Перевод И. Волевич.

Большинство читателей рассматривают классический фельетон, то есть популярную статью по вопросам науки или культуры, как чтиво, предназначенное для людей низшего сорта, как нечто вроде сального пятна и глубоко презирают тех, кто заглядывает в газету лишь затем, чтобы с жадностью на него наброситься.

Однако если сопоставить это презрение с той серьезностью, с какой обычно воспринимается очередная мировая сенсация, то оно по меньшей мере смехотворно — ведь о чем, как правило, забывает рядовой читатель? О том, что сообщения о политических сенсациях, за которые он так ценит газету, ради которых частенько забывает свою жену и завтрак, суть не что иное, как рассказ с продолжениями, рассказ о происходящем в мире.

Мы все до конца дней своих имеем подписку на жизнь, и все происходящее в мире как раз и является фельетоном в газете-жизни. Каждый день есть результат дня предшествующего. И все написанные учеными исторические труды, все эти десятки тысяч толстенных томов — Буркхардт, и Ранке, и иже с ними — представляют собой не что иное, как «краткое содержание всего предыдущего».

Таким образом, если один проглатывает научные и культурные фельетоны, а другой — политические новости, то это говорит лишь о разнице во вкусах, но никакого принципиального различия между ними нет.

Любая служанка знает, как досадно, если срок подписки на газету истекает прежде, чем закончилось печатание романа, — но такова наша общая участь. И для умов великих и любознательных это поистине трагично. У нас просто в голове не укладывается, что Ньютон никогда не был в кино, а Тамерлан никогда не садился в танк.

Правда, встречаются иногда провидцы, способные светом своего гения озарить будущее, такие, как Жюль Верн или ваш покорный слуга Белькампо (да и то лишь в первом томе своих сочинений). Давайте же сделаем то, от чего не в силах удержаться ни одна служанка: бодро, весело перевернем несколько страниц и украдкой заглянем в будущее.

Но не ждите от нас всеобъемлющей панорамы грядущего — это было бы выше наших возможностей. Мы ограничимся небольшим разделом одной определенной науки — нейрохирургией.

Нет в мире ничего более чудесного, чем человеческий мозг. В этом сходятся мнения всех философов и ученых. В опрокинутой вверх дном черепной сковородочке, на которой едва-едва можно зажарить ворону, мы храним самое сложное, самое грандиозное из сущего. Даже ошеломляющие достижения современной техники кажутся в сравнении с мозгом жалкими безделками.

Но не будем тратить время на восхищенные разглагольствования, каждый из нас по себе знает эту мнимую бесконечность с ее мириадами образов, где можно сколько угодно бродить взад и вперед. Словно с факелом движемся мы по темному лабиринту залов, высвечивая по временам то одну, то другую стенную роспись, и не просто картины, но целые фильмы, цветные и озвученные. И каждый день возникают новые залы, новые пристройки. И все мы помогаем возводить один за другим эти новые залы и пристройки. В мозгу образованного человека помещаются, как в Амстердаме, какая-нибудь улица П. К. Хофта или парк Вондела, а у других — площадь Рембрандта.

Чем дальше, тем все больше наука склоняется к убеждению, что вышесказанное — не просто метафора, что в нашем мозгу действительно существуют такие улицы и площади. Всему определено свое место, и, если кольнуть сюда, глядь — согнется рука, а если кольнуть в другом месте, глядишь, выпрямятся колени. Ученые знают: если отключить вот этот участок мозга, то забудутся все французские словечки, а если не функционирует другой — человек не понимает, что за штука часы или тарелка с бутербродами.

Все картины воспоминаний — а как еще можно их назвать? — занимают постоянные места в мозговой структуре и никуда не перемещаются, как предполагалось раньше, но все же слегка колышутся, подобно дуновению ветра в пустом пространстве. Наши воспоминания, если придерживаться научной терминологии, локализованы, и современные анатомы и нейрохирурги считают важнейшей своей задачей всемерно уточнить эту локализацию, настойчиво превращая ее в микролокализацию.

Году в 1965-м они уже смогут сказать: в таком-то поперечном срезе такого-то завитка, на площади во столько-то квадратных микрон заложена моя поездка в Арденны; или: в пятой извилине десятой впадины на глубине двадцати микрон Абе забивает гол.

Такова первая основная линия процесса развития.

А теперь вторая.

Наше сознание ползет или скачет галопом, озаренное восковой свечкой или факелом — у кого как, — по лабиринту нашего мозга, освещая то одно, то другое — словом, все, что нам заблагорассудится. Но вот закавыка: точь-в-точь как у иной фисгармонии, нажмешь на клавишу, а чуть дальше срабатывают еще несколько, так и здесь — осветишь что-нибудь — и хлоп! — гораздо дальше тоже вспыхивает огонек, а то и не один, вроде как целый ряд уличных фонарей. Картины воспоминаний не существуют по отдельности, но каким-то таинственным манером переплетаются с другими образами, так что мысль об одной вещи влечет за собой и мысль о других вещах.

Узы, связывающие наши мысленные представления, называются ассоциативными связями, и нетрудно вообразить, как по ним с огромной скоростью мчится этакая искра сознания, принимающая на себя как бы функции фонарщика. Разумеется, у одного сеть таких связей богаче и сложнее, а у другого проще, в зависимости от жизненного опыта и образованности, да и, кроме того, у каждого человека они совершенно разные.

И потом, некое воспоминание, некий мысленный образ вовсе нам не безразличны. Они производят то или иное впечатление, заставляют печалиться или радоваться, несут эмоциональный заряд, опять-таки разный для разных людей. «Домик у моря», например, воплощает для одного самое прекрасное, для другого — самое мучительное из всего, что он когда-либо испытал.

Воспоминания бывают хорошие, а бывают и плохие. По счастью, плохие воспоминания со временем сглаживаются — отчасти потому, что их вытесняют более поздние переживания, отчасти потому, что человек привыкает к своему горю, — но порой встречаются воспоминания настолько скверные, настолько злокачественные, что они способны надолго отравить психику человека. И тогда он заболевает.

Что же делать такому человеку? Вначале он пытается развесить на путях к этим воспоминаниям таблички «вход воспрещен», но этого недостаточно, наш фонарщик не всегда обращает внимание на подобные запреты. И если не удается побороть болезнь, человек обращается к врачу.

Когда он в известной мере окрепнет духом и сможет сопротивляться своему недугу, некоторые врачи попробуют ему помочь, вновь воскрешая фатальные воспоминания и таким образом отнимая у них былые чудовищные черты. Приверженцы фрейдизма вдобавок выбирают путь затяжного, длящегося годами психоанализа и копания в прошлом, другие предпочитают добиться успеха молниеносной активизацией всех мозговых клеток, то есть тотальным приведением в сознание посредством электрошоков. При этом нередко создается впечатление, что воспоминание давно уже истлело само по себе, а вовсе не по милости табличек «вход воспрещен».

Для нас гораздо важнее другой метод, возникший в последние годы. Он заключается в том, чтобы отсечь ассоциативные пути, ведущие на так называемую вражескую территорию. Берут скальпель и на миг вводят его в мозг. Называется это лоботомией.

Конечно, кромсать что попало нельзя, необходимо оставаться в пределах белого вещества, то есть массы, сформированной из ассоциативных связей, в пределах трехмерного вместилища миллионов рельсов и миллиардов стрелок карманного формата. Скальпель хирурга перерезает несколько тысяч нитей, а среди них, видимо, и те, что нужно, поскольку иногда это помогает.

Следовательно, данный метод, не в пример двум предыдущим, не лишает воспоминание налета жестокости, но изолирует его, делает недоступным для сознания. Возникает непроницаемая перегородка из рубцовой ткани.

В наши дни в ходу все эти три метода. Последний, пока что крайне грубый, представляется самым перспективным, ибо технику его можно усовершенствовать, хотя, как именно этого достичь, мы толком сказать не в состоянии.

Эта линия развития к 1975 году сомкнется с вышеупомянутой линией микролокализации, и таким образом будет осуществлена вековая мечта ученых: вторжение в кору серого вещества, удаление оперативным путем вредных для здоровья человека воспоминаний — так называемая мнемоэкстирпация.

Итак, никаких длящихся годами сеансов на кушетке в кабинете психоаналитика, никаких мозговых электрошоков и лоботомий, а всего лишь проведенная в один прием совершенно безболезненная операция по уничтожению секретного вражеского передатчика.

Операция безболезненная, потому что сам головной мозг никогда боли не испытывает. Что же касается головной боли, то она гнездится на внешней периферии, в корнях волос или где-то возле них, хотя кажется, что идет она изнутри. Общеизвестно, что операции на мозге безболезненны и пациента усыплять не надо.

Как стоматолог ныне высверливает пораженную зубную ткань, так нейрохирург будет удалять зловредную мысль, возможно посредством электрокоагуляции или каким-то другим, неизвестным пока способом, и еще больше, чем стоматолог, будет руководствоваться при этом указаниями пациента. Если зубной врач по восклицанию пациента или по тому, как он вздрогнул, узнаёт, что нащупал больной нерв, то в нашем случае будет примерно так: «А сейчас, доктор, вы угодили в мой огород». Или: «Осторожно, доктор, вы наскочили как раз на Вильгельма Молчаливого!» Дело в том, что пациент почувствует приближение инструмента в форме раздражения и резкой активизации угрожаемых мозговых клеток.

По аналогии с чужеродными телами, попавшими в какую-либо часть человеческого организма, «Медицинский журнал» станет обсуждать такие предметы, как «Психическое чужеродное тело» или «Симптомы мыши в мозгу». В последнем случае речь идет о ситуациях, когда мыслительный процесс совсем застопоривается; применительно к экзаменационному ступору можно будет говорить о новой форме полной студентоплегии. В 1980 году эти операции станут обычным делом, и психоанализ сохранит разве что историческое значение. Из литературы он исчезнет, раз и навсегда.

Зондирование церебрального электрического поля поможет локализовать определенные комплексы и подавить их электрическими методами. Краниотомия более не потребуется. Вся операция займет считанные минуты и будет проводиться амбулаторно, после чего пациент встанет и, облегченно вздохнув, пойдет домой.

И, как водится, чем безопасней операция, тем больше расширяются показания для ее проведения. Если вначале пациентами будут только душевнобольные, у которых изымут воспоминания, вредившие их здоровью, то впоследствии, по мере совершенствования методики и роста ее популярности, у людей возникнет и станет усиливаться — чем дальше, тем больше — стремление удалять и не вредящие здоровью воспоминания, которые, однако, препятствуют жизненному счастью, — иначе говоря, все неприятные мысли.

Чего ради годами терзаться угрызениями совести, если ничего не стоит выковырять их с таким же успехом, как шпат у лошадей! Зачем хранить воспоминания о людях, которые нам стали ненавистны, или о том, что умаляет наше достоинство, — о провале на экзамене, позорно проигранном соревновании, украденном имуществе.

Все это полностью отвечает эволюции ведущей научной мысли в медицине: прибегать к оперативному вмешательству не только в целях лечения и предупреждения болезней, но и для того, чтобы создать у человека безоблачное, радужное мироощущение.

И жизнь тогда действительно станет безоблачной. Душевные раны, которые неизменно наносят человеку разные жизненные обстоятельства, будут исцеляться без труда. Состоятельные люди смогут до конца дней своих сохранить жизнерадостность и непринужденное прямодушие юности. Отныне все, что является помехой, можно будет, как гласит инструкция, вырвать с корнем.

Подобно тому как ныне вы регулярно ходите на исповедь или проверяете у стоматолога свои зубы, у вас у всех войдет в привычку проверять свой мозг, и иной раз хирург заметит с упреком: «Э-э, да тут изрядно запущено, за счет больничной кассы не вычистишь».

Свободное развитие личности, мобилизация всех скрытых сил — под такими лозунгами все всегда начиналось.

Но и это благое начинание, как и все прежние, очень скоро превратится в предмет злоупотреблений.

Среди постоянных посетителей мнемотехнических поликлиник обнаружится сравнительно высокий процент подозрительных элементов, преступников.

А все потому, что преступный мир использует и это новейшее достижение медицины в корыстных целях, чтоб избежать уголовной ответственности. Совершив убийство или крупный грабеж со взломом, бандиты первым делом постараются стереть воспоминания о своем преступлении. Уж коли попадешь в руки правосудия, так хоть не проговоришься, а искренне выразишь неподдельное изумление. При этом они будут околпачивать хирургов, заверяя их, что речь идет о юношеской травме или о любовном приключении, и таким манером заметут всякие следы уголовщины. У этих негодяев даже свой обычай заведется: при первом же удобном случае удалять себе все десять заповедей.

Для пресечения этого примут специальный закон, согласно которому хирург обязан еще до операции ознакомиться с содержанием комплекса, подлежащего удалению, и может потребовать от пациента любой необходимой информации.

Тогда преступникам останется только искать за большие деньги врачей с гибкой совестью — подпольных хирургов, психических абортистов. И с той поры данная отрасль медицины пойдет двумя путями — белым и черным.

Иной раз человек невольно становится свидетелем преступления: зашел случайно в гости, или завернул на минутку, или стоял на углу. Раньше, чтобы устранить опасность разоблачения, такого свидетеля отправляли прямехонько на тот свет. Но теперь столь крайние меры уже не понадобятся. Преступникам достаточно затащить злополучного свидетеля к своему сообщнику — подпольному абортисту, — и дело в шляпе. Чтобы удостовериться, вырезано ли то, что надо, подпольные хирурги обработают жертву волеподавляющими средствами, так что она будет уже не в состоянии погасить реакции, соответствующие искусственно раздражаемым клеткам. Если, например, раздражению будет подвергнут материнский комплекс, жертва неизбежно воскликнет: «Мама, мама!» Она будет вынуждена правдиво отреагировать на раздражение и не сможет путем симуляции сберечь тот комплекс, с которым ей не хотелось бы расставаться.

Такой метод откроет путь к ликвидации, помимо воли человека, части его воспоминаний и, разумеется, будет незамедлительно взят на вооружение противоборствующими политическими партиями. Впредь незачем будет убивать своих политических противников или гноить их в тюрьме, куда проще удалить из их мозга все убеждения. Огромный шаг вперед по пути гуманизма!

В странах, где господствует диктатура, данный метод будут применять в массовом масштабе, чтобы вытравить из памяти народа всякую мысль о предшествующем, более либеральном режиме правления.

Итак, наряду с избавлением от тягостных воспоминаний возникает, с другой стороны, угроза для ценных элементов духовной жизни людей — для политических взглядов и, как знать, может быть, даже и религиозных. Вот какое положение сложится в 1995 году.

К 2000 году — мы расскажем о тех событиях этого года, которые Беллами по небрежности упустил из виду, — относится пересечение вышеназванной линии развития с еще одной, покуда не упоминавшейся.

С давних пор ученые занимаются изысканием способа поддерживать жизнедеятельность животных тканей и органов, изъятых из соответствующего организма и помещенных, скажем, в стакан или в колбу, и уже достигли в этой области изрядного успеха. В среде, благоприятствующей обмену веществ в клетках, некоторые ткани могут жить годами: например, извлеченное из лягушки сердце может намного пережить живую лягушку.

Живи и давай жить другим! — таков девиз этих ученых. Их усилия направлены отнюдь не только на то, чтобы изолировать от хозяина все более сложные органы все более сложных организмов, нет, они хотят, меняя условия, еще и увеличить жизнестойкость этих тканей, сделать ее значительно выше природной. Что хорошо для одного органа, вредно для другого, и природа в силу этого вынуждена искать средний путь, который нам, однако, ни к чему. Уж если мы взялись за сердце, то печень, селезенка и все прочее нас не интересуют — так мы говорили.

Так вот, в двухтысячном году наука изыскала способ длительной консервации живых мозговых клеток, как известно наиболее чувствительных из всех тканей человеческого организма.

Это дало мощный импульс дальнейшему развитию нейрохирургии, и в 2005 году впервые удалось оперативным путем, не нарушая внутренних взаимосвязей, удалить у пациента комплекс мозговых клеток, пронизанных одной определенной мыслью, и при том сохранить взаимосвязи с его окружением. Таким образом мнемоэкстирпация уступила место мнемоэктомии.

Само собой разумеется, специалисты-гистологи не преминули подвергнуть срезы мозговой ткани тщательнейшим исследованиям. Теперь перед ними встала одна из величайших проблем, основополагающая для всей науки вообще: зависит ли физическое поведение экстрагированной ткани от ее психического содержания?

Прошло немного времени, и вдоль стен лабораторий выстроились шеренги сосудов с надписями: «Первая жена» — Б. Д., 35 л. (м.); «Крыса в колыбели» — В. Б., 12 л. (ж.); «Алгебра» — П. Б., 17 л. (м.); «Выкидыш» — Й. Р., 40 л. (ж.); «Потеря бумажника» — А. С., 61 г. (м.).

Никого теперь не удивляло, если, например, лаборанту говорили: «Будьте добры, отнесите профессору „железнодорожную катастрофу“ — или уборщице: „Гритье, почему вы сегодня не стерли пыль с горшочков, где у нас удары молнии?“»

Врачи-психосоматики с неустанным вниманием следили за ходом этих исследований. Ведь от их результатов зависели радость и горести жизни.

В 2040 году гистологи сумели настолько повысить жизнестойкость мозговой ткани, что стала возможной ее пересадка в другой мозг.

В нашем мозгу есть ряд участков, где ничего не происходит, они как бы слепые, и неизвестно, то ли они созданы на будущее и ждут часа освоения, то ли состоят из уже неактивной субстанции, соотносящейся с теми функциями, которых мы более не выполняем, а значит, являются остатками нашего плавающего, крылатого и четвероногого прошлого.

Если на этот участок имплантировать клеточный комплекс из такой вот лабораторной колбы, то оказывалось, что он не только сохранял жизненные функции, но и за три-четыре недели — несомненно, благодаря беспрерывной подаче сигналов типа SOS — устанавливал контакт с «обжитым миром» и вскоре полностью включался в совокупность воспоминаний экспериментального объекта.

Разработанная профессором Ариенсом Капперсом теория воссоединения блестяще подтвердилась и увенчала все предшествующие труды. Цель, к которой столько лет — сознательно или бессознательно — стремились ученые, была достигнута. Родилась мнемотрансплантация.

Отныне стало возможным приобщить память и знания другого человека к своим собственным. Перед хирургами открылось новое поле деятельности: они теперь не просто удаляли из мозговых клеток все вредное или нежелательное, они могли восполнить пробелы, обогатить духовную жизнь пациентов, сделать их счастливыми путем пересадки мозговых клеток других людей.

Сейчас у нас 2050 год, и таким образом мы достигли высочайшей вершины, ибо весь наш рассказ, вся наша дорога воспоминаний — это вроде как колесо обозрения на большой ярмарке. На первых порах все движется еле-еле, утомительно долго, с мучительным скрежетом зубчатых колес, и тем не менее неуклонно поднимается вверх, над крышами, открывая все более широкие, необозримые горизонты.

Торговля воспоминаниями шла полным ходом. В Амстердаме даже открыли «Центральную нидерландскую биржу воспоминаний», и повсюду, вплоть до самых маленьких провинциальных городков, можно было найти маклеров по сбыту и покупке воспоминаний.

Как только вышеописанные научные результаты стали достоянием широких кругов общества, тотчас выяснилось, что на приятные воспоминания существует громадный спрос. Вот когда стало очевидным, насколько люди неудовлетворены своей жизнью, а попутно оказалось, что эта неудовлетворенность гораздо меньше проявляется там, где присутствуют воспоминания, связанные с радостными, блаженными эмоциями.

Новая возможность прямым путем создавать свое счастье и даже, несмотря на материальные жертвы, еще больше увеличивать его сулила многим столь радужные перспективы, что воспрепятствовать торговле воспоминаниями не удалось. Вопреки предостережениям, доносившимся из лагеря гуманистов, куплю-продажу воспоминаний упорядочили и узаконили. Такие понятия, как личность и индивид, решительно ушли в область преданий. И ни одна из двух яростно полемизировавших сторон не сознавала, что тут-то и крылась причина их бед. Весьма примечательная черта той эпохи.

Купить счастье невозможно, если его не продадут. Но какой сумасшедший продаст свое счастье?

Нельзя сказать, чтоб народ сплошь свихнулся, но все же пагубные сделки заключались ежедневно. Речь шла, собственно, о продаже не счастья как такового, а воспоминаний, которые могут сделать того или иного человека счастливым. И вскоре выяснилось, как по-разному реагируют люди на один и тот же образ, ведь чуть ли не каждое воспоминание делало одного несказанно счастливым, а другого — невыразимо несчастным.

Эти обстоятельства можно сформулировать следующим образом: все беды мира проистекают оттого, что большинство людей явно не располагают соответствующими воспоминаниями. И тут им на помощь приходит «Биржа воспоминаний», выполняющая важную социальную функцию, но и она вскоре была провозглашена врагом человечества номер один.

К примеру, возьмем военную службу: один ее ненавидит, другой о ней мечтает. Что может быть лучше, если первый, уйдя в запас, продаст свой служебный комплекс тому, кто жаждет выполнить воинский долг, но отвергнут медицинской комиссией! Точно так же и с материнским комплексом: одна к нему рвется, другую он тяготит. Воспоминания, связанные у кого-то с мучительными угрызениями совести, могут другому доставить радость. Покопавшись в отходах терапевтических операций, иной находил себе там кое-что по вкусу. На примере военной службы легко показать, как далеко зашло уже в то время обезличение человека. Частенько случалось, как и теперь, что где-то на перроне или в ресторане отставной служака хлопнет кого-нибудь по плечу и воскликнет: «Здорово, брат, как делишки? Где пропадал целую вечность?» А тот, к кому он обратился, совсем его не знает и даже готов поклясться, что никогда в жизни не встречал. Но он и не подумает отделаться от незнакомца, как нынче, ничего не значащими словами вроде: «Вы, верно, приняли меня за другого…» — нет, он сразу смекнет, что один из его старых сослуживцев продал свои воспоминания другому человеку, и как ни в чем не бывало заведет с ним разговор о старых армейских делах.

Если же он скажет: «Простите, менейр, я вас не знаю», собеседник сразу догадается, что тот, кого он окликнул, уже сбыл с рук свои воспоминания о военной службе и, следовательно, разговаривал он с чужаком.

В первые годы объявления о купле-продаже появлялись в газетах, на стендах, в рекламных проспектах, но вскоре торговля сосредоточилась на бирже, и там стали ежедневно публиковаться котировки вроде: «Юношеские воспоминания, смутные», «Встречи со знаменитостями, весьма увлекательные» или «Религиозные убеждения, пользуются большим спросом» и т. д.

Среди обычных котировок бросались в глаза и предложения особые, специальные. Эти драгоценные комплексы не только способствовали счастью человека, но заключали в себе всю полноту человеческого счастья. Сюда относятся мгновения полной ублаготворенности, всеобщего признания и, наконец, такие редчайшие переживания, когда душа человека открывается навстречу окружающему его миру. Я имею в виду величайшее счастье любви. Но как следствие возник новый вариант супружеской неверности: в то время как все шло своим чередом, в мыслях У иных примерных отцов семейства пышно цвели воспоминания, которые они тщательно прятали в себе, в которые с большой охотой погружались.

Такие комплексы поступали на рынок нечасто. Только крайне острая нужда заставляла владельцев продавать подобные воспоминания. Зато продавший какое-то время жил безбедно. Платили за эти комплексы бешеные деньги.

В итоге, как бы ни был огорчен бывший счастливец, расставшись со своим чудесным комплексом, он все же уходил домой с туго набитым кошельком, что уже само по себе было счастьем.

* * *

Писатель, тридцати пяти лет от роду, вошел в свой дом. Снял пальто, стряхнул с него снег. Теперь мое пальто напоминает собаку, спущенную с цепи собаку, подумал он.

Он был очень озабочен. В гостиной горела лампа. За столом жена занималась переделкой старого синего платья. Две девочки играли на полу с деревянной куклой и мячиком. Они по очереди старались попасть мячиком в куклу и опрокинуть ее.

Отец семейства ни с кем не поздоровался. Вместо этого он положил на стол две бумажки.

— Завтра утром, — сказал он, — в половине девятого. Нас примут сразу же. Больница «Вилхелмина Хастхёйс». Корпус три.

Жена затрепетала и еще ниже склонилась над работой, и рука ее задрожала, но машинально продолжала делать один стежок за другим. Он пристально посмотрел на нее, однако же дрожь не унялась.

— Мы ведь договорились, — мягко сказал он, выдержав небольшую паузу.

— Я и не подозревала, что одно дело — о чем-то договориться и совсем другое — выполнить эту договоренность. Это ведь хуже полного банкротства.

Он все стоял посреди комнаты, казалось ища поддержки у знакомых предметов.

Сколько раз они об этом говорили! Обсуждали все до мелочей. Чего только он за это время не продал: путешествие в Далмацию, каникулы на Корсике, карнавал в Риме, забавное приключение с очаровательной наездницей, радость первых литературных успехов. Он больше не помнил, что написал, остались только заглавия в записной книжке — романы, которые надо прочесть.

А теперь, теперь они решились пожертвовать всем, то есть друг другом. Иного выхода у них не было. Он должен завершить свой роман, а для этого нужен год спокойной жизни без всяких забот о деньгах. Его будущая книга — шедевр, который потрясет мир! В сравнении с этим все остальное не имело ни малейшего значения. Писатель должен выплеснуть из себя ту таинственную жизнь, которая вызревает в глубинах его души. В этом он сумел убедить жену, так по крайней мере ему казалось. А теперь у нее дрожат руки.

Прийти к такому решению было нелегко. Все, чем они были друг для друга, чудесное начало любви и сотни мельчайших подробностей: обмен взглядами, нежный, ласковый жест и любое слово, от которого слезы радости подступали к горлу, совместное восхищение увиденным — со всем этим распрощаться, все продать и остаться наедине со своими разочарованиями, мелкими заботами, глупыми ссорами.

Как раз последнего она не хотела.

— Тогда надо выбросить на свалку и все остальное, — сказала она, — иначе я тебя возненавижу.

Итак, они откажутся целиком от всего, истребят друг друга в своих воспоминаниях, вытравят все до конца. Все, кроме детей. Детей надо пощадить. Но как же дальше? Тяжко. Им хотелось иметь еще одного ребенка. Ведь красота творения является в человеке. Без этого не было бы полноты счастья.

Много размышляли они и над тем, как спасти свои воспоминания. Может, записать все от начала до конца? Он предложил: пусть один из них отправится на операцию месяцем позже, тогда он успеет передать свои воспоминания другому. Но она не согласилась.

— Как бы тесно ни переплетались наши воспоминания, они все же разные. Я не смогу вернуть тебе твое прошлое, а ты не вернешь мне мое. Выйдет нечто половинчатое, передернутое или даже вовсе карикатурное. Нет, лучше уж раз и навсегда расстаться со всем.

Так и порешили: пойдут в больницу вместе. А теперь вот она дрожит и отворачивает лицо, свое чистое, прекрасное лицо, которое неизменно трогало его сочетанием вдумчивости, доброты и задора. От природы серьезная, она умела и посмеяться, да еще как, быть может именно потому, что была серьезной. Ведь смех — это временное забвение серьезности. Только серьезные лица могут смеяться по-настоящему, все остальное не смех, а ухмылка.

Странно, что раньше эта простая мысль не приходила ему в голову. Лишь теперь, когда уже поздно и ничего нельзя изменить, он как бы вновь увидел ее и понял, как она ему дорога. Лучшее в человеке замечаешь, когда стремишься его завоевать и когда вот-вот его потеряешь.

Неужели то же самое происходит и с ней? Вряд ли. Он и сам не считает, что обладает какими-то большими достоинствами. Человек, который так или иначе заварил эту кашу, который повернул все так, словно их любовь была просто-напросто выгодным помещением капитала, — такой человек не может более претендовать на самоуважение, а тем паче на уважение других. Он извращенец, моральный урод.

Да, но тогда почему же находятся люди, которые хвалят его книги? Может, с ним происходит то же самое, что с раковиной-жемчужницей? На вид невзрачная, ничем не примечательная, только вот сидящая внутри жемчужина мешает ей, делает ее жизнь невыносимой. Сравнение, пожалуй, удачное. Но жертву, которой он требует от нее, он приносит и сам. Уйдут в чужие руки воспоминания о прекраснейшем, что подарила ему жизнь, уйдет и тот образ-память, что каждый из супругов за годы совместной жизни запечатлевает в душе любимого.

А может быть, для нее все было по-другому? Может, она разочаровалась в нем, потому что он уговорил ее, навязал ей такое решение? Может, она думает, что любовь была для него не столь всепоглощающим чувством, как для нее? И в этом источник ее безысходной тоски? Откуда ей знать, что значит для художника его творчество? А как высоко ему дано будет подняться, он и сам не знает.

Внезапно ему пришло в голову, что такие мрачные мысли зачастую возникают у людей от голода.

— Не пообедать ли нам? Потом девочки лягут спать, а мы с тобой проведем последний вечер вдвоем, — мягко сказал он.

Она вздохнула и поднялась с места.

— Убери это, — сказала она, указав на бумажки, — я накрою на стол.

Тем самым она как бы сложила с себя всякую ответственность за предстоящее, она не желала прикасаться к этим бумажкам, словно то были купчие на ее душу. Он убрал бумажки, и жена принялась накрывать на стол.

Случайный прохожий, заглянув в окно, увидел бы семейную идиллию.

Возвратившийся домой, усталый после работы отец отдыхал в удобном кресле, все еще продолжая размышлять над будничными делами, а по временам, отвлекаясь от них, с любовью наблюдал за игрой двух малышек на полу. Белокурые головки мелькали тут и там в погоне за мячом, детские ручонки усердно вытаскивали его из углов и из-под шкафов, глаза радостно сверкали при удачном броске, ликующие крики сопровождали каждый меткий удар.

Заботливые руки матери меж тем стелили на стол белую скатерть, расставляли тарелки и приборы, а немного погодя она внесла большую супницу, из-под крышки которой высовывалась длинная ручка половника. Все расселись по местам, и мать начала наполнять тарелки.

Заглянувший в окно прохожий непременно умилился бы при виде этой семейной идиллии и, возможно, на много лет сохранил бы воспоминания о ней как о картине семейного счастья, для него, увы, недостижимого.

Писатель тоже смотрел, как тарелки наполняются супом. Точь-в-точь как польдеры в весенний разлив, подумал он. Суп был с клецками. Только что тарелка была красивая, сухая и вдруг налилась до краев. Клецки плавали в ней туда-сюда, как утопающие. Ему вспомнилось наводнение, происшедшее сто лет назад. К счастью, с тех пор это не повторялось.

Что ему делать со своей тарелкой? Конечно, съесть содержимое. Три клецки лежали рядышком на дне тарелки. Разделить их сперва на четыре части, а потом каждую четвертинку еще на четыре? Или же проглотить целиком? Ладно, поделим на части. Но одна клецка оказала сопротивление и несколько раз уклонялась в сторону от его ложки.

Так, теперь можно и съесть их, тщательно разжевывая каждый кусочек. Пока он расправлялся с клецками, уровень супа все время понижался, а с последним куском тарелка опустела.

Потом был подан картофель, красная капуста и рубленое мясо с пряностями. И все в ту же тарелку. Мясо с подливкой, поверх картофеля. Прямо французская кухня, подумал он. Теперь бы еще вина. Он уже на все махнул рукой.

— Почему вы сегодня молчите? — спросила старшая дочка.

— У мамы разболелся зуб, — нашелся отец, — и вообще, когда я ем, я глух и нем.

Он и сам удивился, как удачно подыскал ответ. Обед закончился в полном молчании. Добавки никто не попросил.

— Дети, быстро в постель, пожелайте папе спокойной ночи.

Церемония прощания перед сном прошла как обычно, и он проводил детей взглядом без особого волнения: они-то останутся в его памяти.

Пока жена наверху укладывала девочек, он торопливо собрал со стола посуду. Прочь все это, прочь воспоминания об этом злосчастном обеде.

Теперь им предстоит целый вечер вдвоем. Каждый забьется в свой угол, замкнется в себе, и от этого любой разговор и даже молчание станут для них мучительными. Неужели она и правда так обойдется с ним, вернее, с ними обоими? Он будет очень разочарован, а разочаровываться в ней он не привык. До сих пор, когда ей случалось в решающий момент вспылить, она все же, как он говорил, не теряла своего лица. И это еще больше укрепляло его любовь к ней. Но сейчас, на пороге такого тяжкого испытания, хватит ли у нее сил?

Он со страхом ожидал ее возвращения из детской, утешаясь тем, что уже завтра утром он навсегда забудет этот вечер. Терпеть оставалось меньше суток.

Что-то долго ее нет, дольше обычного. Неужели не могла попрощаться с девочками и уйти? Или все еще сидит между кроватками, прижимая руки к лицу и переводя заплаканные глаза с одной кроватки на другую? Как в старомодной трагедии или мелодраме.

Да нет, она уже внизу. На кухне. Хлопает дверцами буфета, что-то ищет. Невнятно бормочет себе под нос. Звякнуло стекло.

Неужели она… вдруг у нее там пузырек с ядом… решила разом покончить со всем!

При этой мысли его затрясло как в лихорадке.

Может быть, все эти годы она была так безмятежно спокойна, так жизнерадостна потому, что хранила пузырек с ядом. На всякий случай! А что тогда будет со мной? Не только часть, но все воспоминания исчезнут, и никакого будущего. Неужели в этом и заключалась тайна ее жизни? Договор со смертью?

Не вмешаться ли — броситься на кухню и удержать ее?

Но какое он имеет на это право? Не имеет он права ни приказывать ей, ни сторожить ее, никаких моральных нрав у него теперь нет. Сперва столкнул человека в воду, а потом бросил ему вдогонку спасательный круг. Смешно. Подождем, будь что будет.

Дверь отворилась, и вошла она, держа в руке две рюмки, а под мышкой бутылку ликера, которую она когда-то получили в подарок и хранили для особого случая.

Не глядя на него, она поставила бутылку на стол в положила рядом штопор.

Наверное, не может решиться, думает, вино придаст ей смелости. Оттого и стоит, опершись о край стола, немного смущенная. А он, он был озадачен, поражен, восхищен. Сидел, не говоря ни слова, чувствуя, как любовь к ней захлестывает его целиком.

— Ну, пожалуйста! — наконец сказала она с легким нетерпением. Что она имела в виду: бутылку или… себя?

Он взял ее за руку и нежно привлек к себе. Не выпуская ее из объятий, откупорил бутылку. Дал ей вдохнуть тонкий аромат. Медленно, закрыв глаза и раздувая ноздри, она вдыхала пряный запах. И смеялась.

У нее еще хватало мужества смеяться.

Потом он налил ей и себе. В рюмки для портвейна. Она залпом осушила свою.

— Ликер так не пьют, — укоризненно заметил он.

— Рюмка нечаянно опрокинулась, прямо в рот.

Она сразу повеселела, дернула его за волосы и поцеловала.

— А теперь давай составим завещание. Сначала впишем самые драгоценные для нас воспоминания. И в первую очередь я завещаю воспоминание о зеркале, увидев меня в котором ты сразу же влюбился.

Впервые они встретились на шестьсот пятьдесят первом аукционе у Мака ван Вайя. И с тех пор считают эту цифру самой для себя счастливой. Они находились среди публики и были еще незнакомы.

В секции старинной мебели продавалось зеркало эпохи Людовика XVI, и служащий, который его демонстрировал, поднял зеркало так высоко, что они вдруг увидели в нем друг друга. И тут же весь торговый зал, аукционист и служащие, нотариус и сотня покупателей куда-то исчезли. А их обоих вмиг сразила любовь. Затаив дыхание, изумленные, не отрывали они взора от своих отражений, словно до этого им никогда не доводилось видеть ни одного человека.

Зеркало оценили в пятнадцать гульденов, и цена на него стала повышаться. Тридцать, тридцать два, тридцать четыре, сорок шесть гульденов. Больше никто не набавлял. Аукционист произнес свое традиционное: «Сорок шесть, кто больше? Раз, два, три» — и стукнул молотком, чудесное видение вдруг исчезло из ее глаз, я она почувствовала себя как попавший в беду человек, который не может позвать на помощь. А он — тоже испуганный и огорченный не меньше, чем она, — заорал во все горло: «Мое!», так что вся публика обернулась в его сторону. Когда зеркало уносили, перед ним напоследок мелькнуло ее сияющее лицо.

Верно, кто-то из новичков, в первый раз на аукционе, думали посетители, вспоминая его странную, необузданную выходку. Но эти люди были вовне, в будничной жизни.

А вот то, что оба они увидели и обрели друг друга посреди переполненного зала, коснулось только их двоих и прошло незримо для посторонних, это выделило их из толпы и сообщило их сердцам чудесную уверенность. После третьего удара молотка они отыскали один другого среди публики и обменялись многозначительными взглядами.

Так вот оно и было.

— Не успел я подумать, как быть дальше, а ты уже подошла к конторе, откуда я выносил свою покупку. Ты просто зашагала рядом со мной и как бы между прочим обронила: «Я ведь тоже участвовала в покупке зеркала».

— А ты кивнул на зеркало и сказал, что оно тоже участвовало в покупке, взял меня под руку, и мы пошли дальше. О, мы были на верху блаженства.

— А ты сказала, что теперь понимаешь, каким образом на невольничьих рынках в Древнем Риме рабыня становилась хозяйкой положения, госпожой, и как дочь проконсула давала себя продать специально для того, чтобы достичь намеченной цели.

— А ты потом использовал эту легенду в одной из своих новелл. И вообще, я тотчас же стала источником твоего творческого вдохновения. Но когда мы очутились у тебя, ты повел себя бесцеремонно. Ты мне нравился, но я не хотела, чтобы ты обращался со мной как римлянин с только что купленной рабыней. Надо было все же немного обождать.

— А уходя, ты сказала, что тебе нужно домой к родителям, но я должен помнить, что отныне ты — моя собственность, и тут все же позволила мне быть бесцеремонным. А потом я остался один и был безмерно счастлив. Бывает же такое счастье! — изумится человек, который все это купит.

— Мой новый жених. А твоя новая невеста, когда узнает, в каком экстазе я тогда летела домой, сразу обо всем на свете забудет. Пусть только поостережется и не наделает глупостей… Мы лишаемся всего, но знаем, это не пропадет. Мы сделаем счастливыми сразу двоих. Верю, что и они сделают то же самое.

— Может быть, в этом и заключается наша миссия. Разве можно каким-либо иным способом делать так много для другого человека? Только лишь из любви к ближнему пошли мы на это, только чтобы помочь ему. Пусть счастье преемников послужит нам утешением. Для нас это уже в прошлом, уже вошло в привычку, приобрело устойчивую форму, а для них это нечто новое, неизведанное. «Озарите же новым блеском сверканье ваших воспоминаний и продайте их, прежде чем они поблекнут, — хочется мне крикнуть людям, — в крайнем случае обменяйте их, пока не поздно!»

Отуманенные ликером, рассказывали они друг другу наиболее волнующие эпизоды совместной жизни.

— Другие пьянеют от вина, а мы пьянеем друг от друга.

— Помнишь, однажды, когда мы оба отдыхали, ты, глядя в потолок, сказал: «Блаженный Августин считал это грехом, Золя — реализмом, а для меня это сюрреализм. Нам с тобой выпала честь представлять целое направление в развитии искусства».

— А помнишь, как мы влезли на липу и мои дядя с тетей на земле рассуждали насчет кризиса в профсоюзном движении, мы цеплялись за ветки, как насекомые, и все-таки парили высоко в воздухе.

— А ужин у дедушки с бабушкой, когда им исполнилось по восемьдесят лет. Мы сидели друг против друга за узеньким столом, чуть не с носовой платок шириной, и разом подняли рюмки и выпили не за именинников, а за нас с тобой. Вообще на таких семейных торжествах мне всегда хотелось сумасбродить.

— А в Зандворте, в старом бункере?

— А на Зёйдерзе в трескучий мороз прямо на льду. Вдали народ катается, вокруг нас — блестящий синий лед и скрип коньков!

— А помнишь, в купе первого класса поезда Амстердам — Утрехт мы целовались у самого окна?

— Какой-то крестьянин погрозил нам косой, а другой подбросил в воздух шапку.

— Этому типу наше прошлое достанется буквально задаром. Надо запросить с него побольше. Может, продадим по частям?

— Не выйдет. У покупателя абонемент, он оплачивает все сразу.

Бутылка ликера наполовину опустела. От хмельного и от воспоминаний в них ожила прежняя страсть.

— У нас целая ночь впереди, можно еще пережить такое, что мы продадим за тысячи гульденов! — воскликнула она и поцеловала его так пылко, что его пробрало до мозга костей.

И наступила ночь, прекрасней, гораздо прекрасней дня, она вобрала в себя прошедшие годы и была подобна финалу симфонии, в котором вновь звучит каждая тема и завершается все мощным оркестровым тутти.

Вот и все.

Хотя нет. Снова вступают басы, и вот уже звуки летят вверх по всему диапазону оркестра вплоть до последнего, тончайшего, едва уловимого колебания.

Наконец, когда им осталось всего три часа, они оторвались друг от друга и задремали.

— Такого мы уже много лет не испытывали, — сказал он, а она прошептала ему на ухо:

— Мы это заслужили.

Так, рука в руке, они погрузились в сон.

Сон был слишком краток, чтобы восстановить их силы, но достаточно продолжителен, чтобы от последних восторгов не осталось и следа.

Сознание своей участи вновь со всей отчетливостью вернулось к ним после пробуждения. День занимался как глухая пелена, за которой не было ни утра, ни вечера. Он включил отопление, а она тем временем поставила на стол молоко и тарелку с бутербродами и крупным детским почерком написала на листке бумаги: «Мы будем дома через час». Потом они тихонько вышли на лестницу, плотно прикрыв за собой дверь.

Решили идти пешком. Ни трамвай, ни такси не подходили для такого случая.

Молча шагали они рядом под хмурым небом раннего утра, ноги месили грязный снег, дождевые капли вяло струились по лицу. Каждая гнилая скорлупка, каждая скомканная бумажонка под ногами казались им близкими И родными. Любая грязная лужа или брошенный окурок обретали свой особый смысл, тогда как яркие витрины, твердый шаг спешащих на службу людей, пробившийся сквозь тучи солнечный луч представлялись чем-то абсолютно бессмысленным.

Никакой личный интерес не стоит таких тяжких мук, подобную жертву можно принести лишь во имя чего-то выходящего далеко за рамки частной жизни. Это должны быть цели высшего порядка. И он подумал о христианстве.

Они уже подошли к началу Овертоомстраат, к трамвайному депо. Оставалось еще много времени: целых четыре бесконечные минуты. В одиночку им было невмочь. Оробевшие, крепко держась за руки, они шли как на эшафот, он вел ее, она — его. Шли, чтобы вырвать из жизни все самое дорогое, что она им дарила. Не то, что досаждает, а самое любимое, самое волнующее. А внутренний голос говорил им, что самое волнующее — это труды и огорчения.

Ближе к больнице они замедлили шаги. Погладили друг друга по руке — начало прощания. К счастью, осталось недолго, еще каких-то два десятка домов. Пройти мимо этих домов бок о бок, здоровыми, со всеми своими мыслями, целыми и невредимыми.

Вот и вход в больницу. Еще шестьдесят шагов вместе, еще пятьдесят, сорок, тридцать пять. Словно тот же самый аукционист, что вначале, на заре их знакомства, считал до трех, вел теперь обратный отсчет. Тридцать. Они подошли к большой доске для объявлений медицинского факультета. За нею было укромное местечко. Последнее объятие, последнее прикосновение мягких теплых губ. Последний раз глаза в глаза.

Она не выдержала.

— Сохрани хоть кусочек воспоминаний обо мне, хоть крошечный, — молила она.

Но он был неумолим:

— Надо быть твердым: все или ничего.

Часы над входом пробили половину девятого. Пора. Еще двадцать метров, и они расстанутся. Для мужчин один вход, для женщин — другой. Еще можно схватить ев в объятия, уйти прочь, расторгнуть сделку, сбежать со своей любимой женой.

— Нет, надо быть сильным, надо все преодолеть.

— После подождем друг друга? — простодушно спросила она, как будто они направлялись в баню.

Он не ответил, но на лице у него появилось выражение такой растерянности, что она тут же сообразила: когда я отсюда выйду, я уже не буду знать о твоем существовании. Ее глаза, в которые ему никогда больше не заглянуть, — вот последнее, что он увидел.

Часом позже из больницы, насвистывая, вышел моложавый мужчина и бойкой походкой направился домой. Взгляд его был устремлен вверх и бойко перескакивал с водосточных желобов на задорно чирикающих воробьев, оттуда — на причудливую верхушку дерева, перебегал на желтоватое небо, как бы цепляясь за край облака, а затем вдруг молниеносно впивался в глаза проходившей мимо девицы, и, если ему нравилось ее лицо, он переставал свистеть и отрывисто смеялся.

Дома постройки 1890 года — сколько же сил вложили в них тогдашние зодчие, сколько украшений напридумывали. Нелепые, но красивые. Так и женщины. Нелепые, но красивые. Да и погода при всей ее нелепости тоже прекрасная.

Как бодро шагали все эти люди, без колебаний, куда-то, где они должны были быть, где были нужны и где их нетерпеливо ждали.

Ему захотелось как-нибудь еще раз пройтись той же дорогой и потолковать с прохожим одинакового с ним образа мыслей о том, как прекрасна жизнь. «Вы так думаете, менейр? Ну что ж, возможно, вы правы».

Многие люди этого пока не понимают. Зато птицы отлично понимают. Иначе с какой бы стати им взмывать в воздух на такую высоту, где ничего для них нет, в данный момент, во всяком случае.

Да, птицы ощущали красоту жизни. Птицы, которые без труда взлетают в небо, склевывают повсюду зерна и червяков, просто так, даром. Птицам на земле живется прекрасно.

Мужчина направлялся к своим детям, к своим двум дочкам. Нет, не на трамвае, никакой крыши над головой, надо ходить пешком. Подтаявшие кучки снега, встречавшиеся на его пути, он подбрасывал ногой кверху, превращая их в сверкающее облако, — озорной мальчишка, да и только, хотя, с другой стороны, он все же был взрослым мужчиной и в каждой валявшейся на тротуаре газете, как бы растоптана она ни была, все же усматривал отрадные признаки человеческого духа.

Чем ближе к дому, тем больше ускорял он шаг, а напоследок уже просто бежал — так ему хотелось поскорее увидеть своих детей.

Едва он открыл дверь, девочки в пижамах кинулись ему на шею.

— Здравствуй, папочка, здравствуй, понеси нас, как раньше, наверх.

Он подхватил их под мышки, словно тряпичных Кукол, отнес наверх по лестнице и свалил в комнате на Диван. Началась веселая потасовка, стулья попадали на пол, разбилась тарелка.

— Ой, что теперь скажет мама! — воскликнула старшая девочка. — А где же она?

— Мама? Понятия не имею, — ответил он. Да, но откуда же у него тогда дети? Странно, что он этого не знает.

Он только что возвратился из корпуса номер 3. Неужели хирурги оплошали и оставили детей только за ним? Как бы то ни было, он отец двух крошек.

Внизу позвонили. Он спустился открыть дверь. Молодая дама взбежала наверх к детям с таким радостным, с таким счастливым лицом, что девочки не сразу ее узнали.

— Доброе утро, Аннелиза, доброе утро, Жаннет.

— Мамочка, какая ты сегодня красивая! — воскликнула старшая девочка. — Ты была у парикмахера? — Потом смущенно: — А мы тарелку разбили.

— Ах, детка. Да мало ли тарелок на свете. У вас тут так весело. Вы наверняка играли с этим господином?

— Кеес де Йонг, — представился он, подойдя ближе и протягивая руку. — Отец этих девочек.

— Мийс Брауэр. — Это была ее девичья фамилия. — Мать этих девочек.

— Что за глупости! Ну-ка, поцелуйтесь сейчас же, — вмешалась старшая дочка. — Мы так хорошо играли. Давайте поиграем еще.

— И мама тоже с нами! — крикнула младшая.

В доме весь день царил веселый беспорядок, как обычно бывает только у холостяков.

Девочки не могли понять, что, собственно, происходит: они здесь с папой и мамой и все же как будто в гостях, не у себя дома. В этот вечер они уснули с таким чувством, словно для них начинается совсем новая пора жизни.

Когда дети легли спать, он, к своему удивлению, обнаружил на кухне полбутылки ликера и торжественно принес ее в гостиную.

— Не выпить ли нам сегодня? По случаю знакомства?

Она, смеясь, кивнула.

Наутро их разбудил почтальон. Принес чек на пятнадцать тысяч гульденов. Тем самым был положен конец их финансовым затруднениям.

Вышла ли в свет книга, которой надлежало удивить мир, я не знаю. Но мне известно, что он написал рассказ обо всех перипетиях их супружеской жизни со дня хирургического вмешательства и что рассказ этот за огромные деньги куплен «Американским синдикатом воспоминаний» и будет размножен миллионным тиражом.

К каким последствиям это приведет? Одному богу известно.