Орест родился семимесячным, недоношенным. Марго впадала в истерику, закрывала уши ладошками, когда он рассказывал историю своего рождения. Конечно, человек рождается некрасиво, грязно, кроваво. Правда была такова, что спасали не ребёнка, а его мать. Она была на седьмом месяце, когда споткнулась посреди улицы и упала прямо на живот. Начались схватки. Благо, помогли прохожие, подхватившие женщину под руки.

Сельская акушерка, прожжённая толстая баба с папиросой в зубах, знала своё дело и боролась за жизнь матери, уверенная, что семимесячного ребёнка не спасти. Роды были тяжелыми. Пришлось делать кесарево сечение. Вытащив окровавленное месиво человеческой бессознательной плоти, она швырнула его в тазик для последа. Было опасение, что роженица может погибнуть от кровотечения. И пока боролись с ним, акушерка ни разу не вспомнила о малыше, захлёбывающемся кровавой жижей.

Когда уборщица пришла наводить порядок в операционной, она обнаружила в тазике новорождённого с расширенными ноздрями и пеной во рту. Уборщица бросила ведро и прямо с тряпкой вбежала в комнату отдыха, где громко смеялась акушерка, попыхивая папиросой.

— Анна Ивановна, что делать с этим? — выпалила уборщица.

— С чем? — выпустив клуб дыма, спросила акушерка.

— Да с ребенком!

— Каким ещё ребёнком?

— В тазике который…

Акушерка и медсестра кинулись в операционную. Булькающее существо, безобразное, покрытое волосами, как все недоношенные семимесячные, покинутое всеми на свете, самостоятельно боролось за жизнь.

Взглянув на сына, мать произнесла: «Филипп!» — и упала в обморок.

Отец Ореста, румын по происхождению, Филипп Онейрос, прожив в семье год, покинул Черновцы, где работал мастером по оборудованию на молокозаводе, он вернулся на историческую родину, в Румынию социалистического диктатора Чаушеску, где живёт поныне, воспитывая других детей. В детстве мама величала Ореста румынским князем. Когда ему исполнилось шесть лет, она подалась на Дальний Восток на заработки вместе с переселенцами. Они преодолели около двенадцати тысяч километров на поезде. Это путешествие запомнилось ему на всю жизнь запахом соленой селедки и горячей картошки — всё это продавали на станциях старушки в белых платочках, похожие на маленькие цветущие приземистые дальневосточные вишенки.

Они поселились в заброшенном деревянном доме. Это был посёлок с диковинным названием Ханси на берегу Мраморной бухты. Их старый почерневший деревянный дом стоял на берегу моря, у самой кромки воды. В непогоду шумели волны, и казалось, что они убаюкивали дом вместе со всей нехитрой утварью: широким, сколоченным из досок столом, табуретами, старым шкафом с посудой, веником у печи, обувью у порога, вешалкой возле двери, покрытой цветастым ситцем. Поскрипывала дверь, колыхались шторы, с побережья несло запахом прелой морской травы. Под дощатым забором росли жёлтые цветы — «золотой шар». Рядом, в навозной куче за сараем, Орест однажды откопал майского жука, привязал к его лапке нитку и выпустил в небо. Нитка на катушке разматывалась. Орест бежал по пыльной дороге, задрав голову, словно на привязи, не способный оторваться от земли…

Дожди были мелкие и скучные. Комары летали тучами, по полу скакали блохи, кусая щиколотки. На веранде висели ряды сушеной зубатки, корюшки, селёдки. Когда было голодно, он просто срывал несколько, отрывал головы и съедал. Мать частенько отваривала на ужин вяленую селёдку с картошкой. Запах вареной рыбы стоял на весь дом.

Денег у них никогда не водилось. Они кормились морем, огородом, лесом и кое — каким хозяйством. На берегу сушились растянутые на шестах сети. В них свистели ветры. Этот свист позже нередко слышался ему во сне. В рыбацком посёлке жизнь была простой, но не тоскливой.

В то время Орест ещё не думал, что жить у моря — всё равно, что жить на берегу вечности: опускать в него ноги, погружаться в него с головой и каждый раз выходить как новорождённый; ложиться на песок, обжигая грудь и живот, уткнувшись носом в любимое плечо; подставлять лицо ветру, зная, что птицы пролетают сквозь тебя, словно чьи‑то мысли; что сквозь твои мысли будут проплывать рыбы; что прибой всегда будет биться в твою грудь.

* * *

Орест обиделся, не понимая, почему Марго закрывала уши.

— Тебе противно, что я родился, да? — возмутился он, мастер мелодраматических жестов.

Нет, ей не было противно. Ей было страшно от одной только мысли, что этой рожающей женщиной могла быть она сама. «И зачем всё это изобрёл Господь?» — задавала она беспомощный вопрос.

—А ведь как изысканно описываются роды государыни в дневниках Мурасаки Сикибу! — произнесла Марго.

Она не поленилась встать, залезла в шкаф, где хранились её бумаги, полистала свои рукописи:

— Вот, послушай!

Орест прилёг на диване в своей излюбленной позе сибарита и приготовился слушать. Она читала плавно, голос слегка вздрагивал, словно лучинка. В эти мгновения между ними обнаруживалась такая родственная связь, какой не было с матерью ни у Ореста, ни у Марго.

«Когда государыне остригли волосы и она приняла монашеское посвящение, всех охватило страшное волнение и отчаяние. Ещё не отошёл послед, а монахи и миряне, сгрудившиеся в обширном пространстве от залы до южной галереи с балюстрадой, пали ниц и ещё раз объединили голоса в молитве… Какие истошные вопли издавали духи, когда отходил послед! Роды закончились благополучно, и радость не знала предела, а уж когда узнали, что родился мальчик, мы пришли в неописуемый восторг. Пуповину завязывала супруга Митинага. Первое кормление доверили Татибана — но Самми. Купание состоялось около шести часов пополудни. Зажгли светильники, и слуги её величества в белых накидках поверх коротких зелёных одежд внесли горячую воду. Тазы и подставки для них также были покрыты белым… Когда я заглянула за занавеску, за которой пребывала государыня, она вовсе не имела того величественного вида, который подобает «матери страны». Она почивала и выглядела несколько измученной, черты лица утончились, молодость и хрупкая красота были явлены более обычного. При свете ночника кожа её казалась прозрачной, густые волосы, завязанные на затылке, делали её ещё привлекательнее. Митинага навещал государыню ночью и на рассвете…»

Марго отложила рукописи, тяжко вздохнула:

— Вот так вот, мой дорогой румынский князь, теперь ты знаешь, как рождаются настоящие принцы!

Орест сделал вид, что не заметил в её словах иронии.

— Ах, была бы я принцем, как Аривара Нарихира! — воскликнула она.

— Почему же не принцессой? — спросил Орест.

— Принцессой не хочу, — Марго капризно надула пухлые щёчки.

— Ты не хочешь быть женщиной? — удивлялся Орест.

— Нет, уж если выбирать, то не хотела бы…

Орест вопросительно поднял бровь. Если бы ему пришлось выбирать, то он все‑таки хотел бы вновь родиться мужчиной, то есть человеком, а не животным, или вовсе не родиться. Он встал и поцеловал её в губы…

Стук колёс вновь вызывал в его памяти образ Марго, сидящей к нему спиной за пишущей машинкой, высекающей дробь на клавиатуре. В её облике была какая‑то неприкаянность, когда она решительно двигала каретку, близоруко наклоняясь над листком какой‑то переводной прозы. Он подкрадывался к ней и целовал, поправляя пряди волос; руки её опускались на край стола…

Их первый поцелуй был нервным, вынужденным.

— Ну, что теперь будем делать, дорогой? — в отчаянии спросила она, не зная, как выпроводить припозднившегося гостя.

— Спать! — простодушно ответил он.

Они были пьяненькие. Никто из них не вспомнит теперь, кто первым бросился (или упал) в объятия, кто поддался соблазну. Его губы провалились в сочную мякоть её рта. Орест будто впивался в сырой кукурузный початок, еще недозрелый, и молочный. Казалось, что во рту было слишком много зубов; они не впускали его язык, стояли на его пути, как средневековая крепость на страже. У них у обоих позвякивали зубы, словно наполненные коньяком «с горочкой» хрустальные рюмки…

* * *

Время нещадно размывает память; то радостное, что сияло когда‑то, становится блеклым и невзрачным, и кажется, что уже не вернуть прежних красок, остроты ощущений, точности деталей. Как‑то на лекционных занятиях, глядя в мутное, залитое дождём окно аудитории, он вдруг подумал: а не соблазнить ли Марго? Он подумал просто так, от скуки. Или от жалости. Ещё он подумал: «Нельзя женщине быть несчастливой». Следя за навязчивым преследованием новорождённого месяца за окном набиравшего скорость поезда, он удивлялся, с опозданием почти на три года, своей сомнительной отваге. В его голове зарождались хаотичные образы прошлого. Орест поступал, как всякая мужская особь, считая, что таким способом он сможет изменить отношение Марго к нему. В его сознании совсем отсутствовало какое‑либо представление об иерархии в обществе. Он игнорировал его, как настоящий цыган или стихийный анархист, несмотря на комсомольское воспитание и горнило политических зачётов, которым подвергали студентов самого идеологического факультета.

На её монотонных лекциях он просто засыпал. И сейчас, уткнувшись в темное окно поезда, он вспоминал все это без всякого вдохновения, которое сопровождало его в первые дни. Теперь эти дни бледно мерцали в его памяти, как золотые чешуйки в заливе от одинокого огня на противоположном берегу. Он был из тех молодых мужчин, кто, доставив женщине удовольствие, считал свою миссию выполненной и терял к ней интерес. Орест предпочитал не столько завоёвывать и покорять, сколько дарить себя, дарить своё тело, дарить свою нежность, а потом удаляться. Как‑то, обращаясь к Марго, он даже обмолвился:

— Я ведь твой подарочек, дарю тебе свои беспросветно молодые годы.

После лекций, когда опустели аудитории и коридоры азиатского факультета, он набрался наглости и заглянул в деканат, чтобы спросить у секретарши домашний адрес Маргариты Юозефовны Нарышкиной. Секретарша, милая девушка, ничтоже сумняшеся, сказала, полистав какой‑то журнал. Орест вышел на улицу, постоял секунду — другую в сомнении. Этого хватило, чтобы убедить себя в том, что он обречён, так сказать, на perfect madness…

Сначала мелькнул свет в глазке, потом загремели цепочки, щёлкнул замок, пугливо приоткрылась дверь. Она была в стареньком халатике. Он не ожидал увидеть её в затрапезном домашнем наряде. Он даже не удосужился подумать заранее о том, что сказать ей, какой придумать повод, как оправдать своё появление.

— А, это ты, Орест! — лениво произнесла она, как будто уже устала ожидать его и была немного сердита.

Она вопросительно взглянула в его смущённые глаза. Не дождавшись объяснения, Марго сказала:

— Ну, заходи, раз пришёл.

Она решила, что он пришёл вымаливать зачёт, как это делали другие пронырливые студенты, принося с собой подарочки.

Орест молча переступил через порог, стал снимать обувь, хотя она не приглашала его проходить в комнату.

— Вот нахал! — подумала Марго, наблюдая, как он развязывает шнурки на забрызганных дождём ботинках. Наступая носком правой ноги на пятку левого ботинка, он разулся. Из дырявого синего носка сиял белый ноготь большого пальца. Он кашлянул от смущения, не зная, что сказать.

— Ой, я вам наследил!

— Ничего.

— Вы мне обещали книжку.

— Какую книжку?

— Я уже не помню. Ну, переводить которую, для курсовой…

— Ах, этого, Тагаки!

Расположившись в кресле, он оглядел комнату, пока Марго искала японский роман. «Вот здесь всё и произойдёт, на этом диване», — нахально подумал Орест. Больше ни о чём он не думал. Марго листала книгу, что‑то говорила, потом брезгливо вытряхивала таракана со страницы. Да, ради неё ему придётся мучиться над этой дребеденью. Марго незваным гостям чай не подавала. Это был её этикет. Он попросил воды. Она налила из‑под крана. Марго смотрела, как капельки воды падают на его колени. Она хотела смахнуть капли, но шерстяная ткань быстро впитывала их, оставляя тёмные пятнышки. И поймав себя на этом непроизвольном желании, Марго сильно сжала запястье правой рукой.

Выйдя от Марго с книжкой в целлофановом пакете под мышкой, Орест облегченно вздохнул.

— Вот же олух царя небесного… — раздосадовано произнёс он вслух, повторяя любимое словечко матери.

Пассажиры повернули головы в его сторону: уже слишком громко он заговорил сам с собой. И точно так же, как эти пассажиры, за ним наблюдали две сороки на краю мусорного бака, когда он вышел из подъезда дома Марго. Вдруг ему стало стыдно за свои прошлые непристойные намерения, потому что вспомнил имя первой юношеской влюблённости.

— Имя Златы — моё золотое клеймо… — прошептал он.

Это имя никогда не забывалось, оно стало эталоном его любви. Эти два женских имени были, как два берега реки, один из которых крутой и обрывистый, а другой пологий. И как это бывает, один берег во время весеннего половодья подмывается и разрушается течением, а другой постоянно заливается, благодаря чему почвы становятся плодородными. Его мысли наплывали друг на друга, прыгали от предмета к предмету, словно сбежавшие с урока мальчишки с льдины на льдину, проваливаясь и выкарабкиваясь…

* * *

Орест задремал с именем Златы на устах. На его губах и языке перекатывались золотые крупинки звуков этого польского имени. Прошло минуты три или больше — время во сне имеет иную длительность, чем в реальности.

Электричка плавно остановилась, зашипели двери. Одни пассажиры встали и вышли, другие вошли. Напротив него присели двое. Виляя хвостом, по вагону прошёл сенбернар. Невольно с языка Ореста сорвалось имя Флобера. Пёс нехотя повернул голову, широко раскрыл слюнявую пасть, приветливо рявкнул. Он самоуверенной походкой подошёл к Оресту, положил на его колени тяжёлую голову, поводил белками умных глаз, как бы спрашивая: «Чего надо?»

Сенбернар протиснулся между пассажирами, уселся тяжелым задом на ноги, смахнул мусор хвостом под скамейкой, выкатив пустую банку из‑под пива. На банке Орест различил несколько латинских букв «Quil…»

— Ваша собака, знаете ли, нахального поведения, невоспитанная, к тому же без намордника, — возмутился один из пассажиров.

Орест не стал вступать в перебранку, извинился, наклонился над псом и обнял за толстую мохнатую шею. В ответ Флобер облизал его смрадным шершавым языком с остатками какой‑то пищи. Орест отметил, что собака удивительно похожа своей наивно — добродушной, хитроватой физиономией на Фаину Георгиевну Раневскую: если нацепить на неё круглые очки да всунуть ей в зубы папиросы, то сходство будет полным. Он улыбнулся, выдавив смешок.

Вдруг собака, будто угадав его мысли, рыкнула голосом великой актрисы:

— В том‑то и заключается, голубчик, вся ирония моей великолепно глупенькой жизни, что всегда мечтала быть на сцене, как великая Сара Бернар, а в итоге сам видишь, в кого превратилась — в сенбернара…

Орест обомлел. Приснится же такое!

«Вот — те на! Неимоверно, неимоверно, неимоверно…» — плясало у него на языке дурацкое словечко, подскакивая на каждом стыке рельсов, как на старенькой заезженной виниловой пластинке, коих во множестве имелось на даче у Марго на Рейнеке.

Вскоре это слово — заика превратилось в набор бессмысленных звуков. И вслед за ними стала куда‑то исчезать реальность, будто проваливалась в тартарары. Орест, пытаясь обхитрить назойливое слово из чужого словаря, с безразличным видом отвернулся к треснутому окну, цепляясь слухом за всякое осмысленное слово попутчиков. «Не обо мне ли речь?» — подумал Орест. Того, кто рассказывал о каком‑то романе, звали Герман Ваганов. Вскоре попутчики вышли из вагона.