— Остров — это будто одна капля времени, будто одно мгновение: янтарное, смолистое, медленно стекающее с длинного копья в море вечности. Вот запаять бы это мгновение в капсулу и припрятать в шкатулку! — вслух размышляла Марго, утомляя Ореста избыточной поэтичностью. Порой ему казалось, что она похожа на искусственный цветок. Он мирился.

Над бухтой проклюнулись звезды. Луна, украшенная синяками, укрыла свои прелести облаком. Волны плещутся у ног, словно белокурые кудри грязного Эрота, валяющегося на обочине дороги. Такими образами в стиле барокко мыслила Марго.

— Сороки уже сложили крылья, — таинственно сказала она.

— Ну что ж, пойдём спать, в постельку, баиньки, моя пастушка, — сказал Орест. — Про каких это ты сорок говоришь?

— Это метафора Млечного Пути, — объяснила Марго.

Перед домом горела голая одинокая лампочка. В двенадцать часов в посёлке отключали дизельный генератор. Этой ночью они спали без объятий. Орест сгорел. Он полистал книгу «История Бохайского царства», потом взял с полки брошюрку в серо — зелёной мягкой обложке, издательство «Дальневосточный университет», автор И. А. Содомский. Пособие по страноведению.

Орест стал читать: «Гейша — это не проститутка, как вы, наверное, думаете, а женщина, которая владеет многими искусствами, чтобы развлекать мужчин. К числу искусств относятся: игра на сямисэн, умение слагать стихи, исполнение нагаута, игра в шашки «го» и поэтические карточные игры «хякуниниссю», а также каллиграфия. Этимология слова такова: «гей» — «искусство», «ша» — «человек». Как видим, институт гейш…»

— Я ведь так и думал, что гейши — это девушки из доходного дома. Вот что значит иметь университетское образование, — признался в своем невежестве Орест.

Он положил книгу на пол. Громко зевнул. Чмокнул Марго в щеку.

— Спи, моя радость!

— Спи, мой парус, усни!

В двенадцать свет отключили. Они заснули, отвернувшись в разные стороны: он лицом к морю, она лицом к лесу.

Сквозь сон она слышала, что кто‑то шарит внизу. Бывало, что в их дом забегала ежиха с ежатами к молоку, налитому в блюдце для кошки. Они громко топали по ночам, а потом убегали. «Из лесу они больше не возвращались», — вспомнила Марго фразу из романа…

Орест проснулся первым. Его разбудил мочевой пузырь. Несколько минут он нежился в постели, пытаясь удержаться в сновидении. Он сграбастал Марго за талию и, придвинув к себе, прошептал ей на ушко:

— Куда ж нам плыть?

Море сливается с морем.

— Я сплю еще, милый, я сплю, сплю…

Её слова покачиваются на волнах, чайка кричит «а — а-а — а», галера плывёт, мускулистые руки гребут всё сильней и сильней…

— Тише, тише, тише! Ну, ещё! Так, так, так! О, хорошо, спи, спи, моя сладкая! Я баюкаю тебя, мой кораблик бумажный, мой фантик! Мой парус наполнен ветрами, о, как скрипят мачты, о, снасти вразнос, держись за меня крепче, я тебя спасаю!

— Что это было? — спросила Марго, приоткрыв глаза.

— Что, что! Мадам, вы проехали станцию, пора выходить, — притворно сердито говорит Орест, целуя её в губы.

— Так быстро я еще никогда не ездила. Ты уже уходишь? Побудь рядом еще минуточку, — просит Марго.

— У меня сейчас лопнет мочевой пузырь, — бормочет Орест. — Я побежал!

— Ну, беги! — позволяет Марго.

Орест заглянул на кухню, выпил стакан молока, пролив немного себе на грудь, затем пошёл во двор. Дымка выстилала море, словно скатерть. Кажется, если взяться за край, то можно одним рывком сдёрнуть её, а там, под ней, как в фокусе иллюзиониста, обнаружится какая‑нибудь чудесная вещица.

Орест побежал к берегу, вскочил на большой валун, где Марго изображала вчера русалку. Секунду спустя отутюженное море было скомкано. Белая скатерть тумана неряшливо сползала на край. Что надо еще в этой жизни, кроме эроса и моря, когда тебе двадцать пять?

Марго лежала в постели и улыбалась. Её улыбка покачивалась на губах, как утлая лодчонка в бухте. Она передвинулась на половину Ореста, вдыхая его запах. Каким он был, этот запах? Марго не могла найти подходящее слово и в конце концов решила остановиться на «любимый».

Марго посмотрела на настенные часы. Цифры на старых часах с гирями отвалились. Стрелки остановились без трёх минут вечности. Она подумала, что хорошо бы написать длиннющий роман — длиною в жизнь, которая длится в течение этих самых трёх минут накануне вечность. Интересно, что бы написала она в своём романе, успела бы сказать самое главное, самое сокровенное?

Наверное, она заполнила бы страницы воображаемого романа своими сновидениями; но теперь, пытаясь вспомнить, что ей снилось в эту ночь, она никак не могла схватить размытый образ, он ускользал, словно талые льдинки из рук поэта — странника Мацуо Басё, принявшего их за рыбёшек в одном своём стихотворении. Этого поэта она недолюбливала за его неряшливость, за вшивость, за то, что не подобрал брошенного в поле ребёнка, за обезьяньи маски в стихах, за грубый рогожный юмор и ещё за что‑то. Её любимым поэтом был Аривара Нарихира, который дурачил головы современникам своими женскими метаморфозами, а чувственной избыточностью в стихах вызывал нарекания со стороны придворных литературных противников.

Что же ей снилось? Ей приснилось: грудь её превратилась в камбалёшку и ушмыгнула, сверкая белым брюшком. «Нет, не буду же я всё это записывать…»

Марго считала, что мама обделила её красотой, что она всё забрала себе. Всё, о чём мечтала Марго в детстве, — это длинные волосы, пышная грудь, артистичность, умение флиртовать с молодыми мужчинами. Северную сдержанность она унаследовала от отца, Юозефа Нарышкина. Её тонкий эстетический вкус замещал чувство собственного несовершенства.

На глаза Марго вновь попался дневник. Она взяла его в руки и стала перелистывать. «Сегодня была практика в больнице, смотрели, как делается вскрытие трупов, я держался мужественно, зрелище было завораживающим и отвратительным. Ян (Янис) делал вскрытие подростка…» Она полистала дальше, наткнулась, судя по строфике, на стихотворение. «Гнутый стул выдаёт себя за венский…»

Марго поморщилась и захлопнула тетрадь. Она поднялась на мансарду, потянулась на носках, приняла весь мир в свои объятия. Вдруг под большим пальцем ноги что‑то хрустнуло. Марго отскочила. Ей показалось, что она раздавила сороконожку. От этой мысли ей стало неприятно. Марго наклонилась. Это была рыбья косточка.

Орест купался в море, доносился шум воды. Туман поднимался, и, словно сквозь промокашку, жёлтым пятном просвечивало солнце. Нежная мелодия японских колокольчиков переливалась в такт с мерцающими бликами на волнах. На берегу из‑за кустов шиповника появился Орест, как всегда нагишом; он держал за крылья какую‑то птицу. «Баклан, что ли? Нет, баклан чёрный», — подумала Марго.

— Что это? — спросила она.

— Чайка.

— Где ты взял её?

Марго вытянула длинную, красивую шею. «Как у царицы Нефертити!» — говаривал Орест.

— Она же мертвая! — воскликнула Марго.

— Да, мертвая. Я нашёл на берегу, — с кривой улыбкой произнёс Орест.

— Фу, какая гадость! Брось немедленно! Её надо бы похоронить, — вдруг с милосердной интонацией закончила Марго.

Второй день был посвящён похоронам.

Они решили заняться этим до завтрака, на голодный желудок. Орест положил птицу на траву во дворе, пошёл одеваться. Тем временем Флобер обнюхал мёртвую чайку. Минут через десять они вышли во двор вместе; Марго велела взять лопату в сарае за домом, мёртвую птицу положили в пластиковый пакет, после чего направились в рощу на сопку. По узкой тропинке, вьющейся между дубами, берёзами и старыми липами, они поднялись на вершину, откуда открывалась сквозь ветви морская равнина в дымке.

Они выбрали место под кустом леспедецы, цветущим мелкими сиреневыми цветочками, похожими на мышиный горошек.

— Сколько красивых цветов! — воскликнула Марго.

— Ага, — траурно ответил Орест.

Он вырыл неглубокую могилку в каменистой земле.

— Давай загадаем желание, — вздохнув, предложил Орест.

Каждый загадал своё желание. Кто‑то, невидимый, подслушал желание Марго.

— Итак, заложено кладбище домашних животных, — сказал Орест.

После простой церемонии погребения они, умиротворённые, той же тропинкой возвращались домой. По дороге Марго собирала букет полевых цветов — фиолетовые гвоздики, красные лилии, оранжевые жарки, кровохлёбки, аденофоры.

— М — м-м, как пахнет! — воскликнула Марго.

Орест тоже уткнулся в букет, попав носом в оранжевую лилию.

— Этот букет состоит из твоих запахов, — сказал Орест, гораздый на комплименты. — Я вдыхал его всё утро.

Теперь он был похож на пчёлку, собирающую пыльцу. Его нос покрылся веснушками. Марго ничего не сказала, загадочно спрятав свою улыбку. Орест шел позади, держа на плече лопату. Море находилось на уровне их глаз, поверх зелёных крон деревьев кочевали разноцветные парусники, которые то собирались вместе, словно цветы в букете, то разлетались в разные стороны по всей акватории залива Петра Великого.

Они добрались до синего домика у моря. На волосатые ноги Ореста налипли колючки репейника, он приостановился и ладошкой смахнул их с голени.

Во дворе хозяйничали Маша и Борис, слегка выпившие. Пьяненькие, они хотели угодить еще больше. У Маши под глазом красовался синяк, как вчерашняя луна. Судьба забросила обоих на этот остров и свела вместе, они доживали свои годы, хотя старыми еще не были. Просто они были, как выражалась Тамара Ефимовна, «алконавтами». Борис осел на Рейнеке после тюрьмы, а бездетная Маша когда‑то работала на рыбозаводе, на плавбазе обрабатывала рыбу. В общем‑то хорошие, трудолюбивые люди, но с причудами.

Марго смотрела на Машу с жалостью и состраданием, чувствуя неуловимое родство с ней. Именно это её раздражало. Орест безучастно смотрел, как Марго даёт указания: покрасить оградку, нарвать шиповника для варенья. Всем своим видом и тоном она подчеркивала дистанцию меду собой и этой женщиной.

Солнце восходило к полудню. Волны отливали синевой и зеленью, а мраморные вкрапления солнечных бликов вынуждали жмуриться. Орест изрядно проголодался. Завтракать, а заодно и обедать, сначала решили за круглым столиком под яблоней, но потом передумали и разместились прямо на каменистом берегу, соорудив себе маленький «пикничок — с». Достали очередную бутылку грузинского вина, принесли бокалы из богемского стекла, округлые, на толстой ножке; нарезанные фрукты, салат из кукумарии, отварной кальмар, мелко нашинкованный с репчатым луком, под сметаной; папоротник с мясом, солёные грузди, свежие огурчики из огорода. На десерт была лесная малина; на неё слетались пчёлы.

Из флигеля пришёл Владик.

— А, вовремя, к столу, — сказал он.

Орест, играя в цветочные ассоциации, отметил про себя: «Лицо Владика цвело, как голубой василёк». Он взглянул на Марго. «Её лицо увядало, как вьюнок «утренний лик» после полудня». Когда явился Валентин, он продолжил игру: «Его губы были сжаты, напоминая орхидею «башмачки», что в обилии растёт на склонах острова».

— Сенбернар куда‑то запропал, — озаботилась Марго.

Орест был в джинсах и рубашке; Марго в жёлтом, в белый горошек ситцевом платье без рукавов, с полукруглым декольте с рюшками. Владик и Валентин — в шортах с голыми торсами.

Ели молча, изредка уговаривая друг друга отведать то того, то сего; кормили друг друга с рук. Когда чокались, мелодия «поющего ветра» отзывалась на звон бокалов, в которых плескались солнечные кровавые лучи.

Марго любовалась морем, сравнивая его с лицом Ореста, озарённым тусклым солнцем и печальной улыбкой. Потом она стала плести венок из жарков, короновала им Ореста.

— Владик, глянь, он вылитый египетский мальчик на картине в твоей комнате! Правда, похож? — воскликнула Марго.

В её комнате на стене висела ещё одна репродукция, на которой был изображен египетский мальчик с большими выразительными глазами, с золотым венком на голове — вот откуда у неё возникло это чувство — «я где‑то его уже встречала». Владик принёс фотоаппарат. Марго снимала портреты. Потом они остались вдвоем…

Мысли её перекатывались лениво, как волны, с боку на бок. Ни одна из них не блеснула на солнце, и ни одну из них не хотелось прищемить за хвост пером, ни одна из них не будет засушена между страниц воображаемой книги, ни одна из них не превратится в литеры кириллицы. «Мысль — это просто чьё‑то эхо, или эхо от лопнувшего мыльного пузыря, а ведь бывает мысль, которая охватывает всё разом — и бах!..» — думала она замысловато.

Марго не заметила, что осталась одна. Орест поднялся на второй этаж, подошёл к проигрывателю, перелистал стопку пластинок, вынул диск с песнями Zdzis; awa So; nicka, протёр пыль, поставил иглу. Луч солнца ощупывал чёрную поверхность пластинки. Кажется, именно он извлекал из виниловых бороздок мелодию песни: «Nie czekaj mnie w Argentynie».

Марго представила себе кружащийся диск и подумала, что мысль — это чёрное на чёрном, чёрное на чёрном, чёрное… Слова теснились в её сердце, будто лепестки в бутоне чёрной нераспустившейся розы. Им становится тесно, они задыхаются от тесноты. Вдруг она сорвала камышинку, подошла к тихой воде и невольно написала украденное у Шекспира трёхстишие в японском стиле:

My way of life is fallen into the sea — the yellow leaf.

* * *

…Вдруг этот «жёлтый лист» из стихотворения Марго превратился в лодку, которую мужчины сталкивали в море. Флобер тоже помогал тянуть лодку за канат, он изо всех сил упирался лапами в песок, и вот она подалась и пошла легко, закачалась на воде. Флобер остался на берегу, бегал и лаял. Его не взяли. Какая обида! Какое предательство! Он кинулся в море и поплыл за лодкой, но она была уже далеко; лапы устали грести, солёная вода попадала в пасть. Флобер тянул вверх голову, волны хищно набрасывались на его морду, краем глаза он видел берег, горы, облака. Лодка слилась с поверхностью воды. «Конец, это конец, меня бросили! Меня бросили! Навсегда!»

Обычно послеполуденные сны не бывают хорошими. Флобер не понимает, кем является во сне — собакой или мальчиком? Он выходил на берег, ноги подкашивались, и он грудью падал на песок. Берег качался, как палуба. Он задыхался, дым застилал побережье. Ветер гнал огонь в сухих тростниках, и Флобер мчался со всех ног от пожара вслед за мальчиком. Он слышал, как за его спиной порохом вспыхивали метёлки камыша.

…И вот спасительная полоска моря, накатываются волны. Флобер валится с ног, и волна обрушивается на него. Он видит, что рядом лежит мальчик. Из глаз его текут слёзы. Флобер кидается к нему, слизывает слёзы горячим языком, облизывает лицо. И вдруг узнаёт в нём себя — по запаху. Имя мальчика Флобер не помнил.

— Разве ветер — не пёс? — спрашивает мальчик.

Убегая от пожара, он принимал пса за ветер, который гнал по его пятам огонь. Рука мальчика, того мальчика, которым был когда‑то Флобер, треплет его за загривок. И так приятно ощущать эту руку! Собака виляет хвостом, улыбается всей своей пастью, забыв о страшном сне. Ведь его никто не бросил! Он снова среди своих! Флобер потрусил следом, тычась влажным носом в ладонь Владика: на его запястьях тёмные полоски от шрамов.

От этого соприкосновения возникло пугающее предчувствие: юноша затаивает дыхание, как бы прислушиваясь к своим ощущениям, которые кажутся ему запретными. Он не знает, кем они запрещены. Владик хотел подумать над тем, что его пугало, но мысль обрела самостоятельное существование, независимое от того, что он чувствовал в этот момент. Владик понимает, что мысль — это своего рода полёт, однако не бывает полёта без птицы, следовательно, полёт — это абстракция. Флобер продолжал толкаться носом в его ладонь. Чувственный и мыслимый мир вновь обретали единство в сознании Владика и Флобера.

Владик думал — и Флобер подслушивал его мысли. Голоса (возможно, это были его интуиции, а не мистические существа) велели ему следовать той истине, которая пребывает в нем, в его ощущениях и предчувствиях. Но почему они пугают его? Владик прилёг на горячие плоские камни у моря и слился с ними. Его мысль тоже превратилась в камень. Этот камень подобрал Валентин и забросил в море: синий горизонт был пуст — ни одного облачка, ни одного паруса, ни одной чайки. Камень скользил по водной глади, удаляясь всё дальше и дальше. Море пробуждалось, тревожилось, волновалось от каждого соприкосновение камня с его тёмно — голубой поверхностью. Море охватили дрожь и мерцание.

Флобер зажмурился, потом спрятался за большим валуном, в тень. Он думал, что эта тень есть мысль камня. Она была прохладной и приятной. Флобер открыл рот, и алый влажный язык выпал наружу, словно галстук из не задвинутого ящика платяного шкафа.

Наблюдая за вознёй своих друзей, Флобер размышлял, что поскольку время есть его ощущение, то его невозможно ни утратить, ни обрести, что каждый существует, пребывает в своём времени. Если даже двое сливаются в любовном экстазе, то всё равно их мысли могут уплывать в разные измерения. «Вот взять, например, камень, в чьей мысли я сейчас существую…»

Владик вскочил и побежал в море. Флобер тоже. Он был случайной и несущественной мыслью камня, который пережил на своём веку не одну цивилизацию. Вдалеке показался фрегат о трёх мачтах. Вода обхватила юношу со всех сторон, стиснула грудную клетку, окатила ознобом и в тот же миг вытолкнула на берег. Владик вскарабкался на камень, приложил ладонь козырьком над глазами, вглядываясь в даль. Вода стекала с него, образуя под ногами лужу. Она бежала ручьём по мускулистым ложбинкам камня. Владик прилёг, обхватив камень руками.

Камень тяжело вздохнул. Вода на солнце быстро испарялась, изменяя влажный рисунок. Камню было куда приятней ощущать прохладное тело юноши, чем иметь своей мыслью какого‑то блохастого, старого пса, страдающего циррозом печени. Чувствуя возбуждение Владика, камень умостился под ним, прижался к нему шершавой щекой. Владик представил себя послеполуденным фавном. Мысли его текли как равнина, и было такое блаженство не слышать ни одного голоса. Он подумал, что, наверное, это ощущение сродни вечности. «Камень, застывшее настоящее… чувствующий камень… окаменевшие чувства…» Его мысли плавились.

Кварцы на кмне слепили глаза Марго. В руках она держала томик Бунина, зажав указательный палец на рассказе «Скарабей», навеявшем мысли о тщете жизни, крахе цивилизаций и прочие мотивы. Она шла вдоль берега, следом за ней трусил заморенный жарой Флобер. Вдруг он стал громко лаять в сторону моря. Марго оглянулась. Какая‑то яхта была на подходе к их даче. Владик тоже услышал отдалённый лай. Он поднял голову. Кажется, это прибыла царственная Тамара Ефимовна.

Благодаря силе воображения камень обретал все формы, навеянные эротической фантазией Владика. Он еще пребывал в их власти, заметив на горизонте нежданную гостью. Камень под ним был мокрым. Владик накинул футболку на плечи, натянул шорты. «Ты был в двух умах», — мелькнула странная фраза в голове Владика.

Большая сине — белая яхта «Евразия» под двумя парусами причалила к деревянному пирсу. Тамара Ефимовна была великолепна, но чем‑то встревожена. Несмотря на усталость, она проворно сошла с палубы и устремилась в свою вотчину. Во дворе её встречал Орест — в шортах и футболке. Он догадался, что это мама Марго, вернее, вспомнил, что видел её на городском пляже несколько раз вместе с Валентином.

Она сняла солнцезащитные очки с наклейкой на стекле, поздоровалась с незнакомым человеком, которого приняла за постояльца. «Не с ним ли я договаривалась о комнате на днях по телефону?» — подумала она. Соломенная шляпа закрывала ей глаза, усеивая пол — лица солнечными пятнышками. Она сняла очки, чтобы рассмотреть незнакомца. Орест выдержал её изучающий взгляд. Тамара Ефимовна была удовлетворена новым симпатичным постояльцем…

* * *

Флобер бежал домой берегом моря, а ему казалось, что он бежит краем чьих‑то сновидений. Мысли накатывались на него, как волны: «Приходить в чужие сны, быть сторожевым псом этого острова — разве это не награда, разве это не наказание? Я сон этих скал. Какое наказание назначено мне, если я стану после смерти интуицией какого‑нибудь сочинителя? Вот оно, вечное беспокойство! Вечная бесприютность!»

В отличие от волн, новые мысли не смывали прежних, а наслаивались, словно краски, друг на друга. Возможно, это были не его собственные мысли, а высказывания кого‑нибудь из его хозяев или обрывки фраз посторонних людей. Он не умел отличать своих мыслей от чужих, так и существовал в этом мире, как отзвук разных голосов, пребывая вне времени и пространства.

— Послушай, — говорит Владик, обращаясь к Валентину, — эти острова, разбросанные по акватории залива Петра Великого, напоминают мне стихотворения Сафо. От них ведь остались одни руины. Вот такое полустишие: «…Но Арес сказал, что приведёт силой Гефеста…»

Владик умолкает, как бы давая собеседнику возможность вникнуть в каждую квинту слова. Он так и думает: «В каждую квинту слова».

— Ведь здорово, согласись!

— Этот стих звучит, как оборванная струна, — говорит Валентин. — В этой строчке такая плотность, — он напрягает лицо, — чувств, ожидания, смысла…

— Верно, верно! Как точно ты сказал!

Владик приподнимается на локте и, охваченный волнением, пристально смотрит в глаза собеседнику. Вечером он запишет в свою тетрадь формулу поэзии. Фраза дня. Владик хочет присвоить это открытие себе, быть его единоличным владельцем, однако ему немного досадно, что сам не догадался до такой простой истины. Оговорка, которую сделал Валентин, обретала в сознании Владика форму откровения, которое всколыхнуло его поэтическую интуицию. Он ещё раз мысленно формулирует: поэзия — это уплотнение смыслов. Ему страстно хочется продолжить разговор о стихах, вызывающих у него странное возбуждение. Какое счастье, что есть с кем поговорить!

— Флобер, взять!

Владик берёт палку и кидает в море, в закат. Залив купал закат, за кадром кралась ночь. Ещё не сверстан день, но кто‑то сдвинул гранки… Вот так приходят стихи — как в дом, как родные после дальней дороги. Они рождаются, словно вселенные. Или приходят, как бездомные псы. Блохастые.

— Вот, послушай ещё гимн, — говорит Владик.

Владеть вниманием — в этом есть что‑то заманчивое.

— Ну, валяй, — соглашается Валентин и кладёт руку на его колено, как бы подбадривая Владика. Вчера он поранился на скалах. Рана на колене уже зажила, сукровица подсыхала. Валентину хотелось сковырнуть её пальцем. Владик облизывает губы и, глубоко вздохнув, как перед нырянием, произносит отчётливо, слегка вздрагивающим голосом первую строчку. Вибрации голоса похожи на мелкую зыбь. Валентин вспоминает считалку: «Море волнуется — раз!»

Мужайся, Огнь! Возжигаю тебя силой мысли. Длинные волосы, непослушные кудри твои, умащиваю ароматным маслом оливы. Обнажай, широкогрудый, упругие мускулы, я буду разминать твои члены касанием рук и губ, дыханием жарким вдохни в меня весть. Срываю одежды твои, уготовано ложе тебе рядом со мной, жертвой твоей, лоном твоим желанным. Распрягаю твоих жеребцов на рассветах ночи, когда запевает бык; пусть покроют они кобылиц, пребывающих в течке, на семь голосов призывающих ржаньем. Живот твой, словно блюдо для подношенья. Чуткий ухом, жаждешь хвалы и, сам щедрый на благо, изливаешься речью, словно вымя коровье. Приподнимись на цыпочки, о, как хорош ты, Огнь! И рук не хватает мне, чтобы обнять и возвысить тебя, мокрого, с испариной на звёздном челе. Ты встряхиваешь головой, и сыплются искры вокруг! Разотрись хорошенько чёрной власяницей небес, разотри поясницу и спину! О, как пахнет палёным!

Флобер знает, как пахнет палёным его шерсть. Стихи звенькают в его голове, будто по ней кто‑то стучит серебряным молоточком. Он обижен, что от него так дёшево хотели отделаться. Нет, он не рванулся в море за палкой, словно щенок; только намочил лапы и грузно прилег в сторонке. Его, старого пса, грызёт обида — точно такая же, как в те времена, когда он был мальчиком, бегущим в камышах с колесом на палке. Впрочем, в сновидениях трудно определить, кто ты: мальчик, который смотрит из кузова, как брошенная собака пытается поспеть за подпрыгивающей на ухабах машиной; или Флобер, бегущий в клубах пыли по грунтовой дороге вдоль моря за грузовиком, в котором раскачиваются нехитрый скарб и глядящий на него мальчик? Флобер смотрит, как морские блошки скачут по камням. Был ли он тем мальчиком, который утонул в солдатской траншее, или тем псом, который не спас мальчика? Вот состояние ума, когда не знаешь, сон ли это или воспоминание о прошлом, превратившее жизнь Флобера в мучение, если не в сумасшествие. Он бежит в сторону дома, задыхается. Ветерок принёс запах хозяйки. Вот кто любит его! Песок и ракушки осыпаются с его шерсти.

«Истинно говорю, — проносится в его голове, — я есть Побег».

Флобер подозревает Владика в лукавстве. Сафо никогда не писала этих стихов, он‑то знает! Владик, начитавшись индийского эпоса, ригвед и мандал, сочинил гимн в честь бога Агни и теперь испытывал своё сочинение на Валентине.

— Я владелец двух божественных ликов, день вчерашний и день сегодняшний, властелин тех, кто выходит из тьмы, из дома мёртвых. Приветствую вас, два сокола, восседающих в гнёздах своих, внемлющих словам того, кто закрыл своё небо хрусталём! Приветствую тебя, мой двойник, моя сокрытая душа!

Он не знает, кто произносит эти слова. Тамара Ефимовна радостно приветствует Флобера, треплет его за ухом, затем напускает на себя строгость и выговаривает за то, что бросил дом без присмотра, спрашивает, куда подевались хозяева. Она чем‑то обеспокоена, её слегка тошнит. Она поглаживает длинную, загорелую шею красивой рукой, просит Ореста принести стакан родниковой воды. На садовом столике под яблоней стоит стеклянный, запотевший кувшин с чистейшей до голубизны водой. В его гранях преломляется солнечный свет, падающий веером на стол. Орест ополаскивает стакан, наливает воды до краёв, подаёт хозяйке, говорит: «Пожалуйста!» Их пальцы соприкасаются. Стакан переходит, застыв в воздухе, из рук в руки, Тамара Ефимовна пьёт мелкими глотками, зубы ломит от холода.

— Только что принесли, наверное, — говорит она. — Вкусная!

В присутствии молодого мужчины она обретает вдохновение к жизни. Орест смотрит на её ухоженные пальцы, унизанные кольцами. Длинные ногти покрыты красным лаком. «Хищница», — думает Орест. В лице её есть что‑то орлиное: два распахнутых крыла бровей, полёт. Она смотрит свысока, но не высокомерно. Орест не знает, что она входит в роль. Ведь она актриса, а актриса должна играть везде, играть всегда, держать свои чувства под контролем, не выказывать то, что на душе. Она должна производить впечатление. Ей это чертовски удаётся!

— Завтра идём кататься на яхте, всей ватагой, — сообщает она. — В стране путчи — чё, путчи — чё, а мы на яхте разгуливать! А что! Вы согласны со мной, молодой человек? Наше дело — живое, пока партийно — номенклатурные паны грызутся из‑за советского престола.

У Тамары Ефимовны развязался язык, она говорит без умолку. Она уже догадалась, что перед ней дружок Марго, и от смущения суетится и много говорит. В её разговоре было намешено все — все — все — как в сорочьем гнезде. Но чаще всего она говорила о театре. Ведь театр — её страсть, её грех! Впрочем, пока это никого не утомляло.

— Давайте‑ка приготовим ужин для всех. Орест, помогайте мне!

Флобер покрутился между них да удалился за дом. «И Ленин такой молодой, и танки наши быстры, в коммуне остановка», — пробурчал пёс вслед за диктором радиоприёмника «Вега». Распластавшись на земле, он почему‑то вспомнил: на животе лежит Владик и чешет пальцем ноги пятку; рядом — Валентин, он провёл рукой по спине мальчика. Они загорают нагишом. Кого стесняться? Рот Владика полон стихами. «О море, колыбельную пою, приляг, бессонное, на грудь мою! Не я свивал, накручивал на локти молнии, но мгновенно обмирала речь, когда сгорал поэзии безбрежный свет, срубая головы, как меч! О море, просторна грудь моя для грусти птиц твоих — бакланов черных и рыб пугливых, как мысль моя! Не усмирял я ветра, но голос мой пел колыбельную тебе, всем телом прижимался я к волнам, ласкал…» Все эти стихи вошли в его цикл «И сны расходятся кругами». Флобер задремал, и даже Борис, который пришёл рубить дрова для бани, не тревожил его сон.

Марго прошла мимо и, услышав удары топора, вспомнила о вырубленном вишнёвом саде хэйанского аристократа Фудзивара Садаиэ. Марго представляла его в пустом дворце на окраине столицы, заваленной трупами, записывающим в дневнике китайскими знаками: «Бедняк не имеет средств купить себе другую жизнь, а его собственная жизнь такова, что о ней нет причин сожалеть. Сегодня послал слуг вскопать гряды в саду и посадить там пшеницу. Если она вырастет немного, будет, чем спасаться нам от голода в бедственные годы. И не смейтесь надо мной! Какой другой выход может найти несчастный человек?»

И, склонная к рефлексии, она подумала: «С чего это мне в голову в чудесный день приходят жуткие мысли?» Её ожидала весть о событиях на материке, в России. Предчувствие редко обманывало Марго.

Флобер истекал слюной, тягучей как сироп. Ему снилось, как он бежит по железной дороге уже пятый километр за своей хозяйкой, на плечах которой покачивается коромысло с ведрами, а через край переливается фруктовый сироп; он бежит и слизывает сладкие лужицы…

— Твоя речь входит в мои уши, как ладья в твои воды. Я затопляю землю водой, и одеянье моё совершенно. Лицо твоё подобно морде собаки, по запаху определяющей место, куда я держу путь. Я прохожу мимо рогов тех, кто готовится стать моим врагом, кто копит силы, кто лежит на животе. Я пришёл, чтобы увидеть тебя на закате, и я впитываю ветры в себя. Я не прикасался к женщине, не ел мяса и рыбы. Я чист, я очистился в своём великом двойном гнезде. Ни один член тела моего не лишён истины. Я, живущий в двух умах, собрал воедино все свои члены, о, хозяин похоронных дорог. Приветствую тебя, повелитель речи! О ты, кто пребывает в своём яйце, кто сияет ослепительным светом, поднимается над своим горизонтом, кто изрыгает изо рта пламя, чьё обличье скрыто и чьи брови подобны коромыслу Весов. Позволь приблизиться к тебе, к тому, кто обронил две капли крови из фаллоса, когда совершал самоистязание. Я есть две капли крови! Без событий и вещей не проходит и дня, всё идёт своим чередом. Время моё — в ваших телах, но обличия мои в чертогах моих. Приветствую тебя, скрывающего в себе своего путника, создателя форм бытия, совершенного писца и художника! Я пришел, как несведущий в тайнах человек, и я вознесусь к свету в обличии наделённого силой Духа, и я буду смотреть на свое воплощение, мужское и женское, во веки веков, во веки веков…