Все согласны, что русская литература довольно небогата, так что охотникам до русских книг просто нечего читать, если они хотят читать только одно хорошее. В 1840 году вышел «Герой нашего времени», а в 1842 году вышли «Мертвые души». Если включить сюда пять-шесть повестей в журналах и альманахах – вот и все по части прозы… Кто будет спорить, что для прочтения всего этого немного нужно времени? В 1840 году вышли стихотворения Лермонтова, а в 1841–42 году, от дня смерти поэта почти до настоящей минуты, напечатаны в «Отечественных записках», кроме небольших пьес, отрывки из «Демона» и поэма «Боярин Орша»; если включить сюда вышедшие в нынешнем году стихотворения г. Майкова да еще пять-шесть стихотворных пьес, рассеянных по журналам и альманахам, вот и все, что явилось примечательного по части стихов в последние два года!.. Опять никто не будет спорить, что для прочтения всего этого нужно слишком мало времени… Репертуар русской сцены – эта арена гг. Кукольника, Полевого, Ободовского, Коровкина, Соколова и многих других, – репертуар русской сцены представляет собою то засохшее поле, на котором ни былинки, то, после долгих проливных дождей, покрытую грибами и дождевиками поляну… Вообще, наша драматическая литература хуже всякой другой нашей литературы; о ней не стоило бы даже и говорить. Но все это дело весьма поправимое, и притом легко поправимое. Удивляемся, как никому не пришло в голову этого простого средства, и только одна «Северная пчела» могла придумать его. В 42 № этой газеты напечатано, между прочим, следующее:

Хладнокровие к русской литературе и русским художествам – грех противу русской народности, следовательно, и противу патриотизма. Вы скажете нам: да виноваты ли мы, что за границею пишут лучше (чем – где?), что водевили Скриба лучше наших, что драмы Дюма и Виктора Гюго занимательнее (чего?), что романы Евгения Сю, Бальзака и Жорж Занд превосходнее (чего?), что «Les Francais peints par eux-memes [3] » лучше «Наших»?.. Быть может, не спорим. Но если в годовых своих расходах вы полагаете тысячу рублей на вист и тысячу рублей на непредвидимые мелкие издержки, определите, пожалуйста, хотя пятьсот рублей на русские книги! Не читайте сами, если они вам не нравятся, но отсылайте каждую зиму в деревню, в вашу деревенскую библиотеку. Пусть они лежат там спокойно. Придет время, и ваш потомок воздаст вам за это честь и хвалу! – Вам скучно в русском театре – нет нужды! появляйтесь там в представление каждой новой русской пьесы, особенно оригинальной, это принесет большую пользу искусству! Пьесы пишутся по публике, и когда люди высшего вкуса и образования станут появляться в русском театре, пьесы будут изящнее.

Как жаль, что под этою прекрасною статьею не подписано имени ее сочинителя, которое, таким образом, не перейдет в потомство и не приобретет заслуженного им бессмертия! Какой проект, боже мой, какой проект! Как он прост и удобоисполним! А между тем какие великие результаты должны из него выйти! Литература процветет, то есть потомки прочтут книги, которые не стоили внимания современников, и будут обязаны живейшею благодарностию собирателям этих драгоценных библиотек… Увидя, что и высшее общество ездит зевать и спать на представленья новых русских, особенно оригинальных, пьес, – наши драматурги вдруг приобретут и талант, и вкус, и ум, и чувство приличия, и знание жизни, словом, все, чего они с такою истинно достойною удивления решимостию до сих пор не хотят приобретать… Помилуйте, да такой проект больше всякой книги заслуживает демидовскую премию!.. Честь и слава газете, где печатаются такие дивные проекты!

* * *

Что такое патриотизм и патриоты – всякий знает; но не всякий знает, что патриоты разделяются на два разряда. Одни получают имя патриотов за свои заслуги от общества и от истории, как получили его Минин, Пожарский, Сусанин и другие, не дожидаясь приговора общества, которое часто бывает завистливо, и истории, которая всегда бывает медленна. Другие сами себя провозглашают патриотами, потому что громче других говорят о любви и ревности ко всему отечественному. У нас в литературе теперь особенно много развелось патриотов второго разряда. Между ними даже есть люди, не умеющие без ошибки против языка написать двух строк по-русски, но тем не менее в своей патриотической ревности затевающие преобразование русского слога. Другие, прижавшись за какого-нибудь опытного корректора, кое-как понавострились писать русским складом, за что даже стяжали себе славу «сочинителей» на всех толкучих рынках, где, между прочим хламом, продаются, и порознь и мешками, книги, которые не пошли в ход из книжных лавок или которые прежде бойко шли, но потом, как говорится, вдруг оборвались. Третьи, чтобы сделать для всех яснее свой патриотизм, пишут языком времен Кошихина, примером русских мужиков и баб уличают бог знает в чем Гоголя и французских романистов, которые, разумеется, ничего об этом не знают, а потому и не могут исправиться. Вообще, эти третьи всех интереснее. Россия не сходит с их пера, и, читая их писания, не знаешь, чему больше дивиться: тому ли, что они, подобно мухе Крылова, хлопочут о том, что и без их хлопот хорошо идет; тому ли, что они пишут для такого класса людей, который, по незнанию грамоты, не может читать их, или, наконец, той наивной скромности, с которою они дают знать, как крепко залегла у них на сердце мысль о благосостоянии всего отечественного… Один из этих господ недавно дал совет русским образованным классам, чтобы они посылали своих детей учиться русскому языку в крестьянские избы!!. Впрочем, дело решенное, что тяжелые труды, часто не вполне вознаграждаемые современниками, составляют принадлежность только патриотов первого разряда; патриоты же второго разряда всегда и везде благоденствовали, и, должно быть, на них метил Крылов этими чудесными стихами:

А смотришь: помаленьку — То домик выстроит, то купит деревеньку… {23}

История о ножичке (факт для будущего историка русской литературы). В 63 № «Северной пчелы» нынешнего года помещено, между прочим, письмо гг. Анифьева, Страхова и Вагина, мастеров села Павлова, к какому-то Ивану Ильичу. Письмо это напечатано под названием «Защита добрых русских мастеров» и заключает в себе возражение на статью о селе Павлове, напечатанную в «Живописном обозрении». Оно оканчивается следующими, равно любопытными и для современников и для потомства, строками:

…Милостивый государь Иван Ильич, мы и решились вас покорнейше попросить этим письмом взять на себя труд увидеться с его высокоблагородием Фаддеем Венедиктовичем Булгариным, как ревностным защитником и любителем всего отечественного, и попросить его, не поместит ли он хотя небольшой статейки, в защиту наших изделий против «Живописного обозрения», в «Северной пчеле», всегда верной и беспристрастной вестнице о всех произведениях отечественных, которую мы около десяти лет постоянно читаем и перечитываем, а в особенности статьи г. Булгарина, всегда с особенным удовольствием.

При сем г. Булгарин предъявляет в выноске следующее:

Литературные мои противники могут обвинить меня в тщеславии, самолюбии и в чем угодно (sic!) за то, что я не вычеркнул из письма лестных для меня выражений. Подвергаюсь охотно всем упрекам и насмешкам журналов, по эта похвала русских грамотных мастеровых так для меня лестна, так радует меня и утешает, что я не променяю ее на целые печатные листы журнальной похвалы и на самые кудрявые французские или русские комплименты (разумеется, если бы таковые имелись)! Более всего дорожу я мнением русских людей, смотрящих на вещи и дела беспристрастно! Наши судьи они, а не литературные партии!.. Справьтесь, любезные мои противники, есть ли один русский грамотный человек, заглядывающий в печатное, который бы не знал: Ф. Б.?

Выписав выноску или предъявление г. Булгарина, выпишем конец письма грамотных и беспристрастных ценителей г. Булгарина, мастеровых села Павлова:

Мы препровождаем при сем карманный ножичек [4] , сделанный на имя г. Булгарина одним из мало известных еще мастеров наших, Иваном Хотяниным; он теперь человек молодой, но обещает в себе, впоследствии, по изделию, многое. Этот ножичек и теперь, как по чистоте отделки, так и по прочности в закалке стали, может стать в соперничество с лучшими иностранными изделиями этого рода и вчетверо их дешевле. Мы просим покорнейше господина Фаддея Венедиктовича принять его как доказательство, что у нас в Павлове фабрикация таких изделий не только не унижается, но по времени более и более совершенствуется и распространяется. В надеянии на вас, имеем честь быть, и проч.

Из этого любопытного факта для будущего историка русской литературы мы выводим много утешительных и отрадных следствий. Исчислим некоторые из них:

I. Самые лучшие и беспристрастные ценители литературных заслуг суть грамотные мастеровые; они же и самые ревностные читатели «Северной пчелы», а в особенности статьи г. Булгарина всегда с особенным удовольствием они читают и перечитывают.

II. Вниманием грамотных мастеровых г. Булгарин дорожит больше, чем литературными отзывами (вероятно, потому, что от последних ему уже нечего ожидать, тогда как от первых, по новости для них этого дела, он может еще кое-чего надеяться).

III. Все грамотные люди, заглядывающие в печатное, знают, что такое Ф. Б.

IV. Ножичек подарен г. Булгарину не тремя или четырьмя мастеровыми села Павлова, как значится из письма, а целым миром села Павлова, как уверяет г. Булгарин своих читателей и ценителей (то есть грамотных мастеровых), и что поэтому он, г. Булгарин, будет хранить этот ножичек, как вещь драгоценную, хоть он и стоит всего каких-нибудь пять рублей.

V. Мы уверены, что через каких-нибудь много-много сто лет «драгоценный ножичек» будет продаваться дороже пера, которым Наполеон подписал в Фонтенбло свое отречение от престола.

* * *

История о Митрофанушке в луне. (Еще материал для будущего историка русской литературы).

В 73 № «Северной пчелы» напечатана, между прочим, следующая литературная статья:

Позволив книгопродавцу И. Т. Лисенкову перепечатать в трех частях сочинения мои из разных журналов, я обещал ему к четвертой части написать рассказ под заглавием: «Митрофанушка в луне», но до сих пор этого нового сочинения г. Лисенкову не доставил, а потому и прошу всех подписавшихся у него на четвертую часть моих сочинений избавить его, Лисенкова, от всякой ответственности. Я же принимаю на себя публично священную обязанность выставить четвертый том к нынешнему лету в удовлетворение гг. подписавшихся. При сем долгом считаю объясниться насчет этого замедления, в котором я без вины виноват. Рукопись не только была написана, но даже процензирована, и по несчастному случаю утрачена. Что тут делать? Писать вновь то, что уже было написано однажды, припоминая прежнее? Кто знаком, хотя несколько, с трудом воображения, тот знает, как это тяжело! Мучительнейшей пытки нельзя изобресть для головы литератора, как повторение однажды уже конченной работы! – Между тем г. Лисенков завел со мною процесс, как это было видно из «Полицейских ведомостей», и дело остановилось. Теперь прошу всех и каждого подождать спокойно шесть недель, и четвертая часть будет готова. Сим отвечаю на все вопросы, запросы и требования! Нельзя же истолочь мозг литератора в итоге и спечь пирог. Дело ума – дело невольное. Нейдет в голову мысль, так и пушечным ядром не вгонишь ее. Ф. Булгарин.

Из этого «предъявления» мы не выводим никаких следствий: дело ясно само по себе. Можно заметить разве, что это обещание с шестинедельным сроком напечатано 2 апреля, теперь сентябрь, – а «Митрофанушки» все еще нет!

* * *

Светскость решительно сделалась маниею некоторых сочинителей. Не то чтоб они были люди светские или находились в каком-нибудь соприкосновении, прямом или косвенном, с тем, что называется «большим светом»: нет, совсем не то! Их уважение к светскости гораздо выше и бескорыстнее: это что-то вроде рыцарского обожания красоты, которой никто из них и не видал, но за честь которой каждый из них готов переломить копье со всяким, осмеливающимся сомневаться, что их Дульцинея не первая красавица в мире. Впрочем, они стараются извлекать из своего бескорыстного обожания кое-какие выгоды. Когда является творение поэта, на смерть убивающее произведения этих «светских сочинителей», – они, эти «светские сочинители», сейчас поднимают совсем не светский крик и силятся художественную верность действительности в великом творении выставить грязными картинами, верность натуре и характерам изображаемых лиц – площадными словами, которые будто бы поэт употребляет от самого себя, по страсти своей к цинизму. Нельзя, однако ж, во всех этих нападках видеть умышленное искажение истины, неблагонамеренную цель: напротив, многие из них удивляют своею искренностию. Дело в том, что наши «светские сочинители» смешивают свой собственный круг общества с большим светом, которого им и во сне не случалось видеть. К какому же кругу общества принадлежат эти «светские сочинители»? – К тому самому, который так превосходно выведен Гоголем в IX-й главе «Мертвых душ», где так гениально изображены «приятная во всех отношениях дама» и «просто приятная дама». Впрочем, в IX-й главе это общество представлено в действии, а общая характеристика его находится в VIII-й главе, из которой, кстати, выпишем здесь несколько строк:

Дамы города N отличались, подобно многим дамам петербургским, необыкновенною осторожностью и приличием в словах и выражениях. Никогда не говорили они: я высморкалась, я вспотела, я плюнула, а говорили: я облегчила себе нос, я обошлась посредством платка. Ни в каком случае нельзя было сказать: этот стакан или эта тарелка воняет. И даже нельзя было сказать ничего такого, что б подало намек на это, и говорили вместо того: этот стакан нехорошо ведет себя, или что-нибудь вроде этого (306 стр.).

Трудно было бы и вообразить, что говорят дамы города N о «Мертвых душах» Гоголя, но некоторые «светские сочинители» своими рецензиями удачно и удовлетворительно решили эту задачу. В то время, как высший свет, почти не читающий русских книг (по причинам, которых, по совести, нельзя не одобрить), читает «Мертвые души» и восхищается ими, не находя в них ни одного слова, которого бы нельзя было прочесть громко в обществе, – они, бедняжки, то есть наши «светские сочинители», так и рвутся от негодования на произведение Гоголя за грязность его картин и выражений. Вот что недавно прочли мы по поводу этого:

Мы слышали, будто в здешней столице учредилось дамское общество, в котором запрещается говорить по-французски и возлагается обязанность изъясняться непременно по-русски, разумеется, с русскими. За каждое французское слово должно платить штраф, в пользу бедных, по пятачку, а за неправильную русскую фразу по гривеннику. Ежели весть эта справедлива, поздравляем русское общество с этим благородным предположением! Господа писатели, держите ухо ( в )остро! Что вы представите нашим дамам? В одной здешней газете новый роман г. Гоголя называют образцоввым творением, не знаем, в шутку или сер и (ь)о(ё)зно, а сколько при чтении этого романа придется заплатить гривенников штрафа!!! А за нежные картины его что платить? Повторяем: гг. писатели, помните, что у нас есть дамы! («Северная пчела», 1842, № 143).

По тону статейки можно заключить с достоверностию, что ее светский сочинитель, говоря о дамах, явно намекает на «приятную во всех отношениях даму» и «просто приятную даму». Это еще более подтверждается следующими строками в той же газете, которые отличаются истинно изящным тоном: призывая русскую публику, из патриотизма, покупать плохие книги, светский сочинитель восклицает: «Что значит человечество без просвещения? Извините, господа, что разболтался! Чем полна душа, того не удержишь. Лишь тронул – льется через край! О любезный мой язык русский, дедушка славянских наречий! О милая русская литература! как мне не вспоминать об вас, когда у вас так немного истинных друзей!..» Боже ты мой! что за светскость!

* * *

Один сочинитель вздумал исчислить, сколько раз был он бранен в других журналах, и начел – 720 раз!.. Кстати, он утверждает, будто «Отечественные записки» составили против него вооруженный союз… Смешная и забавная выходка! Желая очистить русскую литературу от подобных жалких явлений, «Отечественные записки» неутомимо преследуют их, но не бранью, а правдою, и больше выписками собственных слов таких сочинителей, чем возражениями на них. 720 раз разбраненный сочинитель держался до сих пор тем, что его выводили на свежую воду только московские журналы, мало имевшие хода в Петербурге; именно оттого, что теперь за ним смотрят в петербургском журнале, он и потерял последний кредит между сколько-нибудь образованными людьми и рад, бедняжка, что его хоть мастеровые-то еще читают и хвалят… Это подает надежду, что «Отечественные записки» скоро совсем перестанут обращать на него свое внимание, которое, впрочем, и теперь обращают они редко, именно только по случаю его выдумок на них. Между тем он сам, о чем бы ни заговорил, всегда привяжется к «Отечественным запискам». Боясь их влияния на публику, он, при издании всякого нового своего пачканья, просит «Отечественные записки» разбранить его… Что это значит? – А вот что: по его мнению, весьма основательному, сказать о ого сочинении правду – значит разбранить его; зная же вперед, что к «Отечественным запискам» нельзя зайти ни с которой стороны и что они непременно скажут всю правду, наш сочинитель показывает вид, что похвала «Отечественных записок» опаснее для его книги или статьи, чем порицание… Приняв такую политику, он каждый раз, как готовится напечатать где-нибудь свои новые погудки на старый лад, просит «Отечественные записки» бранить его; а «Отечественные записки» каждый раз снисходительно выполняют его униженные просьбы.

* * *

В 158 № «Северной пчелы», как образчик бессмыслицы, выставляют следующее место из статьи «Отечественных записок» о «Мертвых душах»:

Величайшим успехом и шагом вперед считаем мы со стороны автора то, что в «Мертвых душах» везде ощущаемо и, так сказать, осязаемо проступает его субъективность. Здесь мы разумеем не ту субъективность, которая, по своей ограниченности или односторонности, искажает объективную действительность изображаемых поэтом предметов; но ту глубокую, всеобъемлющую и гуманную субъективность, которая в художнике обнаруживает человека с горячим сердцем, симпатическою душою и духовно-личною самостию, – ту субъективность, которая не допускает его с апатическим равнодушием быть чуждым миру, им рисуемому, но заставляет его проводить через свою душу живу явления внешнего мира, а через то и в них вдыхать душу живу… Это преобладание субъективности, проникая и одушевляя собою всю поэму Гоголя, доходит до высокого лирического пафоса и освежительными волнами охватывает душу читателя даже в отступлениях, как, например, там, где он говорит о завидной доле писателя, «который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения; который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратиям и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы»; или там, где говорит он о грустной судьбе «писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи»; или там еще, где он, по случаю встречи Чичикова с пленившею его блондинкою, говорит, что «везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных, неопрятно-плеснеющих, низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде, хоть раз, встретится на пути человеку явленье, не похожее на все то, что случилось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь: везде, поперек каким бы то ни было печалям, из которых плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость, как иногда блестящий экипаж с золотою упряжью, картинными конями и сверкающим блеском стекол вдруг неожиданно промчится мимо какой-нибудь заглохнувшей бедной деревушки, не видавшей ничего, кроме сельской телеги, – и долго мужики стоят, зевая, с открытыми ртами, не надевая шапок, хоть давно уже унесся и пропал из виду дивный экипаж»… Таких мест в поэме много – всех не выписать. Но этот пафос субъективности поэта проявляется не в одних таких высоко лирических отступлениях: он проявляется беспрестанно, даже и среди рассказа о самых прозаических предметах, как, например, об известной дорожке, проторенной забубённым русским народом… Его же музыку чует внимательный слух читателя и в восклицаниях, подобных следующему: «Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью»!.. {27}

Все это в «Северной пчеле» выписано без отличения выражений наших от выражений Гоголя, отличенных в нашей статье обыкновенными знаками. Затем следует к нам просьба растолковать, что значит: «осязаемо проступает его субъективность», какая это субъективность, которая искажает объективную действительность, что значит «человек с горячим сердцем и духовно-личною самостию». На все эти вопросы мы не можем дать ответа «Северной пчеле» по следующей причине: для людей, чему-нибудь учившихся, все эти выражения должны быть очень ясны; тем же, кому учиться и образовываться трудно или невозможно, нечего и толковать того, что без учения и образования понимаемо быть не может. Что значит (продолжает «Пчела») «великий омут ежедневно вращающихся образов» (уж подлинно попал в омут! – остроумное восклицание «Пчелы»), что значит: «потрясающая тина мелочей» (ну, право, тина! – еще остроумное восклицание «Пчелы»). Вот на этот вопрос мы можем дать «Пчеле» удовлетворительный ответ, который понять ей будет легче, чем кому-нибудь другому. «Великим омутом ежедневно вращающихся образов» и «потрясающею тиною мелочей» поэт называет ту сторону жизни, которая прежде всякой другой охватывает человека и из-под обаяния которой освобождаются только немногие избранники провидения. Эта омутовая и тинная сторона жизни преобладает везде – в журналистике также. Представим себе, для примера, такое издание, где бы писалось только о мелочах жизни – о табачных лавочках, кондитерских, водочистительных машинах, печатались бы похвалы дурным книгам и бездарным сочинителям, унижалось бы всякое дарование, всякий заслуженный успех; где какой-нибудь рецензент, еще вчера, например, падавший до ног перед Пушкиным, завтра разругал бы лучшее его создание, провозгласил бы ему совершенное падение; вчера расхвалил до небес плохую драму своего приятеля, возвеличив его именем Шиллера, завтра завопил бы перед публикою: «Пьеса дрянь, а что я ее хвалил – виноват: camaraderie, приязнь, mea culpa, mea maxima culpa…» Вот в таком бы издании выразилось то, что Гоголь называет «великим омутом ежедневно вращающихся образов» и «потрясающею тиною мелочей»… Но «Пчела» еще спрашивает: что значат у Гоголя: «черствые, шороховато-бедные, неопрятно-плеснеющие, низменные ряды жизни» и «однообразно-хладные и скучно-опрятные высшие сословия». Неужели и это надо толковать «Пчеле»? Смешно было бы толковать то, что и без толкования ясно, как 2 × 2 = 4. А если кому приятно играть роль помещицы Коробочки, которую Чичиков назвал дубинноголовою, то у нас, право, нет никакой охоты толковать таким «коробочкам», что такое «Мертвые души»…

* * *

В №№ 177 и 178 «Северной пчелы» помещена юмористическая статейка г. Ф. Булгарина вроде Овидиевых превращений, Г-н Булгарин обращается в статейке в синицу, рябчика или в стрижа и попадает в желудок осла, где, с свойственным ему юмором, открывает множество злых соков, и проч. В заключение он говорит, будто бы в Петербурге «Отечественные записки» переводятся с языка, для него непонятного, на язык понятный, и, если слух не лжив, просит своего корреспондента прислать к нему перевод «Отечественных записок». Из этого ясно видно, как сильно г. Булгарин интересуется «Отечественными записками», как сильно хочется ему их читать и как ему больно, что он не в состоянии их понимать. Мы, с своей стороны, желая г. Булгарину пользы и удовольствия, очень рады известию о переводе «Отечественных записок» на язык, более ему понятный, который он называет языком русским; только боимся одного, чтоб они не были переведены по грамматике г. Греча на какое-нибудь мазурское или литовско-белорусское наречие… Тогда мы торжественно отречемся от переведенных таким образом «Отечественных записок».

* * *

В «Москвитянине» и «Русском вестнике» напечатан «Гороскоп Петра Великого». Редактор последнего журнала упрекает в небрежности, с которою «Москвитянин» перевел с латинского этот будто бы драгоценный памятник старины. Мало того: он обвиняет в неуважении к этой «редкости» почтенного московского профессора и астронома Д. М. Перевощикова, который сказал о гороскопе, что «нельзя делать примечаний на бред, заслуживающий одно только презрение», и что «всякое рассуждение о гороскопах унижает тех людей, которые занимаются таким вздором». Редактор «Русского вестника» говорит по этому случаю: «Так может думать астроном и математик, но отнюдь не поэт, не историк и не философ». Мы, с своей стороны, долгом считаем вступиться за честь поэзии, истории и философии, к области которых напрасно относят такие нелепости, как гаданье на святках и всякое колдовство и гороскопы. Правда, поэзия прежде, с юношескою мечтательностию, любила эти заблуждения младенчествующего человеческого ума; с тех пор, как она подросла и возмужала, она почитает себе за честь быть органом разума, а не слабоумия, не невежества. История тоже смотрена с уважением, как на что-то таинственное, на все, в чем не было смысла; но это было давно, когда еще история походила на легенду и на сказку. О философии нечего и говорить: заставлять ее интересоваться плодами невежества и дикости, вместо того чтоб уничтожать их, значит не иметь ни малейшего понятия о содержании и цели философии. Скажут, что, может быть, у «Русского вестника» своя философия: а! в таком случае, нет и спору – всякому свое; только зачем же было не оговориться, что-де нашей поэзии, нашей истории и нашей философии? Против ваших – мы ни слова…