Пу3шечная улица, 9

Белицкий Яков Миронович

Полиновская Лидия Дмитриевна

Это здание известно не только москвичам, но и многим гостям столицы. ЦДРИ СССР — сколько прославленных деятелей Искусства побывало в его стенах! Мемориальная доска на доме сообщает, что здесь выступал Владимир Ильич Ленин. История дома еще не прочитана, она хранит много неожиданного, неизвестного. Авторы книги пытаются приоткрыть несколько таких страниц.

 

ПУШЕЧНЫЙ ДВОР

Пушечная улица до 1922 года называлась Софийкой. В том году в городе переименовали многие улицы, иным давали имена случайпые, ничем к этому месту не привязанные, но в данном случае получилось иначе: улицу не окрестили заново, а вернули ей старое имя. Здесь в древности находился Пушечный двор — артиллерийский завод, как мы сказали бы сегодня. «Вы, может быть, захотите знать, где был сей Пушечный двор? — вопрошает так и не разгаданный автор «Нового путеводителя», отпечатанного в Московской университетской типографии в 1833 году.— Пройдите несколько шагов далее к Рождественке, посмотрите на пустырь и новые здания: тут было место его...»

Пушечный двор располагался на левом берегу реки Неглинной, между теперешними проспектом Маркса и улицами Жданова, Пушечной и Неглиннои. Одна из его каменных стен проходила как раз там, где пересекаются теперь улицы Пушечная и Жданова.

Постепенно двор разрастался, и продолжением каменной стены стала стена деревянная. Она шла к нынешней площади Дзержинского по границе современного «Детского мира».

Когда копали котлован под универмаг, знакомые археологи позвали меня на экскурсию и показали открывшиеся на многометровой глубине колодец и остовы бревенчатых изб, вокруг которых земля была сплошь перемешана со шлаком и березовым углем — следами плавок.

На этом дворе отлил в 1586 году Царь-пушку знаменитый мастер Андрей Чохов. «Артиллерия у них очень хороша»,— уведомлял свое правительство побывавший в Москве в семидесятых годах XVII века швед Эрик Пальмквист.

Послы, а также соглядатаи, прибывшие в Московию под видом торговых гостей, путешественников или под каким-либо другим благовидным предлогом, усердно пугали своих государей артиллерийским могуществом Русского государства. Австрийский эрцгерцог Максимилиан II получил в 1576 году донесение: «...есть в Москве такой огнестрельный снаряд, что кто и видел его, не поверит описанию».

А служивший в войсках Лжедмитрия I поляк Самуил Маскевич уверял, что видел мортиру, в которую залезали «человека по три и там играли в карты под запалом, который служил им вместо окна».

Как выглядел Пушечный двор в пору своего расцвета?

Один из вариантов предложил в свое время Аполлинарий Васнецов, включив изображение двора в свой альбом «Древняя Москва» (1922). Художник, как всегда, провел скрупулезную подготовительную работу. «Приходилось не только рыться в древних хранилищах, по буквально рыться в земле, отыскивая остатки древних зданий»,— вспоминал Аполлинарий Михайлович. Правда, фантазия художника иногда все же брала верх над дотошностью исследователя: в некоторых деталях изображенное в альбоме отличается от того, что мы находим на планах XVII века, но «производственный пейзаж», как мы сейчас бы сказали, передан впечатляюще...

На литографии — высокая круглая башня, из отверстия в конусообразной крыше идет дым: работает доменная печь. Ограда у двора частью каменная, частью деревянная — такой она и обозначена на планах первой половины XVII века. За оградой — кузницы, где ковались всевозможные принадлежности к пушкам, железные пищали, языки к колоколам и другие изделия. Васнецов обращает внимание на то, что на всех этих планах показана Кузнецкая улица, где жили кузнецы, работавшие на Пушечно-литейном дворе. Факт весьма существенный для нашего рассказа: он позволяет подчеркнуть значение Пушечной улицы, ее важную роль в истории города. Позволим себе в этой связи привести высказывание Ю. А. Федосюка из его книги «Москва в кольце Садовых» (Московский рабочий, 1983): «Пушечную улицу можно назвать младшей сестрой Кузнецкого моста — она проходит параллельно, но уступает ему во всем: и длиной, и значением, и популярностью. Между тем именно Пушечный двор, стоявший здесь, породил Кузнецкую слободу с Кузнецким мостом, а не наоборот. Разумеется, вопрос о первородстве не имеет значения, но вспомнить об этом для уяснения истории полезно».

На планах XVII века рядом с Пушечным двором изображена церковь Иоакима и Анны. И улица в ту пору называлась Екиманской. Улица Екиманская не была предшественницей Пушечной: она местами не совпадает с нею, да и была узкой, извилистой, напоминая порой чуть видную тропинку между тесно поставленными домами... Потом и трошшки не стало, церковь в 1776 году упразднили, а еще через четыре года и вовсе снесли. Название это окончательно забылось, а улицу, которая к тому времени здесь сложилась, стали называть по имени другой церкви — Софийкой, с обязательным добавлением «у Пушечного двора», потому что церквей святой Софии было в городе несколько.

Память о Пушечном дворе Москва хранила крепко: был возле церкви Пушечный переулок (он исчез после пожара двенадцатого года), да и улицу чаще всего называли в обиходе Пушечной, хотя в те же послепожар-ные годы она уже официально получила наименование Софийки...

Построена церковь в 1650 году и в последующие годы неоднократно переделывалась. Но еще почти за 200 лет до этого здесь была воздвигнута другая церковь под тем же именем. Возвели ее пришедшие в Москву новгородские ремесленники, а название ей они дали в память о знаменитом своем новгородском Софийском соборе.

Переселенцы дали, по всей вероятности, название и всей местности — Лубянка: ведь в Новгороде у них была улица Лубяница.

Правда, существует другая версия, что это название произошло от того, что торговали здесь овощами и фруктами в лубяных шалашах. Но современные историки отдают явное предпочтение первому предположению.

И Пушечная, и Кузнецкий мост, и Лубянка издавна не только снабжали своими изделиями Москву, но и работали, по-современному говоря, на экспорт. Известно, к примеру, что крымский хан Менгли-Гирей просил московского князя прислать ему серебряные кубки и писал при этом: «У нас мастеров, что так искусно могут сделать кубки, нет, а у тебя, у брата моего, такие есть».

Вначале Пушечный двор, как и вся средневековая Москва, был деревянным. При частых пожарах, которые то и дело охватывали город, он не раз выгорал дотла. Так было и летом 1547 года, когда, как сокрушался летописец, «стары люди за многие лета» не помнили такой беды.

В начале 1640-х годов деревянные здания Пушечного двора 'стали сменяться каменными.

В Москве, пострадавшей от иноземной интервенции, многое тогда требовало неотложного ремонта — совсем обветшали, скажем, кремлевские стены, но в первую голову средства из оскудевшей казны были назначены па нужды Пушечного двора: государство заботилось о незамедлительном укреплении своей оборонной мощи. Царь Михаил Федорович «полату превелику создал, где большое оружие делаху, еже есть пушки...» — с удовлетворением констатирует летописец.

Каменный двор простоял до 1802 года. Тогда уже отлитые орудия оттащили в Кремль, в Арсенал, а само производство перевели подальше от городской тесноты, к Красным прудам — на нынешнюю Комсомольскую площадь.

К этому времени двор уже утерял свое значение «большого литейного завода, где льют колокола, пушки и нужные для обороны города предметы», как характеризовали его в своих донесениях иностранцы. В начале XIX столетия на Пушечном дворе хранились не затребованные в войска орудия, штандарты, знамена, сабли, железо, свинец, казенное сукно и прочие припасы. Здесь же шла торговля порохом и варили селитру.

При переводе Пушечного двора с камнем поступили рачительно: соорудили из него Яузский мост — теперешний Астаховский. «Через Яузу на переезде с Солянки в Таганку»,— так значилось в распоряжении московского генерал-губернатора графа Ивана Петровича Салтыкова.

Камень Пушечного двора оценили в 40 тысяч рублей. На сломку его и возведение моста был «произведен вызов через газеты» — объявлены торги. Взял верх на аукционе московский купец Савелий Андреянов.

Принимавшие в 1805 году мост члены городской комиссии с удивлением констатировали, что «с планом и фасадом внутренность узнать не могли». При тща-i тельном обмере оказалось, что мост против плана ниже) па три с половиной аршина.

По причине, которую мы вряд ли теперь узнаем, комиссия все-таки моет приняла и даже с похвалой подрядчику, отметив в бумагах, что «внешность нашли сообразную, кроме вышины и длины...».

Увы, на страницах нашей книги мы еще не раз встретимся с фактами, когда при отношениях между казной и подрядчиками все несообразности таинственно становились вдруг сообразными.

Современный мост — железобетонный, он сооружен в 1940 году, но мы имеем возможность представить себе, как выглядел тот, первый: в 1841 году вышла в Москве весьма любопытная книга М. С. Гастева «Материалы для полной и сравнительной статистики Москвы», где помещена отличная гравюра с изображением этого моста.

Но целиком Пушечный двор не покинул своего прежнего местоположения. Осталось Артиллерийское депо — судя по экспликации 1803 года, длинное здание, в котором одновременно находились склад различных артиллерийских принадлежностей и военная канцелярия. "

Теперь настал черед рассказать о судьбе дома, стоящего под № 9 на Пушечной улице, а вернее, о судьбе домов, что, меняя один другого, вставали на этом месте, и каждый из них как бы продолжал биографию своего предшественника.

Однако следует определить ту территорию, которая бы соответствовала адресу: Пушечная, 9. Вопрос не праздный.

Взгляните повнимательнее на дом, в котором расположен ныне Центральный Дом работников искусств СССР, По сути, он занимает целый квартал — это и дом № 6 по улице Жданова, и дом № 20 по Кузнецкому мосту, что, кстати говоря, так и зафиксировано в архивных планах и документах XIX и первых десятилетий XX века. Дом как бы прорезан несколькими арками, которые раньше вели к каменным флигелям и саду во дворе, а теперь две из них связывают вестибюль станции 'метро «Кузнецкий мост» с улицей Жданова. Вот это замкнутое каре и определит маршрут путешествия во времени и пространстве, которое нам предстоит совершить.

В XVII веке почти всей этой землей владел окольничий Михаил Васильевич Собакин. Род Собакиных был древний и близкий к царскому престолу (третья жена Ивана Грозного — Марфа Васильевна в девичестве Собакина). В коленах рода записаны храбрые военачальники и любезные государю по своим делам наместники в различных краях государства...

Дом Михаила Васильевича был на Пушечной (а по документам того века — на Екиманской) улице заметным: трехэтажные палаты, украшенные теремом и крытым крыльцом. Были на дворе и «столярни», и конюшни-, и «поленные анбары» — сараи для хранения дров, и своя домовая церковь. А часть двора, как нередко делалось в ту пору, отдали хозяева под подворье Спасо-Ефимьева монастыря. Подобная аренда была делом богоугодным и прибыльным...

Но прежде чем приступить к рассказу о дальнейшей судьбе этого дома, вернемся в век XVIII, в восточную часть владения, которое в ту пору числилось как земля одной из самых богатых московских помещиц — вдовы ротмистра лейб-гвардейского конного полка Глеба Алексеевича Салтыкова.

 

САЛТЫЧИХА

Сентенцию читали долго, попеременно сменяя друг друга. День был, как вспоминали очевидцы, ветреным и снежным. Но толпа не расходилась. Люди густо облепили все окрестные дома, взбирались па крыша лавок, и с утра уже были случаи увечий: кого-то задавили около эшафота, а еще говорили, что несколько господ пытались примоститься на крышах своих карет, да, не приученные к таким упражнениям, попадали на землю...

А с эшафота всё читали список убиенных и замученных ею и тайно утопленных потом или наскоро зарытых, а то и просто брошенных в лесу у Калужской дороги, где были ее загородные владения.

А она, злобно поглядывая на толпу, недвижно стояла, крепко привязанная веревками к столбу, и далеко виднелась повешенная на нее надпись: «Мучительница и душегубица».

Без малого десять лет Дарья Салтыкова почти ежедневно (за вычетом хождений в Троице-Сергиеву лавру на богомолье, до которого она была великая охотница) истязала своих дворовых — и ее соседи по Кузнецкому мосту, по Рождественке и по Софийке слышали их отчаянные вопли, а когда открывались ворота усадьбы, видели окровавленных людей, прикованных к железным крючьям в стене. И не раз среди бела дня но Кузнецкому мосту к Калужской заставе тащились дроги, где, кое-как прикрытое рогожей, моталось на ухабах бездыханное тело... Многие это видели, да молчали. Потому что Дарья Салтыкова была в родстве и свойстве с громкими фамилиями — с Бибиковыми, Головиными,  Татищевыми, Измайловыми и Толстыми. А если кто из властей не приходился ей никем по линии Салтыковых, ни по линии тоже разветвленного отцовского дворянского рода Ивановых, то тех она покупала богатыми подарками. И кричала, глядя на очередную экзекуцию: «Я сама в ответе и ничего не боюсь!»

Но пуще всего любила проводить экзекуции сама. Била до смерти скалкой или вальком. Еще употребляла утюг — холодный для ударов, горячий для ожогов на лице. А провинность была всегда почти одна и та же: плохо вымытые, как казалось ей, полы или плохо отглаженное белье.

Салтыкова построила специальный каменный дом-застенок, где проходили наказания крепостных. «У дома-застенка любопытная, более того, символическая судьба»,— считал известный краевед Виктор Александрович Никольский. Запомним это высказывание!

В своей книге «Старая Москва» он безоговорочно вклинивал владения Дарьи Салтыковой на интересующую нас территорию. О том, что салтыковские владения находились здесь, упоминают многие московские краеведы. Но, как правило, проводят их границу по левой стороне Кузнецкого моста, показывая этим, что не располагают достаточными сведениями, которые позволили бы им в данном случае «захватить» и правую сторону улицы.

Никольский «захватил», но по досадному правилу, которому он следовал в своей книжке, источника своего утверждения не указал...

ото сделал за него другой не менее известный краевед Николай Петрович Чулков. В своих выписках, которые вот уже более полувека хранятся в фондах Музея Истории Москвы, он приводит такие данные: в 1176 году сыновья Салтыковой — Николай и Федор продавали один из принадлежавших им домов. Это теперешний дом № 20 по Кузнецкому мосту. Свое сообщение Чулков с присущей ему скрупулезностью подтвердил ссылками на полицейские книги и другие солидные документы.

Пройдите по Кузнецкому мосту и вы убедитесь, что, дом под № 20 входит в тот огромный четырехугольнику границы которого и стали рамками нашего рассказа...

Но дом обретет новых хозяев еще только в конце 1776 года, а пока на исходе первая половина XVIII столетия, и, уверенная в своем праве казнить и миловать,; вдова ротмистра Дарья Салтыкова творит свои душе-; губство и тиранию.

Крестьяне приносили жалобы на нее. Уже потом, во время следствия, окажется, что в Сыскном приказе есть 24 дела о ее жестокостях. Сначала дела вроде бы принимали к производству, но потом они закрывались, жалобщиков же возвращали вдове.

...Я листал опись этих дел и поражался одной особенности, которую не заметили те, кто раньше писал о Салтыковой: тех, кто на нее жаловался, она до смерти не засекала — только наказывала плетьми и отсылала в какую-нибудь из своих деревень. Они уже сами умирали там от непосильного труда или долгого стояния в железах. Отчего так? Боялась, что призовут авторов челобитных к дознанию, а их и в живых нет? Вряд ли. Скорее всего, хотела, чтобы они сами рассказывали другим про полную ее безнаказанность и своевластие. Ну, убьет кого-нибудь, эка невидаль для салтыковских крепостных! А вот пусть холопы сами скажут, как писали донос, да как носили его властям и какое было по тому доносу решение...

Замерла в безмолвии площадь, а дьяк все читает бесстрастным голосом: Прасковья Ларионова — забита палками до смерти. Агафья Нефедьева — ошпарена кипятком, отчего и умре. Лукьян Михеев...

Откуда было узнано все это? Двое мужиков, доведенных до полного отчаяния (у одного из них, Ермолая Ильина помещица замучила подряд трех жен, оставив сиротами полную избу детишек), неведомо как пробрались в Петербург и во время какого-то праздника, когда Екатерина II соизволила выйти к народу, отдали свое прошение «в собственные руки».

Шесть лет тянулось следствие. Шесть лет крапивное семя правдами и неправдами запутывало дознание. Сделать это было нетрудно: крепостные, вызванные к следователям, помня судьбу жалобщиков, молчали и отнекивались. Отнекивались и соседи. Они помнили, с кем Дарья в родстве и дружбе...

Но находились люди и крепкие духом, и честные душой. Доказать удалось не все. Савелий с Ермолаем указали, что погубила она невинно 75 душ, Юстиц-коллегия же приписала Салтычихе насильственную смерть лишь 38 крепостных, причем 10 замучены ею лично. Она была скора на расправу не только с холопами. Во время следствия всплыл такой любопытный факт. В первые годы своего вдовства воспылала Дарья сердечными чувствами к соседу по одному из. своих подмосковных имений в Теплом Стане, офицеру Николаю Тютчеву. И вот до нее дошел слух, что капитан предложил руку и сердце девице Панютиной. Салтыкова приказала купить (благо Пушечный двор рядом!) 5 фунтов пороху и послала двух крестьян поджечь дом, чтобы и жених и невеста погибли в огне (речь, видимо, шла о доме Панютиных: вряд ли девица могла навещать до свадьбы дом своего жениха, он же, по обычаю того времени, должен был делать визиты ее семье). Дважды ходили крестьяне на поджог, но потом признались, что не поднимается у них рука на такое злодейство. Крестьян высекли, а конюхам, что истязали своих земляков и давно уже жили без стыда и совести, Салтычиха велела идти на Теплый Стан и, когда поедет Тютчев с невестой, напасть на них и забить палками. Но кто-то предупредил капитана о кознях его соседки по имению. Он взял с собой в дорогу надежную охрану и «на четырех санях с дубьем» благополучно скрылся вдали от Москвы...

Г. И. Студеникин в «Русской старине» за 1874 г. указывает, что был он в чине капитана, в других источниках его называют майором, «Провинциальный некрополь» именует предводителя брянского дворянства Н. А. Тютчева полковником, видимо, в каждом случае брались разные периоды ©го военной карьеры.  

Крушению коварных планов обманутой в своих чувствах Салтычихи мы обязаны тем, что полвека спустя в орловском имении Овстуг у местного предводителя дворянства Николая Андреевича Тютчева и его супруги Пелагеи Денисовны (урожденной Пашотиной) появился внук — будущий поэт, чьи стихи «с изумлением и восторгом» читал Пушкин,— Федор Иванович Тютчев.

...Но вот приговоренную отвязывают от столба. Отныне она лишена имений, дворянства, отцовской и мужеской фамилии и ссылается в Ивановский монастырь, где жить ей в подземелье без света. Сначала в подземелье, а потом в специальной пристройке к церкви она прожила без малого 33 года, не уставая браниться с любопытными, что почти постоянно толпились в Ку-лижках у монастырских стен, и, пережив двух сыновей, была похоронена в родовой усыпальнице Салтыковых в Донском монастыре. Однако, как свидетельствует автор воспоминаний «Московская старина» певец и беллетрист Павел Иванович Богатырев, могилу Салтыковой вскоре же затоптали. По всей вероятности, он повторяет здесь одну из бесчисленных московских легенд, потому что надгробие Д. Салтыковой на кладбище Донского монастыря сохранилось до наших дней.

Дореволюционные исследователи очень любили приводить салтыкопскую историю как пример исключительности помещичьего произвола, а также как доказательство доброты Екатерины, ее нетерпимости к подобным зверствам, недаром, мол, на сентенции написала она собственной рукой—«урода рода человеческого!». Увы, такое было сплошь и рядом. Судейские бумаги сохранили для нас множество дел об истязании и убийстве крепостных. Да и сама Екатерина писала в своих «Записках», что «нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления». 

 

«СПЕШИТЕ ДЕЛАТЬ ДОБРО!»

В упомянутой уже книге «Старая Москва» В. А. Никольский, рассказывая о доме-застенке Салтычихи, сообщает такую важную для нас информацию: «После суда и заточения Салтычихи в Ивановский монастырь это залитое кровью русских крестьян владение, переходя из рук в руки, было собственностью двух московских врачей: знаменитого «утрированного филантропа» Ф. П. Гааза, а позднее — не менее известного в Москве Захарьина. Так, из рук жестокой помещицы, истязавшей крепостных, это владение перешло к Гаазу — заступнику угнетенных, к человеку, жизненным девизом которого было: «Спешите делать добро!»

Так вот что имел в виду В. А. Никольский, говоря о том, что у «дома... символическая судьба»!

Адрес, указанный в «Старой Москве», косвенно подтверждается и другими литературными источниками. Но о них речь шике, а попутно заметим, что Гаазу это местожительство должно было быть весьма удобным еще и потому, что он несколько лет преподавал по соседству, в Медико-хирургической академии на Рождественке (теперь ул. Жданова, 11).

Однако не заслуги Гааза на профессорском поприще побудили москвичей в день его похорон, в августе 1853 года, нести на руках гроб до Введенского кладбища в Лефортове, именуемого чаще Немецким,, когда ввиду небывалого стечения народа были подняты в этот день по тревоге казачьи части.

Федора Петровича хоронила чуть ли не вся Москва, но сами похороны были отнесены на «полицейский счет» — скудные средства с этого счета отпускались на погребение бездомных бродяг и городских нищих. Ибо в доме кавалера ордена святого Владимира, главного врача московских тюремных больниц душеприказчики не обнаружили ни денег, ни банковских бумаг; последние десятилетия жизни он едва сводил концы с концами и — умер нищим...

Начало карьеры Федора Гааза ничем не предвещало такой развязки. Молодого военного медика, участника войны 1812 года, наперебой приглашали в лучшие дома Первопрестольной. Вместе с популярностью рос и его счет в банке. Он становится обладателем дома в Москве и подмосковного имения в селе Тишки, где открывает суконную фабрику. Сообщая об этом, А. Ф. Кони, автор самой подробной, пожалуй, биографии доктора Гааза, не приводит адрес московского дома. Его помимо книги В. А. Никольского мы находим также в исследовании, написанном уже в наши дни: «Гаазу принадлежал большой дом на Кузнецком мосту» (Окуджава Б. У Гааза нет отказа // Наука и жизнь. 1984. № 12). Мы даже можем с достаточной точностью определить дату его переезда в этот дом. В 1826 году «Адресная книга...» сообщает, что доктор имеет жительство в Тверской части, дом № 266. Кони, говоря о приобретении Гаазом собственного дома, уточняет: «В это время ему было 47 лет». Значит, речь идет о 1827 годе. Однако книга «Адресов столицы Москвы, составленная из документов и сведений правительственных и присутственных мест...» за 1839 год дает уже иной адрес — «на Боже-домке при Старой Екатерининской больнице». В картотеке краеведа С. К. Романюка есть данные, что одно время Гааз жил в Гусятниковом переулке (ныне Большевистский). Генерал Сабанеев в одном из писем указывает, что Гааз живет «кажется при Голицынской больнице». Найдутся наверняка и другие адреса. Причем, судя по всему, это уже были адреса не собственных, а нанятых квартир. Что же побудило доктора к столь частой перемене мест? Ответ надо искать в служебных перемещениях надворного советника Федора Петровича Гааза.

С 1822 по 1826 год он занимает различные должности, в том числе главного аптекаря («штадт-физика»), а в 1828-м становится членом Комитета попечительства о тюрьмах.

День, когда Федор Гааз стал тюремным врачом, оказался последним днем его прежней жизни — безмятежной и обеспеченной...

Безысходное горе и лишения, которые он увидел здесь, потрясли его душу. С той цоры цель своей жизни Федор Петрович Гааз видит только в одном: в облегчении участи арестованных. С утра до вечера он в хлопотах: пишет прошения, строго следит за тем, чтобы арестанты были накормлены, устроены на лечение.

«Гааз ездил каждую неделю в этап на Воробьевы горы, когда отправляли ссыльных,— писал Герцен в книге «Былое и думы».— В качестве доктора тюремных заведений, он имел доступ к ним, он ездил их осматривать и всегда привозил с собой корзину всякой всячины съестных припасов и разных лакомств...

Это возбуждало гнев и негодование благотворительных дам, боящихся благотворением сделать удовольствие, боящихся больше благотворить, чем нужно, чтоб спасти от голодной смерти и трескучих морозов».

Известно, что Гааз долгое время отдавал свое жалованье врачу, который, по мнению Федора Петровича, был уволен несправедливо. Это побудило чиновников обратиться к начальству с просьбой проверить, в здравом ли уме главный тюремный доктор.

Об этом человеке по Москве ходили десятки историй. Анатолий Федорович Кони, известный юрист и литератор, записал со слов очевидца рассказ о том, как видный московский сановник, приехав однажды к Гаа-ву по делу, застал его непрерывно ходящим под аккомпанемент какого-то лязга и звона... Для сановника это было всего-навсего очередным чудачеством «тюремного доктора», а Федор Петрович менаду тем испытывал кандалы, которые сам сконструировал (они потом так и назывались «гаазовскими»), чтобы хоть немного облегчить участь пересыльных,

Отмена многопудового прута, к которому намертво приковывались заключенные, продление отдыха на этапе, разрешение на передачу калачей арестантам у московской заставы, открытие школы для арестантских детей — и не перечислишь всего, что успел сделать этот человек.

Кроме того, нужно обязательно упомянуть те действия «доктора неимущих», как называли Гааза, которые грозили для него серьезными неприятностями, о чем свидетельствуют бумаги, неоднократно отправлявшиеся московским начальством в Петербург. В них говорилось о том, что Гааз хлопочет об облегчении участи есылае-мых в Сибирь политических преступников, горцев-заложников, крепостных крестьян, отправляемых на каторгу по воле всемогущих помещиков.

Конечно, все это было каплей в море людского страдания. Но ведь то, что он делал, происходило в мрачную эпоху Николая I — в годы, когда проявление элементарной доброты и человечности рассматривалось зачастую как крамола.

Владелец солидной недвижимости и преуспевающий фабрикант превратился в бедняка. «Быстро исчезли белые лошади и карета, с молотка пошла оставленная без «хозяйского глаза» и заброшенная суконная фабрика...» — пишет Кони. Был продан и каменный дом, и до 1844 года Гааз переезжает с квартиры на квартиру.

Он менял квартиры не" по неуживчивости характера — характер у него был ангельский, как свидетельствуют все, кто писал о нем, а исключительно по причине. «стесненных жизненных обстоятельств» и еще, чтобы поближе быть к тем, о ком неустанно заботился.

А уж после 1844 года и проверять нечего! К этому времени стараниями доктора Гааза была сооружена больница «для бесприютных всех званий, без платы» в Малом Казенном переулке (нынешний пер. Мечникова). Гааз поселился в одном из ее флигелей и жил здесь безвыездно до самой смерти.

Сила морального воздействия этого человека на окружающих была поистине безграничной. Известный общественный деятель и публицист Александр Тургенев, вернувшийся после долгих и не по своей воле зарубежных странствий на родину, лечился у давнего друга Гааза. И, невзирая на строго прописанный ему постельный режим («Доктор Гааз положит в постель, закутает во фланель...» — шутили тогда в Москве) и студеную погоду (шел конец 1845 года), каждый день отправлялся к пересыльному замку на Воробьевых горах наделять каторжников деньгами и одеждой, хлопотать об их участи, то есть делать то же, что и лечащий его доктор... Там, на горах, он сильно простудился и умер.

о одном из журналов начала нынешнего века помещена статья памяти Надежды Борисовны Трубецкой. Переведенная на русский язык Л. П. Никифоровым (она написана по-немецки) и изданная за счет московского доктора А. И. Поля, эта рукопись, как сказано в предисловии, «была найдена в куче оставшихся после смерти Гааза книг».

Никифоров перевел ее подзаголовок: «Торопитесь делать добро!» Но на надгробном камне на старом московском Введенском кладбище и на памятнике в переулке Мечникова эти слова звучат чуть по-другому, так, как без малого шесть десятилетий слышала их из уст Гааза вся Москва — ив больничных бараках для бесприютных, и в залах барских особняков: «Спешите делать добро!..» Памятник, кстати, делал знаменитый Николай Андреев — в один год с памятником Гоголю для Арбатской площади. За памятник Гаазу, как сообщала газета «Русский врач», «скульптор II. А. Андреев ничего не взял». Это был его подарок городу, дань памяти «святому доктору».

Память о Федоре Петровиче, прожившем, по выражению А. П. Чехова, «чудесную жизнь», была долгой. Еще в конце двадцатых годов, как свидетельствуют первые советские справочники по Москве, в Сокольниках существовал детский дом имени Гааза. Существовала и водолечебница его имени на Кавказских минеральных водах (в 1809—1810 годах он ездил по Северному Кавказу, открыл и описал целебные источники, вокруг которых и появились всемирно известные курорты).

Под стать духовному облику Гааза и история его единственного прижизненного портрета. Про этот портрет Кони пишет так: «Гаазу было тягостно всякое внимание лично к нему. Поэтому он, несмотря на настойчивые просьбы друзей и знакомых... ни за что не дозволял снять с себя портрета. Сохранившийся чрезвычайно редкий портрет его в профиль нарисован тайно от него художником, которого спрятал за ширму князь Щербатов, усадивший перед собой на долгую беседу ничего не подозревавшего Федора Петровича».

Позже этот портрет работы К. Кунилакиса был издан на почтовой открытке, которая давно уже стала редкостью.

 

ОПАЛЬНАЯ ВИНЬЕТКА

Однако же пора вернуться на Пушечную улицу.

Мы покинули ее в то время, когда Пушечный двор был перенесен ради безопасности на берега Красного пруда, а камень его стен употреблен на сооружение Яузского моста. И образовался пустырь, быстро застроенный деревянными домишками, которые в пожар 1812 года поголовно выгорели.

На этот пустырь обратили внимание отцы города. И вот по какому случаю. После завершения войны с Наполеоном Александр I, давший обет возвести храм в честь победы, поручил узнать мнение московского генерал-губернатора о том, какое место полагает он пригодным для такого строительства. И граф Ф. В. Ростопчин 21 февраля 1814 года поделился с крупным сановником А. Д. Балашовым следующими соображениями: «Если... собор Спаса соорудить на площади Петровской, то снять должно театр. Другие же для сего здания ме-ста: 1. ...Пушечный двор. 2. У Красных ворот, где был дом 1атищева, сгоревший и назначенный под площадь».

Итак, отдавая предпочтение одной из центральных осковских площадей, Ростопчин все-таки пытается подвести своего адресата к мысли, что строить надо на свободных местах, не разоряя того значительного, что уже было сделано предшествующими строителями. Мысль здравая, но, увы, и в наше время не всегда принимаемая во внимание...

В городе не обойтись без потерь, беда только, когда рушат без смысла, а еще горше, когда на месте того, что давно стало уже достопримечательностью, возникнет вдруг к нашему горестному изумлению какой-нибудь скороспелый уродец... Но это — разговор долгий и особый.

Храм, как известно, соорудили в конце концов на берегу Москвы-реки, архитектором был К. А. Тон — о нем в этой книге речь дальше, а здесь, на Пушечной, дом бывшего Артиллерийского депо с 1838 года числится за титулярным советником Саввой Васильевичем Смирновым.

Судя по хранящимся в архиве планам, новый владелец больших изменений в это здание не вносит, ограничившись самыми необходимыми переделками с целью приспособить дом под жилье. Й сдает жилье внаем.

В 1839 году здесь поселяется Михаил Степанович Гастев, автор уже упоминавшегося на страницах этой книги историко-статистического труда о Москве. Он, кстати, и пишет его здесь, имея каждодневную возможность лицезреть из окон бывшие владения Пушечного двора.

В 1842 году владельцем дома становится коммерции советник Василий Суровщиков, а снимает его А. И. Ре-не-Семен — коллежский асессор, как значится он в документах о найме, состоящий в качестве арендатора типографии при Медико-хирургической академии.

Август Иванович был также книгоиздателем и книгопродавцем, и переезд его с Кисловки, где он довольно длительное время обитал, на Софийку объясняется многими обстоятельствами. Первое и самое простое — быть поближе к академии, которая располагалась на Рождественке Но дело не только в этом. Уже с конца XVIII в^ека Пушечная улица по праву начинает делить с соседним Кузнецким мостом добрую славу книжного пристанища.

Так уж повелось, что облюбован был Кузнецкий мост негоциантами. Не зря же ворчал Фамусов:

А все Кузнецкий мост И вечные французы...

Снимаю с полки «Указатель Москвы» Михаила Захарова за 1851 год: галантерейное заведение Шефера, гастрономическое — Монигетти, дамских мод — Дени, Лотрель, Либур, Терезы, косметическое — Буиса... «Это как бы московский Париж с прибавкой Вены, Берлина, Варшавы»,— писал позже в своих воспоминаниях Петр Боборыкин.

Но что касается книг, тут русская книготорговля свои позиции держала крепко. Известен был книжный магазин Наливкиной с читальней, типография, а при ней книжная лавка Платона Петровича Бекетова. У Бекетова частыми гостями бывали и Николай Михайлович Карамзин, и Василий Львович Пушкин, и Иван Иванович Дмитриев.

Бекетов — коренной москвич, и в известных мемуарах Елизаветы Петровны Яньковой («Из воспоминаний пяти поколений») о нем сказано так: «Бекетов был весьма известный в свое время человек, очень ученый и имевший свою собственную типографию, что тогда было диковинкой».

А вообще первую книжную торговлю на Кузнецком мосту открыл Никита Дмитриев — 1779 годом помечено его объявление в газетах: «Продаются разные книги у переплетчика Никиты Дмитриева».

И вот уже начинает появляться на страницах справочника Софийка: магазин Ивана Ивановича Готье; а несколько позже — в том же доме книжное заведение Александра Ильича Глазунова '.

Так что и здесь был Августу Ивановичу резон менять местожительство... Тем более что в пятидесятых годах на Софийке, в доме отставного майора А. А. Аргамакова (№ 6, не сохранился) он открывает уже собственное типографское дело.

Типограф он был отменный. Словно показывая, на что он способен, еще в 1829 году издал Август Семен книжку «Гостинец милым малюткам на Новый год, или Собрание забавных сказок и басен». Это было первое отечественное миниатюрное издание.

Пушкин хорошо знал Семена и с легким сердцем доверял ему печатание своих книг. Деловые их связи длились не один год.

Составляя горестным вечером 29 января 1837 года записку для Николая I о семействе Пушкиных, В. А. Жуковский на обороте черновика перечислил лиц, с коими, по всей вероятности, Пушкин имел деловые отношения и которым он, по-видимому, остался должен, ибо Жуковскому пришлось вывести в этой записке унизительную просьбу царю: «Не благоволите ли что-нибудь пожаловать па первые домашние нужды?» Царь благоволил — своеручно написал шесть пунктов о милостях семье Пушкина. И пункт первый: «Заплатить долги». Так вот, в списке деловых лиц на обороте черновика — Семен.

Многолетние взаимоотношения Пушкина и Августа Семена однажды чуть не обернулись изрядными неприятностями для обоих.

В 1827 году, будучи в Москве, Пушкин ищет виньетку для титульного листа своих «Цыган». Нашел он ее в типографии Семена. Книга у Семена же вышла в свет и неожиданно вызвала гнев Бенкендорфа. Причиной гнева послужила виньетка. Специальным отношением от 30 июня 1827 года шеф жандармов поручил генералу Волкову расследовать: сам ли Пушкин ее выбрал. Ровно через неделю генерал донес, что виньетка выбрана самим Пушкиным из книги типографических образцов.

Чем же прогневала виньетка шефа жандармов? Она изображала опрокинутый сосуд с выползающей из него разъяренной змеей. Был также изображен кинжал, пронзающий хартию, под которой лежала разорванная цепь. У рукоятки кинжала — лавровая ветвь.

Разорванная цепь, кинжал, «увенчанный знаком триумфа», опрокинутый сосуд с готовой смертельно ужалить змеей... Было от чего впасть в серьезнейшие подозрения понаторевшему в поисках крамолы графу. Впрочем, инцидент остался без последствий. Но злоключения самой виньетки на этом не кончились. В 1836 году был закрыт издаваемый Н. И. Надежди-ньщ журнал «Телескоп» за опубликование в нем первого из «Философических писем» П. Я. Чаадаева. В вину редактору была поставлена также и та самая виньетка из типографских запасов Августа Семена...

В типографии Медико-хирургической академии печаталось также первое издание «Горя от ума» в 1833 году, известный «Путеводитель в Москве...» 1824 года Сергея Глинки (и второе издание 1829 года, которое с автографом и пометами автора бережно храню я в своей библиотеке, тоже вышло у Семена).

Глинка посвятил академии и типографии Августа Семена специальную главу в своем «Путеводителе".

 

ДОМ НА ТРИ УЛИЦЫ

В 1840-х годах владение № 9 по улице Софийке приобретает коммерции советник Александр Логшювич Торлецкий. Замысел у него грандиозный: поставить дом с выходами на три улицы, здание же, что стоит на этом месте, частью сломать, а частью использовать, изменив фасады и надстроив.

Сделаем здесь снова маленькое отступление.

История домов, судьба которых была теперь в руках коммерции советника Торлецкого, дарит нам любопытнейшие сведения о жизненных взлетах и падениях многих населявших эти дома людей.

Архивные документы XVIII века рассказывают о процветании аристократического рода Собакиных. Потомки окольничего Михаила Васильевича скупают за немалые деньги недвижимую собственность по Кузнецкому мосту. Кстати, и салтыковский дом у наследников выиграл на аукционе отставной премьер-майор Петр Александрович Собакин...

Впрочем, на нем благополучие рода и кончилось. Женившись на потеху всей Москве на девице, более чем на полвека моложе себя, он вскоре умер, предоставив тем самым юной вдове возможность пожить на широкую ногу...

Но вот в архивных папках приходит черед деловым бумагам уже XIX столетия, и все чаще начинает попадаться фамилия Александра Логиновича Торлецкого. Он покупает дом Петра Собакина, и соседний дом княгини Анны Щербатовой, и дом Артиллерийского депо •—• одна за другой следуют подобные пометы в тетрадях Николая Петровича Чулкова!

«Указатель Москвы» за 1851 год сообщает о разместившихся в доме Торлецкого библиотеке французских книг сигарном и табачном магазине Миллера, лавке модных товаров Левеиштейна и других торговых заведениях.

Будущее огромное домовладение перестраивалось по частям. 1842 годом помечен в архиве его фасадный проект, окончательно же строительство было завершено к 1859—1860 годам.

А что говорит «Указатель Москвы» о самом Торлец-ком? Немного: владелец дома на Софийке и кирпичных заводов в Лефортовской части.

Бумаги архивов более словоохотливы. Из них мы узнаем, что при сооружении железной дороги из Петербурга в Москву департамент железных дорог утвердил подряды на поставку лесоматериала за коммерции советниками Торлецким и Синебрюховым. Есть в архиве и другие документы, которые, к примеру, сообщают, что менее чем за полгода подрядчики заготовили на 50 тысяч рублей леса в Лосином острове, а также на 72 тысячи — в угодьях князя Белосельского-Белозерского и помещиков Кушелевой и Федорова.

Дорогу строили восемь лет. Она стоила казне фантастических сумм. Предлагавшая свои услуги частная компания подсчитала, что верста обойдется в 22 тысячи рублей. В Петербурге сказали: дорого. Казна взяла работу на себя. В итоге ухлопали свыше 165 тысяч на версту. Правда, официально была названа другая цифра, но не намного меньшая: 132 тысячи 515 рублей у1 копейка.

С первого и до последнего дня строительства здесь крали, обманывали, обсчитывали — ловчили кто как мог.

«Белая ворона» среди дорожного начальства, талантливый строитель Андрей Иванович Дельвиг (двоюродный брат поэта А. А. Дельвига), назначенный главным правительственным инспектором дороги, с ужасом писал на склоне лет в книге «Полвека русской жизни» о миллионных взятках, о неправедных состояниях, нажитых чиновниками и подрядчиками, о том, как поедом ели немногих честных инженеров, попавших на строительство, как толпами бродили, ища правды и защиты, рабочие, умирая от голода, холода и болезней...

Хранится в Библиотеке имени В. И. Ленина «Отчет о строительстве Николаевской железной дороги», выпущенный к пятидесятилетию со дня ее открытия. Марокеновый переплет, плотная, благородной желтизны бумага, золотой, не потускневший с годами обрез... На страницах отчета все излагалось совсем в другом тоне! И о рабочих, которых совестливый барон Дельвиг видел лежащими десятками на голой земле в горячечном бреду, об этих рабочих говорилось, что они «в отношении врачебной помощи были обставлены всем необходимым». Правда, в другом месте авторы отчета признаются, что «между рабочими господствовал тиф и лихорадка, в особенности на возвышенных и открытых местах, где рабочих продувало ветром. Однако смертность была относительно не так значительна...».

Есть в этом отчете одно интересное указание о том, что «землекопами были крестьяне преимущественно из Витебской и Виленской губерний. Их на работах скоплялось ежегодно до 40 000 человек».

Вот откуда, оказывается, пришел в некрасовскую  «Железную дорогу» «высокорослый больной белорус»!.

В том же стихотворении:  Едет подрядчик по линии в праздник, Едет работы свои посмотреть...

Подрядчикам было на что посмотреть! Они приказывали валить лес во владениях министерства казенных имуществ, не платя за это ни копейки. Все жалобы на них клались в Петербурге под сукно, а уж когда закрывать глаза стало неприлично — наказали за нерадивость нескольких сторожей, отдав их в солдаты.

Платили гроши крестьянам, вывозившим лес к строящемуся полотну («Грабили нас грамотеи-десятники...»), а сами тем временем получали по рублю серебром за каждую шпалу из сырого сосняка и по 72 копейки за еловую. Общая сумма подряда, как подсчитал по архивным бумагам ленинградский историк С. А. Урод-ков, составила для Торлецкого и Сипебрюхова 1150 тысяч рублей. Кроме того, Торлецкий взял отдельный подряд па доставку материалов для строительства московской железнодорожной станции — на 193 377 рублей. Заметим этот факт, он важен для нас.

Конечно, суммы, отраженные в архивном деле, мало соответствовали действительности. У подрядчиков были огромные, нигде не учтенные прибыли, но были одновременно и немалые траты па взятки и подкуп.

«Барашка в бумажке» брали все, вплоть до любимца императора, главноуправляющего путями сообщения П. А. Клейнмихеля. Давно забытьи"! как глава строительства, увековечен он в убийственном по своей иронии эпиграфе к стихотворению «Железная дорога»:

ВАНЯ (в кучерском армячке) Папаша! кто строил эту дорогу?

ПАПАША (в пальто на красной подкладке)

Граф Петр Андреич Клейнмихель, душенька!

«Своей жестокостью, беззастенчивым казнокрадством и взяточничеством он вызвал всеобщую ненависть»,— писал о Клейнмихеле Александр Иванович Герцен.

Клейнмихелю был прислан из Лондона первый номер «Колокола» за 1857 год, где в статье «Из Петербурга» («Письмо к издателю») он был назван «ненавистным». К газете было приложено письмо, в котором генерал-адъютант двора и член Государственного совета граф Клейнмихель характеризовался как «атаман, глава шайки разбойников без отваги, лакеев-грабителей своей страны».

Об этой «шайке разбойников» есть любопытная запись и в «Старой записной книжке» П. А. Вяземского. Один крупный чиновник рассказал о том, как, будучи в служебной поездке, он внезапно заболел, да так, что решил — больше ему не встать... Позвали священника. Исповедовав больного, тот под конец спросил: нет ли еще какого-нибудь грешка на душе?

«Отвечаю, что, кажется, ничего не утаил и все чистосердечно высказал. Он настаивает и все с большим упорством и с каким-то таинственным значением допытывается, не умалчиваю ли чего. «Да что вы еще узнать от меня хотите?» — спросил я. «Вот например насчет казенных интересов...» — «Как? Казенных интересов? Что вы этим сказать хотите?» — «То есть, попросту сказать, не грешны ли вы в лихоимстве?»

Через некоторое время чиновник вновь проезжал через этот уездный городок и, встретившись со священником, стал упрашивать его сказать, чего он так добивался во время исповеди.

И священник признался в своем подозрении, что исповедуемый имел отношение к железнодорожному ведомству...

Подслушанное однажды Владимиром Ивановичем Далем присловье, что «подрядами люди и богатеют и разоряются», для коммерции советника Торлецкого сбылось только в первой — счастливой части: он разбогател, и весьма крупно, свидетельством чему стал огромный, выходящий на три улицы дом...

— А ведь у этого здания истинно дворцовая пышность,— сказала искусствовед Татьяна Петровна Федотова, когда мы рассматривали в архиве чертежи фасада «разрешенного к постройке трехэтажного дома для квартир».

В толчее узких торговых улиц некогда, да и, по правде сказать, неоткуда разглядеть это здание — оно лишено теперь простора, заслонено новыми многоэтажными домами. Здесь же, в тиши архива, невольно замечаешь каждую мало-мальски интересную деталь, а в их взаимосвязи — замысел архитектора.

В средней части и по углам фасад выделен небольшими ризалитами, увенчанными легкими по пропорциям фронтонами, которые отделены от основного объема дома широким глухим стилобатом. Удачны небольшие круглые слуховые окна с лепными гирляндами по сторонам, расположенные в середине фронтона.

А какую великолепную игру светотени на фасаде создают фигурные филенки между окнами первого этажа! Он прихотлив и наряден, этот необычный дом, чьи контуры родились под рукой явно незаурядного зодчего.

Разрешенный «к постройке для квартир», он в то же время уверенно хранит в своем облике черты живописной торжественности и горделивой пышности. Здесь все уместно и все в меру — и полуколонны композитного ордера, облегчающие верхнюю часть здания, и сложного рисунка переплеты полуциркульных окон, и широкий многопрофильный карниз, отделяющий первый этаж от второго, парадного...

Увы, московские архивы не дают ответа на вопрос, кто был автором проекта дома. Откроем вновь книгу «Москва в кольце Садовых». Соблазнительную разгадку предлагает ее автор 10. А. Федосюк! Он пишет, что дом построен «предположительно по проекту К. А. Тона — автора Большого Кремлевского дворца и первого московского вокзала  (ныне Ленинградский)».

Федосюк делает свой вывод, основываясь в первую очередь на архитектурных особенностях дома. Действительно, в фасадной обработке легко узнаются столь любимые Константином Андреевичем Тоном и так знакомые нам по зданию вокзала полуколонны и скромный парадный вход, ничем не выделяющийся из мерного ряда окон первого этажа (этот прием использован и в Большом Кремлевском дворце).

Опытный глаз Т. П. Федотовой находит на фасадном плане дополнительные доводы в пользу авторства Тона: отголоски стиля барокко в сочетании с элементами, типичными для «русско-византийского» стиля, а главное — такой прием, как создание торжественности архитектуры за счет помещения в парадном втором или третьем этаже высоких окон с полуциркульным завершением, присутствуют почти во всех московских работах мастера.

Но вот несколько фактов иного рода.

Когда я работал в архиве с документами по дому № 9, заметил, как мне кажется, что другие, смотревшие их до меня, не сочли важным: все фасадные планы будущего дома Торлецкого нанесены на листы с грифом Правления IV округа путей сообщения и публичных зданий — Правление этого округа ведало и строительством Николаевского вокзала в Москве. А теперь уместно вспомнить, что единоличным подрядчиком на этом строительстве был коммерции советник А. Л. Тор-лецкий.

Подписи Тона на этих чертежах нет. Но и на чертежах многих зданий, где авторство Тона бесспорно, тоже не видно его подписи. Лейб-архитектор Тон не считал нужным вникать в сам ход строительства, доверяя воплощение своих идей ученикам и помощникам. «В кратковременные свои пребывания в Москве архитектор Тон весьма редко бывал на строении, а если посещал, то только для проверки работ»,— рапортовал министру двора президент Московской дворцовой конторы барон Лев Карлович Боде. А вот еще одно свидетельство современника: «Приезды Тона в Москву всегда были крат-ковремениы».

Так было и на кремлевских постройках, и при перестройке здания Малого театра, и при возведении Николаевского вокзала — и вряд ли мог стать исключением дом на Софийке.

Предвижу еще одно сомнение. А было ли у Тона, отягощенного большим числом казенных заказов, время заниматься заказами частными? Было. Он построил несколько домов в Петербурге, Новгороде. Ученик А. Н. Воронихина, родоначальник нового направления в русском зодчестве, академик трех европейских академий К. А. Тон был высоко чтим современниками. Его кончина в феврале 1881 года была отмечена специальным номером архитектурного журнала «Зодчий», также откликнулись па это печальное событие многие другие газеты и журналы. Однако в последующем исследователи отводят К. А. Тону в истории архитектуры уже более скромное место.

К эклектике, с которой тесно связано все творчество Тона, долгие годы было отрицательное отношение, хотя здесь уместно вспомнить, что па ранней стадии ее называли в специальной литературе романтизмом, а более поздний период — историзмом.

Само название эклектизм происходит от греческого слова «выбирающий». Тона и его последователей обвинили в том, что они выбрали из прошлого русской архитектуры лишь внешние детали, создав в угоду власть имущим ложнорусский, или псевдорусский, стиль... В негативном отношении к Тону немалую роль сыграло и его звание лейб-архитектора и большое количество церквей, построенных по его типовым проектам (как мы теперь бы сказали), и то активное неприятие, особенно в двадцатые годы нашего века, храма Христа Спасителя на набережной Москвы-реки.

Но время, как всегда, расставляет свои акценты, и мы сегодня говорим о том, что творчество Константина Андреевича Тона не только впитало в себя все противоречивые тенденции общественного развития его времени, но и во многих своих инженерных замыслах он намного опередил это время, оставив добрый и значительный след в отечественном зодчестве.

Его имя неотделимо от упорных поисков национальной русской самобытности в архитектуре, создания новых рациональных планировочных и конструктивных решений. И по-прежнему справедлива та оценка, которая дана была на торжествах, посвященных пятидесятилетию деятельности ректора Академии художеств Константина Андреевича Тона, где говорилось, что благодаря Тону нашим зодчеством сделан громадный шаг за последние 20—30 лет, «отделяющих нас от архитектуры предков, которая по своей тяжести и малой приложимости к существенным потребностям жизни кажется удаленной от нас на целые столетия...».

Позволим себе добавить еще один небольшой эпизод, который рассказывает о том, какое интересное совпадение произошло по воле случая в описываемые нами годы.

Дом на Софийке и вокзал сооружались почти одновременно. Но место для вокзала выбрали не сразу. Сначала хотели поставить его у Тверской заставы, потом — на Трубном (ныне Цветной) бульваре, но в конце концов начали рыть котлован под фундамент у «Красного пруда при Сокольничьем шоссе, на Полевом дворе».

Полевой двор — это все тот же Пушечный двор. И получается, что Тон возводил два здания на землях, принадлежавших в разные годы Московскому пушечному двору.

Многочисленные прошения в городскую управу от домовладельцев Торлецких (сначала самого Александра Логиновича, а затем и его сына, Александра Александровича) свидетельствуют о том, что их мало беспокоило сохранение архитектурных особенностей здания: расширяются окна первого этажа, прорубаются двери... Цель здесь одна — дом, стоящий па трех оживленных московских улицах, привлекает постоянное внимание владельцев модных магазинов и лавок.

Магазин австрийского подданного Станислава Оконь, просторное помещение для всемирно известной компании швейных машин «Зингер»... Магазин русских вещей Ипатова — своеобразная демонстрация русского купечества против засилья иностранного капитала на Кузнецком мосту и прилегающих к нему улицах. Позже такой же магазин откроется в конце Кузнецкого моста, в нынешнем доме № 19.

К нашему рассказу имеют самое непосредственное отношение и несколько строчек из романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина». Вронский прощается с Анной:

«— Надеюсь, ты не будешь скучать?

— Надеюсь,— сказала Анна.— Я вчера получила ящик книг от Готье. Нет, я не буду скучать».

Путеводитель по Москве тех лет: «Книжный магазин Готье. Дом Торлецкого».

Воспоминания отменного знатока книжного антикварного дела в Москве П. П. Шибанова: «Готье. Владелец прекрасно оборудованного французского магазина и библиотеки для чтения, превосходно знавший дело по выписке из-за границы новых изданий...»

Лев Николаевич Толстой хорошо знал этот магазин, принадлежавший трем поколениям семьи Готье, бывал здесь, а незадолго до смерти посетил и находившийся иад книжной лавкой Готье известный музыкальный магазин Циммермана. Здесь он прослушал перенесенную на валики одного из первых в мире звукозаписывающих аппаратов игру выдающихся пианистов.

В начале шестидесятых годов прошлого века Александр Логинович Торлецкий сдал помещение в своем Доме еще под одну книжную лавку и библиотеку при ней. Дата подписания этого контракта открыла новую страницу в истории общественной и культурной жизни Москвы второй половины XIX столетия.

 

УГОЛ СОФИЙКИ И РОЖДЕСТВЕНКИ. 1860-е ГОДЫ

20 апреля 1862 года в доме Торлецкого, на углу Софийки и Рождественки, на втором этаже открылись переехавшие сюда с Никольской книжный магазин, библиотека и кабинет для чтения Анатолия Федоровича Черенина (1827—1892).

Сын небогатого купца третьей гильдии, самоучка, Анатолий Череиин еще на родине, в Кашине, завел вместе с двоюродным братом Михаилом Михайловичем Черениным книжную лавку. Это было в сороковые годы. Затем переехал в Тверь и тоже впервые в этом городе открыл книжный магазин и библиотеку для чтения. «Все отделано под орех. Товар в магазине чистый, а в библиотеке книг очень довольно» ',— отметил, будучи проездом в Твери весной 1856 года, другой его двоюродный брат, Петр Михайлович Черенин. Петр Михайлович впервые тогда отправился путешествовать по железной дороге, пережил в связи с этим множество волнений, но даже и они не вытеснили из памяти невиданную прежде роскошь магазина, устроенного на европейский манер и торгующего все еще непривычным товаром — книгами.

В то время даже в Москве книжная торговля велась в основном по старинке, по-дедовски, часто неграмотными книгопродавцами. Оценивали книги наугад, то по капризу, то пытаясь по выражению лица покупателя угадать, сколько с него можно запросить... Было, например, правило: сам книгу предлагаешь — спрашивай цену; покупатель книгу ищет — бери с него втридорога.

Н. П. Баллин, сподвижник петербургского книгопродавца, участника революционного движения Н. А. Сер-но-Соловьевича, писал впоследствии о разочаровавшем его знакомстве с книжной торговлей в столицах: «Вообще книгопродавцы в Петербурге, в Москве, особенно старые, поразили меня неправильным ведением дела, рассчитанным на случайные доходы, на покупку чуть ли не ворованных книг, на неуплате за комиссионные книги и даже на обсчитывании заказчиков».

Не так вел свое книжное дело Черенин. И его магазин, и библиотека были одними из лучших в Москве. Тот же Баллин писал о Черенине: «Я находил его умелым книгопродавцем, умеющим оборачиваться малым...» И журнал «Книжный вестник», отмечая в 1860 году скудость московских библиотек, делал оговорку: «Впрочем... мы пока не вмешиваем сюда библиотеки г. Черенина, хотя еще повой и небольшой, но, кажется, поставленной на лучшую ногу».

Быстро растущая и завоевывающая популярность библиотека Черенина «славилась полным выбором книг и журналов», как писал впоследствии букинист А. А. Астапов.

И действительно, сюда регулярно поступали новые книги по истории (труды С. М. Соловьева и Д. И. Иловайского, «Опыт исторического обзора главных систем философии истории» М. М. Стасюлевича и «История американских Соединенных Штатов» Н. Ф. Неймана — одно из самых значительных изданий демократического издателя О. И. Бакста), по юриспруденции («Уголовное право в Англии» Д. Стифена), литературоведению («Обзор славянских литератур» А. Н. Пыпина и В. Д. Спасовича), библиографии (труды В. И. Ме-жова).

Библиотека располагала очень важными для развития общественной мысли изданиями, которые пользовались в то время большим спросом. Это были книги социалиста П. Ж. Прудона, «Эстетические отношения искусства к действительности» Н. Г. Чернышевского, «История французской революции» Т. Карлейля и книга того же названия Ф. О. Минье, «Основания политической экономии» Д. С. Милля, критикующего капитализм (книга, которую Чернышевский считал необходимой для русского читателя). Пользовалась читательским спросом и работа Р. Вирхова «О воспитании женщины...» — немало побывало в библиотеке поборников и поборниц женского равноправия.

В библиотеке имелись книги передовых ученых, бросивших вызов реакционной официальной науке, среди них «Физиология нервной системы» И. М. Сеченова, его же, совместно с В. В. Пашутиным, работа «Новые опыты над головным и спинным мозгом лягушек». Воспитанию материалистических взглядов на природу, что имело в то время и политическое значение, способствовали труды Ч. Дарвина, «Начальные основания сравнительной анатомии» Р. Вирхова и Т. Гексли, «Физиологические эскизы» Я. Молешотта и «Миры» А. В. Гильемена (две последние книги в издании Чере-лина).

Конечно, ассортимент библиотеки отражал взгляды владельца — типичный для разночинца шестидесятых годов «радикализм». Но тем не менее примерно половину фонда составляла художественная литература. В библиотеке были книги У. Шекспира, М. де Сервантеса, В. Скотта, М. Рида, Ф. Купера, Г. Гейне, А. Мицкевича, Ч. Диккенса. Русскую литературу того времени представляли произведения И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого, Н. Г. Чернышевского, В. А. Слепцова, Н. Г. Помяловского, А. И. Левитова, А. Ф. Вельтмана, П. Д. Боборыкина, А. Н. Майкова...

Плату за чтение книг Черенин установил относительно недорогую, и потому пользоваться библиотекой могли небогатые люди — студенты, мелкие чиновники, ремесленники. Уже к концу 1860 года библиотека Че-ренина, по сообщению «Книжного вестника», вышла на второе место в Москве по числу читателей — подписчиков, как говорили тогда (до 380 человек). В 1865 году Черенин приобрел и перевез на Рождественку крупные библиотеки В. Е. Генкеля и Ивана Кашкада-мова. Тогда же его магазин и библиотека переехали на первый этаж, в освободившееся помещение «Русского магазина».

В 1866 году число подписчиков перевалило уже за тысячу. Библиотека на Софийке выписывала до 40 наименований русских и пять иностранных газет. Ежедневно кабинет для чтения посещали 20—30 человек. Из периодических изданий наибольшей популярностью у абонентов черенинской библиотеки пользовались «Современник» и «Русское слово». Только в январе 1865 года книжки «Современника» и «Русского слова» выдавались читателям более 500 раз.

И в выборе литературы, и в организации своего книжного дела Черенин проявил себя как шестидесятник-демократ. В 1862 году в его магазине впервые в Москве (впервые в России — у Серно-Соловьевича) встали за прилавок женщины — сестры Варвара и Ольга Высоцкие, прослывшие у жандармов «нигилистками» (кстати, при их посредничестве Черенин приобрел библиотеку Кашкадамова). Весной 1866 года их сменили дочь статского советника Софья Чекмарева, дочь коллежского секретаря Клавдия Волжинская и мещанка Александра Бутурлина.

Прогрессивное книжное дело во многом определило духовную атмосферу шестидесятых годов. Об этом свидетельствовал в своих воспоминаниях ишутинец (рассказ о революционном кружке Н. А. Ишутина еще впереди) Д. Л. Иванов: «Тогда — конец 50-х и начало 60-х годов — повеяло как-то разом новым духом. Традиции пензяка Белинского, «Отцы и дети», Лев Толстой, Добролюбов, Некрасов, Щедрин, Бокль, Льюис, «Гнилые болота», «Кто виноват?», «Что делать?», Д. С. Милль, освобождение крестьян, конец откупов, начало польского восстания, введение в курс гимназии естествознания, новые учебники по истории... вся атмосфера школы и жизни обняла молодежь... заставила думать, читать, добиваться «вопросов», спорить об идеалах, жить бойко, свободно, самостоятельно».

В шестидесятые годы Черенип активно выступает на страницах «Книжного вестника», делится опытом с книгопродавцами и владельцами библиотек, предлагает помощь в создании библиотек в провинции.

«...Для успешной торговли книгами,— писал Черо-нин,— нужно не только знать им цепу, исправно выполнять требования, производить быстрые торговые обороты и т. п., но еще необходимо приохочивать покупателей к покупке книг, заинтересовывать их полезными для них произведениями, применяясь к их потребностям, наклонностям, образованию, а для этого книгопродавец .должен возвыситься до полного поиимания окружающей его среды, до горячего участия в ней, т. е. он должен иметь образование и предаться своему делу с полною и искреннею любовью».

Черенин, как мы уже упоминали, занимался и издательской деятельностью. Он первым в России в 1864 году издал П. Ж. Прудона — книгу «Война и мир. Исследования о принципе и содержании международного права». Известны кроме называвшихся и другие издания Черенина.

Он выпустил каталоги своей библиотеки (в 1864 и в 1869 годах) и книжной торговли. Существовал также «Каталог французских книг черенинской библиотеки» (М., 1866).

Шел второй, разночинский этап освободительного движения в России. Революционная волна конца пятидесятых — начала шестидесятых годов была погашена. В Петропавловскую крепость в 1862 году были заключены Н. Г. Чернышевский и Н. А. Серно-Соловьевич.

Ко в обе столицы движется все новый приток молодых, кипящих сил — образовываться и помогать на-роду.

«Мало-помалу возникают передо мною родные картины. Я вижу родное село, все занесенное снегом, а над ним со всех сторон небесный свод, висящий свинцовым куполом. Однообразен и мертвенен вид моей родины! Но что же в ней таится дорогого моему сердцу, что поднимает во мне все силы моей души и от чего подступают к глазам моим жгучие слезы?.. Мне слышатся скорбные жалобы и вопль бедных моих братьев, изнывающих под гнетом нищеты и губящего невежества... И хочется мне лететь туда и осушить льющиеся слезы, уничтожить из рода в род передаваемое горе и вызвать светлый луч разумной улыбки на бледные и жалкие лица моих братьев!..»

Так писал в 1867 году Филипп Диомидович Нефедов (1838-1902).

В 1859 году началась его литературная деятельность. В начале шестидесятых годов статьи Нефедова печатаются в различных журналах и газетах: «Век», «Молва», «День», «Московская газета», «Санкт-петербургские ведомости».

По приезде в Москву из родного села Иванова (ныне город) Нефедов перебивался частными уроками и сам брал уроки, готовясь к поступлению в университет, куда и был зачислен в 1862 году вольнослушателем на юридический факультет.

В 1861 году Нефедов стал сотрудником Черенина, подрабатывал, как и другие молодые люди, студенты, служа в его библиотеке на углу Софийки и Рождественки. Нужда и потом не оставляла Нефедова. В 1876 году казначей Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым П. А. Гайдебуров извещал его о постановлении выдать ему 50 рублей. А в 1874 году М. М. Черенин, чьи дела шли, увы, тоже не блестяще, дисал бывшему сотруднику фирмы, напоминая о долге в 3 рубля 25 копеек.

Но речь идет о середине шестидесятых годов. Анатолий Федорович Черенин, чье книжное дело процветало, затеял издавать «Книжник» —* «журнал библиографии и книжного дела в России». Дом Торлецкого стал адресом нового журнала, который начал выходить с января 1865 года. Раздел «Журналистика» под псевдонимом Заушилов вел Нефедов.

Каждый номер «Книжника» открывался «Перечнем новых книг» (в 1866 году— «Новые книги»). Постоянными разделами его были «Содержание журналов». «Библиография», «Журналистика», «Смесь» (в 1866 году— «Разные известия»), «Объявления». Помещались в журнале и материалы вне рубрикации: в № 1 за 1865 год была опубликована статья Михаила Милюкова «О том, что читает народ и откуда берет он книги».

В редком номере «Книжника» не встретишь похвалы в адрес «Русского слова» и «Современника», защиты этих журналов от нападок со стороны реакционных органов печати. Так, Ф.Д.Нефедов писал: «...и другие наши журналы брались за различпые вопросы, но эти вопросы не были вопросами жизни и дальше известного кружка не шли... Совсем иначе поступает «Современник». Все вопросы, которые он поднимает на своих страницах, ставились всегда на реальную почву и рассматривались со всех сторон со строгою последовательностью».

Сотрудник «Книжника» А. Пальховский посвятил три статьи пропаганде естественнонаучной и технической литературы.

В статье «О книгах по естественным наукам за прошлый год» (Книжник. 1865. № 3) он подчеркивает, что издание научно-популярной литературы должно служить непосредственным политическим целям революционной демократии: «Наука без общества — мертвый капитал... Придать жизненное значение одной и внести разумность в жизнь другого — вот та роль, которую играли и всегда будут играть вообще образованные люди. Следовательно, их назначение — действовать. Но чтобы действовать, и действовать благотворно, необходима достаточная зрелость, стойкость основных понятий, необходимо прочное, солидное миросозерцание. Средством для этого служит популяризация науки». И продолжает далее: «Вот почему в наших глазах имеют значение статьи Д. Писарева, Шелгунова и др., взявших на себя труд популяризировать сочинения, касающиеся естественно-исторических вопросов»,

С деятельностью ишутинцев по просвещению народа можно связать высказывание одного из рецензентов журнала: «Учить народ — великое дело!., нужна сильная любовь к делу и могучая вера в непогрешимость своего знания, чтобы принести народу действительную пользу. Таких личностей на Руси немного, да об них почти и не знает никто... Эти личности со страхом и трепетом приступают к великому делу обучения народу трудятся и обсуживают каждый шаг, каждое действие; эти люди понимают, что своею деятельностью они мало-помалу прокладывают для народа дорогу, на которую последнему надлежит выйти, как народу...»

В первом же номере «Книжника», в разделе «Смесь», появилось известие о коммуне наборщиц, созданной ишутргацами: «В Москве, в типографии г. Мамонтова, вводится женский труд. В настоящее время там работают шесть женщин, и, как слышно, дело идет довольно успешно»

«Книжник» является весьма ценным пособием по библиографии и книжному делу. Особенно интересны статьи, которые так и называются — «Книжное дело». И в этом, несомненно, заслуга Черенина.

Пристальное внимание уделял «Книжник» творчеству демократических писателей: «В произведениях Н. Г. Помяловского высказался сильный и мужественный протест против устарелых понятий, от которых страдает наше общество. Начиная с домашнего, т. е. самого раннего воспитания, и кончая общественной жизнью человека Помяловский повсюду указывает невыгодные, часто вредные условия для его нормального развития... Он не обвиняет больных, он только рассматривает их язвы, старается исследовать причины, проявления, степень развития болезни, чтобы так или иначе излечить ее».

Эта терминология — «болезни», «больной» — использовалась в передовой публицистике того времени как условное обозначение общественных пороков, несправедливости общественного уклада. Ее употребил Чернышевский в статье о «Губернских очерках» М. Е. Салтыкова-Щедрина, где писал: «Надобно отыскать причины, на которых основывается неприятное нам явление общественного быта, и против них обратить свою ревность. Основное правило медицины: «Отстраните причину, тогда пройдет и болезнь».

Произведения Помяловского противопоставляются в «Книжнике» «Взбаламученному морю» А. Ф. Писемского, о творчестве которого публицист-демократ, редактор и позднее издатель «Русского слова» Г. Е. Бла-госветлов отзывался так: «С того момента, как писатель разошелся с лучшими стремлениями своей эпохи, перестал понимать общественные потребности ее, он умер для нас безвозвратно... Ожидать чего-нибудь — не говорю, освежающего, а мало-мальски осмысленного и сносного от гг. Писемского и Григоровича — это значило бы сидеть на голом камне и надеяться на обильную жатву».

Таким образом, Черенина можно считать одним из последователей идей, выражавшихся в двух передовых журналах того времени, органах революционной демократии,— «Современнике» и «Русском слове».

Вот еще свидетельство литературных вкусов редакции «Книжника». Для библиотеки был приобретен первый выпуск сочинений А. А. Бестужева-Марлинского, но тем не менее «Книжник» оповещал подписчиков: «Нам кажется, время на Марлинского давно прошло...» Редакция считала, что читатели Марлинского — «любители фраз и романтизма».

Как тут не вспомнить знаменитый диалог между Базаровым и Аркадием Кирсановым:

«— И охота же быть романтиком в нынешнее время! Дай ему что-нибудь дельное почитать.

—                                   Что бы ему дать? — спросил Аркадий.

—                                 Да, я думаю, Бюхнерово «Stoff und Kraft» на первый случай».

Но то, о чем в романе Тургенева говорится пародийно, с юмором, в реальной жизни, уже в новой политической ситуации, обернулось иной стороной. В 1866 году отрывки из перевода «Силы и материи» Ф. Бюхнера, сделанного Петром Заичневским, были найдены у Черенина при обыске и стали фигурировать в документах III отделения.

Кружок никому пока не известных молодых людей живет в доме Ипатова на Бронной, оттого и зовутся они — ипатовцы. Вокруг ипатовцев формируется тайное общество. Цель — «произведение социальной революции». Во главе общества стоит Н. А. Ишутин, отсюда название, под которым оно вошло в историю,— Ишутинский кружок.

Дата создания Ишутинского кружка — осень 1863 года. С ишутинцами связаны многие видные землевольцы, и в частности член Московского комитета (либо агент Центрального) Владимир Викторович Чуйко (1839—1899). Чуйко — сотрудник Черенина по изданию «Книжника».

Особо законспирированная группа, центр центра ишутинской организации под названием «Ад»,— сам Ишутин, П. Д. Ермолов, М. Н. Загибалов, Н. П. Стран-ден, Д. А. Юрасов регулярно собираются в библиотеке для чтения Черенина, о чем доносит властям московский обер-полицмейстер.

Вся организация велика, и работа ведется многогранная, обширная. Хороша конспирация (может быть, пригодились уроки Чуйко); те, кто помогает ишутинцам, зачастую не подозревают о существовании организованного общества. Ведется революционная пропаганда. Этой цели служат, например, переплетная артель, коммуна наборщиц. Артель переплетает книги черенинской библиотеки, коммуной наборщиц при типографии Анатолия Ивановича Мамонтова (1839—1905), брата Саввы Ивановича, набираются черенинские издания. Черенин дает деньги на бесплатную народную школу. Таким образом, он осведомлен об основных предприятиях ишутинцев. Да и сама его библиотека, по-видимому, одно из мест их сходок.

Ишутинская организация связана с польскими революционерами. В «сочувствии полонизму», как тогда выражались, подозревался и Черенин. Он сохранил у себя запрещенные и подлежавшие изъятию книжки четвертого номера журнала «Время» за 1863 год со статьей Н. Н. Страхова «Роковой вопрос» (по поводу польского восстания) и выдавал их читателям.

Известно, что Черенин сумел продать через свой магазин сто экземпляров запрещенного и конфискованного «Сборника рассказов в прозе и стихах», изданного в Петербурге О. И. Бакстом. В архивных делах сохранились сведения о том, что около сотни экземпляров этого пропагандистского сборника привез в Москву и оставил у ишутинца Осипа Моткова И. А. Худяков, видный деятель революционного движения. Не еще ли одна ниточка, связывающая Черенина с ишутинцами?

Черенин в контакте со многими людьми, которые близки к ишутинцам или являются членами организации. Это А. А. Головачев, А. Н. Меньшова, сестры Высоцкие. Ишутинцы поддерживают запрещенные студенческие землячества («общины») — то же делает и Черенин: деньги тверской общины Петровской земледельческой академии и малороссийской — Московского университета вложены в его книжное дело, на проценты выдано 30 библиотечных абонементов для неимущих студентов.

К ишутинцу Ивану Петровичу Шарову обратился поэт Плещеев (Алексей Николаевич Плещеев помогал ишутинцам в некоторых начинаниях) с просьбой устроить к Черенину на работу Клавдию Волжинскую: «...и еще прошу Вас, голубчик, вот о чем: повидайте Вы Черенина и спросите его: правда ли, что какой-то родственник его заводит в Петербурге библиотеку; и если правда, то не нужна ли ему будет в магазин женщина.

Есть девица, очень желающая получить таковое место и обратившаяся ко мне с письменной просьбой об этом. Это известная вам Волжинская...» (Библиотека на Невском принадлежала Анатолию Федоровичу.)

Связи Черенина с ишутинцами серьезны и многочисленны. Не случайно, когда в апреле 1866 года прозвучал каракозовсккй выстрел, следственная комиссия заинтересовалась и Черениным.

Московский жандармский штаб-офицер Воейков доносил, что библиотека Черенина «обращала и до сего времени на себя внимание тем, что представители оной, лица, составляющие как бы отдельную корпорацию, равным образом посетители и подписчики этой библиотеки, навлекают какое-то сомнение в отношении политической благонадежности, чему служит лучшим доказательством то, что большая часть арестованных лиц... были постоянными посетителями и подписчиками в библиотеке Черенина».

5 августа у Черенина на даче и в магазине в Петровском парке, а также в доме Торлецкого — в квартире № 6, где жил Анатолий Федорович с семьей, в книжном магазине и библиотеке — был произведен обыск. Нашли отрывки из «запрещенных заграничных изданий» — «Колокола» и «Полярной звезды»; речь сосланного в Сибирь студента П. Г. Заичневского, заканчивающуюся призывом «Да здравствует социальная Польша!»; фотографии Герцена, другие компрометирующие Черенина материалы. С него была взята подписка о невыезде из Москвы «по прикосновенности его к делу о студенческих кружках».

18" июня 1867 года книжные магазины Черенина и библиотеку закрыли по распоряжению министра внутренних дел П. А. Валуева.

«...Я, ниже подписавшийся, дал сию подписку Господину Полицмейстеру 1-го отделения, что я согласно предписанию господина обер-полицмейстера от 16 сего июня за № 1504-м обязуюсь в оставшиеся незапечатанными двери никого для чтения не впускать и вообще не производить торговли книгами, журналами и другими сочинениями, равно имеющуюся мою вывеску над магазином снять...»

Григорий Евлампиевич Благосветлов писал Плещееву: «Закрытие библиотеки Черенина — один из новых фактов... произвола Валуева. Надо бы посоветовать Черенипу энергически требовать суда... Не знаю, когда наше общество научится смотреть на подобные Бухарские распоряжения неравнодушно... Сущность — в спасении честной русской мысли, затоптанной у нас в грязь».

Черенин ездил в Петербург, ходатайствовал о дозволении ему вести книжное дело. Однако на записке по делу Черенина была начертана «собственноручная его императорского величества» резолюция: «Надеюсь, что оно ему не будет разрешено». Черенин об этом так никогда и не узнал.

Спасая библиотеку и книжную торговлю, Анатолий Федорович передал их за неполную стоимость двоюродному брату М. М. Черенину, бывшему до этого старшим приказчиком. За библиотекой и магазинами был установлен полицейский надзор. В течение трех месяцев, пока А. Ф. Черенина не удалили из Москвы, они оставались закрытыми.

Против Черенипа не смогли сформулировать юридически полновесного обвинения. Но для административной меры оказалось достаточным обвинения в знании и недонесении о переплетной артели, которая была зарегистрирована как частное предприятие.

13 сентября 1867 года Черенина арестовали, а 14-го — сослали в Пензу (затем — в Городище Пензенской губернии) под негласный надзор полиции.

Вернулся Анатолий Федорович в Москву через год с небольшим — 24 ноября 1868 года, после многочисленных слезных просьб и ходатайств его престарелого отца (мать Черенина, не выдержав тревог, умерла во время его ссылки) и оставшейся без средств к существованию жены. Главный начальник III отделения граф П. А. Шувалов санкционировал возвращение Черенина в Москву с условием, «чтобы он ни под каким видом не был допускаем вновь к производству книжной торговли».

В те же шестидесятые годы в Киеве живет библиограф Степан Иванович Пономарев (1828—1913). Он составляет «Указатели разбросанных произведений русских писателей, труды которых еще не были собираемы и издаваемы вместе». С известными сложностями он столкнулся, приступив к библиографии некоторых авторов, в частности Искандера. Как собрать их произведения?

В библиотеке Черенина — а мы по праву можем назвать его пропагандистом произведений А. И. Герцена — хранились (и указывались в каталогах) произведения Герцена, например его роман «Кто виноват?», выпущенный В. О. Ковалевским и запрещенный для общедоступных библиотек. В № 3 «Книжника» за 1866 год роман был назван в числе книг, поступивших в магазин Черенина; в № 2 на него была дана рецензия, в которой, в частности, отмечалось, что на основной вопрос произведения «пи автор романа, ни современная действительность не дают ответа».

Пономарев и прежде приобретал у Черенина книги, обменивался с ним впечатлениями книголюбов. Так, в письме от 18 февраля 1867 года Анатолий Федорович пишет своему клиенту: «Действительно, истинно хороших книг в настоящее время — почти не выходит... Это очень грустно и более потому, что причину всего этого надо искать не в истощении литературной производительности, а в тяжких условиях, в какие теперь поставлена наша печать»

И вот в 1869 году далекий от политики библиограф пишет Черенину, но тот, недавно лишь вернувшийся из ссылки, находящийся под надзором и знающий, что его письма перлюстрируются, вынужден ответить отказом: «Письмо Ваше от 12 августа я имел честь получить и очень благодарен Вам за сочувствие к моему несчастию... В Москве я живу уже девятый месяц, но мой Книжный магазин и Библиотека все еще под фирмой и распоряжением моего брата. Я теперь исключительно занимаюсь только приведением в окончание старых счетов, но новых от своего имени ни с кем не завожу. Вследствие такого положения, которое, я надеюсь, продлится недолго,— я не мог исполнить Вашего поручения насчет выписки к Вам книг. Кроме того, и книг-то таких нет, какие Вы выписываете, ни у брата моего — ни даже у Глазунова, по каталогу которого Вы их нашли, кроме соч. Никитина. Это совершенная правда, и прошу Вас не приписывать такой ответ к моему недоверию» 2.

Разрешения на торговлю книгами все не было, и Черенин стал управлять книжным складом своего старого друга Анатолия Мамонтова. Мамонтов был близким знакомым П. Г. Успенского — приказчика книжного магазина А. А. Черкесова в Москве. Таким образом, окружение Черенина снова составляли люди, причастные к революционному движению: и Успенский и Черкесов в скором времени были привлечены по делу о «Народной расправе».

В августе 1869 года, в связи с тем что на почте были задержаны разосланные С. Г. Нечаевым из Женевы разным людям, в том числе и Черенину, прокламации и письма, в доме на Софийке вновь произвели обыск. По этому поводу начальник московской жандармерии сообщал в III отделение, что как Анатолий Федорович, так и Михаил Михайлович Черенины «в политической благонадежности не одобряются». Постоянными посетителями черениыской библиотеки вновь были «молодые люди, студенты, чиновники и женщины различного звания, вовлеченные в нигилизм».

Только в июне 1874 года А. Ф. Череыин был освобожден от секретного надзора.

В 1871 году черенинская библиотека перешла к его совершеннолетней падчерице Л. П. Зубчаниновой (в замужестве Позняковой), в 1875 году М. М. Черения передал ей и пришедшую в упадок книжную торговлю. Тогда же А. Ф. Черенин стал работать в своем бывшем магазине приказчиком. В июле 1876 года книжный магазин, библиотека и кабинет для чтения переехали в дом Фирсанова на Рождественке. К 1879 году библиотека была продана С. В. Отто.

В 1877 году Черенину было наконец разрешено заниматься книжной торговлей самостоятельно, и через год он совместно с Мамонтовым открыл книжный магазин. Этот магазин находился в Леонтьевском переулке (ныне ул. Станиславского, дом не сохранился), он существовал еще и во второй половине 1880-х годов. В эти же годы Черенину принадлежал магазин в доме Суздальского подворья (ныне Пушечная ул., 7).

О последнем периоде жизни Черенина (умер Анатолий Федорович в 1892 году в Москве) сведений сохранилось мало. Известно, что он одним из первых вступил в Общество книгопродавцев и издателей, за создание которого ратовал еще в шестидесятые годы...

 

ПРЕМЬЕРА НА СОФИИКЕ

8 октября I860 года в дом Торлецкого въехал Немецкий клуб.

Но биография клуба началась намного раньше. Еще в 1819 году ремесленник Мартин Шварц (так называли его московские соплеменники), а полностью Матвей Андреев сын Шварца (так именовал он себя в официальных документах), открыл в Бутырках танцевальный зал, в котором молодежь могла повеселиться, а папеньки и маменьки имели бы возможность не спеша побеседовать и вволю повздыхать о своем дорогом фатерлянде...

Затем клуб (к этому времени он уже так назывался) переехал на Долгоруковскую (ныне Каляевская) улицу. Тогда же был разработан устав, в котором сообщалось, что действует клуб с 9 до 12 часов ночи и «каждый сочлен может вводить в клуб в неограниченном числе гостей с ручательством за их поведение. И сколько угодно дам, но не женщин с худой репутацией». Нарушение каралось немедленным исключением.

Клуб еще долго кочевал по Москве. Был он у Покровских ворот, потом на Ильинке, в доме губернского секретаря Петра Калинина, еще позже — в Георгиевском переулке, и вот наконец — Софийка.

Несмотря на суровые правила, происшествия в клубе случались постоянно, и автор очень интересной книги «Из прошлого» известный юрист Н. В. Давыдов вот как  характеризует  его:   «Немецкий,  или   «Шустер-клуб», как его называли в насмешку, мало посещавшийся, но знаменитый скандалами».

Приклеившаяся к названию клуба приставка «шустер» имеет довольно любопытную историю. Шустер — по-немецки «сапожник», и тем самым москвичи как бы определили круг клубных завсегдатаев. Но, с другой стороны, завсегдатаи не должны были бы обижаться на это, потому что Шустер — фамилия петербуржца, основавшего первый в России подобный клуб, и тем самым приставка как бы увековечивала сей исторический факт... «Шустер-клуб» неоднократно фигурирует в фельетонах молодого Чехова, тема все та же: хмельные скандалы и разные безобразия.

В 1885 году в «Осколках московской жизни» Чехов сообщает о выборах совета клубных старост: «В немецком клубе происходило бурное заседание парламента» — и далее иронизирует над выступлением одного из клубных членов: «Наш немецкий клуб играет большую роль в обществе».

Но мы будем не правы, если не скажем и о том добром, что оставил клуб в памяти москвичей.

В 1881 году Александр Николаевич Островский, глубоко озабоченный состоянием дел с театрами, написал подробнейшую «Записку о положении драматического искусства в России в настоящее время». Работал он над «Запиской» долго, много раз переделывал ее. «Я работаю день и ночь (но не над пьесой). Я стараюсь выяснить и изложить театральное дело в России во всех отношениях и во всех подробностях»,— сообщал он в одном из писем. И через самое короткое время в другом: «Занят очень важным, самым жизненным для меня делом...»

В «Записке» он сетовал па то, что многие из московских зрителей лишены возможности регулярно бывать па спектаклях. Например, мелкие торговцы и ремесленники («Часовщики, мебельщики, драпировщики, слесаря, портные, сапожники и прочие»,— подробно перечисляет Островский). И здесь он дает самый благожелательный отзыв о Немецком клубе, который «имеет обширное помещение и дает драматические представления для своих членов. Но и ему они обходятся так дорого, что он может доставлять подобные удовольствия своим членам не более двух, иногда четырех раз в месяц».

Славился клуб на Софийке не только спектаклями, но еще и своими танцевальными вечерами, па которых играл знаменитый оркестр Максимилиана Сакса (возможно, родственника бельгийского музыкального мастера, давшего имя популярному инструменту саксофон). Об этом оркестре с уважением пишет и Николай Васильевич Давыдов, и популярный в те годы певец Павел Богатырев.

В клубе устраивались вернисажи. В апреле 1883 года здесь открылась выставка картин В. В. Верещагина. Газеты уделили этому событию много внимания, не забывая в каждом из отчетов отметить, что выставка проходит при электрическом свете — факт и для нас весьма интересный...

При открытии выставки произошел эпизод, который рисует нравы тогдашней Москвы. По своему обыкновению Василий Васильевич Верещагин назначил за вход на выставку весьма умеренную плату — чтобы могли побывать здесь люди разного достатка. Он с гордостью писал в те дни писателю Д. В. Григоровичу, что пришел посмотреть его картины народ «преимущественно мастеровой, на выставки обыкновенно не ходящий, что мне лестно». Но дешевой входной платой осталась недовольна аристократическая публика: она решила бойкотировать выставку... («Кажется, здесь озлились на мою цену — 5 копеек,— пишет Верещагин В. В. Стасову.— Долгоруков хотел приехать, назначил время и не приехал, когда стала известна эта обидная цена; конечно, его уверили, что тут кроется пропаганда и прочее — черт бы побрал всех идиотов и мудрецов»).

Увы, не только простонародный пятачок шокировал московского генерал-губернатора. О «пропаганде и прочем» был верный слух из Петербурга: рассказывали, что, изволив обозреть в 1879 году полотна, привезенные художником с театра военных действий на Балканах, наследник престола, будущий император Александр III пришел в большое негодование и счел автора революционером и сумасшедшим.

Посвятивший все свое творчество батальным сюжетам, Верещагин никогда не прославлял жестокости и насилия, он видел в избранных им эпизодах прежде всего человеческую трагедию, боль и лишения. «Передо мною, как перед художником, война, и ее я бью, сколько у меня есть сил; сильны ли действительно мои удары — это другой вопрос, вопрос моего таланта, но я бью с размаху и без пощады»,— писал он в те годы П. М. Третьякову.

Официальная и верноподданническая пресса — «Современные известия», «Московский листок» — встретила выставку на Софийке враждебно. Но были и добрые отзывы. «Русские ведомости», «Гатцук» («Газета Гат-цука».— Авт.), еще кое-кто крепко похвалили»,— радостно сообщал художник Григоровичу. И в том же письме: «Выставка идет покамест недурно... каталогов покупают от 700 до 1000 экземпляров в день. Покупают на сто рублей фотографий и книжек...»

...В ночь с 10 на 11 января 1891 года сгорел Русский охотничий клуб, находившийся в доме на Тверской, угол Большого Гнездниковского.

Руководитель драматического отдела Общества искусства и литературы Константин Сергеевич Алексеев, уже известный московским театралам под сценической фамилией Станиславский, был в отчаянии: из-за пожара в клубе срывалась премьера новой пьесы Л. Н. Толстого «Плоды просвещения». Актеры — будущая труппа Художественного театра: Мария Лилина, Александр Санин, Александр Артём, Владимир Лужский... Сам Станиславский разучивал роль Звездинцева. На роль Бетси пригласили дочь известного певца Федора Петровича Комиссаржевского — Веру. Она не без трепета согласилась, но поставила условие: только под псевдонимом. Псевдоним выбрала не очень звучный, чтобы не был у публики на слуху — Комина.

Газета «Новости дня» сообщала своим читателям: «Любители Общества искусства и литературы готовят пьесу очень тщательно. У них уже было более 10 репетиций и столько же предстоит».

«Достоинство моей тогдашней работы заключалось в том, что я старался быть искренним и искал правды, а ложь, особенно театральную, ремесленную, изгонял»,— писал Станиславский в дневнике. И вот теперь все рушилось...

Кто-то из общества прибежал с идеей: Немецкий клуб! Там к тому же и зал недавно отделали. Поначалу эта идея особого энтузиазма не вызвала. «Нас смущало то, что приходится играть в Немецком клубе»,— записывал в дневник Станиславский.

Премьера состоялась 8 февраля 1891 года. И ошеломительный успех!

«Московский листок» предсказывает Обществу искусства и литературы блестящую будущность, если «оно и во всех своих дальнейших действиях пойдет по тому пути, которым оно шло, исполняя пьесу графа Л. Н. Толстого».

Газета «Театр и жизнь»: «Общество искусства и литературы заставляет говорить теперь только о себе. Конец сезона принадлежит ему».

Театральные рецензенты с полным единодушием высоко оценили работу Станиславского, который сыграл московского барина, «общающегося» на спиритических сеансах с духом византийского монаха. Было даже выражено сожаление, что такой актер не является украшением казенной сцены.

На спектакль в Немецкий клуб пришел В. И. Немирович-Данченко. Вспомнил он об этом в своих мемуарах «Из прошлого»: «... мечтая о своем собственном театре, впервые подумал о Станиславском, задумался об этом любительском кружке молодого состоятельного купца Алексеева — Станиславского, который сам ставил пьесы и сам играл главные роли».

Владимир Иванович даст весьма благожелательный отзыв для газеты «Новости», особо отметив игру Станиславского («Я бы посвятил ему, как и многим другим, целую статью»). А в мемуарах есть такой любопытный штрих: «Особенное внимание привлек этот кружок постановкой «Плодов просвещения» Толстого. В первый раз в Москве знаменитая комедия шла у них. Помню, что когда потом взяли пьесу в Малый театр, то там говорили: «А ведь нам так не сыграть, как в кружке Алексеева...»

Большой успех выпал и па долю Веры Федоровны Комиссаржевской. По сути, это был ее дебют, и дебют блистательный! «Такой Бетси, как Вера Федоровна, не было ни на одной из сцен»,— вспоминал В. В. Луж-ский. Спектакль на Софийке дали еще трижды.

Этому событию посвящена мемориальная доска у парадного входа в ЦДРИ, где говорится о том, что К. С. Станиславский здесь «осуществил первые режиссерские работы».

Но это рассказ уже о 1891 годе. А нам надо вернуться на несколько лет назад, когда в биографии дома на Софийке произошли важные перемены.

 

ДОКТОР ЗАХАРЬИН

В мае 1888 года дом у Торлецкого за немалую сумму — 650 тысяч рублей приобретает доктор Захарьин.

Нет, он не собирается переезжать на Софийку, его адрес, знакомый всей Москве, прежний — Первая Мещанская, 20. Это отсюда выезжает он ежедневно с докторским визитом, послав предварительно за день или два к больному своих ассистентов.

Сложная это была фигура — Григорий Антонович Захарьин! И противоречивая. Выходец из большой и обедневшей (один из его биографов пишет даже определеннее—«бедной») дворянской семьи из-под Саратова, он семнадцати лет поступает на медицинский факультет Московского университета и блестяще оканчивает его. Захарьина оставляют при терапевтической клинике знаменитого в ту пору профессора А. И. Ове-ра. Через два года он так же блестяще защищает докторскую диссертацию, а посему поощряется длительным пенсионом в Берлин и Париж, где набирается опыта у медицинских светил — Рудольфа Вирхова и Клода Бернара.

С какими далеко идущими планами вернулся Захарьин в Россию! Он доказывает необходимость разделения терапевтических клиник на клиники по болезням, он хлопочет о выписке из-за границы детских кроваток, на его лекции в университете валом валят студенты с других факультетов...

«Мечтою огромного количества врачей было послушать Захарьина или поработать у него в клинике»,— вспоминал один из его студентов, знаменитый впоследствии советский офтальмолог академик Владимир Петрович Филатов,

А другой ученик Захарьина, выдающийся русский медик Владимир Федорович Снегирев, метод расспроса больного, разработанный Захарьиным, считал гордостью отечественной терапевтической школы.

Но в те годы, когда подписывал Захарьин купчую на дом № 9 по Софийке, был он уже другим — обрюзгшим, отяжелевшим, знаменитым частнопрактикующим врачом, давно расставшимся с иллюзиями романтической юности... «Говорил он отрывочно, как бы обрезая фразу или слова». Его постоянные пациенты — именитые купцы и преуспевающие фабриканты. Они свято верили, что он любого спасет от смерти, но и до смерти боялись его... Он был с ними крут и малоразговорчив. Велел снимать с окон пыльные занавески и со стен картины с осыпавшейся краской, гнал толстопузых домовладельцев из душных каморок вниз, в парадные, открывающиеся только для гостей залы, лишал каждо-' дневного обжорства в клубах и на любое, самое робкое возражение стучал палкой, топал ногами и направлялся к выходу. Особенно пугала захарьинская придумка с ассистентами. Они приезжали заранее, расспрашивали больного и его домочадцев, влезали во все тонкости его житья, а потом уж приезжал Сам...

Очень точную зарисовку метода лечения Захарьина оставил художник Константин Коровин. В его воспоминаниях есть рассказ, который так и называется: «Профессор Захарьин». Автор снимает небольшой флигель в саду, в Сущеве. Хозяин — директор правления железной дороги заказал проект большого здания модному архитектору Федору Осиповичу Шехтелю, и скоро снесут не только флигель, но и старый сад. Но пока хозяину не до строительства: обезножел. И вот он ждет приезда Захарьина.

Уже были ассистенты, приказали, чтобы все «часы в доме остановить. Маятники чтобы не качались. Канарейку, если есть,— вон. И чтобы ничего не говорить,  и чтобы отвечать, если спросит, только «да» или «нет». И чтобы поднять его в кресле на второй этаж... а по лестнице он не пойдет. И именем-отчеством не звать — он не любит и не велит. А надо говорит «ваше высокопревосходительство». А то и лечить не будет».

Лечение проходило на глазах у автора рассказа. Хозяина впрягали в телегу, и ои возил бочку с водой по двору, прописали есть яблоки. Сад ни в коем случае не рубить—«для дыхания нужен». А лошадей продать. Пешком ходить. «А вот за это-то самое, что бочку катаешь, пролетку возишь, что яблоки ешь,— тыщщи ведь платить надо. Вот что! И платишь. Что с ним сделаешь? Сказать-то ведь ему ничего нельзя»,— сокрушается директор правления. Но результаты налицо. Бодрый, помолодевший, вставший в буквальном смысле слова на ноги, он говорит с удивлением: «...совсем себя чувствую человеком... Другую жизнь увидал. И совсем по-другому все кажется. Ну, обедать иду. Яблоки, а мяса никакого. И заметьте — навсегда...»

Вот еще одно свидетельство — на этот раз Владимира Алексеевича Гиляровского. В своем очерке «Купцы», вошедшем в книгу «Москва и москвичи», он рассказывает о братьях Ляпиных, не пропускавших ни одного «парадного» обеда по вторникам в Купеческом клубе («Вся Москва» за 1894 год дает справку: «Купцы первой гильдии. Большая Дмитровка, собственный дом. Шерсть и сукно»).

После одного из таких обедов старший из братьев занемог: в дом на Большой Дмитровке срочно пригласили Захарьина. «Через минуту профессор, миновав ряд шикарных коМнат, стал подниматься по узкой деревянной лестнице на антресоли и очутился в маленькой спальне с низким потолком.

Пахло здесь деревянным маслом и скипидаром. В углу, на пуховиках огромной кровати красного дерева, лежал старший Ляпин и тяжело дышал.

Сердито на него посмотрел доктор, которому брат больного уже рассказал о «вторничном» обеде и о том, что брат понатужился блинами,— так, десяточка на два перед обедом.

—                                  Это что? — закричал профессор, ткнув пальцем в стенку над кроватью.

—                                  Клопик-с...— сказал Михалыч, доверенный, сидевший неотлучно у постели больного.

—                                  Как свиньи живете. Забрались в дыру, а рядом залы пустые. Перенесите спальню в светлую комнату! В гостиную! В зал!

Пощупал пульс, посмотрел язык, прописал героическое слабительное, еще поругался и сказал:

—                                Завтра можешь встать!

Взял пятьсот рублей за визит и уехал».

Фамилия Захарьина многократно упоминается в дневниках и письмах семьи Толстых. О посещении Захарьиным Льва Николаевича Софья Андреевна делает памятную запись и в декабре 1879-го и весной 1887 года; «Материалист Захарьин» — приводит она слова Толстого в августе 1894 года.

А вот что писала в дневнике Татьяна Толстая (1871): «Знаменитый в то время доктор Захарьин, хо-роший знакомый моего отца, посоветовал моим родителям каждое лето, хоть на короткий срок, освобождать нас от уроков».

Есть и такая любопытная запись — она в дневнике у секретаря Л. Н. Толстого Валентина Федоровича Булгакова. «В доме Толстых в Долго-Хамовническом переулке был затеян костюмированный бал — представляли знаменитых людей. Гости оделись под «самого Толстого», под композитора Николая Рубинштейна, под доктора Захарьина...»

Но, пожалуй, самым главным здесь будет письмо самого Льва Толстого Захарьину в апреле 1887 года: «Дорогой Григорий Антонович! Пишу Вам в первую свободную минуту, только с тем, чтобы сказать Вам, что я очень часто думаю о Вас и что последнее мое свидание с Вами оставило во мне очень сильное и хорошее впечатление и усилило мою дружбу к Вам. Прошу Вас верить и любить меня так же, как я Вас. Ваш Л. Толстой».

Врачебный талант Захарьина очень высоко ценил Антон Павлович Чехов. «Из писателей предпочитаю Толстого, а из врачей Захарьина»,— написал он в феврале 1892 года, отвечая на анкету журнала «Север». И в письме А. С. Суворину: «Захарьина я уподобляю Толстому». В письмах родным и знакомым — десятки советов и рекомендаций «по Захарьину».

Очень характерно письмо Антона Павловича своему давнему знакомому Михаилу Дюковскому. Есть в этом письме такая шутливая фраза: «Когда я буду Захарьиным (чего никогда не будет), я дам вам 30 000 без процентов». Почему фамилия маститого профессора стоит рядом с солидной суммой денег, адресату объяснять не было нужды...

Как уже говорилось, В. А. Никольский в книге «Старая Москва» видит перст судьбы в том, что дом истязательницы Салтыковой перешел к знаменитым исцелителям — сначала к Гаазу, а десятилетия спустя к Захарьину. Захарьина, не в пример Гаазу, «доктором неимущих» не назовешь, он был в основном «доктором толстосумов». Правда, В. П. Филатов рассматривает эту захарьинскую черту под несколько необычным углом зрения: «Захарьин совершил еще одно крупное дело — он поднял значение врача в глазах тогдашнего общества. Захарьин приучил смотреть на врача с почтением, прибегая то к ударам по карману, назначая свои высокие гонорары, то прибегая к резкостям. Надо заметить, что и то и другое Захарьин делал в состоятельных слоях общества, особенно среди ожиревшего купечества...»

Нет, непросто все было в жизни Григория Антоновича Захарьина. Он принимал пухлые конверты в богатых квартирах, но он же (и это знали немногие!) в течение многих лет отдавал свое профессорское жалованье в фонд нуждающихся студентов. Он вкладывал капиталы в недвижимую собственность, но по его завещанию наследники перечисляют 30 тысяч рублей на будущий Музей изящных искусств.

Это было в ту пору, когда профессор И. В. Цветаев с горечью писал архитектору Р. И. Клейну: «Отказали Морозовы, отказали Барановы — проедают и проживают чудовищные деньги, а на цель просветительную жаль и пятиалтынного. Оделись в бархат, понастроили палат, а внутри грубы, как носороги, не пробьешь никакими возвышенными целями».

А в купленном на Софийке доме открылась «За-харьинка», как прозвали ее студенты,— дешевое общежитие для учащейся молодежи, где часто, к слову сказать, бывал у друзей, такой же бедноты, как и он сам, «студент юридического факультета и одновременно ученик филармонии Собинов, скромный юноша, в котором нельзя было предугадать будущую знаменитость»,— писал много лет спустя один из обитателей «Захарьинки» музыковед Ю. Д. Энгель.

...В архиве сохранился один интересный документ: письмо от 5 августа 1884 года, в котором правление бельгийской телефонной станции Белла просит согласия на сооружение на крыше дома со стороны Кузнецкого моста деревянной башенки, а также отведения помещения под аренду сооружаемой в Москве телефонной станции. Что-то, видно, не нравилось устроителям телефонного сообщения в доме Попова (там, где сейчас Центральная научно-техническая библиотека), в котором они находились с 1882 года, и через два года станция переменила адрес.

На первом документе о сдаче помещения в аренду телефонной компании еще фамилия Торлецких. Упомянем ее в книге в последний раз. В начале 1890-х годов эта семья исчезает из московских адресных справочников. Мелькнет, правда, однажды имя И. А. Тор-лецкого — сына почетного потомственного гражданина Александра Александровича и внука коммерции советника Александра Логиновича. Он. занимает скромную должность преподавателя портновской школы на Моховой. «Адрес неизвестен» — так и указано в книге «Вся Москва»: не пожелал, значит, сообщить. Нет упоминания о Торлецких и в подробнейшем «Московском некрополе», где эта фамилия вряд ли была бы пропущена. Видимо, наследники крупного московского предпринимателя не смогли поддержать начатое купцом Торлецким дело и добывали свой хлеб более скромными занятиями...

С 1884 года до начала нашего века адрес телефонной станции — дом Захарьиных. Нелишне отметить, что, разрешив иметь у себя в доме телефонную станцию, сам профессор телефона не признавал и никогда не пользовался им.

Кстати, не признавал и электричества — жил при свечах, однако в доме на Софийке, в одном из первых в Москве, было проведено электрическое освещение, так поразившее посетителей на выставке картин В. В. Верещагина.

Но домом Захарьин занимался много: свидетельство тому многочисленные прошения его доверенных лиц г. городскую управу о внутренних и фасадных переделках, а также арендные договоры па сдачу помещений под торговую надобность и меблированные комнаты («От 25 рублей ежемесячно, с обедами из ресторана»).

В архиве хранится немало других отпечатанных на машинке (большая редкость в то время!) прошений владельца   провести   разные   строительные   работы.

Подписывают прошения доверенные лица: сначала ку« пец второй гильдии Э. Р. Циммерман (он живет неподалеку от Захарьина, на Первой Мещанской, и отсюда, видно, их давнее знакомство), а затем мещанин К. А. Анисимов — он с семьей живет в доме на Софий-ке. Со стороны Рождественки расширяются окна и двери, сооружается металлический козырек над парадным входом (сам академик архитектуры Константин Михайлович Быковский проектирует этот козырек, или, как значится он в его чертежах,— «металлический зонт»).

Дверь с Софийки есть, но не парадная. Она и сейчас, к слову сказать, не имеет парадного вида. Пройдите не спеша вдоль глухой стены дома по нынешней улице Жданова и вы легко заметите: видны и заложенные окна, и двери, ведущие в многочисленные когда-то здесь магазины.

В марте 1890 года приступают к сооружению большого двусветного зала на втором этаже — этому залу, как мы теперь знаем, скоро предстоит сыграть немалую роль в истории отечественного искусства...

Видимо, хозяйские хлопоты отнимали у Захарьина много времени (были и другие дома, правда, помельче), и это обернулось для него крупной неприятностью. В начале 1895 года студенты четвертого курса университета на сходке приняли решение не ходить на лекции профессора Захарьина. Причина бойкота — «за небрежное отношение к своим обязанностям, за дурное ведение клиники».

Современники, описывая «захарьинскую историю», как именовали этот инцидент в университете, отмечали, что для профессора он был как гром среди ясного неба. И, приняв студенческую депутацию, Захарьин не накричал, не затопал по обыкновению ногами, а смутился. Положим это смущение на ту чашу весов, где у нас скопилось все доброе, что можно сказать о Григории Антоновиче, и поглядим — не качнутся ли в эту сторону весы... Ибо будем думать, что он в тот тяжкий час, когда выслушивал своих питомцев, вспоминал о том, как горел справедливым огнем в кружке своего кумира профессора всеобщей истории Тимофея Николаевича Грановского (было и такое в его студенческие годы), как мечтал — и не жалел сил для этого! — реформировать отечественную медицину и как постепенно разменял свой недюжинный талант на миллионный счет в банке... («Хорошо быть ученым миллионером! Чертовски хорошо!» — иронизирует А. П. Чехов в одном из своих газетных фельетонов, где речь идет о Захарьине.)

А может, вспомнил, как много лет назад, в 1869 году, произошла в университете «полунинская история», когда вместо тридцатилетнего Захарьина поставили читать курс по терапии бездарного медика Полунина и студенты объявили бойкот его лекциям, отказались ходить на «полунипскую жвачку». 18 студентов было тогда исключено из университета. Взрывоопасной ситуацией воспользовался С. Г. Нечаев, призвав студентов вступать в организованное им общество. Студенты, правда, в общество не пошли, но университетское начальство вынуждено было в конце концов вернуть Захарьина.

Смутился... Это тайный советник и кавалер Захарьин, который и на наследника престола не побоялся прикрикнуть, когда тот во время профессорского визита во дворец заложил ногу за ногу и задавал бестактные вопросы! Не будем, впрочем, делать далеко идущие выводы о вольнодумстве Захарьина — это черточка его крутого и нелегкого характера, не более того. Что же касается его общественных убеждений в эти годы, то учившийся у него Сергей Иванович Мицкевич, впоследствии один из виднейших организаторов советского здравоохранения, писал, что к концу жизни знаменитый медик стал «воинствующим реакционером». Правда, у «истинно русских людей» было несколько иное мнение: черносотенцы побили все стекла в захарьин-ском доме после смерти Александра III, обвинив профессора в том, что он уморил своим лечением царя-батюшку... Об этом есть запись у Софьи Андреевны Толстой. Она же рассказывает о распущенном по Москве слухе, что Захарьин, мучимый угрызениями совести по поводу почившего в бозе императора, отравился...

Надо сказать, что и сами студенты не были единодушны в дерзком своем решении. И Захарьин, возможно, заслужил бы еще их прощение, но протокол сходки как нельзя кстати пришелся по душе некоторым коллегам профессора (об этом, в частности, пишет жена министра просвещения Н. П. Боголепова). Одни завидовали его способностям, другие — его всероссийской славе, и обстановка сложилась такая, что в 1896 году он покинул университет. Через год Захарьин умер.

В этой главе приведено много суждений о «докторе-чародее». В заключение еще одно. Оно принадлежит перу знаменитого русского медика В. Ф. Снегирева: «Перед этою мощною, талантливою натурой, перед этим русским работником, проработавшим 50 лет на славу Русского имени и нашего родного университета, я преклоняюсь». 

 

«ЭТО НАШ КЛУБ!»

После смерти Захарьина при его наследниках — сыне Сергее Григорьевиче, титулярном советнике, и дочери Екатерине Григорьевне, в замужестве Навроцкой,— больших перемен в доме не происходило.

Захирел и заметно сдал Немецкий клуб. Правление раздирали распри и интриги, времена, когда клуб посещало более 60 тысяч человек в год, канули в невозвратное прошлое. Существовал клуб на средства, получаемые от карточной игры да ежегодных маскарадов, которые по-прежнему были в Москве популярными.

Но и помимо клуба дом приносил наследникам немалый доход. Солидную аренду за право занимать доходное место на центральных городских улицах платили книжные магазины Готье и Тихомирова, нотные Гутхейля и Циммермана. «Чистую публику», посещавшую эти магазины, несколько смущало шумное соседство второразрядного ресторана «Ливорно» (выходил на Рождественку), но захарьинских наследников это мало беспокоило — доход от ресторана был солидный...

Особо следует сказать о магазине Готье, который уже упоминался. В. Г. Готье умер в 1896 году, оставив, по свидетельству известного букиниста П. П. Шибанс-ва, «чуть ли не самый лучший в России французский магазин». Наследником стал Ф. И. Тастевен, многолетний сотрудник и правая рука Готье. Доброго упоминания заслуживает открытая им при магазине читальня. А кроме того, Феликс Иванович был не чужд историческим интересам.

В 1911 году он выступил в Императорском обществе истории и древностей российских с докладом «Большая Лубянка и прилегающие к ней улицы в XVII и XVIII столетиях», где привел ряд интересных данных о Пушечной улице и Пушечном дворе. Доклад был опубликован в очередном сборнике общества. Написал Тастевен и книжку «История французской колонии в Москве», где тоже помещены любопытные розыски о местах, имеющих непосредственное отношение к теме нашего рассказа.

П. П. Шибанов пишет, что магазин Тастевену оказался не по силам и через несколько лет он его ликвидировал. Тут, видимо, в шибановские записки вкралась какая-то неточность, потому что вплоть до 1917 года все московские адресные справочники числили магазин в захарьинском доме за семьей Тастевен, указывая, правда, каждый раз — «бывший Готье». Оговорка про семью неслучайная: за Феликсом Ивановичем неизменно оставалась лишь читальня, что же касается магазина, то здесь значится Марий-Цезарь Тастевен, а в опубликованных уже в 1972 году воспоминаниях известного художника Василия Петровича Комардёнкова есть такое свидетельство: «С восьми лет мне пришлось жить в огромном доме, принадлежавшем профессору Захарьину. Его дом был огромен и выходил на три улицы: Софийку, Рождественку и на Кузнецкий мост. Магазин книг Готье помещался на втором этаже нашего дома. Хозяйка магазина мадам Тастевен — пожилая жизнерадостная француженка...»

С годами Софийка стала улицей респектабельной — на пей и следов не осталось от изб и «анбаров» пушкарей. Встали дома Купеческого общества, банкиров Джамгаровых, доходный дом страхового общества «Саламандра» с его знаменитым девизом, который много лет кормил московских сатириков и карикатуристов,— «Горю, но не сгораю...».

В декабрьские дни пятого года Софийка притихла. Закрылись фешенебельные рестораны «Альпийская роза», «Савой», задернули тяжелые драпри владельцы респектабельных квартир, с тревогой слушали трескотню револьверных выстрелов у Строгановского училища на Рождественке и у Сандуновских бань, а потом совсем близкую артиллерийскую канонаду...

Алексей Максимович Горький писал своему издателю К. П. Пятницкому: «Сейчас пришел с улицы. У Сандуновских бань, у Николаевского вокзала, на Смоленском рынке, в Кудрине идет бой. Хороший бой!.. Рабочие ведут себя изумительно. Судите сами: на Садовой-Каретной за ночь возведено 8 баррикад, великолепные проволочные заграждения... Баррикады за иочь были устроены на Бронных, на Неглинной, Садовой, Смоленском, в районе Грузин — 20 баррикад». Горький с тревогой писал, что во многих частях города каратели ввели в действие артиллерию,— «эти дни дадут много изувеченных зданий — палят картечью без всякого соображения...».

Осенью семнадцатого обитатели Софийки снова задернули шторы, снова с замиранием сердца прислушивались к выстрелам и снова надеялись — обойдется...

Но залпы становились все ближе, и сколько ни гляди в щелочку — нет, не видно спасительных казачьих отрядов, которые прежде так радовали сердце...

В Театральном проезде рабочие отряды брали штурмом «Метрополь», бои шли на Рождественке, выкинули белый флаг юнкера, засевшие в здании Государственного банка на Неглинном проезде.

У Московского Совета не сразу дошли руки до за-харьинского дома. Были дела и поважнее. В 1917 году и в начале 1918-го Славянский клуб (так он был переименован из патриотических побуждений в 1914 году) еще продолжал существовать. Впрочем, в, восемнадцатом его, как тогда говорили, «уплотнили».

В первом номере журнала «Рабочая жизнь» за 1918 год было помещено объявление:

«4 (17) февраля в здании Славянского клуба состоится открытие клуба Центрального Союза всех Местных Комитетов городских служащих и рабочих.

Повестка дня:

1.                      Вступительная речь Председателя Центрального Совета.

2.                      Исполнение   международного   гимна   рабочих (Интернационал), исполнение похоронного марша в память павших жертв за свободу (Вы жертвою пали) (играет оркестр, поют все присутствующие) .

3.                      Речь о значении клубов как очагов культуры — просветительской деятельности в рабочей среде.

4.                     Доклад Председателя культурно-просветительской комиссии о деятельности последней с начала ее функционирования до последних дней.

5.                     Приветственные речи представителей  Совета Рабочих депутатов, Профессиональных Союзов, Политических партий и Местных Комитетов Центрального Союза».

В конце вечера драматический кружок готовился показать спектакль «Соколы и вороны» — драму в пяти действиях Южина (Сумбатова).

Так началась биография одного из крупнейших впоследствии профсоюзных клубов Москвы.

Арендаторы здания, надо сказать, с зубовным скрежетом отдавали помещение непрошеному гостю, четко очерчивая в условиях договора границы его владений: «Правление Славянского клуба отдает в пользование правлению Центрального Союза часть своего помещения в доме Захарьиных по Рождественке, а именно: зрительный зал со сценой и боковым фойе с прилежавшими уборными».   Причем   специально   оговаривалось,   что «право пользования парадным входом со стороны Со-фийки правлению Центрального Союза не предоставляется». Выход во дзор — пожалуйста. Вот так. Кто был членом этого профсоюза? Кухарки, горничные, дворники. Они испокон веков ходили черным ходом со двора, пусть и в свой клуб ходят привычной дорогой. А чтобы не забыли незваные посетители, кто здесь истинный хозяин, выторговали в договоре и такой пункт: «Во время спектаклей за клубом остается право на пользование 9-ю местами, из коих 5 в первом и 4 — во втором рядах». Славянский клуб на переговорах представлял клубный старшина Сухоцкий Станислав Данилович. Один из последних предреволюционных справочников «Вся Москва» бесстрастно констатирует, что потомственный дворянин Сухоцкий, имеющий жительство на Патриарших прудах, занимает должность помощника нотариуса. Видно, не зря его, понаторевшего в юридических хитростях, выдвинули члены клуба на переговоры с профсоюзом городских служащих и рабочих...

Неизвестно, сколько раз сумела клубная верхушка поприсутствовать на почетпых местах в театральном зале,— скорее всего, пи разу. Потому что с октября 1918 года на всех своих объявлениях рабочий клуб уже дает адрес: «Софийка, 9 (здание бывшего Немецкого клуба)».

Вскоре сюда перебралась и редакция журнала «Рабочая жизнь», а чуть позже в большом зале бывшего ресторана «Ливорно» поселился Моспосредрабис. Адрес для этой театральной организации был выбран не случайно. Еще в 1885 году в «Осколках московской жизни» молодой Антон Чехов писал об актерской бирже в ресторане «Ливорно» — съехавшиеся со всей России служители Мельпомены «занимают тут все столы и превращают ресторан в нечто вроде метеорологической станции: следят за барометром и блюдут направление ветра».

И вот теперь в столь знакомом для актеров месте появилось учреждение для разбора их конфликтов с антрепренерами и администрацией.

«Арочный ресторанный зал, насколько это было возможно, переоборудовали. Все помещение разгородили на небольшие комнатки. В посредрабисе ежедневно од-па и та же картина. Все помещения переполнены до такой степени, что пройти буквально невозможно. Значительные группы артистов целыми часами стоят у подъезда»,— говорится в одной из журнальных статей тех лет.

Но больше всего публикаций — о клубе Союза коммунальников.

Журнал «Рабочая жизнь» (с 1920 года — «Московский коммунальник») из номера в номер печатает объявления о театральных премьерах, собраниях, диспутах.

Перелистаем страницы журнала. «Вопрос о безработице — один из самых страшных вопросов текущего момента» — крупно выведено на первой странице. Разрушенное городское хозяйство оставило без куска хлеба трамвайщиков, кочегаров, курьеров, кучеров, трубочистов, переплетчиков и многих других мастеров, которыми была густо населена Москва. С особой тревогой журнал пишет о зажигалыциках — это мальчишки 15 лет, которые обслуживали газовые фонари, теперь давно уже потухшие, о подмастерьях и учениках портняжных заведений, о няньках и горничных — им тоже надо было срочно находить работу, учить их новым специальностям.

А сколько в журнале бесхитростных заметок о новом житье-бытье! «Товарищи! — призывает журнал.— Доставляйте в редакцию «Рабочей жизни» бытовой материал. Доставляйте различные рассказы, описания, отдельные сцены из рабочей жизни и т. п. Не стесняйтесь различных внешних погрешностей: лишь бы только мысль была б хороша».

И почта шла. Правда, меньше, чем хотелось бы редакции, и она предупреждала читателей, что «если вы не будете доставлять материал под рубрику «Из жизни с мест», журнал придется выпускать только в размере 8 страниц». Рубрика «Из жизни с мест» была одной из самых интересных, недаром солдат Ф. Исаев, только что вернувшийся с фронта домой, в Москву, писал в редакцию: «Как отрадно и приятно читать строки, написанные мозолистой рукой товарища и брата трудящегося».

В одном из выпусков была небольшая заметка, автор которой радовался, что на вечера в клуб коммунальников (так его стали называть в Москве) приходят «все рода войск» — и дворники, и истопники, и водопроводчики. Они считают дом своим клубом (любопытная деталь: в те двадцатые годы надо было записаться в члены клуба. Человек считал клуб своим: он не только пользовался здесь какими-то льготами, но и стремился участвовать во всех его делах).

Клуб на Софийке был одним из самых посещаемых: адресные книги двадцатых годов сообщают, что в клубе более тысячи членов.

Но вот вести себя в шикарном зале еще не научились — лузгают семечки, громко разговаривают во время представления... Автор не унывает: не беда, научатся! Зато говорят-то как! «Мой клуб».«Наш клуб»... А время было трудное.

Только перечитывая страницы журнала, понимаешь, что стоит за словами, которые мы всегда употребляем, когда говорим об этих годах,— трудное время...

Вот список профессий, представителям которых положено получать фунт мыла в месяц: кочегары, кузнецы, молотобойцы, трубочисты... полфунта — фонарщики, маляры, штукатуры... четверть фунта — кондукторы трамваев, обойщики, электромонтеры...

Не положено мыла — сторожам, швейцарам, поло-мойщикам, плотникам...

Кроме нехватки во всем, кроме лишений, вызванных войной, мучают еще пережитки старого режима. Рабочий Федор Ковалев сокрушается, что даже в наркомате он столкнулся с таким позорным явлением, как взятка,— «Душа болит при столкновении с подобными фактами!».

Но жила в этих людях непоколебимая уверенность, что одолеют они все беды, и в резолюции собрания служащих Александровской больницы есть такие строки: «Невзирая на все встречающиеся на пути шероховатости в смысле несвоевременного получения жалования, а равно затруднения в приобретении продовольствия и пр., мы постановили: бороться на завоеванной нами позиции... в пользу всего пролетариата свободной России».

Искренне называя шероховатостью все свои бесконечные тяготы, они жили и дышали иным. Вечером в своем рабочем клубе, когда пели под оркестр пролетарский гимн, какой особый смысл и какую неистовую убежденность вкладывали в строчку «Интернационала», произнося вместо «Это будет» — «Это есть наш последний и решительный бой!».

 

«МОСКВА ГОТОВИТСЯ ДОСТОЙНО ВСТРЕТИТЬ ПРИБЛИЖАЮЩУЮСЯ ВЕСНУ»

23 января 1920 года открылся 3-й Всероссийский съезд советов народного хозяйства.

...Январь двадцатого. Ежедневные сводки с фронтов гражданской войны не могут не радовать: освобождены почти вся Украина и Северный Кавказ, под Петроградом разбиты войска генерала Юденича. «Начались бои на новом фронте,— пишут «Известия»,— фронте труда. Поступила первая оперативная сводка». В этой сводке — число отремонтированных паровозов и вагонов, версты восстановленных путей. Москве трудно. Численность населения в городе по сравнению с 1917 годом снизилась наполовину. Стоят заводы, хлеб выдается с частыми перебоями, нет дров. Москве нужен ежедневный минимум — 250 вагонов топлива, но фактический завоз значительно меньше этой «холодной нормы».

25 января на первые полосы центральных газет вынесены самые важные сообщения — бои в Крыму, телеграмма о пленении адмирала Колчака (телеграмма пришла из Сибири с большим опозданием — еще 21 января ответом на первый вопрос: «Да, я адмирал Колчак» — «верховный правитель России» начал давать показания Чрезвычайной следственной комиссии в Иркутске) и среди всех этих сообщений информация об открытии 3-го Всероссийского съезда советов народного хозяйства.

Он открылся в Колонном зале Дома союзов, затем перешел в здание клуба Союза коммунальников па Софийку.

27 января на заседании съезда выступил Владимир Ильич Ленин.

Этот январский день, как и все предшествующие, был заполнен у Владимира Ильича до предела. Заседание Политбюро, на котором рассматривался вопрос о коммунистической работе среди рабочих и крестьян мусульманского Востока. Вечером — заседание Совнаркома, где должен обсуждаться проект декрета о кредитной кооперации. На рабочем столе Ленина — требующие неотложного распоряжения документы Совета Обороны и протоколы Реввоенсовета.

И все-таки он должен найти время и приехать на Софийку. На съезде идет горячий спор о коллегиальности и единоначалии. Это не схоластика, это насущная задача дня. Дискуссия, судя по газетам, разгорается, . надо ехать...

Краткий газетный отчет на другой день сообщал:

«Товарищ Ленин говорит, что он лишь бегло коснется тех вопросов, с которыми ему приходилось в последнее время больше сталкиваться. Один из таких вопросов — организация управления, вопрос о коллегиальности и единоначалии ».

Владимир Ильич в своем выступлении как бы оттачивал мысль, которая станет основополагающей в решениях IX съезда партии,— он должен состояться в марте.

«Основной задачей при организации управления,— будет сказано в резолюции съезда,— является создание компетентного, твердого, энергичного руководства, идет ли речь об отдельном промышленном предприятии или целой отрасли промышленности».

Съезд четко определил обязанности командиров производства: директора-администратора «из рабочих-профессионалистов, обнаруживших твердую волю, выдержку и, в частности, способность привлекать к работе специалистов...», инженера, членов рабочего совета при директоре. В резолюции подчеркивается: «...необходимым условием улучшения хозяйственной организации и роста производства является фактическое проведение в жизнь сверху донизу неоднократно провозглашавшегося принципа точной ответственности определенного лица за определенную работу».

В. И. Ленин вновь приехал в клуб Союза коммунальников 1 марта того же 1920 года. Здесь проходил 2-й Всероссийский съезд работников медико-санитарного труда.

Утром делегатам раздали свежие газеты. Сырая, с прожилками опилок бумага, не высохшая еще, прилипающая к пальцам краска. Тревожные строки экстренных сообщений. Голод в деревнях, угроза эпидемий, которая всегда становилась весной особо острой. Медикам, собравшимся в доме на Софийке, лучше других было известно, чем опасна весна, растопившая грязный снег на неубранных улицах, манящая голодных первой чахлой травой на обочинах.

В Москве голодно. «Правда» сообщает о том, что по карточкам будет отпущен сахарный песок. Детям — бесплатно. Песку мало, и поэтому газета сообщает: «...в первую очередь — Замоскворецкому и Алексеево-Ростокинскому районам» — рабочим окраинам...

С самого начала работы съезда в президиум шли записки: выступит ли Ильич? Нарком Н. А. Семашко разводил руками: Председатель Совнаркома только что выступил на Всероссийском совещании заведующих внешкольными подотделами губнаробразов, его ждут на 1-м Всероссийском съезде трудовых казаков — обещал, товарищи, но не знаю, не знаю...

И вот поздно вечером Ленин приехал на Софийку.

Одна из делегаток съезда так вспоминала эти минуты: «Трудно передать нашу радость. В зале в этот вечер собралось более 700 человек, присутствовали представители многих коллективов медицинских работников Москвы. Как говорится, некуда было яблоку упасть». Газеты сообщили на другой день, что встреченный долго не смолкающими аплодисментами и пением «Интернационала» Владимир Ильич приветствовал съезд от имени Совета Народных Комиссаров. Он призывал опыт организации обороны страны перенести на выполнение задач мирного строительства. Только сотрудничество представителей науки и рабочего класса может «привести Россию к культурному расцвету... только такое сотрудничество будет в состоянии уничтожить весь гнет нищеты, болезней, грязи. И это будет сделано.

Перед союзом представителей науки, пролетариата и техники не устоит никакая темная сила».

Вопросы санитарии и медицинского дела беспокоят Ленина. Через несколько дней он, депутат Московского Совета от государственной кондитерской фабрики № 3 (ныне — «Большевик») и подмосковной станции Ховрино Николаевской (ныне Октябрьская) железной дороги, выступит на первом заседании нового состава Моссовета и в числе самых неотложных дел вновь будет говорить о срочной очистке Москвы от грязи. «Мы должны провести это, чтобы стать примером для всей страны... Мы должны дать этот пример здесь, в Москве, пример, какие Москва уже не раз давала».

Специальное постановление о санитарной очистке города Москвы принял Совет Народных Комиссаров. «Дабы достигнуть максимальных результатов «Недели очистки», освободить на 13 марта служащих и рабочих от служебных на этот день обязанностей, оставив в учреждениях минимальное количество служащих для несения текущих работ» — гласил один из пунктов постановления.

Той же весной газеты сообщали о проведении в Москве «банной недели» и «недели стрижки». Это не было выдумкой ретивых бюрократов, как может показаться па нынешний взгляд,— потом стали по поводу и без повода объявлять недели и декадники, а тогда это было суровой необходимостью.

В ту весну в Москву приехал Иван Ольбрахт — чешский писатель, один из основателей Коммунистической партии Чехословакии. Он написал книгу «Путешествие за познанием» и в ней, в частности, рассказывал о том, как поразили его плакаты РОСТА на московских перекрестках. Среди плакатов был и такой;

Больше воров и пройдох бойся вшей, клопов и блох!

«Это осталось с прошлой недели, которая была объявлена санитарной,— пишет Ольбрахт и подробно разъясняет своим читателям, что такое «санитарная неделя»: — Каждому жителю Москвы вменялось в обязанность привести свою квартиру в образцовый порядок. По домам ходили комиссии, за грязь накладывали строгие взыскания, а если неряхой оказывался член партии, даже жесткие... Членство в партии подразумевает беспрекословное подчинение дисциплине. Сейчас расчищают улицы, следующая неделя, как сообщают газеты, будет банной. Каждый получит возможность даром вымыться в бане, каждому будет выдано по куску драгоценного теперь мыла.

Уже печатаются плакаты со следующим текстом:

ОН:   Полюби, красотка, Ваню, разговоры коротки.

ОНА: Ты сходил бы прежде в баню да заштопал бы портки.

А пока в течение семи дней производится уборка улиц. Москва готовится достойно встретить приближающуюся весну.

Еще в прошлом году Москву убирала буржуазия. У пролетариата слишком много других забот: на фронтах, куда он взамен себя не мог послать никого другого; в тылу, охваченном контрреволюцией; на фабриках, где приходилось преодолевать саботаж чиновников, при восстановлении разрушенного транспорта. И вот уборка улиц выпала на долю домохозяев, адвокатов, директоров банков и купцов, которые ничем пе были заняты».

Но в тот год Москву приводила в порядок не только «мобилизованная» буржуазия. Работали все.

...Последние из последнего запаса дрова подвозили к баням, с трудом растапливая засыпанные, забитые слежавшейся золой печки, немногочисленный отряд цирюльников трудился в те дни пе покладая рук, и в клубе коммунальников на Софийке строго следили, чтобы никто из членов их союза — ни истопники, ни гардеробщики, а тем более парикмахеры не отлынивали от работы, лучших же отмечали потом в театральном зале клуба... участники событий семнадцатого года, ветераны партии, люди трудной и счастливой судьбы. Кого только не встретили мы в этот вечер в залах ЦДРИ! Знаменитую балерину Ольгу Лепешинскую и скульптора Льва Кербеля, солистку академического театра оперы и балета имени С. М. Кирова Людмилу Филатову и поэтессу Майю Борисову...

На сцену поднимались студенты Ленинградского института театра, музыки и кинематографии и старейшина московских драматургов, которому в тот год исполнилось 87 лет, Иосиф Леонидович Прут...

Список длинный, но дело не в перечне фамилий —• хочется, чтобы, знакомясь с программой вечера, читатель почувствовал ту особую, праздничную и в то же время какую-то очень домашнюю атмосферу, которой живет этот дом...

А наутро с Людмилой Сергеевной Трениной — заведующей клубной библиотекой, когда тих и как бы даже сонлив дом, мы идем не спеша по его бесконечным лестницам и переходам.

На каждом повороте я стучу костяшками пальцев по стенам, и стены чаще всего откликаются не приглушенностью камня, а дробным звуком фанеры или сухой штукатурки. И мы тогда с Людмилой Сергеевной мысленно убираем эти стены, и словно на стеклянном негативе, что положен в ванночку с проявителем, медленно и неуверенно проступают первоначальные контуры старинной планировки.

Вот Большой зал ЦДРИ. Но он был еще больше. За его счет когда-то увеличили фойе: одно окно, большое, арочное, явно принадлежало залу, другое, прямоугольное, будничное,— коридору. А в самом зале хорошо видны хоры, на которых играл когда-то знаменитый оркестр Сакса. Теперь хоров нет — там кинобудка. Она, видно, давно здесь, потому что еще в 1924 году клуб Союза коммунальников, как гласят бумаги архивов, хлопотал об этой будке, но ему несколько раз отказывали, мотивируя тем, что и так уже недавно был в здании большой пожар.

Наискосок от зала — ряд окон, тоже овальных, их любил проектировать Константин Тон — еще одно предположение в пользу его авторства. Окна заложены, остались лишь глубокие ниши. Но нетрудно себе представить, как наряден был этот коридор, когда заливал его дневной свет, а по вечерам в толстых зеркальных стеклах весело и празднично дробились огоньки свечей, позже — многоламповых люстр.

Спускаемся по лестнице. Она массивная, чугунная, а по бокам — всё двери, они ведут в разные хозяйственные помещения, многие закрыты. Что за ними? В каждом из нас еще с детства, с «Золотого ключика», живет томительное ощущение тайны при виде закрытых и заложенных кирпичом, заклеенных обоями или старыми афишами дверей...

На первом этаже — множество служебных помещений: отдел пропаганды и массовой работы (это здесь нашлась «однодневная газета»!), отдел работы с детьми, служебные кабинеты, машинописное бюро. В тесной комнатушке бюро окно — бывшая дверь на улицу. Машинистки удивляются: «Столько лет здесь работаем, а не замечали: и вправду дверь!»

Эта дверь вела с Рождественки в магазин Черенина. И девушки уже сами догадываются, что не было когда-то никаких перегородок, а был просторный зал, уставленный книжными шкафами, с высоким сводчатым потолком и большой витриной на углу, глядящей на Со-фийку. Витрина (теперь это просто большое и непрактичное окно— «Дует от него зимой!») находится почти у самого тротуара, и, заслоняя свет, сидят на узеньком подоконнике, отрешенно лакомясь мороженым, уставшие от хождения по соседним ЦУМу и «Детскому миру»,как принято писать в рекламных объявлениях,— «москвичи и гости столицы»...

Экскурсия в ЦДРИ уже не первая, долгую историю дома здесь уже знают, и кто-то спрашивает:

— А после Черенина что здесь было?

А после Черенина торговое помещение несколько раз меняло хозяев, и с начала нынешнего века здесь был популярный магазин дамских нарядов «Парижский шик», имевший отделения и па Сретенке, и в Верхних торговых рядах на Красной площади.

Сотрудницы машинописного бюро явно разочарованы: им хотелось бы, чтобы здесь находился магазин, в котором заказывала книги Анна Каренина. Но узнав, что книжное заведение Готье располагалось на углу с Кузнецким мостом, вновь приходят в хорошее настроение — там теперь хозяйственный магазин, и они в нем часто бывают.

И вновь возглас, который уже не раз приходилось слышать: «Никогда бы не подумали!»

Увы, и вправду трудно поверить, что на месте этих клетушек, занятых в разные годы под множество учреждений (особенно густо облеплен дом вывесками со стороны Кузнецкого моста), находились когда-то знаменитые на всю Москву книжные магазины, библиотеки и читальные залы при них. Где, как не в этом доме, выходящем на три знаменитые книжные улицы, вновь возродить бы книжные ряды? К лицу были бы они и Центральному Дому работников искусств.

А лестница ведет нас дальше. И вот уже последняя ступенька и последняя комната. Но... несколько раз сильно топаю ногой, и пол отвечает необычной гулкостью.

— Там внизу еще подвалы,— говорит Людмила Сергеевна,— полы перестилали, видно было.

Уж не погреба ли Московского государева пушечного двора под нами?

...Он по-прежнему полон недомолвок и того несказанного очарования, которое живет в каждом много видевшем и много" испытавшем на долгом веку старинном здании.

«Каменные массы отнюдь не мертвы — они живы, говорят, передают тайны»,— писал Александр Иванович Герцен.

Хрупкие, навечно пропитанные пылью и желтизной лет бумаги, хранящиеся в архивах, рассказали о том, чему были свидетелями вставшие на земле древнего Пушечного двора тяжелые каменные стены.

Биография любого дома — это биография тех, кто его возводил, и тех, кто потом жил в нем. А значит, и частица нашей истории, потому что судьбы людей неотделимы от судеб Отечества.