Есть нечто, задающее темп жизни (темперамент – степень горения сердца). Как будто жизнь движется из конца к началу (конец задает темп). Есть люди с поразительным чувством личного апокалипсиса и тяготения к нему, так как за этим концом для них начало.

В предвоенные годы темп внутренней жизни матери Марии становится все горячее, подвижность души все сильнее: она все более тяготеет к самоуничтожению вплоть до чувственного моделирования своей смерти: уничтожения плоти, сгорания крови. Но это уже не только:

«Я хочу, чтоб просияла плоть» – хотение. «Жду преображения крови» – ожидание.

Это ежечасный труд самоотвержения, самовыгорания, испепеления себя ради братьев вплоть до огнеупорной горстки праха. Более того, даже это последнее хорошо бы пригодилось в доме Отца:

12. (Цикл «Ожидание»)

Трехсолнечный свет и нет страха. Восстану в час судный из гроба. Извергнет земная утроба Останки сожженного праха. Ты, триединое пламя, Взметешь огневидные струи. Крещеньем огонь испытует Извергнутых к жизни гробами. И вспыхнет сухая солома… Как мало от жизни осталось… Огнеупорная малость Нужна ли для Отчего дома?

14. (Цикл «Ожидание»)

От хвороста тянет дымок. Огонь показался у ног, И громче напев погребальный. И мгла не мертва, не пуста. И в ней начертанье креста — Конец мой, конец огнепальный.

Да, это жажда смерти, но не смерти-конца, а смерти-начала. И в этом вырывание жала смерти. Для матери Марии муки жизни и ее страдания – это муки рождения. И нет тогда ужаса жизни, ее бессмысленности, порочного предела трех измерений. Того, о чем с такой ужасной искренностью написал Л. Толстой в своей «Исповеди».

Все, даже стадиальные ответы на вопрос о смысле жизни, – все ведут из замкнутого круга личности, из «я» вовне, в «Мы». Как обычно отвечает человек на вопрос о смысле? – «Есть для кого жить, вот и хорошо». Подчас эти кто замыкаются в круг родственников. Но родственники умирают, их может и не быть. Дети вырастают и начинают отрицать вас. И сколько бы человек ни цеплялся за такие временные смыслы, он каждый раз бухается в «но все равно – смерть». И пока человек не начнет верить, что жизнь – это дорога к Богу, дорога к началу, до тех пор его добрые и самоотверженные дела, дающие единичные смыслы, не гарантированы от тупиков разочарованности и тоски. Отсюда наркомания, спивание, разврат. Человек хочет забыть о смерти.

Мать Мария в страшные годы войны и оккупации, когда смерть была повсюду, напишет статью «Рождение в смерти». В ней она разбирает два оправдания Бога, оправдания страданий, которые представляет современная философия.

«Первый ответ: все покрывает вера, что любую несправедливость, любое зло, любое отчаяние – все может сделать не бывшим сверхразумная, всемогущая воля Божия. Объявляется страдание и зло чем-то, что по этой Божественной воле, вопреки нашему ограниченному разуму, вопреки нашей слепой человеческой очевидности, может стать призраком и как призрак развеяться, исчезнуть. Здесь чувствуется, может быть, как мало где, такое острое ощущение тупика в человеческой судьбе, такое отчаяние, а вместе с тем такое напряжение веры – вопреки всему, несмотря на все, во что бы то ни стало. Но, несмотря на какую-то огромную доброкачественность и честность этих слов, чувствуешь, что за ними идти нельзя, потому что в них есть прославление слепоты, которая отсутствием возможности видеть как бы уничтожает и сами предметы, которые подлежат виденью.»

«Другой ответ выводит человеческую свободу из пределов Богом сотворенного мира, он ей дает иное, не тварное, а предвечное родословие – этим путем освобождает все созданное Богом от зла, освобождает себя от необходимости Теодицеи, потому что Бог не отвечает за человеческую свободу и за зло и страдание, из нее проистекающее. Сам в себе Бог ничего не может против вне его лежащего зла – и только человек, являющийся и образом Божиим, и порождением этой мэонической свободы, может ее одолеть и подчинить Богу, дав торжествовать в себе свободно выбранному Божественному добру, а не злу. Этим определяется, с одной стороны, трагическая беспомощность, покинутость человека, и этим же определяется его огромная мистико-космическая судьба в Божием Творении. В этой последней системе, в первую очередь, поражает ее стройность, но, может быть, эта самая стройность и смущает. Кажется, что как-то все заново наименовано и перемещено, но по существу от этого нового наименования и перемещения ничего не меняется.»

Здесь с мыслями матери Марии приходит на память конец блоковского «Возмездия»:

Когда ты загнан и забит Людьми, заботой иль тоскою; Когда под гробовой доскою Все, что тебя пленяло, спит; Когда по городской пустыне, Отчаявшийся и больной, Ты возвращаешься домой И тяжелит ресницы иней, Тогда остановись на миг Послушать тишину ночную: Постигнешь слухом жизнь иную, Которой днем ты не постиг; По-новому окинешь взглядом Даль снежных улиц, дым костра. Ночь, тихо ждущую утра Над белым запушенным садом, И небо – книгу между книг; Найдешь в душе опустошенной Вновь образ матери склоненный, И в этот несравненный миг — Узоры на стекле фонарном, Мороз, оледенивший кровь, Твоя холодная любовь— Все вспыхнет в сердце благодарном. Ты все благословишь, тогда Поняв, что жизнь – безмерно боле, Чем quantum satis Бранда воли, А мир – прекрасен, как всегда.

Прекрасные слова! Но это слишком поэтический выход из тупика. Романтика души дает такие освобождения и переименования. Но это под силу лишь немногим.

У монахини же Марии задача – материнская, а дитя – все человечество. Она сердцем участвовала в десятках человеческих трагедий, несовершенных судеб и поэтому знала, как нужно живое кровяное оправдание Бога. Отсюда эти пронзительные по теплоте и искренности строки:

«И как-то не в порядке философии и не в порядке теоретических выкладок, а очень интимно, лично, непосредственно из опыта наших маленьких жизней хочется для самих себя дать ответ, найти что-то, уловить, оправдать. Должна сказать, что такая внутренняя работа всегда приводит только к одному выводу: ответа нет.»

И дальше, после тщательного разбора усугубляющейся трагедии человеческой жизни, она пишет:

«Тут эвклидов ум ничего разрешить не может, только вера способна дать нам ответ, но не вера в то, что Бог может бывшее сделать небывшим, не вера, которая в отчаянии толкается о гробовую крышку нашего земного неба, а только вера, упразднившая смерть…И мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать: “Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело может восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе уже тесно, потому что я хочу исполнить назначенное и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности”»

«<…> В этом смысле Теодицея веры проста. Она исчерпывается словами Символа: “Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Чаю воскресения уже родившихся для вечности любимых, чаю собственного рождения в вечность, чаю рождения в вечность всего человечества, всех умерших и еще несуществующих людей, – и готов любой ценой земных мук моего земного тела и на земле пребывающей моей души заплатить за эту вечную жизнь, принимаю все муки рождения и ликую, что предо мной эта неизбежность: в муках, в страдании, в скорби – как угодно – родиться для вечности, войти в Отчий дом и пребывать в нем вместе со всеми, кто уже пришел или еще пройдет через эти муки рождения”»