Перевод Н. Ивановой.

ЧЕГО МЫ ХОТИМ?

Размышляя об одном старом рассказе, я мчался по автостраде со скоростью сто двадцать километров в час. Небольшая выбоина на дороге оборвала мои раздумья. Пришлось выглянуть из машины и осмотреться.

Стояла осень. Меня окружали прозрачные оголенные деревья. Сморщенные, потемневшие листья отдали питавшему их стволу свою летнюю свежесть и теперь, готовые вот-вот сорваться, трепетали на последних нитях, соединявших их с деревом. В спокойном ясном небе висело пушистое, освещенное с одного бока облако.

Луга, превращенные с помощью кольев и колючей проволоки в тюрьму для скота, покуда жили, давая свой зеленый урожай, хотя и не столь уже обильный. У покосившейся рогатки паслась одинокая лошадь. Она больше глазела на траву, чем щипала ее. Чуть дальше виднелась полоска пашни со следами старых межей. При одном взгляде на нее становилось понятно, что этот клочок земли составлял главное богатство и предмет забот нескольких крестьянских семей и не однажды включался в опись их скудной недвижимости.

Вот что бросилось мне в глаза за какие-нибудь две секунды, а сколько еще подробностей я мог бы разглядеть, посмотри я внимательней. Крыши домов угадывались вдалеке, замки, окруженные плакучими ивами, птичьи гнезда…

И тут я подумал: способен ли я, писатель, за те же считанные секунды подарить читателям пейзаж, хотя бы отдаленно напоминающий богатство, увиденное мною в один миг? Не говоря уже о том, чтобы вдохнуть жизнь в эту картину.

Чего же мы хотим достичь своими книгами? Разве мы пишем для слепых? Или для увечных, не способных тронуться с места? Или, наконец, для трусов, подменяющих живую жизнь нашим книжным мирком? А может быть, для пустоголовых болванов, которые пользуются чужим умом, чтобы хоть как-то разобраться в окружающем мире?

Представьте себе купе скорого поезда и человека, углубившегося в книгу. Он читает сцену размолвки героев. А в соседнем купе как раз происходит такая размолвка, причиняющая боль обеим сторонам. Значит, он выбирает обходной путь, чтобы избежать своего рода короткого замыкания? Не участвовать в ссоре, а прочесть о ней?

С твердым намерением никогда больше не писать ни единой строчки я возвратился к раздумьям о старом рассказе.

ЛЕСОРУБ

Был он лесорубом, и, наверно, как раз поэтому на лице его разрешено было произрастать всему, что только может вырасти. Брови, усы, борода, бакенбарды взапуски колосились на нем. Глаза прятались в колючих зарослях. Когда он открывал рот, словам приходилось прорываться сквозь густую чащу.

Упругой походкой ступал он по лесному мху, и податливый зеленый ковер упруго пружинил при каждом шаге. Ему предстояло срубить дерево, едва ли не самое мощное и высокое в лесу. Жаль, что лесничий его пометил, но лесничий, что ни говори, начальник, а приказы начальства надлежит исполнять.

Он вышел лесом напрямик к дереву. Ему бы не составило труда отыскать здесь любое дерево: места были хорошо знакомы.

Подойдя к дереву, он положил лопату и топор, поднял глаза на лесного великана, сочувственным прощальным взглядом отдавая ему последние королевские почести. Затем взялся за лопату и принялся откапывать корни. Ничего особенного покуда не произошло, и обижаться дереву было не на что.

Но вот на дерево обрушился первый сокрушительный, как объявление войны, удар. От этого удара по могучему стволу, до самых тонких веточек, прокатилась дрожь.

За первым ударом последовал второй, третий. Дерево сопротивлялось лишь одним доступным ему способом: изматывая человека, выжимая из него соленый пот усталости. Будто нарочно, древесина делалась все прочнее, все тверже, однако напряженная воля человека победила. Послышался оглушительный треск. Дерево расставалось с жизнью под рокот земных недр, под негодующий говор леса. Теперь только боковые ветви поверженного богатыря еще вздымались ввысь, напоминая об утраченном величии. В небе по-прежнему сияло солнце, хотя для дерева это уже не имело значения.

Там, куда рухнуло дерево, корни его, еще прочно сидевшие, вспороли полоску земли. И представьте себе, в глубине открывшегося проема показалась не черная земля, а тускло поблескивающая поверхность. Предмет с такой поверхностью не мог быть создан природой, его припрятали под деревом людские руки.

Глаза дровосека под темными щетками бровей вспыхнули от возбуждения. Он напряг последние силы и после долгой и отчаянной борьбы извлек наружу окаменевший тяжелый горшок. Длинные цепкие пальцы легко сбросили крышку, еще скрепленную остатками сургуча и проржавевшей железной лентой…

Первый солнечный луч, скользнувший внутрь, жарко заблестел, отраженный золотом: горшок был доверху наполнен монетами.

Лесоруб боязливо взял одну из них. Это оказался английский нобль. Взял вторую — испанский дукат. Достал сразу три монеты, потом целую пригоршню. Потом зачерпнул две пригоршни и высыпал их за воротник рубашки. Монеты скользнули по голому телу и вылетели из брючин. Так он проделал несколько раз, словно обдавая себя сверкающим золотым душем. Теперь — покрепче затянуть ремень, и тело охватит тугой пояс из чистого золота. С наслаждением ощущая холодок металла, он принялся раскачиваться взад и вперед, а там и вовсе пустился в пляс, отбивая такт о золотой обруч, опоясывающий талию. Монеты, подпрыгивая, ударялись о его грудь. Их тихий звон напоминал звук бубна. В порыве неистовой радости он бросился на землю и начал подскакивать, как игрушечная лошадка, и при каждом движении тело омывал нескончаемый золотой поток, наконец он распластался по земле, с неизведанным дотоле наслаждением ощущая, как золотые струи снова и снова обдают его с ног до головы.

Но и этого ему показалось мало. Он накрепко стянул штанины у щиколоток и снова распустил пояс. Золото полилось вниз. Тяжело ступая в сапогах из золота, он прошелся в медленном церемонном танце. Потом вдруг встал на руки, окатив себя золотыми волнами в обратном направлении. Монеты ласкали его всей своей поверхностью, нежно щекотали краями, и от этого по всему телу бежали мурашки.

Каждая секунда блаженства открывала ему все новые радости. О, как сладко было каждой клеточкой чувствовать медленное скольжение монеты! Или упасть на золотое ложе, покрыть всего себя монетами, а потом, извиваясь, нагонять друг на друга и сталкивать между собой волны золота, катящиеся сверху, от плеч, и снизу, от коленей. Время от времени приходилось черпать новые пригоршни взамен выпадающих сквозь дыры в одежде монет.

Наконец тяжесть драгоценного груза утомила его. Лесоруб выбрал местечко, чтобы передохнуть. Он распустил завязки штанин и, прислонясь к стволу, погрузил руки в золотые холмики, набегающие у ног. Лишь теперь, натешив плоть, он отдался во власть страстей духовных.

Подумать только! Никогда больше ему не придется, обливаясь потом, корчевать лес. А на обед — мясо хоть каждый день. Безудержный смех разобрал его, и лишь смертельная усталость помешала ему еще раз вскочить, гримасничая, с сумасшедшими ужимками. Слезы покатились по заросшему лицу. Он притих. Уставившись в небесную высь, он обнял золотую гору и погрузился в мечты о нежданном богатстве, в мир фантазий и воздушных замков.

Внезапный шорох заставил его судорожно сжаться.

Он испуганно прикрыл золото руками, осторожно и очень медленно повернул лицо, от которого отхлынула вся кровь, и огляделся.

Слава богу, всего-навсего олень. Животное замерло между деревьями, во все глаза рассматривая человека. Позлащенный солнцем чеканный профиль — от изящных ног до точеной шеи, — взгляд, похожий на человеческий, только мягче и добрее, нос, более чуткий, чем у человека, бархатистая рыжина шкуры — все это глаз человека охватил в одно мгновение.

Лесоруб угрожающе взмахнул рукой, олень легко повернулся и косыми прыжками скрылся в лесу. Первый раз в своей жизни лесоруб прогнал оленя.

Он смахнул со лба капельки влаги. За годы работы в лесу ему довелось немало попотеть, но липкий пот ужаса, который только что прошиб его, был ему незнаком.

Впервые он испытал настоящий страх. Этот страх внезапно вспыхнул в самом сердце, опалил горло и затянул дымной пеленой не только вид, открывающийся перед глазами, но и воображаемую картину будущего великолепия. Смертельный страх глянуть в глаза ближнему своему! Изумившись этому новому чувству, он вдруг ощутил поднимающуюся из глубин своего существа бурную, неистовую ярость, отвращение к самому себе, к этому унизительному страху. Ему казалось, что грустно-удивленный взгляд оленя все еще устремлен на него и печальные глаза животного, наблюдающего за тем, что сталось с человеком, подернуты влагой.

И представьте себе, он понял, что есть лишь один путь спастись от этого липкого страха. Он снова сгреб все золото в злополучный горшок. Сначала собрал холмики монет, выкатившихся из штанин, потом поднял те, что рассыпались по земле, и напоследок тщательно ощупал всю одежду, словно искал вошь, а не завалявшуюся монету.

Когда горшок опять наполнился доверху, он вернул его земле. Последний перезвон монет затих под глухими ударами лопаты.

Он обрубил оставшиеся корни, и, когда закончил работу, расщелину было уже не заметить. Драгоценная находка снова обратилась в клад.

ВМЕШАТЕЛЬСТВО

Один из главных моих принципов, хотя и не единственный, заключается в том, чтобы не вмешиваться в жизнь природы. Достаточно и того, что людской род черпает из природных кладовых средства к существованию.

А вот сегодня утром я не только отступил от своего принципа, но даже нанес природе ущерб.

День едва занялся. Я медленно брел по лесу, прямо к которому подходили песчаные дюны. То и дело мне попадались на пути зайцы или кролики, да так близко, что я мог разглядеть, как утренний ветер выдувал нежные белые ямки в их пушистой шкурке. Самые озорные устраивали у меня на глазах возню, разбрасывая фонтанчики песка, которые тут же подхватывал ветер.

Свежий ветер всколыхнул и лесные травы. Растения словно вдыхали жизнь с каждым новым его порывом. Мне подумалось: ведь начало человеческой жизни тоже было положено одним дуновением свыше, и это легкое дуновение дало жизнь нескончаемой веренице сменяющих друг друга поколений. Растениям же, чтобы не захиреть, мало одного дуновения, им нужен ветер.

Наблюдая за травами, колышущимися под ветром, я пытался проникнуть в тайну их бытия. И тут мой взгляд упал на листок, который, беспрестанно отклоняясь в одну и ту же сторону, твердил упорное «нет». Когда ветер налетал сильнее, это «нет» произносилось особенно энергично и решительно, но даже самые легкие и нежные его прикосновения встречались настойчивым протестом.

Я посмотрел на другие листья этой травки. Все они покачивались в разные стороны, то словно говоря «да», то переходя на «нет» и наоборот. Часто они лишь слабо кивали в неопределенном направлении, как бы выражая сомнение и неуверенность. Я расширил круг поисков, мне захотелось увидеть такое растение или дерево, вся листва которого в один голос говорила «нет», хотя бы даже ее вынуждал к этому необычный угол, под которым растет дерево, или искривленный стебель травы. Мои поиски не увенчались успехом. Попадались, конечно, отдельные листочки, которые не желали уступать налетающим порывам, даже самым мощным и внезапным. Но эти строптивцы, как правило, были неокрепшими бледно-зелеными недорослями.

Мой же упрямец, единственный из всех, поражал своей сочностью и размерами. Не удивительно, что он сразу привлек мое внимание.

Долго еще наблюдал я за этим листком, проявляя чудеса терпения. А он не переставал твердить свое «нет». И это весной, в чудесную пору, которая одухотворяет и заставляет радоваться все, что живет и дышит на земле.

Я сорвал его.

СКАЗКА

Случилось это давным-давно в далекой стране, а может быть, и на другой планете, где художники жили в тяжелой нужде. Нищенское существование на грани голодной смерти было уделом тех, кто расцвечивал жизнь яркими красками, распахивая перед людьми неведомые горизонты, кому дано было видеть наяву прекрасные сны, уводившие человечество от беспросветности бытия. И все же вымирание бесшабашного племени художников не входило в планы правительства. Сильные мира сего понимали, сколь необходимо им искусство, и опасались дать ему погибнуть. Правительство решило каждый год закупать произведения искусства на средства, вырученные от налогов. Началось строительство хранилищ. Ежегодно в одну и ту же пору огромные массы картин стекались в эти хранилища. Помещения быстро заполнялись, так что приходилось строить все новые и новые. Содержать такие постройки недешево, им требуется непрерывная вентиляция, поддержание постоянной температуры и влажности. Не говоря уже об усиленной охране. И в конце концов сооружение новых хранилищ прекратили. По новому правительственному указу подвалы, заполненные картинами, каждые двадцать пять лет подлежали очистке.

— Мы подвергаем такой очистке кладбища, — сказал один важный чиновник, — а разве усопшие достойны меньшего уважения, чем какая-то мазня?

Теперь рядом со складами строились крематории. Закупленные государством картины приговаривались тем самым к уничтожению, пусть не сразу, но по истечении установленного срока. Новшество вызвало подлинный кризис в закупочных комиссиях. До сих пор они отбирали лучшее из представленного на продажу, теперь же сама основа их деятельности оказалась подорванной. Ведь тому, что в конечном счете подлежало уничтожению, незачем быть лучшим. Разумнее подбирать худшее. Но это, конечно, держали в строжайшей тайне, иначе вся церемония закупки перестала бы восприниматься всерьез.

Чиновники немало удивились, обнаружив, что выбрать самые бездарные произведения нисколько не легче, чем наиболее совершенные. Для этого требовалось не менее тонкое чутье, и зачастую лишь после многочасовых дискуссий выбор падал на ту или иную картину.

Так продолжалось довольно долго, и вдруг выяснилось, что есть люди — в основном из числа низкооплачиваемых грузчиков, упаковщиков и им подобных, — умеющие с ходу указать картины, на которые падет выбор комиссии. Такой доморощенный предсказатель нашелся чуть ли не в каждой комиссии. Изучив необычное явление, специалисты были ошеломлены: оказывается, некоторые люди от природы наделены чувством безобразного, столь же непогрешимым, как у других чувство прекрасного. Им, этим чудакам, отталкивающие своим уродством картины представлялись верхом совершенства.

Понятно, что каждой комиссии было весьма выгодно заполучить такого ценного сотрудника. Если господа эксперты никак не могли прийти к соглашению, звали со склада какого-нибудь Яна, и его решительное слово тут же прекращало все споры. Ему задавали, скажем, такой вопрос: «Милейший Ян, какую из этих картин ты бы повесил у себя дома?» Ян не колебался ни секунды. Уж он-то знал наверняка.

Как ни старались скрыть это от него, Ян скоро разобрался, что стал незаменим. В один прекрасный день он отказался предстать перед комиссией и заявил, что подобное желание не появится у него и впредь. Вот ведь незадача — хоть караул кричи. Впрочем, выход нашелся: чтобы Ян со своими способностями всегда был под рукой, его включили в состав комиссии. А строптивцу Яну только того и надо. Он своего добился.

Теперь он стал важной персоной в комиссии и очень скоро упразднил всякие обсуждения. Ожесточенные дискуссии неизменно приводили к выбору, сделанному им с первого взгляда, и потому стали излишни. А значит, сами комиссии тоже стали не нужны, и господа ценители это прекрасно понимали, но слишком уж велика была сила притяжения чиновничьих кресел, так что разогнать их не удалось.

Тем временем молва о чудесной способности Яна разнеслась повсюду. Его наперебой приглашали в другие комиссии.

Через два года он возглавил все государственные закупки и буквально диктовал свою волю. Отныне он присутствовал на любой мало-мальски значительной церемонии, где понаторел в изящных манерах и приобрел навык вовремя поднимать бокал за здоровье их превосходительств. И в остальных вопросах, касающихся искусства, его теперь не чурались. Его голос, который силой привычки обрел начальственные нотки, всегда оказывал свое действие.

Прошло еще два года, и его назначили министром культуры. Эта молниеносная карьера произвела глубокое впечатление даже на самих художников. А дома у него была собрана огромная коллекция картин, с которых жена, укоризненно качая головой, каждую неделю смахивала пыль.

НЕПЕРЕВАРЕННЫЕ КРОШКИ

Всем известно, что окружающий нас материальный мир подразделяется на твердые вещества, жидкости и газы. Оставим за пределами этой классификации такие унылые переходные формы, как сироп и туман.

В школе нас учили, что любое вещество при достаточном охлаждении затвердевает, а при достаточном нагревании превращается в газ. Значит, между твердым, исидким и газообразным существенной разницы нет, это всего-навсего три ипостаси одного и того же вещества, как, например, лед, вода и пар. Учитель в свое время называл их агрегатными состояниями.

Стало быть, если мы утверждаем, что вода относится к жидкостям, это означает лишь одно: в наших обычных Условиях она пребывает в жидком состоянии.

Так гласит школьная премудрость. Попробуем двинуться дальше.

Если нет принципиальной разницы между агрегатными состояниями, то и в обмене веществ они участвуют одинаково. Таким образом, процессы еды, питья и дыхания, по сути, представляют собой одно и то же. Питье, к примеру, есть не что иное, как прием пищи в жидком виде. А выдыхание воздуха вообще-то следовало бы производить исключительно в уборной, по крайней мере когда это возможно.

Почему же в своей обыденной жизни мы столь по-разному ценим эти три состояния вещества? Твердые тела, как наиболее тесно связанные с землей, мы числим самыми низкими, а газообразные вещества, которые наша мысль связывает с небесными высями, считаем возвышенными. Если даже обыкновенную речку мы с легкостью относим к живым существам, то уж газам и туману придаем поистине мистическую значимость.

Те из наших собратьев, кого утоление голода и жажды занимает не больше, чем дыхание, исстари слывут едва ли не святыми. А члены одной индийской секты, напротив, считают дыхание предельно утонченной формой приема пищи. Духовной пищи, конечно. По их теории, дышать нужно неторопливо, мысленно фиксируя каждое дыхательное движение.

И все же индийцы не вполне правы.

Ибо воздух отнюдь не так чист и разрежен, как они думают.

Пространство между Землей и Солнцем, Землей и звездами не пусто, а заполнено некими переходными субстанциями, которые древние называли эфиром. Эфир во много крат тоньше воздуха, каковой по сравнению с ним напоминает густой сироп. Я не беру на себя смелость заявлять о существовании четвертого, эфирного, состояния вещества. Оставим это ученым. Я хочу сказать о другом. По моему мнению, эфирные субстанции, заполняющие космическую бездну, как раз и служат пищей для нашего духа. Шипи органы чувств — это врата, сквозь которые эфир проникает в нашу телесную оболочку. При помощи зрения и осязания мы черпаем эфир, который внутри нашего организма превращается в строительный материал нашего духовного «я».

Примечательно, как иной раз истины, которые признаются учеными и философами лишь после многовековой борьбы, безоговорочно и сразу же воспринимаются простыми людьми. Пример тому выражение «глаза не сыты».

Как же обстоит дело с отходами этого утонченнейшего обмена веществ?

По-видимому, большинство людей потребляют эфир без остатка, как пчелиная матка нектар. У поэтов и художников все по-другому. Их перо можно назвать своего рода органом выделения, посредством которого на бумагу выбрасываются отходы духовной пищи, те самые непереваренные крошки, которые достаются ближним.

СТРАНИЧКА ИЗ ДНЕВНИКА ПРАКТИКУЮЩЕГО ВРАЧА

Я шагал по торфяной насыпи за будущим отцом, который нес мою акушерскую сумку, освещая нам путь керосиновым фонарем. Дело было в одном из глухих уголков на северо-востоке Оверэйссела. Кругом тьма, ни зги не видно, только в небе тускло поблескивали звезды. Велосипеды мы оставили еще раньше на песчаной дорожке у насыпи.

А здесь рыхлая земля пружинит под ногами. Тишину, разлитую до самого горизонта, один-единственный раз при нашем приближении нарушили негромкие всплески. Утки, должно быть.

Насыпь вела все время прямо. Дважды мы прошли мимо худосочных деревьев.

Я опасался, что роженицу потребуется отправить в больницу. Повозка здесь не пройдет. Остается соорудить самодельные носилки и тащить ее на руках, как по непролазной чаще. Мысленно я уже изготовил такие носилки из одеяла и палок. Насыпь, расширяясь, пошла вверх. Почва стала плотнее. Вскоре фонарь высветил низкий лесок, и вот мы перед домом. Впрочем, если бы два подслеповатых оконца не отбрасывали свет над самой землей, я бы наверняка проскочил мимо: хибара едва достигала моего колена. Окна ее смотрели на вересковую пустошь. Сразу над ними кособочилась крыша с торчащей печной трубой.

Мужчина посветил у входа и, не говоря ни слова, протянул мне сумку. Народ в этих краях такой же хмурый, как и природа. Необструганные деревянные ступеньки привели меня в темную конуру, напоминавшую скорее кротовью нору, чем людское жилище. Мужчина предпочел остаться снаружи.

— Здрасьте, доктор, — приветствовала меня растрепанная женщина, повязанная вместо фартука старым джутовым мешком. — Теперь, видать, скоро разродится.

Темное, коричневатого оттенка, лицо женщины казалось продубленным солеными морскими ветрами. Перед женщиной стояла керосиновая лампа, только поэтому я и рассмотрел ее. Желтоватый свет, который отбрасывала лампа, был так же скуден, как луч нашего фонаря.

Я исподволь оглядывал помещение, а женщина прошла мимо меня и, открыв входную дверь, крикнула:

— Вилли, дай фонарь!

Фонарь тут же подали.

Между тем мой взгляд упал на печку. Там бурлила взаправдашняя кастрюля с водой. Слава богу, хоть что-то приготовили.

Женщина посветила в угол, из которого доносились сдавленные стоны. Там на самодельной постели из тряпок и соломы, брошенных прямо на земляной пол, лежала роженица. Впрочем, то, что я увидел, трудно было назвать постелью, это был какой-то загон, отгороженный вертикальными планками. Женщину прикрывали ветхие — дыра на дыре — одеяла. Обе женщины походили друг на друга. Сестры, решил я.

Подождав, пока боль отпустит, я обратился к роженице:

— Ну, как наши дела, мамаша?

— Видать, скоро, доктор, — ответила она, — с самого утра маюсь.

— Роды первые? — задал я обычный вопрос.

Это рассмешило вторую из сестер.

— Гляньте-ка, доктор.

Она отодвинула джутовый полог, за которым обнаружился еще один закуток. Землянка была больше, чем казалось на первый взгляд. Фонарь осветил четверых детей, сморенных глубоким сном. Они лежали вповалку на громадной постели, дружно посапывая и словно даже во сне охраняя друг друга.

Но пора было заняться пациенткой. Единственным чистым предметом, который мне удалось подыскать, была перевернутая крышка от кастрюли. Я разложил на ней инструменты и перевязочный материал. Чтобы осмотреть роженицу, пришлось встать на колени. К моему облегчению, все было в полном порядке. Женщина казалась спокойной и даже пробовала мне помогать. Судя по всему, роды не затянутся, решил я и ограничил свое вмешательство несколькими советами да тем, что старался облегчить ей особенно мучительные схватки.

Ее сестра наблюдала за моими манипуляциями и даже подошла ближе, намереваясь пособить.

В углу я заметил два ведра. Одно из них до краев было наполнено буроватой водой. Питьевая вода в этих местах была с торфом.

Через полчаса в ногах у матери пищал и барахтался новорожденный.

Пока я обтирал ребенка, сестра роженицы достала из ящика несколько больших прямоугольных тряпок. На них наверняка пошли единственные в этом доме простыни. Она приблизилась, держа их так осторожно, словно в руках у нее была золотая чаша, наполненная ладаном и миррой. Она смотрела на ребенка с таким нескрываемым вожделением, что я подумал: сейчас она выхватит его у меня из рук. В ней, казалось, пробудилось то алчное, звериное начало, которое свойственно человеку, и, как считают многие, женщине в особенности.

Только я кончил заниматься ребенком, и она в самом деле жадно, хотя и очень бережно, взяла его, завернула в пеленки и, как самую большую драгоценность, прижала к груди. При виде этого я, конечно, спросил, сколько у нее своих детей.

— Да уж я почитай двенадцать лет замужем, а детей бог не дал.

Я начал кое-что понимать.

— Дайте-ка его сюда, — сказал я, доставая из сумки безмен.

Она неохотно доверила мне ребенка. Я зацепил пеленку за крючок, а она подставила под ребенка растопыренные руки. Тут же под лампой я определил, что наш новорожденный весит пять фунтов две унции. Маловато, слишком уж велик был живот матери для такой крохи.

— Как бы он не замерз, — бросил я сестре, которая все качала и баюкала ребенка на руках. После моего напоминания она положила его рядом с роженицей. Та с трудом отодвинулась, освобождая подле себя нагретое место.

С утомленной улыбкой мать смотрела на малыша, взгляд ее говорил: «Здравствуй, вот и ты здесь».

В этот миг у нее опять начались схватки. Я приподнял одеяло, чтобы еще раз осмотреть пациентку, и, приложив к ее животу стетоскоп, услыхал быстрое биение еще одного крохотного сердца. Сомнений нет, у нее двойня.

— А ведь мы не закончили, мамаша, — сказал я, отбрасывая одеяла, — у нас тут еще один.

За годы врачебной практики мне уже доводилось сталкиваться с подобными случаями. Могу сказать по опыту, что всякий раз, объявляя обессиленной женщине о двойне, я чувствовал себя прямо-таки ангелом благовещения. И, в полной мере сознавая ответственность своей ангельской миссии, искал в лице матери отклик на это известие. Лица простых женщин озарялись, бывало, тем чистым внутренним светом, который художники писали на ликах девы Марии. Я видел, как первая радость и счастливое ожидание сменялись боязнью двойных забот, которые лягут на плечи женщины, тревогой за судьбу, уготованную нежданному ребенку. В какой-то момент явственно проступало опасение, что он будет вечно обделен при скудном семейном достатке. А потом всегда какая-то исконно женская покорность судьбе, безоговорочная готовность принять все, что она несет с собой.

Вот и теперь выражение счастья на лице матери мало-помалу уступило место озабоченности. Я следил за ее взглядом, перебегающим с ветхой крыши на дерновые стены землянки. Наконец от радости не осталось и следа — она рывком отвернулась к стене и, прижав к себе младенца, заплакала. Но плакала она недолго. По щекам ее скатилось несколько слезинок: наверняка радостных было только две, а остальные грустные.

Тут я впервые внимательно посмотрел на другую женщину. От меня не ускользнуло ее волнение, и по тому, как судорожно она вцепилась в край стола, я понял, что в душе ее происходит не меньшее смятение, чем у самой роженицы.

Но вот она взяла себя в руки, оставила в покое доску стола и, шагнув к постели, значительным жестом указала на сестрин живот.

— Ну уж этот будет мой.

До сих пор происходящее напоминало сцену благовещения из Нового завета, теперь же на ум пришел Ветхий завет. В убогой землянке чувствовалось незримое присутствие Яхве, хранителя семейного очага, радеющего о том, чтобы каждая женщина получила не только мужа, но и дитя.

Подбоченясь, она стояла в ожидании ответа.

В краткие перерывы между схватками измученной матери пришлось выбирать между двумя малышами. Она перестала прикидывать, кому из двоих детей перепадет больше от семейного котла. Я читал в ее лице, как в книге всех времен. На нем отражалась мучительная внутренняя борьба. Глубина чувств одухотворяла его. Снова и снова она мысленно сравнивала, каково будет ребенку в ее многодетной семье и намного ли лучше в той, другой. Каждый новый приступ боли стирал все, что было в сознании, и все же в промежутках она принималась вновь обдумывать судьбу ребенка.

И вот прозвучал ответ, пожалуй, единственно разумный в этой необычной ситуации:

— Пускай Вилли скажет.

Ее не удивляло, по всей видимости, что кто-то уже считает своей собственностью плод, еще не извлеченный из ее чрева.

Не теряя ни секунды, сестра ее кинулась к выходу и выбралась наружу. Я услышал возглас:

— Виллем, Виллем!

Мужчина находился поблизости, так как между ними тут же завязался оживленный, но неразборчивый разговор.

Вскоре она снова спустилась к нам и прямо с порога торжествующе объявила:

— Ему без разницы!

Преодолевая последние колебания, мать со вздохом произнесла:

— Ну раз так, и я не против.

А для ее сестры уже настала новая пора. В один миг она преобразилась: разгладила фартук, вытерла нос, собрала разлетающиеся во все стороны волосы в две большие пряди и закрутила их узлом на затылке. Она полезла в ящик взглянуть, не найдется ли там еще тряпок, и все это время успевала пристально следить за тем, что делал я, помогая появлению на свет второго младенца. Еще ни одна сиделка, ни одна акушерка в моей практике не наблюдала так внимательно за каждым моим движением, не ловила с такой готовностью каждое мое слово, как обитательница этой норы.

Тут она кое-что сообразила.

— Доктор, а как же записать-то его?

— Не знаю, — уклончиво ответил я.

Она продолжала чуть ли не заговорщическим тоном:

— Может, вы и у меня приняли нынче ребенка? Ведь люди знать не знают, кто в нашей глухомани живет.

Я посмеялся, но не стал говорить ей, что тем самым она толкает меня на путь преступления: должностной подлог, до пяти лет тюрьмы.

У нее не было времени настаивать на своем — роженице опять потребовалась моя помощь. На этот раз все закончилось быстрее. Женщина судорожно напряглась, и на свет, как выброшенная на берег рыбешка, явился второй младенец. Да и сестра роженицы, с таким нетерпением ожидавшая его, напоминала заядлого рыбака, который не пожалел трудов, чтобы вытянуть на берег гигантскую рыбину. Вне себя от радости, она буквально выхватила ребенка у меня из рук, как только я перерезал пуповину, соединяющую его с матерью. Она едва дождалась, пока я завершил необходимые манипуляции, для этого ребенка ей хотелось все делать самой. Казалось, все двенадцать лет своей замужней жизни она тосковала по этим немудреным хлопотам и теперь наверстывает упущенное.

Настоящая мать спокойно наблюдала за ее суетой. Признаться, я был удивлен таким бесстрастием. В неуемной энергии, с которой ее сестра тотчас принялась отстаивать свои только что приобретенные права на ребенка, было что-то жестокое. На этот раз, принимая ребенка, я ощущал себя еще и нотариусом, передающим права на пожизненное владение собственностью.

Мать приходила в себя. Ее душевные терзания прекратились вместе с физической болью, на лице застыло выражение блаженного покоя и покорности судьбе. Она не чувствовала себя обделенной: рядом с ней было ее дитя.

Наконец было покончено с туалетом второго малыша.

Приемная мать качала его, чистенького, завернутого в серые пеленки, еще ласковее и нежнее, чем первого. Она что-то мурлыкала вполголоса, оглаживала его, поминутно поднося к лампе, словно не могла насмотреться.

Внезапно вспомнив что-то, она протянула его мне.

— Доктор, вы ж его не взвесили!

Я прицепил запеленатого ребенка к безмену и подержал так же, как и первого. Этот весил пять с половиной фунтов.

— Пять с половиной! — ворковала она. — Поди ко мне, мой бутузик.

Если бы позволяли размеры комнаты, она, чего доброго, пустилась бы в пляс с ребенком на руках. Но тут же осеклась и замерла на месте, с опаской поглядывая на сестру.

Куда девалось спокойное равнодушие той? Ее глаза сверкали в полумраке комнаты, она вскинула голову, пытаясь приподняться, и тишину прорезал возглас, достойный богини мщения:

— Этот будет мой!

Ее сестра покорилась неизбежному и вернула ребенка, того, что весил пять с половиной фунтов. Мать же как ни в чем не бывало вручила ей меньшего, которого всего лишь час назад встретила такой счастливой улыбкой.

Наутро в присутствии должностных лиц в местном муниципалитете я сделал ложное, но, клянусь Яхве, справедливое заявление. Почему бы и в самом деле родным племянникам не походить друг на друга как две капли воды? Тем более что они, как явствует из документов, появились на свет в один и тот же день и час.

ТРЕЩИНКА

Не так давно мне довелось купить за полцены подержанную долгоиграющую пластинку. На одной ее стороне я заметил пару трещинок, зато другая была в полном порядке. И пусть это не покажется вам странным, но для меня даже в поцарапанной пластинке есть своя прелесть: слыша легкое потрескивание, я испытываю удовлетворение при мысли о том, что благодаря двум пустяковым царапинкам сэкономил десять гульденов. Чем не повод для маленькой радости?

А теперь представьте себе, что вы принесли домой совершенно новую пластинку и тут же обнаружили на ней едва заметную трещинку. Вам не пережить этой трещины, она будет досаждать вам всю оставшуюся жизнь. Готов спорить, что вы, так же, впрочем, как и я, со всех ног помчитесь обратно в магазин и потребуете обменять дефектную пластинку, а в случае отказа пойдете даже на скандал.

На самом же деле шум от этой трещинки почти не заметен. Его не улавливают даже те ценители, которые, поставив пластинку, не забывают остановить дедовские стенные часы с кукушкой. Ведь они так мешают! Разве можно наслаждаться музыкой под их нескончаемое тик-так, тик-так?

И весь этот шум только потому, что новая пластинка оказалась самую малость поцарапанной.

Ну и что из этого? Адам и Ева, если угодно, вообще были единственными людьми, которым дар жизни был вручен, что называется, из первых рук. Уже Каину и Авелю божественная искра жизни была передана из вторых рук. А из каких рук получили ее мы, нечего и говорить — не сосчитаешь. Наша жизнь — та же долгоиграющая пластинка, заведенная за много тысячелетий до нашего появления на свет. Обратите внимание, за эту пластинку нам не пришлось заплатить ни гроша, ибо мы получили ее в подарок. Это тот самый дареный конь, которому не принято смотреть в зубы. Так стоит ли, завидев крохотную трещинку, бить тревогу, а тем более устраивать скандал?

ВИВАЛЬДИ

В небольшой стопке особенно любимых мною пластинок есть одна, с записью концертов Вивальди. От частого и, признаться, не всегда аккуратного пользования чистота ее звука пострадала. А поскольку ее нередко заводили не с начала, а с середины, чтобы повторить тот или иной понравившийся пассаж, игла оставила кое-где глубокие следы.

Мало-помалу потрескивание и шум стали действовать мне на нервы, и я решил купить новую пластинку. День, когда было принято это решение, оказался для меня весьма знаменательным: старая, заигранная пластинка внезапно обрела в моих глазах особую ценность.

Я рассуждал приблизительно так: пусть пластинка поцарапана, пусть звук у нее все глуше, но разве от этого изменилась божественная музыка, записанная на ней? Нет, Вивальди — это Вивальди, его мелодия все так же совершенна. Включаешь проигрыватель — и чистый напев Вивальди воспаряет над серыми крышами домов, выплескивая свою ликующую радость. Свободный от наших суетных страстей, он манит нас ввысь. Только теперь я в полной мере постиг этого человека, наделенного талантом одаривать ближних своим счастьем. Да что там счастье, если даже его печаль озаряет нас теплым светом. Такой музыке суждена вечная жизнь. Поток вдохновенных звуков прервется, лишь если пластинка будет разбита вдребезги.

С той поры старая пластинка вдвойне дорога мне, она стала для меня символом прекрасной души, воплощением неисчерпаемой доброты, щедрости и жизнелюбия, о которых мы, простые смертные, можем только мечтать. Пока моя пластинка цела, я ни за что не расстанусь с ней. Теперь я знаю наверняка: несовершенство звука ничто в сравнении с тем напевом, каким Вивальди отзывается в моей душе.

ОПОЗДАНИЕ

Помещение муниципалитета наполнял несмолкающий гул. К окнам регистрации тянулись громадные, едва двигающиеся очереди. На скамьях теснота. Многие стоят, прислонясь к стене. Дети играют на полу или носятся по залу, налетая на взрослых.

Словом, в ожидании своей очереди каждый коротал время как мог. Дальний конец приемной отделяла широкая решетка, там царила совершенно иная, спокойная атмосфера, шум, достигающий этого уголка, мгновенно тонул в тиши его недр. Здесь чиновники обслуживали посетителей. Торжественно, как некое священнодействие, совершалась церемония: предъявление многочисленных справок, проверка и выдача бесценных документов.

Если бы Наполеон мог предположить, какую уйму времени у людей будут отнимать бюрократические формальности, он бы наверняка нашел иной способ пополнять свои редеющие армии. Забавно, что это скопище людей, в котором столько детей и домохозяек, можно превратить в военное мероприятие.

Эти соображения принадлежали молодому человеку, который на полголовы возвышался над одной из самых длинных очередей. Одежда и весь его облик выдавали если не человека искусства, то по крайней мере ученого. У него было открытое лицо под густой шапкой волос. Он стоял к окну регистрации рождений, а свое пребывание в очереди использовал для наблюдения за тем, как редут себя здесь люди.

Наиболее безрадостный вид имели переезжающие внутри города, отсутствие интереса к происходящему сближало этих людей с заключенными, терпеливо ожидающими похлебки и пайки хлеба. Немного оживленнее были заявители о смерти, и это понятно: смерть несет не только утрату, но и неизбежные хлопоты. Наконец, нужно думать, как заполнить образовавшуюся пустоту. Ведь жизнь, как и природа, не терпит пустого пространства. В свидетельстве о смерти есть что-то столь же неотвратимое, как и в самой смерти. Может быть, поэтому те, кто стоял за свидетельством о смерти, всем своим видом показывали значительность доверенной им миссии: ведь это по их заявлению человека вычеркивали из числа живущих.

Переселенцы из других мест были настроены наиболее приветливо и одеты самым тщательным образом. Они отличались повышенной разговорчивостью и стремились тут же в очереди завязывать приятельские контакты. Среди тех, кому тоже предстояло броситься в море приключений большого города.

Ожидание перемен читалось и на лицах тех, кто покидал город, хоть они и держали себя с невозмутимым достоинством, не вступая в случайные разговоры. Им было не до окружающих. Они уже отрешились от всего, что связывало их с прежним домом, и теперь больше задумывались над тем, что их ждет на новом месте. И, пожалуй, самой оживленной была молодежь, которая обращалась за получением паспорта. В этой очереди стояли совершенно особые посетители: непоседливые, еще романтики в душе, пытающиеся спрятать свою молодость за внешней озабоченностью. Своим нетерпением они напоминали птенцов, ожидающих первого вылета. Их радость была гораздо заметнее, чем у молодых отцов, стоявших в соседней очереди за свидетельством о рождении. Чувство, которое испытывали новоиспеченные родители, можно скорее назвать облегчением, оттого что наконец сброшен неимоверный груз ожидания. Ощущение приятное, ничего не скажешь, но ведь это еще не счастье. Теперь одни заботы сменялись другими, не менее напряженными. Впрочем, если кто и сиял от радостного возбуждения, так это отцы первенцев, которые пребывали покуда в блаженном неведении относительно проблем, свалившихся на них вместе с рождением малыша. К нашему молодому человеку это не относилось. У него родился третий ребенок.

Конечно, он был доволен. Они с женой ждали сына, они готовы окружить его самой нежной заботой, но в том-то и дело — заботой! Хоть бы уж первые три недели остались позади.

И еще одно тревожило его. Не опоздал ли он? По правилам свидетельство оформляется в течение трех дней после рождения. Но считается ли тот день, когда родился ребенок? Входит ли сюда воскресенье? Как летят дни! Тем быстрее, чем больше ты занят. Нет времени оглядеться вокруг. Да еще эта чертова бумажная волокита, думал он. Почему бы не выдавать эти справки в любое время? А теперь, пожалуйста, уже не укладываюсь в установленный срок. До чего же мы — каждый в отдельности и все вместе — беспомощны перед бюрократической машиной, которая диктует нам, живым людям, свои условия.

Еще один посетитель вышел из закутка, похожего не то на исповедальню, не то на кабину для тайного голосования — в общем, на место, созданное для секретов. И ведь что интересно, в такой клетушке действительно трудно соврать: здесь сразу заметно, как человек краснеет и запинается.

Прошли еще двое посетителей. Настал его черед скрыться в закутке. Вот он наконец наедине с регистратором. Перед ним молодая женщина, не совсем юная, но все же вполне молодая.

— Здравствуйте, барышня. Я хочу записать ребенка.

Она подвинула к себе чистый бланк.

— Ваше имя, пожалуйста. Имя матери. Как вы хотите назвать ребенка?

Он сказал, она записала.

— Дата и время рождения?

— Пятница, третье сентября, одиннадцать часов вечера.

— Простите, но вы опоздали ровно на один день. Срок вашей регистрации истек вчера, — ответила она.

Хуже не придумаешь, пронеслось у него в мыслях, влип все-таки.

— Как же теперь быть? — в растерянности пробормотал он.

— Обратитесь в другой отдел. Но хлопот вам предстоит много.

Да, если знающие люди предрекают вам кучу хлопот, то истинные масштабы грозящего бедствия трудно себе представить.

— Барышня, милая, вы не представляете, как я занят! Нельзя ли обойти это правило? Ведь один день ничего не меняет.

— Нет, и не просите. Это исключено. Вы тоже должны понять меня. Вы читали инструкцию, там все написано. Я не смогу сделать для вас исключение. У меня будут неприятности, да и вы себе можете все испортить.

— Никогда не думал, что здесь такие строгости. Вы знаете, я сейчас выполняю очень важный заказ, у меня нет времени ходить сюда. Очень вас прошу, примите мои документы. У вас их каждый день проходит такое множество, что никто и не заметит.

— А если меня уволят? — спросила она с укором.

Ее слова прозвучали музыкой. Все-таки осталось в ней еще что-то человеческое, не вытравленное до конца безликим механизмом, на который она работала.

Он посмотрел ей прямо в глаза, и между ними протянулась ниточка понимания. Внезапно его осенило:

— Давайте перенесем дату рождения на следующий день? Накинем пару часов, а впрочем, достаточно одного часа и одной секунды. Если бы наш доктор не торопился поскорее улечься спать и подождал еще немного, ребенок мог бы и впрямь появиться на свет четвертого числа. Предположим, что так оно и было. Почему бы не счесть за правду то, что и в самом деле могло иметь место?

Девушка продолжала заполнять бланк, и лишь по ее слегка порозовевшему лицу можно было догадаться, что она занята чем-то не совсем обычным.

Итак, ноль часов одна минута.

Он был на верху блаженства, когда она прочла ему бумагу. Он подписал и помчался к выходу через весь огромный и все так же переполненный людьми зал.

Еще один счастливый папаша, подумал кое-кто.

Какая прелесть, до чего же милая девушка, мысленно твердил он. Пойти на такое ради меня! Эта не закиснет у своей конторки. Замечательная невеста достанется кому-то.

Еще через несколько часов он был дома и буквально взлетел по лестнице. Жена почти оправилась, но с постели еще не вставала.

Новорожденный тихо посапывал в своей колыбельке, от него исходил сладкий аромат чистого младенческого тельца.

— Ты был в муниципалитете? — первым делом спросила жена.

Он подробно рассказал о своих злоключениях, поминутно оглядываясь на кроватку, в которой лежал ни о чем не ведающий маленький виновник треволнений.

— Если ты считаешь, что я должна быть счастлива, ты глубоко ошибаешься. Интересно, когда же мы будем отмечать день рождения малыша?

— Ну, уж это зависит только от нас, выбор все-таки есть.

— Чепуха. У всех людей — и у тебя в том числе — один определенный день рождения. — Она сердито ударила ладонью о край постели. — Некоторые не жалеют времени, когда речь идет о собственных удовольствиях. Они не забывают о своих прихотях. На семью им наплевать. — Рывком, слишком резким еще для нее, она отвернулась к стене. — Да, наплевать.

Как же все нескладно получилось, внутренне сокрушался он. Он вспомнил, что кто-то говорил, будто роженице нужно хоть раз выплакаться и снять напряжение, копившееся месяцами. До этой минуты у жены просто не было повода для слез: оба они с радостью ожидали своего малыша. Пусть поплачет теперь.

Пока он таким образом пытался успокоить себя, воображение услужливо рисовало ему скандалы, которым суждено из года в год повторяться в этот день. В самый праздничный для каждого человека день. И так будет всю жизнь. А все из-за какой-то дурацкой бумажной волокиты. Ох, как безобидные, казалось бы, учреждения отравляют нам жизнь. Вот ей, например, и ребенок уже не в радость, подайте ей бумажку. Да она согласилась бы, чтобы у бедного малыша был кривой пальчик, лишь бы эта чертова бумажка была в порядке.

Но тут же он одернул себя. Зря я о ней так, не может она так думать. Иначе я бы на ней не женился. Всему виной ее состояние. Эта история явилась последней каплей, переполнившей чашу. Не буду мешать ей, пусть выплачется всласть. Как бы незаметно взять книгу и выйти из комнаты?

На улице грянул духовой оркестр. Только его и недоставало.

Ирония судьбы.

В дверь позвонили. Он быстро завернул в бумагу несколько монет и распахнул окно. Ну и ну! Поток автомобилей — настоящая пробка — запрудил Фейзелстраат и Ветерингсханс. Далеко впереди, насколько можно было разглядеть, транспорт тоже стоял. Прямо у дома, внизу, тележка, наполненная цветами. Кто же собирает пожертвования? Что-то не видно человека с кружкой. Зато у их двери стоят важные господа. Он пошел открывать.

— Здесь живет семья господина Брёйнсма? — раздался голос снизу.

— Да, здесь.

Кто-то плотно закрыл за собой входную дверь. Лестница заскрипела, поднимались четверо. Еще минута, и они в комнате. Впереди — знакомый по газетам бургомистр д'Элли.

Не сказав ни слова, гости полукругом разместились в центре комнаты.

Бургомистр сделал шаг вперед и, откашлявшись, произнес:

— Господин Брёйнсма, мне чрезвычайно приятно поздравить вас с рождением сына и вручить вам от имени городских властей Амстердама этот запечатанный конверт. Ваш сын стал миллионным жителем нашего города. А теперь готовьтесь принять многочисленные подарки, которые уже ждут вас.

Протрубили фанфары.

Заплаканная мать новорожденного вновь повернулась лицом к происходящему.

ВОЗВРАЩЕННАЯ МОЛОДОСТЬ

Мысли стариков подчиняются своим собственным, не похожим на наши, законам. Иной раз ход их напоминает ветер, гуляющий в развалинах, который меняет свое направление всякий раз на одном и том же месте. А иной раз воспоминания провисают под собственной тяжестью, словно пропитанное влагой одеяло, которое сушится на веревке. Или бледнеют, стираясь на глазах, как опущенная в воду акварель.

Это хорошо известно сиделкам в домах для престарелых, хотя поначалу даже им нелегко общаться со своими подопечными. Но время идет, и вскоре хорошая сиделка уже знает, на какой развилке повернет вспять ветер воспоминаний, где придержать провисшее одеяло и в какую минуту акварель, которую только что с трудом выловили из воды, снова скользнет обратно. И все-таки жизнь в доме престарелых далеко не так однообразна, как может показаться на первый взгляд. Конечно, если взглянуть извне, скажем со стороны канала, на берегу которого выстроено это заведение, вы увидите, как чудаковатые старики в одинаковой больничной одежде, словно по команде, хлебают ложками суп, а если время обеда прошло, посасывают свои трубки, устремив вдаль поблекший, безжизненный взгляд. Но как заблуждается тот, кто думает, что перед ним всего-навсего обветшалые манекены с испорченным заводным механизмом!

Посмотрели бы вы, как они преображаются в праздники, изредка врывающиеся в это сонное царство. Надо сказать, что к праздничным дням здесь относятся не только рождество или николин день, но и ежегодный выезд на природу или в парк. В такие дни даже померкшие глаза загораются огоньком интереса, всем известные молчуны и тихони отваживаются присоединиться к шумному оживлению, ну а тот, кто и так постоянно на виду, становится центром заразительного веселья.

Всеобщим любимцем, гораздым на выдумки и озорство, был здесь дядюшка Ян, Ян Зархебрее. В свои семьдесят пять лет он не потерял еще ни единого волоска и мог похвастать великолепными зубами. Никто из обитателей дома не был посвящен в его прошлое. Трудно сказать, чем он занимался раньше, но, о каком бы ремесле при нем ни заходила речь, он обнаруживал завидную осведомленность. Казалось, он успел перепробовать десятки профессий. Доподлинно известно лишь, что дядюшка Ян завершил свою трудовую жизнь штукатуром и в этом почетном звании был принят в дом престарелых, теперь уже много лет тому назад. Злые языки утверждали, правда, что он избегал разговоров о своем прошлом потому, что не был образцом добродетели. Да и его разносторонние познания представлялись многим подозрительными.

Но каков бы ни был моральный кодекс дядюшки Яна, стоило ему переступить порог, как дом зажил новой жизнью. С той поры ничто не могло омрачить жизнерадостную атмосферу, неизменно сопутствующую этому человеку. Если ожидался визит важных гостей, может быть, даже иностранцев, о нем вспоминали как о палочке-выручалочке. Кому же еще приветствовать именитых посетителей, как не дядюшке Яну? Ему ничего не стоило с ходу сказать речь на любую тему. Он повидал множество стран и наверняка понимал их наречия. Он умел подобрать нужные слова в любой ситуации, а для пущей выразительности любил приправить свою речь тут же придуманной остротой. Проникновенное слово Яна Зархебрее скрашивало каждой новой партии стариков первые минуты пребывания здесь и сопровождало в последний путь тех, кто покидал эту обитель навсегда.

Обитатели дома престарелых давно перешагнули черту, за которой смерть утрачивает свой трагизм. И если иной раз дядюшке Яну случалось пошутить, произнося прощальное слово, никому не приходило в голову оскорбиться. Напротив, сдержанный, приличествующий случаю смешок пробегал по рядам тех, кто в полном смысле слова стоит на краю могилы.

На групповых фотографиях Ян Зархебрее неизменно оказывался между самыми хорошенькими сестрами. Его любимая присказка была: «Потолок нужно расписывать ангелами и цветами». За раствор и мастерок он давным-давно не брался, но зато расцвечивал унылое существование своих товарищей шутками и затейливыми выдумками. Не удивительно, что не было человека, который не тянулся бы к дядюшке Яну, а сестры просто баловали его.

Звездным часом дядюшки Яна были праздники. Вот когда он проявлял чудеса изобретательности, а его энергия становилась поистине неистощимой. Только он мог изменить до неузнаваемости привычную палату. Ему одному удавалось заставить стариков позабыть о своих недугах и на короткий миг снова поверить в вечную рождественскую сказку. А какие стихи он сочинял к каждому празднику!

Ежегодный пикник теперь невозможно было представить без дядюшки Яна. Никто увереннее и расторопнее его не распоряжался на качелях и каруселях. Без него поездка уже не была увеселительной. Один вид неунывающего, всегда бодрого дядюшки Яна вселял новые силы в тех, кто уставал за время пути.

И теперь, накануне николина дня, он был занят по горло. Вместе с двумя сестрами придумывал шутки и готовил забавные сувениры, часами исписывал страницы толстой амбарной книги. Во время торжественной церемонии Синтерклаас, то бишь святой Николай, раскроет эту книгу, и не одно сердце учащенно забьется, ожидая той минуты, когда наконец станет явным все доброе и все дурное, что совершил каждый за год. Всеобщее доверие к дядюшке Яну было столь велико, что ему позволялось накануне праздника отправляться вместе с двумя самыми очаровательными сестрами в город для закупки карнавальной мишуры. В этом году все праздничные приготовления были завершены заранее, и это оказалось очень кстати. Дядюшка Ян, душа праздника и его организатор, внезапно утратил интерес к предстоящим событиям. То ли он устал за последнее время, то ли возраст взял свое, но его подавленный вид заметили многие.

При всех достоинствах в поведении Яна Зархебрее была одна совершенно необъяснимая особенность. Время от времени он бесследно пропадал на несколько дней. Возможно, человек, за плечами которого (как предполагали многие) осталась бурно прожитая жизнь, бросавшая его из одной стремнины в другую, имел право на некоторые странности. Наверное, ему и в самом деле необходимо иной раз вырваться на свободу, чтобы опять почувствовать вкус к жизни. Любому другому подобные самовольные отлучки не сошли бы с рук, но на проступки дядюшки Яна смотрели сквозь пальцы. И всякий раз, когда он возвращался после недолгого отсутствия, весь дом во главе с персоналом встречал его радостно, точно блудного сына. К его отлучкам привыкли, и никому не приходило в голову, что с годами все меняется и теперь его гонит в путь не жажда впечатлений, а тоска по давно погасшему семейному очагу.

Итак, все было готово к празднику: куплены подарки и написаны шутливые поздравления каждому, двое медиков-практикантов назубок выучили роли Синтерклааса и его неизменного спутника Пийта. Вечером пятого декабря, накануне торжественного дня, лихорадочное возбуждение достигло предела. В такой вечер дядюшке Яну не нужно было будоражить стариков своими шутками. Впрочем, когда послышался боязливый шепоток, предваряющий появление доброго пастыря, дядюшки Яна и в самом деле не оказалось на месте. Исчез по своему обыкновению.

До сих пор такого не бывало, но не откладывать же из-за этого торжество! Практиканты превосходно справились со своими ролями и заявили, что наблюдать праздник как бы со стороны необыкновенно интересно. Дядюшки Яна все еще не было видно, но его незримое присутствие ощущал каждый. Ведь это ему принадлежал текст ролей, он сочинил стихи, его рукою были выбраны подарки.

Умиротворенные старики разошлись по своим комнатам на несколько часов позже обычного. Опытные сестры знали, что многие спрячут подарки под подушку. Так повторялось из года в год.

Дальнейшие события развивались совершенно неожиданно. Прошло два, потом три дня, а беглец все не объявлялся.

Его ждали пять дней, а затем вызвали полицию.

Полиция не обнаружила дядюшки Яна ни в одном из тех мест, где он бывал прежде.

Скоро в доме престарелых появился следователь, а еще через день двое полицейских, которые перерыли все сверху донизу. Его нашли в котельной. Мертвого. Он скорчился, прислонившись к задней стенке котла.

Уголь хрустел и осыпался под каблуками полицейских, когда они подняли старика и положили на полу. Лицо дядюшки Яна, обычно такое открытое и добродушное, было сведено гримасой. Собравшимся во главе с директрисой сестрам (стариков не допустили в котельную) стало ясно: в последнюю минуту дядюшка Ян смертельно испугался чего-то. Одна из сестер неизвестно почему вспомнила, что полгода тому назад дядюшка Ян ущипнул ее, точно молодой, и сказал:

— Ах, если бы вы знали, сестричка, как это здорово, когда забываешь о старости.

И тут все поняли, что произошло на самом деле. Бедняга и впрямь позабыл о старости. Он истово поверил в приход Синтерклааса и, опасаясь, что вместо подарков и сластей его ожидают розги, забился в дальний угол котельной.

КОСМИЧЕСКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Однажды человечество покинет свою земную колыбель и отправится в путешествие к неведомым мирам. Хотите верьте, хотите нет, нам предстоит глубокое потрясение, ведь мы увидим там существа, которых не способно измыслить самое буйное наше воображение. Кто из нас не задавался вопросом: есть ли на других планетах люди? Отвечаю со всей определенностью: нет, и еще раз нет.

Я знавал женщину, которая за всю свою жизнь не бывала дальше амстердамских улиц Хартенстраат и Хёйденстраат, но обожала рассуждать об «амстердамцах» в Канаде или «амстердамцах» в Китае. Как выяснилось, в ее понимании «амстердамец» означало просто человек. Не уподобляемся ли мы этой доброй женщине, рассуждая о людях на Марсе?

Можете ли вы представить себе, как выглядела наша планета в глубокой древности? Девственные леса гигантских папоротников кишели первобытными монстрами — если б не найденные палеонтологами скелеты, мы бы и представить себе не могли таких чудовищ, более фантастичных, нежели плод самого изощренного воображения, чудовищ более невероятного вида, чем на полотнах сюрреалистов, и, наконец, более странных, чем те, каких можно бы вырастить в экспериментальных лабораториях. И все лишь потому, что климат на Земле в ту эпоху был чуть более влажный или сухой, чуть более теплый, чем в наши дни.

А теперь представьте себе совершенно иную планету, на которой все, абсолютно все условия не имеют ничего общего с земными. Каких только инопланетян не встретим мы в своих космических странствиях! Среди них наверняка попадутся такие, кому не чужда наука чтения и письма, а некоторые из них, быть может, пишут лучше нас с вами. Вероятно, попадутся и такие, кому умение писать вовсе ни к чему. Но каковы бы они ни были, это не люди. Как нет амстердамцев без Амстердама, так нигде во Вселенной нет и не может быть людей, кроме как на Земле.

А что, если существа, населяющие Вселенную за пределами нашей Земли, представляют собой отходы выродившихся цивилизаций?

Подобная мысль вполне могла бы прийти в голову и какому-нибудь инопланетянину, а читатели на другой планете точно так же признали бы ее справедливость.

Мечтая о космических перелетах, мы покуда ограничиваемся их технической стороной, забывая о духовной стороне межпланетных контактов, которая столь же важна, как и техническая.

Не пора ли нам отказаться от освященной историей традиции победоносного шествия по завоеванным землям? Не говоря уже о далеко идущих замыслах присоединения целых колоний маленьких планеток, которые так легко столкнуть с их орбит при помощи известных нам неисчерпаемых источников энергии и заставить следовать по нашей, земной орбите. Впечатляющая картина: наша Земля плывет по своей орбите, окруженная десятками небольших планет, словно в связке воздушных шаров. Нет уж, пора преодолеть наш геоцентризм, нашу привычку мерить все земными мерками. Пора поставить себя на место жителей другой планеты.

И если уж преодолевать свою земную ограниченность, почему не начать прямо сейчас? Нам придется расстаться с мыслью об исключительности Земли и поставить ее в один ряд с другими планетами, на которых возможна жизнь. Тогда любой предмет или живое существо, дерево, корова, мы сами, наконец, в представлении тех, кто населяет другие планеты, превращается просто-напросто в отходы вырождающейся цивилизации. Тогда и Поттер со своим «Быком» и Леонардо с его «Моной Лизой» не более чем обычные экспериментаторы. Впрочем, и все творение в таком случае — результат грандиозного эксперимента.

И еще одно. Каким бы необычным ни казался нашим предкам облик тех людей, которых они встречали в своих путешествиях по самым дальним уголкам Земли, все же яванские красавицы, гибкие индианки и негритянки могли внушить им любовь и привязанность. Было бы опрометчиво рассчитывать на нечто подобное в будущих межпланетных путешествиях. Сколь бы захватывающим и поучительным ни оказалось духовное общение с обитателями других галактик, никогда дитя Земли не загорится любовной страстью к существу с другой планеты. Обратное, конечно, также исключено. Что касается чувственной стороны жизни, она назначена нам лишь на Земле. Подумайте, разве привычное выражение «земные радости» не наполняется теперь иным, глубоким и возвышенным смыслом?

МУРАВЕЙ-ТРУДЯГА

Появление в доме новой служанки сравнимо лишь со взрывом бомбы на вражеском складе: взрывной волной вещи сбрасывает с мест, люди теряют голову. Если же обратиться к научным сравнениям, как не вспомнить переливание крови, перед которым никто в спешке не позаботился о совместимости групп крови. Новые клетки — то бишь служанка — извне проникают в чуждую, отторгающую их среду. Продолжая наши медицинские сравнения, заметим, что родственные связи новой служанки (не может же она быть круглой сиротой) мы воспринимаем столь же настороженно и вместе с тем осознавая их неизбежность, как, должно быть, больной воспринимает донора.

Ничего этого не было и в помине, когда в дом Варнеров пришла Хемке. Она очаровала всех с первого взгляда. Существо такой неземной чистоты еще не ступало на порог этого дома. Почти детским, ангельским выражением она напоминала Грейс Келли в 17 минуту, когда режиссер велел ей думать о чем-нибудь возвышенном. Только Хемке казалась еще наивнее, еще неискушеннее. Несмотря на то что была замужем, Хемке причесывалась на девичий манер, повязывая волосы бантом. Одевалась она с той же безыскусной простотой, которая отличала крестьян еще до Великой французской революции. Присутствие этой девушки придавало дому особый шик в глазах гостей. А ведь притом она оказалась воплощением скромности, ее сковывала прямо-таки болезненная застенчивость. Нечего было и думать, чтобы заговорить с ней запросто, в небрежном тоне.

Если к ней обращались с вопросом, она затихала, словно советуясь с каким-то внутренним «я», и лишь после этого отвечала. Но это никого не раздражало, а даже, наоборот, самым естественным образом создавало милую нашему сердцу дистанцию между прислугой и хозяевами.

Мало сказать, что Варнеры были довольны ее сноровкой. Они находились в непрерывном изумлении. Та нескончаемая домашняя работа, для которой, собственно, и наняли Хемке, делалась ею совершенно незаметно. Она даже стеснялась, если ее невзначай заставали за работой. Вытирая пыль, она как бы скользила по комнате, быстрыми, ласковыми движениями касаясь мебели именно там, где лежала пыль. Как разительно отличалась она от суетливого племени своих товарок, которые умудряются в один миг превратить уютную дотоле комнату в рабочий цех, а весь дом в нежилое помещение!

Работа горела у Хемке в руках, хоть это было и не сразу заметно. Частенько она поражала госпожу Варнер своим неожиданным «готово, мадам» в ту минуту, когда, по расчетам хозяйки, у Хемке было еще по горло дел в доме.

Оставалось только предположить, что, едва Хемке оказывалась в полном одиночестве, она принималась за работу с утроенной энергией и тут же застывала на месте, как только кто-нибудь входил в комнату. Домочадцы терялись в догадках, потому что застать Хемке за выполнением домашних дел еще никому не удавалось. В поведении Хемке было что-то загадочное. Так иные животные ведут себя несвойственным образом, когда чувствуют, что за ними наблюдают. Не однажды в ответ на свой вопрос: «Как это тебе удается, Хемке?» — хозяйка слышала неизменное: «Такая уж у меня привычка, мадам». И ни у кого не хватало духу спросить, где она приобрела эту привычку. Несмотря на то что Хемке была замужней женщиной и даже матерью годовалого ребенка, ей удалось сохранить девически воздушный облик, делавший ее неприступной.

Хемке обладала если не чувством прекрасного, то по крайней мере умением ценить красоту природы. Ее нередко заставали погруженной в созерцание птиц или цветов. Случалось, она с интересом листала оказавшуюся под рукой книгу по искусству. Она любила принести в дом букетик скромных полевых цветов.

К людям, на которых она работала, у нее было свое отношение, и, надо признать, оно выходило за рамки обычной почтительности, которую можно ожидать от прислуги. Она первая бросалась на помощь, если кому-то становилось плохо, чутьем угадывала, когда нужно пожелать удачи или поздравить с радостным событием. Приходил ли в семью праздник, обрушивалась ли беда, Хемке переживала вместе со всеми. Так было и в тот день, когда после визита контролера, который снимал показания счетчика, из кармана хозяйкиного пальто, висевшего на вешалке, пропал кошелёк. Госпожа Варнер не могла вспомнить, сколько там было денег. Кажется, одна ассигнация в двадцать пять гульденов и немного мелочи. Варнеры вообще отличались небрежностью, а их дом был веселым и безалаберным.

— Может быть, кошелек где-нибудь валяется? — предположила Хемке в разгар всеобщего замешательства. Варнеры были подавлены не столько пропажей денег, сколько сознанием того, что государственный служащий оказался квартирным вором. Бедняжка перевернула весь дом, в поисках кошелька обшарила все закутки, перевернула ящики в шкафах. Все было напрасно.

Спустя неделю торжествующая Хемке принесла вырезанную из газеты заметку о том, что некий контролер пойман с поличным на месте очередной кражи. Наверняка тот самый. Получил по заслугам, радовалась она.

В общем, Хемке никак нельзя было назвать обычной прислугой. Часто хорошенькие молодые девушки пользуются особым расположением главы семейства. Хемке — небывалый случай — была одинаково любима всеми. Ее приветливость согревала каждого, и в присущем ей очаровании не проскальзывало ни капли кокетства, откровенно рассчитанного на представителей сильного пола. Впрочем, господин Варнер вряд ли потерпел бы вольности со стороны прислуги, да еще в собственном доме. От этого одни неприятности.

Вскоре еще одно событие нарушило семейный покой. В один из дней в комнате старшей дочери работал плотник. Платяной шкаф был собран, но копилка девочки бесследно исчезла. Пусть там не было больших денег. Дело вовсе не в этом. Для девочки копилка значила гораздо больше, чем номинальная ценность собранных за несколько месяцев серебряных монет. Домашние не догадывались, что девочка берегла свое сокровище на случай тяжелых времен, когда обесценится все, кроме золота и серебра. Тогда, надеялась девочка, ее сбережения спасут семью от голода. Вот почему горе ее было безутешно. Но ничего не поделаешь, и с этой потерей пришлось примириться. А через день-другой, чтобы утешить девочку, Хемке подарила ей серебряный гульден, положивший начало новой копилке.

После этого в доме начали твориться чудеса. Госпожу Варнер постоянно преследовало ощущение, что она клала в сумку больше денег, чем потом оказывалось. Запасы в ее кладовке не могли быть столь скудными, как обнаруживалось в конце концов. Она прекрасно помнила, что спички, стиральный порошок, мыло, сахар, мука закупались в больших количествах. Катастрофически таяло число тарелок, чашек, столовых приборов и особенно серебряных чайных ложечек. По возвращении из летнего отпуска, на время которого Хемке были оставлены ключи, чтобы ухаживать за цветами, госпожа Варнер с ужасом поняла, что ее галлюцинации возобновляются с новой силой. Теперь они распространились на постельные принадлежности. Перед ее мысленным взором возникали кипы простынь, наволочек, горы нижнего белья и ночных сорочек, не так давно заполнявшие шкафы. Правда, кое-что из старого и детских мелочей перепадало Хемке (девушка так радовалась каждому подарку!), но не могло же все белье уйти на подарки.

Обстановка в семье накалялась. То и дело отовсюду слышалось:

— Кажется, я оставляла здесь десять гульденов.

— Куда запропастилась моя красная шаль? Ведь только что была здесь!

Словно невидимая река разлилась по дому, сметая и унося своим течением все, что попадалось на ее пути. Новые покупки тоже больше не делались, все равно они со временем тихо исчезали.

В конце концов подозрение пало на Хемке. Читатель, наверно, раскусил ее еще раньше, но и то лишь потому, что не испытал на себе силу ее обаяния. Раз кто-то из детей заметил, что Хемке роется в одном из хозяйкиных ящиков, где ей совершенно нечего было делать. Если бы не прямые улики, никто не отважился бы на столь тяжкое обвинение.

На семейном совете решено было не подавать виду, но глаз с нее не спускать, и скоро подозрение перешло в уверенность. Хемке крала все без разбору: и то, что плохо лежало, и то, что было старательно припрятано.

Но даже несмотря на преступные склонности Хемке, Варнеры не могли примириться с мыслью, что придется расстаться с девушкой.

«Мы знаем теперь, что она обходится нам дороже, чем мы предполагали, но это еще ничего не значит. Трудолюбие Хемке с лихвой возмещает убытки. Нужно только лишить ее возможности присваивать чужие вещи, вот и все. Деньги будем прятать, а все ценное запирать на ключ» — такими рассуждениями успокаивали себя Варнеры.

— Где я теперь найду служанку, у которой спорится любая работа? И потом, она с полуслова понимает меня, — сокрушалась госпожа Варнер.

— А я говорил вам, что она не такая, как все. Может быть, именно этим и объясняются ее странности, — вставил глава семейства.

Только старшая дочь воскликнула:

— Вы с ума сошли!

Она вспомнила о своей копилке.

Хемке осталась в доме, но теперь ей не удавалось заниматься своим промыслом. Пусть за мытьем посуды в карманах ее широкой юбки исчезала ложечка, да какой-нибудь кусок мыла, да коробок спичек, зато крупные кражи были предотвращены благодаря мудрой политике Варнеров.

Внешне отношение к ней не изменилось, хотя на самом деле оно уже не было прежним. Всеобщее обожание уступило место своего рода уважению и даже благоговению перед этим воздушным существом, с такой легкостью преступавшим заповеди порядочных людей. Это чувство было сродни суеверному ужасу, который средневековые бюргеры испытывали перед юной ведьмой.

Сама Хемке ничуть не изменилась, разве что одевалась теперь чуть наряднее, чем раньше.

Разбогатела на ворованном, думали Варнеры и, хотя простить ее поведение было невозможно, все-таки не желали ей зла.

Шло время, жизнь вернулась в привычное русло, и Варнеры уже начали потихоньку поздравлять себя с удачно выбранной тактикой, которая помогла не только пресечь дурные наклонности Хемке, но и предотвратить скандальную развязку. Теперь уже и старшая дочь, которая совсем было перестала замечать Хемке, начала изредка с нею разговаривать.

Состояние неустойчивого равновесия нарушила очередная пропажа. С вешалки бесследно исчез купленный буквально за день до того черный свитер хозяйки.

Это был тревожный сигнал. Единогласный приговор не заставил себя ждать: «Чтобы ноги ее больше не было в доме!» Справедливости ради, правда, нужно признать, что эта нога отличалась изяществом и красивой формой.

Необходимо было на следующий же день отправиться домой к Хемке, выплатить причитающееся ей жалованье (Варнеры не хотели мелочиться) и все высказать. Эта ответственная дипломатическая миссия была по плечу только господину Варнеру.

Утром он сел на велосипед и поехал к дому Хемке. В глубине души он испытывал чувство смутной вины, как будто готовился нанести вероломный удар.

«Мы не заявили в полицию, не сделали ей ничего дурного. Мы подумали о ее муже и ребенке — в каком положении оказались бы они, обратись мы в полицию? Хотя большинство людей поступило бы на нашем месте именно так. Она должна еще благодарить нас». Этими незамысловатыми доводами почтенный глава семейства успокаивал свою совесть.

Подъехав, он выяснил, что Хемке живет на втором этаже. До сих пор никому не доводилось бывать у нее. Он позвонил, дверь тут же отворилась. На лестнице стояла Хемке. На лице ее не видно ни удивления, ни испуга. Как всегда приветливо поздоровалась.

Не говоря ни слова, господин Варнер поднялся по лестнице и вошел в комнату, маленькую, но чистую и опрятную. Комната напоминала идеально прибранную клетку, но Хемке казалась в ней на месте. В смежной комнатке спал ребенок. Муж, наверное, на работе.

— Позвольте принести вам чашечку чаю? — любезно спросила она.

— Нет, Хемке, я пришел не за этим. Вот деньги, которые тебе причитаются. — Он положил на стол пять гульденов. — Мы больше не нуждаемся в твоих услугах.

— Но почему, хозяин? — спросила она все так же невозмутимо, с ноткой легкого укора.

— Когда ты работала у нас, в доме пропадали вещи. Дальше так продолжаться не может.

— А я-то здесь при чем? У вас столько народу бывает, — совершенно спокойно произнесла она и поглядела в окно.

— Об этом мы говорить не будем, Хемке. Но запомни: если ты не возьмешься за ум, все это кончится очень плохо. И не только для одной тебя. Твои близкие тоже хлебнут горя.

Она по-прежнему не отрываясь смотрела в окно.

Господин Варнер понял, что говорить с ней бессмысленно, такую словами уже не проймешь. Он огляделся в надежде обнаружить что-нибудь из своих вещей, но не увидел ни одного знакомого предмета. «Стыдно, дал волю инстинкту собственника», — укорил он себя.

Он бросил последний взгляд на Хемке, она была спокойна, как человек, которому совершенно нет дела до происходящего вокруг. И вдруг — минута прозрения! Как же он до сих пор не заметил! На ней был черный свитер. Тот самый!

Ее наглость переходила все границы. Он взорвался:

— Как же ты смеешь оправдываться, когда на тебе свитер моей жены, который вчера пропал? Дай его сюда.

— Он так понравился мне на госпоже, что я купила себе такой же.

— Врешь, девчонка! Последний раз добром говорю: отдай свитер. А то позвоню в полицию.

Хемке медленно поднялась и принялась стягивать свитер. Последними обнажились плечи и руки, округлые, сияющие белизной, наконец…

Она шагнула к своему бывшему хозяину, глядя на него так, как еще ни разу себе не позволяла, и протянула ему черный свитер, еще хранящий ее тепло.

Через несколько часов господин Варнер вернулся домой. Свитера при нем не было.

ВТОРОЙ КОНЦЕРТ

На сцене пятьдесят одетых в черное мужчин и женщин нежными, ласковыми движениями оглаживают свои инструменты, свое второе, лучшее «я». Любовное прикосновение сообщает инструменту жизнь, и вот уже особый, только ему присущий голос вливается в стройную мелодию оркестра, она вьется капризной бабочкой по залу, порхает под самым потолком или окутывает зал легчайшим из снов. Мелодия эта мощным хором возносится высоко вверх, с каждым новым витком вплетая жалобные вздохи контрабасов, огненные пассажи скрипок, заливистое эхо рожка, трели труб и кларнетов. Выше! Еще выше! И вдруг в одно мгновение стремительный каскад низвергается с головокружительной высоты, увлекая за собой все многоголосье звуков. Непослушные, они ускользают, испуганными птицами разлетаясь по залу, забиваются в стенные ниши, прячутся в складках портьер. Только их отголоски еще пружинят в воздухе ударом хлыста. Но все эти своенравные звуки послушны дирижеру. В руке у него и царский жезл, и волшебная палочка. И все это время множество людей в зале, с математической точностью расчерченном рядами, погружены в задумчивое молчание и одинаково недвижимы, льется ли со сцены напев сладчайшей нежности или гимн сокрушительной страсти. И под эти звуки в заоблачные выси уносится душа, под эти звуки тот, кто прежде не задумывался о душе, прислушивается к себе, пытаясь отыскать ее.

Таким представляется мне концерт в консерваторском зале.

Но есть люди, обладающие совершенно особым, даже уникальным слухом. Им доступны звуковые волны почти невоспринимаемой частоты. Это те волны, какие порождает бурное переживание в глубине нашего естества, в тайниках души человеческой. Волны духа, окружающие незримой аурой каждого из нас. Тому, кто способен уловить их, видится во время концерта вздымающийся над залом исполинский столб звуков, отодвигающий крышу здания, уносящийся в самое небо. Столб, в котором все звуки мира сошлись в ожесточенном споре, в грандиозной какофонии. Каким неожиданным диссонансом пронзает эту оглушительную сумятицу тихий напев двух родственных, стремящихся навстречу друг другу душ. И тот, кому доступна эта музыка души, задается вопросом: чьей палочке послушна эта безбрежная стихия и кто здесь дирижер? Тот концерт, на который куплены билеты, где звучит музыка Гайдна, Моцарта, Равеля, лишь обрамляет этот неслышный, обрамляет, подобно траве, растущей у подножия дерева.

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ

Вчера на этом мосту стоял человек. Перегнувшись через перила, вглядывался в темную воду. Перила надежно охватывали мост от берега до берега.

Вода внизу была неподвижна. Только маленькая рыбешка неспешно плыла мимо. Она тоже посмотрела наверх и увидела темнеющие над ней подметки его башмаков. Арка моста нависала как раз там, где оказалась рыбка.

Эта рыба попала в городской канал случайно, из-за собственной неосмотрительности у ворот шлюза. Кроме нее, других рыб в канале не было. Потому ее и потянуло взглянуть наверх. В привычной стихии она бы так не поступила.

Вода и воздух сливались, а граница между ними проходила там, где к отражению вплотную подступал его двойник-перевертыш. Отражение рыбы не было перевернутым, хотя она и тянулась вверх. Рыба, беззвучно шевеля губами, рассказывала воде свою сказку, а вода читала ее по губам.

Старый мост долго и послушно нес тяжесть могучей гранитной балюстрады. Массивные столбы глубоко проникали своим основанием в тело моста. Свинцовые кольца плотно охватывали подножие каждого столба, чтобы внутрь паза не просочилась вода.

Свод моста с силой давил на замковый камень. Хорошо еще, что это был камень, а не живое существо. Иначе бы ему долго не продержаться. Скоро обе половины моста обрушились бы друг на друга. Или упали в воду, увлекая за собой мертвую рыбу.

Облицовка канала медленно ветшала, кусочки щебня время от времени осыпались в воду. Совсем редко, незаметно для глаза. Вода скрывала их на илистом дне морской кунсткамеры.

Рыба продолжала медленно плыть, не шевеля хвостом, а лишь слегка подрагивая плавниками. Она проплыла темную полосу воды, там, где тело моста загораживало свет. Вот она миновала еще одни перила, у которых не было никого. Пусто.

Среди этих маленьких событий лишь человек был полностью недвижим. В рваном башмаке, в спущенных носках.

СНЕЖНАЯ БАБА

В прежние времена семьи, как известно, были большими, и почти в каждой такой семье была своя тетушка, оставшаяся незамужней. Старая дева была притчей во языцех не только в жизни, но и в романах. Она неизменно появлялась там, где требовался уход за больными или новорожденными. Если мать умирала родами, тетушка оставалась в семье и заботилась о ребенке, пока вдовец не подыскивал себе новую супругу. Излишне говорить, что ей самой плотские радости были бесконечно чужды. У нее было иное предназначение. Трагизм ее фигуры был заметен всем, кроме самой тетушки. Так оно всегда и бывает с любыми трагедиями. Тетушка, к примеру, всей душой жалела тех несчастных, которым выпало тянуть лямку супружеских и (о ужас!) не только супружеских союзов. Это чувство сострадания, похоже, укрепляло ее в трудные минуты и даже вносило некоторую радость в ее собственное существование. Тетушка не докучала семье своими визитами, но, когда она появлялась, по дому пробегала волна оживления. Так бывало в ее лучшие годы, примерно от тридцати до пятидесяти. Потом все менялось. Семьи ее братьев и сестер подрастали, в ее помощи больше никто не нуждался, да и вообще с возрастом она становилась просто анахронизмом. Прежде уважительное отношение к ней уступало место жалости, а то и просто легкомысленной насмешке.

Через все это прошла и тетя Кларисса, которая годами везла на себе целую кучу дел, словно рабочая лошадь на мельнице. Впрочем, ее давно уже списали за ненадобностью, а сама она перестала напоминать рабочую лошадь и походила скорее на мельницу. Неестественно прямая, высокая, голенастая, она двигалась, размахивая длинными руками, словно ветряная мельница крыльями. Вот почему прошлой зимой, обсуждая, какую поставить во дворе снежную бабу, семейство Боудевейнс в один голос воскликнуло:

— Сделаем такую, как тетя Кларисса!

В тот же вечер снежная копия тетушки, несколько больше натуральной величины, была воздвигнута во дворе. Ночью подморозило. Прямая, плоская фигура, во всех деталях повторяющая оригинал, безмолвным стражем возвышалась перед домом. Правда, фигура отличалась по цвету. Костюмы тетушки с возрастом приобрели особенно мрачный оттенок, а снежная баба была вся в белом, как привидение. Наверно, в этом тоже была своя символика. Теперь, когда ее работящие руки стали не нужны семье, дух ее возвратился сюда, оберегая дом от дурного глаза. А разве не она вносила плату за обучение каждого из детей? Не она ли выплачивала взносы в больничную кассу? Наконец, все Боудевейнсы занимали большое место не только в ее сердце, но и в ее завещании.

Но все тетушкины благодеяния не могли заслонить того смехотворного впечатления, какое производила ее внешность. И вполне понятно, почему Ян, один из детей, не поленился встать на следующее утро пораньше и просверлить снежной бабе глубокие глазницы, украсив их двумя блестящими угольками. Это придало фигуре по-истине устрашающий вид. Для большей выразительности он проделал на месте рта прямоугольную щель, в глубине которой разместил три черных зуба и старую папину трубку, а довершил картину нашлепкой из снега на крючковатом носу. Так добрая фея сего дома превратилась в злобную каргу. Когда отец с матерью обнаружили это — Ян уже был в школе, — они пришли в негодование, но не могли тут же не рассмеяться: такая невинная это была шутка.

В тот же день Виллемина с шутливым ужасом спросила за обеденным столом:

— А что, если тетушка придет в гости?

— Ты же знаешь, зимой тетушка теперь не выходит, — успокоил ее отец.

Так и стояла снежная баба, облаченная в корсет и смехотворный капот, перед домом Боудевейнсов, настороженно озирая улицу сверкающими угольками глазниц.

Можно себе представить, как изумилось семейство, когда однажды во двор явился полицейский в сопровождении двоих официального вида людей. Пришельцы начали внимательно изучать снежную бабу, даже измеряли ее и делали какие-то пометки. Когда отец попробовал выяснить цель их прихода, в ответ он услышал лишь сдержанное:

— Об этом вы узнаете позже.

Домочадцы, прильнув к окну, терялись в догадках. Сошлись на том, что их снеговик одержал победу на конкурсе снежных скульптур. А когда один из незнакомцев достал фотоаппарат и несколько раз щелкнул ледяную «тетю Клариссу», они окончательно уверились в своем предположении. Так и есть, фантазировали они, первая премия на городском конкурсе, наверняка поездка на какую-нибудь европейскую выставку скульптуры.

Но увы, тетушка Кларисса простояла еще долго, пока весеннее солнце не растопило ее, а никаких известий о городском конкурсе так и не поступило.

Зато каким невообразимым оказался текст письма, брошенного в их почтовый ящик, когда летнее солнце уже вовсю слепило глаза. Обычно почту приносили в обеденное время, что было очень кстати. Глава семейства начал читать письмо вслух. Голос его задрожал, как у человека, в жизнь которого вторгается сила, неподвластная разуму.

«Повестка в суд. Окружной прокурор г. Амстердама настоящим предлагает господину Херману Питеру Боудевейнсу (род. 3 октября 1915 г., Амстердам), проживающему там-то и там-то, явиться 12 июня 1961 г. в 14 час. 15 мин. на Принсенхрахт на заседание окружного суда г. Амстердама, рассматривающего дело по обвинению поименованного господина в том, что 6 февраля с. г. между пятнадцатью и восемнадцатью часами он возвел, с. q. [127] способствовал возведению постройки, подпадающей под действие ст. 1 Положения о городском строительстве. Означенная постройка возведена без предварительного на то согласия бургомистра и муниципалитета г. Амстердама, а кроме того, нарушает следующие статьи Положения…»

— Ошибка, наверно, — перебил сам себя отец.

Конверт переходил из рук в руки, ошибки быть не могло, на конверте стоял их адрес.

Отец продолжил чтение:

— «Первое. Строительная площадка не была засыпана песком, как предусматривает ст. 36 „в“ указанного Положения.

Второе. Постройка не отвечает медицинским требованиям, изложенным в ст. 38 „а“, а именно: ротовая полость фигуры находится в крайне запущенном состоянии, недопустимом в пределах округа».

— Тетя Кларисса! — закричал кто-то из детей. — Это же наша снежная баба!

— Так это работа тех троих. Помните, там был и полицейский?

— Да нет же, это шутка, первоапрельский розыгрыш.

— Читай дальше, отец, — остановила спорщиков мать.

— «Третье. Строение выходит за красную линию фасадов домов, даже если бюст изображаемой персоны рассматривать как крыльцо постройки».

— Слышала бы тетя! — раздался смешок. — Ее бюст — крыльцо, ха-ха!

— Тихо вы!

— «Четвертое. Сооружение не укреплено фундаментом.

Пятое. Согласно ст. 48 Положения, материалом для изготовления несущих конструкций балконов, застекленных веранд и эркеров должны служить сталь, железобетон, камень. Поскольку корсет фигуры может рассматриваться как несущая конструкция, имеет место нарушение данной статьи.

Шестое. В нарушение ст. 128 постройка не снабжена канализацией для стока дождевых вод, бытовых и промышленных отходов, нечистот».

Последнее слово вызвало бурю негодования.

— Как! Нечистоты у тети Клариссы! — закричали дети.

— Разве снежная баба может наделать кучку? — удивилась младшая девочка.

— Да, после нее и вправду осталась грязная кучка, — задумчиво, как бы про себя, сказала Лиза.

Внезапный настойчивый звонок положил конец шутливым, негодующим и насмешливым возгласам. Все побледнели, как будто в центре стола вспыхнул резкий белый свет, блики которого легли на лицо каждого.

Отец встал из-за стола.

— Чему обязаны удовольствием видеть тебя, дорогая Кларисса?

Последовала долгая пауза, во время которой тетушка высвободила волосы из-под шляпы, отстегнула шляпные булавки и отбросила наконец свою защитную скорлупу. За это время все кое-как пришли в себя, но придумать какой-нибудь отвлекающий маневр никто не успел. С первого взгляда тетушка поняла, что в доме происходит что-то необычное. Возможно, следует винить самых младших, которые еще не усвоили привычку мгновенно окутывать свои переживания дымовой завесой. Обмен приветствиями вопреки обыкновению вышел скомканным и ненатуральным.

— Ну, что у вас тут стряслось? — были первые слова тетушки.

— Да вот, получили повестку в суд, — сказал отец, избрав тактику чистосердечного признания, которая сразу разряжает обстановку.

— Какая чушь, тетя!

— Мы ничего не понимаем.

— Этот прокурор просто ненормальный.

— Они придрались к снежной бабе, которая стояла у нас зимой.

Восклицания сыпались наперебой. Тетя не замечала, что взрослые то и дело наступали под столом детям на ноги. Она вновь ощутила себя ангелом-хранителем всей семьи. Ангел взмахнул крыльями, прикрывая ими детей и взрослых.

— Дайте мне взглянуть, — распорядилась она.

Почта, которую мгновенно спрятали, едва раздался звонок, снова появилась на столе.

Тетушка пробежала глазами письмо, а остальные, не отрываясь, следили, как растущее изумление на ее лице сменяется откровенным негодованием. Наконец она отложила повестку со словами:

— Абсурд какой-то.

— Мы еще не дочитали до конца, — сообщил кто-то из детей.

— Мы остановились на нечистотах, — невинно заметил Ян, самый зловредный из всего выводка.

Отец продолжил чтение:

— «…для того чтобы ответить за каждое из перечисленных нарушений и ознакомиться с приговором суда по данному делу».

— А вот еще одно письмо, точно такое же, — пропищал один из малышей, выхватывая затерявшийся между газетами конверт.

Начало и конец этого письма были точно такие, как и у предыдущего, а в середине написано следующее: «…что он в нарушение Положения о городском строительстве разрушил постройку, возведенную им на городской территории, то есть допустил ее разрушение и не предотвратил его, не испросив письменного согласия на разрушение от бургомистра и муниципалитета».

Новый удар окончательно поверг семью в замешательство.

— Она растаяла, умерла, разве можно остановить смерть? — нашлась средняя девочка.

— Нет, это не считается, — возразил старший мальчик, — мы могли заранее предвидеть, что наступит оттепель.

— Не могли же мы предвидеть эту сумасшедшую повестку!

— Речь вообще не об этом. Мама-а-а!

— А вдруг папу посадят в тюрьму?

— Тогда нас всех посадят, мы же лепили ее вместе.

— Может быть, обойдется штрафом?

— По мне, лучше отсидеть, зато платить не надо. И в тюрьме можно заработать.

— Прекратите болтать глупости! Пока еще я сам могу защитить себя, — прикрикнул на них отец. — Ну что скажешь, Кларисса?

Тетушка, и без того на полголовы возвышавшаяся над всеми, вскинула прямые плечи, по-лошадиному тряхнув головой. Интересно, как это плечи такого размера умещались под бархатным платьем?

— Я чую опасность, — заявила она, и в голосе ее прозвучали загадочные и пророческие нотки. Квадратные плечи снова опустились.

— Ну, дети, давайте уберем со стола, и хватит об этом.

Но тетя упрямо повторила:

— И все-таки я чую опасность.

Пока убирали со стола, она взяла оба письма и углубилась в чтение.

— Может, ваша снежная баба была какая-нибудь особенная? — внезапно спросила она.

— Ну, она была большого размера, больше человеческого роста, — протянул отец, давая остальным собраться с мыслями.

— О, это была очень интересная снежная баба, — вставил один из мальчиков.

— Она простояла целых четырнадцать дней, и все останавливались посмотреть на нее, — продолжила девочка.

Дети расхрабрились: снежной бабы давно в помине нет, бояться нечего.

— Это была ведьма, — наябедничал кто-то из малышей.

— Да, да, такая злобная ведьма, и все над ней смеялись.

— А мелюзга боялась ее, ха-ха-ха!

— Отличное пугало для привидений. Это папа так сказал.

Тычки под столом снова остались не замеченными тетушкой, которая была целиком погружена в свои мысли. Она резко поднялась со словами:

— Ну, мне пора. Я ведь ненадолго. М-да, интересно, чем все это кончится?

Последовала традиционная церемония прощания, и она удалилась неуклюжим размашистым шагом старой девы.

Визит тетушки немного разрядил обстановку в доме.

— «Ненадолго»! — передразнивали дети, наперебой изображая, как тетушка тяжело плюхается на стул.

— «Я чую опасность», — с характерной интонацией подхватывал кто-то.

Покуда Боудевейнсы потешались над тетушкой, та шагала по улицам, и в сознании ее впервые за многие годы настойчиво всплывало слово, которое не раз поддерживало ее прежде. Наконец оно зазвучало в полный голос, ей казалось, она видит это слово начертанным огромными буквами на знамени: «Мужество». И еще раз мужество. Ее девиз и приказ к действию.

Внутренний голос заставил ее отыскать городскую типографию, где дежурному метранпажу потребовалось немалое время, чтобы понять, что этой странного вида даме необходим один экземпляр Положения о городском строительстве.

На следующий день тетушку Клариссу проводил к прокурору молодой человек, избегавший смотреть ей в лицо. Чиновник, который в первую минуту показался ей просто темным пятном в сумрачной комнате, при ее появлении не вылез из-за массивного письменного стола, но вежливо привстал, жестом предложив ей сесть. Она села.

Последовала беседа, в продолжение которой обе стороны хранили ледяное достоинство, словно боги, вершащие на Олимпе судьбы простых смертных.

— Итак, вы и есть тот человек, который вверг в неприятности целую семью, — выпалила она.

Чиновник, по всей видимости привычный к упрекам, остался невозмутим.

— При выполнении профессионального долга нам не дозволено руководствоваться соображениями блага отдельных лиц.

— И ваша совесть, конечно, спокойна?

— Вполне. Закон до лжно исполнять, невзирая на лица. Таким образом, нас не интересует, огорчат или обрадуют кого-нибудь предусмотренные законом меры.

Тетушка Кларисса помолчала. Оборона противника оказалась сильнее, чем она предполагала. Через несколько минут она нашлась:

— Разве не существует обстоятельств, при которых исполнение буквы закона превращается в чистейший абсурд?

— Пожалуй, в ряде случаев буквальное толкование закона может привести к абсурдному результату, если вы это имеете в виду.

— И все же вы настаиваете на буквальном толковании?

— Мы стоим на страже закона. Все прочее входит в компетенцию других инстанций.

— Значит, вы все же допускаете, что в отдельных случаях и блюстители закона совершают бессмысленные, а то и вредные действия.

— Если вы подразумеваете последствия этих толкований, то могу согласиться с вами. Это неизбежно в нашей работе. Но позвольте все же узнать, по какому делу вы пришли?

— Вы нарушили покой целой семьи лишь на том основании, что зимой они осуществили сооружение снеговика на своей территории.

Лишь когда с этой тирадой было покончено, тетушка спохватилась, что в точности повторяет стиль судебной повестки. И тут до чиновника наконец дошло. Когда он взглянул на тетушку перед началом их разговора, ее несуразная фигура показалась ему знакомой. Теперь кое-что прояснилось. В душе у него заплясал озорной чертенок. У каждого из нас в душе прячутся чертенята. Прокуроры не составляют исключения.

— Возведение снеговика нарушило правила, — сухо проговорил он.

В ответ на это заявление тетушка Кларисса двинула в бой тяжелую артиллерию — свой самый серьезный аргумент:

— Так вот, господин прокурор, данная снежная баба вовсе не является нарушением, как вы изволили выразиться в своем письме. — Из недр своего черного одеяния она извлекла голубую книжечку. — Я внимательно изучила Положение о городском строительстве. Вот здесь сказано, статья 1 «x»: «К постройкам относятся любые сооружения, частично или полностью ограничивающие замкнутое пространство». Разве это можно отнести к снежной бабе?

— Госпожа Боудевейнс, снежная фигура, которую возвели перед своим домом ваши родственники, как раз и была такого рода постройкой.

— Ну, тогда они построили эскимосский чум.

— Вовсе нет. Закон не определяет объем замкнутого пространства, ограничиваемого постройкой. С этой точки зрения постройка включала целых три замкнутых пространства, а именно: глазные впадины и ротовую полость.

— Боже мой, какая чушь!

— Мы не задаемся вопросом, умно это или глупо.

— Но ведь тогда любую снежную бабу можно…

— Нет не любую, уважаемая госпожа Боудевейнс. Эта отличалась от большинства подобных ей фигур как раз формой и размерами указанных пространств, что и позволило нам возбудить дело. А чтобы окончательно убедить вас, я вам кое-что покажу.

Чиновник встал и направился к выкрашенному в зеленый цвет стальному сейфу со множеством отделений. Он вынул оттуда досье и молча разложил перед тетушкой Клариссой несколько фотографий. Среди них были две фотографии головы снеговика крупным планом.

Чиновник тактично отвернулся к окну.

Когда, по его мнению, прошло достаточно времени, он снова взглянул на посетительницу.

— Так как?

— Вы полностью убедили меня, господин прокурор. В данном случае действительно имело место серьезное нарушение. Прошу вас довести дело до конца и строго наказать виновных. Здесь есть еще одна повестка в суд, по делу о разрушении постройки. Не могут ли обвиняемые подать на апелляцию по этому делу?

— Разумеется, могут. Но я полагаю, что серьезность первого обвинения отобьет у них охоту поднимать шум. Так что они все равно получат свое.

Тетушка Кларисса выпрямилась, обменялась крепким рукопожатием с чиновником и попрощалась:

— От всей души желаю вам успеха, господин прокурор.

Выйдя на улицу, она не спеша двинулась домой своей подпрыгивающей лошадиной поступью.

Дело кончилось тем, что Боудевейнсы заплатили громадный штраф и еще более громадные судебные издержки, ибо дело, двигаясь по инстанциям, дошло до Верховного суда. Вся семья была навсегда вычеркнута из завещания тетушки, и платить за обучение детей тетушка тотчас прекратила. Теперь юные Боудевейнсы подрабатывают сами, разнося газеты.

СКВОРЦЫ

Прогуливаясь по осеннему парку, вы не сможете пройти мимо шумного семейства скворцов. Заинтересовавшись птичьей кутерьмой, вы непременно остановитесь понаблюдать. Возможно, вам придет на ум знаменитый танец под вуалью, которым полтора столетия тому назад леди Гамильтон развлекала именитых заморских гостей при неаполитанском дворе: закружившись в страстном порыве, она сбрасывала длинное покрывало и останавливалась как вкопанная. То, что вы видите перед собой, напоминает прозрачную вуаль леди Гамильтон. Взлетевшая в воздух потревоженная стая закрывает небо гигантской просвечивающей вуалью, которая колышется в безумном танце. Иногда часами.

У вас на глазах, словно подхваченное шквалами ветра, это скопище птиц то разлетается в разные стороны, покачиваясь в воздухе тонкой паутиной, то снова собирается, сцепляется в темный клубок, и теперь это абсолютно круглый шар, который несется по своей собственной траектории, пока невидимая спица не прорвет его в каком-нибудь месте, тогда все это множество птиц мчится врассыпную, но ненадолго. Вскоре вновь начинается бесконечный хоровод соединяющихся и разбегающихся фигур.

Один взгляд на этот изощренный танец пробуждает в человеке эстетическое чувство. Вы даже представить себе не могли, что танец множества птиц, словно подчиненных единой силе, заключает в себе столько утонченной грации, дышит такой необыкновенной мощью, и, не в силах отвести глаз от поминутно меняющегося калейдоскопа, продолжаете наблюдать.

К своему удивлению, через некоторое время вы замечаете, что теперь вас интересует, если можно так выразиться, техническая сторона этого представления. Хочется понять, каким образом десятки тысяч птиц умудряются на огромной скорости соединяться в сложнейшие, геометрически правильные фигуры, в которых каждая из тысяч крыло к крылу прижатых птиц знает свое место. Никакой суеты, никто не ломает строй, не налетает друг на друга, как будто каждое па этого танца кем-то рассчитано и выверено.

Любопытство естествоиспытателя заставляет вас продолжать наблюдение в ожидании хотя бы небольшого сбоя. Напрасно. Не забывайте, что перед вами не просто пернатый вихрь, подбрасываемый воздушным потоком, перед вами единый организм, со своими законами, которые управляют движением каждой птицы в отдельности и всех вместе.

Едва вы продвинетесь в своих рассуждениях до этой мысли, как обнаружите, что теперь наблюдаете за скворцами с позиций философа.

Та магическая, совершенно самостоятельная сущность, танец которой вы лицезреете, не имеет ничего общего с каждым отдельным скворцом. Каждая птица, соединенная с другими в пределах этого гигантского организма, сама по себе не представляет никакой ценности и даже, более того, теряет право на самостоятельное существование. Один скворец для этой тучи все равно что самая маленькая клеточка для нашего тела. Вот какую грозную, беспощадную силу приобретает освященный первобытным инстинктом дух единения в дни, когда стая скворцов готовится к перелету в теплые края по своим запутанным маршрутам!

И если философская жилка вам не чужда, вы задумаетесь над жизнью своих собратьев. Разве человеческое общество не напоминает громадную стаю, подчиняющую каждое отдельное существо обязательным для всех законам? Изо дня в день мы клюем своих червячков, искренне считая себя свободными. Но так продолжается до тех пор, пока стоящая над нами загадочная и неодолимая сила не втянет нас в свою орбиту, и вот мы уже послушные марионетки, наше внутреннее «я» подавлено. Нам остается лишь повторять в безумном танце все, что приказывает нам бесчеловечная машина, подчиняться ее законам, ибо человеческие законы ей неведомы. И точно так же, как один скворец не может оторваться от тучи скворцов, чтобы скрыться на облюбованной им веточке, так и человеку не дано сил преодолеть тяготение законов, которые диктует общество. В критическую минуту никто, даже самые умные и проницательные представители рода человеческого, не в состоянии побороть ту сторону своего «я», которой управляет массовый инстинкт.

И если вы хоть немного философ, вы, конечно, поймете, что стая скворцов подвела вас к самым корням человеческого существования, к источнику всех трагедий истории и к основам новой науки, которая именуется массовой психологией.

БОЛЕЗНИ ВЕЩЕЙ

Впервые услышав о том, что олово подвержено чуме, вы будете поражены. Как же так, удивитесь вы, неужели предметы тоже могут болеть? И вы начинаете усматривать в металле что-то человеческое.

Вы задаетесь вопросом, свойственны ли болезни и другим вещам. Создана ли уже общая теория болезней в применении к вещам? Разработана ли сравнительная патология предметного мира?

Первое, что приходит на ум, — это переломы. Скажем, есть ли разница между переломом ноги человека и ножки стола? Различие заключается прежде всего в способах лечения, по крайней мере при переломе суставов. В течение столетий наилучшей терапией для столов было забивание гвоздей в пораженное место. Чего проще, несколько ударов молотком — и порядок. К человеку этот метод не применялся вплоть до начала нашего века.

Совершенно очевидно, что болезням вещей, так же как и болезням людей, свойственны внешние симптомы. Выпадение волос, alopecia, то есть облысение, зачастую является признаком старения ковров.

Вообще, если вдуматься, то правы жители Гронингена, которые считают артикль перед существительными излишним. Стоит произвести над существительным небольшую операцию изъятия артикля, как слово становится именем близкого существа, едва ли не члена семьи: наша Печка погасла.

Представьте, что вы предаетесь подобным размышлениям в уютном кабинете, под воркованье огня в старинной печи, которую топят торфом. У вас возникнет желание написать трактат не только о внутреннем строении вещей, их анатомии, но и о законах их жизни, физиологии вещей, которая проявляется в круговороте веществ.

Труба, подобная нашему пищеводу, пронизывает все тело печи сверху донизу, заканчиваясь, и это характерно только для печи, отверстием поддувала. Зато дыхательный процесс печи имеет противоположное нашему направление: свежий воздух поступает снизу, отработанный движется наверх.

К наиболее распространенным печным заболеваниям принадлежат расстройства дыхания. Особенно часто встречается затруднение выдоха, экспираторная одышка, печная форма нашей астмы. На втором месте среди печных болезней стоят заболевания пищеварительного тракта. Среди них особенно часто несварение, запор, который отличается большой стойкостью и даже требует оперативного вмешательства. Проходимость восстанавливается с помощью прочного, изогнутого на конце зонда, именуемого кочергой.

Я высказал лишь наиболее общие мысли, касающиеся, если можно так выразиться, отряда пресмыкающихся в предметном мире. Если же вы захотите изучить его более полно, хотя бы углубитесь в сложные формы печных конструкций, перед вами встанет необходимость написать объемистый медицинский труд. Одна только проблема рентгеновского обследования, которое, насколько мне известно, еще не применялось к данной категории заболеваний, займет целую главу.

Продолжая собирать материал для своего исследования, вы займетесь другими типами предметов, перейдете от сравнительно небольших к громадным, домам например. Для них наиболее характерна врожденная недоразвитость опорных конструкций, которая со временем может перейти в серьезное ортопедическое нарушение и точно так же, как у людей, закончиться внезапным коллапсом. В нашей архитектуре были периоды, когда подобные заболевания построек принимали прямо-таки эпидемический характер. Причиной тому, возможно, был острый недостаток кальция. Можно пойти еще дальше и задаться вопросом: а что, если болезни охватывают и творения природы — горные цепи, реки? Справедливость вашей догадки очевидна. Как же иначе объяснить грандиозное сползание пораженных гангреной горных тканей, которое приводит к катастрофическим последствиям для природы и человека? Как объяснить образование тромбов в реках, затрудняющее движение судов?

Наблюдения приведут вас к неизбежному выводу: если весь мир вещей подвержен болезням, так же как и мы с вами, то не может ли оказаться больной целая планета? Вам станет очень неуютно от леденящей догадки. Быть может, все мы — обитатели неизлечимо больной планеты?

А как обстоит дело в других галактиках? Не пора ли нашим астрономам направить туда свои телескопы, чтобы установить, уж не начали ли другие планеты держаться от нас подальше?

ОРАКУЛ

Предание гласит, что Кай Корнелий Тацит в свое время вынужден был спасаться от преследований императора Домициана. В долгих своих странствиях родоначальник современной исторической хроники посетил Дельфы. То же предание сообщает нам, что, стоя у входа в знаменитый храм, Тацит не сумел побороть любопытство и пожелал услышать дельфийский оракул. Ибо ничем, кроме шутливого любопытства, нельзя объяснить странную прихоть просвещенного римлянина. Что для него наивные греческие боги?

Конечно, римлянин не показал своего неверия в богов и совершил обычный ритуал жертвоприношения. Лишь после этого жрец ввел его в святая святых, где находилась изжелта-бледная пифия. Согласно многовековой традиции, растрепанная прорицательница сидела у края расселины, над которой курился туман.

Да, сюда стоило попасть, чтобы по крайней мере посмотреть на эту ведьму, подумал Тацит. Ему показалось забавным, что при одном взгляде на него, не дожидаясь ни просьб, ни вопросов, пифия тут же забормотала какую-то тарабарщину.

Дельфийская сивилла никогда не позволяла себе выражаться понятным языком, звуки, которые она издавала, даже отдаленно не напоминали слова. Считалось, однако, что в этой неразберихе заключено совершенно прозрачное предсказание. Переводом предсказания на нормальный язык занималась одна из специально обученных жриц.

Едва лопотание пифии прекратилось, стоящая с нею рядом девушка произнесла:

— Пройдет две тысячи лет с этого дня, и твои писания будут потрясать потомков нынешних галльских и германских варваров больше, нежели зрелище всех римских легионов.

В храме Тацит еще сдерживался, но, выйдя за пределы капища, он разразился гомерическим хохотом. Его спутники, сдавленно фыркавшие во время священнодействия, весело ему вторили.

Anno Domini 4000. Беседа двух школьниц где-нибудь в Корее:

— Знаешь, сегодня я решительно не могу быть на хоккее. Я еще не бралась за Белькампо. Хорошо, если к одиннадцати вечера я с ним покончу.

— Что же ты так тянешь с ним? Разве не знаешь, что все уроки надо начинать с Белькампо? Сделай его до конца, это самое главное. С другими предметами, может, обойдется, но Белькампо должен быть полностью закончен. Получишь плохую оценку по нему — наверняка останешься на второй год.

— Ты, конечно, права, но я отдала свой словарь, а без него не получается.

— А у тебя есть словарик по Льен Бьен Фу?

— У меня старый словарь, которым пользовался еще мой отец, когда учился в гимназии в Пейпине. Отличное издание, полное и с подробными примечаниями. Ну пока, до завтра!

ХА-ХА-ХА!