Со школьной скамьи я, как и все мое поколение, знал, что великий реформатор Петр I пожертвовал своим сыном во имя блага государства. Никакой загадки — ни уголовной, ни психологической. Царевич, окруженный мракобесами-попами и недобитыми боярами — поборниками дремучей и невежественной старины, — ленивый и слабовольный человек, вступил в заговор против отца, бежал за рубеж, был возвращен умными и государственно мыслящими сподвижниками царя, был судим, приговорен к смертной казни и внезапно скончался накануне экзекуции. Окончательно в этом нас убедил роман А. Н. Толстого. И фильм, помните? Николай Черкасов так театрально убедительно воссоздал образ именно того царевича Алексея, которого все мы знали. Мы — это не только советский народ, но и российский, ибо стереотип этой драмы был создан задолго до советского писателя графа Алексея Толстого и творца столь любимого нами в детстве фильма Сергея Эйзенштейна.

В 1872 году С. М. Соловьев пишет: «…Сын считает своей обязанностью удаляться от дел отцовских; отец считает своей обязанностью спасти будущее России, пожертвовав сыном». А картина H. Н. Ге? Нашкодивший, заранее виновный и обреченный Алексей — перед грозным и справедливым отцом! И даже усомнившийся если не в вине Алексея, то в мере виновности М. П. Погодин увидел в суде над Алексеем «такое происшествие, которое имеет… великое значение в Русской истории: это граница между древнею и новою Россиею, граница, орошенная кровию сына, которую пролил отец».

А может, и границы нет — границы между страстями человеческими и их (страстей) изображением? Может, и не было в этой трагедии борьбы нового со старым, а бушевали человеческие страсти, предвзятость и деспотизм?

Детство

Царевич родился 18 февраля 1690 года. Родители были молоды — Петру I не было еще и восемнадцати, Евдокии Федоровне, в девичестве Лопухиной, и того меньше. Царь, незадолго до этого достигший власти (осенью 1689 года правительство царевны Софьи было свергнуто), продолжал заниматься «марсовыми и нептуновыми потехами» и веселыми пирами в Немецкой слободе. Правила мать Петра, Наталья Кирилловна, и ее родственники. Алексей воспитывался Евдокией и отца видел редко.

Расхожее представление, перенесшее события и ощущения последующих лет на время детства царевича, в самом общем виде сводится к следующему. Молодой царь с юношеских лет почувствовал необходимость изменений в устройстве России. Он задыхался в душной атмосфере кремлевских дворцов и соборов и проводил время то в Преображенском со своими потешными, то на Переяславском озере, где занимался кораблестроением, то в Немецкой слободе, где общался с образованными и повидавшими мир иноземцами. Евдокия же была ревностной поклонницей старины, традиционных русских обрядов и обычаев, она и сына воспитывала в неприязни к отцу, появлявшемуся в семье редко и неизменно в дурном расположении духа, в чем опять-таки была виновата Евдокия, которая никак не хотела идти в ногу со временем. Таково хрестоматийное представление. А действительность?

Никаких преобразовательных планов Петр в первые годы своего правления не имел. Образ жизни он вел, мягко говоря, беспорядочный, и причиной разлада между супругами была не какая-то особая приверженность Евдокии Федоровны к старине (хотя, естественно, воспитанная в захудалой дворянской семье, она полностью склонялась к традиционной жизни) или ее попытки ограничить модернизаторские затеи мужа, а элементарное пренебрежение Петра семьей и увлечение дочерью виноторговца из Немецкой слободы Анной Моне, девицей бойкой и практичной, что не мешало, правда, молодому царю вступать и в другие, многочисленные и неразборчивые, связи.

Ко времени отъезда Петра за границу (март 1697) отчуждение между супругами достигло такой степени, что из Лондона он написал родственникам — Нарышкину и Стрешневу — о своем желании: уходе царицы в монастырь. Когда же Петр вернулся, маленький Алексей был взят от матери и отдан в дом тетки Натальи Алексеевны, Евдокия отвезена в Покровский монастырь, что в Суздале, а там позднее насильственно пострижена под именем Елены. Трудно сказать, как все это подействовало на мальчика. Думаю, с этого времени у него начал утверждаться страх перед отцом, который видел его редко, не занимался им и, как представляется, подсознательно переносил на него отношение к нелюбимой жене, перед которой к тому же был виноват по законам божеским и человеческим. И тетка не любила маленького Алексея. И, думаю, напрасно, с легкой руки Н. Устрялова, автора грандиозной «Истории царствования Петра Великого», утвердилась мысль, что «главным несчастьем было то, что до девяти лет царевич находился под надзором матери, косневшей в предрассудках старины и ненавидевшей все, что нравилось Петру». Не было отчуждения сына от отца, было отчуждение отца от сына да, наверное, испуг маленького существа перед человеком, лишившим его матери и жизни в привычном окружении.

Воспитание и образование

Расхожее представление: царевича учили церковники, учили по-старому, к учению Алексей был неохоч и к новым наукам склонности не питал, и следовательно, возбуждал тем самым неудовольствие отца. А вот факты свидетельствуют об обратном, хотя есть, правда, и доля истины в этой легенде (как во всякой легенде), но об этом — чуть позже.

Еще при матери Алексея стали учить грамоте, и его первый учитель Никифор Вяземский, остался при нем и после заточения Евдокии в монастырь. Вяземский был образованным для того времени человеком, известным как искусный ритор и грамотей. Для царевича был составлен иллюстрированный букварь со славянскими, греческими и латинскими буквами (этим букварем пользовались впоследствии русские школьники вплоть до середины XVIII века). Когда Алексею исполнилось девять лет, Петр вознамерился было отправить его для учения в Германию, но потом эта мысль была оставлена, и в 1701 году появился новый воспитатель, саксонский выходец Мартин Мартинович Нейгебауэр, для наставления «в науках и нравоучении». Нейгебауэр был человеком, несомненно, образованным, но чрезвычайно склочным и мелочным и в начале 1703 года был выслан царем за границу. Воспитателем стал другой немец, доктор права барон Генрих Гюйссен, который составил план обучения — весьма современный и отнюдь не ретроградный. План включал изучение французского языка по грамматике, изданной для дофина Франции, причем окружение царевича в часы занятий должно было говорить только по-французски; в часы отдыха предполагалось объяснять царевичу географические карты, учить обращению с циркулем; приступить к началам арифметики и геометрии, упражняться в фехтовании, танцах и конной езде. После шестимесячного курса, по освоении французского, предполагалось перейти к изучению истории и географии, продолжать осваивать математику, учить слогу и чистописанию, «читать Пуффендорфово сочинение о должности человека и гражданина, Фенелонова «Телемака» и обучать военным экзерцициям». На все это отводилось два года, в течение которых Алексею предстояло также ознакомиться с европейской политикой, основами воинского искусства, фортификацией, навигацией и артиллерийским делом.

Мальчик учился легко и охотно. Гюйссен постоянно хвалил его и не раз докладывал царю об успехах сына, сообщая, что царевич умен, кроток и благочестив. Правда, военных упражнений и фехтования Алексей не любил, да и математика давалась ему туго. Он был, как мы сказали бы сейчас, склонен к наукам гуманитарным, а Петр к последним относился, мягко говоря, прохладно, предпочитая дела практические. Но царевич, несмотря на свою нелюбовь к солдатчине, старался. В марте 1704 года он находился в лагере русских войск, осаждавших Нарву, и, как сообщал Гюйссен, искренно уверял отца, что, несмотря на молодость (ему было 14 лет), он делает все, что может, чтобы подражать деяниям и примеру Петра.

И вдруг в начале 1705 года Гюйссен, к которому царевич привязался и который, несомненно, благотворно на него влиял, был отправлен Петром за границу с не слишком значительными дипломатическими поручениями. Поручениями, которые, безусловно, мог бы выполнить и другой человек. Царевич же остался в Преображенском, будучи предоставлен себе самому на целых два года. Почему? Что случилось? И почему Петр неожиданно перестал посылать какие-либо распоряжения, касающиеся Алексея?

Вот что небезынтересно. Именно в это время в жизни Петра возникает Марта Скавронская, протеже и любовница А. Д. Меншикова, которому Петр поручил общее наблюдение за воспитанием царевича. Не охладевал ли Петр и к без того не очень-то любимому сыну — живому укору безнравственного и жестокого обращения с его матерью? И не использовал ли Меншиков — человек, лишенный каких бы то ни было нравственных принципов, эту неприязнь отца к сыну? Ведь многие думали, что именно Меншиков дал совет отправить Гюйссена в чужие края с его незначительным поручением. А позже сам Алексей объяснял австрийскому императору, что Меншиков с умыслом не давал ему учиться и побуждал к лени и пьянству. Допустим, что это — желание оправдаться, но, может быть, не только оно?

И приходится не верить (или, по крайней мере, не верить полностью) легенде о неспособности Алексея к учению или невероятной его лености. Царевич не любил не науки вообще, а те, которые были так милы его отцу. И с воспитанием дело обстояло вполне хорошо… до тех пор, пока по умыслу или без умысла Алексей оказался заброшенным и очутился в обществе людей если не враждебных, то, по крайней мере, оппозиционных в отношении методов Петра. Не надо забывать, что произошло это в возрасте, столь важном для формирования личности.

Окружение и характер

Петр со своей идиосинкразией к православному духовенству («О, бородачи, отец мой имел дело только с одним, а мне приходится иметь дело с тысячами; многому зло — старцы и попы»), желавший, особенно в конце жизни, превратить священников в чиновников, восхваляющих с амвона мудрые нововведения царя и доносящих властям об услышанном на исповеди, стремившийся переустроить русскую церковь на англиканский манер (монарх — глава церкви), впоследствии постоянно обвинял сына в приверженности к «бородачам», и на суде Алексею было вменено, что он злоумышлял против царя именно под влиянием этих «бородачей». И вообще создалось расхожее впечатление, будто бы с детских лет, а особенно в московский период своей жизни, Алексей был окружен чуть ли не исключительно попами и монахами. Так ли это было в действительности?

Верно, едва ли не самым близким человеком подростку стал его духовник, протопоп Яков Игнатьев, энергичный, богословски начитанный и умный. Игнатьев любил царевича и не любил Петра; он устроил ребенку свидание с матерью, через него Алексей переписывался с нею; будучи глубоко верующим человеком, Игнатьев, несомненно, осуждал Петра за пострижение жены. Однажды, после одного из наездов царя, когда тот избил сына и Алексей покаялся на исповеди, что думает о смерти отца, протопоп ответил: «Бог тебя простит; мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много!» Появлялись при дворе царевича монахи и священники, которые потом рассказывали, что царевич, в отличие от отца, любит читать Библию, аккуратно посещает церковь, чтит «церковное святыми иконами украшение, архиерейское, архимандричье и иерейское разное облачение и украшение и всякое церковное благолепие». В народе, шокированном слухами (а для столичных жителей — и зрелищем) о «всешутейшем и всепьянейшем соборе» — нарочитом издевательстве над верой, — это, несомненно, находило отклик, а известия об этом доходили до петербургского двора.

Но интереснее другое. К царевичу благоволили два высших иерарха православной церкви, которых уважал даже Петр и которые меньше всего были мракобесами или противниками просвещения. Одним из них был Иов, митрополит Новгородский, — ревностный создатель богоугодных заведений в России. Другим — местоблюститель патриаршего престола Стефан Яворский, который, несмотря на свою нерешительность и робость перед царем, осмеливался обличать произвол и злоупотребления властей, увлечение некоего правителя лютеранством, его греховную жизнь и указывал на гонение нелюбимого сына. Конечно, все это делалось в иносказательной форме, но слушавшие проповеди митрополита Стефана понимали, что речь идет о Петре, Екатерине и Алексее.

По-видимому, церковь — и на массовом уровне, и в лице ее просвещенных иерархов — возлагала надежды на Алексея, на его будущее царствование. И не только церковь. Родовитая знать — Голицыны, Долгорукие, Куракины, Шереметев, оскорбленные засильем временщиков, прежде всего врага Алексея — Меншикова, мечтавшие о просвещенном государстве и каком-то ограничении безудержного деспотизма, выказывали явное расположение к царевичу. Князь Дмитрий Михайлович Голицын, киевский губернатор и будущий инициатор первой в истории России конституции (при Анне Иоанновне), переписывался с царевичем и привозил ему книги, до которых оба были охочи. Разделял взгляды Д. М. Голицына и его младший брат, о котором царевич говорил: «Князь Михаил Михайлович был мне друг же». Любимец Петра князь Яков Федорович Долгорукий, один из самых способных русских генералов князь Василий Владимирович Долгорукий, князь Борис Иванович Куракин, просвещенный человек с европейским лоском, — все они благоволили Алексею и, думается, ждали многого от его царствования. «Ты умнее отца, — говорил царевичу В. В. Долгорукий. — Отец твой хотя и умен, да людей не знает, а ты умных людей знать будешь лучше».

Непосредственное окружение царевича в Москве составляли «кавалеры» во главе с его учителем Никифором Вяземским и другими Вяземскими, Нарышкины, домоправитель Еварлаков, Федор Дубровский, сын кормилицы Колычев — люди средние, любившие поворчать, но отнюдь не ретрограды и менее всего заговорщики. Самой яркой фигурой в непосредственном окружении Алексея был Александр Кикин. Он был послан в числе первых Петром за границу для обучения, вернувшись, был близок к царю, но, будучи провиантмейстером на флоте, попался на злоупотреблениях и воровстве (случай заурядный в петровское время) и впал в немилость — удален ко двору Алексея. Необразованным и желавшим вернуть страну к прежнему этого человека никак назвать нельзя.

Но одно несомненно — и ближнее, и дальнее окружение Алексея было недовольно царем. Не стремясь к восстановлению допетровской России, они были за более плавный переход к новому, без мучительной и принимавшей чудовищные формы ломки, за сохранение традиций и преемственности. И в этом на Алексея они возлагали надежды.

По характеристике С. М. Соловьева, который перед Петром преклонялся, а потому судьбу царевича рассматривал как неприятную, но неизбежную жертву в интересах государства, Алексей был похож на деда — царя Алексея Михайловича и дядю — царя Федора Алексеевича, то есть был «образованным, передовым русским XVII века, был представителем старого направления», но «подобно им он был тяжел на подъем, не способен к напряженной деятельности, к движению без устали, которыми отличался отец его; он был ленив физически и потому домосед, любивший узнавать любопытные вещи из книги, из разговора только; оттого ему так нравились русские образованные люди второй половины XVII века, оттого и он им так нравился». Наверное, многое справедливо в этой характеристике, правда, всегда остается извечная наша проблема: неужели для утверждения одного направления нужно рубить головы сторонникам реформ того же направления, но иных методов?

Судьба человека — его характер. И Алексей блестяще это подтвердил.

Он был, несомненно, умен. Это подтверждают и его письма, и разговоры о политических делах, и рассуждения о России и даже показания под пыткой. Сам Петр писал ему: «Бог разума тебя не лишил». Неплохо образован — говорил и хорошо писал по-русски и по-немецки, знал французский, много читал, любил книги. Был добр, набожен, мягок и неупрям, способен на сильное чувство. Он был скорее созерцательной, чем деятельной натурой, и мог бы быть достаточно гуманным и снисходительным государем. Но характер его не был сильным; отношение отца приучило его к уверткам, уклонению от прямого разговора; боясь отца, он скрывал свою нелюбовь к военным наукам и математике, а Петр никак не мог примириться с тем, что сыну милее церковные и гуманитарные книги. Царевич рано начал пить, но от участия в отцовских попойках уклонялся, предпочитая делать это в своем кругу. Он вспоминал, что в Петербурге, «когда позовут на обед или при спуске корабля лучше мне на каторге быть». В хмелю иногда он был несдержан, но после каялся. Хуже было другое — в подпитии он был болтлив, естественно, в кругу своих. Дальше смутных прожектов и пьяной болтовни дело не шло, но впоследствии этим воспользовались недоброжелатели и отец в первую очередь. Так потом, на следствии выплыли под пьяную руку сказанные слова: «Когда будет государем и тогда будет жить в Москве, а Петербург оставит простой город, также и корабли оставит и держать их не будет; а войска, де, станет держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хотел, а хотел довольствоваться старым владением, и намерен был жить зиму в Москве, а лето в Ярославле. И когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Петербурге все тихо и спокойно, говорил, что видение и тишина не даром; может быть либо отец мой умрет, либо будет бунт».

Навязанную ему жену он не любил, но обращался с ней ласково, тяжело переживал ее смерть и был привязан к детям. Дала судьба ему и истинную, но несчастливую любовь — к крепостной Вяземского, Евфросинье. Он привязался к ней до безумия, взял с собою, когда бежал в Австрию; и в значительной, если не решающей, мере уговоры Евфросиньи побудили его вернуться в Россию: ведь ему обещали, что он может жениться на ней и тихо жить где-нибудь в деревенском захолустье.

Конечно, он был слабохарактерен и легко поддавался обещаниям и уговорам. Он не хотел жениться, но под напором отца женился; он не хотел возвращаться в Россию и не верил в прощение отца, но дал себя уговорить и вернулся. Но вот что интересно и что отмечают те, кто хочет представить трагедию Алексея как столкновение между допетровской ретроградной Русью и новой Россией: никаких конкретных обвинений по поводу характера или действий царевича, кроме общих слов и отвлеченных рассуждений, Петр не выдвинул ни до бегства Алексея, ни в публичных обвинениях после его возвращения.

Неповиновение

В начале 1707 года Петр неожиданно вызвал царевича в Жолкву на Украине, где стоял со своей армией, ожидая движения Карла XII. Там впервые отец публично выразил неудовольствие сыном, обвинив его в неповиновении. Что же сделал Алексей? А совершил он проступок человеческий и легко объяснимый: навестил свою мать, с которой был разлучен в девятилетием возрасте. Алексей побывал в Суздале, где томилась в монастыре Евдокия. Сестра царя, Наталья Алексеевна, не любившая царевича, донесла Петру.

После этого Петр отправил сына в Смоленск заготовить провиант и набирать рекрутов. Судя по письмам и донесениям Алексея отцу, царевич весьма успешно справился с поручением, проявив трудолюбие и рвение. Через пять месяцев он получил новое назначение, на этот раз — в Москве: следить за состоянием крепостных сооружений, наблюдать за подготовкой солдат и их экипировкой и направлять сформированные полки в действующую армию. Из пятидесяти с лишним писем Алексея, относящихся к этому времени (1707–1709), очевидно, что царевич неустанно трудился и не вызывал никаких нареканий со стороны отца. В начале 1709 года он сам отвел набранные им пять полков в Сумы, а затем поехал к отцу в Воронеж, где присутствовал при спуске построенных кораблей, после чего снова вернулся в Москву. Алексей не только работал, но и учился: именно в эти воды он осваивает немецкий и французский и усиленно изучает математику и фортификацию.

В конце 1709 года по приказанию отца Алексей отправляется за границу — в Дрезден, где продолжает учебу, а в октябре 1711 года по воле отца женится на Софии-Шарлотте Бланкенбургской. Благодаря этому браку Петр породнился с австрийским правящим домом: сестра Шарлотты была замужем за наследником престола Габсбургов. И после женитьбы царевич безропотно выполнял поручения отца — поехал в Торн, затем — в Померанию, после — в финляндский поход и, наконец, — в Старую Русу и Ладогу для надсмотра над строительством кораблей.

Никаких свидетельств на протяжении 1707–1713 годов, что Петр имел какие-либо серьезные претензии к своему наследнику или Алексей действовал, против воли отца, не имеется. И хотя с 1713 года, когда царевич вернулся в Петербург, отношения отца и сына иногда омрачались (царевич стал еще больше бояться отца и с неохотой принимал участие в обедах и попойках у Меншикова и других близких к Петру людей), то, что произошло 27 октября 1715 года, явилось для Алексея, полной неожиданностью.

В тот день в Петропавловском соборе хоронили кронпринцессу Софию-Шарлотту. Жизнь ее сложилась несчастливо: брак оказался неудачным, царица Екатерина и Меншиков ее третировали, и болела она довольно часто 22 октября 1715 года она родила второго ребенка — Петра, а 22 октября скончалась. Алексей тяжело пережил смерть жены, плакал, рыдал, несколько раз падал в обморок. Когда все вернулись с похорон в дом царевича для поминок, Петр публично передал Алексею письмо, озаглавленное «Объявление сыну моему». В нем царь обвинял Алексея в неспособности к военному делу, в лености, злом и упрямом нраве и угрожал лишить наследования трона. Письмо было помечено 11 октября. Похороны состоялись 27 октября.

Оценивая, этот шаг Петра I, трудно удержаться от недоуменных вопросов. Почему письмо пролежало в кармане Петра больше двух недель? Какая необходимость была отдавать его Алексею в день похорон жены да еще с нарочитой публичностью? И о каком ослушании или неповиновении Алексея шла речь?

А вот если вспомнить, что происходило в царской семье между 11 и 27 октября 1715 года, то можно, по крайней мере, предположить, что история с письмом не столь уж и проста. Письмо помечено 11 числом, а 12-го у Алексея рождается сын, по логике — будущий царь. Если бы письмо было датировано более поздним числом, то вставал бы вопрос о новом престолонаследнике — сыне Алексея. 28 октября у Екатерины рождается сын — тоже Петр. Не в этом ли разгадка странностей с датами? Может быть (и вероятнее всего), письмо было написано где-то в промежутке между смертью Шарлотты и ее похоронами, а помечено с умыслом датой, когда других наследников, кроме Алексея, не было; тем самым создавалось впечатление о беспристрастности царя, заботившегося лишь о благе государства. Получает объяснение и показной характер действия — публичная передача письма; что же касается содержания письма, то для царя и раньше не была секретом нерасположенность Алексея к военному делу, но ведь это — не преступление, и к тому же Алексей послушно выполнял все поручения и особых нареканий отца не вызывал.

Вообще вся история с письмом подталкивает к мысли, что это был начальный этап заговора Екатерины и Меншикова, кончившегося гибелью Алексея. Действительно, восшествие на престол Алексея могло обернуться для супруги Петра и его всесильного фаворита не просто драмой, а катастрофой, учитывая окружение царевича и его настроения. Поэтому они доносили Петру о всех действительных или вымышленных высказываниях Алексея, а недостатка в них не было: царевич пил, а в хмелю был болтлив. Умело разжигалась подозрительность Петра к нелюбимому сыну от нелюбимой жены, подогреваемая страхом царевича перед отцом и его уклонением от участия в жизни петербургского двора. И трудно отделаться от мысли, что письмо от 27 октября 1715 года было оправдательным документом для замышляемого преступления против собственного сына.

Царевич бросился за советом к своим доброжелателям и друзьям. Вяземский и Кикин сразу же посоветовали отказаться от престола. Граф Федор Михайлович Апраксин обещал замолвить слово перед царем, равно как и князь Василий Владимирович Долгорукий, который также выразил готовность уговорить царя отпустить Алексея в деревню, добавив: «Давай писем хоть тысячу, еще когда что-то будет». 31 октября Алексей написал отцу письмо, в котором отрекался от престола, недвусмысленно давая понять в чью пользу: «Того ради наследия… Российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай, Боже, здоровье) не претендую и впредь претендовать не буду…»

19 января 1716 года Петр пишет второе обвинительное письмо «Последнее напоминание еще». Странное и нелогичное письмо. Царь не довольствуется отречением сына, а требует от него ответа на упреки в «негодности», хотя в своем письме Алексей уже эту свою «негодность» признал. Не верит он и отречению: «К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також хотя бы и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды (царю всюду мерещились попы. — В. Т.), которые ради тунеядства своего, ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело». И новое требование: постричься в монахи, «ибо, — пишет Петр, — без сего дух мой спокоен быть не может». И наконец, прямая угроза: «А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем, поступлю».

На следующий день царевич ответил отцу согласием постричься. И снова Петр не удовлетворяется покорностью сына и не спешит дать согласие на пострижение. Наверное, не только Кикину, произнесшему эти слова, но и Меншикову с Екатериной, приходила в голову мысль, что «Клобук же не прибит к голове гвоздем, можно будет, когда понадобиться, его и снять». В сентябре 1716 года царевич получил от отца из Копенгагена третье письмо, в котором содержалось требование немедленного приезда в армию. После этого письма Алексей решился. 26 сентября он простился с сенаторами и выехал из Петербурга.

Бегство

28 сентября 1716 года царевич Алексей поблизости от Либавы встретил свою тетку, царевну Марью Алексеевну (единоутробную сестру отца), возвращавшуюся с лечения из Карлсбада, и сердечно с нею беседовал. В тот же день в Либаве он увидел верного Кикина, также вернувшегося из Карлсбада. 21 октября курьер Сафонов доносил царю, находившемуся в Шлезвиге, что царевич едет вслед за ним. Но когда Алексей проехал Данциг, следы его затерялись. 9 декабря Петр приказал генералу Вейде, командовавшему русскими войсками в Мекленбурге, начать розыски царевича, а на следующий день вызвал к себе, в Амстердам, русского резидента в Вене Веселовского и велел ему искать беглеца.

А царевич тем временем уже находился в тирольском замке Эренберг. 10 ноября он появился в Вене под именем польского шляхтича Коханского. Остановившись в гостинице, он отправил своего слугу к вице-канцлеру графу Шёнборну. В тот же вечер он встретился с графом в его доме. По рассказу Шёнборна, царевич бросился к нему, озирался и бегал по комнате, сильно жестикулируя. «Я пришел сюда просить императора, моего свояка, о покровительстве, — произнес он наконец, — о спасении жизни моей: меня хотят погубить, меня и бедных детей моих хотят лишить престола». И далее последовало объяснение событий так, как понимал их сам Алексей, и трудно удержаться от мысли, что со многим в этом объяснении трудно не согласиться (по крайней мере, психологически): «Отец мой окружен злыми людьми, до крайности жестокосерд и кровожаден, думает, что он. как Бог, имеет право на жизнь человека, много пролил невинной крови, даже часто сам налагая руку на несчастных страдальцев; к тому же неимоверно гневлив и мстителен, не щадит никакого человека, и если император выдаст меня отцу, то все равно, что лишит меня жизни. Если бы отец и пощадил, то мачеха и Меншиков до тех пор не успокоятся, пока не запоят или не отравят меня». И наконец, главное, по мнению Алексея, объяснение: все шло хорошо, пока не стали рождаться у него дети и новая царица не родила сына, после чего Екатерина и Меншиков «раздражили против меня отца».

Австрийские родственники взяли Алексея под свое покровительство, и 7 декабря 1716 года он был тайно перевезен в горную крепость Эренберг, что в Тироле. Тем временем резидент Веселовский сообщил Петру, что царевич находится в Австрии. Немедленно был послан гвардии капитан Александр Румянцев с четырьмя офицерами — Веселовский полагал, что царевича можно схватить и увезти. Румянцев быстро обнаружил местопребывание Алексея и направился в Эренберг, но царевича там уже не было: в мае Алексея вместе с его любовницей Евфросиньей перевезли в Неаполь и поместили в замке Сан-Эльмо. Но уже в конце июня Румянцев, неотступно следовавший по пути царевича из Тироля в Неаполь, а затем побывавший у Петра в Спа, появился в Вене — на этот раз вместе с хитрейшим петровским дипломатом Петром Андреевичем Толстым, всю жизнь замаливавшим грех перед Петром: в оные времена он был сторонником Софьи. Посланцы Петра стали добиваться у цесаря выдачи царевича или, по крайней мере, позволения увидеться с ним и передать отцовское письмо. Австрийский император под нажимом министров, не желавших ссориться с царем, согласился допустить свидание, но неаполитанскому вице-королю графу Дауну была дана инструкция, красноречиво свидетельствующая, что иллюзий в отношении Петра австрийский двор не питал: «Свидание должно быть так устроено, чтоб никто из московитян (отчаянные люди и на все способные) не напал на царевича и не возложил на него руки…»

24 сентября 1717 года Толстой и Румянцев прибыли в Неаполь, а через день увиделись с Алексеем и передали ему письмо отца, в котором Петр писал: «Обнадеживаю тебя и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе, если ты воли моей послушаешься и возвратишься». Алексей был смертельно напуган. «Мы нашли его в великом страхе, — сообщал Петру Толстой, — и был он того мнения, будто мы присланы его убить». Слабохарактерный царевич метался, не решаясь дать определенный ответ. Агенты Петра пустили в ход убеждения, угрозы, лесть. Был подкуплен секретарь вице-короля Вейнгард, который «конфиденциально» сообщил царевичу, что венский двор готов его выдать — это была наглая ложь. Толстой уговорил Евфросинью убедить царевича вернуться, обещая, что отец отпустит их на спокойное житье в деревню. Наконец, Толстой объявил уже обессиленному Алексею, что скоро отец сам приедет в Неаполь. Эта ложь окончательно сломила Алексея. «Не только действительный подход, — писал Толстой, — но и одно намерение быть в Италии добрый ефект их величествам и всему Российскому государству принесли».

И царевич сдался. 3 октября он объявил Толстому и Румянцеву, что готов вернуться, если получит от отца прощение и ему будет позволено обвенчаться с Евфросиньей и жить в деревне. Разумеется, такое обещание было ему дано. После посещения Бари для поклонения мощам Св. Николая чудотворца Алексей через Рим, Венецию и Вену двинулся домой. В дороге он получил новое письмо Петра, в котором тот подтверждал свои прежние обещания. Толстой и Румянцев, неотступно находившиеся при нем, устроили так, что Вену проехали ночью, не повидав императора. В Брюнне (Брно) генерал-губернатор Моравии граф Колоредо по приказу императора увиделся с царевичем, чтобы узнать, по своей ли воле он возвращается в Россию. Алексей извинился за то, что не представился императору, и ответил на вопрос утвердительно. Свидание происходило в присутствии Толстого.

Беременная Евфросинья тем временем тоже ехала домой, другой дорогой, через Нюрнберг и Берлин. Влюбленные постоянно обменивались письмами и царевич постепенно успокаивался. А тем временем несколько почт из России было задержано с тем, чтобы Алексей не получил какого-то известия, что дела обстоят не столь радужно, как ему рисовал их Толстой. 31 января 1718 года царевич прибыл в Москву, а 3 февраля начался заключительный акт его трагедии.

Размышляя о том, что произошло впоследствии, трудно отказаться от мысли, что и в этих событиях — бегстве и возвращении царевича — не все так просто, как хотел позже представить Петр.

Почему Петр не разрешил Алексею уйти в монастырь, а неожиданно вызвал его в действующую армию?

Почему Кикин, встретив Алексея в Либаве, сказал ему, что Веселовский говорил с вице-канцлером Шёнборном и тот обещал царевичу покровительство австрийского императора? Кикин — человек, преданный Алексею, лгать тому не мог: он, несомненно, разговаривал с Веселовским. Зачем же Веселовский, который принял позднее такое горячее участие в возвращении Алексея, по сути дела провоцировал царевича к бегству в австрийские пределы — по логике вещей, единственное место, где беглец мог укрыться? И почему, когда впоследствии на пытке Кикин об этом рассказал, Веселовского не вызвали для объяснений? И наконец, почему после смерти Алексея Веселовский бежал и в Россию никогда не вернулся? И почему Петр до конца своих дней так страстно хотел его найти, обещая 20 тысяч гульденов в награду тому, кто разыщет беглого дипломата? Не было ли тонко и хитро задуманного плана, в котором учтены были родственные связи Алексея и его слабохарактерность, чтобы побудить его к бегству, которое можно было бы представить изменой? Конечно, это всего лишь предположения и домыслы, но…

А ложь Петра и его посланцев, чтобы вынудить Алексея вернуться? Обещания прощения, убаюкивание возможностью жить частной жизнью с Евфросиньей? И циничная инструкция царя своим посланцам — Толстому и Румянцеву: обещать прощение и «употреблять… вымышленные рации и аргументы» в то время, когда уже готовились следствие и процесс?

И ответ регента Франции герцога Орлеанского (он правил при малолетнем Людовике XV) русскому посланнику в Париже барону Шлейницу, когда тот сообщил ему в разгар расследования «заговора» об отрешении Алексея от наследства, весьма интересен: «Царское величество в бытность свою во Франции (Петр побывал там еще в апреле — июне 1717 г.) открыл мне по секрету о своем намерении; признаюсь, тогда я боялся, не опасно ли это дело; но теперь мне остается только удивляться искусству царского величества, с каким он поступил в этом деле».

Суд и смерть

3 февраля 1718 года в кремлевском дворце были собраны сенаторы, сановники, генералы. Царь (опять публично!) произнес гневную речь, исчислив действительные (их немного) и мнимые (их более чем достаточно) вины Алексея и закончил свою речь требованием, чтобы сын отказался от прав на престол (к этому Алексей был готов) и — полная неожиданность — назвать соучастников в заговоре и измене. Не дав царевичу опомниться, Петр увлекает его «в близ лежащую камору», и там обманутый и сломленный Алексей в угоду отцу называет «соучастников», точнее — просто близких и сочувствующих ему людей. А тем временем вице-канцлер П. П. Шафиров уже готовит, несомненно, заранее обдуманную клятвенную запись, которую сопровождаемый всеми собравшимися царевич подписывает в Успенском соборе, перед крестом и Евангелием. В тот же день обнародован царский манифест, в коем прописаны «вины» царевича, за что он отстраняется от престола, а наследником назначается его единоутробный брат Петр, хотя он еще и «малолетен сущий». Не обошлось и без прямой лжи: в манифесте заявлялось, что царевич вернулся по требованию австрийского императора, который «из-за него с нами войны вести не захочет» и потому царевич «против воли, согласился к нам ехать».

Но это было лишь начало. На следующий день началось оправдание манифеста и разыгранного 3 февраля действа: изобличение преступников, раскрытие заговора и государственной измены. 4 февраля от царевича были затребованы «вопросные пункты» о соучастниках и замышляемых действиях, иначе, как сказал Петр, «и пардон не в пардон будет». И, не дожидаясь ответа царевича, поскакали гонцы (уже 5-го!) за «соучастниками» в Петербург и, конечно же, в Суздаль, где находилась бывшая царица Евдокия.

Со всех сторон в страшное Преображенское свозятся «участники заговора», близкие Алексея, а то и просто оговоренные люди. В феврале — марте нещадно пытают Кикина, камердинера царевича Афанасьева, домоправителя Еварлакова… И мстительная радость Петра — добрались до матери царевича, нелюбимой жены Великого, которой тот мстил всю свою жизнь (за что? за свою неверность и любовь к другим женщинам?).

Бывшая царица сознается в связи с присланным в Суздаль для солдатского набора майором Глебовым, причем было это, как показал сам Глебов, «тому лет с восемь или девять». Арестовывают тетку Алексея, царевну Марью, единственная вина которой, как устанавливает следствие, заключалась в том, что она плакалась на бесконечную войну, на великие подати, на разорение народное, и «ее милостивое сердце снедала печаль от воздыханий народных». Взяли ростовского епископа Досифея, который говорил с неодобрением о деятельности преобразователя: «Посмотрите, у всех на сердцах, извольте уши пустить в народ, что в народе говорят».

Крутится мельница-застенок в Преображенском. «Участники», свидетели, случайные люди — все под пытками или запуганные на допросах дают показания. Разговоры, ненароком или по пьянке оброненные слова, зачастую многолетней давности, просто невысказанные мысли и настроения — все годится, все подшивается в пухлые тома, все служит одной цели. А цель эта — обвинение Алексея, который уже сломался, особенно после того, как его любимая, Евфросинья, тоже запуганная (и которой было обещано прощение), предает его и на очной ставке рассказывает (или говорит подсказанное) о том, что думал и хотел Алексей.

А круг подозреваемых все расширяется, уже не только Лопухины и Нарышкины, родственники царицы Евдокии и Алексея, попадают в него, но и люди ближнего круга царя — князь В. В. Долгорукий, князья Д. М. и М. М. Голицыны, граф Б. П. Шереметев, митрополиты Стефан Яворский, Иов Новгородский, даже Меншиков в Петербурге затаился и жадно ловил известия из Москвы.

В середине марта в Москве началась расправа. Казнили Кикина и расстриженного епископа Досифея. Страшную казнь уготовил царь майору Глебову — он был посажен на кол. Майор оказался человеком мужественным. На допросах он никого не оговорил, всю вину за адюльтер с Евдокией взял на себя, а на колу «никакого покаяния учителям (священнослужителям. — В. Т.) не принес, только просил тайно в ночи, через учителя иеромонаха Маркелла, чтоб он сподобил его Св. Тайн, как бы он мог принести к нему каким образом тайно, и в том душу свою испроверг». Сослан Семен Нарышкин, секут кнутом женщин из Суздаля, замешанных «в дело» Евдокии.

Закончились казни в Москве, отправлена в Ладогу царица Евдокия (инокиня Елена), в Шлиссельбург — царевна Марья Алексеевна, и царь отбывает в Петербург, куда велит доставить Авраама Лопухина, Василия Владимировича Долгорукого, Афанасьева, Еварлакова и других служителей царевича. В мае уже в Петербурге начались новые допросы и пытки, на которых присутствует (не всегда, правда) и сам Петр. Дает показания доставленная в столицу Евфросинья (ее содержат в крепости). Разыгрывают комедию перед австрийским двором — для европейского, как бы сейчас сказали, общественного мнения: требуют отозвания цесарского посланника Плейера и передачи писем царевича к своему свояку — австрийскому императору, пытаясь представить действия Алексея государственной изменой. От царевича непрерывно требуют письменных объяснений, которые тот дает, сломленный и еще надеющийся на снисхождение (которое ему допросчики, в первую очередь П. А. Толстой, видимо, обещают).

13 июня назначается суд над Алексеем в составе 127 высших сановников государства. На следующий день царевича привозят в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, где еще в мае учрежден застенок. А 17 июня совершается уму непостижимое: в Сенате царевич подписывает написанные Толстым показания и по этим показаниям допрашивают с пытками (в Сенате!) в присутствии Алексея Лопухина, Вяземского, князя Василия Долгорукого и протопопа Якова Игнатьева — духовника царевича. Распространен слух, что царевич в сознании своей вины предался беспробудному пьянству (небезынтересно было бы знать, кто давал ему водку в каземате?).

19 числа царевича приводят в застенок и впервые пытают — бьют кнутом, добиваясь утвердительного ответа на заранее сфабрикованное обвинение: «…хотел учинить бунт и к тем бунтовщикам приехать (речь шла о поездке 1716 года по вызову отца к армии, расквартированной в Мекленбурге, до которой Алексей не доехал, сбежав в Вену. — В. Т.), и при животе отцове, и прочее, что сам показал и своеручно написал, и пред сенатом сказал: все ль то правда, не поклепал ли и не утаил ли кого?». 22 июня после посещения Толстого царевич «признался»: австрийский двор обещал помочь ему завладеть российской короной.

Но даже под угрозами и пыткой Алексей написал свои признания в сослагательном наклонении: «Ежели бы до того дошло, и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал и вооруженною рукою доставить меня короны Российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства…» Признание, не заслуживающее ни малейшего доверия: не говоря уже о том, что в самых тайных документах венского архива нет никаких упоминаний, даже намеков на переговоры Алексея с императором или его министрами о вмешательстве в российские дела, полной нелепостью является предположение, что австрийский двор, хотя и недовольный действиями Петра в Германии и договором России с враждебной Австрии Францией, замышлял военные действия в пользу Алексея. Недаром один из умнейших людей петровской эпохи, в то время посланник в Нидерландах, князь Борис Иванович Куракин в своем меморандуме о положении дел в Европе писал в 1719 году, что «явным образом этот двор (австрийский. — В. Т.) никогда не выступит против России, разве под рукою будет одними словами помогать врагам ее, но ни войска, ни денег — не даст: первого по многим причинам, а вторых — потому что нет». И никаких серьезных представлений петербургский двор венскому и не подумал сделать, удовлетворившись отозванием Плейера — жест с обеих сторон чисто формальный.

А дальше… уже какая-то нечеловеческая, изуверская жестокость Петра. 24 июня суд из 127 человек, назначенных царем, приговорил царевича к смертной казни по заведомо сфабрикованному и ничем не доказанному обвинению: «Потому что из собственноручного письма его, от 22 июня, явно, что он не хотел получить наследства, по кончине отца, прямою и от Бога определенною дорогою, а намерен был овладеть престолом чрез бунтовщиков, чрез чужестранную цесарскую помощь и иноземные войска, с разорением всего государства, при животе государя, отца своего. Весь свой умысел и многих согласных с ним людей таил до последнего розыска и явного обличения в намерении привести в исполнение богомерзкое дело против государя, отца своего, при первом удобном случае». И в тот же день уже осужденного царевича снова пытают в застенке. Пытают его — теперь уже в последний раз — и 26 июня, с 8 до 11 утра. Присутствуют Меншиков, Яков Долгорукий, Головкин, Апраксин, Стрешнев, Толстой, Пушкин, Шафиров, Бутурлин и… сам Петр. И «того ж числа, по полудни в 6 часу, будучи под караулом, в Трубецком раскате, в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».

Когда и как умер Алексей осталось и останется неизвестным. Скончался ли он к вечеру от пыток или был казнен утром в присутствии (не хочется говорить «при участии» отца — не все ли равно? К морю крови, пролитой преобразователем, просто добавилась еще капля, на этот раз, правда, как бы собственная. Но не воспринимал Петр (и боюсь, что никогда) Алексея как своего сына и, очень скоро поняв, что не похож на него сын, уготовил (вначале, наверное, подсознательно, а потом вполне осознанно) ту участь, к которой привел царевича со всей своей беспощадностью и безразличием к судьбам человеческим, что так отличали царя, названного Великим.

Два тирана в российской истории, два человека, каждый из которых составил в ней эпоху, два сыноубийцы. Иван Грозный, нечаянно убив своего сына, не находил себе места, впал в отчаяние, каялся всю оставшуюся жизнь, что не мешало ему, впрочем, продолжать казни, издевательства и разорение собственного народа. А Петр? На следующий день по смерти царевича был на обедне в Троицком соборе, принимал поздравления по поводу годовщины Полтавской победы, затем обедал на почтовом дворе, а после все гости «прибыли в сад его царского величества, где довольно веселились, потом в 12 часу, разъехались по домам». А накануне погребения Алексея царь праздновал свои именины, обедал в летнем дворце, участвовал при спуске корабля, а затем был устроен фейерверк, после чего пир продолжался до двух часов ночи. Но и после смерти сына Петр не успокоился, и сыскная царская машина продолжала исправно действовать. Служителей царевича отправили в Сибирь, князя В. В. Долгорукого — в Соликамск, а 8 декабря состоялась казнь Авраама Лопухина (дяди Алексея), духовника царевича Якова Игнатьева, слуг Афанасьева и Дубровского. В тот же день кнутом были биты Еварлаков, Акинфиев и князь Федор Щербатов (ему также отрезали язык и вырвали ноздри). Головы казненных выставили на каменных столбах (на железных спицах) близ Съестного рынка, а тела разрешили родственникам похоронить лишь в конце марта следующего, 1719 года.

Так существовал ли заговор, жертвою которого стал Алексей? Да, существовал, только не сына против отца, а, напротив, отца против сына. Лгать Петр продолжал и после смерти сына. В предписаниях своим посланникам при иностранных дворах он велел описать кончину царевича как естественную (от «жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии»), особенно подчеркивая, что Алексей «чистое исповедание и признание тех своих преступлений против нас со многими покаятельными слезами и раскаянием нам принес и от нас в том прощение просил, которое мы ему по христианской и родительской должности и дали».

Ни доказательств заговора Алексея, ни заговорщиков, как выяснилось на более чем пристрастном следствии, не было. И полагаю, что С. М. Соловьев явно впал в крайность, когда написал, что «программа деятельности по занятии отцовского места уже начертана: близкие к отцу люди будут заменены другими, все пойдет наоборот, все, что стоило отцу таких трудов, все, из-за чего подвергался он таким бедствиям и наконец получил силу и славу для себя и для государства, все это будет ниспровергнуто».

Трудно, конечно, судить, что бы случилось, если бы Алексей стал царем. Но возврата к старому (если под «старым» понимать Россию времен Алексея Михайловича) произойти уже не могло.

И не случайно Б. П. Шереметев отказался подписать смертный приговор Алексею. Сам ли Петр создал «заговор» Алексея или с готовностью принял написанный другими сценарий, останется загадкой. Может быть, он хотел оставить престол сыну от Екатерины, вскоре после этих событий умершему Петру, может быть, создал в своем страхе образ старшего сына — ретрограда и любителя старины. Может быть. Но одно очевидно: он своего старшего сына не любил.