лагере батальона жизнь шла своим чередом. Пока самолетов не было видно, разжигались небольшие костры, варилась каша, кипятился чай, обсушивались, штопались, чистили оружие. Бугаев, увидев Петелина, пошел к нему и встретил вопросом:

— Ну что, стратег, налюбовался Горячим Ключом? Рассказывай, что увидел интересного. Какова там обстановочка?

— Хороша! На пузе придется да по воде до самой реки, — зло ответил Петелин.

— А потом? — посумрачнев, спросил Бугаев.

— А потом — «ура!». И через реку вплавь или как, черт ее знает! В общем, дело поганое, потому что все надо брать в лоб.

— А ты же говорил что-то о выходе к противнику в тыл? — насмешливо напомнил Бугаев. — Оглядеться бы да поискать…

— Мне не известно, сколько времени мы тут готовы оглядываться.

— Ожидая, когда гитлеровцы утратят бдительность?

— Хотя бы и так! — воскликнул Петелин рассерженным голосом. Он помолчал, сдерживая себя, чтобы не сказать Бугаеву какую-нибудь грубость. Молчание его, правда, длилось недолго. — Рассуждение об обходе противника с тыла не лишено смысла. Хотя удобного случая, когда можно будет так сделать, ожидать мы тоже не можем. Но как же быть, — смотрел я на передний край и думал: тут не успеешь и до реки добежать, как всю роту срубят подчистую! А бежать придется, потому что, пока здесь будем ожидать удобного случая, Клейст будет вытягивать группировку своих войск на Таманский полуостров.

— Тебе-то откуда известно, что на Таманский?

— Слышал разговор командира полка с нашим комбатом.

— А насчет обхода, в самом деле, они ничего не говорили? Насчет того, чтобы, как ты толковал, «вихрем» с тыла?

— Вот не горы, что с левого фланга у нас, тех не рассмотрел. А справа «вихрем» не выйдет, — вздохнув, сказал Петелин, как бы не расслышав вопроса. — Тем более что Горячий Ключ обороняют не какие-нибудь забитые, насильно мобилизованные в оккупированных немцами странах эрзац-солдаты.

— Это известно, что здесь эсесовцы.

— Злы, как черти.

— И исполнены к тому же жаждой мщения га разгром под Сталинградом и на Северном Кавказе. Не очень-то приходится полагаться на то, что в обороне они задремлют.

— У нас к ним не меньше злости… А оснований для злости побольше, — сказал Петелин и крикнул своему связному: — Кашу мне подавай, дорогой!.. — И опять к Бугаеву: — Потеплело, что ли, Павел? Смотри, снег под следами начинает лосниться!..

* * *

С рекогносцировки Симонов и Рождественский возвратились вечером, когда уже начал сгущаться туман. По мягкому теплому воздуху чувствовалось, как быстро стало наступать потепление. Симонов нагнулся, набрал горсть снега, скомкал его в кулаке и показал затем Рождественскому, сказав ворчливо:

— Видишь, что получается? Жижа, а не снег!..

Рождественский поглядел на полуталый снег в его кулаке, как на личного врага.

— Неприятно, да ничего не поделаешь, не прикажешь погоде, — задумчиво проговорил он. — Но все равно уж! И чего б только ни сделал ради успеха!

— Это верно, мокрый снег не остановит.

— Соберем, что ли, ротных командиров и политруков потолковать до выступления? — спросил Рождественский.

— О чем толковать на этой горе? Спустимся вниз, там и расскажем обо всем, что завтра на рассвете ждет нас у этого Горячего Ключа.

— А по-моему, этим делом лучше бы заняться здесь, — стоял Рождественский на своем. — А то получится, приведем мы людей к новому рубежу — ползите, товарищи! — и все!

— Да, ползите!.. И поползут, если так складывается, что надо ползти. Слово командира имеет силу закона, — без этого нет армии и не будет победы. Поползут!

— Я не собираюсь, Андрей Иванович, принижать роли командира, но боевую задачу будет решать не только один он, — заметил Рождественский, решительно встряхнув головой, как бы желая подчеркнуть значительность своего довода. — Важна не только ясность поставленной задачи. Командиры и политруки рот обязаны знать всю обстановку.

По тону голоса Рождественского Симонов угадал, что в эту минуту горят в душе этого пропагандиста те пламенные страсти, которые всегда руководили его практической деятельностью при исполнении обязанностей комиссара.

— Не нахожу я возможным сейчас, комиссар, распространяться на эту тему, — сказал Симонов. — А то б сказал я тебе… Можно и приказать, не тратя излишних слов, если ты знаешь, что люди верят тебе. А что касается общей обстановки, то это ты говоришь, извини, чепуху, потому что и сами мы с тобой еще плохо знаем ее.

Помолчав немного и глядя на лагерь с каким-то особым напряженным вниманием, Симонов скомандовал:

— Поднима-айсь!

Этим негромко произнесенным словом командира вся мирная жизнь в расположении лагеря была нарушена в одно мгновение, как будто подобная команда раздалась неожиданно и впервые за всю войну. Лена тоже от нее вздрогнула — давно притихшее, позабытое чувство волнения перед боем моментально вспыхнуло в ней. Она быстро вскочила, оглянулась вокруг. Голос Симонова только что успел замереть, но в лагере уже слышались топот ног, приглушенный, но возбужденный говор, бряцание солдатских котелков и оружия. Затем раздались отрывистые команды ротных и взводных командиров — выстраивались. И вот прозвучала негромкая, но поистине призывно торжественная команда:

— Шаго-ом марш!

С единым вздохом дружно шагнули вперед — дальше; и двинулись затем в направлении к спуску в Горячий Ключ. Головными — Симонов и Рождественский, за ними первая рота во главе с Петелиным и Бугаевым. В хвосте батальона санитары под командой Магуры. Ни говора, ни шуток — шли, топая ногами по мягкому снегу, сурово глядя перед собой.

Подчиняясь инстинктивному чувству, Лена положила руку на санитарную сумку и машинально стала расстегивать ее на ходу. Заметив это, Магура тихонько дотронулась до ее локтя, сказала, усмехнувшись:

— Это ты делаешь, Лена, преждевременно. — И, помолчав немного, спросила: — Волнуешься, да?

Девушке стало стыдно, ей хотелось ответить: «Нет, просто я отвыкла». Но после небольшой паузы призналась чистосердечно:

— Что греха таить, есть немножко. И отвыкла я тому же, — поспешно добавила она. — Это скоро пройдет. У меня и раньше так было, а потом все как будто каменело в груди, поверьте.

— Чем это скорей наступит, тем лучше. Сейчас нам спокойствие крайне необходимо, Леночка. А ну, пожелай-ка себе этого!

— Хочу, да вот сразу как-то не получается, Тамара Сергеевна. И не за себя я только волнуюсь. Пошел ведь впереди… И жаль мне, и боязно за него. Вы же знаете, какой он: укрываться, беречь себя не станет…

— Ну, это ты напрасно так говоришь, — догадавшись, о ком идет речь, неодобрительно сказала Магура. — Мне тоже жаль Андрея, да я хорошо знаю, что и он, и комиссар не станут напрасно выставлять головы под эти дурацкие пули. Они имеют и горячие сердца, и холодный разум в то же время.

Лена сдержанно вздохнула и не ответила.

Темнело. Ведущая вниз дорога была вся побита и испещрена дождевыми промоинами. Земля перемешалась с мокрым снегом; идти было вязко и тяжело. Когда свернули вправо, Лена не могла уже разглядеть дороги. Чувствовалось, что идут пологим краем горы. С трудом удавалось удерживаться, скользили ноги, из-под них вырывались и куда-то в сторону стремительно катились мелкие камешки. Низменности достигли примерно через час после начала похода. Кусты вставали перед людьми неожиданно, точно в мгновение вырастали из-под земли, преграждая продвижение вперед.

А оттуда, где шумела горная река, ветром доносило глухие звуки стрельбы и взрывов. Тьма то и дело прорывалась звездообразными всполохами. Казалось в короткое мгновение, что там смещался воздух, и будто над землей какая-то зловещая птица взмахивала охваченными пламенем крыльями, то распластывая их, то складывая.

Лена все шагает, затаив дыхание, и прислушивается к разрастающемуся гулу с места боя. Она уже начинает жить поднимающимся в ней чувством долга, предстоящим ей сейчас делом. Но это привычное напряженное внимание к своим обязанностям наступает, как ей кажется, страшно медленно. И она упрекает себя, что не сразу отдалась всем своим существом слуху в ожидании возможного вопля раненного человека: «Санитара сюда!». А ведь это было и есть главное для нее, как только она вступила на поле боя.

 

XXXVII

По приказу Симонова Магура и Кудрявцева были оставлены несколько позади. Нужно было организовать медпункт первой помощи. Место выбрали между двумя возвышенностями.

— У нас превосходный пункт приема. Мы на какой-то заброшенной дороге. И как раз на изгибе. Со всех сторон окружены возвышенностями, — сказала Магура.

— Какой уж там пункт!.. — вяло усмехнулась Лена. — Пустое место это, Тамара Сергеевна, а не медпункт.

Магура как будто удивилась и несколько секунд молча, не мигая, смотрела в лицо Кудрявцевой. Но затем засмеялась, продолжая:

— А ты вообрази, что здесь все по-настоящему. Вот как что-нибудь в детстве воображала. Ведь играла же в куклы?.. Я, бывало, тоже… Только из школы, в уголочке где-нибудь пристроишься, расставишь разные пузыречки, стеклянные баночки, тряпочки расстелешь, красный крест нарисуешь карандашом. Все братишку перевязывала. А когда надоедала, то он от меня убегал. Ну я тогда бралась за кошку. Папа, помню, смеялся надо мной: «Быть тебе ветеринаром, Тамара». Пришлось в мединститут определяться. И не жалею, что стала врачом — люблю я свое дело.

Как бы не дослышав последних слов Магуры, вздохнув, Лена продолжала:

— Мы, Тамара Сергеевна, не в куклы играем, а боремся за жизнь людей. Не надо нам никаких карандашей рисовать красный крест. Он есть уже на наших сумках. И не здесь бы мне, например, с моей сумкой быть, а рядом с людьми, где их ранят!

Магуда снова быстро и недовольно глянула на Лену. Хотела возразить, но подождала. Она смотрела, как Лена в это время словно что-то искала печальным взглядом вокруг и ничего не находила, переводя блуждающий взор с точки на точку.

— Мы так не должны, — стояла на своем Кудрявцева, по привычке наматывая на палец лямку своей сумки. — Стыдно сидеть вдали от живых людей. А все это потому, что так захотелось Симонову: «Оставайтесь здесь, приготовьте пункт приемки!». Неужели он думает оградить нас от опасности? И к чему он беспокоится обо мне, например?..

— Ты слишком молода судить о Симонове, Лена, — не дав ей закончить, строго заметила Магура. — Когда он отдавал распоряжение нам, его мысли не вращались, как это у тебя получается…

— Что вы этим хотите сказать? Тамара Сергеевна? — вспыхнув, спросила девушка.

— А то, что напрасно ты думаешь, будто проявишь невесть какой героизм, приплевшись в окопы. И критиковать комбата не следовало бы, — уже мягче молвила Тамара Сергеевна, догадываясь, что Лена в это время краснеет, наверное. Как всегда, застыдившись, девушка краснела и не как-нибудь — слегка, сама, быть может, не подозревая того, но почти до слез.

Глядя на нее, Магура вдруг засмеялась. Это еще больше смутило и в то же время разозлило Кудрявцеву, посмотревшую на свою старшую подругу прямо, с безмолвием, по-видимому, желая подчеркнуть, что она осталась при своем мнении.

— Не о личном думать нам надо, Лена, — протяжно продолжала Магура. — Не то время, чтобы что вздумалось, то и делать.

— О чем вы, я не понимаю? Ей-богу, я вас не понимаю, о чем вы? — воскликнула Лена, чувствуя, как горят ее щеки.

— Там, — кивнула Магура к переднему краю, — мы бы успели перевязать — и то кое-как — двух-трех человек. А сюда будут все поступать.

Немного успокоенная дружеским тоном Лена спросила:

— Но как мы будем эвакуировать раненных?

Этот вопрос волновал и Магуру, но она помнила обещание Симонова. А его обещание никогда не оставалось невыполненным. Ответила Лене почти уверенно:

— Андрей обещал лошадей под волокуши… Ты знаешь, что это такое? Мы с тобой видели эти волокуши, когда шли сюда. Штука довольно неудобная. Но что еще в горах можно придумать? Будем приспосабливать все, что окажется в нашем распоряжении.

— Только вот что, Тамара Сергеевна, — сказала Лена, как обычно, мягким голосом, — когда эти волокуши здесь появятся?

— Лошадей должны бы подогнать на рассвете. Жаль, что в потемках трудно ориентироваться, где тут можно останавливаться с ними. А это надо знать. Живой транспорт не перекалечить бы. Теперь лошади, пожалуй, для нас самое главное.

Наговорившись и почувствовав усталость, Магура и Кудрявцева решили отдохнуть. Раненных не ожидали, поскольку, как предполагалось, батальон вступит в бой лишь на рассвете. Привалившись плечами друг к дружке, затихли обе. Тамара Сергеевна, кажется, уже спала, тихонько посвистывая носом. Лена же, хотя и чувствовала усталость и находилась как бы в полусне, еще лежала с открытыми глазами, устремив их в даль неба, порезанную длинными беловатыми полосами, из-под которых выглядывали дробные, робко мерцающие редкие звезды.

Она лежала словно притаившись и чувствовала, что боится шевельнуться из опасения потревожить те чувства, какими она была вся переполнена.

«Тамара Сергеевна странно поняла меня, — с обидой думалось ей. — Может, мне больше хочется быть рядом со своими старыми товарищами — Рычковым, Вепревым, Серовым… Надо же как-то забыться, чтобы все у меня пошло по-старому, как все законным путем шло до встречи с Рождественским».

Но только она подумала так, как ей вспомнились штыковой бой в районе разъезда Солнушкин, переход фронта, скитание в пустынной степи и затем госпиталь, — всюду Рождественский. Все связанное с ним, все памятное так и замелькало перед ее глазами. Своим мысленным взором она стремится проникнуть глубже во все, что пережито вместе с ним. Она, наконец, уснула.

Магура уже встала и смотрела сбоку в побледневшее лицо просыпающейся девушки. Хотелось дать отдохнуть ей как можно дольше. Лена же, хотя и просыпалась, все еще оставалась недвижимой, лишь шевелила губами.

Странные вещи происходили в ее голове. Заметное усилие заговорить внезапно исчезло, чтобы затем снова возникнуть на губах. И наконец, изо рта вырвались слова: «Да это же гроза надвигается. Почему же такие немые громы? И молнии вспыхивают не ярко». Затем, успокоившись, еще не поднимая век, прислушалась. Молнии действительно вспыхивали, но не в небе, а в мутном воздухе над самой землей. И громы гремели, только они были не такие немые, какие слышались ей сквозь сон.

— Доброе утро, Лена, — сказала Магура.

— Здравствуйте, Тамара Сергеевна, — тихо откликнулась Кудрявцева, быстро вскакивая на ноги. — Проспала я самое интересное: утро на новом месте.

— Утро только начнется, не сокрушайся.

Лена, впрочем, и сказала об этом только для того, чтобы скрыть смущение, возникшее в ней при воспоминании о вчерашнем разговоре. Сложила свою плащ-палатку, быстро перевязала ее шнуром, поправила выбившиеся из-под ушанки волосы, все время чувствуя, что смущение не проходит. Но когда Магура говорила о том, с чего следует начать трудовой день, Лена почти не слушала ее. «Мне давно уже нужно бы поговорить с ней со всей откровенностью, — думала девушка. — Она искренне хочет отвлечь мое внимание от всяких грустных и бесплодных дум. Почему же мне с недоверием и скрытой опаской к ней?..».

— Не узнали еще, наши вступили в бой? — поинтересовалась она.

— Нет, не узнала. Недавно пришли туда комдив, командир полка. Все направились в сторону реки.

Перед восходом солнца просветлело немного в этой осеревшей котловине. Воздух все больше и больше стал наполняться красноватым отсветом, усиливая чувство загадочности и обостряя томительное ожидание. Солнце же выглянуло только на короткое мгновение и тотчас исчезло за облаками. По-прежнему дул сильный порывистый ветер, разворачивая еще не промерзшие кое-где лужицы талой воды, загоняя в них сухую листву, дергая за полы шинели. В ожидании начала боя в голове Лены кружились тревожные мысли: «Что же будет, что станет с людьми в предстоящем прыжке через реку?».

— Гляди, кто к нам идет! — неожиданно проговорила Магура, кивнув к углубленной между полем дорожке, ведущей в сторону переднего края. И потом так многозначительно подмигнула, что Лена сразу догадалась, о ком речь идет.

К санпункту шел Рождественский. Движения его были быстрыми и порывистыми. Увидев врача и медсестру, хотел засмеяться, но воздержался. От усилия казаться спокойным т равнодушным худощавое лицо его слегка покраснело, чего Лена не замечала у него прежде.

Она на расстоянии еще почувствовала, что он несет с собой неприятное впечатление от той новой обстановки, в которой была проведена ночь.

Живой! — было радостной мыслью Кудрявцевой.

— Сворачивайте-ка свой медпункт, — сказал Рождественский и тотчас сложил тонкие губы в привычную ему насмешливую улыбку, всегда возникающую у него, когда он разговаривал о чем-то несбывшемся или неудачном. — Комдиву не понравилось, что мы оставили вас в отдалении от места боя. Придется, товарищи медики, немедленно перекочевывать поближе к нашим «затылкам».

— Что, разве сейчас наступать начнете, Александр Титович? — быстро спросила Магура, по глазам которой Рождественский угадывал какой-то дополнительный, затаенный вопрос.

— Готовимся. Василенко — комдив расчетливый. Непродуманно не бросит людей… Он все осматривается. Вероятно, скоро уже даст команду. Тогда рванем! Но до этого тылы упорядочить приказано. Все должно быть на своем месте к нужному моменту, все надо привести в боевую готовность.

— Но как у вас там все-таки?

Рождественский понимал, что Магуру интересует предстоящий бой.

— Сказать, что у нас там очень скверно — рано! Не знаем мы сил противника, которыми он будет сопротивляться. Ясно одно: рассчитывать на легкий успех нет никаких оснований.

— Трудно будет? — домогалась Магура, инстинктивно чуть подавшись вперед.

— Придется на глазах у гитлеровцев делать отчаянный прыжок через горную речушку. А она, как Андрей Иванович говорит: «Ох, какая она бурная, чертяка!». Надо будет по самую грудь по воде!..

Лена с жадностью ловила каждое его слово. Когда он говорил, делая короткие паузы, обдумывая свои слова, то часто потирал высокий лоб, легонько встряхивал головой, будто отгоняя какое-то дурное предчувствие. По всему было видно, что он крайне озадачен. Вид его казался немного грустным, померкла в глазах и насмешливая игривость. И все же при коротком взгляде на Лену что-то знакомое ей, дорогое мелькнуло из-под насупленных русых бровей. Чистое, с мягкими усиками лицо его на миг осветилось добрым светом нежного чувства. Несмотря на то что огонек этот тотчас потух, она осталась счастливой и этим коротким мгновением — много ли нужно было ей ласки!.. подступив к нему ближе, сбивчиво заговорила:

— И это очень верно!.. Что комдив приказал медпункт перенести поближе к народу… Мы тут в одиночестве провели одну темную ночку… И не то что это нас угнетало, — хотя это тоже было, — но тягостно ожидание… Оставалось ворошить у себя всякие наболевшие мысли.

Только она высказалась, неприятное чувство вдруг защемило сердце, и в особенности после того, когда встретила холодный взгляд Рождественского. Ожидала ведь совсем иного ответа.

— Бывает, — с еле скрытой иронией, как бы в раздумье заметил Рождественский, — копаясь в самом себе, в своих «наболевших» мыслях, как вы говорите, товарищ Кудрявцева, мы совершенно некстати находим такое, о чем не хотелось бы знать до поры до времени.

Лена инстинктивно отшатнулась, побледнела, сама не догадываясь об этом, потом покраснела, вздрагивая от обиды губами. Ей казалось, что в его замечании был явный намек на личные переживания ее, связанные с отношением к нему. Думалось, что этим он сказал все, что могло унизить ее. Молчала, собираясь с духом, чтобы возразить с достоинством, не прощая ему того, чего он даже не сказал, а хотел, быть может, сказать. Но этого сделать ей не удалось. Не могла она подобрать веских аргументов. Да и напряженное состояние не прошло еще. Она боялась, что в ней что-то оборвется, от чего, быть может, зависит главное в ее жизни. Другой же голос в душе у нее побуждал немедленно сказать какие-нибудь слова в защиту себя. Обидно становилось покорно признавать справедливость его слов. Но только и смогла спросить:

— Значит, сейчас думать не время, судя по вашему замечанию?

— Смотря о чем, — не раздумывая, ответил он менее сдержанно, чем прежде. И добавил тотчас, опять будто намекая Лене о чем-то: — Думать, конечно, нужно, но не время долго задумываться при теперешних условиях и обстоятельствах. Теперь больше действовать придется.

— Да ну уж, завели о чем! — осторожно вмешалась Магура, по-видимому из желания изменить тему разговора. Лицо ее в это время внезапно стало менее красивым, глаза потемнели, хотя и не сейчас, а еще раньше стали неясными. — Была охота о чем спорить? Все равно ни в чем вы не убедите друг друга!

Тон и холодное спокойствие, с которым Магура произнесла свои слова, словно за что-то выговаривая Рождественскому, вызвали у него чувство возмущения. Но он подавил в себе этот внутренний протест. Не реагируя на ее вопрос, сдержанно приказал:

— Вот по этой дорожке идите к переднему краю. Там вас встретит санитар Лопатин. Ему указано, где следует разместить ваш санпункт.

— А вы разве не с нами?

— Нет, не с вами. Мне еще нужно повидать наших хозвзводовцев. Надо поговорить насчет снабжения боеприпасами, продуктами питания.

И Кудрявцеву разозлило вмешательство Магуры. «Надо же было оборвать нашу короткую беседу, — размышляла она, шагая с ней рядом. — Впрочем, мне, в самом деле, все равно, к чему б привело наше рассуждение. Я ничего не ожидала от этого разговора с ним. Может, мне только и нужен был сам процесс беседы, чтобы на душе стало легче».

— Тамара Сергеевна, — неожиданно бодро произнесла Лена, — а Титыч-то наш завел разговор и сам испугался.

Умерив шаг, Магура сбоку пытливо поглядела на девушку. Лицо у Лены сияло в такой мягкой улыбке, что невозможно было не ответить ей так же, как отвечают заулыбавшемуся после сна ребенку.

— Из чего ты это заключила? — спросила Тамара Сергеевна, засмеявшись открыто, хотя и невесело.

— О, я знаю его, — убежденно продолжала Кудрявцева. — В степи, бывало, заспорим мы с ним, и вот вдруг почувствует, что он не прав. Ну тотчас и старается увильнуть как-нибудь… Не то, чтобы он уступал мне, но, по-видимому, ему неприятно чувствовать себя неправым.

«А может, он и прав, говоря, что думать надо, но нельзя долго задумываться? — вдруг возникла мысль у Лены. — Разве теперь время копаться в своей душе? Быть может, через час или позже пуля сразит — убьет или ранит? В бою нельзя уберечься от всякого случая, — в таком положении мы все здесь. А может, и не убьют и не ранят? Во всяком случае судьбу себе не закажешь, как однажды Коля Рычков сказал. Но лучше ни о чем не гадать. Все равно никакого ответа найдено не будет. Лучше думать о том, что жить будем еще, что врага обязательно побьем».

Дальше шли уже пригибаясь, пониже наклоняя головы. А воздушные волны точно сменяли одна другую, все умножались и перекатывались с берега на берег реки, гулом взрывов пробуждая сырую и мрачную низменность и затянутые дымкой тумана горы, окружавшие кольцом поле сражения.

Затем им пришлось ползти, пробираясь к одному из выступов, указанному санитаром Лопатиным. И хотя у Лены сжималось сердце от всего видимого, но прислушивалась она не столько к взрывам и стрельбе, сколько к исходящему из глубины души ее голосу, таинственно шептавшему о том, что все это знакомо ей, не один раз пережито уже во время войны. Только еще воды бурной реки шумят загадочно непривычно, угрожающе из-за нее на этот берег то и дело перелетают воющие мины. Порой кажется, что все на том берегу подчинено какой-то дикой и ненасытной злобе.

— Скорей бы уж начиналось тут и с нашей стороны, — проговорила Лена, в то же время хорошо понимая, что сквозь этот скрежет мелких и горячих, резко и неприятно визжащих в воздухе осколков, через бурные и холодные потоки воды в реке нашим войскам не легко будет переправиться на противоположный берег…

Конец первой книги