В 6-й книжке медленно выходящего «Москвитянина» помещено окончание разбора «Полной русской хрестоматии» г. Галахова. Всем известно, как косо смотрит аристарх московского журнала на эту книгу. Предоставляя самому г. Галахову разделаться с его раздражительным противником, мы сами не можем не сделать заметок на некоторые выходки г. Шевырева, устремленные прямо на наш журнал. У сего почтенного и достойного аристарха московского есть странная привычка – о чем бы ни говорил он, придирчиво касаться «Отечественных записок». Это, можно сказать, его мания, его болезнь. А что у кого болит, тот о том и говорит. Из сострадания к такому состоянию души почтенного критика московского, мы хотим откровенным объяснением способствовать к прояснению его сознания, несколько затемненного, может быть, раздражительностию и пристрастием. Г-н Шевырев находит странным, что г. Галахов ставит имя Лермонтова не только вместе с именами Карамзина, Крылова, Жуковского и Пушкина, но даже Шиллера и Гете. По нашему мнению, если можно с именами Шиллера и Гете ставить не только Пушкина, но и Жуковского, и Крылова, и Карамзина, то г. Галахов прав, поставив вместе с ними имя Лермонтова. И уж, конечно, имя поэта Лермонтова скорее может быть поставлено с именами поэтов – Шиллера и Гете, чем имя Карамзина, отличного литератора, известного историка, но нисколько не поэта. Неужели это неизвестно г. Шевыреву?..
Вслед за этим странным упреком г. Шевырев начинает оправдываться перед своими читателями (вероятно, предполагая, что у «Москвитянина» есть читатели) в посягательстве на славу молодого поэта, то есть Лермонтова. «Мы, – говорит он, – знаем, что Россия лишилась в нем одной из лучших надежд молодого поколения. Мы с радостию приветствовали прекрасное его дарование; не признавали только направления в некоторых пиесах, но уверены были, что оно изменилось бы впоследствии потому, что не представляло ничего оригинального, отзывалось очевидным подражанием, свойственным всякому молодому таланту при начале его поприща». Всем известно, что в свое время г. Шевырев даже взял на себя труд показать, кому именно подражал Лермонтов, и открыл, с свойственною ему критическою проницательностию, что Лермонтов подражал не только Пушкину и Жуковскому, но даже и господину Бенедиктову!! В доказательство удивительной способности г. Шевырева открывать дух подражательности там, где нет его и тени, указываем кстати высказанное им в этой же статье мнение, будто бы Лермонтов в «Мцыри» подражал – Жуковскому!.. Любопытно бы знать, какая из пьес Жуковского послужила Лермонтову образцом для его «Мцыри»? Жаль, что г. Шевырев оставил нас в недоумении касательно этого любопытного вопроса…
Почему же особенно негодует г. Шевырев на упоминовение имени Лермонтова вместе с именами некоторых наших писателей старой школы? – потому что Лермонтов рано умер, а те таки довольно пожили на свете и успели написать и напечатать все, что могли и хотели. Вот поистине странный критериум для измерения достоинства писателей относительно друг к другу! Помилуйте: Грибоедов написал одну только комедию, да и ту несовершенную, как первый опыт его самобытного творчества; неужели же Грибоедов, как поэт, не выше, например, Озерова, написавшего пять трагедий и несколько мелких пьес? Без сомнения, неизмеримо выше, потому что, судя по пяти трагедиям, можно знать, что Озеров ничего не написал бы великого, тогда как, судя по «Горе от ума», нельзя ни определить, ни измерить высоты, на которую мог бы подняться огромный талант (мы не побоимся сказать – даже гений) Грибоедова. Лермонтов написал немного, но в этом немногом видно очень многое. Если г. Шевырев не видит этого, – мы не спорим с ним, ибо в деле личного вкуса спора быть не может; но зачем же г. Шевырев непременно хочет, чтоб его личный вкус был нормою для вкуса всех и каждого, и зачем же он смотрит чуть-чуть не как на уголовного преступника на всякого, кто хочет иметь свой вкус, независимо от личного вкуса его, г. Шевырева? Всякое достоинство, всякая сила спокойны именно потому, что уверены в самих себе: они никому не навязываются, никому не напрашиваются, но, идя своим ровным шагом, не оборачиваются назад, чтоб видеть, кланяются ли им другие. Только раздражительное литературное самолюбие раздувается и пыхтит, чтоб его слушали и с ним соображались, а видя, что его не замечают и идут своею дорогою, кричит «слово и дело!». Это не сила, а бессилие, – не достоинство, а мелочность… Здесь кстати заметить, в каком еще детском состоянии находится русская литература и критика: спорят и кричат о том, зачем так, а не иначе размещены имена писателей, а не рассуждают об истинном значении этих имен. Следя за рядом мыслей г. Шевырева, мы должны поблагодарить его за повторение некоторых мыслей, впервые высказанных по-русски в нашем журнале, каковы следующие: что Жуковский внес романтическую стихию в нашу поэзию; что Пушкин воспринял в себя все приготовленное предшественниками и творчески внес полное сознание народного духа в поэзию. Правда, эти наши мысли недалеко разнесутся столь мало читаемым журналом, каков «Москвитянин»; но все же мы благодарны г. Шевыреву и за внимательное изучение критических страниц нашего журнала и за совестливое повторение их без всякого искажения. Однако ж мы еще были бы благодарнее г. Шевыреву, если б он указывал на источники, которыми иногда пользуется в своих статьях и которым он обязан хорошими местами и мыслями своих статей.
Г-н Шевырев настаивает на том, что в Лермонтове не было ничего оригинального: дело его личного вкуса, и мы опять не спорим! Но не можем не заметить снова, что напрасно г. Шевырев симптомы своего личного вкуса хочет выдать во что бы то ни стало за норму общего здорового вкуса. Он называет «Песню про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» лучшим произведением Лермонтова, а характеры Мцыри и Печорина призраками. Может быть, г. Шевырев и прав, думая так; но, может быть, правы и другие, думая не так. Вот, например, мы осмеливаемся думать, что пьеса эта есть юношеское произведение Лермонтова и что никогда бы он не обратился более к пьесам такого содержания. Кто читал Кошихина, тот не поверит исторической правдоподобности «Песни», особенно если сличит ее с тою песнию в сборнике Кирши Данилова, которая подала Лермонтову повод написать его «Песню» и которая называется «Мастрюк Темрюкович»… Говоря о «Песне» Лермонтова, г. Шевырев видит в ней, между прочим, выражение «иронии власти, как исторической черты в характере Иоанна Грозного»: эта мысль нам кажется справедливою; но хвалить ее не смеем, ибо впервые она была высказана в «Отечественных записках»…
До сих пор г. Шевырев только излагал свои мысли, выдавая их с несколько раздражительною настойчивостью за несомненно истинные; но теперь он начинает сердиться и браниться. Ни с того, ни с сего переходит он вдруг к каким-то «литературным промышленникам, которые, имея в руках своих некоторые стихотворения Лермонтова, под именем его же (под его же именем?) печатают множество пустых стихов». Обвинение немножко резкое и не совсем вежливо и прилично выраженное! Следовало бы доказать его фактами, перечислив поименно это «множество пустых стихотворений, под именем Лермонтова печатаемых». Недавно в «Отечественных записках» напечатано было девять стихотворений, из которых восемь до того превосходны, что и без подписи имени автора все люди с эстетическим вкусом признали бы их за стихотворения Лермонтова. Неужели же г. Шевырев судит о достоинстве стихотворений и узнает, кем они написаны, только по подписи имени?.. Нет, это что-то не так! А вот и доказательство: вслед же за тем г. Шевырев уверяет, будто бы «один журнал, обанкрутившийся стихотворцами, обещает нам продолжение стихотворений лермонтовских бесконечное» (надобно было бы правильнее сказать по-русски: обещает нам бесконечное продолжение лермонтовских стихотворений) «до тех пор, пока не создаст себе живого поэта напрокат, для подкраски своей нескончаемой французско-русской прозы(?)». Какой же это журнал, г. Шевырев? – Но вы не можете ответить на наш вопрос, ибо вы сочинили, выдумали этот журнал… Выдумывать неправду – не значит ли сердиться? Сердиться – не значит ли сознавать себя неправым и за свою вину бранить других?.. Нехорошо!.. Но это еще не все: гневное вдохновение раздраженного московского критика создает новые призраки, чтоб было ему над кем показать свою храбрость, достойную манчского витязя… Этот же журнал, по словам г. Шевырева, «самою позорною клеветою чернит совесть покойного поэта перед глазами всей русской публики и не в шутку уверяет ее, что русская поэзия в лице Лермонтова в первый раз вступила в самую тесную дружбу, с кем бы вы думали?.. с чертом!» – «Такой чертовщины (прибавляет г. Шевырев) еще никогда не бывало ни в русской литературе, ни в русской критике!»… Это уж слишком! Подумал ли г. Шевырев об этих словах, прежде чем сорвались они с его пера, вероятно, «в минуту жизни трудную» для него?.. Как! неужели плоскую шутку или умышленное непонимание чужих слов – тоже считает он в числе оружий против своих противников? Делая такую важную денонсиацию на них, почему не почел он за нужное, и даже необходимое, выписать их собственные слова, как это делают все добросовестные критики?.. «Наконец (говорит еще г. Шевырев) промышленники-книгопродавцы, вслед за промышленниками-журналистами, издают три тома стихотворений Лермонтова, и в числе их все школьные тетради покойного, все те поэмы и драмы, от которых он со стыдом отрекся бы, если бы был жив, – и все это делается под личиною уважения к поэту, а на самом деле из одних корыстных и низких целей, чтобы только именем Лермонтова привлекать невежественных подписчиков и читателей». Подобные обвинения читали уже мы в «Библиотеке для чтения», – и вот их повторяет знаменитый критик, как будто в оправдание французской пословицы: les beaux esprits se rencontrent. Но основательны ли эти обвинения? Не внушены ли они каким-нибудь другим чувством – например, завистью – видеть стихотворения Лермонтова сперва в неприязненном журнале, а потом отдельно изданными, стало быть, никогда не видеть их в своем журнале?.. Как! неужели Лермонтов мог написать что-нибудь такое, что не стоило бы печати или могло оскорбить вкус публики, явившись в печати? Кроме одного или, много, двух мелких стихотворений, по нашему убеждению, в этих трех томах не найдется ни одного, которое было бы незначительно и не было в тысячу раз лучше лучших стихотворений, например, гг. Языкова, Хомякова и Бенедиктова и tutti quanti – этих вечных предметов критического удивления г. Шевырева, который когда-то сам писал стишонки немногим разве хуже их?.. Такая поэма, как «Боярин Орша», неужели – не более, как школьная тетрадь? И притом по какому праву, на каком основании настаивает г. Шевырев, чтоб желание почитателей таланта Лермонтова – иметь у себя каждую строку его – было преступно, равно как и желание издателей Лермонтова удовлетворить этому желанию большей части русской публики? Мало ли чего не напечатал бы сам Лермонтов: ведь и Пушкин не напечатал бы при жизни своей лицейских стихотворений; но кто же не благодарен издателям за помещение их в полном собрании его сочинений? Г-н Шевырев говорит: «Любопытна для истории военная школа Наполеона; но не имеет она значения в жизни молодого генерала, сраженного почти на первом шагу своего военного поприща». Но если б этот генерал был Наполеон после итальянской кампании? Для г. Шевырева сделанное Лермонтовым кажется только замечательным, а нам оно кажется великим; г. Шевыреву кажется, что мы ошибаемся, а нам кажется, что он ошибается: из чего ж тут браниться, и неужели без брани нельзя оставаться той и другой стороне при своих убеждениях? Мало того, что г. Шевырев печатно называет журналиста, печатавшего в своем журнале стихи Лермонтова, и при жизни и по смерти поэта, – журналистом-промышленником, но даже позволяет себе сомневаться в его уважении к поэту и приписывать ему низкие и корыстные цели… И против кого же он пишет это? – против журнала, который о нем не позволит себе так писать, хотя и мог бы высказать ему много жестких истин, не совсем-то здоровых для литературной репутации г. Шевырева… Далее, г. Шевырев видит каких-то необыкновенных поэтов в гг. Языкове, Бенедиктове и Хомякове, особенно в последнем; наше мнение о сих господах диаметрально противоположно его мнению: мы не видим в них никаких поэтов, особенно в последнем; но тем не менее верим, что г. Шевырев восхищается ими gratis, не из каких-нибудь корыстных и низких целей… Г-н Шевырев видел в Лермонтове подражателя г. Бенедиктову; г. Павлова ставит он выше Гоголя; у поэзии Жуковского и Пушкина отнимал честь мысли и приписывал ее, на их счет, г. Бенедиктову, и мы верим, что все это делал он без всякого злостного умысла, а так, от доброты сердца, и с самым простодушным убеждением…
В доказательство, как иногда опасно свой личный вкус выдавать за общий и как, в этом отношении, не всякому следует быть слишком смелым, – обращаем внимание читателей на то, что г. Шевырев находит дурными эти превосходные стихи Лермонтова, представляющие в себе живую и роскошную картину Кавказа:
Г-н Шевырев видит тут подражание Марлинскому и ужасно рад грамматической неловкости, вследствие которой безграмотному читателю, – но только безграмотному, – может показаться, что хищный зверь кружится вместе с птицею в лазурной высоте… Г-н Шевырев видит отсутствие полного грамматического смысла в этих чудных стихах Лермонтова:
С грамматическою указкою не мудрено доказать ничтожество стихов не только Державина, но и Жуковского и Пушкина, что и делывали, бывало, педанты доброго старого времени.
В числе важных обвинений на издателя «Новой хрестоматии» г. Шевырев приводит его предпочтение Кольцову «перед лучшими (?) нашими лириками современными – Языковым и Хомяковым». Это несправедливо: гг. Языков и Хомяков давно уже не лучшие и не современные лирики; оба они пишут теперь мало и редко, и оба пишут, как писали назад тому около двадцати лет. Кольцов, без всякого сомнения, неизмеримо выше их уже потому только, что он был истинный поэт по призванию, между тем как они только звучные версификаторы, особенно последний. Г-н Шевырев говорит: «В Кольцове весьма замечательна была наклонность к философско-религиозной думе, которая таится в простонародии русском». Неправда: где доказательства этого элемента в нашем простонародии? Уж не в народной ли русской поэзии, где его нет ни следа, ни признака? Кольцов потому и имел наклонность к философско-религиозной думе, что самобытным стремлением своей мощной натуры совершенно оторвался от всякой нравственной связи с простонародьем, среди которого возрос. Г-н Шевырев, считая по пальцам слоги и ударения в стихах Кольцова, не заметил, что их метр совершенно особенный, образованный по метру народных песен, но принадлежавший собственно Кольцову. Пропускаем без внимания бранчивые выражения г. Шевырева, излившиеся из досады, что Кольцов выбирал себе знакомства не по рекомендации г-на Шевырева и держался не его литературной партии.
Говоря о помещении в «Хрестоматию» переводных пьес г. Струговщикова, г. Шевырев вспоминает, что в «Римских элегиях» Гете, переведенных г. Струговщиковым, не было правильного пентаметра. Положим, что и так; но разве в этом дело, а не в верной поэтической передаче подлинника? Мы уже не говорим о том, что г. Струговщиков не хуже г. Шевырева знает метрику; но как же начинать свои привязки с метра? Г-ну Шевыреву кажется, что покойный И. И. Дмитриев лучше г. Струговщикова передал пьесу Гете, названную им «Размышлением по случаю грома», – и потом сам же прибавляет, что Дмитриев дал пьесе другое значение, уклонясь от панфеистической мысли Гете… Шутка! После этого перевод Дмитриева, разумеется, есть более искажение, чем перевод.
Г-н Шевырев ниже всего низкого поставил прекрасную пьесу г. Огарева «Ноктурно», – и поделом: зачем г. Огарев печатает свои стихотворения в «Отечественных записках», а не в «Москвитянине»! Г-н Шевырев называет повести г. Панаева – «Дочь чиновного человека» и «Белую горячку» дюжинными повестями, годными только на пустые страницы журналов: опять та же причина дурного расположения московского критика и его пристрастного суждения о повестях г. Панаева – та же причина, то есть «Отечественные записки»! И за что бы так почтенному критику сердиться на наш журнал, столь изобильный хорошими и даже типическими произведениями по части повествовательной?..
Далее, опять встречаем негодование московского критика за предпочтение, отданное г. Галаховым Кольцову перед гг. Языковым и Хомяковым. Мы тоже с этой стороны не совсем довольны издателем «Хрестоматии»: ему бы совсем не следовало помещать пьесы гг. Языкова и Хомякова, особенно последнего: зачем приучать мальчиков к фразерству и пустоте мыслей в гладких стихах? Г-н Шевырев удивляется, что г. Галахов русским песням Кольцова отдает преимущество перед русскими песнями Дельвига: странное удивление! Да кто же не чувствует и не знает, что русские песни забытого Дельвига столько же русские, сколько, например, идиллии г-жи Дезульер теокритовские, тогда как песни Кольцова горят и трепещут, насквозь проникнутые русским чувством, русскою душою?..
Заключим наши заметки указанием на странную выходку г. Шевырева против «Похвального слова Петру Великому» почтенного профессора А. В. Никитенко, этого образцового произведения, полного здравых мыслей, красноречия и отличающегося изящным языком. Московского критика возмутила следующая мысль в «Слове» г. Никитенко: «Но если б и самый утонченный, расчетливый эгоизм вздумал спросить, что каждый из нас почерпнул на свою долю в новом порядке вещей? – мы отвечали бы: честь существовать по-человечески и облаготворять свое существование всеми нашими силами, материальными и нравственными». Г-н Шевырев испещряет эти строки г. Никитенко и курсивом и вопросительными знаками в скобках, а потом доносит… читателю, что «это и неприлично, и безнравственно в смысле религиозном и патриотическом, и исторически ложно!..» Это, изволите видеть, называется критикою у г. Шевырева!.. А между тем он же, г. Шевырев, очень наивно находит сравнение Петра с богом, сделанное Ломоносовым, нисколько не гиперболическим!.. «Неужли же русский народ до Петра Великого не имел чести существовать по-человечески?» – вопиет г. Шевырев, Если человеческое существование народа заключается в жизни ума, науки, искусства, цивилизации, общественности, гуманности в нравах и обычаях, то существование это для России начинается с Петра Великого, – смело и утвердительно отвечаем мы г. Шевыреву. Да и кто в этом не уверен, вместе с оратором, который во всей речи своей имел одну цель – показать, чем обязаны мы Петру, как просветителю своему. В справедливости нашей мысли ссылаемся на любимые авторитеты г. Шевырева, и на Карамзина в особенности. Петр Великий – это новый Моисей, воздвигнутый богом для изведения русского народа из душного и темного плена азиатизма… Петр Великий – это путеводная звезда России, вечно долженствующая указывать ей путь к преуспеянию и славе… Петр Великий – это колоссальный образ самой Руси, представитель ее нравственных и физических сил… Нет похвалы, которая была бы преувеличена для Петра Великого: ибо он дал России свет и сделал русских людьми… Г-н Никитенко развивает в своей речи эти же самые мысли – и за один-то из самых простых логических из них выводов г. Шевырев делает ему упреки, которые не знаем, как и назвать; знаем только, что они в высшей степени неприличны и нелепы. Пусть читатели сами рассудят, какое можно иметь доверие к критику, который так понимает и толкует разбираемых им писателей…
Скажем в заключение, что грустное зрелище представляет собою литература и критика, где считающие себя представителями науки и просвещения – или занимаются мелкими и пустыми вопросами, или на важные вопросы набрасывают тень подозрительных и двусмысленных намеков, готовые каждого, кто не разделяет их мнений, выставить каким-то противосмысленным общему порядку явлением… И между тем они-то первые и кричат против дурного тона, неприличной брани, грубого неуважения к чужим мнениям, необразованной нетерпимости к чужому убеждению, о безымянных рыцарях, о желтых перчатках. Милостивые государи! хотели бы мы сказать им: перед вами ваши громкие имена, гражданские и литературные; умейте же поддержать предполагаемый вами блеск, умейте заставить уважать свое достоинство, уважая сами достоинство других; перед вами ваши желтые перчатки – не марайте же их грязью мелкой журнальной брани и неприличных выходок мелкого и раздражительного самолюбия…