Это была повесть о человеке, который в «Росписи государственным преступникам, приговором Верховного Уголовного Суда осуждаемым к разным казням и наказаниям» значился: «Коллежский асессор Кюхельбекер. Покушался на жизнь его высочества великого князя Михаила Павловича во время мятежа на площади; принадлежал к тайному обществу с знанием цели; лично действовал в мятеже с пролитием крови; сам стрелял в генерала Воинова и рассеянных выстрелами мятежников старался поставить в строй» .
Шесть месяцев просидел в Петропавловской крепости государственный преступник № 9 раздела II о «Государственных преступниках первого разряда, осуждаемых к смертной казни отсечением головы» коллежский асессор Кюхельбекер, слыша в каждом шорохе смерть.
Потом «по уважению ходатайства его императорского высочества великого князя Михаила Павловича» государственного преступника Кюхельбекера было решено «по лишении чинов и дворянства сослать в каторжную работу на двадцать лет и потом на поселение». Государственный преступник № 9 первого разряда коллежский асессор Кюхельбекер, прежде чем попасть в каторжную работу в Сибирь, отсидел десять лет в одиночках крепостей Петропавловской, Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской и Свеаборгской.
Люди в романе не встречаются, а сталкиваются друг с другом, любят и ненавидят и убивают — часто и много.
Нищета и несчастья, непризнанность и неприязнь, неприютность и неприкаянность всю жизнь преследуют Кюхельбекера. «Жизнь выметала Вильгельма, выталкивала его со всех мест».
Верстовые столбы, полосатые и одинокие, как арестанты, мелькают на его пути. На российских равнинах холмы похожи на фельдъегерские треуголки. Бегут навстречу ему холмы, фельдъегерские треуголки…
Из Петербурга в Берлин, из Берлина в Веймар, из Веймара в Париж, из Парижа в Вилла-Франка и опять в Петербург. Из Петербурга в Москву, из Москвы во Владикавказ, из Владикавказа в Тифлис и опять в Петербург.
Из Петербурга в Смоленск, из Смоленска в Закуп, из Закупа в Москву, из Москвы в Петербург…
В коляске, верхом, в карете, в кибитке, в обитом лубом возке, в легкой итальянской гондоле, в трюме тюремного корабля, в фельдъегерских санках, в арестантской телеге едет сухощавый сутулый человек, росту высокого, с глазами навыкате, с кривящимся ртом, человек, которому ничего не удавалось, — Вильгельм Кюхельбекер, поэт, драматург, прозаик, переводчик и критик.
Из Парижа его высылает полиция. Из Тифлиса выгоняют за дуэль с человеком, который по тайному предписанию министерства должен был с ним покончить. Из Закупа отъезд его был похож на бегство. Из Петербурга «вследствие некоторых причин» его отправляют в «беспокойную страну». «Беспокойная страна» — Грузия, и его отправляют, полагая, что оттуда он уже не вернется.
В Вилла-Франка его едва не утопили. На Кавказе он чудом спасся от чеченской пули. В Петербурге его приговаривают к смертной казни.
Его путь на Петровскую площадь был естественным путем человека, которого гнала судьба, который «готов был ежеминутно погибнуть», «жаждой гибели горел» и чувствовал, «что жить так становится невозможно».
Тынянов показывает, что случайностью было не то, что Кюхельбекер оказался на Петровской площади, а то, что он лишь за месяц до восстания был принят в тайное общество. Он показывает, что человек идет на Петровскую площадь, не выбирая, идти или не идти, а вынужденный идти. И сам этот человек знает, что в его поступках больше, чем собственного выбора, вынужденности. Он знает, что «только Николай Павлович да холоп его Аракчеев полагают, что карбонарии зарождаются самопроизвольно. Царь сам их создает». Тынянов написал роман о том, как история вынуждает людей действовать не самопроизвольно, а в строгом соответствии с ее требованиями. Личная и общественная судьбы в романе совмещены.
«Ничего не удавалось — отовсюду его выталкивало». Жизнь не пускала осесть на месте. Он стал уставать от скитаний по большим дорогам.
Из Минска в Слоним, из Слонима в Венгров, из Венгрова в Ливо, из Ливо в Варшаву трясется в лубяном возке, запряженном парой лошадей, человек, который знал, что «он должен сгореть», что «он должен погибнуть, но так, чтобы жизнь стала после, в тот же день другая», человек, который перед этим совершил самое важное и самое короткое из всех своих путешествий: с Исаакиевской на Петровскую площадь.
На Петровскую площадь его привели не случайность, не обреченность, не судьба и не минутное увлечение.
Путешествия Кюхли начались давно.
Первое свое путешествие он совершил, когда ему было тринадцать лет, и толкнула его в путь верность клятве, которую он дал. Путешествие оказалось коротким и неудачным. О неудаче он будет помнить долго.
Кончен лицей. Кюхельбекер в Петербурге.
Снова пришла пора уезжать. Потому что его гнали нищета и насмешки, потому что начала болеть грудь и стало глохнуть правое ухо, потому что от тоски и отчаяния он перестал посещать службу, отказался от журнальной работы и запустил уроки.
Он уезжает в Европу. Глава, в которой говорится о том, что пришла пора уезжать, заканчивается скорбной строкой о «новом изгнании». Но следующая глава называется «Европа» и начинается словами: «Свобода, свобода!»
Перед отъездом он написал в альбом женщины, которую любил и которая его обманула, несколько слов о себе: «Человек этот всегда был недоволен настоящим положением, всегда он жертвовал будущему…»
А в то время, когда он путешествовал по Европе, император Александр получил крайне неприятную записку. Записка была от человека, которого император «не очень любил», но которого очень любил его брат Николай. Она была написана молодым генералом, пленявшим женщин добротой, сиявшей в его голубых глазах. Звали молодого генерала Александр Христофорович Бенкендорф. В записке с раздражающими подробностями было рассказано о том, что «завелось в России какое-то весьма подозрительное тайное общество». «Общество… было откровенно разбойничье, политическое, с очень опасными чертами, с какими-то чуть ли не карбонарскими приемами…» Карбонарских приемов император терпеть не мог. Кроме прочего, в записке был упомянут некий Кюхельбекер, «молодой человек с пылкой головой, воспитанный в лицее». Император вспомнил: тот самый, о котором писал министру внутренних дел Кочубею полусумасшедший Каразин, приводя возмутительные стихи этого немца.
Возмутительные стихи были такие:
Император записал: «Кюхельбекер. Поручить под секретный надзор и ежемесячно доносить о поведении».
Этот человек оправдал ожидания: через пять лет он совершил свое самое короткое и самое важное путешествие: с Исаакиевской на Петровскую площадь.
Молодой человек с пылкой головой путешествовал по Европе.
В Европу его, конечно, не следовало пускать.
Он действительно не заставил себя долго ждать. Приехав в Париж, он выступил с публичными лекциями по русской истории. «Свобода мнений… в которой рождалась гражданская истина, уступила место единой воле, — заявил он, — что могло последовать вслед за этим? Казни, ссылки, раболепное молчание всей страны, уничтожение духа поэзии народной, связанного неразрывно с вольностью…»
Он говорил «о деспотизме русских государей, коварном и насмешливом, налагающем свою руку исподволь на все вольности древних русских республик…».
И чтобы ни у кого не осталось сомнений в том, что Это не только история, а древнее проклятие, тяготеющее над Россией, он закричал: «О, какая ненавистная картина! Как близка она к нам и посейчас, хотя несколько веков отделяют рабство новгородское от рабства нашего».
Человек, долго изучавший угнетенные страны, «друг Анахарсиса Клоотца, оратора рода человеческого», дядя Флери, знавший, что, «пока жив хоть один тиран, свобода не может быть обеспечена ни для одного народа», внимательно слушал Кюхельбекера.
Он знал, что «в России не народ убивал тиранов, а тираны спорили между собою. Там было рабство». Книга дяди Флери о всемирной революции была строгой и точной: она состояла из аксиом, лемм, теорем. В этой книге теорема отдела II за № 5 была не дописана: Россия для автора оставалась загадкой. Он рассуждал так: тело революции — рабы. Телу необходима голова. Этой головы в России дядя Флери не видел. Поэтому он так внимательно следил за всеми известиями из России.
Лекции молодого русского профессора и поэта не только произвели на него большое впечатление, но и вселили надежду. Когда кончилась последняя лекция, он пригласил Кюхельбекера в кофейню, а потом проводил его домой. Глядя ему вслед, он с огорчением произнес:
— Нет, это не то. Это еще не голова.
Он подумал и прибавил с удивлением:
— Но это уже сердце.
А голова Кюхельбекера «была похожа на голову его друга, Анахарсиса Клоотца, оратора человеческого рода, — Флери вспомнил, как палач поднял ее за волосы».
Так становится ясным, что ждет умного, честного, ненавидящего тиранию человека в самовластной, самодержавной стране.
Пройдет год, и его друг Александр Сергеевич Грибоедов скажет ему: «…тебе надобно немного остыть. Не то… тебя в колодки успеют посадить». Человек, который ненавидит рабство и тиранию, лицемерие и несправедливость, должен кончить на плахе или на каторге. Тем более если у человека есть сердце, если он «не выносит, когда человека бьют», если он страдает от «нашего позора, галерного клейма нашего, гнусного рабства», если он живет в стране, где «рабство, самое подлинное, уничтожающее человека, окружало его», в стране, «где раб и льстец одни приближены к престолу».
В эпоху между Отечественной войной 1812 года и восстанием 14 декабря происходит резкое обострение общественного самосознания. Наиболее радикальная часть русского дворянства подвергает привычные социальные взаимоотношения решительному пересмотру. Социальные нормы проверяются естественными. Человеческие взаимоотношения, которые стали проверять естественностью, а не исторической традицией, оказались нелепыми. Самым нетерпимым было необъяснимое с позиций естественного права владение одних людей другими. Это владение основывалось на исторической традиции и охранялось силой. Историческая традиция была признана незаконной, а силе были противопоставлены тайные общества, готовящиеся ее уничтожить. И тогда обыкновенный человек, осуществляя свое естественное право, не гений и не страстотерпец, а самый обыкновенный, грешный и смертный человек, если только он был психически нормален, то есть не лишен самого простого и самого важного человеческого умения — честно и просто смотреть на то, что делается окрест, — начинал понимать, что делается что-то непростительно неправильное, что это только из трусости и выгоды все говорят, что правильно. И тогда этот человек делает самое простое и честное человеческое дело: он берет пистолет и идет на площадь.
Для того чтобы взять пистолет и пойти на площадь, должны были произойти войны и революции, нужно было пережить нищету и гонения, нужно было получить историческое воспитание.
Писателю открылась возможность редкая и счастливая — показать, что должен пережить человек и какие условия необходимы для того, чтобы совершить исторический поступок. За пистолет берутся не вдруг. Поэтому не случайно, что еще за пять лет до того, как он взял пистолет и пошел на Петровскую площадь, «участь Занда волновала его воображение». А участь только что казненного немецкого студента, убившего русского шпиона, волновала воображение всех, кто дорожил свободой и не хотел быть задушенным жандармом. «Участь Занда» связывается с темой революции в романе. Развивается тема так: «В мае 1820 года узнали подробности казни Занда… Казнь Занда была вторым его торжеством…» Этому событию придается большое значение: оно вписывается в «календарь землетрясений европейских». Последний раз тема Занда возникает по определенному внутреннему родству с тем, что происходит с героем. (Это внутреннее родство, вероятно, не случайно поддержано как бы реальным.) При обыске, сопровождавшем высылку Кюхельбекера из Парижа, в его бумагах находят портрет. «Кто это?» — спрашивают жандармы. «Мой покойный брат», — отвечает Кюхельбекер. «Покойный брат» за год до этого был казнен и успел превратиться в символ европейского тираноборчества. А через четыре года после того, как Занд стал его братом, Кюхельбекер возьмет пистолет и пойдет на Петровскую площадь.
И еще об одном, несостоявшемся, путешествии он думал долгие годы: о путешествии в Грецию, поднявшую восстание против турецкого владычества. Романтик, поэт, мечтающий о свободе, о свержении тиранов, попадает в якобинскую, карбонарскую Европу, где только что блеснули ножи Лувеля и Занда, и здесь узнает о греческом восстании. «Как это просто! Разрешить все одним ударом! Ехать в Грецию! Сразиться там и умереть!»
Но в Грецию он не поехал.
Тема Греции проходит через всю первую половину романа, и с ней связывается не только судьба героя, но и судьбы Европы и России. Тема Греции идет в контексте с темами Ермолова, Грибоедова, Пушкина, Байрона, мировой политики и европейского освободительного движения.
Почему же он не поехал? «Поехать в Грецию — значило поехать умереть. Смерть его не пугала… ехать в Грецию было геройством, и вместе с тем это было похоже на бегство»: «слишком просто разрешалось все, — и тоска и неудачи, одним махом. Это слишком короткий путь».
Кажется, что человек сам хорошенько не знает причины, но сердцем чувствует, что это не выход, что нужно делать что-то другое.
Это «что-то другое» делается на протяжении всего романа.
Оказалось, что идти в Грецию не с чем. С пустыми руками идти туда нельзя. Но «если Ермолов решится и сам пойдет в Грецию… Вот это значило идти в Грецию не с пустыми руками». Но Ермолов посмеивается. Вильгельм ссорится с Ермоловым. Ссора с Ермоловым нужна для того, чтобы похоронить «Грецию»: «Греция не удавалась», «Греция вообще расплывалась». Она идет перед Эпизодом ссоры и сразу же после него и на этом заканчивается. Дальше в романе она проплывает снова, глухо и в отдалении, и уже в прошедшем времени, как воспоминание и как неудача: «Иногда опять мелькала мысль о Греции, но все это казалось ему далеким».
И тема эта постепенно замирает в романе.
Она замирает, потому что все настойчивее героем овладевает уверенность в том, что главное его дело не в Греции, а в России.
Жизнь, история гонит героев романа.
«Какое несчастье над ними всеми тяготеет!» — с горечью думает над письмом Грибоедова сестра Вильгельма.
Жизнь, история загоняет героев романа в тупик, из которого выхода нет.
С Грецией связана и другая тема — тема отчаяния и безвыходности, характерная преимущественно для второго романа, но зародившаяся уже в первом: «…бежать в Грецию… Что за проклятие над нами, Вильгельм? Словно надо мной тяготело пророчество: и будет тебе всякое место в предвижение». Это уже грибоедовская тема, и под ее знаком будет написан второй роман.
Греция — это Петровская площадь его юности.
Его путь на Петровскую площадь был через Грецию.
Общественная жизнь, литература, личная жизнь не удались не в отдельности, а все вместе и в зависимости друг от друга. Общественная жизнь не удалась: крепостное право стояло, свистел кнут, высились виселицы. И сам он оказался в тюрьме. Не удалась литература. Она была слишком непосредственно связана с общественной жизнью, она сама была общественной жизнью. Не удалась ему и личная жизнь: он был беден, и девушка, которую он любил, была бедна. Девушка была хорошая. Она долго хотела поехать к нему. Но к нему нельзя было поехать немного дольше, чем она хотела. И поэтому, когда можно было поехать, она не поехала.
Умный и честный человек, обладающий нормальным человеческим умением видеть вещи просто и ясно, без «высшего назначения», которым так любят прикрывать позорную несправедливость люди, более всех плюющие на высокое назначение и более всех защищающие позорную несправедливость, — умный и честный человек едет по российской равнине. Заставы и алебарды, солдат со штыком и жандарм со шпагой стоят на российской равнине. Верстовые столбы, полосатые и одинокие, как арестанты, мелькают на его пути.
Из Петропавловской крепости в Шлиссельбургскую, из Шлиссельбургской в Динабургскую, из Динабургской в Ревельскую, из Ревельской в Свеаборгскую…
Ю. Н. Тынянов написал роман о том, что человек может быть счастлив, только когда он свободен. Свобода в России могла быть завоевана только вооруженным восстанием. Такого дремучего самодержавия, как в России, Европа уже не знала. Вместе с восстанием гибнет надежда на свободу.
Но в «Кюхле» повествование о страданиях и неудачах не становится главным. Главное — это историческая мотивировка поступков и твердое знание исторической преходящести многих событий.
Герои Тынянова живут плохо и не завидуют людям, которые живут хорошо. Роман написан не про неудачников, а про врагов удачи, такой удачи, которую срывают люди «порядка», обладающие властью, деньгами, типографиями и ключом от тюрьмы.
А у героя романа все имущество — рукописи. Рукописи его не будут печатать долго. Но горечи безнадежных неудач в книге нет.
В романе все подчинено последовательности, логике и необходимости, всем управляет история, и поэтому, несмотря на трагичность событий и судеб, историческая непоправимость отсутствует в нем.
В художественном творчестве Тынянова литературная тема из замкнутого литературного ряда все чаще уходила в реальное грешное человеческое бытие. Это привело к возникновению неожиданных тяготений одних вещей к другим, и традиционность сцепления оказалась поколебленной. Впервые в творчестве писателя происходит нарушение литературного суверенитета окружающей действительностью. Литература возвращается к своему реальному истоку. И тогда писателю становится более ясным, как возникает из жизни, прожитой им, и увиденной жизни других людей художественное произведение. То, что было не всегда доступно ученому, думавшему об искусстве как о замкнутой системе, не соотносимой с внелитературным материалом, стало понятнее художнику, связавшему литературный ряд с внелитературным его окружением. Тынянов создает роман о писателе, и все, что происходит с героем, что входит в роман как человеческая жизнь, перерабатывается мозгом этого писателя в литературу. Поэтому на последней странице романа умирающий человек вспоминает о своих рукописях. В романе рассказано о путешествиях по России, Германии, Франции и Кавказу, о любви, изменах, дружбе и предательстве, об императорах и шпионах, о тайных обществах и восстаниях, о танцовщицах и полководцах, о писателях и наемных убийцах, о покушениях и дуэлях, о мнимых смертях и подлинных, о тюрьмах, этапах, расстрелах и казнях. И все это становится рукописями. Тынянов никогда не превращает роман в реальный комментарий к стихотворениям: увлечение женщиной, ссора с Пушкиным, встреча с Ермоловым, разговор с Грибоедовым не становятся в романе стихами. Тынянов не пересказывает прозой то, что написано его героем в стихах. Очень редко и очень осторожно показывает он, как из реального события возникают стихи. Так связаны строкой «ни подруги и ни друга» пушкинское стихотворение «Тошней идиллии и холодней, чем ода» со стихотворением Кюхельбекера «Разуверение», и так разыгран в лицах эпизод с появлением эпиграммы «За ужином объелся я». Роман написан о том, как жизнь превращается в литературу, как писатель становится таким, каким мы знаем его по книгам, которые он написал. Тынянов считает, что получается это так: человек обладает определенными природными свойствами; человек с этими свойствами живет в определенных исторических условиях. Исторические условия влияют на природные свойства человека. Своеобразие художественного творчества писателя создается соединением его природных свойств с историческими условиями, в которых он живет. После этого остается лишь одно: выстоять. Так как художник — это человек, который говорит обществу то, что он думает о нем, и его мнение неминуемо расходится с мнением общества, то общество всегда старается не дать художнику сказать то, что он хочет. Победа художника трудна, она требует смелости, беспощадности, высокого ума, любви к людям и выносливости. (Я говорю о художнике, а не о лжеце, который делает нечто похожее на дело художника — пишет книжки, но не имеющее ничего общего с тем, что создает художник — правду.) Все, что происходит в романе, с первой его страницы до последней, когда, умирая, «он пошевелил губами, показал пальцем на угол, где стоял сундук с рукописями», — это жизнь человека, превращаемая в литературу.
Писатель различными способами высказывает свое мнение о явлениях прошлой и современной ему истории. Занимать же его могут не любые явления, а такие, к которым у него есть определенное предрасположение. Поэтому в его произведения попадают только те события и люди, которые нужны ему для того, чтобы сказать, что думает он. Смысл работы художника заключается в том, чтобы сказать правду, то есть не исказить себя. Произведение выживает только тогда, когда не ущемлено намерение автора сказать то, что он думает. Художественное произведение — это пример, который приводит автор в доказательство своей правоты. Поэтому лирика — это не только родовая категория, но и первичная форма художественного творчества. А исторический, или фантастический, или экзотический роман — это только псевдоним романа о своем времени и о своем отношении к нему. И никакой настоящий писатель никогда не писал исторический, или фантастический, или экзотический роман только с целью ознакомления почтенной публики с неведомым ей фактом. Бомарше и Лесаж переносят действие своих драм и романов в Испанию, Салтыков-Щедрин — в город Глупое. Но думают они о Франции и о России, о своем времени и о своем отношении к этому времени. Исторический роман появляется тогда, когда художник не в состоянии решить что-то для своего времени или ищет истока какого-либо современного явления. Исторический роман не уводит от действительности, а вводит подобие, аналогию и параллель. Тынянов написал роман о том, как в результате воздействия исторических условий на писателя возникает литературное творчество. Писатель всегда пишет лишь то, что важно для него. Но совпадение того, что важно для него, с тем, что важно для других, не случайно, потому что нормальный, умный и честный человек всегда живет мыслями лучших своих современников.
Тынянов пишет о важнейшей для нашей истории проблеме — интеллигенции и революции. Это роднит его роман, в котором рассказано о давно прошедших событиях, с проблемами литературы тех лет. Тынянов и А. Толстой дают два варианта взаимоотношений интеллигенции и революции. Героя Тынянова революция возвращает к жизни, он принимает ее сразу, как человек, который тревожно чего-то ждет, как человек, который что-то забыл, потерял и наконец вспомнил, нашел. Рощин у А. Толстого долго и трудно ищет свой путь, пробует бороться с революцией, но, решив, что только она может спасти страну от войны, возвращается к революции. Тынянов был историком-литературоведом и поэтому хорошо знал роковую роль самодержавия в судьбах русской культуры. Он был свидетелем революции, у него на глазах была опрокинута цензура, было развязано искусство, началось обновление цивилизации. Не случайно его обращение к эпохам особенно ожесточенных взаимоотношений самодержавия с обществом: время Петра, Павла, Александра, Николая. И особенное значение приобретает для него тема власти и восстания.
Два первых романа Тынянова рассказывают о том, что между людьми, уверенными, что свобода это естественное состояние человека, и людьми, считающими, что самовластие лучше свободы, неминуемо возникает конфликт.
Люди же, стоявшие во главе государства, были убеждены твердо, что лучше самодержавия ничего не бывает. Об этом в записке о Союзе благоденствия Бенкендорф с уверенностью и спокойствием писал Александру:
«Русские столько привыкли к образу настоящего правления, под которым живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, что мыслить о переменах не допустят» .
Записка Бенкендорфа написана так, как будто речь идет не о людях, которые через четыре с половиной года попытаются свергнуть государственный строй, а об испорченных мальчишках и дураках. Таков был стиль отношений государства к «умникам». Александр с неудовольствием читал записку, в которой было написано много неприятных для русского самодержца вещей, в том числе о тайных обществах. Он был уверен, что молодой генерал преувеличивает. Через четыре с половиной года Николай смог убедиться в том, что молодой генерал значения этих тайных обществ недооценил и преуменьшил значение этих мальчишек. Но, говоря о привычке «к образу настоящего правления», Бенкендорф, несмотря на то, что искал случая доставить только удовольствие, оказался не так далек от истины.
Омерзительная привычка к самодержавию создала у одних совершенно искреннюю уверенность в том, что самодержавие, единовластие, единомыслие действительно очень хороши, а у других уверенность в том, что это, конечно, очень плохо, но непреодолимо.
Но бывали минуты, когда казалось, что еще можно дышать и даже думать, а может быть, и говорить, казалось, что эта самодержавная власть очнется, оглянется и увидит вокруг себя развалины и перестанет вытаптывать человеческую свободу и достоинство. И уже где-то, прячась за медные памятники и каменные крепости, пробежал теплый ветерок, сверкнула весна, блеснула оттепель, из трещины гранитной плиты одним глазом взглянула надежда.
После убийства Павла Александр произнес речь, которая, казалось, обещает обществу не только удавку и восторженное ликование. Начинающий император заявил, что после смерти отца возврата к прошлому не будет. Действительно, были раскрыты тюрьмы, несколько оживилась литература, начались путешествия императора по Европе, из Европы приезжали в Россию, стали клясться уже не Павлом, а Екатериной. Все это старая и всегда легче других забываемая традиция русской истории. Прошло несколько лет, и снова все стало возвращаться к первоначальному и единственно естественному в России образцу. Впоследствии декабристы обстоятельно рассказали, какую роль в жизни общества играли появившиеся надежды и к чему привело разочарование в них.
««Начало царствования императора Александра было ознаменовано самыми блестящими надеждами для благосостояния России. Дворянство отдохнуло; купечество не жаловалось на кредит; войска служили без труда; ученые учили чему хотели; все говорили, что думали, и все по многому хорошему ждали еще лучшего. К несчастью, обстоятельства до того не допустили, и надежды состарились без исполнения. Неудачная война 1807 г. и другие многостоящие расстроили финансы. Наполеон вторгся в Россию, и тогда народ русский ощутил свою силу, тогда пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России. Правительство само произносило слова: свобода! освобождение! Само рассеивало сочинения о злоупотреблении неограниченной власти Наполеона.
Еще война длилась, когда ратники, возвратясь в домы, первые разнесли ропот в народе. «Мы проливали кровь, — говорили они, — а нас опять заставляют потеть на барщине; мы избавили родину от тирана, а нас вновь тиранят господа!» Войска от генералов до солдат, пришедши в отечество, только и толковали, как хорошо в чужих землях. Сначала, пока говорили о том беспрепятственно, это расходилось на ветер, ибо ум, как порох, опасен только сжатый. Луч надежды, что государь император даст конституцию, как упомянул он при открытии сейма в Варшаве, и попытки некоторых генералов освободить крестьян своих еще ласкали многих. Но с 1817 г. все переменилось: люди, видевшие худое или желавшие лучшего, от множества шпионов принуждены стали разговаривать скрытно, а чрез то теснее между собою сближалися».
Но надежды состарились без исполнения… Война кончилась, и победа была отнята у людей, которые завоевывали ее вовсе не для того, чтобы прибавить силы своим поработителям. Наоборот, победа с ликованием была приписана именно замечательным качествам государства. Традиционная идеологическая политика русской монархии в отношении интеллигенциии сводилась к превращению ее в аккомпаниатора государственной мудрости.
Нормальный, умный, простой и честный человек жил в стране, история государственности которой представляла собой многовековую борьбу монархии за абсолютное, безраздельное и безудержное самодержавие. Нормальный, простой человек не в состоянии мириться с бесчеловечностью только потому, что эта бесчеловечность, прикрытая каким-нибудь уваровским лозунгом, уже якобы не бесчеловечность, а путь к великой славе отечества. Проблема «ума» в России приобрела не только остроту, по и одиозность. Слово «умник» имело оттенок презрительный и было синонимом либерализма, якобинства и вольтерианства. И только в лучшем случае — плутовства. «Умничать» — значило чуть ли не подрывать основы и посягать на столпы. Все горе было, конечно, только от ума.
Но декабристы хорошо понимали, что «ум, как порох, опасен только сжатый». Люди, душившие декабристов и других, уверенных в том, что свобода есть естественное состояние каждого человека, полагали, что ум опасен вообще, независимо от того, в каком он состоянии. Нельзя сказать, чтобы они были так уж неправы, потому что дело, которое они делали, можно было принимать только из выгоды, от страха или полного отсутствия ума. Герои Тынянова жили в стране, в которой царили произвол и бесправие, где «целовальник да урядник. Все правительство налицо».
Тая в эфире всероссийского умиления, шеф жандармов придых ал и сюсюкал: «…прошлое России было прекрасно, настоящее великолепно, а будущее выше того, что может представить себе человеческое воображение. Вот тот угол зрения… под каким должна писаться русским история России» .
Сии слова были произнесены не просто приятной дамой и даже не дамой, приятной во всех отношениях, а душителем, вызвавшимся поглазеть, как вешают декабристов, гнусным лицемером, временщиком, палачом.
Только в эпохи беспросветной тирании и лжи, неисправимой социальной порочности, ханжества, деспотизма и лицемерия, попрания справедливости и человеческого достоинства могли быть произнесены такие слова.
Они были произнесены, когда в стране звенели цепи каторжных, свистела лоза по солдатским спинам, искали и хватали всякого шепнувшего свободное слово, голод душил людей и барабаны империи били победу.
Будущее шефу жандармов рисовалось в виде громадного загона, в котором мыкается сытый, тупо мычащий, всем довольный, на все готовый скот.
Это было не частным мнением отлучившегося с государственной службы мужа, наделенного от природы художественным воображением. Это было идеологией властвующей верхушки, которую с салфеткой на руке обслуживала купленная, проданная, преданная литература.
Так как сытые властители были уверены и всех уверяли и многих уверили в том, что настоящее более чем великолепно, то будущее они представляли себе таким же сверкающим, как это настоящее, только в усовершенствованном виде. И поэтому роман о будущем — утопический роман — весьма точно воспроизвел и свое время, и как Это время представляло себе будущие времена. Реакционный утопический роман ищет в будущем то, что ему нравится в настоящем. Только что вместо конных дорог он видит железные, а вместо деревянной сохи — электрикомагнетический плуг, что, несомненно, вызовет бурный расцвет крестьянского сословия, и в лучшие годы пахарь и его домочадцы, равно как и все население губернских городов, будут получать вместо одного ломтя хлеба — целых два. Все остальное в реакционном утопическом романе не расходится с реакционным бытовым романом.
Люди любят прозревать грядущее, и некоторые часто стараются забежать вперед.
«Правдоподобные небылицы или странствования по свету в двадцать девятом веке» Ф. В. Булгарина описывают отечество в 2824 году, и это будущее писателю представляется в образе монархического православного полицейского государства с высокоразвитой техникой, громадным бюрократическим и сыскным аппаратом и населением, единогласно шагающим верить в бога.
Даже князь М. М. Щербатов — европеец, руссоист, знаменитый оратор Комиссии Уложения, публицист и историк — в утопическом романе «Путешествие в землю Офирскую» с такой обстоятельностью описал военные поселения, что тридцать лет спустя Аракчееву оставалось их лишь выстроить по готовому проекту.
По счастью, это не единственное, что заслуживает внимания в первом русском утопическом романе. И человек, его написавший, писал не только, как прекрасны военные поселения. Он писал о том, что судьба его соотечественника «не более в безопасности, чем слабая лодка без руля среди сурово волнующегося моря. Несть ни правила, коему мог бы последовать, ни пристанища, где бы узрил свое спасение» .
Это написано в России через десять лет после восстания Пугачева, за пять лет до книги Радищева.
Работа историка или исторического или утопического романистов не имеет большого значения, если она обнаруживает лишь сходство современной им эпохи с прошедшими. Это, конечно, нужно, но это не очень серьезно. Конечно, тиран XVIII века похож на тирана XVII века; все тираны похожи, и слова их похожи, и дела их похожи, и кровь, пролитая ими в XVIII веке и в XVII веке, похожа. Но совсем иное значение приобретает работа людей, понявших, что в прошлом уже было заложено все то, что в будущем приобретет замечательное развитие. Будущее народа тихонько, не шевелясь, лежит в его прошлом. И если в истории народа уже был Фридрих II, то в будущем следует ожидать Бисмарка.
Сытая убежденность людей, стоящих во главе государства, в том, что только им дано судить, что полезно и что вредно отечеству, лишала этих людей способности наблюдать и трезво оценивать события. Ведь это же общеизвестно, что когда началась революция, то многие из них были искренне удивлены и считали революцию черной неблагодарностью. А некоторые даже уверяли: оттого, что воли много. Один из самых замечательных документов абсолютного ничегонепонимания предоктябрьской эпохи — это «Переписка Николая и Александры Романовых». Твердая убежденность в том, что революции и прочие безобразия происходят оттого, что слишком много воли, приводила ко все большему усилению власти и охране ее. И чем власть становилась абсолютнее, тем меньше ее Защитникам приходилось думать о социологии и тем больше нужно было думать о полиции. Прерогатива наблюдать и трезво оценивать как-то естественно перешла к угнетенным. Россия дала так много свободолюбцев и великую революцию именно потому, что в самодержавной империи, вытаптывавшей главное свойство ума — критически оценивать и проверять, а не только слепо верить в монархический авторитет, первые удары всегда приходились по «уму», по инакомыслию, по святому свойству человеческого мозга самостоятельно думать, а не только холопски верить в самодержавие, привыкшее ссылаться на свое величие и на самую замечательную в мире полицию. В монархическом государстве до тех пор, пока против него не выступали с оружием, плохо понимали, что взаимоотношения государства и общества не могут строиться только на уверенности в том, что думать должно государство, а общество слушать, что ему говорят. Такая социология привела к тому, что, начиная с Ивана IV, государство систематически съедало общество. Нужны были особенно трудные обстоятельства, когда самодержавию приходилось очень плохо, чтобы оно снизошло до мнения своих подданных. Авторитарная монархия, уничтожавшая всякую попытку оппозиции, воспитывала веками уверенность в том, что истину знает только она, и жестоко расправлялась со всякой другой истиной, которая не споспешествовала тому, что было, по ее мнению, «процветанием» и что на самом деле было привитием обществу самых отвратительных полицейских привычек, культивированием абсолютного неуважения к чужому мнению, лицемерия и твердой веры в то, что прав тот, у кого власть, по самодержавным понятиям — палка.
В надежде на то, что придет когда-нибудь день, когда палка потеряет свое историческое значение, большая часть русской интеллигенции ждала революцию и принимала в ней такое деятельное участие. Но интеллигенция шла в революцию не только из протеста против насилия, неотделимого от самодержавия. Тирания самодержавия всегда бывает одной из причин, вызывающих революционные потрясения, но никогда не бывает единственной. В революционные эпохи важнейшую роль играет понимание целей революции. И поэтому в тяжелый год интервенции и блокады великий русский поэт воскликнул: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте революцию». Правда, через три года он скажет: «Но не эти дни мы звали». Это было, несомненно, серьезной ошибкой.
Суровая оценка Тыняновым русской истории была правильной и совпадающей с оценкой «карающего, судного» Октября. Но, трезво оценивая историю, писатель приходит к неожиданному выводу: в первом романе появилась, а во втором упрочилась одна из центральных идей его творчества — крушение и гибель надежд после поражения в борьбе с самодержавием.
Что это, в сущности, значит?
Это значит, что в годы, когда все задушено, задавлено, заперто и забито, когда не видно просвета и в ночи лишь с гиканьем проносятся оруженосцы и запевалы режима, давя все, что подвернется под копыто, нужно сидеть и горько покачивать головой? Или, может быть, спотыкаясь, бежать за оруженосцами и запевалами режима? Неужели остается лишь покачивать головой или бежать? Но ведь Герцен и некоторые другие замечательные писатели не покачивали и не бежали. Они печатали в Англии и Италии свои книги, и эти книги говорили, что в России есть люди, которые не сдались, что если ничего нельзя сделать, то нужно все видеть, все понимать, не дать обмануть себя и ни с чем не соглашаться.
Но в первом романе поражением декабризма еще ничего не кончается, и поэтому, описывая революцию, кончившуюся поражением, Тынянов вспоминает 1917 год — год, когда революция победила.
Писатель не боится выйти из времени повествования: несколько раз он свободно переходит в другое столетие: «Петербургские революции совершались на площадях: декабрьская 1825 года и февральская 1917 года… И в декабре 1825 года и в октябре 1917 года… В декабре восставшие бежали по льду, в октябре крейсер «Аврора»… Петровская площадь (тогда еще не Сенатская), Исаакиевская, Адмиралтейская (где теперь деревья Александровского сада), Разводная (тогда еще не Дворцовая)… Там, где бульвар, называвшийся до Октября Конногвардейским…» Однако эти случаи очень редки. Тынянов избегает демонстрировать свое положение вне романа, за письменным столом, возвышающимся над событиями его книги. Поэтому случаи, когда писатель подчеркивает свою независимость от происходящего, приобретают особую выразительность. Отступления от времени действия не носят характера лирического. Авторского отношения в них не дано. Они звучат сухо, как справки, как информация, и обращают на себя внимание резким нарушением повествовательной тональности. Функционально они играют роль прозаизмов. Это характерно для Тынянова, считающего, что всякое явление в искусстве воспринимается как новое, то есть привлекающее повышенное внимание, только если оно нарушает канонизированную норму. Выходы из времени повествования и превращение автора из современника событий в современника своих читателей выделены не только подчеркнутой языковой выразительностью, но и местом, где они находятся. Они находятся в самом ответственном месте романа, в главе о восстании.
Тынянов не отождествляет себя с героем и не растворяется в истории. Мнение героя и мнение автора не тождественны. И то, что было неясно Кюхельбекеру, стало яснее Тынянову, который родился через сорок восемь лет после смерти Кюхельбекера. Между историческим событием и автором романа сохранена дистанция, и события, отодвинутые на большое расстояние, связались между собой и с последующими за ними.
Но иногда Тынянов отходит от той последовательности событий, которая была в жизни его героев. Отход мотивирован важностью повода. Речь идет о крайне редком для Тынянова свободном обращении с историческим фактом.
Книга Тынянова — это биографическая повесть об умном, честном и талантливом человеке, которого история вынудила взять пистолет. Книга написана о том, как это произошло, о том, что нужно, чтобы человек взял пистолет. Для этого в романе воссоздана сложная система событий, формирующих такой характер. И когда писатель Знает, что человек стал революционером, но ему не хватает документов, объясняющих, как это произошло, он домысливает сам или переосмысливает подтвержденное документом событие. Для того чтобы показать Кюхельбекера на Петровской площади, нужно было сначала вывести его на эту дорогу. На пути его были немецкий Югендбунд, итальянские карбонарии, французские либералы, греческие филэллины, бунт русских солдат.
Бунт солдат Семеновского полка вспыхнул 18 октября 1820 года в Петербурге.
8 сентября 1820 года Кюхельбекер выехал из Петербурга.
Во время восстания он был в Германии. Но Тынянов задерживает его в Петербурге — писателю необходимо сделать Кюхельбекера очевидцем восстания Семеновского полка, чтобы он узнал, что такое русский солдат, с которым он встретится на Петровской площади, чтобы восстание запомнилось ему, чтобы оно повлияло на него. Поэтому Тынянов задерживает своего героя в Петербурге и еще дает ему в спутники Рылеева. Развернутое описание Семеновского бунта нужно для того, чтобы показать, что 14 декабря не было неожиданностью в судьбе героя, что герой был подготовлен к восстанию на Петровской площади. Для того чтобы попытка убить великого князя Михаила 14 декабря не была случайностью, вспышкой впечатлительного человека, Тынянов предваряет ее встречей Кюхельбекера и великого князя во время Семеновского «замешательства». В сцене восстания полка писатель ставит великого князя и Кюхельбекера в ту же позицию, в которую они будут поставлены на Петровской площади. Все это нужно для того, чтобы восстание 14 декабря не оказалось неожиданностью в судьбе героя и возникло не на пустом месте, а было подготовлено и родилось в атмосфере политического напряжения и оппозиционности. Между Семеновским «замешательством» и восстанием 14 декабря лежат главы о Европе и Кавказе.
Европа показана через восприятие Кюхельбекера. Отношение к ней сдержанное. Оно мотивировано патриотизмом (с оттенком близящегося славянофильства). «Вильгельм Карлович Кюхельбекер — славянофил, — говорит Ермолов, — Василий Карпович Хлебопекарь. Так складнее, а то противоречие получается». Но сдержанное отношение к Европе нужно отнюдь не для песнопений на тему о том, что «святая Русь достигнет некогда высочайшей степени благоденствия, что не вотще дарованы русскому народу его чудные способности… что предопределено россиянам быть великим, благодатным явлением в нравственном мире», и прочих цветов славянофильского прекрасноречия, а для того, чтобы создать атмосферу всеобщей безвыходности. «Вот она, страшная Европа, Европа романтических видений, подобных грезам пьяного, уснувшего в подземелье», — со страхом думает Кюхельбекер. Эта безвыходность может быть разрешена только революцией.
Кюхельбекер не присутствовал при восстании Семеновского полка, а Тынянов пишет, что присутствовал. Это искажение факта, но не искажение истории.
Однако такой строгий писатель, каким был Тынянов, не станет искажать исторический факт только для того, чтобы сформировать мировоззрение героя. Поэтому Семеновское возмущение он нагружает еще одной темой. Оказывается, что восстание сыграло в жизни Кюхельбекера совершенно неожиданную роль, и уже отнюдь не в вопросах воспитания.
Об этой неожиданной роли сам Кюхельбекер так никогда и не узнал. Высланный из Парижа, он вернулся в Петербург в августе 1821 года. Это были тревожные, напряженные дни: по делу Семеновского полка был вынесен приговор. Подозрительному поэту оставаться в столице было опасно. Снова нужно было уезжать. О нем хлопочут А. Тургенев и Вяземский. Хлопоты с неслыханной, непетербургской быстротой кончаются успешно. Кюхельбекер едет на Кавказ. А накануне его отъезда между императором и Нессельроде происходит такой разговор:
«— Ваше величество, коллежский асессор Кюхельбекер прибыл из-за границы и просит определиться на службу.
Царь вопросительно посмотрел на министра.
— А разве он не в Греции?
— Никак нет, — пока еще нет.
— Я полагал по докладам, что он в Греции.
— Ваше величество, вследствие некоторых причин, которые вам известны, его, по моему крайнему мнению, следовало бы, подобно его другу Пушкину, подержать некоторое время подале.
Царь слушал с удовольствием…
— Как ваше величество отнеслись бы к мысли направить этого беспокойного молодого человека в столь же беспокойную страну?
Министр смотрел ясными глазами в ясные глаза царя.
Царь склонил сияющую лысину.
— Да, только в Грузию — и никуда более. Подержать в Грузии и не выпускать».
Но из Грузии его выпустили. Правда, с аттестацией, которая «фактически закрывала путь дальнейшей его службе».
А так как он уже был под секретным надзором, то такой «Аттестат» делал его положение почти безвыходным. Тынянов придает этому серьезное значение. Он посвящает «Аттестату» целую главку.
В 1925 году, в романе «Кюхля», эта история выглядит так:
«Ермолов курил чубук и писал аттестат Кюхельбекеру. Он написал форму, насупившись, и вдруг неожиданно для самого себя прибавил: «и исполнял делаемые ему поручения с усердием при похвальном поведении».
Он откачнулся в креслах и подумал с минуту. Решительно отказывалась рука написать правду старой бабе министру про хлебопекаря. Он вспомнил, насупившись, лицо с выкаченными глазами и стучащими зубами, вспомнил крик Кюхельбекера, его Грецию, поморщился и вычеркнул последнюю фразу. Он подумал еще секунду. Потом быстро написал: «по краткости времени его Здесь пребывания мало употребляем был в должности, и потому, собственно, по делам службы способности его не изведаны».
— С рук долой, — махнул он с досадой, не то на Кюхельбекера, не то на аттестат».
Это было написано в 1925 году, когда Тынянов не допускал мысли, что его мнение о людях, которым он посвятил свои научные и художественные произведения, — Кюхельбекере, Пушкине, Грибоедове — может измениться…
Тынянов написал «Кюхлю» не потому, что близился столетний юбилей восстания декабристов, а потому, что прошло восемь лет после Октябрьской революции и проблема взаимоотношений интеллигенции и революции была очень важной. Эта проблема не только вызвала к жизни тему и героя романа, но и определила композицию всего произведения и композицию его центральной темы. Композиция темы определилась как путь интеллигента к революции, его участие в ней и последствия этого участия. Поэтому естественно, что композиционной вершиной романа стало восстание и все темы его поднимаются на эту вершину.
Глава о восстании начата с непритязательной топографии: «В Петербурге совсем почти нет тупиков…», «Улицы в Петербурге образованы ранее домов…», но топографический очерк заканчивается так: «Если бы с Петровской площадью, где ветер носил горючий песок дворянской интеллигенции, слилась бы Адмиралтейская — с молодой глиной черни, — они бы перевесили». Восстание описывается не как военная операция, а как историческое событие. И смысл слов «если бы», которыми начата фраза, в том, что у писателя столетний исторический опыт и он знает причину поражения. Так Тынянов снова выходит из времени повествования, и выход носит характер исторической оценки. Чем больше сохранено чувство дистанции между автором и событием, тем больше автор становится историчен, потому что о событии он говорит не только на основании опыта декабрьского восстания, а на основании опыта трех революций.
В первую очередь это сказалось на центральной теме романа — «интеллигенция и революция» — и на теме, которая начинает приобретать в романе все большее значение, — «революция и народ».
«О притеснениях крестьянства», о том, что «русский крестьянин, как скот, продается и покупается», говорят все. О том, что «крестьяне русские должны быть освобождены из цепей во всем государстве немедля», о том, что «крепостное право, иначе бесправие, должно быть искоренено», говорится как о «цели ближайшей». В романе обстоятельно рассказано о добром помещике, который не сечет крестьян сам, а препоручает операцию своему кучеру, и о злом, который мажет крестьян дегтем и сечет, не доверяя кучеру, сам, о том, что крестьяне считают свою долю не лучше доли «клейменых» да «каторжных», о ненависти, с которой они говорят про «рассукина сына Ракчеева», и об угрозе новым Пугачевым.
Писатель правильно формулирует альтернативу: Пугачев — Аракчеев. «Погоди, барин, — говорит Кюхельбекеру крестьянин, — не все в кабале будем. Пугачева сказнили, а глядь — другой подрастет». Вильгельм невольно содрогнулся. Пугачев пугал его, пожалуй, даже более, чем Аракчеев».
Но Тынянов не только правильно формулирует альтернативу. Главным становится то, что она, в сущности, к декабризму отношения не имеет, декабризму в ней места нет. Декабризм ищет своего пути и не находит его: попытка обойтись без Пугачева против Аракчеева кончается неудачей.
Изолированность декабризма в романе выделена и неприкрыта.
Кюхельбекер разговаривает с крестьянином. Крестьянин произносит имя Пугачева. Кюхельбекер пугается. Крестьянин испуг замечает. «Насупясь», Кюхельбекер просит рассказать о Пугачеве. «Не помню, — неохотно ответил Иван, — что тут помнить. Мы ничего не знаем». На этом кончается первая главка. А вторая начинается разговором Кюхельбекера с помещиком. Помещик замечает, что Кюхельбекер предпочитает не «на аристократию опираться», а «на чернь». И тогда помещик «вдруг замолчал, насупился и, как бы недовольный тем, что сказал, стал учтиво благодарить Вильгельма. Как Вильгельм ни просил его рассказать еще что-нибудь, Григорий Андреевич упорно отмалчивался». Подчеркнутое сходство этих сцен совершенно очевидно.
Декабристы не были связаны с народом и ориентировались на армию. Тынянов показывает, как декабристы «возмущают» солдат, и подчеркивает наивность их методов. Перед восстанием «три зимние ночи солдаты то тут, то там встречали странных господ, один из них был высокий, нескладный и даже как будто по виду юродивый, по все они знали какую-то правду, которую другие от солдат прятали». Это декабристы агитируют солдат. Агитируют они таким образом:
«— Куда, голубчик, идешь?..
— К Семеновскому мосту, в казармы…
— Как живется?..
— Не сладко… Может, теперь легче будет, при новом императоре…
— Не будет.
— Почему знаете?..
— Нового императора не хотят в Петербург пускать. Завещание покойного царя скрывают. А в завещании вашей службе срок на десять лет сбавлен…
— Так даром не сойдет… Мыслимое ли дело от солдат такую бумагу прятать?..
— Вот своим и расскажи… Может, скоро правда обнаружится».
Так «странные господа» готовят государственный переворот.
Эта хорошо подготовленная Тыняновым изолированность декабризма доведена до вершины романа — восстания — и связана с темой одиночества, важнейшей в его творчестве, но решенной по-разному в «Кюхле» и «Смерти Вазир-Мухтара».
Восстание показано как неожиданное и плохо организованное, как частное дело группы петербургских офицеров, не сумевших связаться с другими декабристскими организациями в стране и не связанных с населением столицы. Самоотверженные офицеры выводят плохо понимающих, в чем дело, солдат, солдаты и офицеры топчутся на месте, и к четырем часам их расстреливают картечью. Вся многолетняя деятельность тайных обществ свелась к плохо подготовленному, неорганизованному военному бунту с сбежавшим диктатором и ушедшим, опустив голову, вождем. Восстание изолировано от народа, от общественного движения, от главных сил армии, от собственной программы. Широкая программа тайных обществ осталась сама по себе, восстание произошло само по себе. Оно оказалось неподготовленным и для самих участников неожиданным.
Впервые тема революции у Тынянова появляется в главе о Европе.
Человек из России приезжает в Европу и, услышав о революции, теряется. «Скажите одно — когда? Есть ли надежда?» — спрашивают Кюхельбекера немецкие студенты — члены подпольной революционной организации. Вильгельм никогда об этом не думал, и ответить ему было нечего.
«Вильгельм сидел, слегка испуганный. Он развел руками:
— Все кипит, но непонятно, как и к чему…
Он стеснялся, у него было чувство, как будто его принимают за кого-то другого».
Ненавидящий деспотизм поэт, который через пять лет станет членом тайного общества и выйдет с оружием на площадь, еще не умеет соединить то, что «все кипит», с революцией и никогда не сможет соединить «вольность и своенародность» с «ножами дворовых». На Петровскую площадь он пойдет вместе с людьми, которые никогда не смогли соединить революцию с народом.
Тема народа в романе начинает складываться задолго до восстания, но сразу же с ним связывается.
Народ и восстание связывает не Кюхельбекер, а специально введенный для этого в роман «обломок 93-го года» дядя Флери. Дядя Флери связывает темы так: «Рабы — это было тело революции».
Начинается сквозная метафора романа — «голова — сердце». И тут же возникает третья метафора — «тело». Все три метафоры идут рядом: «Тело нуждалось в голове. Флери не видел этой головы». «Обломок 93-го года» менее наивен, чем немецкие студенты, и он определяет Кюхельбекера точно — «сердце». В качестве «головы» он с сожалением Кюхельбекера отвергает.
Тема интеллигенции и революции построена на метафоре «голова — сердце».
Тынянов не приписывает Кюхельбекеру значительной роли в декабризме. Кюхельбекер не был ни вождем, ни идеологом, ни трибуном движения. Он был принят в тайное общество менее чем за месяц до восстания, что дало повод считать его случайным человеком в декабризме.
Тынянов опровергает мнение о случайности. Кюхельбекер не был вождем декабризма, он был характернейшим его выражением, он был положительным героем движения: «романтик», сумасшедший, но в благородном смысле», человек, который «готов был ежеминутно погибнуть», «сердце».
«Голова — сердце» не только сквозная метафора романа, но и сквозная метафора творчества Тынянова. «Смерть Вазир-Мухтара» и «Кюхля» — составные части Этой метафоры. Но, выйдя за пределы первого романа, метафора теряет свое конкретное историческое значение — она уходит из декабризма, из реальной истории и, попав во второй роман, приобретает ироничность, скептицизм и высокую многозначительность.
Темы интеллигенции, народа и революции построены на метафорах «голова — сердце» и «тело».
«Русская теорема отдела II за № 5» дописывается на Петровской площади, и дописывается неудачно, потому что у революции не было «головы», «тело» было исключено из действия и было только «сердце». Восстание овеществляет метафору, и неудача его оказывается следствием противоречий между членами метафорического ряда.
Эта нерешенность, эта неразрешимость взаимоотношений «головы» и «тела» вызывают четвертую метафору темы восстания. Эта метафора — «весы».
Три первые метафоры возникли задолго до восстания и в главе ни разу не упомянуты, но они реализуются в материале, которому были уподоблены. Только один раз упоминается «сердце»: «…в пустой груди механически бьется разряженное до конца сердце». Но это после того, как восстание было расстреляно. Метафора «весы» вспыхивает и умирает вместе с восстанием. После этого идут «прозрачные синеватые льдины», в которых «будут находить человеческие головы, руки и ноги», «полицейские, раздевающие мертвецов», аресты, крепости, смерть. Четвертая метафора возникает из материала восстания и с ним заканчивается. Это локальная метафора восстания, и связана она не с какими-то провиденциальными «весами истории», а с главной темой — причиной поражения декабризма: «Если бы с Петровской площадью, где ветер носил горючий песок дворянской интеллигенции, слилась бы Адмиралтейская — с молодой глиной черни, — они бы перевесили» (курсив мой. — А.Б.).
Формула дня восстания дана через метафору «весы»: «Весь день был томительным колебанием площадей, которые стояли, как чашки на весах, пока грубый толчок николаевской артиллерии не вывел их из равновесия».
Метафора задана с самого начала и с самого начала разрешается. Тайна метафоры не соблюдена: она подготавливает поражение, как перед главой о восстании были подготовлены «в Петропавловской крепости ремонтные балки, из которых десять любых плотников могут стесать в одну ночь помост».
Вот как метафора складывается в тему:
«Они (Рылеев, Трубецкой. — А.Б.) не могли прекратить грозного, оцепенелого стояния площадей, которое было взвешиванием.
Взвешивалось старое самодержавие, битый Павлов кирпич…
Перевесил кирпич и притворился гранитом».
Все восстание — взвешивание, взвешивание положения, позиций, количества войск. Взвешивание, колебание весов: то на одну, то на другую чашку подбрасываются солдаты, перебежчики, сумерки, орудия.
Взвешивание сделано так:
«В атаку на мятежников ведет конногвардейцев эскадронами генерал Орлов».
«Атака отбита.
И начинается безмолвное стояние… Потому что теперь решают морозные, обледенелые площади, а не воля отдельных людей».
Между старым самодержавием и мятежниками создается неустойчивое равновесие.
Но время идет. Восставшие топчутся на месте. Николай собирает силы.
На правительственную чашку подбрасывается подкрепление. («У Николая была теперь рота преображенцев и лошадь»). Равновесие колеблющееся, шаткое («А у мятежников Московский полк»).
Неожиданно чашка весов снова начинает крениться в сторону восставших: едва не потерян дворец («…к самому дворцу от Миллионной бежит густая беспорядочная толпа лейб-гренадеров с ружьями наперевес… Вот их пропускают в Дворцовый двор»). Но по какой-то непонятной причине проникшие во дворцовый двор лейб-гренадеры возвращаются назад («Но толпа гренадеров опять показывается в воротах»). Снова равновесие.
Потом Николай допускает грубую ошибку, в результате которой «четыре восставшие роты лейб-гренадеров идут на Петровскую площадь».
Равновесие неустойчиво. Все неопределенно и тревожно.
Взвешиваются силы.
Правительственные войска:
«Конная гвардия… три роты московцев… Семеновцы… Второй батальон преображенцев и три роты первого соединяются на правом фланге с конными лейб-гвардейцами… Павловский полк…»
Восставшие войска:
«Московцы… Гвардейский экипаж… Лейбгрена-деры…»
«Но кто понимает что-нибудь в этом странном, колеблющемся стоянии площадей?
Рылеев — он не мог вынести шума, потому что за шумом услышал тишину весов, на которых стоят две чашки, и ушел с площади, опустив голову.
Генерал Толь, который послал за артиллерией, — он не знает никаких чашек и никаких весов, а только хорошо понимает, что от пушечных выстрелов люди падают.
Ничего верного в соотношении сил».
«Если дело затянется до ночи — победа сомнительна.
Кто знает, что выйдет, если вся чернь примкнет к бунтовщикам?.. Ночью дело темное, ночью дело сомнительное».
И вот тогда на правительственную чашку опускается «батарея гвардейской артиллерийской бригады». А когда «генерал Сухозанет получил от генерала Толя приказ: пальба орудиями по порядку», взвешивание заканчивается, и под орудийный залп начинается тема разгрома.
Но до пальбы в романе все время взвешиваются силы и идет спор, в котором стороны вынуждены считаться друг с другом. Эти весы, равновесие, два лагеря и неопределенность, которую смогла разрушить только картечь, снимают ощущение фатальной обреченности. Историчность «Кюхли» — в споре, в двух лагерях, в отсутствии абсолютной победы. В «Смерти Вазир-Мухтара» никаких лагерей нет и нет никакой неопределенности. Есть победители, повышенные в чине, и абсолютная убежденность победителей в своей правоте.
Хорошо сделанное в искусстве — это далеко не всегда хорошо и подробно описанное. Пропуск описания в художественном произведении — это не упущение, а способ освещения материала. И это такой же художественный прием, как и художественно описанные события, люди, портреты, пейзажи. Так звук в музыке может быть заменен паузой, выразительное значение которой сомнению не подлежит.
Так выразительно в романе разрешена тема народа.
Главное выразительное достоинство приема в том, что Эта тема опущена. Она заменена насыщенной значением паузой.
Писатель поступает так, потому что народ не играл в декабризме существенной роли. Тынянов понимал, что, являясь главным действующим лицом истории, народ далеко не всегда может выйти на авансцену. Поэтому тема сводится к нулю, как только начинается восстание, в котором народ участия не принимает. Но в романе он не просто опущен. Он опущен именно в сцене на Петровской площади. Это использовано как композиционная метафора, которая должна раскрыть изолированность декабристов и показать причины превращения восстания в военный бунт.
До того, как тема народа решается паузой, она дана в той же повествовательной системе, в которой даются и другие темы романа. Поэтому действующие лица из народа до восстания написаны теми же приемами, что и другие действующие лица. Это необходимо для того, чтобы связать их (действующих лиц из народа) взаимоотношениями с другими героями романа. Взаимоотношения нужны потому, что без них нельзя показать, как необходимо восстание. Так как именно народу приходилось больше всех терпеть от самодержавия, то естественно, что писатель, показывая необходимость и выстраданность революции в России, изображает не только либеральных и реакционных помещиков, но и дворовых.
До восстания народ в романе — это только крестьяне. Но 14 декабря 1825 года на минуту, в отдалении, появятся каменщики, мещане, мастеровые, то есть не тот народ, который был в романе до восстания и которого декабристы не знали.
Сцена восстания написана слоями: один слой — декабристы, другой — народ. Каждый слой подчеркнуто не связан с другим, и между ними проложены эпизоды, играющие роль связных.
Народ на площади во время восстания написан общим планом и не моделирован. В эпизод народная сцена выделяется редко. Выделенный эпизод лишь слегка прорисован на фоне толпы. Иногда из едва намеченного рельефа выступает более плотно написанный объем. Портреты не прописаны. Лишь один раз названо имя («Сень, ты куда?»). Упоминавшиеся в предыдущих главах действующие лица из народа в сцену восстания не попадают, и никто из участников этих сцен в дальнейшем не упоминается. Люди даны главным образом метонимией: шапки, картузы, фартуки. Общий, намеренно не расчлененный план, которым показан народ, противопоставлен крайней дробности, мозаичности и подвижности сцен с прописанными фигурами первого плана (декабристы и Николай с его окружением). Глава начинается городским пейзажем-метафорой: взаимоотношения улиц («артерий») и площадей («сосудов») города уподобляются операциям восставших и правительственных войск. Уподобление заканчивается введением метафоры кровообращения. Затем вводится мотив пустоты города. Пустота дана как угрожающая. Она ощутима, когда нарушается: «А площадь была пуста, как всегда по утрам. Прошел торопливо, упрятав нос в воротник, пожилой чиновник в худой шинели… прошло двое мастеровых, салопница. Никого, ничего. Даже двери сената закрыты, и не стоит в дверях швейцар». Это самое развернутое описание. Здесь есть единственное число, социальное положение и одежда. Однако люди, о которых идет речь, во время восстания не появятся. Но уже введены мастеровые, которые будут участвовать в массовых сценах.
Сразу же следом за этим выделяются именно мастеровые: «Каменщики, медленно и плавно выступая, тащили вверх на носилках известь, какой-то плотник тесал доски…» Но между этими двумя описаниями тревожный вопрос: «Неужели на эту пустынную площадь, столь мирную и обычную, через час-другой хлынут войска и на ней именно все совершится?» Дальше мотив пустоты постепенно исчезает, людей становится больше, и поэтому каждый человек в отдельности уже не сосредоточивает на себе внимания. Люди воспринимаются в группах: «Улины… неспокойны. Собираются кучки… Куда-то во всю прыть бегут трое мастеровых». Движение убыстряется: люди уже не «проходят торопливо», а «во всю прыть бегут». Движение усиливается тем, что сразу же вводятся: «скачущая конница», «беговые сани», «извозчичьи клячи», «служебные повозки» и «ветер», который «катит кровь города — войска». Количество глаголов движения резко возрастает. Группы сливаются. Впервые появляется слово «толпа». Возникает новый мотив — действие. Цель действия еще не ясна: «На лесах Исаакиевской церкви каменщики и мастеровые отрывают для чего-то доски». До сих пор было только перемещение людей, люди оглядывались по сторонам и лишь интересовались происходящим, но не действовали. Потом мотив неясности, неопределенности цели приглушается, и господствующим становится действие: «Все время мастеровые и работники перебегают к складу материалов, и у них в руках мелькают поленья, осколки плит». «Перебегают в толпе темные фигуры к складу материалов и обратно, нагибаются за каменьями…» «Каменья» понадобятся Тынянову впоследствии, чтобы сделать два эпизода покушения на царя. Мотив неясности цели всплывает еще раз: «Мастеровые… отдирают для чего-то драницы от лесов и тащат каменья», но тут же снимается пояснением: «Значит, и чернь взбунтовалась». Группы превращаются в «народ», потом в «толпы»: «На площади чернеет народ», «Народ везде…», «…шумящие толпы народа…» И в конце главы сказано: «…чернь одиночками, кучками, толпами перебегает на Петровскую площадь — к бунтовщикам… Кто знает, что выйдет, если вся чернь примкнет к бунтовщикам?» Начало и конец главы сомкнулись: «горючий песок дворянской интеллигенции» и «молодая глина черни» остались неслитыми. Но мысль о том, что они могли бы слиться, вызывает страх у царя.
На этом тема народа заканчивается. Дальше идет другая тема: «пальба орудиями по порядку». На последних страницах главы тема народа проходит так: «…бегущая толпа…», «…толпа проносит его…», «Толпа метнула его…», «Последний всплеск толпы…» Но это уже после картечи.
Написанная слоями, с подчеркнуто ограниченным между ними общением, сцена создает впечатление, что восстаний было не одно, а два: одно восстание «дворянской интеллигенции», другое — «черни». Изолированность слоев нужна для того, чтобы выделить мысль автора о причине поражения восстания.
Изолированность проведена с такой настойчивостью потому, что автор хочет сосредоточить внимание на том, что это и есть причина поражения восстания.
Группа выделенных эпизодов создает взаимоотношения слоев. Взаимоотношения оцениваются декабристами (преймущественно Кюхельбекером), которым то нравятся, то не нравятся действия народа. Эпизод выступает из массовой сцены и связывает толпу с главными персонажами, которые развивают действие. Эпизод локален, сюжетно неподвижен, действующие лица его не названы (кроме одного случая), они определены лишь профессией: мастеровой, подьячий, каменщик. Эпизод возникает неожиданно и пропадает бесследно. Только один эпизод развит, подвижен и занимает много места. Тынянов к нему возвращается три раза и четвертый раз заставляет героя вспомнить о нем перед смертью. Это история с извозчиком.
На извозчике Вильгельм едет из Гвардейского экипажа в Московский полк, потом из Московского полка опять в Гвардейский экипаж. Извозчик и особенно его лошадь описаны тщательно для того, чтобы выделить тему пистолета и мотивировать неудачу покушений. Извозчик сделан с подробностями и с портретом, чтобы Вильгельм перед смертью мог его вспомнить. Понадобился он главным образом из-за лошади. Лошадь специально выбрана — «кляча» и «живот-от не молодой», потому что нужно спешить, а кляча едва плетется и, когда извозчик начинает ее нахлестывать, шарахается и вываливает седока в сугроб. Весь эпизод и сделан из-за этого падения. Падение нужно для того, чтобы пистолет попал в снег. Упавший в снег пистолет нужен для того, чтобы объяснить неудачу покушения. Через несколько часов пистолет (о нем сказано, что он прекрасно стреляет, «если порох, насыпанный на полку, сух») даст осечки, которые Кюхля будет помнить всю жизнь. Умирая, он вспомнит извозчика, снег, пистолет.
Тынянов не моделирует народ в восстании. Народ изображен как рельеф, из которого вдруг в пространство, Занятое объемами действующих лиц, врывается рука с кирпичом. Это композиционная метафора исторического взаимоотношения общественных сил, определивших неудачу восстания.
Композиционная метафора несет службу, чаще всего специально не оговариваемую, но достаточно ответственную. Как и в обычной метафоре, в композиционной самое существенное — это перенесение свойств одного предмета на другой по сходству части одного предмета с частью другого. Называние предмета заменяется уподоблением его такому, в котором более очевиден какой-то признак уподобленного. Вместо того чтобы сказать «душа», поэт говорит «инфанта в пышном облаченьи». Предполагается (причем это считается чуть ли не главным), что назначение метафоры состоит именно в том, чтобы незнакомое объяснить через знакомое. Однако достаточно часто все бывает как раз наоборот: знакомое объясняется через незнакомое. Но, независимо от назначения, главное свойство метафоры — выражение одного предмета через другой — остается. Конструирование художественного произведения может быть осуществлено с помощью замены одного сообщения другим через уподобление, то есть метафорически. Вместо того чтобы сказать: «Народ в восстании не играл существенной роли, и поэтому декабристы потерпели поражение», писатель делает сцену, в которой тщательно прописывает фигуры декабристов и общим планом народ. Этот прием и есть композиционная метафора. Художник ничего не забыл и не упустил из виду. Он показал народ, но так, что его не видят декабристы и видим мы. Тынянов написал тему, как пишут огромный холст, который нужно рассматривать издали. И нам — издали — видно то, что не видно было стоящим рядом с холстом декабристам.
Тынянов создал роман об интеллигенции и революции, о «горючем песке дворянской интеллигенции», о том, почему в середине 20-х годов прошлого века в Российской самодержавной империи интеллигенции нужна была революция. Народ в романе изображен не для того, чтобы показать, зачем ему революция, а для того, чтобы показать, для чего он нужен революции и почему революция погибает, когда пытаются обойтись без него.
Петербургские офицеры и поэты, вышедшие с оружием на Петровскую площадь, не были связаны с народом, и автор романа это хорошо помнит. Тынянов не поправляет мировоззрение героя, но использует исторически сложившееся положение, при котором его герои стоят особняком, для того чтобы показать причины их гибели.
«Кюхля» оказался одним из лучших исторических романов русской литературы, потому что архитектура истории в нем не перестроена, не реставрирована, не модернизирована, но правильно освещена человеком, который хорошо знал, что произошло за сто лет, прошедших после восстания.
Столетний исторический опыт писателя выделил в событии самое существенное, и это оказало решающее влияние на отбор материала. В романе убрано все, что могло бы осложнить его главную линию.
Главное же в романе — это нормальный, то есть протестующий против социальной несправедливости, умный и честный человек, который, увидев ложь и насилие, бушующие окрест, не стал сокрушенно покачивать головой и не побежал за оруженосцами и запевалами режима, а написал стихи против гнусной власти, взял пистолет и пошел против лжи и насилия.
Чистота главной линии романа была связана с умением освободить явление от условностей, случайностей, от всего, чем так хорошо умеют люди декорировать историю, когда приходится приспосабливать ее для своих надобностей.
Простота раннего Тынянова не исключала сложности событий и душевных движений. Она была тщательно и обдуманно сделана. Удача состояла в том, что писатель смог создать непрерывную линию событий, что дало возможность решительно выделить мотивировки, занявшие перерывы между поступками действующих лиц.
Роман начинается с детства героя и кончается его смертью. Перед читателем проходит вся жизнь человека, и его поступки выводятся из характера и обстоятельств. Характер складывается из отдельных черт, и каждая главка (особенно в начале книги) сделана для выявления той или другой черты: 1. Чувствительность и верность. 2. Наблюдательность. 3. Рассеянность и т. д. Это еще очень наивно, но в приеме есть то, что сделает роман столь конструктивно устойчивым: непрерывная линия развития поступков и мотивировок. Здесь намечено все, что сделает герой в будущем. В дальнейшем Тынянов уйдет от этого приема. Он откажется от мотивировок биографического порядка, ослабит влияние реальных обстоятельств на судьбу героя и воссоздаст трагичность и сложность путей русской истории. Но в первом романе Тынянов не перекладывает на историю вину руководителей восстания. Он знает, что восстание погибло, потому что превратилось в плохо организованную военную операцию, его губит не рок, а бездейственность, нерешительность, измена и неопределенные связи с народом.
Раньше, чем начать рассказ о восстании, Тынянов говорит о том, что думал и чувствовал его герой в этот день, и описание человека служит как бы эпиграфом к историческому событию. «С утра легкое и свободное безумие вошло в Вильгельма… Каждый мускул был частью какого-то целого, центр которого был вне Вильгельма. Он двигался как бы по произволу какой-то страшной и сладостной власти, и каждый шаг, каждое движение его, которые со стороны казались смешными и странными, были не его движениями, он за них не отвечал».
Восстание в романе движется так же «по произволу какой-то страшной и сладостной власти», и этот произвол связан с выполнением метафор математика дяди Флери «голова — сердце» и «тело», которое является обязательным условием победы. Отсутствие «головы» и самостоятельное существование «тела» приводят восстание к гибели.
Но следом за Кюхельбекером описан Рылеев, и это описание тоже эпиграф к восстанию и в эпиграфе — приговор: «Нити бунта, которые ночью еще, казалось, были в горячей руке Рылеева, теперь ускользали, приобретали независимую от воли его, и Пущина, и всех силу… и люди, собравшиеся этим утром в рылеевской комнате, походили на путешественников, которым осталось всего каких-нибудь пять минут до отбытия в неизвестную страну, из нее же вряд ли есть возврат…»
Произвол и предрешенность соединились, и восстание вырывается из рук людей, которые подготавливали его. Происходит странное превращение: теперь к событиям на площади серьезно относится только правительство, которое взвешивает возможности сторон и стреляет картечью. Декабристы же заранее знают, что судьба их решена, и ждут, когда в них будут стрелять. Восстание идет под «похоронный стук барабана». Люди, совершающие его, знают, что гибель предрешена.
Тема предрешенности начинается одновременно с темой восстания. На площадь идут люди, которые говорят:
«— …полная бездеятельность! Никто ничего не знает, никто ни о чем не заботится.
— …Ни установленного плана, ни мер никаких не Принято, членов в Петербурге мало.
— Боже, у нас ведь совсем нет сил…
— Мы на смерть обречены…
— Ножны изломаны. Сабли спрятать нельзя, умирать все равно».
День восстания Кюхельбекер начинает с того, что, как солдат, по старинному обычаю надевает чистое белье. Чистое белье солдат надевает перед боем на случай, если убьют или ранят. Кюхельбекер тоже хорошо знает, что могут убить или ранить. Но, кроме того, он надевает черный фрак, новую шинель и круглую шляпу. Как будто он идет на праздник.
Вводится тема необходимости «кончить какие-то расчеты». Тема не уходит еще в предчувствие гибели, потому что сразу же после того, как сказано, что «надо было кончить какие-то расчеты», герой подумал: «Распорядиться рукописями. Еще пропадут…» Заканчивается фраза тревожным предположением: «…в случае… (И он не захотел додумывать — в каком случае.)» Тревожная нота усиливается: «Семен, ты сегодня меня не жди. Ты в случае, если что обо мне услышишь, не пугайся». Тревога стремительно нарастает. Мелькает Каховский, смотрит на Вильгельма и — не узнает. Все крайне напряжено, «…сейчас все может рассыпаться, вывалиться из рук». А через четыре страницы эта фраза, произнесенная как предположение, произносится как уже происходящее: «все рассыпается, валится из рук». И когда все рассыпалось и вывалилось из рук, все стало бессмысленно и нелепо, все непоправимо испорчено и просто нужно что-то делать, он бессмысленно стреляет в великого князя из пистолета.
История пистолета, давшего три осечки, рассказана подробно, с двумя пейзажами, коллизией и обстоятельным описанием самого оружия. Зта выделенность его нужна для «нелепости», «судьбы» и завершения темы предрешенности. Тема предрешенности заканчивается так: «Милый, всем умирать».
Безумие, нелепость, трусость, измена съедают восстание. Люди, годами ждавшие этого дня, топчутся на месте или бессмысленно мечутся по городу.
Вот что делает в этот день Рылеев.
«…Рылеев стоял у окна и смотрел на черную ограду канала, как тот капитан, который чутьем в этом молчании уже определил исход».
Безразлично, зная, что от этого уже ничего не изменится, он посылает Кюхельбекера в Экипаж:
«…Рылеев оторвался от окна и махнул рукой:
— Поезжай в Экипаж».
Потом он показан на площади в самый разгар восстания:
«Рылеев — он не мог вынести шума… и ушел с площади, опустив голову».
Больше в этот день Рылеев не сделал ничего.
«Трубецкой и вовсе протоптался где-то у Главного штаба». «Он либо изменник, либо трус». Во время восстания Трубецкого неоднократно вспоминают, но появляется он только один раз, и видят его не восставшие, а Николай: «У самого угла Николай заметил странного человека в мундире Генерального штаба, который стоял в стороне от толпы, а завидя Николая, круто повернулся. По сутулой спине Николай признал его. «Полковник Трубецкой… Странно».
Тенью «со спокойными неживыми глазами», «как во сне», с кинжалом в руке скользит по улицам, никого не узнавая, Каховский.
Безумие разлито по главе. День 14 декабря начинается с того, что «с самого утра легкое и свободное безумие вошло в Вильгельма». «Вильгельму начинает казаться, что и он в бреду». И Вильгельм проходит через всю главу с «сумасшедшими глазами» и уходит с «сумасшедшей хитростью преследуемого зверя».
Весь день он натыкался на таких же безумцев — Каховский, Цебриков. У Цебрикова «блуждающие глаза», «слова у Цебрикова путаются», «говорит Цебриков несвязно», «с Цебриковым неладно».
Нелепо въезжает в проулок между каре московцев и каре Экипажа «диковинная карета». Это прямо из Лондона в восстание въехал в пудреном парике лицейский приятель — Горчаков.
Между молодым человеком в нарядном бархатном камзоле и людьми, стоявшими на площади, такая фантастическая разница, такое отсутствие реальных связей, что «Вильгельм… видит диковинную карету, молодого человека в ней и мгновенно перестает понимать, где он находится». И вся история с молодым человеком, пудреным париком, диковинной каретой, форейтором и лошадьми цугом нужна для того, чтобы сказать: «мгновенно перестает понимать, где он находится».
Как предатель и трус ведет себя Якубович. Узнав о смерти царя, он прибегает к Рылееву.
«Якубович не был похож на себя, брови его были сдвинуты, глаза дики.
— А, — закричал он, — …что ж, радуйся — царь умер. Это вы его вырвали у меня!..
Якубович вытащил из бокового кармана полуистлевший приказ о нем по гвардии.
— Восемь лет носил я это на груди, восемь лет жаждал мщения. Все бесполезно. Он умер.
Он изорвал бумагу и убежал».
Царь, переведший его из гвардии в армию, умер, и после этого политическая деятельность Якубовича, собственно, заканчивается. Впрочем, вдруг он начинает кричать: «Жребий, мечите жребий, кому убивать тирана». Остатки энтузиазма приводят Якубовича на Петровскую площадь.
Его появление на площади сразу настораживает.
«Якубович не смотрит на Вильгельма, на ходу рассеянно с ним здоровается, потом морщится, прикладывает руку к повязке:
— Черт, голова болит».
Тынянов усиливает настороженность сильным, хорошо рассчитанным приемом: он вводит Якубовича всякий раз следом за Трубецким. А так как в начале главы Тынянов уже сказал недоброе о Трубецком, и сказал так, как говорят о том, что всем хорошо известно, то предполагается, что во мнении читателей Трубецкой скомпрометирован уже давно. И вот теперь, после резкой реплики о скомпрометированном Трубецком: «Дальше так продолжаться не может, где же наконец Трубецкой? Без диктатора действовать нельзя», — введен Якубович:
«К ним подходит Якубович, с тусклым взглядом, держась за повязку (повязка упоминается всегда перед тем, как Якубович произносит что-нибудь патетическое. — А.Б.). Он говорит Рылееву мрачно и коротко:
— Иду на дело.
И скрывается в толпе».
Следующий раз Тынянов опять вводит Якубовича следом за Трубецким. За изменившим или струсившим Трубецким вводится изменивший или струсивший Якубович:
«Полковник Трубецкой… Странно».
Взбунтовалась чернь, кричат «Ура!.. Константин!». В Николая стреляют.
И «в это время подходит к нему очень высокий офицер, с черной повязкой на лбу… Руку он держит за бортом сюртука…
— Что вам угодно? — Николай смотрит выжидательно на изжелта-смуглое лицо.
— Я был с ними, — глухо говорит офицер, — но, услышав, что они за Константина, бросил их и явился к вам.
Николай протягивает ему руку…
— Государь, предлагаю вести переговоры с Московским полком, — и офицер снова закладывает руку за борт сюртука…
А рука за бортом сюртука дрожит. Николай, замечая это, слегка осаживает лошадь. И Якубович круто поворачивается и исчезает».
Последний ввод Якубовича тоже подчеркнут — он появляется и уходит с площади как раз перед артиллерийским залпом:
«А перед Вильгельмом странная фигура. Якубович вытянулся, высоко подняв обнаженную шпагу. На шпаге болтается привязанный носовой платок. Якубович застыл со своей шпагой перед Вильгельмом. Потом быстро, как бы опомнившись, он опускает шпагу, срывает носовой платок и густо краснеет.
— Это маскарад, — бормочет он. — Я вызвался быть парламентером.
Вильгельм смотрит на него почти спокойно.
— Держитесь, — говорит хрипло Якубович и сдвигает значительно брови. — Вас жестоко боятся.
И он уходит прямыми шагами с площади, держа в руке обнаженную шпагу».
После этого сказано: «…с разверстыми зевами орудий, тускло освещаемых сумерками, стоит батарея».
Соединение в одном куске текста орудий и носового платка на шпаге должно объяснить разгром восстания не провиденциальным сверхисторическим законом, а предательством.
О людях, которые выводят солдат, ведут переговоры и отбивают атаки, почти ничего не рассказано. Может быть, это сделано потому, что восстание было раздавлено, и то, что эти люди выводили солдат, вели переговоры и отбивали атаки, не имело значения.
Но подробно описано все, что совершил в этот день Кюхельбекер, и это сделано не потому, что таково преимущество главного героя, а потому, что автор верен метафоре «голова — сердце». Тынянов подробно говорит о «сердце» потому, что одной из важнейших причин поражения было отсутствие «головы». Кюхельбекер связывает разрозненные части событий.
Восстание взято с разных точек через бегающего по улицам и площади Кюхельбекера. Этим создается ощущение, что у восстания нет центра, нет руководства, нет плана, нет идеи.
Кроме того, все происходящее взято через разъезжающего, «подобно Вильгельму», великого князя Михаила. Но это уже не только разные наблюдательные точки, но разные точки зрения, разные позиции.
События на Петровской площади проходят под топот тысячи ног, цокот копыт конницы, сухой разговор ружей, пение шрапнели, треск костей, визг картечи, под тихий проглоченный стон арестуемых, под похоронный стук барабана. И книга о разгромленной революции, о казнях, крепости и Сибири — невеселая книга. Но все, что происходит в этой невеселой книге, придумано не ее автором, а сделано невеселой историей. Поэтому все это очень далеко от предрешенности, рока, судьбы. В своем первом романе Тынянов не ищет причин поражения, лежащих вне истории. Роман конкретен, но и ограничен этой конкретностью. Гибель восстания в нем показана как один из эпизодов русского освободительного движения. То, что вместе с поражением декабристов, разгромом петрашевцев, расправой с революционным движением 60-х годов и последующими эпизодами и этапами русского освободительного движения оставалось все меньше надежд на свободу, в этом романе не сказано. Но из первого романа Тынянова можно понять, что гибель восстания была лишь одним из звеньев русского освободительного движения, что опыт декабризма оказался плодотворным для последующих его фаз и начавшаяся через несколько лет после восстания работа Герцена была вызвана декабризмом.
Несмотря на то что в «Кюхле» большое количество широко известных событий и большое количество знаменитых людей, смысл романа не в популяризации известных событий и знаменитых людей, а в объяснении побудительных причин событий и поступков. События, совершающиеся в романе, вызваны законами истории. Историчность романа — в мотивировках событий и поступков.
Мотивировки в «Кюхле» имеют решающее значение. Они выводят роман из внеисторического закона, который, как иногда полагают, управляет судьбами людей и событий, и вводят его в систему исторических связей. Обреченность высказываний героев «Кюхли» снимается мотивировками. Вот как мотивированы слова «Мы на смерть обречены».
«Штейнгель поднимает немолодое, измученное лицо и говорит глухо Рылееву:
— Боже, у нас ведь совсем нет сил. Неужели вы думаете действовать?
Все слушают и затихают.
— Действовать, непременно действовать, — отвечает Рылеев, и ноздри его раздуваются.
К Рылееву тянутся блуждающие, зеленоватые глаза, глаза Трубецкого, у него дрожат губы.
— Может быть, подождать? Ведь у них артиллерия, ведь палить будут.
Рылеев становится белым и говорит медленно, смотря в упор в бегающие глаза:
— Мы на смерть обречены. Непременно действовать.
Он берет со стола бумагу — это копия с доноса Ростовцева — и говорит Трубецкому, раздув ноздри:
— Вы забыли, что нам изменили? Двор уже многое знает, но не все, а мы еще довольно сильны».
Мотивировки сняли фатальность. Вся сцена ничего не имеет общего с роковой предназначенностью. Все, что происходит в романе, мотивировано реальными обстоятельствами. И гибель декабризма объяснена строго и точно.
Но одна мотивировка гибели выделена особенно тщательно. Это преждевременность восстания.
О преждевременности восстания Тынянов говорит дважды.
Первый раз речь идет о том, что «смерть Александра все переворачивала вверх дном». Из-за этой неожиданной смерти «все планы рушились».
Александр умер 19 ноября 1825 года. Умер он неожиданно, в Таганроге. Сами заговорщики узнали об этом «чуть не из манифеста». Восстание же было назначено на 12 марта 1826 года. В этот день должно было состояться празднество, посвященное двадцатипятилетию царствования Александра (и убийства его отца). И в этот день во время смотра войск 3-го корпуса (в 3-м корпусе — Пестель) императора должны были убить. Сразу же после этого предполагалось двинуть корпус на Киев и на Москву. Надеялись, что по дороге к нему примкнут другие войска. В Москве восставшие заставят Сенат подчиниться требованиям о преобразовании государства. Этим же временем в Петербурге поднимут гвардию и флот, покончат с царской фамилией и предъявят Сенату требование, подобное московскому. Но Александр умер, действия Южного и Северного обществ оказались несвязанными, заговорщиков в Петербурге было мало, и восстание началось только потому, что «двор уже многое знает» и «такого случая пропустить невозможно».
Обо всем этом Тынянов рассказывает обстоятельно, но подает материал только как информационный. Ни на чем особенно писатель не сосредоточивает внимания.
Значительно более интенсивно выделяется тема преждевременности восстания в более широком, выходящем за пределы частного случая смысле. Частным случаем была неожиданная смерть Александра, но Тынянов не думает, что судьба декабризма решена этим.
Тема начинается задолго до восстания, связывается с творчеством самого Кюхельбекера, имеет обобщенное значение и нужна для развенчания традиционного пренебрежительного мнения о Кюхельбекере как о наивном поэте, далеком от политики и случайном человеке в декабризме.
За четыре года до того, как сам Кюхельбекер стал мятежником, он начал трагедию, в которой суровый республиканец поднимает мятеж против тирана. Тынянов цитирует такие стихи:
Кюхельбекер пишет: «безвременный мятеж», и Тынянов из всей трагедии цитирует только отрывок с этими стихами. Безвременность восстания не просто упомянута, а выделена в тему, тема связывается с творчеством героя, ей придается значение. Цитата из трагедии перебрасывает мостик между двумя восстаниями и двумя эпохами. Автор подчеркивает историческую непреходящесть, преемственность и всеобщность темы.
Монолог Тимолиона — вождя восстания, убившего своего брата-тирана, — не просто процитирован в качестве образчика драматического творчества героя. Драматическое творчество героя вставлено в такую прозу автора: «Вождь восстания, простой, мудрый, не останавливающийся перед убийством республиканец, — когда Вильгельм писал его, он вспоминал жесткие глаза Тургенева. По Тимолиону, сидя за Плутархом и Диодором, Вильгельм учился тому же, чему учился у Тургенева и Рылеева».
Кюхельбекер видит в истории урок и извлекает из нее опыт. Это отношение самого Тынянова к историческому жанру, и нет оснований по-другому смотреть на его произведения.
После вступления в тайное общество, когда Вильгельм впервые «почувствовал радость», «засмеялся, вздохнул полной грудью» и «улыбнулся блаженно», когда он сказал о себе: «Судьба гнала меня до последнего времени, только теперь наступает для меня решительный срок», в ответственное место романа — перед восстанием — вводятся пушкинские стихи.
Стихи вводятся такие:
Он перечитал стихи и заплакал. От стихов пахнуло исчерпанностью и той ненужностью самому себе, когда человек перестает дорожить своей жизнью. Оказывается, что все «уже прошло… Кончены расчеты с молодостью, прошла, пропала, разлетелась… Кончено». Это сцена прощания с прошлым. В сцене есть традиционные слезы и традиционные переживания. Но в ней нет традиционного конфликта чувства и долга. Этого конфликта нет не только в сцене, но и во всем романе. И нет его потому, что личная и общественная судьбы героя совмещены историей. Самой большой удачей писателя был выбор такого героя. Тынянов написал роман-опровержение о забытом, осмеянном, затоптанном литературными врагами, тюремными надзирателями, историками и критиками человеке, который был характернейшим выражением времени, «сердцем», положительным героем декабризма.
Революционные устремления Кюхельбекера не противопоставлены его литературному творчеству. Поэту, ставшему членом тайного общества, не пришлось смирять себя, становясь на горло собственной песне. Более того, оказывается, что именно революция, даже кончившаяся поражением, превращается в источник творчества. Лучшее, что он сделал, падет на годы ссылки, и об этом Тынянов говорит не только в статье о Кюхельбекере, но и в романе о нем. Художник и революция у Тынянова соединены.
Тыняновский вариант взаимоотношений художника и революции оказался более точным, чем вариант О. Форш.
И есть еще нечто очень важное в сцене прощания. «Сень уединения», о которой говорит Пушкин, остается позади: «Нет, нет, и это уже прошло. Не будет уединения, не будет отдыха». Позади остается — Пушкин. Тынянов рискует оставить Пушкина (раннего) позади Кюхельбекера, потому что «полчаса назад Рылеев принял его (Кюхельбекера. — А.Б.) в общество». Кюхельбекер — декабрист, и в этом его преимущество по сравнению с Пушкиным. Тынянову далеко не безразлично мировоззрение писателя, и он сталкивает архаиста Кюхельбекера с Пушкиным именно на общественной теме не случайно. Это одна из наиболее важных проблем его научной деятельности — архаизм и общественная линия русской литературы, архаисты и Пушкин. Гражданские мотивы в творчестве Пушкина Тынянов связывает с влиянием архаистов.
(Борьба архаистов с карамзинизмом шла за общественную тему, и поэтому естественно, что декабристская литература преимущественно тяготела к архаистам. Именно архаистская линия оказалась преобладающей во время двух важнейших исторических событий первой четверти века — Отечественной войны и восстания 14 декабря. Войну 1812 года, несомненно, выиграли архаисты. Идеологическая система декабризма тяготела к гражданской тематике и поэтому была тесно связана с архаизмом.)
Пушкинские стихи о лицейской годовщине для Кюхельбекера — «прошлое». Для него «наступает… решительный срок» и начинается «дело», о котором еще в юности говорил Пущин, вводя его в круг будущих декабристов. Но, простившись с прошлым, Кюхельбекер отправляется в страну, из которой «вряд ли есть возврат». Но это очень далеко от безвыходности, потому что и прошлое и настоящее в романе конкретны и герой относится к ним без заранее обдуманного намерения.
Слова «радостно», «весело» впервые появляются в самой трагической главе книги, в главе о восстании.
Только в утро того дня, когда произошло восстание, «все шло так, как должно было идти».
Все неожиданно и удивительно в этот день. Привычные вещи и люди, надоевшие и примелькавшиеся, оказались неожиданными и новыми. Появляется Семен, слуга, проживший с ним несколько лет. «Вильгельм в первый раз за много месяцев заметил его». Он замечает его именно в этот день потому, что этот день — необыкновенный: все в этот день обернулось по-новому. Он замечает то, что не замечал раньше, потому, что сегодня все события и люди повернуты неожиданно и непривычно. И в этот день выясняется, что «беспременно жить надо». Жизнь была бесцветной и тусклой, как обсохшие на солнце морские камни. Но этот день облил старые камни свежей водой, и они засветились неподозреваемыми красками.
Но в оптимистическую тему сначала осторожно, а потом все более настойчиво вводится «похоронный стук барабана».
Сначала обе темы идут рядом и уживаются. На одной странице рассказано и о чистом белье, которое надевают, зная, что могут ранить или убить, и о том, что все шло, как должно было идти. Потом тема поражения и гибели все больше начинает теснить тему праздничности и под орудийный раскат побеждает ее.
И тогда приходит иная тема. Это тема нового времени и новых героев-победителей. С фраз об этом времени Тынянов начинает второй роман: «На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось… Лица удивительной немоты появились сразу, тут же на площади, лица, тянущиеся лосинами щек, готовые лопнуть жилами. Жилы были жандармскими кантами северной небесной голубизны, и остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга».
После поражения восстания повествовательную власть в «Кюхле» захватывают новые герои.
Еще задолго до этого сказано: друг Николая Ивановича Греча — Максим Яковлевич фон Фок, директор особой канцелярии министерства внутренних дел (тайная полиция), «ждал своего часа, он аккуратно вел дела, добровольно, на всякий случай». Максим Яковлевич дождался своего часа и стал «внушителен в своем новом мундире». Этот час наступил после того, как по Петровской площади стали бродить «чужие люди, как темные птицы».
Темные птицы забредают в следующую главу.
Героями новой главы русской истории становятся литераторы Булгарин и Греч, с. — петербургский обер-полицеймейстер Шульгин 1-й, военный министр Татищев, генерал-губернатор Паулуччи, генерал-лейтенант Гогель 2-й, генерал-от-инфантерии Римский-Корсаков, Виленский полицеймейстер Шлыков.
Новые герои — «чужие люди» — появляются «сразу, тут же на площади», и повествование переходит к ним. До этого повествование лишь изредка только касалось их. Глава о восстании кончается так: «Петровская площадь — как поле, взбороненное, вспаханное и брошенное. На ней бродят чужие люди, как темные птицы». Следующая глава начинается: «1. Николай Иванович (Греч. — А.Б.) провел тревожный день… он поехал к Максиму Яковлевичу фон Фоку». «2. К концу дня Фаддей Венедиктович (Булгарин. — А.Б.) совсем растерялся… Полицеймейстер Шульгин сидел за столом…»
До всего этого Николай Иванович и Фаддей Венедиктович жили как-то не вполне уверенно, как-то не найдя своего настоящего места и положения, следуя лишь какому-то смутному призванию. В сущности, только впрок, можно сказать, на всякий случай, Фаддей Венедиктович записывает «что-то в тетрадку, поочередно смотря на Рылеева, Бестужева и Кюхельбекера» (так картинно представлялись Тынянову доносчики далекой эпохи), а Николай Иванович, в котором Максим Яковлевич, тоже еще не обретший своего настоящего места и положения, так «ценил… тонкость литературных наблюдений», опять же, в сущности, только на всякий случай сообщал нечто такое, отчего «в аккуратных папках… прибавлялась новая справка, за особливым нумером. Коллежский асессор Вильгельм Карлович Кюхельбекер не был забыт среди этих справок». Но все это только на всякий случай, впрок и с неясной надеждой.
Колебания, неопределенность в день восстания ставят Греча и Булгарина в весьма затруднительное положение: «Кто победит? Если Рылеев, — придется Николаю Ивановичу рассчитываться за дружбу с Максимом Яковлевичем фон Фоком. Если царь, — ох, может попасть Николаю Ивановичу за его отчаянный либерализм: какие он речи на собраниях произносил, что в его типографии в декабре печаталось!» Это те же весы, на которых взвешивается время, и во что бы то ни стало надо удержаться на падающих и взлетающих чашках.
Но после поражения восстания все становится на свое место. Все-таки Рылеев — «Робеспьер Федорович», сказавший Булгарину, что, «если революция совершится, мы тебе на твоей «Северной пчеле» голову отрубим», страшнее. Царь же, несомненно, сумеет «различить между человеком зрелым, отцом семейства… и… головорезами». В связи с этим Николай Иванович бежит к фон Фоку засвидетельствовать свою благонамеренность и становится «специалистом по Кюхельбекеру», которого разыскивает полиция, а Фаддей Венедиктович с готовностью сообщает приметы и даже в порыве усердия что-то такое, что «до примет не относится». Вон они! Вон они! Королевские стукачи, тамбурмажоры, барабанщики империи! Вон они, не сгибаясь, идут по дорогам истории.
Булгарин и Греч в романе написаны не как традиционные и широко известные мерзавцы, приспособленные специально для предательства и эпиграмм, а как мерзавцы с развитием характеров, становящиеся таковыми не только по врожденной склонности или по случайному расположению духа, но под влиянием времени, когда «Россией правили безграмотные монахи, которые грызлись друг с другом, цензура не пропускала стихов к женщинам, если улыбки их в стихах называли небесными», когда «правительство отличалось непостоянством, и в управлении Государственном не было никакого положительного, твердого плана» когда «у нас указ на указ: одно разрушает, другое возобновляет и на каждый случай найдутся многие узаконения, один с другими несогласные», когда «был введен идеальный порядок наказаний». У мерзавцев были газета, литературная теория, многочисленные читатели и общественный резонанс. Они были классиками хороших взаимоотношений с самодержавием и создали длинную, успешно развивавшуюся, набиравшую силы и опыт традицию. Это не значит, разумеется, что время может сделать мерзавцем каждого. Несомненно, нужна и субъективная предрасположенность к тому, чтобы стать таковым. Но социальный смысл явления не в субъективной предрасположенности, а в исторических обстоятельствах, создающих лучшие или худшие условия существования и развития.
С мерзавцев Тынянов начинает новую главу «Кюхли», новую главу русской истории. И первое имя, которое стоит в первой главе «Смерти Вазир-Мухтара», — имя Булгарина. Булгарин стоит у входа в новый роман, в новую эпоху русской истории. В романе, первую главу которого предваряет имя Булгарина, темы измены, бесплодия и «уксусного брожения в крови» играют важнейшую роль.
Но в «Кюхле» уксусного брожения нет, и поэтому появление Булгарина и Греча сразу же после разгрома восстания становится лишь эпиграфом к новой эпохе. Пребывание же Булгарина и Греча в главе кратковременно, и поэтому захват ими повествовательной власти мнимый. Все это нужно для того, чтобы показать, кто победил, и самое главное — показать историческую преходящесть победы.
Писатель трезво и точно оценивает историю. Он хорошо помнит, что, кроме Булгарина и Греча, в эти годы «внутри государства совершалась великая работа, — работа глухая и безмолвная, но деятельная и непрерывная; всюду росло недовольство, революционные идеи за эти двадцать пять лет (то есть после 1825 года. — А.Б.) распространились шире, чем за все предшествующее столетие…»
В эти годы Тынянов еще не думал о том, что после декабристского и других восстаний оставалось все меньше надежд на свободу.
В «повести о декабристе», в которой рассказывается о гибели движения, а одной из причин гибели была измена, изменников нет и тема измены едва намечена. Во втором романе измена, изменники становятся темой, мотивами и действующими лицами.
Измена в «Кюхле» носит частный, преимущественно не политический характер, традиционно связана с Булгариным, и там, где выделена в сюжетную линию, связана с двумя женщинами. Первая женщина легкомысленна и существенной роли в жизни героя не играет. Вторая ждала Вильгельма пятнадцать лет и изменила не человеку, которого не разлюбила, а слову: она не поехала за ним в Сибирь. Автор относится к ней хорошо и не упрекает ее. Об измене тайному обществу сказано только в связи с доносом Ростовцева. Трубецкой, заподозренный в измене или трусости, оказывается не изменником, а трусом. Людей, изменивших декабристам, в романе нет. Они появятся во втором романе и не упоминанием, а действующими лицами, решающими судьбы целых сюжетных линий.
Женская измена в «Кюхле» мотивирована бытовыми причинами: легкомыслием и тем, что «сердце стареет». Первая измена описана подробно и без обобщений: автор не настаивает на том, что все женщины во все века человеческой истории изменницы. О булгаринской измене сказано вскользь, в прошедшем времени: «Этот неопрятный, толстый человек, который был когда-то изменником…» В «Кюхле» измена не играет существенной роли, потому что нет главной измены: измены декабристов своему делу. Верность декабризму в романе сохранена на всю жизнь. После гибели декабризма Кюхельбекер все время вспоминает о днях, когда он был в «стае той орлиной», и из всех воспоминаний эти самые радостные: так вспоминается молодость. «Узник седеет, горбится, зрение его слабеет, здоровье начинает изменять. И все-таки он молод… Время для него остановилось. Он может умереть от болезни, может ослепнуть, но умрет молодым».
Убежденный в верности своего героя декабризму, Тынянов не дает в романе следствия.
Поведение декабристов на следствии кажется необъяснимым: в подавляющем большинстве эти смелые, самоотверженные и решительные люди, попав в тюрьму, растерялись тотчас же и в первые же дни были сломлены. П. Е. Щеголев по этому поводу пишет: «…следственные процессы… производят тяжелое впечатление полнейшей бессистемностью показаний, обилием сообщений, признаний и раскаяний».
Строгий и осторожный историк, П. Е. Щеголев после многолетнего изучения материалов следствия и суда над декабристами делает такое заключение:
«Привлеченные к следствию заговорщики — от прапорщика до генерала — не проявили никакой стойкости и с удивительной безудержностью спешили поведать своим судьям все тайные действия, все слова, вымолвленные со значением и без значения в пустой болтовне, все мысли, даже самые сокровенные; спешили назвать возможно больше имен, хорошо зная, что всякое указание влечет за собой арест; не останавливались по временам даже перед наветами и оговорами своих товарищей и раскаивались, раскаивались без конца. Следователи без особых усилий добивались от своих подследственных ответов на все вопросы. Напрасно было бы объяснять такое чрезмерное обнажение тайн сознательным стремлением уяснить правительству смысл и значение своей заговорщической деятельности и таким образом как бы продолжить пропаганду дела. Такое объяснение не отвечает положению вещей, ибо — надо признать — огромное большинство декабристов выказало самое настоящее малодушие. Если бы они не были на следствии так красноречивы, так многоглаголивы, если бы больше думали о возможных результатах своих оглашений и выдач, то, несомненно, было бы меньше жертв, меньше страданий, и самая революционная идея не была бы сведена к такому ничтожному бытию, в какое она попала после суда над декабристами».
Вероятно, П. Е. Щеголев не вполне прав, считая, что «полнейшая бессистемность показаний, обилие сообщений, признаний и раскаяний» вызваны только «малодушием».
Декабристы признавались во всем не под пыткой — с ними обращались весьма гуманно (конечно, по отечественным понятиям и порядкам). Они признавались не только из страха, от ослеплявшего всегда русское общество ужаса перед застенком, хотя хорошо помнили, что было с их предшественниками, и не только потому, что знали, что в России нет закона, а есть державная воля, и поэтому человек беззащитен и в любую минуту с ним могут сделать все, что нужно для «пользы отечества». Вне всякого сомнения, страх перед дознанием был чудовищным. Судилища, происходившие в павловскую и предшествующие эпохи, сопровождались пытками и кончались увечьями. Ужас общества был непреоборим, неизгладим.
Но страх был не единственным и, может быть, даже не главным из всего, что давало победу правосудию в самодержавной стране. И нужные показания были получены не только от трусов и не только от тех, кому пришлось особенно тяжело. Отношение же к подследственным было не одинаковым, и это было связано с тем, как тайный комитет и особенно сам Николай Павлович оценивали личность и поведение арестованного.
До нас дошло много рассказов о жизни декабристов под следствием. Среди них выделяется своей обстоятельностью и живописностью рассказ И. П. Липранди:
«…Из прихожей стеклянная дверь, через нее я вижу несколько человек около стола за самоваром; все это во втором часу пополуночи меня поражало. «Вот, господа, еще вам товарищ!» — сказал Жуковский (адъютант дежурного генерала. — А.Б.); все глаза обратились на меня. Здесь сидели за чайным столом: бригадный генерал 18 дивизии Кальм; известный Грибоедов; адъютант Ермолова Воейков (оба привезенные с Кавказа), отставной поручик Генерального штаба А. А. Тучков (старший брат бывшего в Москве генерал-губернатора) и предводитель дворянства Екатеринославской губернии Алексеев… Поздний чай произошел от того, что Воейков и Грибоедов были на допросе в Комиссии, находящейся в крепости. Через час мы все были как старые знакомые. Предмет разговора понимается: вопросам, расспросам и взаимно сообщавшимся сведениям не было конца. Содержались мы на свой счет, обед брали из ресторации; позволено было выходить вечером с унтер-офицером для прогулки… книг, набранных Грибоедовым от Булгарина, было много».
Так содержались подследственные.
Или так:
«Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа; поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея».
Но чаще всего арестованные содержались таким образом:
«Присылаемого Берстеля посадить по усмотрению и содержать строго».
«Присылаемого Анненкова посадить по усмотрению и содержать хорошо».
Но и те, кто был закован в железа, и те, кто пил чай, не могли представить себе, что придется пережить их потомкам в еще более просвещенные времена.
Недостойное поведение декабристов на следствии нельзя объяснить только страхом. Среди них было много людей, ходивших, не сгибаясь, под ядрами, и людей, стоявших под пистолетным дулом на дуэлях, и людей, хорошо знавших, с какими опасностями связано дело, на которое они шли.
Поведение декабристов во время следствия и суда необходимо оценивать в связи с тем, что всегда политический процесс соотнесен со страной, с отношением общества к нему. Одиночество и изолированность декабристов, которым следствие и суд старательно внушали мысль о враждебности к ним страны, общественного мнения, обезоружили их и заставили усомниться в своей правоте. Для политического преступника, который идет на нарушение закона не для своей выгоды, а во имя других, уверенность в ненужности его дела другим равна признанию бессмысленности этого дела. И во всех последующих за декабристским процессах люди, горевшие отвагой, когда были уверены в необходимости своего дела, становились жалкими, мелкими и ничтожными трусами, поведение которых десятилетиями невозможно было разгадать не только потому и не главным образом потому, что к ним были применены строжайшие запрещенные законом методы ведения следствия, но потому, что вокруг дела, которому они отдавали жизнь, и вокруг них самих была создана атмосфера всеобщей враждебности к их делу и к ним самим. Таким способом внушалось, что дело, которому они отдали жизнь, бессмысленно и ненужно.
Тынянов не написал в романе тюрьму, следствие, допросы, казнь. Многие из говоривших о творчестве писателя отмечают это обстоятельство с уважением и похвалой. Хвалят за то, что автор не соблазнился дешевыми Эффектами, хотя трудно понять, почему именно тюрьма, следствие, допросы должны обязательно тянуть писателя на дешевые эффекты. Как будто нет других, еще более соблазнительных вещей. Критик Ю. Андреев, например, считает, что отсутствие тюрьмы связано прямо-таки с «общим замыслом». Он пишет: «С большим тактом рисует Тынянов жизнь Кюхельбекера в тюремном заключении и на поселении; ради общего замысла он отказывается от эффектнейших описаний. Глубочайшего трагизма полна судьба Кюхельбекера после 1825 года, но Тынянов избегал душераздирающих эффектов: описание последних лет жизни Кюхельбекера занимает у него в книге не много страниц; эти страницы подчеркивают трагизм судьбы декабристского движения, но не снимают общего оптимистического звучания произведения» .
Советские критики, как и все советские люди, конечно, предпочитают «общее оптимистическое звучание», а не тюрьму, ссылку и каторгу. И в этом они совершенно правы. Но ведь это не всегда удается. В самом деле, как быть критику, если он пишет не о Тынянове, а, скажем, об Ольге Форш? В работе об Ольге Форш он с одобрением должен сказать, что в романе «Одеты камнем» автор смело коснулся такого вопроса, как тюрьма и т. д.?
Тынянов не коснулся такого вопроса, как тюрьма и т. д., потому что его герой, Кюхля, и многие другие декабристы вели себя не так, как мы представляем себе поведение положительных героев.
Но Тынянов полагает, что человеческую слабость не следует принимать во внимание, если ее приходится сравнивать со значением дела для истории. (Я не настаиваю на том, что Тынянов всегда прав.) Поэтому он предпочитает вообще почти ничего не писать о человеческой слабости и единственное упоминание о следствии связывает с бредом героя:
«Он просыпался, дергаясь всем телом, от воображаемого стука (их будили в Петропавловской крепости рез ким стуком, по нескольку раз в ночь, — чтобы они не спали). Он снова стоял в очной ставке с Jeannot, с Пущиным, старым другом, и, плача, клянясь, говорил, что Это Пущин сказал ему:
— Ссади Мишеля.
И снова Пущин, с сожалением глядя на сумасшедшее лицо Кюхли, качал отрицательно головой».
Это ночью, в бреду. И на этом строится параллелизм: следствие — бред.
Литераторы, обер-полицеймейстеры, министры, губернаторы, приставы, унтеры описывают приметы, опознают, ловят, судят людей 20-х годов.
Так начинается новая эпоха русской истории. Но герой Тынянова, в сущности, уже отношения к ней не имеет. Тынянов выводит своего героя из пространства, где действуют законы новой эпохи, он отделяет своего героя от эпохи крепостной стеной, его герой живет в прошедшем времени: «Время для него остановилось». В России действует новая история, которая губит другого тыняновского героя — Грибоедова, а в Сибири живет человек, только попавший в Сибирь по этим новым законам, но живущий по старым.
Главным событием в истории декабризма было восстание на Петровской площади, и поэтому естественно, что большинство писателей, обращавшихся к этой эпохе, рассказали именно о восстании. А так как восстание было поднято Северным обществом, то история декабризма оказалась по преимуществу историей Северного общества. Петербург был не только центром империи, но и центром петербургского периода русской истории. Поэтому великие события двух столетий жизни государства закономерно связаны именно с Петербургом. Декабризм, изолированный от народа, не был изолирован от общественной жизни страны. Он был широким социально-политическим движением, и его история не исчерпывается ни деятельностью петербургских революционеров, ни разгромом на Петровской площади. Поэтому наиболее значительные советские писатели, писавшие о декабризме, — Ю. Тынянов и О. Форш — широко раздвигают границы движения.
Тынянов придавал большое значение роли Южного общества, во главе которого стояли наиболее радикальные вожди декабризма — Пестель и Муравьев-Апостол. Тема Южного общества появляется у Тынянова сразу же после «Кюхли» — в «Вазир-Мухтаре», и событиям на юге посвящен написанный семь лет спустя после первого романа рассказ «Черниговский полк ждет».
Несмотря на то что рассказ по своему материалу как бы дополняет роман, связи его с романом исчерпываются тем, что и тот и другой написаны о декабристах. Это произошло потому, что в романе главным была история, вызвавшая восстание, а в рассказе — натянутые отношения между злыми офицерами и добрыми. Восстание полка, задуманное и подготовленное до петербургского поражения, как один из этапов военной революции, превратилось в вспыхнувший из-за недовольства начальством случайный бунт, возглавленный нервными офицерами. Восстание полка с декабризмом не связано, оно связано с декабризмом только именами участников, и поэтому иногда кажется, что все произошло не по исторической необходимости, не из-за реально сложившихся обстоятельств декабрьской поры, а благодаря случайности — дурного характера командира. Восстание Черниговского полка у Тынянова оказалось вне программы декабристов, вне истории русского освободительного движения и вне календаря землетрясений европейских.
При всем этом дурной характер командира, нервные офицеры, зимние дороги, заснеженный город и само восстание Черниговского полка написаны со сдержанным великолепием летописного эпоса. Может быть, заблуждения писателя менее важны, чем его искусство? Может быть, искусство исправляет заблуждения? Может быть, заблуждения, концепции и доктрины умирают быстро, а искусство живет долго и поэтому мы с восхищением читаем книги, которым верим, не веря тому, в чем хотел убедить нас человек, который их написал?
Через двадцать один год после рассказа Тынянова появилась повесть О. Форш «Первенцы свободы», в которой Южное общество показано не как дополнение к петербургскому декабризму, а как мозг и внутренний двигатель движения. Писательница использовала опыт тыняновского рассказа, но опровергла его случайность и замкнутость.
Выведение декабризма из узкого круга военного заговора и было поводом создания повести. Писательница не преуменьшает изолированность декабризма от народа, но противопоставляет замкнутости тыняновского рассказа связь декабризма с широким общественно-политическим движением России. Методом «Кюхли» Форш опровергает метод «Черниговского полка». Ее повесть как бы южный вариант тыняновского романа.
Как можно догадаться, О. Форш, вероятно, хотела связать декабризм с предшествующей историей. У нее декабризм должен был возникнуть не только после походов в Европу, но и в связи с предшествующим этапом русского освободительного движения. Она, вероятно, хотела показать преемственность декабризма от Радищева.
При всем этом в произведении О. Форш не все написано великолепно и не каждая строка неотразимо поражает воображение читателя.
Роман Тынянова как бы эксцентричен по отношению к восстанию. Его главный герой не является вершиной, вокруг которой организуется историческое действие. Восстание оторвано от народа, и оно выпадает из истории европейского освободительного движения. Европа описана главным образом в связи с тем, что знакомство с нею оказало большое влияние на мировоззрение героя. Ничего больше. К России она почти не имеет касательства. Русская политика замкнута и локальна, выходов в европейскую политику в романе нет, а тема Греции связана со свободолюбием героя и с возможностью ухода от русских дел, на что герой не соглашается. В романе Тынянова самый главный вопрос эпохи — восстание 14 декабря — с Западом не связан. То есть он связан традиционно: в результате Отечественной войны 1812 года русские офицеры и солдаты, побывавшие в Европе, глотнули воздуха свободы и, возвратившись на родину, где сам государь сначала обещал, а потом перестал обещать конституцию, подняли бунт. На этом связи с Западом У романистов тотчас же пресекаются, если не считать непременных колкостей по адресу зловредной англичанки, которая гадит. У Тынянова, конечно, ничего про зловредную англичанку нет, но и Тынянов дальше идеологического влияния Европы на будущих декабристов не идет.
Нужно сказать, что рта традиционная для русской историографии концепция начата самими декабристами, продолжена Пушкиным и развита Герценом.
По соображениям, прямо противоположным тем, которые были у декабристов, Пушкина и Герцена, идея западного влияния старательно поддерживалась мерзавцами. У них рта идея выглядит необыкновенно выразительно, живописно и гнусно.
Вот как описывает возникновение декабризма историк александровского и николаевского царствований умеренный мерзавец Рафаил Зотов:
«Лучше исследовать, откуда взялись в России эти тайные общества, вовсе не соответствующие с нашими нравами и образом мыслей. Эта язва зашла к нам с Запада — из Германии и Франции. До войны 1813 года существовало в России одно тайное общество масонов… В других странах были задние ложи… скрывавшие разные политические замыслы. В России же не было и не могло быть ничего виновного в этих сходках, потому что всякое слово, всякое предложение записывались в протокол, который представлялся в Полицию. При том же большая часть Правительственных и Полицейских лиц была членами этих обществ. Если в 1818 году все они были закрыты, то, во-первых, потому, что они никогда Не должны бы были существовать. Для благотворения не нужно ни секретных эмблем, ни условных знаков; для добрых дел везде существуют общества, но не тайные, и вся Россия по чувству христианства составляет одно целое общество, где каждый рад помогать друг другу. Во-вторых, некоторые ложи вздумали иметь письменные сношения с иностранными и могли распространить вредные правила.
Кроме этих лож, не было в России никаких тайных обществ. Только после похода 1813–1815 годов многие из пылких недоучившихся юношей, видевших в Германии и во Франции столько всякого рода бундов и лож, задумали ввести подобные и в России…
А как во время этой кампании народ (немецкий. — А.Б.) часто обнаруживал прежде Правительств преданность к русским и решимость к разорванию оков своих, наложенных Наполеоном, то Государи, воспользовавшиеся Этим порывом всеобщих чувств, гласно и объявили, что по окончании войны предоставят подданным своим все заслуженные ими права свободы. Тайные общества решили после этого, что должно требовать Конституций, то есть договора между Государем и подданными.
Все эти умствования мало-помалу привились к некоторым из наших юношей. Пребывание во Франции еще более отуманило воображение их. Там народ менял формы правительств, как моды, и всякий челядинец важно толковал о правах граждан, не понимая, что все права соединены всегда с обязанностями и что без строгого, добросовестного исполнения последних никто не может пользоваться и первыми.
С этими идеями мнимых преобразований возвратилось много юношей в Россию, и, очень мало зная все сложные пружины государственного управления, задумали переделать их по-своему. Недовольные самолюбцы, будучи в мелких чинах, полагали, что они должны быть правителями над судьбой тысячей. Без заслуг обществу хотели они управлять им. Видя местами злоупотребления (где, в каком веке и народе их не было?), они требовали в своих сходках не исправления, а истребления».
«Эта язва пришла к нам с Запада…» — шипит ужаленный патриот. И ему вторили в годы Муравьева-вешателя, и в годы Победоносцева, и в годы Столыпина, и, конечно, самые беспробудные, беспросветные и бесстыжие негодяи. Такие «язвы», как свободолюбие, демократия, революции, действительно приходили к нам с Запада, и поэтому все российские мракобесы, жандармы режима, повара обожания, лакеи уважения, золотари прогресса, обозники веры, все черное, серое, грязное, что за века накопила империя, обливало грязью, обдавало вонью, травило и оплевывало Запад, тот, конечно, который создал «Декларацию прав человека и гражданина», «Энциклопедию, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел», который в 1789 году снес Бастилию, в 1830-м сверг Бурбонов, в 48-м Орлеанов, в 70-м Бонапартов, с осатанением рычало на Запад с ненавистным его парламентом, с мерзкой его конституцией, с проклятой ихней свободой печати, с гнусным его благоговением перед личностью и достоинством.
Тынянов опускает все, кроме идеологических, связи декабристов с Западом. Делает он это, скорее всего, не потому, что уверен в отсутствии другого влияния и других связей с Европой, а потому, что, опустив их, он получает еще одну возможность показать изолированность декабризма. Для того чтобы доказать это очень важное и совершенно правильное положение, Тынянов идет на жертву: он не использует важные документы, в которых говорится о влиянии европейской дипломатии на политическую жизнь России, в частности о связях австрийского посольства с тайным обществом. Я говорю о так называемой австрийской интриге, о которой сообщил III отделению Булгарин.
Попытка связать восстание в своей стране с иностранным влиянием характерна для мышления реакционных Эпох. Это легко понять: куда приятнее считать, что восстание подброшено врагами, нежели вызвано ненавистью к своему любимому правительству. И поэтому все следственные производства по делам о покушении на существующий строй всегда начинаются с выяснения связей между преступником и заграницей.
Следует отметить, что впервые мысль о связях декабристов с заграницей приходит в голову Булгарину.
Будучи человеком необыкновенно подвижным и желая принести сразу и побольше пользы отечеству, Фаддей Венедиктович, забегая вперед и предупреждая дальнейшее развитие русского исторического процесса, с необыкновенным оживлением донес об австрийской интриге.
Еще ошеломленные случившимся жандармы, вяло листая следственные дела, бормотали что-то невнятное о язве, занесенной к нам с Запада; еще правительство, едва приходя в себя, начинало размышлять над тем, что бывает, когда молодым, не успевшим окрепнуть умам дают много воли; еще только развезли по острогам и ссылкам государственных преступников девяти разрядов, а Булгарин уже нашелся: нынче он утверждает, что, кроме злосчастного влияния иностранных держав на политический образ мыслей в России, имели место шпионаж в пользу Австрии и разглашение государственной тайны. Ему не удалось убедить в этом III отделение, но сосредоточенность на этом вопросе чрезвычайно характерна. Булгарин, несомненно, опередил юридическую мысль своего времени.
Правительство прямо-таки с обожанием отнеслось к доносу Булгарина и немедленно учинило по этому поводу следствие. Следствие опровергло Булгарина, но вопрос об австрийских кознях оказался невыясненным, и уверенность в связях декабристов с иностранными державами осталась, и, скорее всего, не без основания. Об этих связях сохранились настораживающие документы, и в них есть как раз то, что Тынянов всегда искал в документе: импульс для собственной фантазии. «Не верьте, дойдите до границы документа, — настоятельно советовал он, — продырявьте его». И еще (не без гордости): «Там, где кончается документ, там я начинаю».
Документ закончился на том, что «…посещение Франции русскою армией и прокламации союзных противу Франции держав, наполненные обещаниями возвратить народам свободу, дать конституции, произвели сей переворот в умах. Но как в самой России не было пищи для поддержания сего пламени, то я тотчас догадался, что здесь должен быть foyern, где сохраняется и откуда изливается сей огонь».
Но старая песня про «посещение Франции» и про то, что в «самой России не было пищи для поддержания пламени», не увлекает певца.
Певец больше налегает на то, что «…частные клубы (английские. — А.Б.) сильно действуют. Заведение библейских обществ было предлогом, чтобы ввести повсюду своих агентов и чрез весь мир иметь, так сказать, цепь сообщения… библия и евангелие есть республиканский кодекс в устах искусного толкователя… Корнилович и Муханов (Петр) были в связи с богатым английским купцом Томсоном, который снабжал их запрещенными либеральными газетами и брошюрами. Сам Томсон учился по-русски и путешествовал по России. Он собирал сведения о вещах и лицах…
Париж есть центр всех демагогических обществ. Там политически магнетизируют всех путешественников, снабжают их правилами и книгами на дорогу и действуют на Россию посредством русских чиновников и непременных своих агентов, которые кроются в домах под разными званьями…
Швеция действует на Финляндию… Без сомнения, она не упустит случая усилить какие бы то ни было замешательства в России, ибо ее благо зависит от слабости России, а Россию ослабить иначе невозможно, как внутренними раздорами».
Но главное в документе — это австрийская интрига. Связи декабристов с Австрией через австрийского посланника в Петербурге казались важными и опасными.
Однако документ кончился, а Тынянов не начал. Но к австрийской интриге писатель подходит совсем близко, входит в дом, где она живет, знакомит с хозяйкой дома княгиней Трубецкой, с самим Трубецким и Фаддеем Венедиктовичем Булгариным. Булгарин и Трубецкой (особенно Булгарин) описаны подробно, а жена Трубецкого и дом — в эпизоде. Булгарин, Трубецкой, его жена и дом с австрийской интригой не связываются.
Фаддей Венедиктович много споспешествовал упрочению существеннейшей для нашей истории традиции, честь основания которой если и не принадлежит ему, то возведение ее в ранг высокой государственной значимости, несомненно, должно быть признано именно за ним. Эта традиция до сих пор не вызывала пристально научного интереса и не вошла в орбиту внимания историков и литературоведов, несмотря на то что на протяжении XIX и XX столетий она играла серьезную роль в политической жизни страны. Заботясь о пользе отечества и умножая традицию, Фаддей поспешил сообщить свое мнение касательно связей декабристов с заграницей.
Осенью 1826 года после прекращения деятельности Следственной комиссии ее функции были переданы III отделению. III отделение не считало даже после следствия, суда и приговора по делу о тайных обществах вопрос исчерпанным, и в частности не считало, что следствие до конца выяснило все обстоятельства, связанные с возможным влиянием иностранных держав на злоумышленников. В предназначенном только для императора неопубликованном приложении к донесению во всеобщее сведение (опубликовано только в 1875 году) было сказано: «…комиссия, по дошедшим до нее сведениям, могла бы иметь подозрения: на двор Стокгольмский… или на Австрию… или на Англию… Но по точнейшем исследовании оказалось, что нет основательных причин питать сии подозрения». Однако III отделение решило, что основательные причины питать сии подозрения есть, и обратилось по Этому поводу с запросом к Булгарину, успевшему создать себе репутацию авторитетного консультанта. Авторитетный консультант ответил со свойственной ему резвостью, живостью и готовностью.
Донос Булгарина любопытен и не похож на другие, кроме прочего, еще тем, что в нем нет и капли желания Зла ближнему своему. Доносчик ни о ком в отдельности плохо не отзывается и никого не выдает. Самое гнусное место в доносе выглядит даже по тем временам почти невинно: «…Рылеев и другие юноши врут много насчет правительства». Если принять во внимание, что это написано через несколько месяцев после того, как «Рылеев и другие юноши» были или повешены, или отправлены на каторгу и в ссылку, то, право же, не стоит судить Булгарина слишком строго. В традиции, им возведенной в ранг высокой государственной значимости, были случаи куда более выразительные. Плохо он отзывается не о каждом в отдельности, а о всех сразу и, конечно, вообще. «Вообще» — это «молодые люди», которые «сделались демагогами». Кроме того, Булгарин зачем-то все больше выгораживает себя и жалуется на обиды: «демагоги» обзывали его то «рабом», то «трусом». О себе Фаддей пишет так: «Для меня нарочно был дан вечер, чтобы познакомить с Гуммлауером (секретарь австрийского посольства. — А.Б.) и другими интересными людьми. Я обещал быть, но завязал голову и остался дома». Отвечая на вопрос: «Имеют ли иностранные державы влияние на политический образ мыслей в России?», Булгарин пишет: «Этим вопросом вы коснулись самой чувствительной струны моей, ибо в продолжение десяти лет это составляет мою idee fixe». Произведение Булгарина больше, чем на донос, похоже на публицистический очерк, перемешанный с очерком быта и нравов. Но это — Булгарин.
Получив вдохновенное булгаринское послание, III отделение страшно разволновалось и, не имея возможности допросить австрийского посланника и повешенного Рылеева, вызвало из каторжной работы в Чите государственного преступника Александра Осиповича Корниловича. Государственного преступника посадили в Петропавловскую крепость и об австрийской интриге стали спрашивать прямо и без обиняков. Корнилович отверг попытки обвинить его в шпионаже и выдаче государственной тайны, и ему поверили. Но Австрия снова на всякий случай была оставлена в подозрении. Нельзя сказать, что для этого совсем не было оснований. Во всяком случае, интерес к Австрии возник не случайно. В приложении к донесению, предназначенному для императора, по этому поводу сказано: «…князь Трубецкой в своих, весьма пространных показаниях говорит только, что ввечеру 14-го минувшего декабря свояк его, рассуждая о происшествиях сего дня, сказал: «Que diable, si l'on voulait faire une revolution, ce n’est pas comme cela qu’il fallait s’y prendre». (Кой черт, если хотели сделать революцию, то должно бы не так за это взяться.) Сии слова, без сомнения, не могут служить доказательством доброжелательства к России, но они доказывают, по крайней мере, что план заговора и мятежа не был известен графу Лебцельтерну».
Все это приобретает особый интерес, если вспомнить, что австрийский посланник при русском дворе граф Лебцельтерн был свояком декабриста князя Трубецкого.
Князь С. П. Трубецкой был женат на дочери графа Лаваль, вторая дочь графа была замужем за Лебцельтерном, Трубецкие и Лебцельтерны были в близких отношениях и встречались часто. Летом они жили вместе на даче. У них бывали — на даче и в Петербурге — люди, впоследствии вышедшие с оружием на площадь. О разговорах, которые велись у Трубецких и Лебцельтернов, Булгарин вспоминает с испугом: «…в этих обществах так стали рассуждать о политике… что я ускользнул от них и заперся дома. Мое положение в свете внушило мне благоразумие, которое мне шептало, что рано или поздно правительство обратит внимание на эти инстигации».
Можно предположить, что Тынянов не ввел австрийскую интригу, потому что не хотел разрушить изолированность декабризма, потому что австрийская интрига могла увести роман в детектив и потому что она не доказана. Последнее обстоятельство, впрочем, серьезного значения не имеет, потому что недоказанные вещи не обязательно выдавать за доказанные.
Характер обращения с историческим фактом определяется не прихотью писателя, а его художественной системой, которая может им и не осознаваться, но не может не управлять его поступками. История заставляет людей совершать самые разнообразные и далеко не всегда характерные поступки, а литература — только характерные. Поэтому писатель вводит в произведение не всякую историю, не всякую жизнь, а подтверждающие его правоту факты из истории и жизни. Все, что противоречит осознанной или неосознанной художественной системе писателя, в его книги не попадает. Правота художника — в умении выделить из истории и жизни генеральное свойство явления. Отличие жизненного и исторического факта от литературного в том, что первые эмпиричны, а второй отобран как характерный. Писатель подчинен только литературной характерности. И чем более значителен писатель, тем ближе он к объективной исторической истине. Тынянов не ввел австрийскую интригу, игравшую какую-то роль в истории Северного общества, из-за противоречия, в которое вступает этот возможный, но не очень существенный исторический факт с литературной характерностью.
Использование или неиспользование писателем какого-то материала связано с одной из важнейших проблем художественного творчества — с отбором. Проблема приобретает особенное значение для исторического писателя, в творчестве которого отбор фактов так же идеологически значителен, как и освещение их. В этом ничего не стоит убедиться, сравнив два произведения, в одном из которых писатель говорит о том, что великий русский полководец Суворов привез в клетке Пугачева, а другой писатель об этом не говорит. Факт истории чаще всего оценивается писателем с точки зрения его влияния на последующие события. Исключение писателем какого-то материала может быть так же эстетически значимо, как и использование. Исключение материала, несомненно, является осознанным поступком и несет определенную эстетическую функцию. О художественных достоинствах приема исключения нужно судить так же, как о художественных достоинствах приема включения материала. Этот прием не хуже и не лучше других. Как всегда, его качество зависит в первую очередь от мотивировок. Исключение Тыняновым какого-то материала всегда так же строго мотивировано, как и включение.
Мотивировки включения, исключения и освещения материала связаны со стилевой, то есть в конечном счете с социальной, принадлежностью писателя. Стилевая принадлежность, сохраняя относительно устойчивые общие очертания, бесконечно подвижна в частных проявлениях, и различные писательские решения на одном и том же или сходном материале связаны с этой подвижностью.
Зависимость материала от исследовательской методологии часто бывает весьма непосредственна. Но знак равенства между отбором материала и обработкой его поставлен быть не может. Неразделимость отбора и освещения материала не абсолютна. Особенности тыняновского освещения материала на отбор, на сам материал распространяются не всегда. Тынянов-художник с Тыняновым-ученым связан материалом, но в поздние годы («Пушкин») художественное творчество его было в значительной степени опровержением научного.
Различные решения на одном материале для Тынянова играют особую и чрезвычайно ответственную роль. Все Это было осложнено тем, что писателю пришлось пережить кризис литературной школы, одним из вождей которой он был.
Кризис разрешился обращением к художественной литературе, и то, что вскоре вошло в сознание людей, — исторический писатель Юрий Тынянов — возникло именно в это время и в значительной степени в связи с этим кризисом.
Но исторический писатель Юрий Тынянов не возник вдруг, в тот день, когда положил на стол редактора роман, через несколько месяцев сделавший его знаменитым.
Тынянов написал свой первый исторический роман потому, что стало известно, что он до сих пор пользовался ошибочной научной методологией, а также потому, что очень много людей громко убеждало его в абсолютной неправоте. Все это было так шумно и убедительно, что он сам стал сомневаться. Он полагал, что роман станет проверкой метода и, конечно, сразу же этот изживший себя метод опровергнет. Это было совершенно правильно. Все требовали, чтобы наука проверялась жизнью. Искусство должно было возвратить в жизнь отвлеченные категории литературного процесса и показать реальные взаимоотношения этих категорий с жизнью. Роман должен был убедить автора, что как ученый он ошибался во многом.
До того, как писать роман, Тынянов писал статьи по истории и теории литературы. Эти статьи были неотделимы от тезисов школы, к которой он принадлежал.
Как в истории, так и в каждой человеческой судьбе независимости от прошлого не существует, и поэтому Тынянов-художник соотнесен с Тыняновым-ученым.
Прошлое и настоящее Тынянова, его литературоведческое и художественное творчество были связаны темой, однако переосмысление темы, и именно в форме исторического романа, началось под влиянием кризиса школы, заставившего писателя по-новому посмотреть на свою литературоведческую работу.
Но связи между Тыняновым-ученым и Тыняновым-художником были чрезвычайно тесными, и представить себе беллетристику Тынянова не зависимой от того, что он делал в литературоведении, невозможно. Эти связи сам Тынянов осознавал всегда и считал их не случайной особенностью собственного творчества, а явлением закономерным и общим. В 1928 году, уже после «Кюхли», «Смерти Вазир-Мухтара» и «Подпоручика Киже», он написал: «Совсем не так велика пропасть между методами науки и искусства. Только то, что в науке имеет самодовлеющую ценность, то оказывается в искусстве резервуаром его энергии». «Поэзия близка науке по методам…».
Творчество Тынянова ставит под сомнение традиционную уверенность в том, что работа ученого и работа художника по своему характеру противоположны. Научная работа и художественная деятельность Тынянова были лишь разными языковыми проявлениями творчества, разными формами обработки материала. Были разные аспекты жанра и стилистики, а не разные способы мышления.
После того как многие очень образованные люди, мнением которых он дорожил, со всей убедительностью показали глубокую порочность формального метода, Тынянов, уже сложившийся ученый, начал писать свой первый роман.
Мысль о романе у Тынянова возникла не сразу. Ученому предложили написать брошюру на материале, который был ему хорошо известен, — о Кюхельбекере. Тынянов неохотно согласился, стал писать брошюру. Брошюра не удавалась, и тогда Тынянов написал то, что смог написать. Он написал исторический роман.
Исторический роман был написан не вместо научного исследования, а потому, что у писателя возникли серьезные сомнения в правильности научного метода, которым он работал. Роман должен был опровергнуть метод ученого.
С большой осторожностью следует относиться к тому уважению, с каким писатель говорит о своих пороках, о тяжкой вине своей школы, о том, что он всегда заблуждался. В таких случаях возникают вопросы главным образом не литературного, а морального характера. Например: искренен ли писатель. (Известны случаи, когда писатель бывает искренним не до конца.) Действительно, защита новых идеалов, переход к другому жанру часто бывают не добровольны и становятся отступлением под ударами судьбы. Многие находят, что после кризиса школы, после первого романа, научное творчество Тынянова стало иным, нежели было раньше. Тынянов не делал вид, что сдается, а сам думал: не сдамся. Он уже знал, что был неправ, и убедили его в этом работа над историческим романом и письма читателей. Уверенный ли в своей правоте или просто из чувства порядочности Юрий Николаевич Тынянов никогда не проклинал свою статью «Достоевский и Гоголь (К теории пародии)». Он не ставил памятника своей научной работе и не считал ее лишь отвратительной ошибкой. После того как все убедились в глубокой порочности формализма, в жизни писателя возникли некоторые трудности. Но было бы глубоко неисторичным придерживаться представления о том, что художественная литература брала писателя измором. Он очень хорошо знал, что книга — это не только личное дело ее автора, Так как книги пишутся не по прихотям писателей, а по социально-историческим и историко-литературным требованиям, и хорошими они бывают тогда, когда внутренняя потребность писателя совпадает с этими требованиями, то предположение, что первый роман Тынянов написал с горя, неверно, потому что оно игнорирует историю и литературу, а внутреннюю потребность писателя сводит к недостаточной душевной стойкости. Бытовая мотивировка, таким образом, изолируется от истории литературы, а человек раздваивается. Все это произошло потому, что осуждались не возможные ошибки ранних научных работ Тынянова, а его научная работа вообще. Связь между нею и художественным творчеством перечеркивалась.
Как бы предвидя возможность покушения на эту связь и навязывания ему конфликта ученого с художником, Тынянов специально оговорил: «Оставшись историком литературы, я стал беллетристом», а причину этого связал с историей: «Должна была произойти величайшая из всех революций, чтобы пропасть между наукой и литературой исчезла. Моя беллетристика возникла, главным образом, из недовольства историей литературы, которая скользила по общим местам и неясно представляла людей, течения, развитие русской литературы. Такая «вселенская смазь», которую учиняли историки литературы, понижала и произведения старых писателей. Потребность познакомиться с ними поближе и понять глубже — вот чем была для меня беллетристика. Я и теперь думаю, что художественная литература отличается от истории не «выдумкой», а большим, более близким и кровным пониманием людей и событий, большим волнением о них». Никакого перехода от науки к литературе «с горя» не было. Художественная литература была новым способом понять материал, на котором работал ученый. Был новый аспект, а часто и новая точка зрения. «Недовольство историей литературы, которая скользила по общим местам», прямо связано с его научной работой, и художественная проза, к которой он перешел, не уводила от решения научных проблем, а помогала решить их правильно. В этом свете история появления первой книги Тынянова, которому заказали отнюдь не исторический роман, а небольшой очерк, приобретает совсем иной смысл. Превращение плохой брошюры в хороший исторический роман произошло не случайно и было связано с потребностью в историческом романе. (Я не хочу сказать, что всякая плохая брошюра может превратиться в хороший исторический роман, потому что существует такая потребность.)
Книги вынашиваются не только писателем, но и временем, которому они необходимы. Писатель же иногда работает с тяжелым чувством, что сделанное им нужно времени и не нужно ему. Но чаще бывает, что время считает ненужным сделанное писателем, и только другое время превращает писателя в предшественника и учителя. Так было с Пушкиным в конце 20-х годов — седьмая глава «Евгения Онегина» считалась падением поэта, и особенно в 30-х годах. Так было с Гоголем — «…несказанное сумасбродство Гоголя «Нос», — говорили современники.
В 20-е годы нашего века нужен был исторический роман, потому что было необходимо понять, что великая революция наступила как результат исторического процесса, а не случилась, потому что недоглядела полиция. Создавалась новая культура, и надо было доказать, что она имеет право на существование, приобретенное не только победой, но и законным наследованием. Время создавало важнейшую проблему — «революция и культура».
События в книгах Ю. Н. Тынянова окружают восстание — бьющееся сердце истории. Каждое событие проверяется восстанием. Жизнь человека делится на две части — до и после восстания — и осуждается, если человек ушел от восстания или изменил его памяти. Так разную и противоположную оценку получают люди, пережившие декабрь, — Грибоедов и Кюхельбекер.
Все, что написал Тынянов, связано в цепочку тем — «человек и история», «история и революция», «революция и культура».
Тынянов был человеком с обостренным чувством истории. Исторические закономерности распространялись им не только на прошлое и на других людей, но также на современность и на самого себя. Борьба с академическим литературоведением в начале пути, переход к художественной прозе в пору гибели формализма ощущаются не как перемена настроений писателя, а как явления исторически обязательные. Переосмысление метода вызвало не покаяния, а новый жанр. Больше того, художественная проза была не только новым для него жанром, она стала новым этапом его литературной биографии. Этобыла серьезная научная работа, проверившая сделанное раньше. Оказалось, что эту работу наиболее целесообразно выполнить в форме романа. Новый жанр не был ни прощанием с прошлым, ни погребением ученого художником. Он был новой формой выражения, другим способом обработки материала. Художественная проза (как единодушно утверждали критики и читатели, которые с пристальным вниманием следили за филологическими и стиховедческими изысканиями писателя, часто восполняя некоторые трудности понимания правильным подходом) обнаружила ошибки научной работы и воспользовалась ее положительным опытом. Переиздавая в 1929 году научные работы, Тынянов писал: «Когда я перечитал свою книгу, мне захотелось снова написать все статьи, здесь написанные, написать иначе. Но потом я увидел, что тогда получилась бы другая книга». Это было написано после «Кюхли», «Смерти Вазир-Мухтара» и после «Подпоручика Ниже». Тынянов-ученый, за плечами которого «Кюхля», — это несколько иной ученый, чем до этой книги.
Роман о Кюхельбекере сам по себе был научным открытием. Открытием был выбор героя. Главное в творчестве Тынянова-ученого — недоверие к традиционному мнению — стало решающим в творчестве художника. Роман оказался пересмотром такого традиционного и неправильного мнения о человеке, которого знали только по эпиграммам. Книга пересмотрела традиционное мнение и вывела человека за пределы эпиграммы. Окруженный людьми и событиями своего времени, человек стал исторически реальным. Исторически реальный человек не имел ничего общего с чучелом бойкой литературной традиции. Выяснилось, что у чучела были серьезная литературная теория, хорошие стихи, радикальное мировоззрение и мученическая судьба. Когда этот человек жил, с ним не спорили, а смеялись над длинным носом и неумением держаться в обществе. Последующее литературоведение изучало не писателя, а смешные рассказы про него. О человеке, к которому относились несправедливо, и об истории, которая понималась неправильно, была написана эта гуманная книга.
И книга сделала доброе дело: сто лет над человеком смеялись, глумились, говорили, что он дурак. Тынянов написал книгу и доказал, что это неправда. Книга оживила человека.
Две с половиной тысячи лет назад на юг от нынешнего Севастополя был заложен ионянами, а потом захвачен Гераклеей Понтийской — черноморской колонией Мегары — город Херсонес Таврический.
В городе был храм.
Пол храма был выложен каменной мозаикой, и этой мозаикой храм был прославлен.
Город завоевывали, отвоевывали, грабили и разрушали.
Сюда приходили скифы, тавры, хевсуры, гунны, готы, киберы, беруры, хазары, афиняне, фракийцы, спартанцы, сарматы, римляне, византийцы, турки, русские, генуэзцы, татары.
Через полторы тысячи лет о нем знали лишь по упоминаниям в древних рукописях и по белым камням, лежащим у моря.
В 1827 году (когда Кюхельбекера везли из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую) по приказу адмирала Грейга город стали раскапывать.
Откопали остатки храма: пол и несколько ионических баз.
Вспомнили древние рукописи, написали статью, стали приглашать туристов.
Туристы приезжали, шаркали по плитам, удивлялись.
Полторы тысячи лет город и храм разрушали завоеватели, ветер и солнце, стирали подошвами туристы.
Каменная мозаика, прославившая храм, стала серой и мертвой.
Но когда среди белых камней, лежащих у моря, появлялись путешественники, нищие проводники, зарабатывая стакан вина, показывали им чудо: они зачерпывали воду из Евксинского Понта и обливали древние камни.
И прекрасное искусство оживало.
Значение романа Ю. Н. Тынянова в том, что он увлажнил живой водой искусства каменистую почву истории и освободил затертого, затоптанного ногами, чистого, умного и талантливого человека.