«Подпоручик Киже» был так хорош, что казалось, если писать дальше таким же способом, то все будет так же прекрасно.
Тридцать страниц этого произведения, очевидно, ни в какой степени не исчерпали возможности приема.
Поэтому следом за «Подпоручиком Киже» Тынянов пишет «Восковую персону», «Исторические рассказы» и «Малолетного Витушишникова».
В «Восковой персоне» и «Малолетном Витушишникове» по-разному, но явственно различимо влияние «Киже». Однако достоинства рассказов оказались независимыми от «Киже», а их недостатки были связаны с ним непосредственно. В произведениях, написанных способом, который только что себя так блистательно проявил, самым уязвимым оказался именно способ. Но виноват в этом был не «Киже», а сам автор, не посчитавшийся с неповторимостью первого рассказа и не заметивший, что рассказ был удачен не приемом, годным на все случаи жизни, чего никогда не бывает, а строгой связью приема с материалом.
Достоинства и значение рассказов были, как и во всем, что писал Тынянов, в его умении показать разрушительность самодержавной власти. Но бесспорности «Подпоручика Киже» в этих рассказах не было, потому что производность коллизии от эпохи оказалась нарушенной, коллизия соединялась с эпохой не исторической необходимостью, а удивительным случаем и анекдотом.
Прием «Киже», перенесенный в другую эпоху, потерял значительность, и то, что было естественно для эпохи Павла, оказалось далеко не во всем верным для последекабрьской эпохи и для эпохи Петра.
«Восковая персона» и «Малолетный Витушишников» были ниже возможностей автора «Смерти Вазир-Мухта-ра» и «Подпоручика Киже» не по необъяснимым иногда причинам — почему одно произведение писателю удается больше, а другое меньше, а потому, что в «Восковой персоне» не было создано формулы смутного времени, наступившего после смерти Петра и подобного тому, которое некогда шло за катафалком грозного царя Ивана Васильевича, а в «Малолетном Витушишникове» не было образа царства, стремящегося к удушению всего живого. В «Смерти Вазир-Мухтара» и в «Подпоручике Киже» это все было: самодержавная власть и безмолвствующая страна.
Поэтому «Восковая персона» и «Малолетный Витушишников» остались лишь превосходнейшими рассказами великой литературы.
Склонный к восприятию всякого рода пессимистических инфекций, писатель оказался захваченным распространившейся эпидемией вульгарного социологизма, заразившей круги художественной и нехудожественной интеллигенции. Искусительность вульгарного социологизма была особенно сильна, потому что он разрешал существовать только верноподданным, а всем прочим не разрешал существовать и в отдельных случаях даже дышать. Вульгарный социологизм утверждал, что он есть самый главный марксизм. И он не только искушал, соблазнял, заманивал и прельщал круги художественной и нехудожественной интеллигенции, но случалось, что в отдельных случаях он даже громко топал ногами.
Злобные вульгарно-социологические фантазии незамедлительно разрушили нормальные, то есть исторически обязательные, связи между объектом и способом его выражения, и писатель, по логике исповедовавшейся им концепции, обратился к поиску соответствующих концепций средств выражения. Так как всего того, что навязывал истории вульгарный социологизм, на самом деле не было, то писателю пришлось искать средства выражения, соответствующие концепции, а не изображаемому объекту. Изображаемый объект и способ выражения разошлись. Вульгарный социологизм, как всегда неверное философское условие, породил ошибочное художественное решение.
Тынянов был инфицирован эстетической теорией, настаивавшей на том, что истинное произведение искусства получается только тогда, когда формализм соединяется с социологизмом.
Тынянов послушался, соединил и получил высокохудожественного кентавра: формалистическое тело с вульгарно-социологической головой.
Для торжества исторической истины в вопросе о приоритете надо сказать, что кентавра изобрел не Тынянов. Кентавр уже был изобретен и звали его форсоцем, что значит формализм-социологизм. Главным кентавром был Б. Арватов.
Соединение методов оказалось очень нестойким, и надуманность соединения в рассказах Тынянова обнаружилась очень скоро. Началось превращение истории в анекдот, в котором вульгарный социологизм сделал исторических деятелей беспрекословным продуктом, коим управляет могущественный, но секретный и не имеющий фигуры социально-экономический процесс. В неисторические продукты фатально совершали детерминированные социально-экономическим процессом поступки. Поступки отражали яростную борьбу набиравшего силу торгового капитала с загнивающим землевладельческим дворянством.
Разгулявшийся прием пошел сам по разным эпохам, а разные эпохи понимались не как конкретная историческая деятельность людей, но как деятельность социально-экономических категорий, для которых люди были только формой выражения. Находка «Ниже» — операция времени с человеком, независимо от существования человека, — превращается из закономерности определенной эпохи в общеисторический закон. Прием сообщил истории повторяемость явлений, и оказалось, что на свете не изменяется ничего. Эпохи Павла, Петра, Николая становятся похожими друг на друга, и все грядущие эпохи будут похожи на те, которые уже были, все уже было, и то, что еще будет, тоже уже было, и ветер возвращается на круги своя…
Было бы ошибкой утверждать, что все это возникло только в результате вредных воздействий вульгарного социологизма. Вечное возвращение, движение по кругу, повторяемость исторического события были одной из излюбленных тем мировой литературы от Екклезиаста до Фейхтвангера, к вульгарному социологизму касательства не имеющих. К этому же относится и так называемая «модернизация истории», некоторыми писателями почитающаяся за единственный достойный стимул к созданию исторического произведения.
Борьба приема с материалом в двух поздних рассказах Тынянова кончилась победой приема, и история народа, России оказалась подмененной схемой боя торгового капитала с землевладельческим дворянством. Из рассказов ушли человеческие отношения и появились стрелы стратегического наступления набиравшего силу класса против класса загнивающего. Люди, замененные фатально необходимыми для социально-исторического процесса понятиями, отсутствующие люди, превратились в Киже.
Так стал Киже император Николай Павлович, так стал Киже император Петр Алексеевич, и стали они таковыми, потому что сами ничего делать не могли, а могли только беспомощно выражать верховную и самовластную волю закона, стоящего над историей, человеческим разумением и геометрией Эвклида.
Герои рассказов, не без основания оставшиеся в истории как люди с ярко выраженными характерами, что-то совершают, воюют, строят, наказывают, любят, ненавидят, разрушают, борются, страдают, но все это лишь иллюзия, это только кажется, что они что-то совершают, а на самом деле совершают не они, а вовсе противоречия между торговым капиталом и землевладельческим дворянством.
Рассказы были написаны об отсутствующих людях, действиями которых управляют несуществующие процессы. Писатель оторвал людей от реального времени, в каком только и могут жить реальные люди, поступки которых подчинены законам истории. Начиналось безмолвное парение людей и событий в безвоздушных пространствах истории. Люди, осуществляющие событие, были заменены стоящим над историей и человечеством процессом, который, как предполагалось, сам себя осуществляет.
Этот необузданный детерминизм был так же отвратителен, как и породивший его вульгарный социологизм и некоторые другие (более позднего происхождения) заблуждения, выдаваемые за истину.
И вот тогда писатель, доведенный до отчаяния вульгарным социологизмом, впервые усомнился в истории.
Выживший из ума старик стражник бойко рассказывает военному историку С. Н. Шубинскому о посещении императором Николаем исторической будки, и все, что он рассказывает, очень далеко от событий, бывших в действительности. Так заканчивается трогательная и достоверная история малолетного Витушишникова. «Но это, кажется, было не так, это опровергается», — сказал историк Шубинский. Как это было на самом деле — неизвестно. События, о которых идет речь, рассказаны в девяти вариантах. Два варианта имеют по две редакции. Каждое описание не похоже на другое и к событиям, бывшим в действительности, отношения не имеет.
Тынянов компрометирует буржуазную историческую науку. Делает он это так:
«Бородинский бой длился свыше двух суток и не имел решающего значения для исхода кампании. Сражение при Ватерлоо продолжалось не более десяти часов и оказало значительное влияние на судьбы Европы.
Иной раз в течение каких-нибудь десяти минут разрешаются сложнейшие исторические вопросы.
Варенька Нелидова вернулась к дисциплине».
Дальше рассказано о том, что мелкий винный откупщик Конаки освобождается из-под ареста, лидер винных откупщиков Родоканаки отказывается от своей угрозы прекратить откупные операции, сорок миллионов остаются в казне, министр финансов остается в министерском кресле, государственные финансы приводятся в порядок, император разрешает зажигать все свечи в дворцовых люстрах и подавать к столу бланманже.
Причины, вызвавшие все эти чудесные превращения, из которых главным было освобождение мелкого откупщика Конаки, долгое время оставались неизвестны.
«…Историки… становились в тупик…»
«Историк юридической школы колебался…»
«Психологическая школа, анализируя…»
Все они ошибались. Потому что дело заключалось в том, что «Варенька Нелидова вернулась к дисциплине» и между императором и Варенькой Нелидовой был восстановлен мир, а, «по своему рыцарскому пониманию мужских обязанностей, он (император. — А.Б.) и не мог изменить обещанию, данному женщине в такую минуту». Буржуазная историческая наука, таким образом, сводится к старой поговорке: cherchez la femme!
Буржуазная историческая наука, как утверждает вульгарный социологизм, сводится к поговоркам, разговорам, слухам и сплетням. Тынянов трудолюбиво снимает с буржуазной исторической науки переливающийся романтическими красками налет таинственности и ядовитую плесень сплетни. Правильное изображение истории все время перебивается неправильным (как полагает Тынянов). Но писатель показывает, как начинает выглядеть история по версиям официальным и официозным, по разговорам, слухам и сплетням. И тогда все приобретает истинность, саркастичность и убедительность.
«Слухи, которые поползли разом и вдруг, имели несомненно злонамеренный характер.
Передавалось на ухо и с оглядкой, что двое солдат угрожали жизни государя императора, но его спас малолетный подросток. Другие же, главным образом из военных, с досадой возражали, что напротив, юный наглец бросил снежком в императора, но был задержан полицейским поручиком, а теперь нахал содержится в Петропавловской крепости и что вообще этого не было».
Самое главное — «что вообще этого не было».
«В донесениях французского атташе Фонтенеля своему правительству о деле рассказывалось более точно. Группа знатных откупщиков, нечто вроде fermier generaux старого режима, d’ancien regime во Франции, предъявила иск правительству на пятьдесят миллионов рублей; население в панике; министр финансов не у дел и проводит дни в публичном доме (la maison de tolerance) по Мещанской улице. На императора сделано покушение во время выезда на охоту (oblava russe). Преступник — поляк.
Атташе писал: «Aut nunc, aut nunquam — теперь или никогда».
Дело принимало серьезный оборот и могло вызвать самые неожиданные осложнения. В серьезных случаях прибегали к Булгарину.
«От Фаддея Венедиктовича просили и ждали помощи, как от редактора «Северной пчелы», чтобы успокоить умы.
Фаддей Венедиктович попросил поручика Кошкуля 2-го подробно описать все происшествие и с пером в руке стал думать…
— Представить можно, что две бешеные собаки напали, а отрок храбро… Нет, не годится.
— Можно также себе представить, что два волка из соседних деревень забежали… Волки — это весьма годится, это романтично. А отрок… нет, не годится…»
Собаки отпадают в связи с тем, что «если уж на императора напали, то других и подавно покусают». С волками тоже ничего не выходит, потому что рассказ о них «несовместим с уличным движением». Тогда возникает версия, которой и суждено было войти в историю.
«— Утопающая, — пояснил он (Булгарин. — А.Б.) ничего не понимающему поручику Кошкулю 2-му, — в проруби…
Назавтра же в «Северной пчеле» появился в отделе «Народные нравы» фельетон под названием: «Чудо-ребенок, или Спасение утопающих, вознагражденное монархом».
Событие закреплено золотом на мраморе: над окошком будки градских стражей «воздвигалась простая белая мраморная доска с золотыми буквами: «Император Николай I изволил удостоить эту будку своим посещением в день 12 февраля 184… года и присутствовать при отогревании утопающей».
Подлинная же история здесь решительно ни при чем. Подлинная история, занузданная вульгарным социологизмом, заключается в том, что борьба между поместным дворянством и торговым капиталом неминуемо должна кончиться победой последнего. Сопротивление поместного дворянства безнадежно. Таков закон поступательного движения истории.
Это поучительное соображение было решено писателем в таком сюжете: поместное дворянство (в образе императора Николая Павловича), проезжая Петербургской частью своей столицы, замечает, что в строение, ни в какой степени не напоминающее здание военного ведомства и при ближайшем рассмотрении оказавшееся кабаком, вошли два солдата. Император возмущен до глубины души: «…если бы вся армия пошла в кабак, — резонно расссуждает он, — государство было бы обнажено для внешних врагов». В связи с тем, что «быстрый рост трактиров, — как было отмечено еще в «Смерти Вазир-Мухтара», — признак растущей цивилизованности», опасения императора кажутся не лишенными основания. Во избежание страшной для отечества опасности, Николай Павлович приказывает кабак прикрыть, а кабатчицу и откупщика посадить в тюрьму. Вот тут и появляется торговый капитал.
Узнав об аресте мелкого винного откупщика, лидер винных откупщиков угрожает прекращением операций, что неотвратимо должно привести к разорению государственной казны. В борьбу втягиваются винные магнаты, министры, придворные и сам император. Император гневно заявляет: «Я покажу им, что в России еще есть самодержавие» — и действительно показывает.
Но в борьбу вмешивается женщина, таинственный пакет с вложенными в него двумястами тысяч рублей ассигнациями, и все заканчивается к общему удовольствию: кабак открывают, мелкого откупщика выпускают, лидер откупщиков дает «фешьонебельный бал», император торжествует победу над женским упрямством, а торговый капитал торжествует победу над землевладельческим дворянством.
Что же касается малолетного Витушишникова, то он ко всему этому отношения не имеет.
Однако Тынянов вводит его в сюжет, связывает с историческими персонажами, называет его именем рассказ и превращает незначительное событие, связанное с ним, в Эпицентр исторического повествования. Все это сделано для того, чтобы убедить читателя в том, что вся история такова, что так называемые «великие деяния» на самом деле весьма сомнительны, а о побуждениях к их совершению лучше и вовсе промолчать. И если уж такое ничтожное лицо, как малолетный Витушишников, и ничтожное происшествие, с ним связанное, не могут получить подлинного исторического освещения, то что же говорить о событиях, решающих судьбы мироздания, об исторических катаклизмах и превращениях эпох? Какая пропасть между историческим фактом и его репутацией в так называемой «исторической науке»! И был ли вообще этот факт? «В то время все могло быть. Даже, может быть, ничего не было в то время». Сражение при Ватерлоо так же повлияло на судьбы Европы, как и то, что «Варвара Аркадьевна Нелидова отлучила императора от ложа».
Создается впечатление, что Тынянов не только отступает под ударами вульгарного социологизма. Создается впечатление, что Тынянов с отвращением посмеивается над ним. Причем иногда весьма неосторожно.
«Многими историками отмечалось, что бывают такие дни, когда все кажется необыкновенно прочно устроенным и удивительно прилаженным одно к другому, а весь ход мировой истории солидным. И напротив, выдаются такие дни, когда все решительно валится из рук. Тумба, в которую ударил носком сапога, находясь в дурном настроении, император, внезапно повалилась набок…
— Где мерзавец Клейнмихель? — спросил император…
Между тем вопрос имел глубокое значение, что обнаружилось впоследствии».
Ничтожные события сцепляются с другими, переплетаются с великими и выравнивают исторический рельеф. Значения, впрочем, ни те, ни другие не имеют, а важны только как побудительные причины. Отлучение от ложа или повалившаяся тумба с этой точки зрения не хуже и не лучше других, потому что впоследствии обнаруживается глубокое значение, которое они могут иметь.
В концепцию «Подпоручика Киже», несомненно, укладывалось нечто большее, нежели кровавая полоска павловского царствования. И значительность этой концепции была именно в том, что в нее хорошо помещались широчайшие просторы различных видов самодержавной тирании. Но так как «Подпоручик Киже» — это художественное произведение, а не социологическое исследование, то события и люди переданы в нем через определяющую явление частность.
Такой определяющей частностью павловского самодержавия была всеобъемлющая нелепость. Она могла хорошеть и толстеть, потому что не встречала сопротивления. В эпоху Павла было лишь несколько критических личностей, стоящих одиноко, как трубы в сгоревшей деревне.
Эпоха Николая Павловича отличалась от эпохи Павла не столько улучшением деспотизма и всегда связанной с ним социальной нелогичностью, нелепостью и противоречивостью, сколько тем, что в эпоху Николая появилось общество. Эпоха Николая началась именно с намерения уничтожить общество, но это уже было невозможно: Россия пережила войну 1812 года и побывала в Европе не только как победительница, но и как ученица. И научилась многому.
За двадцать пять лет, прошедших от убийства Павла до смерти Александра, в общественном самосознании должны были произойти необратимые изменения, чтобы после дрожащих от страха и алчущих милостей павловских холопов явились люди, измерившие пропасть между Европой и Россией, понявшие, что только свобода, ни власть, ни богатство, ни слава, но только свобода нужна человеку, и вышедшие с оружием на площадь искать эту свободу.
Павловское общество с испугом и отвращением встретило новое царствование. И несмотря на то что на каждом шагу, за каждым углом его ждали опалы, расправы и казни, оно, приседая от страха, судорожно обожало злодея, потому что породило его, дало ему волю и силу и само увязло в злодействе. И поэтому еще больше, чем своего злодея, это бесстыжее общество боялось разоблачений и новых людей, не участвовавших в злодействе. Все трепетали, но все готовы были примириться с чем угодно, только бы не разоблачения, только бы не ответственность каждого в отдельности, когда нельзя отговориться тем, что лишь выполнял чужую волю и что все участвовали в злодействе. Нет, лучше злодей, лучше снова кровь, страх, ночь, только не ответственность и разоблачения и только не напоминание о молодом екатерининском либерализме, кончившемся предательством и иалачествами павловских лет.
И они ждали, что это все скоро кончится, что этого не может быть, что не такая страна Россия, чтобы взяли верх неокрепшие умы, и Александр тоже понял, что не такая страна Россия, и, напуганный европейскими конституциями, да карбонариями, да своими отечественными советчиками, причитающими да нашептывающими ужасы, отступал и зашел так далеко, что на три месяца раньше залпов траурного салюта в Петропавловской крепости получил залпы на Петровской площади, завершившие его царствование и открывшие новое, которое считалось истинно подходящим для такой страны, как Россия.
Они ненавидели Александра, потому что он плюнул им в душу, и хотя не все, далеко не все они одобряли в трудах Павла (в частности, они никогда не одобряли, что их пороли и вешали так же, как каких-нибудь либералистов эпохи маменьки), но они считали, что только безмозглый дурак может кричать о своем позоре и показывать этот срам, эту кровь, эту грязь в присутствии падких на всякую мерзость неокрепших умов. Они ненавидели Александра, потому что все пошло с него, и все вдруг поняли, что не один же покойный злодей творил все преступления, и всем стало ясно, что они творили преступления не только от непонимания, что творят, и не только из страха быть растерзанными, но потому, что это было и выгодно и приятно, и потому, что им говорили и они радостно верили, что делают святое, великое и высокое дело.
А кипящие восторгом созидания александровские либералы, нерешительные и трусливые и больше всего боящиеся тронуть чуть больше, чем следует, не похожие на своих чугунных предшественников лишь тем, что умели в отдельных случаях вспыхивать стыдливым (благородным, гневным) румянцем, охотно согласились, что раз виноваты все, то, значит, не виноват никто. И поэтому они радостно пренебрегли тем, что групповое преступление наказывается еще более строго, чем преступление, совершенное в одиночку. И все преступления павловских лет остались ненаказанными, неосужденными и неискупленными, и поэтому каждый вновь явившийся злодей, не боясь, мог продолжить все то, что было при Павле.
Все ужасное, что происходит в истории, ужасно не только тем, что приносит людям страдания, но еще больше тем, что вспаивает тех, кому это понравилось и кто ждет, что это снова вернется, и делает все, чтобы это снова вернулось.
Но сейчас Тынянову важны не отличия Павла от Александра и непохожесть их обоих на Николая, а бессмысленность и безнадежность всякого исторического деяния.
И поэтому скептическое отношение к сомнительной исторической науке Тынянов распространяет на всю историческую науку и даже на самое историю и уже не верит не только в значительность деятельности малолетного Витушишникова, отстегнувшего полость императорских саней и сбегавшего за стражей, но и в несравненно более обширную деятельность преобразователя России Петра.
С возрастающей силой подвергается сомнению мировая история.
Если люди могут так решительно разойтись в представлении о событиях, то что же такое история? Истина? Познание?
Не появилось ли у Тынянова желание схватить рукопись и бросить ее в камин?
Так ли все было? Так ли было в николаевское царствование? Или в петровское? Был или не был малолетный Витушишников? Было или не было в процессе социальноисторического развития царствование Петра?
Мы читаем и пишем об этом книги.
А может быть, исторически правильнее было бы схватить рукопись и бросить ее в камин?
Мы живем, сидим на стуле за столом, хорошо знаем, что ложно, а некоторые даже, что истинно.
Мы легко отличаем стул от стола, а некоторые даже — стол от шкафа, правильное мировоззрение от неправильного.
Но так ли безупречно и неоспоримо наше знание? Быть может, исторически более прогрессивным было бы признать, что оно еще не является достаточно безупречным, неоспоримым и совершенным?..
Например, мы обыкновенно говорим «выражение глаз»: «выражение глаз у этой девушки было очаровательным». А ученые утверждают: никакого «выражения глаз» нет, потому что глаза не изменяются, а изменяются веки, в связи с чем следует научно говорить так: «выражение век».
А вот мы ни за что не станем так говорить. Несмотря на то что уважение к подлинно научному знанию чрезвычайно исторически прогрессивно.
Или, например, мы привычно каждый день говорим: «жестокий, как тигр»: «выражение глаз у этой девушки было жестоким, как у тигра». А ученые авторитетно утверждают, что это совсем не так. Прогрессивный английский охотник Джим Корбетт пишет по этому поводу следующее:
«Писатель, впервые употребивший выражение «жестокий, как тигр» или «кровожадный, как тигр» с целью подчеркнуть отвратительные свойства описанного им в пьесе злодея, не только обнаружил достойное сожаления невежество в вопросе о звере, которого он так заклеймил, но и создал неверный образ, получивший самое широкое распространение. Именно эти выражения способствовали созданию неправильного мнения о тиграх у большинства людей, за исключением немногих, которым удалось составить свое самостоятельное суждение, основанное на реальных фактах» .
Так ли бесспорно наше знание, как этого иногда хочется? Или, быть может, то, что узнают о нас наши потомки, будет исторически более полно и прогрессивно?
В знаменитом романе Сальвадора де Мадариага убедительно доказано, что это именно так.
Вот что он пишет по интересующему нас вопросу:
«Нам известно: многие белые (то есть население Земли нашей эпохи и приблизительно пятидесяти предшествующих столетий. — А.Б.) вынуждены были носить на носу своеобразный оптический аппарат, сделанный из двух маленьких оконных стекол, специально отшлифованных так, чтобы ослабить напряжение глазных мышц.
Такие аппараты были найдены в различных частях света; они оправлены в золото, серебро или черепаховую кость. Имеются у нас также стеклышки для одного глаза, лишенные каких бы то ни было украшений… ими пользовались, по-видимому, представители беднейших классов.
Формализм, с которым боролись настойчиво и ожесточенно, в художественном творчестве Тынянова не играл никакой роли.
Крайне скверную роль в его художественном творчестве, как и в жизни всего искусства, искусствоведения и истории, играл вульгарный социологизм — преобладающая идеология тех лет, которая внедрялась настойчиво и ожесточенно. Эта идеология причинила серьезный вред «Восковой персоне» и «Малолетному Витушишникову» и непоправимый — «Пушкину».
Вульгарный социологизм Тынянова был отступлением, отходом на шаг (Тынянов не любил делать с удовольствием то, что ему было отвратительно), попыткой получить право хоть немного писать, костью, брошенной в тяжелых обстоятельствах. Он был не только большим писателем, он был чистым человеком.
В тот же 1930 год оказывается подлежащей переоценке, правда, не деятельность, а душевные качества двух великих писателей — Льва Толстого и Александра Блока.
Настороженное и неприязненное отношение к сомнительной исторической науке распространяется на традиционные представления о делах и людях. Это приводит к опровержению мнений, до тех пор ревизии не подлежавших. Такое опровержение было предпринято в «Исторических рассказах».
Вспоминая в «Автобиографии» о юношеском докладе в пушкинском семинарии С. А. Венгерова, Тынянов заявляет: «Больше всего я был несогласен с установившимися оценками». Несогласие с установившимися оценками прошло через всю литературную жизнь Тынянова, и это больше, чем многое иное, сделало его художником и ученым, не повторявшим привычные банальности, а создавшим одну из самых строгих и точных концепций русского литературоведения. При этом не всегда его опровержения установившихся оценок бывали бесспорными. Особенно настойчивыми они были в «Исторических рассказах».
Смысл и назначение этого маленького цикла, всеми руганного за так называемое искажение исторической действительности, но никем даже не упоминаемого по названиям и никогда не перепечатывавшегося в опровержении традиционного и приятного мнения о людях, имеющих незыблемую репутацию.
Эти рассказы называются: «Друг Надсона», «Лев Толстой», «Бог как органическое целое», «Цецилия». Они напечатаны на страницах 25–29 шестого номера журнала «Звезда» в 1930 году.
Незыблемая репутация, по мнению Тынянова, возникла не из строгого исследования биографии этих людей, а из хорошо проверенного на знакомых представления о том, что человек, совершающий великое историческое поприще, непременно удовлетворяет высокому нравственному нормативу. Тынянов разрушает равенство «великий исторический деятель — хороший человек». При этом он отрицает и зависимость между делом человека и его нравственными качествами. Оказывается, что добрый и высоконравственный Толстой, Блок, чистый и скорбный, человек горячего сердца, — образы, сложившиеся в сознании людей по сделанному этими писателями, — на самом деле фикция. В действительности же были злой, жесткий, раздражительный Толстой, нехорошо поглядывающий «бабам вслед», Блок, постоявший у мраморной колонны, оставшейся такой же холодной после его прикосновения, какой она была и до этого. Злой, раздражительный и т. д. человек и холодный, никого не согревший и т. д. человек писали великие произведения, от нравственных программ их творцов независимые.
Перед рассказами о Толстом и Блоке — рассказ о человеке, нежно и преданно любящем искусство. Человек сочиняет вальсы, участвует в любительских спектаклях. Он друг певца горя и скорби — Надсона. Такой умный, тонкий, добрый, хороший русский интеллигент… Оказывается, что умный, тонкий и т. д. русский интеллигент — жандармский полковник, сукин сын, перепоровший всех политических заключенных (некоторых насмерть) в харьковской тюрьме, показывающий своим приятелям дурно пахнущую порнографическую картинку.
Дело было, конечно, не в том, чтобы опровергнуть Толстого или Блока как великих писателей, а в том, чтобы опровергнуть мнение, будто великий писатель — учитель жизни — учит жизни не только своими произведениями, но и своей жизнью.
Раздвоение человека на «характер» и «дело» началось у Тынянова давно, и идея раздвоенности творца и деяния привела писателя к одной из важнейших тем его творчества — к теме двойника.
Это раздвоение не было выдуманным. Писатель все чаще становился свидетелем непохожести того, что должно быть, на то, что есть.
Но у недоверия к безупречности исторического деятеля был еще один аспект, которому оказалось суждено сыграть чрезвычайно важную роль в творчестве писателя. Возник этот аспект не столько оттого, что он был абсолютно присущ недоверию, сколько оттого, что пришли годы философской и литературной зрелости. Всю жизнь Тынянов ненавидел историческое чистописание, хрестоматийный глянец, изображение исторического деятеля никогда не ошибающимся и произносящим только патетические тирады взволнованным голосом. Все написанное Тыняновым в той или иной мере связано с развенчанием этого достойного и поучительного зрелища. Но особенно серьезно задуматься над этим писателю пришлось не в «Исторических рассказах» и даже не в «Восковой персоне» и «Малолетном Витушишникове», а в «Пушкине».
«Исторические рассказы» были написаны в годы, когда для Тынянова проблема жизни и деятельности художника, связей между ними была одной из важнейших.
Поиски связей между жизнью художника и его деятельностью в «Исторических рассказах» не увенчались успехом. (Не нужно думать, что все поиски в искусстве или должны увенчиваться успехом, или потихоньку прятаться дома.) Это произошло главным образом из-за того, что писатель оторвал своего героя от дела. Герой без дела — это, собственно, лишь часть, и не самая главная, героя. Тем более тогда, когда герой еще и противопоставлен своему делу. А изображение Толстого злым и косящим на баб было, конечно, противопоставлением его делу — доброму и высоконравственному. Началась полемика с тем, что мы видим каждый день, и тем, чего мы не должны видеть: плохой человек, делающий хорошее дело. «Исторические рассказы» были написаны вскоре после выхода «Пушкина в жизни» Вересаева, были с вересаевской работой связаны полемически, но неожиданно подтвердили ее заблуждения.
Поиск ответа на один из важнейших вопросов, которым была всегда занята русская литература, — на вопрос о человеческих качествах исторического деятеля — многие годы тревожил писателя. Попытка Тынянова решить этот вопрос как самостоятельный, то есть решить его только для человека без его деятельности, кончилась неудачей. По-видимому, качество человека состоит из нравственных свойств и совершенного дела.
В «Восковой персоне» и «Малолетном Витушишникове» были разные варианты решения, но человек и его дело связаны не были, и оказалось, что рассказы написаны о непрочности, преходящести исторического деяния, о том, что жизнь неизменна и страшна и никакие преобразования не в состоянии изменить предначертанного хода событий. Все недвижно и неизменно, и жизнь как была гнусной до победы торгового капитала над землевладельческим дворянством, так и осталась гнусной после победы.
Умер царь Петр, и все, после трех с половиной десятилетий его великой работы, становится наконец опять на свое место. Великий человек умирает, и все притихли и ждут, когда он умрет, потому что снова тогда вернется прежняя жизнь. Дело даже не в том, что она лучше новой, а в том, что новая жизнь ненастоящая и временная. Историю можно потревожить, вывести на несколько лет из равновесия, но долго так продолжаться не может. Когда бросают в пруд камень, вода приходит в движение, но это временно и преходяще, потому что камень утонет и вода успокоится. Истинное состояние воды — спокойствие, гладкая поверхность. Мысль эта периодически возникала в русском общественном сознании и наибольшее распространение получила в пору сомнительных побед славянофилов над западниками. Впоследствии эта идея возрождалась не один раз.
История текуча, изменчива и непостоянна. Ее испытывают на каждом шагу, и она не выдерживает испытания. Если взлетит на воздух Литейный двор, то «придет старое царство», если не взлетит, то не придет. Исторические судьбы России зависят только от того, взлетит или не взлетит Литейный двор. Мотивировка сначала конкретна: «И если взлетят на воздух (бомбенные запасы. — А.Б.), — придет старое царство, потому что новое, новый город и все коллегии, и бани, и монументы, конечно, взлетят». Потом мотивировка начинает набирать эпическую всеобщность: «И огонь был в Литейной части. А артиллерия главный апартамент государства, и лопнет артиллерия — гибель городу и конечная гибель». Это звучит, как стихи из Апокалипсиса. «И огонь был в Литейной части». «И огонь уже подбирался к Литейному двору, и уже мазанки выгорели». «И, наконец, услыхав, что Литейный двор горит, бросились все, ища спасения, вон». Так решается история России, ее судьба: быть ли новому, петровскому, царству или придет старое? «Старое царство» взято со знаком поражений, военных неудач, унижения.
«Подняли ветхие заплатанные паруса перед Литейным двором для того, чтобы огородить ветер, и они надулись. Как будто другой флот собрался убегать от новых шведов». Паруса упомянуты многократно. «Приходили странные времена к варварам, и неизвестно, что за паруса и для чего они нужны именно на суше». Паруса нужны для того, чтобы стало ясно, что «странные времена» наступили снова, и для того, чтобы связать конец царствования с началом, со шведами, когда еще ничего не было: ни коллегий, ни бань, ни монументов, ни самого города Санкт-Петерсбурска, когда были только поражения, военные неудачи и унижения.
Преходящесть исторического деяния уравнивает в значении важное и второстепенное, большое и малое, живое и мертвое, реальное и иррациональное. Поэтому умирающий Петр равно думает об отечестве, которое не на кого оставить, и о таракане. Смерть его написана в эсхатологической тональности, как конец века, конец истории. И его смерть восстанавливает все убитое им, а сам он после смерти возрождается восковым подобием, которое, как он при жизни, влияет на судьбы людей и события. Восковое подобие отправляют в куншткамору, где оно живет вместе с заспиртованными уродами. Но и здесь оно выражает свою державную волю. Петр равен своему восковому подобию. Восковое подобие равно заспиртованным уродам, монстрам и натуралиям куншткаморы. Все, что происходит в куншткаморе, подобно тому, что происходит в стране. Страна равна куншткаморе. История России после Петра равна истории России до него. Большое равно малому, реальное — фантастическому, катастрофа (пожар) — шутке.
Оказывается, никакого пожара не было, реальной была только вода, и дикая выходка императрицы — первоапрельская шутка Екатерины Алексеевны, обманувшей всех — будто пожар. И еще авторская уверенность в том, что между царством новым и царством старым никакой разницы нет, что «жизнь без начала и конца», неизменная, неизменяемая и не подлежащая изменению, и что история не существует. Ничего не было. Никакого пожара не было, была только пушечная пальба по приказу императрицы — пожарная тревога. Была шутка.
Это «ничего не было», эта шутка написаны с такой могучей, захватывающей изобразительной убедительностью, что, когда выясняется, что всего этого действительно не было, нужно перечитать страницу, протереть глаза, еще раз перечитать и… не поверить.
«Набаты замолчали, и только малые барабаны сыпали военный горох. А в городе смеялась одна женщина, до упаду и даже до задирания ног. И переставала, а потом опять будто кто-то хватал ее за бока, и она опять падала без голосу. И та женщина была сама Екатерина Алексеевна, ее самодержавие.
Потому что сегодня было первое апреля, и это она подшутила, чтоб все ехали и бежали, кто куда, и не знали, куда им идти и ехать и для чего».
Различие между существующим и несуществующим стерто, правда и фантастический вымысел неотличимы, и все одинаково реально или все одинаково нереально, и разницы между реальным и нереальным нет. И люди не знают, победители они или побежденные и есть ли победа или ее нет. «Он понимал, что выиграл, все выиграл, и вот нет победы. А отчего так — не понимал». «Отчего это так, что он выиграл и опять, может, войдет в силу, а нет победы?»
И нет разницы между натуралией живой и натуралией мертвой, и обе под одной крышей — в куншткаморе.
Здесь проходит главная тема.
«Золотые от жира младенцы, лимонные… Пуерис капут № 70. Смугловата. Глаза как бы с неудовольствием скошены, — и брови раскосые… Господин Буржуа. Он был великан, французской породы… Был взят за рост. Сажень и три вершка… Слон… шкуру сняли и набили, — и он стал чучело… Лапландский олень Джигитей… шкуру сняли, набили, — и он стал чучело… Медные фигуры: портреты минотавроса, гуся, старика и толстой девки… Жеребец Лизетта… Бурой шерсти… Хвост не более десяти вершков длиною… Два пса — один кобель, другой сучка… две головы, в склянках, в хлебном вине. Первая называлась Билим Иванович Моне… А вторая голова была Гамильтон — Марья Даниловна Хаментова… Баран, а у него ног не то шесть, не то осьм, в глазах рябит… другой барашек, три глаза, шесть ног… были еще птицы… Лежали дорогие камни… свинья с человечьим лицом… Живых уродов было трое: Яков, Фома и Степан. Фома и Степан были редкие монстры, но дураки. Они были двупалые: на руках и на ногах у них было всего по два пальца, как клешни…»
«В куншткаморе выбыли две натуралии: капут пуери № 70, в склянке… выбыл монстр шестипалый, курьозите, живой…»
Живые натуралии отличаются от мертвых только ценой:
«…за человечьего урода по десять рублей, за скотского и звериного по пять, за птичьего по три. Это за мертвых.
А за живых — за человечьего по сту рублей, за скотского и звериного по пятнадцать, за птичьего урода по семь».
А в эпиграфе к главе о куншткаморе спрашивается: «Не лучше ли жить, чем умереть?» А зачем спрашивается? Может быть, затем, что за живого больше дают? Или затем, что умереть тоже хорошо? Или затем, что жить тоже плохо? Или затем, что все равно, жить или умереть?
Равенство живого и мертвого приводит к тому, что мертвое может влиять на события так же, как и живое. На подчеркнуто равных правах вместе с людьми становятся героями повести монстры и натуралии. Жизнь недвижна и неизменна, а история доживает последние дни. Это какая-то вымирающая история.
Повесть написана так, как будто после Петра наступили хаос и тьма и больше истории не было.
Такие разочарования приходили к Тынянову и раньше. «Кюхля» и «Смерть Вазир-Мухтара», хотя и с разной степенью категоричности, весьма настойчиво утверждали, что после поражения декабризма уже ничего быть не может.
Глубокие раздумья над результатами дела Петра имели давнюю традицию. Вся русская литература размышляла над результатами необъятного дела. В советской литературе тему начал А. Н. Толстой.
Перед тем, как уехать в эмиграцию, А. Н. Толстой написал два рассказа — «Наваждение» и «День Петра».
К теме Петра писателя привела революция, исторический катаклизм, перелом времени, новая эпоха.
После возвращения Толстой написал пьесы «На дыбе», «Петр Первый» и роман о Петре. Отъезд и возвращение на родину были связаны с революцией. Писатель считал, что отъезд был результатом восприятия революции как разрушительного начала, а возвращение — как созидательного.
Тема Петра была вызвана революцией, и освещение деятельности великого человека и его эпохи отразило отношение писателя к событиям современности. Эволюция темы отражает эволюцию толстовского понимания событий тех лет.
В ранних вещах петровская ломка, исторический катаклизм, новая эпоха изображены Толстым в тонах трагедийных, мрачных и пессимистических. В понимании Петра, его дела и времени слышится отзвук печали Достоевского о слезинке ребенка. Нужно ли то, что делает Петр? Стоит ли все это тех обильных крови и слез, которые были пролиты? Счастливее ли стала Россия, счастливее ли стал народ? Не стали. Петр умер, и умерло его дело. И Толстой кончает «День Петра» фразой о непосильной человеку тяжести и о том, что этот человек одинок: «И бремя этого дня и всех дней прошедших и будущих свинцовой тягой легло на плечи ему, взявшему непосильную человеку тяжесть: одного за всех».
Раздумья писателя над историческим потрясением кончились в художественном произведении осуждением Петра и его дела как бесплодного, а в реальной жизни — попыткой ухода от исторического потрясения, эмиграцией.
Но нелегкий жизненный опыт привел писателя к признанию права и необходимости революции и вместе с этим к пониманию права и необходимости дела Петра.
Дело Петра от произведения к произведению становится все более значительным. В последнем произведении — романе — Петр превращается в великого преобразователя России. Если в первых рассказах петровского цикла тема решается в мрачных тонах и подвергается сомнению смысл петровской деятельности, если писатель видит только преходящесть и обреченность дела Петра, то уже в пьесе о Петре Толстой изображает царя «как огромную фигуру, выдвинутую эпохой. Новая пьеса (речь идет о втором варианте «Петра Первого». 1934 год. — А.Б.) полна оптимизма, старая («На дыбе». — А.Б.) — сверху донизу насыщена пессимизмом». На протяжении двадцатипятилетия образ Петра в творчестве Толстого эволюционирует. Писатель все настойчивей подчеркивает черты преобразователя, человека, построившего фундамент новой России.
Путь Тынянова к пониманию исторического значения дела Петра был иным, чем у А. Толстого, и новое понимание оказалось непосредственно с Петром не связанным. Петр в творчестве Тынянова не был случайностью, но переосмысленное представление о его деле, новое понимание его как явления исторически закономерного и правомерного возникает у писателя в связи с другим материалом. Плодотворность и непреходящесть великих преобразований Тынянов связывает с Пушкиным.
В творчестве Тынянова решительно преобладает «календарь землетрясений». Таким кризисным временем в XIX веке был 1825 год — восстание декабристов, в XVIII веке — 1725 год — смерть Петра. Поэтому «Кюхля» и «Восковая персона» делятся на две части — до и после кризиса — и сравниваются две эпохи. И так же, как с восстанием погибает все лучшее, так все лучшее погибает вместе с Петром. Как мнительный человек, Тынянов тревожно прислушивается к пульсу, и если что-нибудь не так, то ему начинает казаться, что все кончено. И так же, как в «Смерти Вазир-Мухтара», вместе с разочарованием и гибелью надежд приходит измена.
Таких измен в «Восковой персоне» больше, чём во всех других книгах Тынянова, вместе взятых. Тынянов собрал в повести накопившуюся в других его книгах измену и написал о ней чрезвычайно обстоятельно и подробно. В «Восковой персоне» измен, оставшихся после Петра, открытых и непокаранных, — девяносто две. Главная измена — измена делу Петра — в это число не входит. Кроме изменников, перечисленных в реестре Мякинина Алексея и не получивших возмездия, в повести написано про изменников, отрубленные головы которых в банках со спиртом, об изменниках, головы которых так и не успели отрубить, о брате, продавшем брата в куншткамору, об императрице-изменнице и ее любовниках-изменниках, о светлейшем князе Меншикове — изменнике, о господах из Сената — изменниках, об изменивших дворянстве и купечестве и о собаках-изменницах. Главное — это измена долгу, измена делу. Как в «Вазир-Мухтаре» по сравнению с «Кюхлей» повышается роль предательства в гибели восстания, так и в «Восковой персоне» по сравнению с «Вазир-Мухтаром» повышается роль предательства в деле преобразования России.
И все рушится, и всему пришел конец. И Петр лишь камень, брошенный в Россию процессом социально-экономического развития, а когда пошел на дно этот камень, то остались одни круги на воде, но и они исчезли, и все повторилось, как встарь…
Параллельно Петру и его делу, падающему, дряхлеющему и становящемуся ненужным, написаны вещи, дряхлеющие, сниженные в значении. «Над фортиною на крыше стояла на шесте государственная птица, орел. Она была жестяная с рисунком. И погнулась от ветра, заржавела, ее стали звать: петух. Но по птице фортину было видно на громадное пространство… Все говорили: пойдем к питуху. Потому что петух — это птица, а питух — пьяница». Петр и его дело сами по себе, а жизнь — сама по себе. Дело Петра растет, а жизнь остается такой же, какой была до Петра, какой всегда была и какой она будет вечно. Великий человек пришел, взбунтовал Россию и — ушел. И ничто не изменилось. Может быть, стало хуже. А в России брат продает брата, дворянство хлеб прячет, чтобы голодом задушить, купцы в нетях, — чтобы налог не платить, бродят под нищим образом, нестерпевший народ подается на Низ, к башкирам, куда через полета лет придет Пугачев и где зарокочет великий бунт.
Все снижается и утрачивает значение, приобретенное при Петре, и возвращается в состояние, в каком пребывало до Петра. И государственная птица орел стала петух, питух, пьяница.
Вот что осталось от великого дела — мертвое подобие. Новая эпоха похожа на петровскую, как восковая персона на живого паря. Но это значит только, что в самом великом деде уже было все то, что привело его к гибели. Потому что дело Петра падает и дряхлеет не только после него, но и вместе с ним. Оказывается, что деятельность Петра последних лет жизни мало похожа на деятельность его молодости: «…так стало в самое последнее время… когда сам стал вдаваться в бабью власть и подаваться в боярскую толщину…» Восковая персона, подобие — это тоже Киже. Дело Петра — Киже. Оно перестало существовать, оно не существует, некоторым кажется, что оно существует. И оно никому не нужно.
«От него (восковой персоны. — А.Б.) было холодно и не хозяйственно, как в склепе или где еще. Он был парсуна или же портрет, но неизвестно было, как с ним обращаться, и многое такое даже нестать было говорить при нем».
«И не было приличного места, где его содержать: в доме от него неприятно, мало какие могут быть дела (думает Екатерина. — А. 5.), а он голову закинул, выжидает. Сидит день и ночь, и когда светло и в темноте. Сидит один, и неизвестно, для чего он нужен. От него несмелость, глотать за обедом он мешает. В присутственные места посылать его никак невозможно, потому что сначала будет помешательство делам, а потом, когда привыкнут, не слишком бы осмелели. И хоть оно восковое, а все в императорском звании. В Оружейную Канцелярию… тоже нельзя… это не только художество, но и важный и любопытный государственный предмет.
И так он сидел, ото всех покинутый. Но малая зала уже очистилась и нужна была. А тут подох попугай и послан сразу в куншткамору. И туда же — государственные медали с эмблемами и боями. И вещи, которые он точил, — паникадило, досканец и другие, из слоновой кости. Это тоже важные государственные памяти.
Тогда стало ясно: да, быть ему в куншткаморе, как предмету особенному, замысловатому и весьма редкому и по художеству и по государству.
Там его место».
«Его свезли в куншткамору ночью, чтобы не было лишних мыслей и речей. Уставили ящик со всею снастью в крошни, закидали соломой и отвезли в Кикины палаты. Едут солдаты во тьме, везут что-то. Может быть, фураж, и никому нет дела».
Чтобы не мешал (потому что «мало какие могут быть дела»), его отправляют в ссылку, в куншткамору.
В ссылку его отправляет жена, а жена — любовница Меншикова, а Меншиков — «заплечный друг» и «боярскую толщу вызвал». И так гибнет великое создание Петра.
В ссылку его отправляют как бы по домашнему, не политическому делу. В мотивировках преобладают черты бытового, интимного характера. Но то, что Екатерина (у которой подчеркнуты чисто личные побуждения) все делает под влиянием Меншикова (который показан в качестве носителя социальной — боярской — идеологии), должно характеризовать ее поступок как выходящий за пределы личной воли и осуществляющийся по воле социально-исторического процесса. Это только так кажется, что по домашнему делу. А на самом деле наследники предъявляют Петру политические обвинения и отправляют его в политическую ссылку.
Такое соединение личного и социально-исторического — композиционная основа повести, и она разрешена как фатальная предопределенность поступка, как бессилие человеческой воли, подчиненной воле социально-исторического процесса. Качество личной воли значения не имеет. Равно преходящи оказались великая воля преобразователя России и жалкая воля толстой красивой слабой бабы. Воля Меншикова, которая направляет ее бабью волю, тоже не его, Меншикова, воля, а воля социальноисторического процесса.
Дело Петра шатнуло Россию, оно прошло в толщу страны, и вместе с тем оно показано как его личное дело, как проявление особенностей его характера, чуть ли не как прихоть, и когда умер человек с таким характером, то умерло и его дело.
Несомненно, когда великий человек чувствует приближение смерти, то он думает, на кого может оставить все созданное им. И великий государственный деятель — это человек, который думает об этом не только на смертном одре, но и когда совершает свое великое поприще. Одна из черт величия крупного исторического деятеля в том, что он создает такую систему, которая должна пережить его, а не развалиться сразу же после его смерти, разворованная наследниками.
Петр у Тынянова умирает, скорбя о том, что некому оставить «немалый корабль», «отечество, и хозяйство, и художества». Он умирает, как помещик или купец, у которого нет детей и некому оставить наследство. Исторические преобразования Петра показаны в повести только как его личное дело. И поэтому перед смертью он одинаково вспоминает и печь, и голубятню, и кафтан, и туфли, и море, и корабль трехмачтовый, и дело навигацкое, и дело ружейное, и мыльню, и рудный розыск, и валяльное дело, и дело мундира, и иностранные государства — Льва Свейского, Змея Турецкого, и сынов, и малых дочек, и отечество, и хозяйство, и художества. Тыняновский Петр — скептик, он разочарованный человек. И в конечном счете он сам не верит в свое дело.
«Всю ночь он трудился во сне, ему снились трудные сны.
А для кого трудился? Для отечества.
Рукам его снилась ноша. Он эту ношу таскал с одного беспокойного места в другое, и ноги уставали, становились все тоньше, тоньше, совсем тонкие».
Но исторический Петр, конечно, понимал, что смысл его деятельности не ограничивается только его собственным участием. Как всегда в значительном явлении, в деле Петра соединились историческая необходимость и личные качества человека. Казня сына, Петр скорбел не только по родной крови, но и по наследнику. Ему нужен был продолжатель великого дела. Однако вряд ли он думал, что, подвергнув пыткам Алексея, от которых тот и умер в тюрьме, он удушил будущее России. И после Петра до воцарения Екатерины II никакого тридцатипятилетнего топтания на месте не было. Так считал великий русский историк А. С. Пушкин. Вот что он писал: «По смерти Петра I движение, переданное сильным человеком, все еще продолжалось в огромных составах государства преобразованного. Связи древнего порядка вещей были прерваны навеки; воспоминания старины мало-помалу исчезали… Новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу более привыкало к выгодам просвещения… Ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностию подражали ему во всем, что только не требовало нового вдохновения. Таким образом, действия правительства были выше собственной его образованности и добро производилось не нарочно, между тем как азиатское невежество обитало при дворе».
Начинается спор Тынянова с Пушкиным. Спор оказался коротким, за пределы «Восковой персоны» не вышел и кончился для автора повести поражением.
У Тынянова дело Петра умирает вместе с ним. И несмотря на то, что Петр оставил вздыбленную Россию, народ, забродивший и забунтовавший, купцов, бежавших от налога, боярскую враждебность, дело навигацкое и дело ружейное, несмотря на то, что он, как железная арматура в бетоне, связал все государство, несмотря на все это, оказалось, что все это — лишь его дело, потому что, когда он умирает, все разваливается, все разворовывается и все предается.
А сам он попадает в ссылку.
Все это совершенно неправильно. Неправильно то, что все разваливается, вероятно, не вполне правильно, что он отправлен в ссылку, и неправильно описана сама ссылка.
Дело Петра не было уничтожено, не было прекращено и даже не было прервано. Оно было сильно замедлено в развитии. Но сила, сообщенная делу Петром, была так значительна, что когда Екатерина II собиралась «заняться каким-нибудь новым установлением», она приказывала «порыться в архивах и отыскать: не говорено ли было уже о том при Петре Великом? И почти всегда открывается, что предполагаемое дело было уже им обдумано».
Тынянов не первый раз отправляет в ссылку Петра. История ссылки важна, и писатель рассказывает ее с подробностями.
«Екатерина поставила на площадь Сената Фальконетов памятник Петра — Другой, предназначавшийся для площади памятник, расстрелиев Петр, был забракован, и Павел вернул его, как возвращал сосланных матерью людей из ссылки, но место уже было занято, и он поставил его перед своим замком, в почетную ссылку».
Это не «Восковая персона». Это — «Кюхля».
Ссылка Петра не была для Тынянова увлечением строки. Это было воззрением, и таким, которое не проходит или приходит в очередной период творческого развития, а существует независимо от периодов, как всякая серьезная и разрабатываемая мысль.
Бесплодность дела Петра, спор человека и истории и кара, которую должен понести Петр, были не минутным вдохновением, пустяком, штучкой, придуманной к месту для поддержания концепции, а воззрением, настойчивой мыслью, темой, начатой еще в «Кюхле», то есть в другом «периоде», и только более обстоятельно развернутыми в «Восковой персоне».
Но зачем и за что Тынянов отправляет Петра в ссылку?
Ссылка Петра — это наказание не только за дело, которое стоило неисчисленной крови и оказалось преходящим, бесплодным и умирающим вместе с ним.
Ссылка Петра — это наказание еще и за ту кровь, которую даже не требовал процесс социально-экономического развития.
Но ссылка Петра — это расплата самодержца, который всегда может подвергнуться действию им же внедренной жестокости.
Эти мысли оказались важными и развивающимися: вся концепция николаевского царствования в «Кюхле», «Смерти Вазир-Мухтара» и «Малолетном Витушишникове» построена на гибели системы из-за ее собственной гибельности.
Но, увы, осуждение Ивана Грозного, Павла и Николая совершилось, как суд фараона, — после их смерти.
Ссылка, в которую отправляют восковое подобие Петра, Тыняновым описана тенденциозно.
Восковое подобие отправлено в куншткамору, а куншткамора изображена как собрание монстров и натуралий, причем монстры подчеркнуто выделены, а натуралии столь же подчеркнуто приглушены.
Несмотря на то что слово «монстр» вошло решительно во все словари, Тынянов в «Списке старых и иностранных слов и выражений в повести «Восковая персона» его объясняет: «Монстр, монштар (французское monstre, латинское monstrum) — урод, чудовище, достопримечательность, курьез».
Слово «натуралия», не вошедшее в современные словари и даже не попавшее к Далю, в «Список», составленный Тыняновым, тоже не входит. О натуралиях в повести сказано вскользь. Натуралии Тынянова не интересуют. Его интересуют монстры.
Куншткамора в повести «Восковая персона» сделана приемом прямого параллелизма: Россия — куншткамора. Куншткамора же описана как собрание уродов, чудовищ и курьезов.
На самом деле все это было далеко не так.
В 1793 году было «издано по Высочайшему повелению Императорской Академии Наук Унтер-Библиотекарем Осипом Беляевым» сочинение под названием «Кабинет Петра Великого», а в 1837 году — «Опись предметам, сохраняющимся при Императорской Академии Наук (в здании Кунсткамеры), в отделении, называемом: Кабинет Петра Великого, приведенном в новое устройство в 1837 году». В обеих книгах перечислены предметы, поступавшие в кунсткамеру при Петре и после его смерти. В книге Беляева рассказана история кунсткамеры. Обе работы характерны тем, что в них подчеркнуто научное значение первого музея России.
Вот что рассказывает Беляев.
«Петр Великий, будучи в 1698 году в сем городе (Амстердаме. — А.Б.), приобрел множество вещей, состоящих в птицах, рыбах, разных земноводных и насекомых…
В 1716 году умножилась Кунсткамера преизрядным собранием редкостей Амстердамского Аптекаря Себы, приобретенным в обеих Индиях… Собрание сие состояло по большей части из зверьков, рыб и других разных морских произведений, сохранявшихся в 340 банках, спиртом наполненных, и сверх того из множества разнородных вещей, искусством произведенных. — В сем же году доставлено из Данцига от Доктора Готвальда изящное собрание, состоящее по большей части в минераллах, раковинах, драгоценных камнях и в великом числе янтарей, содержащих внутри себя некоторые породы насекомых и предметы животных и растений.
В 1717 году приобретено драгоценнейшее собрание естественных вещей славного Руйша, заключающееся в Зверях, птицах, ящерицах, змеях и других многих земноводных животных, коих вообще свыше 1000 простиралось; так же в великом множестве разнородных насекомых, бабочках, в нескольких тысячах чужестранных высушенных травах и наконец, что всего драгоценнее, в наипрекраснейших анатомических препаратах, которые Т. Руйш столь искусно умел подделать, что живость природного цвета и доселе неизменно в них сохраняется…
В 1720 и 1721 годах даны были Высочайшие Указы Сибирскому Губернатору о покупке для Кунсткамеры не только обретаемых в Сибирских могилах золотых драгоценностей, но и всяких вообще любопытных вещей: чему первый пример подал Сам Его Величество Государь Петр Первый, принесши с собою в Кунсткамеру часть окаменелого хлеба, а Ему с ревностию последовали и все начинающие просвещаться науками Его подданные.
В сии и последующие 1722 и 1723 годы получила наша Кунсткамера 150 серебреных вызолоченных медалей, представляющих Римских Пап, начиная от Апостола Петра до Иннокентия XI; собрание Математических и Физических орудий, купленных у славного Мушенброка; преизящное собрание древних золотых и серебрёных медалей… нарочитое собрание Греческих медалей, и других многих Азиатских редкостей…»
В «Оглавлении материям…» перечислены экспонаты, и среди них главенствуют станки, «в которых Его Величество вытачивал разные костяные и деревянные вещи» (№ 87), «Коперникова Планетная Система» (№ 139), «Дубина или толстая трость, известная Публике из многих анекдотов, которою Петр Великий журил некоторых за упущение должности» (№ 37) (отделение первое). Но абсолютно преобладают ящерицы, американские луки, дротики, модель деревянного крытого моста (отделение второе), таблицы всем российским минералам, куски прусского янтаря, раковины ископаемые, древние и новейшие русские и иностранные монеты, драгоценности и медали, окаменелости и кораллы, травники и живописные картины (отделение третье).
Монстры ни у Беляева, ни в «Описи предметам, сохраняющимся при Императорской Академии Наук», не выделены: из 174 номеров отделения первого только два номера — уроды. Это «Великан Петра I, Буржуа называемый» (№ 152), и «Чучела урода, Фомою называемого» (№ 153). Кроме того, упомянуто, что к Амстердамской коллекции «приобщено было несколько уродов и анатомических препаратов». Еще сообщается, что «в 1718 году издан был Высочайший Указ о соблюдении в России всякого человеческого и скотского урода и приносящим оных определена цена, то есть: по 100 рублей за живого, и 15 рублей за мертвого человеческого урода, а 10, 7 и 3 рубля за скотского урода, судя по редкости его уродливости. И сему-то самому Указу одолжена наша Кунсткамера множеством уродов, коих принос и до ныне продолжается». Но «множество уродов» у Беляева только упомянуто. Подробно же описаны не уроды, а естественные, исторические, археологические коллекции, библиотека и художественные памятники, собиравшиеся для «великой науки». Что же касается уродства, то Беляева оно интересует лишь с точки зрения «Истории Естественной». Так он описывает «любопытный отрубок сосны», «…который все зрители не столько для уродливости его (курсив мой. — А.Б.), сколько для помянутого с ним приключения рассматривают с любопытством». «Помянутое с ним приключение» заключается в том, что Петр, проходя по лесу, заметил сосну, одна из ветвей которой вросла в ствол. На этом месте Петр и повелел воздвигнуть здание кунсткамеры.
В повести Тынянова тоже рассказана история кунсткамеры и перечислены некоторые экспонаты. Но выделены монстры и то, что в кунсткамеру никто не ходил. В связи с последним обстоятельством было придумано, чтобы посетители имели свой интерес: кто заходил, тому выдавали чашку кофе или рюмку водки и цукерброд. Это привлекло к кунсткамере всеобщее внимание, а двое подьячих стали ходить даже по два раза на дню, но им водку перестали выдавать, а цукерброды и вовсе.
Я подробно рассказал о кунсткамере для того, чтобы показать, что ссылка в реальной действительности была, вероятно, не совсем такой, какой ее описал Тынянов.
Почему Тынянов пренебрег натуралиями и с глубоким пиететом описал монстров? Почему писатель, превосходно чувствующий подлинные импульсы исторического процесса, изобразил одну из переломных эпох, когда «Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, — при стуке топора и при громе пушек», как время крушений, растерянности, разочарований, гибели надежд, обреченности и всеобщей измены? Почему этот строгий и точный писатель так разошелся с историей?
Это произошло потому, что исторический пессимизм Тынянова, иногда дававший себя знать и в предшествующих вещах, здесь и в это время, на материале, столь хорошо приспособленном для скептических умозаключений, получил самые благоприятные возможности произрастания. Исторические законы оказались подмененными надуманной схемой, что, конечно, было связано с вульгарным социологизмом, без которого не обходилось никакое безжизненное умозрение и по исповеданию веры которого требовалось со страшной и все возрастающей силой компрометировать историю царей и генералов. И получилось, что государством управляют монстры, а Россия — кунсткамера.
Реальная история, блистательно переданная бытом и человеческой психологией, смотрится сквозь железную решетку надуманной схемы, а в реальный исторический конфликт писатель начинает подставлять социально-экономическую номенклатуру в красном кафтане и голубом кафтане.
Конфликт же двух враждебных социальных групп после смерти Петра действительно вспыхнул. Но, кроме того, что он вспыхнул между двумя враждебными группами — боярско-феодальной (красный кафтан) и торговым капиталом (голубой кафтан), он вспыхнул между людьми. В повести же люди раздвоились, и каждый персонаж превратился в неустойчивое соединение реальных психологических, общественных, портретных, бытовых черт с абстрактным значком, по которому в списке условных обозначений выяснялась социальная принадлежность и вытекающие из нее последствия. В повести жили исторически реальные люди, которые вдруг переставали действовать по реальным побуждениям, а поспешно надевали кафтаны красного и голубого цвета и начинали переставляться в сюжете, как на карте флажки враждующих армий. И несмотря на то, что между Меншиковым (красный кафтан) и Ягужинским (голубой кафтан) происходят даже «неслыханный скандал… брань и бушевание… язвительные и зазорные взаимные обзывы… драка, ручная и ножная… с подножками, а потом с обнажением шпаг…», все уже предрешено, и ни страстная ненависть, ни хитрость, ни ум, ни воля, ни подножки, ни шпаги ничего изменить не могут. Вульгарная социология породила исторический квиетизм. И тогда главными в повести стали не люди, а восковые персоны и другие виды Киже в красных и голубых кафтанах.
Как всякую лживую концепцию, вульгарный социологизм интересовала не истина (я не имею в виду субъективные намерения людей, веривших в концепцию), а стремление уничтожить все, что его опровергает. Вульгарный социологизм заявлял, что истина может быть только одна, а история есть политика, обращенная в прошлое. Таким образом, реальная история (то есть объективная истина) перестала существовать, она была не нужна, а вместо нее появилась другая, которая требовалась в эту минуту, и вообще такая, чтобы всегда была под рукой. Вульгарный социологизм предлагал представителям гуманитарных дисциплин прибегать к подлогам и фальсификации.
О такой концепции истории трудно спорить, потому что сначала следует подумать о простой порядочности. Поэтому, не касаясь вопросов, связанных с подлогами и фальсификацией как сомнений не вызывающих, следует говорить лишь о борьбе мнений, имеющих хоть какое-нибудь отношение к истине. В этом случае мы обнаруживаем на каждом шагу, что о драках, происходивших в истории, все историки говорят по-разному: одни говорят — шесть, другие — двадцать. При этом их воззрением на драку управляет не случайность, не чувство противоречия и даже не убедительное открытие, а условия концепции. Мнения расходятся обычно так: персидские историки уверяют, что правы они, а русские — что их мнение безошибочно. Поэтому так часто историки изображают не историческое событие, а свое отношение к нему. В театре, когда артист играет не героя, а свое отношение к нему, это, несомненно, более оправдано.
Вульгарный социологизм не занимали пустяки — конкретная история; его занимали идеологические эквиваленты социально-экономических перипетий. Поэтому историческое явление, ставшее дубликатом внеисторического процесса, начало повторять само себя. Событие, утратив историческую конкретность и строгую принадлежность к определенному времени, стало всеобщим и символичным. Историческая специфичность превратилась во вневременную символику. События и люди, оторванные от реальной среды, стали выражать некие всеобщие и потому, вероятно, не существовавшие законы. Так возникла идея преходящести исторического деяния и повторяемости явлений, так метонимия — троп, с помощью которого частью передается целое, — превратилась в символ, так кунсткамера стала метонимией России. И тогда появились монстры.
Таились ли монстры в глубине писательской души и, наконец дождавшись своего времени, вылезли и расползлись по страницам повести? В глубине души писателя Ю. Н. Тынянова не было утаенных монстров и не было нездорового интереса к очень страшным вещам. Его душе были свойственны строгая последовательность и честное умение договаривать до конца. Поэтому, начав вульгарносоциологический разговор, Тынянов последовательно закончил его монстрами.
Но еще до того, как Тынянов написал не без вульгарно-социологического влияния повесть «Восковая персона», он написал роман «Кюхля», в котором тоже были монстры.
Для того чтобы понять вульгарно-социологический генезис монстров «Восковой персоны», необходимо сравнить их с монстрами «Кюхли».
Слова «монстр» в романе Тынянова нет.
В «Кюхле» о чудовищах и уродах написано полстраницы, из которых лишь четыре строчки, собственно, о чудовищах и уродах, а остальное о людях, которые смотрят на них.
Героя романа завела в дрезденскую кунсткамеру любовь не к чудовищам и уродам, а любознательность умного путешественника и глубокий интерес к «толпе простого народа».
Вот что видит в кунсткамере Кюхельбекер: «двух великанов, восковых чучел, морского льва, благовоспитанного, умного, который — чудо из чудес — говорит немецким языком и, как уверяют, даже нижнесаксонским наречием». Но главное не великаны, не восковые чучела и даже не морской лев, а «простой народ», который видит «карикатурные изображения» «безмолвных правителей Европы» и готов броситься к «безумному Занду», который при них убивал Коцебу». Монстры в «Кюхле» написаны, разумеется, не только потому, что герой любит «вмешиваться в толпу простого народа и замечать характер, движение, страсти» своих «братьев». Главное, Тынянов экспонирует «карикатурные изображения» «правителей Европы», карающего Занда, покаранного Коцебу, а через пять лет в «Восковой персоне» — заспиртованных уродов.
Резкая непохожесть кунсткамеры «Кюхли» на куншт-камору «Восковой персоны» — это непохожесть взглядов писателя на одни и те же вещи в разные годы его жизни.
Ошибочность исторической концепции породила противоречивость художественных приемов. То, что было естественно для эпохи Павла, оказалось неверным для эпох Петра и Николая. Уравнение в правах большого и малого, живого и мертвого, важного и второстепенного кончается бесплодностью, бесполезностью любого исторического деяния. Прием «Подпоручика Киже», оказавшийся вне истории, потерял свою соотнесенность с материалом и превратил бы «Малолетного Витушишникова» в анекдот, а «Восковую персону» в социально-экономическую мистерию, если бы в них не было могучего искусства, растворяющего ошибочную концепцию.
Писатель пытается доказать тезисы, которые доказать невозможно и которые в самих рассказах теряют значение рядом с тем, что в них есть, кроме предвзятой и ошибочной схемы исторического процесса.
Рассказы «Малолетный Витушишников» и «Восковая персона» приобретают совсем иное значение, когда, кроме предвзятой и ошибочной схемы, в первую очередь бросающейся в глаза, обнаруживаются реальная история и реальные люди. И тогда оказывается, что в анекдоте про Николая рассказано не только о пустяках, а в мистерии о Петре не только об ужасах.
Пустяки, рассказанные про Николая, использованы как прием для того, чтобы сообщить о важнейших вещах. Эти пустяки оказываются метафорой важнейших вещей. Превращает пустяки в важнейшие вещи ирония.
Стилистический прием, с помощью которого притворно-насмешливо утверждается противоположное тому, что имеется в виду на самом деле, — ирония — используется писателем для того, чтобы, говоря о николаевской России устами современника событий, сказать противоположное тому, что имеется в виду на самом деле.
Ирония, сатира дали возможность литературе говорить обществу, которое обожает, чтобы ему говорили только, какое оно замечательное, такие вещи, которые в другом жанре ей никогда не дали бы и шепнуть. А если бы, зазевавшись, и дали, то, придя в себя, разорвали бы шепнувших в два счета. Лишь потому, что существует такой способ литературной речи, могли сказать почти все, что хотели, Аристофан, Ювенал, Лукиан, Боккаччо, Эразм, Брант, Рабле, Сервантес, Мольер, Свифт, Вольтер, Бомарше, Гейне, Крылов, Грибоедов, Гоголь, Щедрин. Незадушенная сатира живет века, и даже в самые гнусные годы истории, когда все сожжено, сожрано, вытоптано и забито, только потому, что тем, кто обожает, чтобы все говорили, какие они замечательные, и в голову не приходит, что это про них. Ведь сатира про злодеев и дураков, а при чем же они?
В «Малолетном Витушишникове» рассказано противоположное тому, что имеется в виду на самом деле.
Пустяки, рассказанные писателем, отнюдь не пустяки, а нечто противоположное им.
В «Малолетном Витушишникове» пустяки использованы для того, чтобы рассказать о важнейших вещах.
В нем рассказано о судьбах людей и империи, но писатель в сложных дипломатических комбинациях произведения поднимает в своем бокале не великие исторические события, а портвейн или мадеру.
И тогда оказывается, что только обычный человеческий поступок в обычных жизненных обстоятельствах может объяснить смысл и причину исторического события.
Писатель показывает категории социальной психологии.
Для того чтобы показать, что такое страх, охвативший николаевскую Россию, писатель показывает страх перед частным приставом, за которого принимают императора. Воображение должно подсказать читателям, что же такое страх перед императором, если частный пристав вызывает ужас.
Для того чтобы показать, что такое субординация в николаевской России, в бюрократическом государстве, Тынянов не показывает подчиненных, тянущихся перед начальством, а вводит в обычный день обычный, стоящий в ряду других эпизод. Император среди общего порядка, фрунта и равнения обнаруживает раздражающий диссонанс в виде не облаченных в форму кормилиц. Высочайше предписывается: ввести форму.
И для того чтобы показать, что такое николаевское государство, деспотическая монархия, сгнившее самовластие, диктатура страха и подкупа, писатель усаживает императора и придворных за карточный стол.
Николай и его партнер разыгрывают целую историческую эпоху.
Император играет по le systeme Nicolas, которая всегда выигрывает и кажется безупречной, когда партнер напрягает все свое умение, чтобы проиграть.
Le systeme Nicolas оказывается хороша только в том случае, когда партнер играет в поддавки.
Но если партнер играет серьезно и не боится Николая и его системы, то он выигрывает.
Все было хорошо, пока Россия играла с Николаем в поддавки. Но Европа не пожелала играть так. Наполеон III, Пальмерстон и Омер-паша играли серьезно. Николай, начавший по своей системе Крымскую кампанию, проиграл игру, le systeme Nicolas взлетела на воздух, и, умирая (вероятно, самоубийство), он сам начал кое-что понимать. Его последние слова наследнику были: «Принимай команду. Она не в полном порядке».
Тынянов показывает, как историческое событие вызревает из бесчисленных частностей ежедневного человеческого бытия.
В повести о Петре ужасы стремятся загородить реальную историю и реальных людей. Но там, где побеждает художник, история и люди начинают просвечивать сквозь навязанную им схему, и, пробившись, главными становятся они, а не схема.
Поэтому в «Восковой персоне», где все гибнет и все рушится, и все оказывается прахом, все рассыпается и увядает, живет человек, пришлец и перегрин, не помнящий своей первой родины и не желающий возвращаться во второе отечество, какой-то ненастоящий граф, вдохновенный трудолюбец (он знает только одно русское слово, но это слово «Ррапота»), который верит в будущее. И этот человек не политический деятель, не полководец, не купец, не судья, а «не кто иной, как художник искусства».
Все, что сделал за три с половиной десятилетия Петр, погибает едва ли не на следующий день после его кончины. Но памятник Петру, сделанный художником, останется навсегда: «Всадник на коне. И я сделаю для этого города вещь, которая будет стоять сто лет и двести. В тысяча восемьсот двадцать пятом году еще будет стоять».
Тынянов доверяет художнику решение самых ответственных вопросов: в повести характеристика Петра и его дела даны через Растреллия. Тынянов знает, что это истинное и заслуженное право художника. Растреллий не вмешивается в политические усобицы наследников, в усобицы, которые забудут грядущие поколения. Художник оставляет медные и каменные характеристики времени. Он создает медные и каменные подобия эпохи. Тынянов настаивает на том, что правду знает только художник. Пишет он об этом очень обстоятельно.
Три орудийных залпа возвещают пожар. А над городом ночь, и в городе ветер. Люди кричат и бегут. Весь город кричит. Пожар поднял на ноги политических деятелей и воров, купцов и беглых, иностранных дипломатов, простой народ и царских фрейлин. Выбежал на улицу и разбуженный художник Растреллий. И единственный человек, который не растерялся, не поверил крику и чужому глазу, единственный человек, который мог наблюдать и оценивать, был не хитрый Меншиков, не умный Ягужинский, не дипломаты, сразу догадавшиеся, что город взял калмыцкий хан, единственный человек, который понял, что никакого пожара нет, был быстрый и вострый художник искусства. Художник узнал правду не по знаку свыше, а именно как художник: по детали. «Что вы кричите? — сказал он вдруг Лежандру. — Что вы плачете? Вы болван. Это просто военные репетиции. Вы видите паруса. Это военные и морские репетиции». Художник Тынянов знает, что такое наблюдательность, что такое деталь для художника. Никто не замечает, что паруса на суше — это нелепость, а художник заметил, и только он понял, что это игра (репетиция, маневры), забава, шутка. Пожар и был первоапрельской игрой, забавой и шуткой пьяной царицы.
То, что один только Растреллий узнал о пожаре правду, нужно Тынянову для того, чтобы сообщить его суждениям высокую авторитетность: человек, которому поручено в повести ответственное задание — характеристика Петра, — не должен ошибаться. И Растреллий ошибается дважды: и как Растреллий, и как Тынянов.
В повести две характеристики Петра. Одна Растреллия, в которую он сам и Тынянов верят, и другая, тоже растреллиевская, в которую не верят ни он, ни Тынянов. Концепция повести построена на характеристике Петра, в которую верят Растреллий и Тынянов. Тынянов считал, что в споре с Петром прав Растреллий. Повесть Тынянова полемически обращена против Пушкина.
Медному всаднику Пушкина Тынянов противопоставляет своего воскового всадника. И то, что это не медь, а воск, то, что это не вечный, а скоропреходящий материал, подчеркнуто. «А малый восковой всадник… мог во время такого пожара быть украден, или растоптан, или даже мог растаять». Всадник восковой, и малейшие превратности судьбы могут его погубить. Таким же предстает в повести и дело Петра.
Петр Растреллия построен как антитеза Петру Фальконета. Это спор двух материалов, памятников, двух исторических оценок, двух мнений о вечности и преходящести деяния.
Вот что такое Петр Растреллия — Тынянова: «И он прошелся теплым пальцем у крайнего рубезка, и стер губодергу, рот стал, как при жизни, гордый, — рот, который означает в лице мысль и ученье, и губы, означавшие духовную хвалу. Он потер окатистый лоб, погладил височную мышцу, как гладят у живого человека, унимая головную боль, и немного сгладил толстую жилу, которая стала от гнева. Но лоб не выражал любви, а только упорство и стояние на своем. И широкий краткий нос он выгнул еще более, и нос стал чуткий, чующий постижение добра». Так говорит Блок художнику: «Сотри случайные черты». Художник стирает случайные черты и выделяет главное: мысль, ученье, упорство, постижение добра. Художник выделяет главное в человеке, и настоящий художник не льстит, а судит. «Безо всякого сомнения, сьёр Лежандр (говорит Растреллий своему ученику. — А.Б.), он был способный человек. Но посмотрите, какие ноги! Такие ноги должны ходить, ходить и бегать. Стоять они не могут: они упадут, ибо опоры в них нет никакой. Не ищите в них мускулов развитых, мускулов толстых и гладких, как у величавых людей. Это одни сухожилия. Это две лошадиные ноги». Художник выделяет главное: слабые ноги. Начинается теза и антитеза: голова — ноги. Но оказывается, что метафоры головы (ум) и ног (трудолюбие) выражают совсем не противопоставление высоких замыслов и возможности претворения их в жизнь. Антитеза голова — ноги нужна, оказывается, совсем для другого. Раскрытие ее тщательно подготовлено многоступенчатой метафорой, которую строит сам Растреллий. Поговорив о ногах, художник берет кусок воска и лепит из него яблоко. Яблоко ему нужно, чтобы привести его в пример: глядя на яблоко и думая о Петре и его деле, он говорит: «Главное, чтобы были жилки… Чтобы изнутри была полнота. Чтобы не было… сухожилий. Чтобы все было полно… и слепо. Чтобы никто не мог подумать ни на минуту, что внутри пустота. О! внутри мясо!» И чтоб никто не подумал, что внутри пустота, Растреллий создает свой памятник, свое понимание Петра, его дела и Эпохи. Но в это понимание не верит и сам мастер. Начинается неверное, обманчивое, лицемерное, призрачное, звонкое, пустое внутри барокко. Вот какой памятник делает человек, который лучше всех понял и больше всех любил Петра:
«Мастер откромсал изрядный шмат (воска. — А.Б.) кривым ножом… Он стал делать модель монумента, какой желал себе представить посреди обширной площади, и, делая его с лестью и гордостью, иногда во время работы приосанивался и льстиво улыбался. Всадник был всего с поларшина, а ехал гордо. На челе у всадника были острые лепестки — славный лавровый венец. На пузатом постаменте, по бочкам, мастер налепил амуров с открытыми ртами и ямками на пупках, какие бывают на щеках у девок, когда они смеются. Среди амуров разместил он большие раковины и остался доволен.
Никаких баталий, а просто осклабленные амуры с толстыми перетянутыми ножонками и раскрытые, как рты, раковины. Так все в природе встречало героя с радостью и готовностью. Герой неспешно ехал в лавровом веночке на толстой и прекрасной лошади, и было видно по ее мослакам, что может ехать долго».
В описании восковой модели будущего памятника выделено то, что мастер «желал себе представить», что он делал его «с лестью» и что «льстиво улыбался». Такой герой в окружении толстых амуров, в лавровом веночке, встречаемый с радостью и готовностью, на такой толстой и прекрасной лошади действительно может ехать долго. Но Петр, которого художник видит таким, какой он на самом деле, а не хочет увидеть, которого он видит с глазу на глаз, в своей мастерской, а не на площади, о котором он думает без льстивой улыбки, — это человек со слабыми ногами. Так постепенно антитеза голова — ноги подменяется другой: внутренняя пустота — внешняя помпезность. Антитеза голова — ноги нужна для того, чтобы сказать: Россия — это колосс на глиняных ногах. Герой Растреллия — это и есть выражение внешней полноты при внутренней пустоте. Так Растреллий — Тынянов характеризует дело Петра, как будто бы и мысль, и ученье, и духовная хвала, упорство, постижение добра, а внутри — пустота, и все великое дело на слабых ногах, у такого дела нет будущего.
Так проходит тема воскового всадника, и сделана она для полемики с Пушкиным и для опровержения его. Полемика скоропреходящего воскового всадника с вечным медным.
Поэма Пушкина написана о торжестве и бессмертии дела Петра. У Фальконета — Пушкина Петр такой:
Пушкинский Петр «глядел вдаль», при нем еще было В тумане спрятано солнце, но «прошло сто лет», и дело его продолжает жить, он «державец полумира», «строитель чудотворный». Главное у Пушкина — это бессмертие дела Петра. Медь. Тынянов же выделяет слабые ноги — беспочвенность, зыбкость, преходящесть и историческую неправомерность дела Петра. У Пушкина борьба с делом Петра обречена на неудачу. А у Тынянова в самом деле, даже без борьбы с этим делом, уже заложены разложение и гибель. У Пушкина борьба с делом Петра не умерла, но эта борьба все равно обречена на поражение. Дело Петра пережило его, оно существует сто лет, оно будет существовать столетия, оно бессмертно. «Немалый корабль», «хозяйство и художества», о которых скорбит великий человек, умирая, не погибли, они продолжают существовать. И об этом тоже Пушкин написал в «Медном всаднике». Если бы прав был Тынянов, то «Медный всадник» написан бы не был. Но «Медный всадник» был написан, и историческая концепция поэмы была правильной. Писать о Петре так, как будто бы «Медного всадника» не было, оказалось невозможно. Оставалось вступить с поэмой в спор. Тынянов вступил в спор и потерпел поражение.
Историческая концепция пушкинской поэмы была шире и прозорливее тыняновской повести. Это становится еще более очевидным, если говорить серьезно, а не привычно хихикать оттого, что сравнили хорошего писателя с писателем единственным. Если сосредоточиться на отнюдь не безоговорочном поражении человека в борьбе с лошадью неумолимого социально-исторического процесса, и главное — на отсутствии уверенности самого Пушкина в абсолютной правоте лошади, то все это приобретает совсем иное значение. Пушкин не говорит, что дело и особенно способы Петра бесспорны, на чем так охотно, готовно, шумно и бездоказательно настаивают члены концепции, утверждающей, что все в «Медном всаднике» просто и хорошо: индивидуум-песчинка восстал против прогрессивно развивающегося исторического процесса и получил по заслугам.
В деле Петра Пушкин выделяет окно в Европу, и в значительной мере этим окном его оправдывает. В отличие от многих других завоеваний, петровское было исторически оправдано тем, что оно не тащило кусок Европы в Азию, а приводило Россию к Европе.
Глыба истории строго очерчивает намерения художника.
В связи с этим начинаются длительные препирательства, которые в классической истории литературы стали называться «художник и общество».
Та часть общества, которой выгодно было защищать несправедливость, настаивала на том, что ее история стройнее и лучше.
Искусствоведение знает отдельные случаи, когда плохие художники подклеивали к истории фестончики разных цветов.
Фестончики иногда начинают играть существенную роль в историографии и искусстве.
Необтесанная история народа в простой рубахе, с войной, пожаром, убийством, недородом, предательством и изменой стоит перед писателем. Освобожденная от случайностей, неприбранная история с татарским нашествием, с пролежавшим восемь веков немым «Словом о полку Игореве», с царем-убийцей, резавшим жен и разорявшим крестьян, с бунтами и мятежами, с императором, воевавшим море, и с записями пыточных дел, с военными поселениями и методическим убийством великих писателей, с самоотверженными прапорщиками, вышедшими под картечь, стоит перед писателем.
В книгах Ю. Н. Тынянова люди живут трудно и беды их не выдуманы. Глыба истории не давала им жить лучше: в России было непомерно много самодержавия и самоуправства, крепостного права, крепостей и бесправия.