Сенбернар поплёлся следом. На брюках Ореста осталось мокрое пятно от собачьих слюней.

— Этот старый пёс, блохастый Флобер, царство ему небесное, есть моя интуиция? — вслух пробормотал Орест, осенённый во сне внезапной догадкой.

Некий длинноволосый пассажир в — шинели — господина — Голядкина, присевший на место Германа Ваганова, посмотрел на Ореста с укоризной. Вагон дёрнулся, электричка переходила на другие пути, меняя вектор времени, вектор печали. Из‑за облака солнце ощупало лучами местность, и вскоре пейзаж повеселел. Окна плотоядно пожирали пространство. Орест уставился в окно, глядя на ослепительную полоску солнечного света, бегущую по рельсам. Казалось, он смотрел сквозь пространство и время. События жизни мелькали в его голове, как пейзажи и полустанки.

Свет спотыкался на стыках и на переходах с одного пути на другой, иногда сливался с солнечной дорожкой на море. На стекле ползала осенняя оса: черное с жёлтыми полосками брюшко, длинные усы, продолговатые слюдяные крылышки. Её жужжание было отчаянным. По другую сторону поезда, словно по другую сторону ветра, хлопьями летел наискосок снег; прохожие кутались в полушубки и пальто, туже завязывали шарфы, поднимали воротники.

Орест мечтал о чашке горячего кофе. Желание было таким сильным, что он почуял запах кофе. Он представил, как Марго готовит его на плите в кофеварке, как она прокараулила его, представил, как кофе заливает плиту. Марго разрыдалась. Чувство бесконечной жалости, словно иглами, пронзило сердце Ореста. Он думал, что у этого поезда нет места назначения, что он идет по какому‑то особенному расписанию без конечной остановки. Вот так бы никуда не выходить и всё время ехать, ехать, ехать от одного сновидения к другому, как от станции к станции, и выйти однажды где‑нибудь в Нара и затеряться навсегда, навеки.

Поезд выскочил из тоннеля. Солнечный свет на рельсах, словно лезвием, резанул по сетчатке глаза. Орест смежил веки. Лучи расщеплялись на тонкие цветные паутинки. Вот из них‑то таинственный паук воображения сплетал блистающий разноцветными чешуйками узор. Ам — и следующий тоннель снова проглотил поезд! Мелькали огни. Вскоре за окном стало светлеть, в конце тоннеля снова вспыхнуло солнце. Орест зажмурился — крепко — крепко, потянулся — сладко — сладко. О, эти детские потягушечки!

* * *

«Как томительны и сладки были бессонные ночи!»

Совершенный писец сидел напротив и записывал историю Ореста, который едва ли догадывался, что кто‑то бесцеремонно вламывается в его жизнь, ворошит бумаги, переписывает его жизнь на свой лад. Как сопротивляться этому переписчику, этому самозванцу? Марго говорила, что в судьбе каждого человека есть свой сочинитель и переписчик. Кто‑то склонился над Владиком, длинные волосы заслонили пол — лица, на носу повисла, как смородина, чернильная капля.

— Кто ты? — спросил Владик.

— Я Фарра Фоссетт — Мэйджерз, — скромно ответил Гоголь.

— Что же, ты будешь писать своим клювом, как птица Кху? — спросил Владик.

— Чем бы ни писать, лишь бы тебя сочинять, — ответствовал Гоголь медово — гречишным, грешным голосом. — Как томительны и сладки были эти бессонные ночи. Ты сидел больной в креслах. Сон не смел касаться моих очей. Казалось, он безмолвно и невольно уважал святыню ночного бдения. Мне было так сладко сидеть подле тебя, глядеть на тебя, разговаривать с тобой.

Владик привстал с кресла — кроткий, тихий, покорный.

— Боже, с какой радостью, с каким бесстрашием я принял бы на себя твою болезнь, и если бы моя смерть могла возвратить тебя к здоровью, с какой готовностью я бы кинулся тогда к ней!

Юноша усмехнулся.

«Сущий ангел! Ах, сущий ангел, нежный цвет! — подумал Гоголь, вошедший поутру в его комнату, как преступник. — О, как пошла, как подла была ночь, проведённая без него!»

Владик подал ему руку, пожал её любовно.

— Изменник! Ты изменил мне, — сказал он.

— Ангел мой, прости меня! Я страдал твоим страданием, я терзал эту ночь, беспокойный был мой отдых, прости меня, ангел мой! С каким весельем, с какой злостью растоптал бы я всё, что сыплется от могучего скипетра полночного царя, если б только знал, что за это он мог бы купить одну твою усмешку, знаменующую тихое облегчение на твоем лице.

— Голова моя тяжела, отяжелела ливнями, — сказал Владик.

Совершенный писец стал махать над ним веткою зелёного лавра. Слова… Что они могут, эти бледные выражения чувств? Только эти жесты! Эти нежные жесты! Ожесточённые жесты в жерле ночи, жарком…

— Ах, как свежо и хорошо! — воскликнул болезненный юноша.

— Ты приготовил для меня такой дурной май! Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет! Во всё то время, как ты спал или только дремал на постели в креслах, я следил за твоими движения и твоими мгновениями, прикованный непостижимою к тебе силою.

— Спаситель мой, ангел мой, ты скучал?

— О, как скучал!

Гоголь поцеловал его в плечо. Юноша подставил ему свою щёку в золотом пушке. Они поцеловались. Влажные и сухие губы едва прикоснулись. Владик приподнялся и, опираясь на плечо Гоголя, направился к своей постели, остановился. На узкой деревянной кровати смяты простыни, глубокая вмятина от головы, темный в клеточку плед сползал краем на пол. Взглянув на постель, юноша повернулся к Гоголю, прошептал ему на ухо:

— Теперь я пропавший человек!

Горячее, болезненное дыхание:

— О — о-о — о!

— Мы только полчаса останемся в постели, потом перейдём вновь в твои кресла. Мой милый молодой цвет! — умолял Гоголь.

Его лицо заливали горячие слёзы. Они успевали остыть, пока скатывались на щёки юноши и, как улитки, сползали на подбородок. Их холод пронизывал юношу, а мысли Гоголя безмолвно текли далее: «Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновенье молодости, чтобы потом разом я погрузился ещё в большую мертвящую остылость чувств, чтобы стал старее на десятки лет, чтобы отчаяннее и безнадёжнее увидел исчезающую жизнь? Так угасающий огонь ещё посылает последние отблески, озаряющие трепетно мрачные стены, чтобы потом скрыться навеки и…»

Его мысли были прерваны сухим горячим шелестом губ:

— Я никогда не совершал ничего, что ты ненавидишь, о нет! Ты властелин моих членов, ты владыка фаллоса, владыка воплощений, не дай моему телу, в котором семена смерти, обратиться в червей. Молю тебя, не дай мне узнать разложения, которое охватывает каждого бога, каждого зверя. Когда душа человека погибает, его плоть превращается в вонючую жидкость, он становится братом разложения, не дай Господи…»

Гоголь крепче обнял юношу.

— Нет, я не отдам тебя в руки палача, который обитает в камере пыток. Я сохраню твою сущность, ты проснёшься в покое, тебя не тронет гниль, твои внутренности не…»

Орест не мог сообразить, кто был тот юноша в кресле. Русские классики ему еще никогда не снились. «А ведь странно, — подумал Орест во сне, обращаясь мысленно к Марго, — почему приснился Гоголь, а не Пушкин, сукин сын?»

И он вспомнил фильм «Вий», впервые увиденный им по телевизору в раннем детстве в обществе соседского мальчишки. Они сидели под лоскутным одеялом, не замечая, как за окном пылает пожаром вся деревня и визжат горящие свиньи в сараях…

Поезд резко затормозил. Кто‑то сорвал стоп — кран.

САДГОРОД — ВЕСЕННЯЯ — УГОЛЬНАЯ

Память сродни картине со множеством наслоений, ставших грунтовкой для картин других художников. Кто‑то приходит и отколупывает краску, словно застаревшую болячку на разбитом колене или локте, и выступает сукровица воспоминаний.

Совершенный писец сидел за круглым массивным столом, держа в одной руке своё сердце, в другой — карандаш. Белый лист бумаги должен был стать чем‑то вроде весов, на которых и сердце и карандаш должны уравновесить друг друга. Однако равновесия не получалось: то перо было тяжёлым, то сердце пустым…

Поезд мчался без остановок, пришпоренный машинистом. Море остывало, сияло синевой. Ибисы уже улетели, а кулики семенили по илистому дну, гнилостный его запах влетел на повороте в разбитое окно поезда. Орест поёжился. Ветер хватанул его по загривку, как старого приятеля.

Орест сидел у окна: обнажающаяся берёзовая роща, заросли камыша, из которых выпорхнул фазан, стряхивая снежный прах… На виражах поезд слегка наклонялся, и пустая бутылка из‑под пива каталась по вагону под ногами пассажиров. Флобер почуял что‑то неладное на душе у машиниста, чьи мысли шли под откос вместе с поездом. Его любимая подруга Фрося изменяла ему с кем‑то, пока он находился в отлучке.

Конечно, когда карандаш сломан и бумага скомкана, то память, эта плутовка, начинает диктовать свои правила поведения, вертит тобой, сочинителем, как хочет. Порой память выдувает из тебя мыльный пузырь. Вот ты повис на конце бумажной трубки, свёрнутой из каких‑нибудь рукописей, оторвался, словно от пуповины, и полетел, отражая покосившиеся дома, рыжую собаку с оборванным ухом, столб с сорочьим гнёздом, дорогу на Нерчинской, деревья, безумную старуху, семёрку…

Хлоп! И ты, переливающийся всеми цветами радуги мыльный пузырь, выдуваемый другим мальчиком, совершенным писцом, вдруг беззвучно лопнул…

ГЕОЛОГИЧЕСКАЯ — УГЛОВАЯ — АЭРОПОРТ

…И капельки воды повисли на ресницах Златы (её настоящее имя Здислава), на верхней губе. Её громкий смех заполнил комнату, из окна которой через дорогу были видны красного кирпича трёхэтажные казармы мотострелкового полка, где сейчас её молодой муж, старший лейтенант Андрей Малиновский, умеющий пшекать по — польски, так же как и его жена, находился на службе.

Брызги от мыльного пузыря сияют на носу, правый глаз защипало. Она встала и пошла к умывальнику в коридоре, поднесла ладонь к «соску». Рукомойник выдал скудную порцию воды. Орест зачерпнул эмалированным ковшом с отбитым краем остатки воды из цинкового ведра и полил ей на руки. Злата сполоснула лицо, поморгала глазами, потом еще раз сполоснула.

— Ну, как, щиплет? — сочувственно спросил Орест.

Он подал ей вафельное солдатское полотенце с войсковой печатью, которое висело рядом с рукомойником.

— Теперь нет, — ответила Злата.

Орест разговаривал с ней на «ты», а её мужа называл по званию. В части офицеры обращались к нему: «воспитанник Онейрос». В седьмом классе Орест стал сыном полка и прожил в казарме до окончания восьмилетки.

— Редкая у тебя фамилия. Ты грек, что ли? — спросила она.

— Нет, я не грех, мой папа румын. Он оставил нас.

Злата улыбнулась оговорке:

— А — а, вон в чём дело! — сказала она, сочувственно взглянула в его глубокие тёмные глаза; прямой нос, скулы золотились волосками, а чёрный пух на верхней губе еще ни разу не трогало лезвие.

Злата провела пальцем по его щеке. Орест смутился. Она была художницей, закончила художественно — прикладное училище во Львове. Злата убрала длинные светлые волосы назад, повязала прозрачную с блёстками косынку.

Сегодня они собирались на пленэр. Оресту понравились и её мягкая речь, и прямые соломенные волосы, и то, как она поправляет их, и новое слово «пленэр». Он нёс на плече её мольберт. На этот раз он решил повести её на болото, застланное до самого моря цветущими ирисами. Для этого нужно было выйти на главную трассу и идти минут тридцать за пределы посёлка, за железобетонный мост через горную реку, пока не раскинется синее — пресинее болото со шныряющими в зарослях цаплями. Они шли по асфальтированной дороге, подковы на его кирзовых сапогах цокали, будто переговариваясь с насекомыми на обочине.

За этот год Орест вытянулся, чем весьма гордился. Он спешил стать взрослым. Они разговаривали обо всём на свете, она учила его польским словам.

— Я теперь подтягиваюсь двенадцать раз на перекладине, — по — мальчишески похвастался Орест.

— Ого!

— Да, я каждое утро бегаю на турник, делаю подъём — переворот и с одного раза поднимаюсь на перекладину на два локтя.

— Как это?

Орест объяснил, что, схватившись руками за перекладину, надо подтянуться и, сделав рывок, взобраться наверх. Его мальчишеское хвастовство забавляло её. Она понимала, что он нуждается в близком человеке, который бы замечал его достижения, правда, она не догадывалась, что Орест хотел только её внимания. Когда он впервые появился в доме новоприбывшего офицера, то был потрясён неожиданной встречей. Дверь открыла девушка, которую он однажды видел в школьном коридоре у кабинета директора.

Тогда на ней было фиолетовое пальто, фиолетовая шляпка с вуалью, перчатки в руке. Ворвавшись с улицы, Орест промчался мимо неё, так как опаздывал на свой любимый урок математики. Вслед за ним потянулся тонкий сладкий аромат духов, смешанный с запахом снега.

Он сидел на уроке математики. За окном безмолвно опускался снег, как тысячи парашютистов. Учительница, высокая, статная женщина лет пятидесяти с рыже — оранжевыми волосами, доказывала двадцати восьми школьникам теорему о равнобедренном треугольнике, жестоко кроша мел на коричневой доске.

Строгий логический язык математических формул наводил его на мысль, что всё в этом мире так же легко объяснимо, как теорема о равнобедренном треугольнике. И даже смерть, будь она всего лишь условной точкой в пространстве, обретает вектор, как всякая математическая точка. Если сложить векторы, то получится искомый смысл…

В окно Орест наблюдал, как по диагонали через школьный двор проходила незнакомка в фиолетовом пальто, пытаясь укрыть лицо от огромных хлопьев снега. С завтрашнего дня начинались каникулы, но учительница математики не давала поблажек. Перед ней стояла задача вырастить из воспитанников трёх гениев. Помада цвета обожженного кирпича к концу занятий в школе постоянно сбивалась по краям её губ, как у загнанной лошади. Иногда она приводила в школу свою малолетнюю дочь — умненькую, пугливую, с жиденькими волосёнками. Они приехали из лежащего в развалинах Кёнигсберга вместе с мужем зарабатывать очередное воинское звание.

Вспоминая эту девочку, прижимавшуюся к маминой руке, Орест представил Марго в далёком детстве, хотя не смог бы объяснить, что общего он нашёл между дочерью своей учительницы и Марго. Наверное, они обе вызывали в нём жалость.

Незнакомка в фиолетовом пальто почти скрылась. Мартовский снег заштриховал удаляющийся изящный загадочный облик, пробудивший его воображение. И деревья, и дорога, и проехавшая машина, и гипсовые статуи в школьном дворе, и пожарная каланча, и рыжая собака, и редкие прохожие — всё в один миг рассыпалось в белый прах, в сиреневые точки и белые пунктирные линии. Ещё долго перед глазами Ореста мельтешили черно — бело — фиолетовые крапинки и пятнышки.

Он очнулся, когда учительница назвала его по имени. Она велела записать тему реферата, который он должен подготовить за время каникул. Ему досталась тема о Софье Ковалевской.

Кажется, с этого момента, с этой встречи в его душе началось преображение. Он как будто бы впервые соприкоснулся с красотой. Вслед за этим он стал острее чувствовать всё, что было противоположно этому мгновению, с которым теперь соизмерялось всё в этом мире. Раньше окружающий мир, ограниченный скудным воображением, был для него един и целостен. Его душа обрела золотую рамку, но часть мира не помещалась в ней, мир раскололся надвое. В нём обострилось чувство неприязни ко всему безобразному. Этот разлад внёс в его душу много сумятицы. С тех пор он перемещался по жизни с этой золотой рамкой впереди себя, пока, в конце концов, не разбил её вдребезги.

В поселковой библиотеке Орест взял книгу о Софье Ковалевской, пришёл в казарму, забрался на свою кровать под окном на втором этаже, погрузился в чтение, вооружившись ручкой и тетрадкой. Перипетии судьбы его героини совместились с видением «фиолетовой» незнакомки. Собственно, этот образ был мотивом и основным двигателем его чтения. В другой раз он не смог бы одолеть эту книгу. За три дня Орест исписал все двенадцать листов обычной ученической тетрадки в клеточку в синей обложке по две копейки. Он писал наливной ручкой фиолетовыми чернилами.

Старший лейтенант Малиновский, дежуривший в этот день по части, застал его на кровати в глубоком сне. На тумбочке лежали школьные принадлежности и книга. Весеннее солнце, проникая через высокие казарменные окна, заливало лицо юного воспитанника. Старший лейтенант задержал свой взгляд на Оресте. Даже во сне было заметно, как взрослеет его лицо, пробиваются черные волосики на подбородке. Лейтенант решил подарить ему на день рождения бритвенный прибор и пачку лезвий и наказать сержанту, чтобы тот объяснил, как пользоваться этими мужскими предметами.

Рота давно ушла на обед. Старший лейтенант тронул Ореста за плечо. Он открыл глаза и тут же вскочил с постели, бормоча оправдания. Лейтенант велел ему идти в столовую, а потом готовиться к бане. Орест быстро натянул сапоги, оправил форму, ладно сидевшую на нём, бегом спустился со второго этажа, выбежал наружу. Солдатская столовая находилась на другом конце территории части. Когда он прибежал туда, солдаты уже закончили обедать, строились. В столовой было пусто, хлеборезка закрыта, в окошке на раздаче мелькал повар.

Дежурный по столовой убирал со столов. Офицера не было. Орест подошёл к окошку, спросил, осталось ли чего поесть. Повар, хитроватый и нагловатый таджик, помотал головой, громко цокнул языком, сказал с мягким акцентом, что ничего не осталось на сей раз. Сегодня на обед была картошка с рыбой и гороховый суп. Он налил ему в алюминиевую кружку горячего чая, дал сахара пять кусочков и белого хлеба. Этого было явно недостаточно для молодого, истощенного воображением организма. Орест загрустил. До ужина еще долго ждать. Быстро проглотив скудный обед, он побежал в роту, чтобы отправиться в гражданскую баню вместе со всеми.

Рота вышла за территорию части. Орест пристроился в конце. У каждого солдата на шее висело белое вафельное полотенце, а в руках они держали банные принадлежности. Мартовский снег быстро растаял, бежали ручьи, мокрый асфальт дымился испарениями. От пекарни разносился аромат свежего хлеба. Орест почувствовал, как слюна наполняет рот. Он сглотнул. Когда проходили мимо Дома офицеров, Орест увидел «фиолетовую незнакомку», которая стояла у киноафиши. К/ф «Военные манёвры». Пр — во Франции. Дети до 16 лет не допускаются. Она была в том же наряде. В руках держала букетик подснежников. Прочитав афишу, она направилась по аллее в сторону гарнизона.

В горах, синевших вдали, еще лежал снег. За ними начиналась чужая территория. Отсюда была видна даже пограничная вышка. В душе Ореста началось необъяснимое волнение. С этим настроением он вошёл вместе со всеми в помещение бани, стал раздеваться, заняв, как обычно, крайнюю раздевалку. Солдатская и уличная жизнь всегда груба, но раньше он не обращал на это внимания, купался в этой стихии, как в воде, и вот он встретил эту женщину…

Он шел рядом со Златой, неся на левом плече её тяжеловатый мольберт. Незаметно разговор зашёл о приезжих артистах цирка. Орест поделился своими впечатлениями и желанием овладеть гипнозом, стать артистом и разъезжать по всей стране, ведь это так здорово! Злата возразила, что для этого нужно иметь дар.

— Хотя ты тоже способен внушать, только не знаю что, — раздумчиво сказала она. — Такое ощущение, что ты чем‑то намагничен, притягиваешь к себе. Есть нечто, что выделяет тебя из других. Вот, мне хочется тебя рисовать, портрет…

Орест впервые слышал о себе слова, произнесённые с интонацией, с которой обычно обращаются не к детям, а к взрослым. Эта интонация льстила его пробуждающемуся мужскому самолюбию. Это было больше, чем похвала командира или хорошая отметка в школе. Вдруг иерархия ценностей, которая ограничивалась только школьными успехами, возросла еще на одну ступень. Он хотел, чтобы Злата продолжала говорить о нём то, что он сам не знает о себе. Каждое её слово раздвигало его горизонты. Чем больше он хотел слышать её голос, тем сильнее влекло его к ней. Все его прежние желания, поступки, разговоры, помыслы стали ему отвратительны. В присутствии влюблённости он почувствовал себя грязным.

Они приблизились к бетонному мосту через горную реку, которая часто во время половодья заливала поля, сносила деревянный мост, возведённый выше по течению. Нынешний май прошел почти без дождей, поэтому выпавших осадков было недостаточно, чтобы рыба пошла на нерест. Она томилась в устье в ожидании обильных дождей. Орест прибегал сюда с ребятами купаться или на раскопки в устье реки, куда каждый год приезжали студенты исторического факультета. Они рассказывали, что в средние века здесь располагался порт богатого царства; отсюда посольские корабли под красными парусами отправлялись на Японские острова. Три дня назад прошёл ливень, рыба рванулась в реку на нерест. Вода кипела не только от быстрых потоков, но и от самой рыбы.

Орест и Злата остановились на середине моста, наблюдая, как рыбаки азартно ловили рыбу — кто на удочку, а кто руками. Мимо них прошел подросток, держа на рогатине пять краснопёрок. Их хвосты волочились по асфальту, шлёпались о резиновые сапоги мальчика. Злата никогда не видела такой ловли, её захватило это зрелище. Решив отложить поход на Большое Зеленое озеро, где ковром расцветали ирисы, они отправились к реке. Дошли до конца моста и свернули в заросли ивняка, между которыми плутала тропинка. Река поменяла фарватер. Откос был очень крутой, глинистый и скользкий. Орест предложил спуститься первым, чтобы отнести тяжелый мольберт, а потом вернуться за Златой. Он скрылся в кустах и появился минуты через три. Злата протянула ему руку, улыбнулась.

— Удержишь? — спросила она.

В его крепкой мозолистой ладони её рука казалась совсем маленькой, как девчоночья. Они стали спускаться. Её синие резиновые полусапожки скользили. Злата крепче сжала его руку, а другой ухватилась за ремень. Оказавшись на каменистом берегу реки, несущей мутные бурные воды, они огляделись по сторонам в поисках места, где можно расположиться. Злата выбирала натуру, Орест интересовался уловом. В яме с водой билось штук пять краснопёрок. Двое ребят стояли в воде, шарили руками под корягами. Потоки захлёстывали их с головой. Вдруг один выпрямился и вышвырнул рыбину на берег. Она шлёпнулась на камни. Минут через пять полетела еще одна краснопёрка размером с пол — локтя. Другой парень подбирал рыбу и складывал в яму, чтобы не уплыла в реку. Злата подошла посмотреть на трепещущую рыбу. Выбрав широкий валун, Орест снял китель, аккуратно сложил его, снял галстук, затем зелёную рубашку и майку. Злата смотрела, как он раздевается — по — солдатски, без лишних движений, несуетливо. Он снял сапоги и брюки. Остался в одних синих казённых трусах. Злата отметила про себя развитые мускулистые плечи. Ветерок раздувал жиденькие волоски под мышками. Солнце припекало, отсвечивало от воды, он жмурился, смыкая длинные ресницы. Её глаз художника фиксировал правильные пропорции тела подростка. Всё‑таки вода была ещё прохладной и ужалила его щиколотки.

На излучине через реку лежала поваленная ольха. Краснопёрка тёрлась брюхом о корни, выдавливая икру, а над ней кружили самцы. Течение было быстрым. Если не держаться за ветки, то может унести. Едва он вошёл на глубину, как о ноги стала биться рыба. Ореста охватил азарт. Рыба билась всё сильней и сильней. Он наклонился и опустил руку под воду, нащупал корягу, коснулся спины краснопёрки. Она метнулась, ударив хвостом по руке. Орест знал, что с рыбой нужно обходиться осторожно, чтобы не испугать. Он нащупал хвост. Медленно ведя рукой вдоль туловища, он приблизился к голове. Рыба млела, прижималась к ногам. Его пальцы вцепились за жабры, и Орест тотчас выхватил рыбу из реки. Со всего маху швырнул её на берег. Краснопёрка упала к ногам Златы. Вскрикнув, девушка отскочила в сторону. Рыба подпрыгивала как мяч. Орест крикнул:

— Лови! Держи её!

Злата встала над рыбой, не зная, что делать. Паренёк, стоявший рядом, отбросил краснопёрку ногой подальше от воды.

Следующая попытка была неудачной для Ореста. Несколько раз его сносило течением, ему приходилось возвращаться. За полчаса Орест выловил только четыре рыбины, в то время как другие значительно чаще выбрасывали добычу на берег. От холода Орест весь посинел, зубы выстукивали чечётку, тело покрылось гусиной кожей, трусы сползли на бёдра. Вдруг его снова подхватило течение, и пока он барахтался в самой стремнине, с него смыло остатки одежды…

Злата была обрадована уловом. Она накинула на Ореста китель, он с трудом залез ногами в штанины. Выломал из ивняка рогатину, насадил рыбу через жабры, отдал Злате, а сам взял мольберт. Домой они вернулись с уловом, но без рисунков.

— Ладно, в следующий раз я покажу это болото с ирисами, они такие красивые! — пообещал Орест.

Долгий взгляд её голубых глаз смутил Ореста. Она медленно потянулась рукой к его лицу. Он почувствовал на мочке уха прикосновение холодных и мокрых пальцев, втянул голову.

— У тебя мочки и ресницы красивы, любая девчонка позавидует, — сказала она и запустила руку за ухо, ощутив жесткие коротко остриженные волосы.

Мальчик вздрогнул.

В этот день она отварила картошку, пожарила рыбу и сварила уху. Орест натаскал из колодца воды, нарубил дров во дворе. Обычно такую работу помогал делать какой‑нибудь солдат, но сейчас полк уехал на учения. Они поселились в старинном одноэтажном доме, бывшей конюшне из красного кирпича, перестроенной под квартиры. Этот дом был на четыре семьи — по две квартиры с торца здания с отдельным входом.

Раскрасневшийся, голый по пояс Орест вошёл в дом с охапкой дров, положил у печки. От него пахло потом. Его запах заполнил комнату, защекотал ноздри. Злата налила в умывальник теплой воды, подала чистое полотенце. Румянец заливал его щёки. Она усадила его за стол, любуясь, как он уплетает приготовленный ею ужин из пойманной рыбы. Жар не спадал. Она потрогала его лоб рукой. Он пылал. Злата обеспокоилась, принесла градусник из аптечки, засунула ему под мышку, велела сидеть смирно. Орест был квёлым и усталым. Через пять минут она вынула запотевший градусник. Ртутный столбик подкатил к отметке 38 градусов.

— Да тебя лихорадит, мальчик мой! Сейчас я тебя уложу в постель.

Она пошла в комнату, застелила диванчик свежей простынкой, сменила наволочку на подушке, вынула из шкафа клетчатый плед. В комнате по углам собирался сумрак. Тьма надвигалась, как полчища пауков, пеленала его в удушливый кокон. Перед глазами Ореста кружили желтые мотыльки. Они быстро — быстро двигали крыльями и, попадая в сети пауков, конвульсивно бились в попытке вырваться на волю. Девушка помогала раздеться мальчику, стащила кирзовые сапоги. Его ноги пахли.

Пока он укладывался в постель, Злата пошла на кухню, приготовила липовый чай и таблетки. Мальчик уже засыпал, его лоб и грудь покрылись испариной. Злата приподняла его за плечи, дала выпить таблетки. Орест моментально уснул, выпростав руки наружу. Вдалеке проезжал полуночный пассажирский поезд, он ехал медленно, словно его колёса увязали во сне Ореста, во сне гарнизона, во снах детей на плечах пассажиров. Из темноты сверкнули два горящих кошачьих глаза. Ночь ощетинилась, фыркнула. Поезд подъезжал к станции, люди на вокзале оживились, стали выходить на перрон. Станционный смотритель с фонариком встречал пассажирский. Заскрипели, захлопали железные двери, вышли проводники. Люди с вещами стали подниматься в вагон, занимать свои места и укладываться спать. Колёса застучали, всё громче и громче, вагон задрожал, Орест кутался в плед, его знобило…

* * *

Солнечный свет упал на спящего мальчика — с него сползло на пол одеяло, обнажив грудь и колено. Его рука как бы потянулась за каким‑то предметом. Злата хотела поправить одеяло, но задержала взгляд на фигуре: свет создавал форму законченной картины. Она взяла бумагу и карандаш, покоившиеся до сих пор на большом круглом столе с тремя ножками. Злата присела на гнутый стул, который стоял против мольберта со вчерашнего дня. Спящий мальчик возникал из сочного солнечного воздуха. Её карандаш делал набросок: кушетка, обои, обнюхивающий пальцы мальчика чёрный кот — вот к кому тянется его рука!

В её воображении возник цикл картин с одним персонажем. Эта картина будет называться «Спящий мальчик в солнечном распятии». Затем появятся «Обнажённый в ирисах», «Фигура под зонтом» на берегу залива, «Играющий в карты» всё на той же стариной кушетке с валиками по бокам и высокой спинкой и другие.

На всех картинах будет рука, тянущаяся к чему‑то неведомому, может быть, к зрителю, находящемуся по ту сторону картины. Персонаж будто ощущает присутствие зрителя, отчего между ними возникает близость, родство.

Непрерывная линия света очерчивает обнажённую, слегка угловатую и асимметричную фигуру. Небольшой квадратик картины преобразуется в пространство, где рождается всё сущее из одного жеста. Через отражённое небо в застывшей болотной воде перешагивает обнажённый мальчик, занеся ногу, разбивает вечность и даёт начало времени.

Выступающая из тумана фигура привлекает взгляд сильней, чем ярко освещённый предмет. Кажется, что эта пристальность к миру вещей и явлений вовлекает зрителя в сосуществование, в однобытие с одиноким ирисом, к которому прикоснулась рука персонажа, с водой, с воздухом…

Как возникает событие в картине, где нет фабулы, где движение — только тень от ибиса, пролетающего над водой? Её картины выросли из одного жеста сонного мальчика, прикоснувшегося рукой к сновидению…

* * *

Злата уже сделала набросок, когда Орест стал пробуждаться. Он пошевелил рукой и убрал её под одеяло. Оно еще больше сползло, оголив лодыжку. Мальчик перевернулся на спину, открыл глаза. Комната была с двумя окнами — одно плотно зашторено, а другое занавешено ярким солнцем. Злата сидела в тени, за мольбертом, опустив карандаш. Плавные грифельные линии её рисунка ожили, превратились в движение. Потерянный ребёнок материнской любви, Орест потянулся. Он еще не понял, где находится: в доме или в казарме, или в интернате. Дневальный не кричал: «Рота, подъём!» Он хотел позвать: «Мама!» В смутном облике девушки в полутени угадывалась Злата — именно этим именем обозначалось самое драгоценное в его скудной жизни. Негатив будущего превращался в позитив настоящего. Орест застонал. Солнечный поток света заставил его крепко — крепко зажмуриться, чтобы никогда не просыпаться. Во что бы то ни стало он хотел остаться в своём сне, где всегда будет она, эта девушка за мольбертом. Конечно, Злата!

Мальчик, не видящий своей наготы, встал ей навстречу и протянул руки, сказал почти шёпотом:

— Я потерял тебя! Мне приснилось, что я потерял тебя.

Всю свою маленькую жизнь он кого‑то искал: мать, отца, друга, советчика. Но кого именно, он уже не помнил, а когда встретил Злату, то подумал, что он искал её и больше никого, и в тот же миг испугался, потому что, открыв глаза, он увидел, как его сон рассеивается вместе с ней, оставляя бесплотные тени. Её не было.

— Moja siostra!

* * *

Поезд мчался, огибая подкову залива. Солнце выплеснуло остатки бронзы и охры на поросшее камышом болото; журавли на воде отбрасывали длинные тени, взломанные зыбью. Десять лет назад Орес и Злата ехали целую ночь на поезде в город на экскурсию, а в общем‑то по магазинам. Он спал на верхней полке, она — на нижней. Его снарядили в помощники, носить сумки.

С тех пор это воспоминание стало для него заповедным, никто никогда не захаживал на территорию утраченной любви. Если с его языка невольно слетали польские слова — dobranoc, do widzenia, kolezanka, przepraszam, — то они звучали для него как шифры, как знаки, как символы. Это были не просто слова, а обломки огромного мира. Он говорил, что если в нём произвести раскопки, то можно найти какое‑то сокровище. Марго в это не была посвящена и не догадывалась, что свою любовь к ней Орест сравнивал с первой влюблённостью…