© В. Белкин, 2017
© "Написано пером", 2017
* * *
Герои в новеллах Валерия Белкина чувствуют себя неуютно, дискомфортно в мире благополучных и сытых людей, что порождает у них различные страхи: оказаться лишним и ненужным, повторить ошибки прошлого, быть непохожим на других. И, если вдруг выпадает возможность измениться, то по законам, непонятным им, с трудом созданные новые отношения рушатся в одночасье. К тяжелым последствиям приводит безотчетный страх и жителей города в повести «Ален и брат его Квентин»: под его гнетом они не в силах остановить беду.
В сказках герои: будь то комиссар полиции заяц Белыч, старая ворона Пике, сбежавшая из улья пчёлка Мая, воробей Моросяк, бросивший семью, – тоже пытаются найти, но по-своему, пути к душевной гармонии.
© В. Белкин, 2017
© "Написано пером", 2017
* * *
Дело табак
Ничего нет лучше ночного города, ночного вокзала, ночного автобуса…
Я вышел бомжевать в половине первого.
Ночь как ночь – темная, местами черная. Несмотря на поздний час, ни привидений, ни вампиров, ни зомби. Германия – некому напугать простого хорошего человека, а жена осталась дома.
Подхожу к станции метро, сажусь и принимаю статус бомжа: ничего не делаю, никому не обещаю, никого не жду, смотрю в ночь и на тех, кто случайно появится. Слева за спиной широкие стеклянные двери закусочной, справа парикмахерская, все пристроились к моей трехступенчатой лестнице. Напротив уютная остановка автобуса, тоже застекленная от различных напастей.
Подошел автобус, ночью интервалы жесткие: 30–40 минут, а то и час. Двое мужчин, позевывая, скрылись за дверьми станции, один прямиком направился ко мне. Не по-немецки кряжистый, в летах уже перезрелых, со взглядом штурмана дальнего плавания.
Ставит два черных дряхлых портфеля, перевязанных бечевками, садится. И на моих глазах один начинает неожиданно разваливаться, вскакиваю, хватаю, пытаюсь крепко перетянуть.
– Не трогай, – услышал сердитый голос. – Не твое, сядь!
Я застыл.
– Открой другой!
Развязываю с трудом бечевку.
– Подавай, – подаю, он достает пакет, обмотанный тонкими резинками. – Закрой и поставь.
Послушно выполнив указания, присаживаюсь.
– Куришь?
– Да нет, давно уже не курю, пять лет.
– А что так?
– Видишь ли, утром однажды проснулся, а сердце словно мешок с кровью, шевелиться не желает – и все, перестал курить.
– Ты не прав, я покажу тебе, почему ты не немец.
Вообще-то, я и не притворялся.
– Ты с России.
И чего только я здесь не натерпелся, называли и французом, и итальянцем, а он угадал.
– Да, ты русский, улыбаешься наивно (хорошо хоть не сказал, как дурачок из сказки), доверчиво да еще и виновато. Я не просил тебя помогать, а ты полез со своей услугой, потому вы так и живете там.
– Как мы живем?
– Говенно. С Волги?
Ясное дело, если русский, значит, с Волги.
– Угу, она красивая и большая.
– Родители с тобой?
– Умерли.
– Известное дело, сколько вас в Сибири полегло, гнали толпами, как ты еще вывернулся.
Мои родители скончались, подкошенные болезнями и возрастом, но подрывать его веру в жестокость российского климата было неделикатно, я согласно кивнул.
– Тридцать пять миллионов загубили в вашей стране, но это официально, я не верю, я думаю, больше. Не забывай, после войны сколько победителей он поставил к стенке, а стройки, а тюрьмы, ваши цари жестокие, а вы несчастные.
– А Гитлер?
– Нашел, кого вспомнить, мой отец служил у него, выбрался живым, в ГДР не трогали, спокойно дожил до смерти и мне что-то оставил. Так ты, сынок, не куришь.
В моем возрасте неплохо стать чьим-то сынком, тем более, у нового папочки богатое наследство. Вероятно, эти два бывших в нещадном употреблении портфеля. Он таинственно улыбнулся, призвал к вниманию, подняв указательный палец, и действо началось.
Развернув на коленях большой матерчатый носовой платок, выложил из пакета табак и сигареты, затем помахал передо мной тяжелой связкой ключей, а руки-то тряслись.
– Вот это видишь, самый мой любимый, – из связки высвободил тщедушную закорючку, которой только комары смогли бы открывать двери своих окровавленных квартир.
– Не смотри, что он такой, он решает все!
Достал трубку, осторожно отвернул мундштук и торжественно застыл. В этот момент из стеклянных дверей метро вышли люди и заходили перед нами в ожидании автобуса.
– Ты погляди, сынок, ты погляди!
У дверей в тихом разговоре стояли трое женщин и мужчина, все средних лет.
– Ты заметил? Ты заметил или нет? Hallo, hallo!
Группка не реагировала.
Мой папа решительно отложил платок со всеми сокровищами, с трудом поднялся и двинулся nach Osten. Около пяти минут я следил за беседой со взмахиванием рук, со смехом и с похлопыванием друг друга по плечам, по спинам, до груди не дошло. Вернулся искренне огорченный.
– Это же несправедливо, он один, а их трое, ему не справиться, я посоветовал поделиться со мной, ну хотя бы одну отдать.
– Может, он всю жизнь тренировался и готовился к этому дню, а ты…
– Не сомневаюсь. Как ты думаешь, что с ним будет утром?
– Наверно, не совсем хорошо.
– Вот и говорю – не женись!
– Я уже женат.
– Что вы за народ, русские, ты же не дослушал, а спешишь куда-то. Слушай меня! Не женись на учительнице, всю ночь до утра: «Повторить, неправильно», не женись на враче, услышишь после себя: «Следующий», не женись на официантке, ей подавай чаевые, – довольный, рассмеялся.
– Женщина открывает нам ворота рая, – с мудростью, не присущей мне, возразил я.
– Не греши! Не греши, сынок, – он назидательно поднял мундштук, – из-за женщины нас выгнали из рая, да. На ее вратах написано сладкое слово «Рай», но за забором… – он удрученно покачал головой. – Когда моя забабаежила (в немецком языке нет такого слова, но этот процесс и образ знакомы многим мужчинам), я обратился к Нему. Господи, недолго мне осталось ходить под твоим оком, освободи меня – и исчез, она меня не нашла.
Он расхохотался, я сконфуженно замолчал, все равно с ними бывает иногда и рай, надо только уметь ключ найти.
Подошел, урча, автобус, вздохнул, открыл двери, принял пассажиров, вздохнул и скрылся в ночи. Мы одни.
– Посмотри, что ОН может выделывать, и ты увидишь, как я умен.
Своим заветным ключиком вытащил из мундштука трубки фильтр сигареты, и я ужаснулся – багрово-коричневое чудовище держал в дрожащих пальцах мой папа. Королевским жестом отбросил в ближайшую урну сгусток яда, разломил сигарету, новый чистый белый фильтр бережно вложил в мундштук. Новорожденного запеленали, почудилось мне.
– Потому я живу. Вы, русские, странный народ. Немец, если пьет, просто скажет всем, и знакомым, и незнакомым, – я алкоголик. Русский заявит – да, пью, но я честный, пью на свои! А что, вкус меняется? Я у вас в Ленинграде на верфи работал, голландцы корабль хотели на слом распилить, Эрих упросил отдать ему и нам дал задание переделать и оснастить, за год справились. Хорошие у вас мужики, я был там своим, хоть и немец для них, но как жили! Как они жили, так и пили, ох, и пили.
– А кто не пьет.
– Я, вот что ты тут делаешь?
– Бомжую.
– Извини, это как?
Не имеется в немецком языке такого всеобъемлющего по своей многозначности слова, пришлось пояснить, «бомжую» – ничего не делаю, никого не жду, никому не обещаю, ни в чем не нуждаюсь.
– Ну что ж, я за тебя.
Он привернул мундштук, щепотку табака положил в трубку, разровнял «золотым» ключиком, я оглянулся: ночь примостилась без приглашения за спинами и вслушивалась в наши беспутные речи.
– Ты здесь работал?
– Угу, учителем.
– Бедняга, хорошая умная профессия. Все еще хлопочешь?
– Да нет, на пенсии.
– И сколько?
Назвал сумму, он всполошился.
– Тебя обманули, тебя обманули! Ты что-нибудь предпринял? Да я получаю больше, чем ты, что же ты сидишь?
Но я никуда не убегал, доверчиво глядел на него.
– Ну вот что, у меня есть замечательный друг, он помогает всем, разбирается в начислении пенсий, мне помог, надо тебя с ним познакомить, сейчас позвоню.
Я ужаснулся, время – второй час ночи, приличные люди спят.
– Йозеф не спит, он чех, знает французский, русский, английский, испанский, был дипломатом во Франции. Жена отравила, хотела состояние прибрать, два года в коме, сейчас почти не движется, но живет.
– Как же так? Ее наказали?
– Йозеф славянин, он так не может, выкарабкался и промямлил, что сам случайно что-то съел, дурак! Она где-то пропала.
Как ни протестовал, он набрал номер, пространно рассказал о моих проблемах, особенно напирал на то, что я русский, сердито попенял другу, что в столь поздний час тот не спит и передал телефон мне, сказав, что Йозеф очень хочет со мной пообщаться. Опасливо прислонил я мобильник к уху.
– Алло.
– Доброй ночьи!
– Доброй! – я обрадовался, голос был мужской, очень добрый, насмешливый и располагающий к владельцу.
– Манфред хороший человек, – я взглянул на Манфреда, – но часто любит прихвастнуть, я давно ничем не занимаюсь, просто лежу и жду. Как ты здесь оказался?
Не вдаваясь в подробности, поведал свою историю.
– Вот видишь, как бросает нас жизнь. Где я только ни был, кого только ни видел, рассказать – десяти томов не хватит. Тысячи женщин хотели меня, а сейчас ни одна женщина не подойдет хотя бы взглянуть на меня.
– Йозеф, какие женщины? Тебе встать надо вначале, а уж потом можно и поговорить о них.
– Ах, перестань, я уже никогда не встану.
– Надо надеяться, – и, как всегда некстати, вспомнились слова молодого немецкого врача: «Надежда вредит здоровью, знание лечит!»
– Надо, было бы на что. Что же ты просидел на такой низкой зарплате, почему не возмущался?
– Я был счастлив, что здесь получил работу, этого достаточно. Вот как ты допустил до такого?
– Я допустил? А не она ли допустила то, что сделала?
Мы все втроем молчали, я чувствовал, что Йозеф улыбается.
– Ну вы, там, мне пора спать, созвонимся?
– Конечно, – заверил я его, – без сомнения.
Манфред потребовал мой номер телефона, я повиновался. Успокоенный и довольный свершившимся, он любовно погладил трубку, обдул, обтер.
– Да, сынок, нет правых, нет виноватых, все несем мы и право, и вину. Убийца, убитый, судья, родные, спроси их, кто виноват, они ответят. Жизнь – одноразовый шприц в задницу.
Как все грустно, как грустно все.
– Да не ешь ты печень…
– Что?
– Печень не ешь, эти животные твари глотают все подряд, печень просто не успевает перерабатывать, и вся гадость там остается. Ешь сердца, – помолчал, – а лучше мозги.
Мне стало плохо.
– Ты что, такой слабый и женат, как же ты живешь с ней?
– Хорошо, – с трудом промолвил я.
Ночь уютно накрыла, сблизила, утешила, ничто не предвещало наступление дня, да и нужен ли он нам!?
Мой новый папа Манфред тщательно смел с платка остатки табака и сигарет в пакет, перетянул резинками и спрятал в портфель. Выпрямился, величественно поднес трубку ко рту, уверенно возжег пламя, почмокал, задымил и медленно, страшась потерять и каплю, втянул живительное зелье, задержал дыхание, усладившись и насладившись.
С сожалением отпустив дым на волю, с болью, понятной только нам, мужчинам, простонал:
– Оргазм!
И я пролил тихие слезы.
Оливер
Он просыпался и вставал с постели всегда в одно и то же время, ложился спать тоже в одно и то же время. В одно и то же время садился в метро и ехал на работу. В одно и то же время выслушивал от коллег на паузах жалобы на пищеварение, на детей, на непомерно высокие налоги. В одно и то же время сосредоточенно просматривал новостные порталы в Интернете, влезал под одеяло, наутро забывал о прочитанном – так было принято.
Приучил себя к разнообразным привычкам и был доволен упорядоченным функционированием тела и духа. Привычки стали потребностями, потребности – привычками, ощущение комфорта не покидало.
День протекал мирно, продуктивно и не навязывал вздорных случайностей. Надо отметить также и еще одну его удивительную особенность: в метро во избежание каверз ни он никого не видел, ни его никто не замечал, что утром, что вечером.
Опустился на любимое место у окна, приготовился к совместному движению тела и вагона. Поезд разогнался, завывая и постукивая колесами, вдруг резко затормозил, дернулся, встал, кто-то охнул, рассмеялся, он невольно взглянул в ту сторону и оцепенел.
Паренек с огромным рюкзаком за спиной не устоял на ногах от толчка и обрушился на девушку, что сидела напротив. Она удержала мальчишку в объятиях, тот копошился на ней, пытаясь оторваться, искал руками опору, не находил, боясь прикоснуться хотя бы пальцем к женскому телу. Слышались тихие извинения: «Простите, поезд, я не хотел…»
Он не отрывал глаз от пары, застывшей в театральной позе, но не кажущаяся преднамеренность сцены привела в смятение, иное: подросток словно сошел со снимков детства: щуплый, нескладный, узкий, длинный, с аккуратными очками на бледном худом лице.
Наконец, мальчишка высвободился, отбежал от юной пассажирки и, вцепившись в поручень сиденья, застыл.
Поезд тронулся, напротив две девчонки восьми лет, задорно поглядывая друг на друга, прилежно запели: «О sole mio…». Через четыре остановки он вышел, покачал в недоумении головой, но день прошел как обычно, без каверз.
Назавтра в метро растерялся, не зная, что делать: радоваться или огорчаться – юный двойник вошел в его вагон, замер у дверей, опираясь на них рюкзаком.
Так и он когда-то стоял, размышляя о нервных учителях и о не менее нервных родителях.
Минула неделя, встречи с упорством повторялись, мальчик как вкопанный в 5: 54 стоял на станции, ожидая поезд. Подумал и благодушно позволил юнцу занять место в его ритме дней и ночей ко времени отхода поезда.
Иначе никак нельзя: ребенку было неуютно среди неосторожных грубых взрослых, и он приложит все усилия, чтобы скрасить путь мальчику. В столь ранний час появление подростка тоже понял: «Сентябрь уж наступил». Начались учебные занятия, школа, видно, далеко – во избежание скандалов ученик и выезжал засветло, боялся опоздать.
Так и повелось, вместе с учеником поджидал поезд, вместе входили и застывали: он на сиденье, ученик у дверей. Те постоянно открывались, закрывались, подросток отходил, вежливо пропускал пассажиров, подходил и замирал до следующей остановки. Посоветовать сменить место не решился: мальчик с испугом отринет соучастие незнакомого мужчины.
В начале октября на пути к метро вдруг охватил непреодолимый страх, пробил холодный пот: в любой момент может нагрянуть беда – изменится расписание уроков в школе, семья переедет в другой город, ребенок заболеет – встречи прекратятся. Случайно, как и появился, он исчезнет, тоже человек из плоти и крови. Что делать, как поступить, спросить было не у кого, поделиться было не с кем.
Справиться с паникой не хватало сил, время шло, и чуть ли не бегом он припустил к станции. Там заметался, не нашел паренька, не пришел тот в условный срок. Предчувствие сбывалось, устал, устал, не хочет видеться, в чем полностью прав. Сел у окна, ни во что не веря.
Двери не захлопнулись, как влетел юнец, обвел всех быстрым взглядом, нашел своего ежедневного попутчика, успокоился. Заполучив последнего пассажира, поезд двинулся дальше по маршруту.
В ноябре похолодало.
Надел любимое мягкое пальто черного цвета, ощутил себя в нем тепло и уютно. Подросток стоял в заношенной детской курточке, выглядел до обидного нелепо: из рукавов торчали худые кисти рук, спереди и сзади из-под нее беззастенчиво выглядывала клетчатая синяя рубаха, ворот не застегивался, узкий стал, да и пуговиц не хватало.
Его родители тоже были небогаты, тоже вырастал из одежды, из обуви, тоже при встречах со знакомыми прятал глаза. Предложить что-либо из своего подростку постеснялся: вдруг не понравится, но вечером тщательно перебрал одежду в шкафах – ничего доброго не нашел.
Вскоре парень красовался в новой теплой добротной куртке с капюшоном, с молниями на карманах. И впервые отошел от дверей, сел на свободное место, рюкзак поставил на колени.
Затем выпал первый снег.
Поезд запаздывал, люди прибывали, толкались, вышучивали друг друга, а знакомый не появлялся. Из тоннеля принеслась тугая воздушная волна, за ней на платформу влетел поезд. Одна толпа втащила в вагон, другая со смехом, с гиком хлынула из других дверей и столкнула лицом к лицу с подростком.
Промелькнули две станции, менялись пассажиры, он стоял и не смел поднять глаза на мальчишку, слушал легкое дыхание и не мог взять в толк, с чего начать и как начать беседу. Неплохо было бы вполголоса произнести «Смешной народ, не правда ли», хотя есть и получше: «Бывает же такое», а если: «И побелело все кругом…».
День прошел нервозно, безрезультатно. Вечером вспомнил со стыдом произошедшее в вагоне, чуть не плача, утешил себя тем, что никто ничего не заметил. К новостям не притронулся, залез под душ, лег в постель. Утром обнаружил, что проспал…
Без сомнения, станция давно опустела, поезд ушел, в нем все уехали, в нем уехал и ученик. С тоской и унынием вышел из дома, побрел к станции, медленно спустился по лестнице и с трудом сдержал возглас радости.
На платформе в одиночестве стоял его ученик, его двойник, скользнул рассеянно взглядом, проявил внешнее безразличие. Они вошли, заняли места и помчались каждый к своей цели.
Брезжил рассвет, вставало солнце, к ночи день темнел, синел, чернел; он мог дать любые имена творениям природы, звучные или скучные, но она перестала его занимать.
Будильник не интересуется числами на круглом циферблате. Стучит и стучит в ритме, заданном пружиной или батарейкой, но в любом случае в этом его жизнь, а не в циферблате. Нет ему дела до чисел, до их размеров, до их цвета, можно закрасить, стрелки снять и выбросить – ничего не изменится, будильник будет стучать…
Сегодня паренек ехал вдвоем с подружкой, наверняка, учатся в одной школе. Придирчиво оглядел девицу: нехороша была, очень нехороша.
Тяжелые крупные формы раздирали по швам короткое серое пальто, шею туго обхватил лиловый узкий платок, тусклые глазки накрасила синим, волосы стянула зеленым шарфом.
Поезд на всем ходу дернулся, как и при первой их встрече, и по всему вагону разнесся высокий до визга голос: «Оливер, ты чего это?»
Какое чудесное имя носит мальчик, неужели человек с таким звучным именем повторит абсурд его судьбы.
На следующее утро старался не смотреть в их сторону, прошли еще ночь, день, ночь – утром украдкой взглянул, опешил: мясистая девица не маячила больше, не мешала, пропала без следа.
Будильник отстукивал время.
До Рождества оставалась неделя, к празднику снегу нападало великое множество.
Он шел, вдыхая морозный свежий воздух, и не узнавал белую чистую дорогу, она смягчилась, спрятались острые черные камни, что угрожали ему каждое утро. В вагоне покойно, уютно, Оливер держал в руках коробку с тортом. У ребенка день рождения, везет угощение классу.
А он не знал!
И осенила прекрасная идея – вручить имениннику олененка на хрупких ножках с упрямо склоненной головой, подарок мамы на его шестнадцатилетие. Дома бережно обернул игрушку в мягкий шелк, спрятал в прозрачный пакетик, перевязал розовой ленточкой, сделал бант. Завтра незаметно подкинет сувенир в карман Оливеру.
Выждал первую остановку на пути следования поезда, Оливер как раз отошел от дверей, вежливо пропуская входивших и выходивших, подкрался к мальчику, огляделся – никто ничего не видел, и забросил с замиранием сердца подарок в приоткрытый рюкзак, отбежал на цыпочках, сел.
Ликуя и торжествуя, шествовал на службу.
Дома поужинал, с досадой поглядел на календарь: праздники скоро, ученик уйдет на каникулы, придется потерпеть. После ужина сидел у окна и следил, как на черном небе загорались звезды, как двигались огоньки самолетов, как в домах напротив зажигались и гасли чужие окна.
Утром с бьющимся от радости сердцем поспешил на станцию – юный двойник не встретился, пропустил еще поезд – мальчик не появился, пропустил второй – без изменений. Кто только ни стоял рядом с ним, но не Оливер, – уехал на службу.
Назавтра в свое привычное время вошел в поезд, опасаясь вновь опоздать и навлечь на себя гнев. Тщетно всматривался в детские фигуры – Оливера не было, видимо, заболел.
Поезд подъехал к его остановке, он поднялся, вышел, двери сзади со злобой клацнули. Сделал шаг, второй и, словно кто ударил, оглянулся и похолодел: в другом вагоне, не в их, стоял Оливер, стоял, смотрел на него и не видел. Глаза ничего не выражали.
После длительных мучительных размышлений пришел к выводу: необходимо изменить время своего выхода из дома к отправлению поезда с учеником – встречи противопоказаны.
Лег в постель и вступил в последнюю решительную битву с матерью, с одноклассниками, с супругой, с ее детьми, с Оливером. Искусно, грамотно, наслаждаясь собственной мудростью, жонглировал доводами. Ему не отвечали, не слушали, отвернулись. К утру одержал победу – никто не отважился и слова вымолвить, отмолчались…
Наступит день.
Встанет, побреется, позавтракает, посетит туалет, оденется, выйдет из дома, на службу не пойдет, пойдет в улицы.
Фонари погаснут, горожане поспешат в офисы, в магазины, в школы, в университеты, на вокзалы. А он будет идти, с одной улицы сворачивая на другую, открывая в сиреневых сумерках новые, притаившиеся в городе, ранее не знаемые ни им, ни другими.
День разрастется.
Он найдет все-таки улицу без конца, ту, о которой постоянно мечтал в детстве, скомандует: «Голова, плечи, взгляд; голова, плечи, взгляд!» И, повинуясь приказу, распрямит плечи, поднимет голову, взгляд устремит вперед.
И будет шагать, шагать, шагать, минуя сосны, реки, снежные горы, океаны, и обозревать небесную даль. И легкое движение не будет оставлять следа в ясном чистом воздухе.
И появится Оливер, и будет идти рядом, изредка поглядывать с почтительным удивлением и говорить, говорить, слушать, улыбаться и улыбаться всему вокруг…
В магазинчике на углу улицы, что ведет к парку, летним солнечным утром в очереди стоял мужчина, ожидая, когда и ему отпустят товар. Очередь двигалась, за спиной у продавца бормотало радио, играла музыка без цвета и запаха, вдруг все и всех прервал детский звонкий голос: «O sole mio».
Покупатели переговаривались, продавец резал, взвешивал, паковал, покупатели платили, уходили, солнце светило, голос пел.
И он заплакал, заплакал, как плачут только мужчины и очень маленькие дети: горько, безутешно, не справляясь со слезами и не желая с ними справляться.
Рыдания, в конце концов, сумел подавить, но смотреть на него все равно было неприятно…
Она
Февральским утром, удрученный собственным бездельем, он нашел небольшое кафе и за столиком у окна попытался разобраться в своей работе. Фразы копошились, налезали одна на другую – и в раздражении от сумятицы в словах, от неумения их упорядочить, он отбросил листы и с унынием подумал о собственном несовершенстве.
Вошла она, робко огляделась, прошла и села напротив.
– Хорошее место, все посетители простреливаются, и злые, и добрые, – застенчиво улыбнулась.
Он не мог не ответить восхищенным взглядом, хороша была, такие лица вызывают неизменное желание обладать их владельцами, и подумал: «Полюбит». После третьей чашечки кофе с сожалением расстались, условившись о встрече.
Три дня истекли в положенный им срок. Свиделись, и время полетело, но параллельно – его и ее, она мило не впускала к себе, все решала сама. Вынужденный соглашаться хотя бы на редкие встречи в кафе, жаждал ее каждую минуту и терзался муками сомнения: не хочет, от скуки играет. В телефонном разговоре стал горько сетовать, что не нужен ей, не подходит по параметрам, что…
«Ты опять начинаешь», – спокойно перебила она.
Умиленный ее признательностью, благодарный ей, попытался рассказать о чуде вселенной.
«Ну ладно, все, до свидания».
По сути дела, знал о ней немного. Никого, кроме подруг, не имела, как и он, не любила шумных сборищ, плясок по разным клубам, гульбищ с пивом и колой, остальное исчезало в «черной дыре» молчания.
Но она была душе его мила, она была душе его мила, не то, не так, ее душа была ему мила, близка и родственна.
Позвонила мама и попросила переслать в Москву шерсть для вязки, в Германии продаются такие нитки. У них тоже имеются, но страшно дорого. Опросив друзей и знакомых, убедился, что никто ничего не знает – невежды, лишь в одном из магазинов охотно пояснили, где купить, сколько платить, и какая шерсть особенно хороша для вязки свитеров и шарфов.
Собрав посылку, пошел на почту, к поезду мама не советовала и приближаться, проводницы бывают разные – и деньги, и посылку заберут. На почте в очереди ощутил томление по ней, позвонил, пригласил, согласилась.
Подходя к кафе, наткнулся взглядом на номер стоящей машины: 86–77, суммы цифр сошлись: 14–14, значит, повезет.
Вошла, и стронулось сердце. Рядом кто-то зачем-то что-то громко доказывал, посетители беспрестанно вставали, ходили к бару, садились, в полумраке нежно белели лица. Очарованный ее тихой прелестью, замороченный ее вечным молчанием, он изнывал от желания схватить, смять, сломать до стонов, до мольбы, до крика, обладать здесь и сейчас.
– Что? – шепнула.
– Что, – сдавленно ответил.
Этой весенней ночью она была с ним.
Ничего не помнит. Другой, а не он, рычал, кричал, стонал и смеялся – сбылось, цифры не обманули.
Весенним утром она серьезно сказала:
«Твои щупальца проникли в меня, обняли, я задыхалась, но не хотела, чтобы они слабели».
Он шел на лекцию. Таяли облака, солнце поднималось, небо очистилось, город цвел. И задохнулся от любви ко всему, пылью, пылью рассеяться по свету и исчезнуть.
Она приходила, приходила неожиданно, позвонив снизу, и он любил каждый микрон ее тела, всю собирал в свои руки и не отпускал до утра.
Пора цветения закончилась, наступило лето. Задержавшись на приеме у врача, спешил на встречу к ней. Ku-Damm гудел, берлинцы с удовольствием заполнили столики на улице, особенно многолюдно было в кафе у перекрестка, все посетители без исключения чему-то смеялись.
Проходя мимо, он улыбнулся, смех усилился, оглянулся – за ним по пятам шел кривляющийся клоун, передразнивая каждое его движение. Поняв, что проделки разгадали, шут замертво свалился на землю.
Смех загремел, публика неистовствовала…
Сидя напротив нее, он жаждал услышать слова сочувствия, гнева, осуждения толпы обывателей, но она тоже засмеялась, уверяя, что ей знакомо это кафе, человек так зарабатывает, нужны деньги, на него в кафе ходят, всем хорошо.
Платит ли тот налог, поинтересовался он, пожала плечами, неожиданно засобиралась. На улице махнула рукой и, позевывая, поспешила, ни разу не оглянувшись.
«Как уставшая собака, – с обидой подумал он и побрел назад в кафе. – Что это вдруг?»
Вечером позвонил и выклянчил, где угрозами, где просьбами, совместную поездку за город. В мечтах пронесся завтрашний день, наполненный пышными деревьями, цветами, солнцем и любовью.
Оба, безлошадные, в воскресенье ехали на автобусе к замку-музею – так она пожелала. В детстве он рисовал башни, крепостные стены, рвы, рыцарей, затем картинки раздавал ребятам, дома хранил только солдатиков из пластилина, потому ясно представлялось величие крепости, куда вез автобус.
Солнце разгулялось не на шутку, и он вспомнил, что впопыхах не захватил с собой ни воды, ни бутербродов, а что в ее сумке – не знал.
Трехэтажный опрятный беленький домик с синей крышей посреди полей и оказался замком, три развесистых дуба во дворе, три зеленого цвета постройки.
Всюду царила гулкая чистота, здесь жили местные князьки, к ним ходил в гости какой-то в свое время известный поэт, о нем и экспонаты. Она увлеченно рассматривала листки в витринах, фото и надписи на стенах, портреты, ручки, шляпы, шкафчики и диванчики, он понуро следовал за ней. На втором этаже столкнулись с группой старичков в отглаженных аккуратных костюмчиках; неслышно обходя помещение, бережно водили они больного подростка, искреннюю радость всему мальчик выражал мычанием и смехом, старички счастливо переглядывались, гордясь приобщением ребенка к вечному.
Затем автобус повез к «Крестьянскому двору», голод томил, а у нее лишь шоколад. Посреди поля у дороги разместились деревянные домики, столы, скамейки, редкие кусты не спасали от зноя. Свисали укрепленные к балкам колеса от телег, хомуты, цепи, гирлянды из лука. Бутылки из-под пива, пустые и полные, загромождали столы, веселье разливалось от души. Горячие сосиски с горчицей, булочки и жареный до черноты картофель забили нутро, пытался размочить водой с газом, и все набитое в желудок болезненно забродило по телу.
Она исчезла, вернулась оживленная: встретила знакомых с машиной, предлагают посетить интересный музей крестьянской утвари.
– Нет! – отрезал он.
В Берлине на вокзале, виновато заглядывая в глаза, запросился домой.
В жаркие дни никак не мог ни дозвониться, ни увидеться, одиноким лежал на траве у воды. Однажды вечером после пекла и бассейна спустился в магазин неподалеку. Любил в это время выходить на улицу, в квартиру из темноты и фонарей, прохожих и машин, в ней чувствовал себя более уверенно, чем в своей на седьмом этаже, – он житель улицы.
Поставил покупки, прислонился к витрине и с наслаждением вдохнул вольный вечерний воздухом. У машины на стоянке нервно ходила женщина, из магазина выбежал мужчина, улыбнулся, она властным жестом остановила, мужчина прижал руки к груди, пальцы заговорили, женщина неумолимо выставила руки ладонями вперед. Они отчаянно спорили, он качал головой, руки к груди, качал головой, руки к груди, нежно прикасался к женщине, но ее ладони достойно выдержали оборону и победили.
Она первая, он за ней сели в машину и уехали.
Немое непонимание, битва жестов – жестяная битва.
Встревоженный, позвонил, долгие беспощадные гудки, на пятой попытке появилось СМС: «Я ем». На следующий зов: «В настоящее время занята».
Что она ему, кто она ему, не пора ли закончить стоять на коленях, выпрашивать косточку, и принял окончательное решение – пора.
Утром бодрый, свободный, независимый, в метро заметил новую афишу. В Берлин приезжала Хиллари Ханн, давно мечтал услышать ее вживую, билеты дорогие, но того стоят, закажет по интернету. В вагоне читал интересную статью о категории «время», и ударило под сердцем – она не отпускала, напомнила.
И почувствовал, как приближается знакомая гостья-тоска, испугался: вчера наглухо закрыл перед ней двери, может взломать, сильна.
В Москве умерла бабушка, срочно вылетел, через три дня вернулся разбитый, опустошенный. Робко набрал номер – не ответила, еще раз – молчание, выждал три минуты, повторил – она сбросила звонок.
Он удалялся по радиусу ее сердца, так стоит ли и ему хранить память.
Как мальчишка, ночь не спал и утром послал СМС: «Не могу больше, прошу, приди».
Дождался: «В 14, кафе».
Пришла, поджав губы, недовольно села, и он сказал все, ничего не скрыл: понимает ли она, что делает, куда ее несет, ни жалости, ни сострадания, зачем лжет, если не нужен, он не собачка.
Подожди, подожди, пыталась она прервать, но он спешил выговориться, давно оттачивал мысли в слова, она обязана понять глубину его чувств, их температуру. Всегда молчит загадочно, а на самом деле нечего сказать, в поисках непонятного потеряет и его.
Она меланхолично помешивала ложечкой кофе, и он выпалил:
– Я звоню тебе, а ты сбрасываешь меня!
– Так не звони.
– Не буду!
Ушел…
День выдался славный, ему повезло: стихла жара, в одном из магазинчиков, наконец-то, нашел льняные светлые штаны, «беж», долго примерял, выбрал. Придется, правда, отдать портному, длинноваты.
Наслаждаясь покоем и свободой, сидел в том самом уличном кафе и вместе со всеми хохотал над обескураженными прохожими, так талантливо скопированными клоуном.
Дома приготовил салат, бутерброды, залил кипятильник и вскрикнул, взвыл. Он обидел ребенка, дети обиды забывают, но человека не прощают, это все. Судорожно бросился к телефону, длинные равнодушные гудки и молчание, гудки и молчание…
Август в Берлине, как ни грустно, зачастую сырой и хмурый. В один из таких дней вновь сидел в углу у окна, просматривались все посетители, и хорошие, и плохие. Работа продвигалась неуверенно, споткнулся о слово «время», вошел в Google, слово, оказывается, возросло из глагола «вертеть», не «вертеться», и время определяется движением материи.
Зачем же он все вертится и вертится.
Молчит ее душа, молчит.
В метро отчетливо вымолвил:
– Не любит!
Бывает и параллельное время.
Посреди ночи опять и опять просыпается от удара в сердце: думает она о нем, думает, не дает покоя…
Фото
Прошло полтора года. Сидя за ужином и веселя всех и в первую очередь себя, он нарочно или не нарочно угодил лицом в салатницу. Потрясая руками, словно стряхивая картофель с горошком, он забавлялся, представляя, каково его лицо в пятнах майонеза.
Боли не было – разверзлась зияющая пустота в груди и под ногами, и в нее стало беззвучно падать сердце. И сбоку сознания появилось фото, знакомое фото с подростком. Краем глаза, искоса, чтобы никто не заметил, он принялся разглядывать снимок, ужасаясь увиденному, как и в первый раз.
Прямо в объектив, широко раскрыв рты, хохочут самозабвенно девицы и парни. В центре, окруженный ими, на траве сидит паренек. Нос, лоб, щеки вымазаны белым, вероятно, сливками, пытается тоже выдавить смех. Кроме жалкой улыбки, ничего не получается.
Он спросил тогда, что случилось. Играли, проиграл, враждебно ответил тот. И, словно стегнули, он взорвался – встал бы и дал всем в лоб, что, силенок не хватило?
А до фото промелькнуло полных четыре месяца.
Началось так…
При раздаче рождественских подарков от фирмы больным детям в клинике он чем-то привлек внимание персонала, попросили помочь: два-три раза, если не затруднит, посетить новичка, русского пациента. Доверие польстило, да и любопытство возобладало – справится ли. Согласился, чем и успокоил врача.
Дома восприняли весть с юмором, отец и муж станет матерью Терезой. А он тихо радовался. В последнее время тяготило необъяснимое ощущение заброшенности и захламленности в душе. И сказал себе, не пора ли менять надоевший Windows. Случай сам нашел его.
После оглушительных проводов «Сильвестра» и пошел.
Провели в комнату. У окна стоял подросток, коротко остриженный, чернел робкий чубчик. Вытянутый, тщедушный, в сером спальном костюме с белым воротничком, он сливался с нежилой палатой своей неприглядностью.
– Я Вильгельм, приятно видеть, – протянул руку, – здравствуй, давай сядем, что стоять.
Мальчик осторожно опустился на стул.
– Ян, – помолчал, – а вы русский?
– Да, из Сибири, а ты тоже оттуда?
Пациент не ответил, темные глаза неподвижно смотрели мимо. И Вильгельм бодро повел разговор о школе, о врачах, пошутил о девочках, рассмеялся сам своему анекдоту. Ян скупо ронял слова, взгляд оставался прежним – потухшим. На вопрос об отце резко одернул:
– Это не тема!
Наконец Вильгельм поднялся, пожал руку на прощание. Пациент вежливо наклонил голову.
– Спасибо.
Обескураженный, дома на вопросы близких ничего не мог сказать, к работе не притронулся, преследовали незрячий взгляд и окрик: «Это не тема!»
На фирме поднялась новая волна сокращений.
Он успокоил домашних – его группу не разрушат. Но двоих убрали, привычно большую часть обязанностей уволенных переложили на него, на руководителя. Жена рассердилась – здесь нельзя сдаваться без борьбы. Вильгельм обиделся и холодно заметил:
– За зарплату?
– За себя, – раздраженно ответила жена.
Как-то вечером на неделе раздался телефонный звонок, дочь подала трубку:
– Тебя, детский голос.
Он с недоумением прислушался.
– Добрый вечер, извините. а вы что, больше не придете?
– Это Ян? Да нет, конечно же, приду.
– А когда вас ждать?
– Ну давай в конце недели, у меня есть время.
Жена посмотрела удивленно, дочь неодобрительно хмыкнула – чего ради чужой человек имеет их телефон, мало проблем. Он промолчал, а в субботу был в клинике.
Ян разложил на столе учебники, тетради, ручки. Вильгельм помолился: «Милосердный Боже, помоги нам!» И приступили к работе. Трудились около часа, разгребая завал из цифр, пока пациент ни воскликнул:
– Ничего не понимаю!
Вильгельм покраснел:
– Прости…
– Да я сам виноват.
– Ты ни в чем не виноват.
– У каждого свое мнение, – Ян поднялся, подошел к окну. – Скажите, а что такое «инфантильность»?
– Тебя это так интересует?
– Да нет, просто учительница математики сказала: «инфантильность» образовано не от «инфант», а от другого слова, все смеялись, а я так ничего и не понял.
В семье к неудаче отнеслись с иронией, жена без обиняков заявила:
– Да куда он денется, твой Ян, все вырастают, и он вырастет, ты-то здесь при чем.
Коллеги на фирме тоже посоветовали не валять дурака. Доводы не смутили Вильгельма. Напротив, еще более окрепло неукротимое желание помочь мальчику, спасти, искупить вину перед прошлым, перед давним другом из Сибири. А они похожи, Ян и друг из детства Алик.
Такой же задиристый и наивный чубчик, нервные пальцы, неожиданно исчезающий куда-то взгляд. Они часто занимались вместе, благо, были соседями, и вел тот себя также непосредственно: вскрикивал, бормотал, затихал, стонал, хватался за голову. Бабушка однажды сказала, пытаясь приласкать: «Какой неприкаянный». Алик резко отстранился, чуть не уронив табурет, – ненавидел «нежности». В школе сидели за одной партой, если выгоняли с урока, то обоих, и в коридоре заливались беспричинным смехом, глядя друг на друга. Вечерами доверительно беседовали о том, как переделать мир. А кто в Сибири не мечтает о переустройстве мира.
Родители Вильгельма решили по-своему – семья переехала в Германию. Спустя два года соседка по дому в письме сообщила, что Алика «посадили». Виля никак не мог понять, почему. Мама не объясняла, молчала. Долгое время преследовали видения – друг сидит в клетке на цепи, обритый наголо и на всех лающий.
Сердце преисполнилось жалостью к пациенту, палата которого напоминала тоже клетку, хоть и больничную. В субботу пошел в клинику.
Ян встретил у дверей, словно ждал.
– Вы не обиделись?
– Ты что, разве на детей можно обижаться!
Вошла врач, поблагодарила за работу.
«Ну вот, хватило и одного раза, не справился, – разочаровался Вильгельм, – сейчас откажут».
Женщина предложила встречаться с Яном и по воскресеньям, если это возможно. К мальчику никто не приходит, он всегда один, других разбирают по домам. Клиника оплатит. Вильгельм смутился – да у него и самого денег хватит. Та легким жестом отмела все возражения, попросила не забывать квитанции и удалилась.
– Ну, доволен?
Пациент пожал плечами, но Вильгельм был настроен решительно – завтра воскресенье, стоит ли терять возможность побыть вместе, поближе познакомиться, поговорить. Вместе обсудили, куда пойти, выбрали Пергамон – улицы Берлина в выходные дни обычно безлюдны и скучны.
Вечером с женой бродили по магазинам в поисках «летнего» для нее. Нужного не нашли и вернулись. Подходя к дому, столкнулись с семьей из соседнего подъезда. Вильгельм часто их видел, удивляясь постоянству семейной иерархии на прогулке.
Впереди шествовала крупная мать. Отрывисто, не поворачивая головы, что-то бросала мужу. Тот семенил позади, бурчал в ответ, бедняга. Между ними, склонив низко голову, плелся сын. Мальчик за годы заметно подрос, стал юношей.
– Ты заметил – они больны, – шепнула жена, – и живут ведь, уму непостижимо.
Дома поджидал знакомый Лева, бывший журналист из России.
– Как долго вы бродите!
– Ты как попал сюда? – воззрилась на него изумленно жена.
– Ваш сын любезно открыл!
– Ну весь в отца, всех примет.
– Друзья, есть ли у вас виски? – хитро подмигнул журналист Вильгельму.
Ему предложили красное вино, он наотрез отказался. Повздыхал, пошутил и пустился в долгое повествование о своих путешествиях, о знаменитых русских друзьях здесь, в Берлине. Признался, что здесь они со своими талантами никому не нужны, потому и «пьют, страшно пьют». Если бы не он, давно бы вымерли. Помолчал, отогнал тягостные мысли и весело добавил, что жизнь идет дальше. Сообщил, что год «не отрывал попу от стула» писал роман, закончил, не может ли Вильгельм с его знанием языка проверить текст за хорошую плату. Достал из портфеля пухлую папку.
«О Господи, только этого не хватало!»
Вильгельм хотел отодвинуть рукопись, но, желая как можно скорее избавиться от гостя, пообещал.
– У него и на меня-то нет времени, – уходя на кухню, бросила жена.
Лева встал, по-дружески приобнял Вильгельма, прижал благодарно руку к сердцу.
– Найдет, – крикнул жене на кухню. – Я позвоню, – и раскланялся.
Вильгельм неслышно подошел к жене.
– А вот и нашел, долго искал, но нашел. Как с обрядом посвящения меня в мужчины?
– Ах да, сегодня же суббота…
В воскресенье встретился с Яном у входа в музей.
Пациент, войдя в зал и повернувшись к Вильгельму, восторженно воскликнул:
– Вот это да, я такого в жизни никогда не видел!
И понесся вдоль барельефов, к каждому прикладываясь обеими руками.
– Красавец! – шлепнул истукана-бородача в шлеме по животу.
– Красавица! – восхитился дамой с отбитым носом.
Вильгельм опешил – никак не ожидал такой прыти от мальчишки. Его дети, Грегор и Мари, всегда, когда здесь появлялись, а ритуалом стало раз в год посещение Пергамона, скучающе осматривали экспонаты, прилежно читали таблички, по требованию матери включали музейный магнитофон.
А для Яна все эти статуи без голов и с головами, без рук и с руками, без ног и с ногами, со стертыми временем лицами были просто людьми, случайно застывшими в камне. Он любовно приникал почти к каждой фигуре, пытаясь уловить взгляд. Двигался легко и непринужденно, ступая с носка на пятку, словно пританцовывая, и Вильгельм с умилением подумал:
«Ах ты, воин-индеец, что же ты просишь у духов своих, призывая их к костру!?»
И следовал за ним. Иногда тоже, но чуть слышно, ахал, охал. Погладил нагую бронзовую даму, возлежащую на крупном бедре с чашей. У статуи без гениталий сдержанно пояснил Яну, что в битвах настоящие воины теряют не только носы и руки. В подвале у скелета двухтысячелетнего ребенка ему вдруг стало дурно, оставил парня одного. Долго сидел наверху, отдыхая, рядом с девочкой, уговаривающей куклу не плакать.
В кафе музея заказали воду и колу. Ян рассматривал купленные открытки и радостно вскрикивал, узнавая знакомые фигуры. Принесли воду, Вильгельм глотнул и, поморщившись, отставил стакан.
– Что?
– Все перепутали, я просил без газа.
– Сейчас, – мальчик сорвался с места.
Вскоре вернулся с водой, Вильгельм покачал головой.
– Что-то не так? – насторожился Ян.
– Мы же заплатили за один стакан.
– Они сами виноваты, – возразил Ян. – А вот я бы еще и бутерброд съел.
Вильгельм спохватился, принес багет для мальчика, себе кофе.
– А как это, после воды – кофе, – поразился Ян.
– Нормально.
Они сидели, молчали, каждый занятый собой. Было тихо, уютно, со стен мягко светили лампы. Давно так не было Вильгельму легко и просто. От удовольствия прикрыл глаза, словно желая погрузиться в краткий здоровый сон.
– А вы улыбаетесь, точно, вы улыбаетесь! – лукаво проговорил Ян.
– Ребячество, обыкновенное ребячество, – открыл глаза Вильгельм.
– А что в этом плохого – улыбаться, смотрите.
– Да, хорошие у тебя зубы, ослепительные!
– Какие есть.
– У тебя странная походка, – рассеянно заметил Вильгельм.
– Какая «странная»? Что вы хотите сказать?
Вильгельм опешил и испугался. В долю секунды тот неузнаваемо изменился. Напрягся и приготовился напасть на собеседника, защищаясь от невидимой угрозы, как и Алик на уроках, глаза потемнели. Только что с таким трудом найденное драгоценное доверие растворялось в воздухе. Нужно удержать его, ухватить – исчезнет.
– Извини, извини, я ничего не хотел… – он приподнялся. – Наверное, просто устал. Тут такое…
И, путаясь в словах, рассказал о журналисте Леве, о его романе, о виски и о неожиданной просьбе.
– А зачем вы его впустили? – не сдержался Ян.
– Я не впускал, это сын.
– Да нет, почему вы не понимаете? У каждого человека своя территория. Вы, как я посмотрю, всех в нее впускаете, потом устаете. Я так не поступаю.
– Что ты хочешь сказать, мальчик? Расскажи-ка мне, безграмотному.
– Надо уметь говорить «нет» тем, кто от вас что-то требует.
Вильгельм рассмеялся.
– Минуточку, он не требовал, а просил, и я согласился.
– Ну правильно. С вашего же согласия вас будет каждый использовать.
– Спасибо, учту. Кстати, как багет, понравился?
– Да так себе, с виду только… Знаете, я любил с бабушкой конфеты есть с хлебом. Она приходила, мы садились и закусывали. Было вкусно.
Мужчина, сидящий за соседним столом, закашлялся, зачихал, захлопал руками по всем карманам в поисках платка.
– Человек заболел, – улыбнулся Вильгельм.
Ян задумался, вздохнул и сказал:
– Знаете, в детстве я часто болел, лежал в постели и мечтал. Я ведь как тогда думал – все вокруг нас кто-то нарисовал – настолько красиво.
– Интересно, а что, сейчас не так?
– Ну все изменилось.
– Почему?
– Если я вам скажу, вам станет горько, горько, и вы разочаруетесь во мне, – поднялся, пора.
Вильгельм расплатился, квитанцию не взял.
Ян пошел к остановке метро, остановился, обернулся, помахал тонкой рукой, улыбнулся и спустился вниз на станцию.
Вечером Вильгельм сел за Левин роман, прочитал первую попавшуюся фразу: «…из новенькой серебристой Audi вышла элегантная, можно сказать, красивая женщина…» – и приуныл. Встал, походил по комнате, нерешительно остановился у телефона, позвонил.
– Ну как, понравилось сегодня?
– Да, очень, спасибо.
– Не было скучно?
– Да нет, что вы!
– Рад был поговорить, спокойной ночи.
– Я тоже, удачи.
Успокоившись, сел за стол, но никак не мог начать чтение. Сегодня голос Яна изменился. И не столько голос, сколько душа голоса – из колючей и неприступной в доверчивую и признательную.
Перед сном явился замшелый сибирский городок.
Зимой вечерами по дворам рыскали стаи парней в поисках легкой наживы, девичьего свежего мясца или деньжонок. Бабушка отправила в киоск за селедкой. Набросив фуфайку, выбежал на улицу. Там его окружили, хищно оглядывая.
– Немец, – рыкнул один.
– Фашист, – подтвердил самый высокий.
А он пристыл к обледенелому снегу на тропинке, дрожал и думал только об одном: разобьют очки, нигде потом не купишь. Не тронули. Незваное воспоминание. Поворочался и заснул.
Несколько раз на неделе потом звонил в клинику, с нетерпением ожидая услышать улыбающийся голос. Занятия, как Вильгельм ни старался, не клеились. Ученик скучал, зевал, закатывая глаза, как засыпающая рыба. Часто просил просто поговорить, не для чего мучиться. Вильгельм терпел, не желая заставлять или понуждать, боясь вновь столкнуться с враждебностью. И все-таки однажды, не выдержав, заявил:
– Мне стыдно за тебя!
– А если стыдно, так не приходите, – Ян выжидающе посмотрел на учителя.
Вильгельм помолчал, затем, не торопя свои мысли, медленно, взвешивая каждое слово, рассказал Яну о своем бывшем друге. Как он был ему дорог, как делились они с Аликом книгами, мечтами. Как радовались друг за друга, как защищали друг друга и как расстались, не предполагая, что больше не увидятся.
– Почему же вы не встретились?
– Так судьба сложилась.
– Неправда, вы что-то недоговариваете…
Как Вильгельм и желал, устоявшийся ритм жизни нарушился, новая программа mein Windows заработала. Он пустился по детским тропам, которые в свое время не исходил, и теперь энергия задорной предприимчивости не покидала его.
На работе отметили вспышку плодотворности Herrn Hase. Коллеги с удовольствием обращались к нему за советом. Домашние удивлялись доброте и заботливости отца и мужа.
А он каждую неделю предвкушал следующую встречу.
Перед Пасхой поведал Яну историю Иисуса Христа,
знакомую еще от бабушки с детства. Закончив рассказ о распятии и о чудесном воскрешении, растроганный, опустился на стул.
И услышал:
– А зачем он себя подставил?
– Кто?
– Иисус.
Вильгельм с нескрываемым уважением посмотрел на ученика: сам он так вопрос о гибели Спасителя никогда еще не ставил.
С настойчивостью, ранее ему не знакомой, выпросил у жены еще одно воскресенье для Яна и повел его в ресторан, мечтая порадовать настоящей немецкой кухней. Ян за столиком, изучая меню, вопросительно взглянул на Вильгельма.
– Клиника оплатит! – успокоил Вильгельм.
Проскользнул юный кельнер с шоколадной косметикой на лице.
– О Господи! – Ян укоризненно покачал головой.
– Все нормально, он просто хочет быть красивым.
– От этого становятся не красивыми, а смешными.
– Я думаю, он просто потерял инстинкт сохранения собственного вида, – тихо произнес Вильгельм.
– Подождите, вы очень умный, но что это? – серьезно обратился Ян к нему.
Вильгельм замялся.
– Да говорите же, за кого вы меня принимаете!
– Ну ты настырный! Просто я сомневаюсь, что у него будет нормальная семья.
– Бабушка бы сразу умерла, если бы я такой пришел к ней.
Принесли еду, и разговор закончился. Мальчик ел небольшими порциями, аккуратно поднося салфетку ко рту, словно пряча съеденное. Его дети наслаждались едой открыто, не скрывая удовольствия от поглощения, поглядывая на других. Оба в мать.
– Странно, мы бабушек искренне любим лишь после их смерти, – удивился своим мыслям Вильгельм.
– Подождите, моя бабушка жива, и я ее не забываю, – Ян отставил еду и украдкой огляделся. – Какие здесь женщины!?
– Какие, не похожие на твою бабушку?
– Да нет, они странные, в штанах, причесаны по-мужски, голоса как из труб, и… и вот здесь, – он показал на свои грудь и живот, – очень, очень много всего здесь, словно что-то несут перед собой.
– Может, ты и прав, но это дело привычки.
– А ваша женщина?
– Моя? Нормально, не носит тут, – показал на живот.
Обвел, посмеиваясь, глазами зал и вздрогнул – у окна к ним спиной сидела его жена. Повинуясь какому-то инстинкту, он схватил Яна за руку.
– Что с вами?
Женщина встала, Вильгельм облегченно вздохнул – привиделось.
– Все нормально? – Ян недоумевал.
– Почти.
Ян задумался, а Вильгельма встревожила нелепость испуга.
Он не мог объяснить себе его причину, события перестали поддаваться логике. Грустно подумал, что вновь паренек не видит его. На что же он смотрит так часто? На что или на кого? Очевидно, ему никогда не разгадать этот взгляд, так все и канет в неизвестность.
– Мне кажется, – заговорил Ян, – когда человек рождается, у него на всем теле… – беспомощно улыбнулся. – Я не знаю, как сказать!
– Назови, я помогу!
– Ну нити у него, не всем видные, нежные, тонкие-претонкие. Тянутся ко всем, а их не замечают, и они отмирают, отпадают.
Вильгельм с изумлением откинулся на стуле.
– Я… у меня немного иные представления, но тоже печальные и…
Его оборвал зычный гневный голос.
– Мужчины так не поступают, мужчины так не поступают!
За руку к выходу из ресторана тащил за собой ребенка лет шести отец. Малец упирался, из джинсов выбилась белая рубашка с красными пятнами кетчупа. Заметив их взгляды, он насупился и прилежно засеменил за отцом.
– Вот так надо с нами… – Ян отвернулся.
Вильгельм позвал кельнера, расплатился, вышли.
– Вы… мне никто никогда так не помогал, как вы и бабушка.
Жена осведомилась, как посидели в ресторане. Пристыженный, ответил, что неплохо, но скучновато. Вечером поехали к знакомой Валентине на день рождения. Не успели войти, как на нем повисла именинница и принялась целовать. Чудом высвободившись из облака пряных духов, он выдавил:
Поднялся веселый гвалт. Сегодня, к радости Вильгельма, на праздник были приглашены только русские. По ритуалу, он здесь был душой компании. Ему нравились эти люди, бесшабашные и говорливые. Хозяйка благодарно иногда поглядывала на него. А у Вильгельма отчаяние, возникшее ниоткуда, ничем необъяснимое, цепко ухватило душу и не отпускало весь вечер.
В машине жена заметила, что у подруги уже год как живет молодой человек. Она выдает мужчину за племянника, как-никак старше него на10 лет. Ноот людей ничего не скроешь – и она погрозила кому-то указательным пальцем. Вильгельм улыбнулся наивной попытке жены за праведным судом скрыть обыкновенные зависть и досаду, но спорить не стал, мягко поправил – пусть живут, женщина в соку, в последнем, кто знает.
– Может, ты и прав, – повернулась к нему, – как вы все безбожно пьете! Кричите и пьете!
Неторопливо подошла очередная суббота.
Вильгельм проснулся неожиданно поздно, в доме была тишина. Впопыхах собравшись, выпив лишь чай, поехал в клинику. Чувствуя себя неловко, осторожно открыл дверь в палату.
Пациента не было. Вильгельм, облегченно вздохнув, сел на стул, Солнце, по-летнему яркое, грело унылую комнату. Вильгельм улыбался, представляя себе счастливое лицо Яна. Спустя час, разомлевший и уставший, ушел. Внизу на его вопрос рассеянно ответили, что не знают, где пациент.
Около семи вечера в квартире раздался звонок телефона, и Ян мирно заявил:
– У меня все хорошо, как у вас дела?
Спокойный дружелюбный голос возмутил, Вильгельм обиженно буркнул:
– А у меня не все хорошо, я прождал тебя полтора часа!
– Так меня же не было, зачем вы ждали!
– Это уже чересчур!
– Подождите, – искренне удивился Ян, – забрали мама и отчим, я же не мог знать.
– Извини, и на самом деле, что это я.
А в среду поздно вечером позвонили из клиники.
Тревожный мужской голос попросил Вильгельма приехать к русскому пациенту. Жена взорвалась, она не могла понять, какое отношение имеет ее муж к лечебному процессу, и упрекнула его в мягкотелости и бесхарактерности.
Ян забился в угол постели. На одеяле рядом тускло светила ночная лампа.
– О, привет, что делаешь?
– Не видите – сижу.
– Хорошо, что ты дома, то есть в палате.
– А где я еще могу быть?
– Кто тебя знает!?
– Вот уж вы меня точно не знаете.
Вильгельм тяжело опустился на стул.
– Ты лампу поставь на подоконник, а то одеяло загорится.
– Вы думаете?
– Я знаю, уже горел.
– Извините, – пробормотал Ян и переставил лампу. – Как вы догадались прийти? Я вас ждал.
– Мимо проходил, думаю, дай, зайду.
– У меня бабушка заболела, и очень тяжело!
– Здесь хорошие врачи, вылечат.
– Так она в России, в деревне. Ей надо делать операцию.
– Сейчас всюду все могут, даже невероятное.
– Правильно, богатым слезки утирают, а у моей бабушки денег нет!
Вильгельм возразил:
– У нее есть дети, твоя мама, к примеру.
– Какие дети, одни пьяницы! Моя мать сюда переехала, спастись решила.
– Так давно же!
– Ну и что, там было лучше.
– Много денег надо?
– Много, да он богатый.
– Кто?
– Друг мамы, немец, у него их куча.
– Ну вот видишь. Он мужчина, просто обязан.
– Да бьет он ее, этот мужчина.
Вильгельм растерялся. Он не знал, что сказать, как сказать, как утешить. Попросить прощения – но в чем!? Ян пододвинулся к нему.
– Да вы не бойтесь… это у меня… иногда… так странно здесь, – он боязливо прикоснулся тонкими пальцами к вискам. – Вроде уже normalisiert, а сегодня снова…
Лампочка на подоконнике вдруг несколько раз мигнула. Вильгельм подошел, поправил шнур.
– Ночь такая теплая, настоящее лето.
– А в Берлине всегда лето и зеленая трава. Как жаль, что моя бабушка это не видит, – помолчал, добавил: – и никогда не увидит.
– Ну зачем так печально?! Надо настоять – и деньги вышлют, она же дочь!
– Спасибо, – Ян поспешно поднялся.
– Ну что ты…
– И все равно спасибо, – благодарно улыбнулся Ян.
Внизу молодой дежурный посочувствовал Вильгельму, пожелал доброй ночи.
Дома слово в слово передал жене беседу с пациентом, уняв ее нетерпение. Она предупредила, чтобы ни в коем случае не вздумал брать на себя оплату лечения чужого человека.
В следующее майское воскресенье сын с друзьями устраивали пикник. И Вильгельм настоял, чтобы взяли Яна. Позвонил в клинику, в ответ услышал: «Спасибо, я рад».
Ранним утром ребята с шумом собрались и уехали. Вернулись поздно, позевали и разошлись, вставать рано.
Он проснулся за час до звонка, синдром понедельника. Свет уже проник в спальню, тело сопротивлялось и дальнейшему сну, и бодрствованию. «И Яна ждет такая же морока, не уберечь», – и охватило странное чувство, словно он родил этого ребенка.
Сын сделал фото с пикника. Отец попросил для своего воспитанника. Взглянув на снимок, Вильгельм содрогнулся от хамства друзей сына к его мальчику, чуть не кинулся с кулаками на Грегора.
– Отец, успокойся! Ты сам просил, мы и взяли больного.
– Вы… вы что, не могли иначе?
На работе томился, не находил себе места. Вечером помчался в клинику, а в теле пульсировала одна-единственная мысль: «Ничего не бойся, я с тобой, я с тобой, ничего не бойся…»
В палате, задыхаясь, спросил:
– Ну что ж ты так, что ж ты?
– Как, вы о чем?
Ян лежал, свернувшись эмбрионом, Вильгельм лихорадочно поискал глазами одеяло, чтобы накрыть мальчика. Пижама на спине скомкалась, одна штанина задралась и обнажила беззащитную щиколотку. Не нашел и упрямо продолжал вскрикивать:
– Вот, вот, смотри! Посмотри, я прошу!
Ян послушно сел, посмотрел на фото:
– Играли, проиграл, бывает, – произнес безучастно.
И Вильгельм испугался. Взгляд отсутствовал, его просто не было – как зверек, забрался так глубоко, что не дозовешься. Растерянно добавил:
– Ты… ты зря допустил… Ты же мужчина, боец.
– Да?
– Конечно же, – горячо заговорил Вильгельм, – развернулся бы и дал всем в лоб!
Пациент протянул руку:
– Всего доброго.
…Фото продолжало угрожающе нарастать и заняло все пространство перед заляпанным майонезом лицом Вильгельма. И только сейчас он разглядел то, что происходило.
Не смотрел Ян в объектив, отводил глаза в сторону, стыдясь себя, виновато улыбался. Ах, Вильгельм, Вильгельм…
Неделя оказалась напряженной. Со вторника, после посещения клиники, с головой ушел в работу, не замечая никого и ничего, запретив себе вспоминать о Яне. В пятницу за ужином объявил, что совет фирмы утвердил его концепцию и передал в группу разработчиков. За последних 4 месяца он реализовал три различных заказа, получив приличную премию. Грегор громко поздравил мать с прибылью, все посмеялись.
На следующий день в субботу привычно направился к машине с целью, как и всегда, поехать в клинику. Остановился – будет ли он там желанный гость. Но влекомый то ли раскаянием, то ли состраданием, а, может, и тем и другим вместе, все-таки поехал к Яну.
Пациент не удивился его появлению.
Вильгельм спросил, как с математикой. Ян ответил – никак.
Как врачи? Хорошо.
Может, принести фрукты? Не стоит, здесь их дают каждый день.
– Ну ты успокоился?
– А я и не беспокоился, – усмехнулся Ян.
И вдруг звонко отчеканил:
– Вы почему на меня кричали? Вы почему на меня кричали? Кто вам дал право?
– Ты пойми, я не кричал, просто думал помочь стать сильным, понимаешь, мужественным, – голос сорвался, он закашлялся.
– Каким?
Высокомерие Яна подстегнуло Вильгельма.
– Сильным. В этой жизни надо уметь все выдержать, выстоять. Бороться ежедневно.
– А зачем и с кем? – снисходительно поинтересовался Ян.
Вильгельм обхватил голову руками.
– Затем, что детство заканчивается, хотим мы этого или нет. Чтобы жить – вот зачем.
– Странно, жить, чтобы бороться за жизнь.
– Послушай, мне кажется, раз мы подружились…
– Вы о чем? Вы о чем?
Тягостное молчание поджидало и дома.
Дети разбежались в поисках развлечений.
Жена никак не реагировала на его несмелые попытки завязать разговор. Не выдержав, он раздраженно спросил, что снова не так, в ответ – не пора ли опомниться, у него дети, семья, он же разыгрывает спасителя, может, им усыновить больного? Вильгельм вспыхнул, осторожно заметил, что не совсем верно понято происходящее, не стоит так. Жена, обжигая взглядом, заявила, что ей стыдно за мужа, что он предал всех.
И он закричал, закричал голосом, от которого сам пришел в ужас, но неожиданно почувствовал наслаждение в ярости, в этом голосе, который поначалу и не узнал. И, упиваясь оглушающим рычащим звучанием, метал слова, хлесткие, гадкие, но душа голоса… Она взывала о помощи, признавалась в отчаянии, в бессилии, в тоске по несвершившемуся и разрывалась на части от собственной жестокости.
Жена выслушала.
– Ты больше туда не пойдешь.
– Я обещал.
– Это не тема, – отрезала жена.
– Это не тема, – откликнулся эхом.
Щелкнул дверной замок, ушла.
Позвонил Лева и явился с бутылкой красного вина.
Разлили, Лева пил, подливал себе, предлагал Вильгельму, тот отнекивался. На вопрос, удался ли роман, вяло ответил, как тяжело было исправлять по 10–15 ошибок на странице. Лева возразил, что он об этом не просил. Вильгельм огрызнулся: с таким скопищем клише сталкиваться три месяца, лоб в лоб…
Журналист поднялся, молодцевато подтянулся ремнем, широко расставил стройные ноги:
– Спокойно, немцы в городе, – забрал текст и, не допив вина, удалился.
«Молодец, парень живет в одной плоскости, не сползая на другую. А я всегда прыгаю…»
Ночью вышел на балкон, закурил, облокотившись на перила. Внизу освещенные уличными фонарями шли двое: крупный тяжелый пес, переваливаясь с лапы на лапу, и его хозяин, высокий крепкий мужчина.
Догу семнадцать лет, скоро конец, хозяин – сосед сорока лет, при встречах уважительно раскланивался, прогуливался только с псом. Вот и сейчас в ночной час вывел друга – нельзя отказывать в желаниях тому, кого вырастил. Шли медленно, спокойно, оба молчаливые, в думах своих. И он позавидовал их преданности.
И вернулся к Яну.
В аллее у клиники на скамье сразу же разглядел знакомую фигуру в сером спальном костюме. Осторожно подошел, дотронулся до плеча.
– Странно, мы не договаривались о встрече, – нахмурился Ян.
– Ну прости. Видишь ли, я думал, тебе… ну, может, плохо?! Здравствуй.
– Все нормально, здравствуйте.
– Наверно, к тебе приходили друзья?
– А зачем, у них свое, у меня свое.
Голос помертвел, его душа перестала жить для Вильгельма.
– Но это тяжело, вот так, одному.
– Мне хватает.
Поднялся, извинился – пора на беседу с врачом.
– Спасибо вам, – помолчал. – Спасибо за все, – и пошел, не оглядываясь.
Минула и еще одна неделя. Суббота освободилась, и жена с утра повела по магазинам. В ее гардеробе по-прежнему не хватало «летнего». В Пассаже было людно. Покупатели сновали, выбирая товар.
– Посмотри, как все бегают, не могут подходящее найти. Все завешано, но ничего нет!
Kу-Дамм гудел, жужжал. Неподалеку стоял другой богатый торговый центр, отправились туда. Он остался в кафе на верхнем этаже, пил чай и бесцельно глядел в пространство перед собой.
Вечером, бродя по дому, позвонил в клинику.
– А Ян уехал, вчера, родители забрали.
Вильгельм до боли в пальцах сжал трубку телефона.
Ничего, ни «спасибо», ни «до свидания».
Видимо, не заслужил.
Бессмысленно заходил, поглядывая иногда на часы. Но механическое время, придуманное теми, кто его боится, не интересовало. Занимало время, текущее в душе, оно перестало совпадать с окружающим. Громоздкое, оно не находило прежнюю ячейку…
Прошло полтора года.
Веселье за столом улеглось, домашние мирно беседовали. Вильгельм потрогал на лице майонез, подсох, можно обмыть, но ни к чему.
Он вышел на мерзлую улицу. Ни луны, ни звезд, только фонари. По краям улиц сиротливо чернели выброшенные елки. Праздник кончился. Зайдя глубоко в аллею, он остановился.
И печаль объяла душу.
Лихорадочно попытался ее отогнать, как вспомнил слова Яна:
«Врач говорит, не пытайся избавиться от страха, который тебя охватил. Пусть разъест всего. Час, два. Не гони. В следующий раз придет, но уже ненадолго. И медленно, медленно, раз за разом покинет тебя».
И Вильгельм покорился совету.
Страх
Ларс
– …Повторяю еще раз: впереди каждого человека, понимаешь, каждого, бежит что-то: похоть, власть, слава – мы за ними, – Ларс смолк.
– Ну, может, у кого-то Бог впереди, – попытался утешить друга Вильгельм.
– Не догнать, лицемерят, – постановил, как отрезал, Ларс.
«Н-да, легкое безумие первых апостолов…» – подумал Вильгельм.
Они шли по аллее. Осыпалась вишня, завезенная в Берлин из Японии, довольно хорошо прижилась, но, как май, так и сбрасывала безжалостно свои розовые бутоны, напоминая всем, что она чужеземка.
– Я, Виля, наказан, – Ларс остановился, преградив путь.
– О Господи, да что с тобой?
– Помнишь, в школе ученица из окна выбросилась, сломала ногу, Кристина звали. Так это она из-за меня, я довел.
– Послушай, та, с зубами?
– Да, да, с зубами.
«Ну вот, только Достоевского нам не хватало», – подумал Вильгельм и спросил:
– Она ходила к адвокату?
– Никуда она не ходила, а я и обрадовался. Любила она меня, понимаешь, а я нет, но решил испробовать.
Ну любит же, почему нет? Прямо в туалете на четвертом этаже, урок шел. А она взяла и выбросилась из окна, переломала ноги, хорошо, что не умерла.
– Так, и что дальше?
– Что дальше, неужели забыл или притворяешься? Нормально, никто ничего не узнал, она молчала – любовь. Виля, я думаю, что именно это, и зачем я тогда связался с ней, сыграло такую роковую роль в моей судьбе. У меня все наперекосяк, все, – Ларс двинулся, широко шагая, дальше.
Вильгельм, глядя под ноги и стараясь не наступать на розовые лепестки, поспешил за ним.
– Ларс, не ты первый, не ты последний, я ведь тоже… – он развел руками.
– Ты про Анне?
– Кто? – удивился Вильгельм. – Ты о ком?
– Виля! Десятый класс, пушистые косы, первая немка, ты же мне сам рассказывал!
– Вообще-то, я подумал о другом. Ну ладно, память у тебя…
– Вот именно, что память. Ладно, поговорили, пока, пора, – остановился. – Значит, договорились?
– Договорились, не думай об этом, все нормально, – успокоил его Вильгельм, сел в машину и поехал в свою сторону.
«За кем я бегу или кто за мной», – усмехнулся, позабавили собственные мысли.
Анне…
Забыл о ней Вильгельм.
Так сложились обстоятельства. В те далекие времена они въехали со всем скарбом из Сибири в ГДР. Его, пятнадцати лет, посадили в шестой класс, потому всех дичился, избегал, к девчонкам-немкам и приближаться побаивался. В 10 классе она сама подошла к нему, давно уже привлекал к себе русский немец из тайги, да и старше всех на два года, выглядел по-мужски привлекательно. Он не отнекивался.
И Кристина вспомнилась. Довольно неприглядная была девица, розовые десны с зубами при смехе настолько откровенно обнажались, что Вильгельм всегда испытывал стыд и неловкость при встречах с ней, избегал смотреть в глаза. Как Ларс мог с ней сблизиться? Вспомнил, как ездила в инвалидной коляске, победно поглядывая на всех. Возила ее бесцветная хмурая подруга. Сменив коляску на костыли, вызывающе стучала ими по коридорам. К лету исчезла.
Много было шуму, и Ларс со всеми возмущался, сокрушенно качал головой. Вильгельм горячо поддерживал друга, иначе и быть не могло.
Это был единственный в школе немец, кто безоговорочно принял «scheiße Russen – говно русские». Многому научил, многое подсказал, вел за руку – Вилю и не били, и сам ни разу не подрался в школе. Упала «стена», и, как и многие другие, они вместе из Марцана поспешили переехать в Западный Берлин. После получения диплома в универе разошлись по собственной воле, не осуждая и не оправдываясь, просто устав от ненужной близости, да и тяготили наспех данные обещания, доскональное знание жизни другого. Одинокими не остались, примкнули к тем, с кем было полегче.
Свадьбы сыграли почти одновременно, все еще сказывалось юношеское стремление не запоздать, не отстать от друга, в чем-то помочь, благо, и невесты оказались подругами.
Затем Ларс пропал из жизни Вильгельма. На какой-то встрече услышал от знакомых, что тот обзавелся всем, что могут дать деньги, и даже больше, что играл видную роль в компании, что сгорел на меди и дереве из России. Год назад возник в Берлине с семьей, встретились как сослуживцы на фирме, поставили сразу руководителем отдела, сообщил он тогда снисходительно. Порадовались.
Откровенность друга и вернула в те лучшие их годы, и обеспокоила. Прогулка, начавшаяся так невинно, закончилась раскаянием и покаянием. Насколько искренним – такой вопрос он себе не ставил, как и священники на исповеди не спрашивают прихожан, просто выслушивают и хороших, и плохих, и никаких. Тайны есть у каждого человека, но не все рискуют их себе-то до дна раскрывать, чаще недомолвки, принцип умолчания, потому так напугало неожиданное доверие Ларса. Время горячих детских излияний закончилось. У мужчин признание в наглухо забытом дурном рождается в минуты душевной слабости, и Ларс не простит, что старый друг видел его раскисшим.
Вильгельм давно подозревал, что с Ларсом происходит что-то неведомое, которое сегодня и раскрылось. Три года назад невидимым для всех являлось и происходящее с ним. Не по своей воле отказался он тогда от пациента-подростка, словно выбросил его, как Ларс Кристину из окна. И испугался возникшему сравнению, хотя оно верно передавало случившееся. Долгое время тяготило чувство вины перед ребенком, совершенно не знакомому с жизнью и не понимающему того, что может толкать человека на необдуманные поступки. Не давала покоя и обида взрослого мужчины на мальчишку, который посмел ни разу после отъезда ни позвонить, ни спросить о здоровье, ни рассказать о себе.
Как в свое время Вильгельм, так и Ларс бичует, обвиняет себя в тайной отчаянной надежде на оправдание и на душевное успокоение, которые подарит тот, кто слышит все. Но никто никого не слышит, и никто никому услужливо не подправит прошлое, детство с верой в чью-то бескорыстную помощь извне закончилось. Да и нуждается ли Кристина в напоминании о костылях или тот же пациент в напоминании о боли, нанесенной ему пожилым, в годах русским из Берлина?!
На ум пришли слова бабушки: «Берегись, за грехи свои придется расплачиваться». Она в Сибири истово держалась религии, осуждала живущих без Бога. «Болезни, несчастья, неудачи в жизни и есть штраф за дурные поступки каждого из нас». И с ожесточением припоминала воющего от предсмертного ужаса коммуниста в больнице, где работала. Бога призывал, умолял простить и дать пожить, пожить. Не вышло, забрал Он его к себе. И Виля пугался в те годы всего, не зная, что – грех, а что – не грех. Верил или нет в загробный суд – таких вопросов себе не ставил, но при случае всегда напоминал маленькому сыну о всевидящем и все знающем Отце нашем. Сонливый и вялый, тот лениво соглашался. А после скорой и мучительной смерти бабушки угрюмо сказал, за какие же грехи так сурово покарали бедную старушку. И добавил, что органика подвержена старению и изменениям, а чья это воля, Божья или природы, не узнать.
Дома жены не было, ушла прогуляться. У сына сидел гость, любезно представился – Ян.
Вильгельм не видел раньше этого юношу здесь, хотя знал всех друзей Грегора, но, что удивляло, тот довольно часто их изгонял, а может, они сами уходили. Мельком оглядел нового друга, остался не совсем доволен выбором сына, пожелал им доброго вечера и ушел к себе. Накопились письма, счета, различные извещения. Устало сел за стол, посмотрел на аккуратную стопку бумаги и вновь задумался.
Что-то из детства неприятное, чуждое напомнил неожиданно этот мальчик, но что или кого… Вильгельм поежился, при разговоре паренек не сводил с него бесцветных глаз с нацеленными черными зрачками. Смешно шевелился удлиненный тонкий нос и подергивалась щетинка редких усиков над тонкими губами. И, как завершение, голос, голос сытой души, довольный и жирный. «Не пристало ему носить имя Ян», – вынес Вильгельм приговор. Оно навеки закрепилось за бывшим воспитанником из нежилой больничной палаты. И поразился тому, что сегодня настойчиво возникают следы прошлого, принося ненужные раздражение и тревогу. Взрослый мужчина, что бы ему сейчас до того, что исчезло, но вот, поди же ты, затянулось.
Вошла жена и прервала размышления, рассказав, о чем говорила с дочерью по скайпу. Жалуется та, что хоть и живет уже целый год по настоянию родителей в индийском квартале Лондона, а не среди англичан с их языком, денег все равно не хватает. Он резонно заметил, что Мария мечтала с третьего класса, как только научилась делать бутерброды, о самостоятельности, и было бы неплохо, если бы мать научила ее хозяйствовать. Жена ответила, что и ему не мешало бы хоть иногда выполнять свои отцовские обязанности, Мария ему тоже дочь. Виновато согласился и пообещал завтра же и поговорить.
Изольда Круг
С утра вышел побродить. В парке взял кофе, у стойки огляделся и, помешивая в чашечке, закрутил в голове свой, только ему подвластный, как и часто в таких случаях, калейдоскоп мечтаний, надежд, видений в поисках наиболее интересных.
И неожиданно задохнулся от счастья, нахлынувшим на него девятым валом, захлебнулся свежим воздухом безграничной воли и бесконечного простора. В нем явилось миру иное сознание, чистое, новорожденное, в котором не успела еще осесть густая пыль знаний, опыта веков и нескончаемого потока поколений.
С младенческим восторгом воспринимал свет, цвет, звук, движение, не искал по привычке логические связи, просто наслаждался покоем и властью над окружающим, ибо перестал от него зависеть, подчиняться ему.
И неожиданно, как и явилось, блаженство незнания покинуло его, и секунды не прошло, «вкусих – мало вкусих и умираю». Очнулся, осмотрелся: вокруг говорили, слушали, хохотали, словно ничего значительного и не случилось рядом.
Не в первый раз снисходила секунда счастья, не в первый.
Минул год после окончания универа, не мог найти работу. И, возвращаясь как-то от главы маленькой фирмы, с кем беседовал два часа – тоже отказал – в метро вдруг тело и душу потряс восторг независимости, власти над всеми…
По дороге к дому с тоской думал: где, когда и кто позволит ему еще раз оказаться, хоть на краткое время, в мире счастья и покоя. Сколько же лет нужно было ему пройти, чтобы блеснули ослепительно и мгновенно исчезли, словно молния в грозу, воля и нескончаемый простор! И сколько лет еще ждать, и дождется ли.
Подошел обед, жена напомнила: они приглашены на встречу к Изольде Круг. Вильгельм возразил, вечером предстоит разговор с дочерью, отцовский долг неплохо бы выполнить. Жена рассмеялась – не стоит впадать в ненужный пафос.
С великой неохотой собирался Вильгельм. Изольда Круг, «барышня истеричных кровей», так он называл подругу жены, ему не нравилась. В младенчестве или в школьные годы кто-то ей внушил, что она обладает даром, но каким, не пояснил. В поисках прозрения она потратила многие годы, в этом ее поддерживал деньгами любящий муж, богатый владелец недвижимости как в Берлине, так и за его пределами. Особый прирост капиталу принесли беженцы «четвертого вала» из Восточной Европы. Вот она и жила за спиной старца. В девяностые купил ей небольшое уютное кафе в Шарлоттенбурге. Не справилась – налетевшие друзья потянули в казино. После значительных проигрышей и потери «дела» не сдалась, приступила к раскопкам другого дара – писательского. Долго корпела над «Воспоминаниями», но убедилась, что вспоминать пока нечего, должно пройти время.
Тут-то и открылся истинный дар. Наследственная прозорливость (прадед был из России, как и родители Вильгельма) позволила ей удивительно верно подмечать грешные слабости других, которые те тщательно скрывали, и при всех резать им «правду-матку в глаза». Пересыпая речь крепким русским матом, выученным от деда, она выбирала жертву и на богатом приеме ошарашивала бедняг осведомленностью в их делах, призывала повиниться немедля и здесь. Те мялись, терялись, краснели, благодарно кланяясь, уходили, потом никогда не возвращались. Хотя многих именно такая «ядовитость» и привлекала к хозяйке.
Она сплотила маленький тесный женский кружок, который все более и более приобретал популярность в Берлине своими скандальными разоблачениями. Однажды Вильгельм присутствовал на такой казни и попросил жену не водить его в этот дом, но сегодня особый случай.
При помощи врача-психиатра Изольда открыла еще один необыкновенный дар, «болезненную фантазию», лихорадочно принялась за сочинение романов, объявляя среди знакомых различные конкурсы то на имена своих героев убийц, жертв, любовников, то на самые кровожадные методы убийства. Так год и проработала над трилогией о загадочных отношениях дьявола Рафаэля и бедной девушки Степаниды. Вильгельм попытался пояснить, что имя дьявола Рафаил, но получил крепкую отповедь. Выпустила в свет первую часть под названием «Рука об руку, как небо и земля, как жизнь и смерть». Собрала сегодня элиту для презентации изданного произведения. Вильгельм с женой тоже попали в число избранных.
Прошли вдоль берега озера Tегель и оказались перед домом семьи Круг. На зеленой лужайке чинно стояли гости, дамы в черных длинных платьях, мужчины в темных костюмах. Закатное солнце поблескивало на высоких бокалах с шампанским, аккуратно вился синий дымок от сигарет, велась и беседа, прерываемая смехом. Неуютно стало Вильгельму в светлом льняном пиджаке, в рубашке с расстегнутым воротом. А жена угадала настроение вечера и явилась в темном костюме с белой блузой. Он преодолел смущение и шагнул к людям. Откуда-то сбоку вывернулся Лева, в черном, но без галстука. Сообщил, что видные люди из верхних эшелонов культуры Германии заинтересовались его романом и требуют сценарий для съемок фильма.
– Книга разошлась, тема актуальная – засилье и бесстыдство русских кланов в Германии… Виля, а давай вместе вдарим по немецкому кино, засядем и засадим… – он похлопал Вильгельма по плечу, взглянул на жену. – Ах да, тебе не до этого. Это шанс, Виля, шанс… Пойду, послушаю, извините, – и растворился в вечернем полумраке.
– Вот змей, видишь, как надо бороться. – подытожила негромко жена.
Хозяйка, обойдя все группки и пообщавшись с каждой, подняла колокольчик и, позвонив, пригласила в дом. Гости чинно расселись, муж разнес угощения, подлил шампанское. В конце концов все присмирели на своих местах, и Изольда, побледнев, сказала:
– Друзья мои, не судите строго, но судите конструктивно…
– Милая, мы с тобой, – раздался голос Левы.
Вильгельм вздрогнул. А она благодарно взглянула в сторону бывшего журналиста, нервно вытерла вспотевшие подмышки белым маленьким платочком.
– Это мое первое, но почти полноценное детище. Второй месяц я живу в своей нереальности, переживаю замечательное чувство. Легкое, нежное, трепещущее… даже не знаю, как описать!
– Ты слышал, ты слышал, – толкнула жена.
– Я не только слышал, я и видел, – буркнул Вильгельм.
Изольда читала, на стульях мирно переговаривались, Вильгельм подремывал. Не прошло и получаса, как кто-то энергично захлопал, Вильгельм поддержал. Жена с негодованием взглянула на мужа.
Гости долго не расходились. В саду было уютно, над озером рассыпались звезды в черном небе, а хозяин, муж Изольды, все потчевал и потчевал вином, да и бутерброды выглядели очень аппетитно.
Дома, уставший от бездарного вечера, Вильгельм раздраженно бросил: «Откуда у людей столько денег, чтобы накормить такую прорву гостей». Жена попросила не завидовать чужому успеху, а сходить к сыну и поговорить с ним как отец. Грегор в комнате не один, она расслышала голоса.
И верно, в столь поздний час там сидел Ян. Внезапно охватила неприязнь к юноше, к его ласково-вкрадчивой улыбке, к жирному голосу, к тому, как он расслабленно полулежал в кресле. И вновь явственно проступили черты чего-то очень знакомого и неприятного. Ян взглянул на вошедшего, маленькие черные зрачки в упор выстрелили. Вильгельм вздрогнул от неприятного воспоминания: кто-то очень давно тоже жадно исследовал его своими острыми злобными глазками. Ян спокойно поменял положение в кресле и продолжил, растягивая значительно слова:
– Поверь мне, брат, им нужно другое, действуй!
Грегор смущенно улыбнулся.
– Но как?
– Прижмись случайно, поцелуй, от мужских сильных рук они тают. Она у тебя первая!? – посочувствовал Ян.
Грегор закатился смехом. «Вот тебе и мальчик-с-пальчик», – изумился Вильгельм, значительно откашлялся, решив поставить юнца на место, но и слова не успел вымолвить, как сын заявил:
– Отец, дай мужикам поговорить.
– Ну если здесь одни мужики… – и вышел.
Рассерженной жене пояснил, что там все нормально, молодые мужчины обсуждают важные проблемы. На вопрос, как долго, пожал плечами. Уже в постели растерянно подумал осыне. Бедный мальчик, непросто приходит мужской опыт, иногда длится пустыми годами. Ян опробовал что-то, если не лжет…
В Сибири и ЭТО было по-своему. Далеко, далеко в детстве, сидя во тьме сарая и задыхаясь от непонятного жжения во всем теле, выслушивал он с друзьями одного приезжего, юркого, смуглого, мускулистого 12-летнего столичного жителя о его поразительных успехах с девчонками. Над местными обидно смеялся, сплевывая папиросную горечь на землю, – в «войнушку» заигрались.
И незвано-непрошено моментально возник следующий кадр, и обдало не остывающим жаром того ледяного вечера в замшелом городке.
Он стоял, окруженный волками, слышал, как клацали зубы от нетерпения. Чужая ненависть расплющила, унизила, раздавила, и предотвратил нападение, с трудом разлепляя неживые губы, сказал и показал:
– ТАМ живет Шурка-давалка, бабушка знает.
Они умчались, бросив его одного стоять под лютым морозом.
«О Боже, что они могли с ней сделать, эти звери!?» – он обессиленно простонал и смолк, испугавшись разбудить жену.
Потом иногда встречал эту девушку, закутанную в шали, и бежал, боясь ее глаз. И мысли сейчас, тоже струсив, побежали прочь. Как утопающий за соломинку, ухватился за последнюю: «Ах, детство, детство, не ведаем, что творим. Маленькие зверьки, живущие инстинктами».
Постукивал будильник, дышала ровно жена. Стараясь не потревожить ее сон, он встал и вышел, сутулясь, на балкон.
И загляделся на ночь.
Черный купол навис над городом. У самого края купола поблескивала огоньками Aлександерплац. Но гомон людской не был слышен. Спать ли легли, далеко ли от Вильгельма – кто его знает. Стояла особая ночная тишина, с которой хотелось слиться и остаться там, неведомым для всех. Под фонарями поблескивали спины застывших машин, ни души. Он закурил. Уже с год, как не появлялись ни пес, ни его хозяин, их ночные прогулки завершились. Пес скончался, сосед съехал, все во дворе напоминало умершего друга. Забавный человек, утверждал, что его пес нравственно здоров, не лает на людей, как другие психически неуравновешенные псины, в хозяев! Исчезли из его жизни, исчезли, как и исчез тот зимний вечер в сибирском городке.
«Спать, нужно спать», – сказал он.
Прогулка и ресторан
С тревогой ехал в понедельник на работу – предстояла встреча с Ларсом, а он не успел или не сумел подготовиться к ней. С досадой подумал о том, что не соизволил за выходные дни позвонить другу. Успокоить, увести от проблем. Закралась неприятная мысль, возможно, друг сожалеет об откровенности, упрекает себя в излишней доверчивости.
Уже сворачивая к фирме, поприветствовал сосну, стоящую у самой дороги. Познакомился не так давно. Полтора года назад выбрал кружной путь и ехал, удрученный и уставший уже с утра, на работу, оттягивая время. В тихом восторге увидел красавицу высокого роста, до третьего этажа, осанистую, привольно живущую у желтого дома с зелеными подъездами. Не выдержал тогда, склонил голову перед почтенной особой. День тот прошел легко и мирно, возвращался домой довольный собой, помахал рукой новой знакомой. С тех пор дорога с сосной стала постоянной, он ей не изменял, а в сложные дни тайно просил даму об удаче. Верил ли, нет ли, и все-таки верил, иначе бы не обращался к ней почти ежедневно: «Спасибо тебе, дерево, за защиту, за помощь, за поддержку, не оставляй меня, я всегда с тобой». Однажды вышел из машины, встал у сосны, приложил ладонь к зарубцевавшейся ране, кто-то ветвь отрубил. Сосна откликнулась – ладонь согрелась.
И, в самом деле, пришло доброе решение поговорить, не стесняясь и не страшась, как в юности, с другом. Ларс выхватил из прошлого свой позор и с ужасом вглядывался в него, уподобляя себя жене Лота, превратившейся в соляной столб. Найдя такое сравнение, Вильгельм представил себе, с каким облегчением и с какой благодарностью после беседы Ларс взглянет на него.
С трудом дождался перерыва. В кантине радостно поприветствовал Ларса, пожал ему руку. Очередь двигалась, подошли и они. Вильгельм обнаружил, что оставил дома удостоверение. Впопыхах, погруженный в утренние мысли о Ларсе, о жене, да и о себе, забыл бумажку в куртке.
Фирма большая, работников много, к ним зачастили ходить на обед из соседних учреждений. Фирма своим работникам делала скидку, а пришлые обязаны были платить полностью.
– Конни, бумаженция дома, – улыбнулся на кассе, – но ты же меня знаешь.
– Конечно, – ответила она с улыбкой, – закон есть закон, плати полностью, завтра принесешь – деньги верну.
– Конни, послушай…
– Виля, не создавай проблем, – негромко заметил Ларс.
– Да, да, – подхватила кассир, – и не забудь чек, а то ничего не получишь.
Досадуя и на себя, и на Конни, обратился к Ларсу.
– Два варианта: брать или не брать?
Тот промолчал.
В кантине царили сдержанность и покой, уютно урчали холодильники витрин с закусками.
– Ларс, ну как прошли выходные, извини, я не позвонил ни разу.
– А что могло произойти, все замечательно, – Ларс с аппетитом, выпрямив спину и поглядывая на других с высоты своего роста, поедал картофель со шпинатом.
– Я тоже вспомнил Кристину, Анне…
– Да-а-а? – протянул Ларс. – Замечательно, и что?
– Понял, что не стоит этим заниматься – вспоминать, терзать себя.
– Вот и прекрасно, и не занимайся, – Ларс доел пудинг, выразительно постучал по часам. – Виля, время, бегу.
С чувством глубокого разочарования Вильгельм виновато улыбнулся. Они распрощались. Надежды на дальнейшее покаяние, доверительность и признательность не оправдались.
Неделя выдалась напряженной – сроки сдачи концепции истекали, он и на фирме, и дома допоздна сосредоточенно продумывал структуру и содержание продукта, выполняя заказ крупной компании. Вовремя под аплодисменты коллег аккуратная папка легла на стол шефа. И впервые за годы деятельности на фирме он вздохнул с облегчением. Не только потому, что достиг вновь вершины удачи, но и потому, что избавился от гнетущего страха перед возможностью провала, мозг мог и отказать. Но послушный каторжник, его разум, успешно справился и в этот раз с задачей, премия обеспечена.
Подошли привычные пятница, ужин с сыном и с женой дома, скайп с дочерью и телевизионные новости. В субботу утром рано, сумрак только забрезжил в спальне, проснулся и нежно прикоснулся к жене.
– Виля, уйми гормоны, спим, – сказала она.
«Бедные пацаны, – бреясь в ванной, подумал он, – каждое утро терпеть такую муку, как они справляются!»
Жена ушла в магазин, Виля отправился «шататься без дела» по улицам и по парку, наблюдать за прохожими, за деревьями, за птицами. Мысли гуляли, уютные, покойные, ласкающие. Не позволял ни одной цеплять за душу, в этот день мог быть искренне довольным собой. Недаром вчера, одухотворенный и уверенный, метко заметил новому молодому сотруднику, насколько важно дать «железу», с которым они работали, жизнь. Идея одушевляет систему. Как долго будет работать, зависит от покупателей-обладателей.
Машины сновали туда и сюда, один поток людей обгонял его, другой двигался навстречу – рядом торговый центр. Свернул с дороги в аллею парка, в глубине нашел скамью и сел.
С шумом опустилась стайка воробьев, с любопытством присмотрелся. Среди сородичей выделялся тщедушный взъерошенный воробей, в делах общины участия не принимал, свысока поглядывал на собратьев, суетливо прыгающих по дорожке и траве, без умолку болтающих. Вероятно, потерял аппетит, потому и худющий, потому и надменный. Бабушка тоже говорила про Вилю: «Болезный ты мой». На школьных фото выделялся своей нескладностью и обиженным взглядом.
И налаженный удобный строй мыслей нарушился.
Ян был так же нескладен, взъерошен и тощ, никогда ничего не просил, никого не осуждал и никому не сострадал. Ненасытное чувство вины вновь охватило душу. Словно он, никто другой, собственными руками равнодушно забросил мальчишку в пугающее неведомое, услышал скрежет, визг медленно закрывающейся ржавой двери за Яном, как в тот день, когда узнал об отъезде.
Он поднялся, стая вспорхнула, в недовольном ожидании расселась на ветвях ближнего дерева. Не желая птиц задерживать, поспешил домой. Вечером за скайпом доказывал Марии бессмысленность возвращения домой после двух семестров. Дочь не слушала, плакала, он согласился и с ней, и с женой на возвращение. Лучшее время сейчас – так и решили.
Воскресенье в Берлине редко удается. Вот и сегодня брюхастые темно-свинцовые облака низко повисли над городом до самого горизонта, редкие прохожие с собаками пугливо косились на небо. Как и договорились с друзьями, после обеда направились к Бритцергартен.
Ларс и Гретхен ждали у входа. Очереди в кассу не было, как раньше, билеты подорожали – цена хорошего обеда в ресторане.
– Как люди в Англии живут, я думаю, там всегда мрачно, – вздохнула жена и красноречиво посмотрела на Вильгельма.
– Потому и толстые они, британцы, а вот я отчего – не знаю, – и Гретхен похлопала себя по животу.
За годы семейной жизни во Франкфурте она неузнаваемо изменилась: плечи, бедра, грудь покрылись сытостью, раздались во все четыре стороны, а ноги так и остались голодными, сухими. Недаром Ларс однажды меланхолично обронил: «Моя избушка на курьих ножках». Дамы под ручку дружно пошли впереди.
– Schatz, не отставать! – Гретхен весело глянула на них.
– Ну, отдохнем? – Вильгельм вопросительно взглянул на друга.
– Попробуем, – Ларс протяжно зевнул, затряс головой, закурил. – Устал я за неделю, а кто из нас выбрал это место?
– Спроси у них, ах, все нормально, – Вильгельм похлопал друга по спине.
– Зигрид все время дома?
– Уже десять лет, не пошла ей работа, да и так забот хватает…
– Моя в Берлине наотрез отказалась куда-то устраиваться.
А сад и в самом деле выглядел тускло. Скучный, невыразительный, он у Вильгельма вызвал тоску, как и свинцово-серая погода. Семь лет назад с семьей заходили сюда. Цветы, пруды, яркие рыбки, дети всех возрастов и народов, кругом киоски с едой, рестораны, мороженое, визг, писк, хохот.
Сейчас все иначе. Цветы исчезли, пруды затянула трава, золотых рыбок, вероятно, съели, плавали утки и неумытый лебедь. На детской площадке малыши и несколько подростков молча лазили по бревнам и канатам. Жена решила сделать несколько снимков на память, остановились у деревьев. Наверху пискнула и звонко пропела пташка.
– Ишь, как радуется, хорошо покакала, – поделился Вильгельм.
– Да-а-а? Ты уверен? – протянул Ларс, оба рассмеялись.
Для совместного фото подошли и мост над затянутым травой прудом, и площадка с гольфом. На ней задержались, сделали круг, выиграл Ларс, засняли с призом – с бутылкой пива. Выпили кофе, побродили, утомились, отправились на поиски ресторана или приличного кафе.
У стеклянного огромного сооружения в виде вигвама сидели несколько посетителей. Плотный мужчина усердно поглощал макароны, ржавые от кетчупа. Вокруг под столом и на столе озабоченно суетились голодные воробьи, он раздраженно отмахивался.
– Нет, здесь я не останусь, – заявил Ларс.
Вильгельм поддержал друга, восторженно предложив сходить к «грекам» – недалеко, и там ему все знакомы.
По дороге к ресторану обогнал шумный по-цыгански свадебный кортеж. Смех, крики, музыка неслись над улицей. Невеста в белоснежном платье, жених в темном костюме горделиво стояли в первой машине. Вильгельм искренне обрадовался и замахал обеими руками, приветствуя счастливую пару.
– Видели, видели? Они заметили, ответили, как невеста радовалась, как радовалась! Видели? – и подпрыгнул от удовольствия.
– Ты не один, Виля, ни к чему все это, – одернула жена.
Греческий ресторан они приметили давно, около 10 лет назад. Уютный, мирный, кормили сытно, недорого. Свои маленькие праздники – дни рождения – они обычно отмечали здесь. Потому Вильгельм, не испытывая никакого смущения, по-приятельски поздоровался с хозяином, стоящим у входа, дружески пожал руку, справился о здоровье, о делах.
– Мы без предупреждения, извини, Нико, наше место занято, не найдется ли что-нибудь у окна?
Хозяин приобнял, подвел к столику, за которым уже расплачивались, и удалился. Принесли пиво, соки, Ларс с наслаждением отпил, вновь подошел Нико и пожелал приятного аппетита.
– Ларс, ну как, нравится тебе здесь? – оживленно спросил Вильгельм.
– Должен сказать: неплохо, сервис достойный.
Вильгельм радостно огляделся, недалеко сидела девушка с лицом вкусным, как мороженое, прохладным и сладким. Подтолкнул Ларса, кивнув в ее сторону, тот остался безучастным, жена нахмурилась.
Пиво, соки выпили, но еда задерживалась, Вильгельм веселил друзей, напряженно ожидая кельнера. В углу оглушительно с подвизгами и стонами взорвалась хохотом группа женщин.
– Hallo, hallo, – мужчина с соседнего стола повернулся к Вильгельму, – immer histeriesch!
– А не одна я здесь кругленькая, хоть это успокаивает, – Гретхен расправила сочные плечи, взяла в руки вилку, нож, выразительно постучала по столу.
«Какая прелесть», – подумал Вильгельм.
Гретхен была права: за редким исключением, подобрались крупные, не уступающие друг другу ни в весе, ни в объеме мужчины и дамы. Прямо за соседним столиком выделялась своим необъятным бюстом молодая женщина, ее полные обнаженные по локоть руки двигались над едой стремительно и ловко. Муж и не пытался придвинуться к столу, мешал выпуклый живот, цеплял еду на вилку издалека. Не желая казаться бесстыдным, Вильгельм отвернулся.
Наконец принесли блюда. Вильгельм смущенно пояснил, что такого еще не бывало – так долго никогда не ждали. Ларс снисходительно похлопал по плечу, предложил выпить за здоровье. Все согласились и подняли кто сок, кто вино.
У пробегающей мимо официантки стаканы соскользнули с разноса и с рождественским звоном разбились. Вильгельм вскрикнул и, сорвавшись со стула, подбежал к ней:
– К счастью!
Поднял несколько крупных осколков, девушка, покраснев, недоуменно взглянула.
– В России, если посуда бьется, говорят «К счастью», – торжественно объяснил он ей.
Жена встретила довольно холодно:
– Мы все видели.
– А что?
– Как ты с молоденькой кокетничал…
– Где?
– На полу, – Ларс аккуратно обтер рот.
– Все-то она видит, вот умру, и обронят на мою могилу случайно цветы, а она заявит: «Не успела отойти в мир иной, как уже кого-то обхаживает!»
– И правильно, за вами глаз и глаз… – Гретхен постучала пальцем по столу.
– Ну как сказать… – Ларс поморщился.
– Schatz, почему ты всегда споришь? – огорчилась Гретхен.
– Иначе они не могут. Вот мой, до скандалов доходит. Послала за картошкой, принес одну мелкую! Я ему и так, и так, а он уперся: «Кто-то же должен и такую покупать».
– И часто у вас споры?
– Раз в месяц, но я не считала.
– Я тоже… со счету сбилась, – и Гретхен, улыбаясь, посмотрела на мужа, а Вильгельм заметил, что мелкие черты ее лица стали еще мельче – глазки, губки, бровки.
– Мы покурим, не возражаете? – перебил Ларс и, не дожидаясь согласия, поднялся.
Вильгельм последовал за ним к выходу из ресторана.
– Зря ты так много куришь, – после продолжительного молчания сказал он.
– Много, мало – кто измерил, – пожал плечами Ларс и спросил:
– Твои детишки читают?
– Конечно, как же иначе.
– А мой никогда ничего!
Боль в голосе друга изумила Вильгельма:
– Ларс, может, времени не было, да и вот беда-то…
– Ничего никогда не читал, бездуховка, – Ларс не слушал Вильгельма, – все они такие, поколение прагматиков, ни до чего нет дела.
– Ты не прав, кто он уже у тебя?
– Муж, семейный человек, занялся недвижимостью, первый взнос был мой, – Ларс выдыхал дым в сторону. оберегая Вильгельма.
– Дети всегда уходят, мы же в свое время ушли.
– А он ко мне и не приходил. Идем, дамы заждались, – Ларс тщательно притушил сигарету, толкнул дверь.
Обескураженный, Вильгельм последовал за ним. В ресторане шумели, ели, пили. Ларс расплатился за всех, как Вильгельм ни протестовал.
– Мein lieber Schatz, прекрасный выдался день.
Прощались долго, пока жена не сказала:
– Людям надо идти, Вильгельм, завтра на работу.
У входа в дом он обнял жену, долго стояли молча.
В спальне, не говоря ни слова, обхватил и отчаянно прильнул к ней всем телом.
– Тебе завтра на работу, – укоризненно шепнула она.
– Я всегда на работе, – сдавленно ответил он…
И настолько отчетливо, настолько зримо видел себя в ней, что и в эту ночь восторг желания не покидал после сокрушительного и соединившего их обоих в одно тело взрыва. На потолке суетились тени трепещущих от легкого ветерка тюлевых занавесей, чуть слышались звуки проезжающих на улице редких машин.
Как любил в эти минуты чувствовать себя маленьким, беспомощным и защищенным властной силой матери-жены, которая также долго не размыкала своих объятий и что-то шептала, непонятное и жадное.
Под липами
Зацвела липа, и не успели плоды созреть, как вокруг деревьев роями закружились женщины, безжалостно обрывая и складывая в большие сумки пучки бледных и хилых цветов.
С цветением липы в Берлин пришла жара. Разомлевшие и недовольные жители утверждали, что такое пекло может «надуть» только из Сахары. По телевидению с ними тоже соглашались. Жара всегда из Африки, а мороз – из России, когда-то в Германии был замечательный климат.
Он спешил на встречу с Ларсом, того на работе не было уже как неделю. А вчера позвонил и пригласил на кофе. Машина шла легко, движение свободно. Вильгельм следил за дорогой, боясь пропустить знакомый дом, не попрощаться с деревом перед выходными. Увидел неприлично нагой плоский желтый фасад дома в три этажа с красной крышей. Пустошь обескуражила. Вильгельм вышел из машины в поисках красавицы.
Нашел – нежно розовела свежая рана от спиленной сосны. Поблескивали капельки прозрачной смолки на влажном срезе. Он бросился к дверям, с силой нажал на звонок и долго держал. Вышел заспанный мужчина в майке и трусах, недовольно пояснил, что гигантша разрослась, сплошные шишки и иголки под ногами, солнце застило, выплачены большие деньги за работу, осталось выкорчевать пень.
Вильгельм сел в машину. Сил не было, свернул в проулок, склонил голову к рулю. И предстала Анне, ученица Анне.
Аккуратная, чистенькая, с большой пушистой косой, как из русских романов, в крупных очках, из которых смотрели огромные глаза. Два раза виделись у нее дома, два раза с остервенением бросались друг на друга, неопытные, не умелые и смешные. Он тогда не успел ничего ни почувствовать, ни понять, был только детский стыд перед ней и перед собой.
Забыл все так прочно, как можно забыть нелепое случившееся очень давно не с ним происшествие, если вспоминалась, то не она, а ее подруга. Бегает по комнате, яростно кричит, гонит юного Вильгельма. Он с надрывом вопрошает – что, почему, установились же родственно-близкие отношения, он все простит. Анне безучастно сидела у окна. Что было дальше, не помнит, просто ушел.
Выполз страх того года, как заждавшийся своего времени паук, и начал плести паутину по телу, проникая в клеточки нервов и крови.
Анне с родителями уехала на Балтийское море, ни слуху ни духу, исчезла. Он метался, доказывал встречному и поперечному свою непричастность к выдуманной гадости. Он просто не способен так поступать!
И что – все зализало время.
И какой был смысл в тех потрясениях душевных, длившихся почти полгода, в тех ночах, когда, лежа в постели, мучаясь бессонницей, спорил со своими обидчиками до рассвета, находил меткие жгучие фразы, которые потом не осмеливался произнести при встречах с ночными собеседниками…
Путь к познанию зарождения другой жизни у мальчишек и девчонок одинаков, удачен он или неудачен, но никто не сможет его избежать. При этом Анне затем настолько легко исчезла из школы, из его жизни, из памяти, что, как предполагал, доказывало юношескую безвинность. Он не в силах влиять на развитие чужих судеб, да имеет ли право. Если так, то зачем себя обвинять, лить бессмысленные слезы.
Улыбнулся, внутренние свои сомнения назвал «слезами». А так никогда не плакал, даже в те бессонные жуткие ночи. Хотя не прав, плакал однажды, горько, захлебываясь – бабушка несправедливо отвела в детский сад по настоянию матери. Устроил там невероятный скандал, вцепился в ножку стола, бился головой об пол, ревел и кричал: «Забери меня отсюда! ЗАБЕРИ! Я буду есть черный хлеб и воду, но ДОМА!» И забрала.
Включил музыку, машина пошла легко и быстро.
На стоянке, у турецких ребят, веселых и говорливых, взял кофе, сел снаружи за столик в каком-то кафе. Ларс задерживался, Вильгельм был рад. Недалеко за столиком надрывно до хрипа кричал в телефон на каком-то из славянских языков мужчина. Смолк, откашлялся, дама поинтересовалась, не русский ли он.
– Нет, я немец из Польши, а что, – покрутил головой. – Восемь лет заставляли учить проклятый язык. Ничего не помню, только «спашибо».
Вильгельм оглядел говорившего. Крупный, небритый, скуластый, он напомнил Сибирь. В поезде, который увозил в Германию, Виля, озирая леса и горы в окно вагона, спросил тогда:
«Мам, а почему мы уезжаем?»
«Ты забыл, кто ты, – жестко ответила мать, – и что ты прикажешь нам ТАМ делать!?»
Бабушка, мать умершего отца, молчала. Виля не понял – где «ТАМ».
«Ах ты, Россия, Россия, кувыркающаяся Россия», – подумал сейчас и здесь.
– Es ist nicht in Ordnung!
– Wie bitte? – смешался Вильгельм.
Стояли трое гуляющих, две женщины и крепкий, загоревший, в клетчатой рубашке навыпуск седой мужчина. Старик повторил, укоризненно показывая пальцем на кофе Вильгельма:
– Es ist nicht in Ordnung! – приятельницы согласно закивали.
Вильгельм догадался, чем вызвал негодование: сидел со своим бумажным стаканчиком у дорогого кафе «Thüringen».
– Ach so, – поспешно поднялся, прихватив кофе.
– Виля, Виля, я здесь!
Подошел Ларс, Вильгельм стремительно увел его.
Они взяли у ребят по кофе, пошли к липам, видневшимся вдали. На пригорке у деревьев сели.
– Что случилось, ты что такой заполошный? – Ларс похлопал друга по плечу.
– Ничего особенного, ты где пропадал?
Над ними повис медовый аромат, сладкий, но легкий. Ларс закурил, жадно выпил глотками кофе. Вильгельм украдкой оглядел друга: изменился он. В юношестве римская лепка лица выгодно выделяла его среди сверстников. Но прошли годы, черты у оригинала стерлись, как у археологической находки, прежнего величия не найти. Мягкая обивка характера, такая привлекательная: отзывчивость, доверчивость, терпение и понимание – с годами тоже стерлась. И обнажился остов, каркас – жесткий, металлический и негнущийся.
– Ну вот и все, – сказал Ларс, с наслаждением выдохнул дым, – уезжаем.
– В Испанию, Италию?
– Бери дальше, во Франкфурт, и навсегда, достаточно.
– Вы что, зачем?
Ларс рассмеялся.
– Эх ты, друг мой сердечный, – нахмурился. – Не пошел нам Берлин, хватит, не хочу быть под кем-то, хочу быть сам себе хозяин.
– Минуточку, ты на фирме человек-источник, все идут к тебе.
– Я хочу быть для себя источником, хозяином жизни, – отрезал Ларс.
Вильгельм опечалился.
– Зря ты это делаешь, опять убегаешь от меня и от себя.
– Ну хорошо, скажу: бегу отсюда, бегу, но не от тебя, о чем ты. Полгода назад врач обнаружил рак легких, топором по голове. Виль, тихо, чего ты вскакиваешь, все прошло. В мае сказал, что ошибся, садись.
Смутная догадка мелькнула у Вильгельма:
– И поэтому ты так испугался Кристины?
– Кристина? Какая Кристина? А, ты о том, нет, я себя испугался, Виля, понимаешь! Но не в этом дело, дай отпить.
Аккуратно, стараясь не облить джинсы, сделал несколько глотков.
– Мой сын знал все, Грит нет. После врача вернулся домой, а он даже не зашел ко мне ни в этот день, ни в следующие. Живем забор в забор, дом ему купил, первый взнос за него сделал.
– Ты…
– Не надо, Виля. Просто в те дни я и понял, как нехорошо, если страх правит человеком, теряешь логику, каждый день пасешь свой страх, слушаешь его. Ты уже не хозяин самому себе! И я начал давить, давить, придавливать и выдавил.
– Странно…
Ларс недовольно приподнял брови.
– Что?
– Знаешь, один хороший человек, – подумал, – очень хороший человек мне посоветовал страх не гнать, а впускать в себя. Тяжело, конечно, но он наестся и уйдет навсегда. А так он спрятался, вновь вернется.
– И ты веришь?
– Да.
У ног сел воробей, укоризненно посмотрел на них снизу вверх, требуя самое простое – малую крошечку. Рядом тут же приземлился другой, уже кем-то побитый: хвост поредел, одно крылышко свисало.
– Виля, это мистика. Вы, русские, во все верите, всему поклоняетесь, говорите как в забывчивости…
– А тебе не кажется, что ты не всегда бываешь прав? – с трудом сдерживая обиду, спросил Вильгельм.
– Не спорю, но в вас нет логики.
– Как же без логики. Я работаю и, говорят, неплохо.
– Ты не обижайся, да, тебя ценят, да, уважают, но я же вижу – ты же не работаешь, ты набрасываешься на дело как голодный зверь на добычу, словно от чего-то убегаешь, прячешься. У тебя в голове сразу несколько идей, ты сам говорил. Что тебе это дает? Сгоришь, и ради чего, посмотри на меня! – он смял бумажный стаканчик и с силой забросил его в кусты.
Воробьи испуганно вспорхнули. Солнце клонилось все ниже, ниже, и необыкновенный костер заката вспыхнул за деревьями.
– Завтра будет еще жарче, видишь, какое небо… Вот и сгорю… Ладно, Ларс, спасибо за заботу, – шутливо поклонился, вздохнул. – У меня иногда такое ощущение, словно я сам себя чего-то лишил.
– И чего, если не секрет?
– Многого, звона колокольного по утрам и вечерам, заиндевелых вечерних окон в домах, лесов дремучих, полян ягодных и троп грибных, гор…
– Поэт, читай поменьше!
– Да нет, просто я отрезал часть жизни.
– Ты можешь поехать туда на две-три недели, купи в две стороны билет.
– Да нет, – Вильгельм смутился.
– Ох и язык у вас: так «да» или «нет»? Я тоже когда-то думал, что все на время, а оказалось, навсегда.
– Что именно?
– Я же сказал – все! Деньги, жена, работа, семья… все. Все оказалось нужным, мой друг, все, – и по-русски выругался.
Вильгельм хотел спросить «А зачем?», но не посмел. Ларс поднялся и тихо произнес:
– Пора.
По аллее шли две молодых женщины. Вокруг их стройных тел причудливыми волнами развевались черные тонкие длинные платья.
– Люблю я тебя, Виля, люблю, стал как русский, перекладываю свои проблемы на плечи других.
– Да нет, мы не перекладываем, мы тепло друг другу отдаем, человек страдает от холода…
– Виля, сдержанность, сдержанность – это мужское.
– Опять спорить? Я тоже очень ценю тебя.
– Давай без этого.
Медвяный запах липы сгустился, казалось, можно развести руками.
– Ларс, признайся, за кем или за чем ты гонишься?
Ларс оторопело посмотрел, нахмурился, затем, вспомнив, облегченно рассмеялся:
– Цветущая вишня! Ну и зануда ты, немец, я уж и забыл о той нелепице…
Они обнялись, троекратно по-русски расцеловались и направились к стоянке.
Ларс уехал, а Вильгельм все стоял и смотрел. На противоположной стороне улицы заметил странного старичка в обвислых штанах и в пиджаке с чужого плеча. Длинные седые волосы спадали из-под надвинутой на глаза кепки. Было сложно понять, что он делал, беспрестанно перебирая ногами на одном месте. Увидев невдалеке на остановке автобус, Вильгельм понял – старичку нужно успеть на посадку. Не дай Бог, опоздает и останется. И он, старый и дряхлый, спешил, как ему казалось. Дрожали руки, тряслась голова, но спешил. Водитель автобуса терпеливо ждал. Никто из прохожих не пытался помочь, поддержать, догадались, что унизят мужчину.
И Вильгельм постиг чудную истину.
Куда ни взгляни – всюду жизнь.
Красивая, умная, добрая. Ну как не восхититься! И едва не заплакал от нежности к ней, к жизни, текущей в нем и вокруг него.
И поспешил домой к жене, к сыну.
Сын
Жена отсутствовала. «Вот и хорошо, соберусь с мыслями», – обрадовался он. И, услышав громкий разговор в комнате сына, с неприязнью узнал голос Яна.
«Опять этот здесь», – шагнул к дверям, остановился.
– А ты не проверял, как у нее?
– Это что, так важно? – Грегор смущенно захихикал.
– Он что у тебя краником для водички служит?
Боль за сына, гнев оскорбленного отца, зависть, ревность могли разорвать, и Вильгельм вошел. Ян не удивился, склонил голову, вежливо проронил:
– Мы тут беседуем о сексе, тема довольно интересная.
– Как ни называйте, но у вас пока это просто похоть, – хмуро обронил Вильгельм.
– У твоего папы терминологический атавизм.
Грегор вскинулся на кресле:
– Интересно, пап, а как ты относишься к оргазму? Отец выставил руки ладонями вперед.
– Сын мой, куда тебя несет, где ты нашел этого, – брезгливо кивнул в сторону Яна.
– Ну зачем вы так, вы же любите свою жену, не так ли? Не думаю, что вы только шепчетесь.
Редкая щетинка усиков настороженно ждала ответа, черные голодные зрачки за стеклами очков враждебно сузились.
Вильгельм вспомнил:
– Крыса, точно, крыса, Боже мой, как же я раньше не понял!
– Какая крыса, пап, ты болен?
– Да нет же…
Ян улыбался.
– Сынок, у нас в Сибири дорога в сортир шла мимо сарая, я страшно боялся туда ходить, там всегда поджидала крыса, она сидела и пожирала меня глазками, зараза такая. Так я за бабушкой бегал, спасала от грызуна.
– Кто дал вам право так со мной разговаривать!? – роняя тяжело слова, проговорил Ян.
– Вообще-то, лично тебе я ничего не сказал.
– Кто дал ТЕБЕ право, – сорвался Ян.
Взрывной волной отбросило Вильгельма, перестал видеть, понимать. Тот же тон, беспощадный, жесткий, сметающий все на пути, те же слова – и вырвался стон.
– Пап, ты чего, ты чего?
– Ничего, будь добр, проводи гостя.
Ян поднялся сам и уходил.
– Сиди, – бросил Грегору, – успокой папеньку.
А его мальчик сник, лицо потускнело, глаза наполнились слезами, он не двигался…
Вернувшаяся жена что-то долго рассказывала о новых знакомых у Изольды, правозащитников из России. Старенькие, очень умные, много, много говорили. Изображая то недоумение, то восторг, то сочувствие, он не слушал.
Среди ночи проснулся от каверзного сна.
В полумгле-полусвете стоял он в непонятном возрасте на асфальте. Мимо проходил духовой оркестр и играл траурный марш. Катафалка с гробом усопшего не было видно, вероятно, уже провезли. За музыкантами во всю ширину дороги трусцой бежали свиньи, черные, серые, розовые… Замыкала процессию странная пара: хряк взобрался на молодую свинюшку, у которой ряд напряженных сосцов свисал до самой земли, и нетерпеливо ерзал на ней. Медленно, не нарушая собственного ритма, двигались они за стадом…
«Что за сон, к чему бы это», – подумал с тоской. Бабушка утверждала, если не ошибается, что рыбы снятся к болезни, а свиньи – к дурным слухам, к стыду.
Вспотевший, поднялся. На балконе ждала ночь, беззвездная и глухая.
Видимо, у человека осознание постыдности содеянного приходит с годами, если, конечно, приходит. Много ли он понимал в пору своего младенчества. Вот стоит, совершенно голый, перед молодой женщиной. Она сидит высоко на столе, свесив ноги, тщательно трет пальцами ему шею и грудь, проверяя, насколько чисто тот помылся в душе. На ее лице блуждает улыбка… Или улыбку женщины придумал сейчас, на балконе…
Пятый класс закончили, родители устроили детишкам поездку на неделю к озеру. К их учителю присоединилась одна из мам. Она-то и проверяла на «вшивость» мальчишек. Он, и не только он, кучерявился черными кудряшками. Виля прилежно задирал подбородок, стараясь убедить чужую маму, что чист, что не надо гнать вновь под воду…
Последние две недели оказались для Вильгельма непростыми.
Ларс не объявлялся. Молодую сотрудницу Ангелику увезли в психиатрию. Всегда вежливая, с аккуратной косметикой, светловолосая, задания, несмотря на трудность, исполняла в положенный срок. Два дня назад столкнулись у туалета, она доверчиво поделилась радостью. Пересчитала пальцы на ногах и руках уже второй раз сегодня и убедилась – все 20 на месте. Он счел это за шутку, хотя и глупую. А она и не явилась, и не явится более. Врачи взяли у него подписку о молчании. Разделил ее задания в группе, дополнительного работника пока не дали, да, по всей вероятности, и не дадут.
Он молчал, и не из-за подписки, а пораженный тем, что подсчет пальцев может придавать уверенность в жизни.
Вот-вот вернется дочь из Англии, придется готовиться к новому домашнему укладу. Стал побаливать кишечник, жена предлагала сходить к врачу, но времени совершенно не хватало, решили отложить на отпуск.
Сегодня задержался на фирме, обсуждали новый заказ, крупный, может принести большой доход, измеряемый миллионами. Дома вошел в свой кабинет, включил лампу и отпрянул – за столом сидел Грегор.
– Сынок, ты как здесь…
– А у тебя уютно.
– Может быть, я не задумывался, – осторожно спросил, – все нормально?
– Как на волнах: то вверх, то вниз.
Грегор посмотрел на отца, Вильгельм смутился. Знакомый взгляд, до боли знакомый взгляд бывшего пациента – не просит, не осуждает, не сочувствует.
– А где мама?
– К Изольде уехала.
– А-а-а.
– Тебе она нравится?
– Кто, мама?
– Нет, Изольда.
Вильгельм пожал плечами.
– Как сказать, своеобразная дама.
– А мне не нравится.
– Ты же ее ни разу не видел!
– А вы, как придете после нее, всегда ругаетесь, значит, она виновата.
Вильгельм растерялся.
– Пап, ты боишься маму?
– Грегор!
– Когда у нас гости или мы в гостях, ты даже к женщинам не подходишь. А она тебе все указывает, подсказывает, и ты бегаешь…
– Значит, уважаю ее желания, вот, и… странный вопрос.
– А ты ее любишь?
– Да.
– Пап, и это любовь?!
Грегор не сводил глаз, и Вильгельм решился:
– Я не знаю, что ты думаешь, но, на мой взгляд, любишь или ненавидишь не человека, а состояние, которое он вызывает. А услужливое воображение дорисует, наделит всем тем, о чем мечтал с детских лет. Полюбишь и голос, и взгляд, и жест, и одежду – голограмма.
– Это от логики у тебя, программист.
– Как сказать. И вот, когда она расколется…
– Ты слышишь звон стекла разбитой витрины… Ладно, пап, скажем так, что я все понял.
Вильгельм опустился на стул – день выпал непростой.
– Сколько ему лет?
Грегор вздохнул, догадавшись, о ком спросил отец.
– 19, а что?
– В таком возрасте и хозяин жизни.
– Да, не то, что я. Ненавижу генетику…
В середине сентября их пригласили в гости семья Шульц, Иоханна и Вальтер. Вильгельм и удивился, и обрадовался. Удивился потому, что эти хорошие люди наконец-то напомнили о себе.
Пять лет назад они покинули Берлин, выехали в Лейпциг укреплять католическую общину, изредка звонили на Пасху да на Рождество. Затем звонки следовали из Италии, Литвы, России. Дом оставили на старшего сына, владельца мастерской по ремонту машин. Жена Вильгельма сомневалась долгое время в том, что это был добровольный отъезд. Наверняка, решила местная церковь послать глубоко верующих послушных прихожан на довольно сложную миссию. Вернулись, как стало понятно из телефонного разговора, неделю назад. Первыми из берлинских знакомых хотели видеть Вильгельма с женой.
И радость его была объяснима.
С первой же встречи около десяти лет назад между ними установились родственные связи, при которых невозможно солгать, сфальшивить, слукавить. Они были старше, имели троих взрослых детей. Положение в обществе, как, смеясь, утверждал Вальтер, безукоризненное. Круг знакомых и друзей был от Италии до немецкого городка Цвохау, в их доме зачастую останавливались видные церковные служащие. Но не это привлекало Вильгельма. Находясь с ними, он чувствовал себя в безопасности. Ему потакали, он мог быть там откровенно беззащитным, спрашивать и спрашивать, не будучи при этом осужденным или осмеянным в невежестве.
Вечером в субботу к Шульцам отправились на автобусе, возвращаться после выпитого будет не так хлопотно.
Те расположились в саду. Вильгельм с женой и с сыном вошли, поздоровались, обнялись, расцеловались, сели. За столом растроганно оглядели друг друга. У Вальтера плоский ранее живот преобразился в выпуклый шар, он обвинял в этом Иоханну. которая готовит прекрасные пироги по-русски. Отпустил бороду, лысина стала еще более блестящей. Иоханна не изменилась, прибавились лишь седые волосы, которые она демонстративно не красила. Затем разом заговорили о том, что делали, чего достигли, чем довольны, чем недовольны. Их сын Штефан с незнакомой им девушкой неслышно, как и раньше, по-хозяйски уносили, расставляли угощения. Пахло ягодой, неясно какой, но вкусной. И Вильгельм легко погрузился в свой поток мыслей, но не забывал восторженно отвечать или весело смеяться со всеми.
Уже сидели за десертом, Вальтер встал и пригласил всех поблагодарить Бога, ибо Штефан сочетается вскоре с Ханной, показал на девушку. Вильгельм обиженно вскричал:
– Что же ты не сказал! Я бы принес что-нибудь русское в подарок!
– У нас столько русского! Ты сам подарок!
– Да, я знаю, – гордо произнесла жена и поцеловала мужа.
И беседа продолжалась уже о любви, о течении жизни, о ее превратностях и радостях. И Вальтер поведал грустную историю.
В России один молодой человек Виктор испытывал страх перед едой. Он отказывался почти от всей пищи, утверждая, что от нее лишь страшные боли в кишечнике. Врачи были бессильны. Он весил сорок девять килограмм, когда встретились.
– Я понял: боли его от страха, от мыслей о страхе. Боялся работы, любил и боялся, был хирург, боялся смерти пациентов на столе. Посоветовал ежедневно обращаться к Господу нашему с молитвой: «Помоги мне, Боже, забери у меня мой страх, отдаю я тебе его».
– И помогло? – недоверчиво спросил Грегор.
– Да, да! – Вальтер подошел и положил руки ему на плечи.
– Ах, Вальтер, это не совсем так, – мягко перебила мужа Иоханна.
– Iochanna, ich bitte sehr!
– Он это рассказывает уже не в первый раз, а состояние Виктора не изменилось, и ты не хочешь это признать.
– Неправда, страх выворачивал его наизнанку. А потом он изменился, я видел.
– В чем ты это видел?
– Хоть и нечасто мы с ним сталкивались, но он всегда с уважением рассказывал мне, как ему полегчало.
– Ах, Вальтер, Виктор интеллигентный русский мальчик, очень чуткий к людям, не хотел тебя расстраивать.
– Но ведь он поправлялся или нет?!
– Я думаю, это медикаменты или простой самогипноз, самовнушение, – вновь вмешался Грегор.
– Страх – это голос совести, она сигнализирует человеку болью в душе, – Вальтер увлекся, но Грегор не отставал.
– Что любопытно, у мартышек отсутствует часть мозга, отвечающая за совесть. Вот счастливые… – растерянно замолчал, не зная, какое слово подобрать – «люди» к мартышкам не подходило.
Вильгельм удивился – давно не видел, как может краснеть жена: со лба медленно к подбородку, поспешил на помощь.
– Красиво у вас в саду, Вальтер, осень, Пушкин любил «осеннюю пору», убили певца.
– Мартышка и убил, в России всегда кого-то убивают, – буркнул Грегор.
– Так его ж француз убил! – не выдержала жена.
– Ну и что – а они допустили, – Грегор продолжал сердиться.
– На мой взгляд, – Вильгельм поднял руку, пытаясь остановить сына, – хотя могу ошибаться, страх у человека возникает перед злом. Неважно, в какой оно форме: обида, оскорбление, война. Вот, Вальтер, отчего на земле зло, откуда оно берется? Ты знаешь все.
Вальтер улыбнулся, потом медленно, подбирая слова, поблескивая на закатном солнце стеклами очков, сказал:
– В Библии все написано… Создал Бог архангелов, самым любимым был Люцифер, красивый, умный, слепил белизной, потому и решил однажды в отсутствие Отца сам над всеми власть взять, увидел это Господь и свергнул сына в пучину, во тьму. Превратился тот в хозяина Тьмы и Зла, почернел от ненависти, решил воевать с Отцом за души людские. И уж какой век ведется борьба. Но не забудьте, Зло входит в человека только в том случае, если он разрешит. А человек позволяет, сладко иметь власть в жизни хоть над кем-то.
– У вас все так просто, – Грегор изумился.
– А почему должно быть сложно? – серьезно отметил Вальтер и продолжал: – Из сообщества Света человек переходит в сообщество Тьмы, отделяет себя, отрезает от всех: от мира, от людей, от близких.
– И чувствует себя очень довольным, у них все привилегии, вон их, таких, сколько, – Грегор не сдавался.
– Привилегии? Они живут в страхе перед их потерей, мальчик, это не жизнь, – Иоханна с сожалением взглянула на него.
Он возразил:
– Вы так хотите думать, но я не видел ни одного серого от страха перед наказанием злодея.
– Не спеши, – остановил Вальтер. – Ты встречался с истинным злодеем в своей жизни, они окрашены иным цветом?
Уже давно зажглись окна в соседних домах, уже Штефан в саду включил разноцветные гирлянды, уже несколько раз скрытно зевнула жена, Вильгельм спросил после долгого молчания:
– Вальтер, ты бежишь за Богом?
Все повернулись к нему.
– А Господь никогда и не убегал от меня, Он нашел меня и всегда со мной. Мне бы не потерять Его.
Подошло время прощаться. Вильгельм встал со стула, с удовольствием оглядел еще более величественный во мраке сад, вдохнул аромат, тяжеловатый, женский, и необъяснимые и не к случаю усталость и безразличие охватили вдруг и тело, и душу. Но с радостью расцеловался, с радостью обнялся, с радостью пожелал наилучшего и приятных встреч.
В автобусе жена прижалась к нему и задремала. За окном проносились ночные тихие улицы с редкими огнями в домах. Он с грустью смотрел на Грегора. Сын после попытки переубедить Вальтера не произнес ни слова, ел, помогал Штефану, неслышно с ним переговаривался. Будет ли мальчик счастлив, найдет ли себя – в первый раз подумал так Вильгельм, в первый раз, и от этого ему стало больно. Грегор, ощутив взгляд отца, вскинул глаза и спросил:
– Пап, ты действительно веришь в то, что Вальтер рассказал?
Вильгельм усмехнулся.
– Каждый верит в то, что ему нравится, а они очень хорошие люди.
– Знаю, но я о другом. Ты лично веришь или нет?
– Мне трудно сказать, во что я верю.
Автобус ровно гудел, проезжая стремительно пустые остановки. Вальтер, Иоханна, их дети – Вильгельм вернулся к ним. Они всегда рады себе, жизни, смерти, своей вере в Бога, в Добро и даже причинам возникновения Зла. Все просто, как яйцо. Разбилось – и поселяется в человеке злодей. Вильгельму такие взгляды были чужды.
Выйдя из автобуса, поцеловал жену, сына, отправил их домой, сам пошел к магазинчику на автостоянке за сигаретами. Открыл двери, улыбнулся продавцу и едва не упал от удара в спину. С дороги его оттолкнул молодой крупный мужчина, не взглянув, прошел мимо. Рядом семенил сынишка, дойдя до прилавка, устало свалился на пол. Отец, купив газету, громко заговорил с продавцом, тот поддерживал беседу. Раскатистый смех обоих разносился по киоску. Вильгельм терпеливо ждал.
«Смеется, как тюрингская сосиска, жирная и скользкая, выебистый, – иного русского слова подобрать не смог, – хозяин жизни. Да, Люцифер, значит, в нем сидит, бал правит».
Сын спал. Жена ждала у зеркала. Она улыбалась и расчесывала дивные волосы. Он поспешно переоделся.
– Ты заметил, как Иоханна постарела, эти переезды плохо действуют!
– Как-никак, они намного старше нас.
Она отрицательно покачала головой.
– Вальтер отпустил бороду, лысина разрослась, зачем ему это?
Он любовался женой. Легкие тонкие руки двигались покойно, зеленые глаза поглядывали из-под длинных ресниц. Сколько лет прошло, а сохранилась та же милая линия тела, которая так поразила при первой встрече. Сохранился и голос, резковатый и поучающий. Может, это и хорошо?!
– Как ты думаешь, Штефан оставит их у себя в доме или попросит уйти, ведь он скоро женится!
Она стояла совсем близко, свежее дыхание опьяняло его. Хотел было обидеться за Иоханну, за Вальтера, хотел было рассердиться, но передумал и прильнул к жене всем телом.
Выпускной бал
Минуло время.
Ларс, так и не объявляясь, уехал с Гретхен во Франкфурт. В октябре сообщил скупо, что все хорошо, пригласил в гости, не уточнив ни времени, ни адреса. Вильгельм не любил навязываться, так и по сей день о друге ничего не известно.
За эти месяцы ничего не произошло. Хотя могло бы и случиться. Взял отпуск на две недели под Рождество, но никуда не выехал. Не прельщали мимолетные бессмысленные забавы. Просто спал, все уходили из дома, а он спал. Не хотел вставать.
Ах да…
Мария вернулась из Лондона, похудевшая, обозленная. Через два дня после возвращения устроилась работать медсестрой в клинику недалеко от дома, чем порадовала отца и мать. Довольна, готовится поступать на отделение хирургии. Грегор решительно отказался от Яна и от попыток найти пару для любви и секса. Отцу сказал, что он и не охотник, и не дичь, всему свое время.
Рождество близилось. Однажды Вильгельм, вспомнив слова Вальтера, подумал: «А ведь не Иисус спешит к нам, мы к нему на день рождения». К сожалению, мыслью, удачной и оригинальной, поделиться было не с кем. Шульцы уехали в Рим, согласно заведенному ритуалу, родная семья не воспримет. В дни отпуска, как ни надеялся, ни разу не снизошло блаженное состояние невинного младенца, посетившее в кафе. Вероятно, не подходили условия или не заслужил.
До праздника оставалась неделя.
Магазины переполнены, скупали подарки к дню рождения того, кто дал возможность отдохнуть. Темнело рано, на улицах и в домах устраивалась сказочная иллюминация из разноцветных огней на радость прохожим.
Вильгельм занемог, отвергал желудок пищу, не соглашался ни с рисом, ни с картофелем, ни с мясом… Он растерялся, запаниковал, врач строго-настрого приказал пичкать Вилю антибиотиками.
Двадцатого декабря жена ушла к Изольде, вернулась поздно, разбудила, увела на кухню и торжественно заявила:
– Она наш спаситель, мудрейшая женщина. Пойдешь к психиатру, и не медля, завтра!
Вильгельм поморщился.
– У Изольды есть очень хороший врач, вылечил Леву.
– О Боже, а его-то как угораздило!
– Как ты любишь привередничать!
На следующий день жена, Мария, Грегор уехали в Прагу побродить по старому городу, полюбоваться на мост Вацлава, постоять на нем, повосклицать с другими гостями столицы перед знаменитыми часами, дожидаясь появления фигуры Смерти с косой, предупреждающей о вечности и о мимолетности всего сущего. Его оставили одного – отдых отца должен быть полный и покойный.
Вечером двадцать второго декабря Вильгельм смотрел телевизор и по всем программам слушал о том, как бомбят, убивают, покупают, и думал, что уже ничего не изменить ни там, ни здесь. Вспомнив, что Грегор попросил посмотреть ролик с вечеринки, где принимал участие, включил компьютер. Равнодушно взирал на шутовство сына, на друзей, их подруг. Каждый норовил попасть в кадр, потому то оскаленный рот с зубами, то шевелящиеся ноздри носа, то моргающий глаз заполняли экран. Закрыл фильм сына, решил найти более интересное.
Лениво просматривал страницу многочисленных видео с застывшими и зачастую нелепыми кадрами. Непрерывно бежали они сверху вниз и, казалось, счету им нет. И окаменел: в череде пейзажей, лиц, фигур мелькнуло худое лицо пациента Яна. Не мог он ошибиться. Судорожно принялся искать ролик и, наконец, наткнулся: «Выпускной бал, подарок классному руководителю».
День, но в зале ослепительно светили лампы. Столы, родители, учителя. Бухала музыка, в такт ей бухало сердце Вильгельма. В центре зала на стуле сидела женщина. Ладно выплясывали перед ней юноши в черных цилиндрах. Лихо выбрасывая ноги и крутя черными тросточками, они приблизились к женщине. Та, подыгрывая им, в деланном страхе всплеснула руками, запрокинула голову назад. Хохот зрителей возрастал.
Ян из клиники танцевал там.
Стараясь попасть в ритм, спотыкался, толкал партнеров. Та же прическа, так же худ и угловат, не поправился. Зрители кричали: «Молодцы, молодцы! Zu Gabe, zu Gabe!»
Танец закончился, юноши выстроились в ряд, бывший пациент подошел к учительнице, картинно встал на колено и поцеловал ей руку, поднялся. Смех публики и аплодисменты сопровождали его жест, и, вдохновленный общим одобрением, второй раз приложился к ручке, отступил назад, с надеждой оглянулся в поисках чего-то или кого-то, убежал.
Фильм остановился.
3 минуты 42 секунды.
– Надо же, танцует, живой и невредимый, – сказал Вильгельм, отключил компьютер, пошел в постель.
Лег и долго смотрел в потолок.
Он терял мир, или мир его терял. Трудно ответить, все уже произошло.
«Любовь не злословит…» – где он мог это слышать и от кого?
«Любовь долго терпит, не раздражается…» прощает?
Нет, не так, «не мыслит зла…»
Вильгельм с досадой ударил себя по щекам – не мог вспомнить, кому принадлежат слова, в каком времени своей жизни их слышал. Почему только сейчас возникли.
Обычно моментально восстанавливал прошедшие события, людей в них, реплики, цвет, запахи. Но сейчас…
Жесткий свет луны, протянутый узкими полосами от окна по потолку, не согревал и не давал заснуть.
Согнул ноги в коленях, руки в локтях, прижал кулаки к груди. «Кузнечик засыпает», – говаривала бабушка, накрывая одеялом. Ночью по потолку их маленькой, чистенькой, всегда хорошо протопленной комнатке проползали яркие полосы от проезжающих за окном по дороге тяжелых грузовых машин.
Он не спал, лежал и ждал, когда заурчит далеко мотор, все громче и громче, а затем вспухнут полосы и поползут одна за одной.
«Кузнец своего счастья…»
«Господи, я не знаю, как ты выглядишь, в каких ты одеждах, какую обувь носишь; в очках ты или без очков, с пушистой бородой или бритый. Не знаю, но принимаю беспрекословно твои дары…»
Пора вставать.
Поднялся, последовал за собой вдоль темного коридора. На волосы, на лицо липла паутина, брезгливо сбрасывал гадость, следовал дальше, задевая стены плечами и испуганно вздрагивая.
Наконец, попал в большое сумрачное помещение. От узкого луча сверху на земляном полу лежал яркий круг, Вильгельм поспешно вошел в него. Свет увеличивался, круг расширялся, тьма пропадала. Разглядел людей, неподвижно сидящих на табуретах вокруг него. Узнал по спинам бабушку, Алика, Яна, Шурку, жену – как много было их в жизни…
Несмело окликнул одного, другого, никто не отзывался, молчали.
В чем он ошибся?
Может, не стоило к спинам обращаться по именам!?
Из записок Вильгельма
Ночь зачерпнула меня своим звездным ковшом, где выбросит, не знаю.
* * *
Еще, и еще, и еще раз прохожу в памяти по одному и тому же пути, и в тысячный раз пытаюсь понять, где споткнулся, почему упал.
* * *
Знал он, что наступит время, кто бы сомневался, придет срок, и побредет он, сопливый и слезливый, холодный и больной, вдоль забора райского сада. Донесутся оттуда счастливый смех, радостные голоса, пение блаженных.
Иногда через забор будут бросать ему огрызки яблок, а он, поскуливая, повизгивая, будет поднимать их, обтирать о рваные штаны и, очищая от грязи и пыли, бережно складывать за пазуху.
Знал он, скитаться под забором райского сада придется вечно.
* * *
– Как дела?
– Как всегда – в полете над бездной.
Ему дан дар – подражать и придуркам, и пророкам.
* * *
Жизнь не отпустит тебя до тех пор, пока ты не выпустишь ее из рук.
* * *
Бог дал мне глаза видеть то, что не видят другие.
Бог дал мне уши слышать то, что не слышат другие.
Бог дал мне душу чувствовать то, что не чувствуют другие.
Бог лишил меня языка, чтобы я не разглашал его тайны.
* * *
Проходя по широкому коридору жизни, я открывал все двери, не пропустил ни одной комнаты. Задерживался, иногда оставался. Ненадолго, меня ждали в других.
* * *
Нижайше кланяюсь вам, погубленные мною годы.
* * *
Вот уже сколько лет бьется о жизнь, разбивая башку и грудь.
* * *
К сожалению, некому было даже рассказать, какой он хороший.
* * *
Случайно сошел с креста, ужаснулся увиденному и вернулся на распятие.
* * *
От был трезвятник.
* * *
Интеллигентный вид имел только на унитазе, но таскать его повсюду с собой был не в силах.
* * *
Ничего ни с кем не случилось, все случилось только с тобой.
* * *
Девственность и совесть потерял в младенчестве.
* * *
Человек, как сапер, ошибается раз в жизни. Все остальное – следствие той первой ошибки.
* * *
Жизнь – это подарок, дареному коню в зубы не смотрят.
* * *
Результаты анализа: моча красная, пузырится, плавают обломки крыльев.
* * *
Я не был на Марсе, но знаю – жизни там нет.
* * *
Слезы невидимые, слезы обильные истекали из его сердца и впадали в его душу.
* * *
Мой мальчик, у тебя есть единственное оружие в борьбе за выживание в этом мире – твой хрен, могучий и беспощадный.
* * *
Чем занят твой мозг – сведением мелких счетов.
* * *
Жизнь – школа, абитур сдаешь на кладбище.
* * *
Я для тебя как соседский кот: пришел, потерся и ушел.
* * *
Командировка на земле задерживается из-за нелетной погоды.
* * *
В юности мы все больны надменностью, самомнением и самолюбованием, в старости – раскаянием и сожалениями.
* * *
У каждого педераста свое достоинство, и, вообще, педерасья жизнь – тяжелая жизнь.
* * *
Мужского в нем было только одно – яйца, да и те голубиные.
* * *
Пахнуло весенним перегаром.
* * *
И кто это придумал – секс! Найти бы его и сказать «Спасибо!»
* * *
Расстрелянные временем.
* * *
Мелкий грызун районного масштаба.
* * *
Извините, у меня исчезло время.
* * *
Сердце мое – любовь моя, душа моя – любовь моя.
* * *
Не могу поверить в то, что произошло со мной, как не может поверить в близкую смерть идущий на казнь.
* * *
Обиделся ли я на тебя? Разве можно обижаться на судебный приговор?
* * *
Русский народ камерный, не так давно из камер освободили.
* * *
Циркуль моего мозга не может охватить окружность тайны дерева, так что же тогда говорить о попытках охватить окружность жизни, мира, вселенной.
* * *
Жизнь моя – свидетель мой на суде.
* * *
Мозги съежились в комочек от злобы.
* * *
С ранних лет проникла в него грусть и поселилась навсегда.
* * *
Он и не хотел быть в стае, и не мог без нее.
* * *
Придут другие и построят свои дороги, засыпав землей мои.
* * *
Бабушка, ты слышишь? Ты живешь во мне, а я уже ни в ком жить не буду.
* * *
Результаты медицинской экспертизы показали: душа смята и раздавлена, ребра торчат наружу.
* * *
Не всякому дураку есть место на земле.
* * *
У него было большое сердце – долго и много топтали.
* * *
Мимо прошли чьи-то тоскующие яйца с вороватой улыбкой.
* * *
Это была не женщина, а дом с мезонином.
* * *
Исхудавший, болезненно пукает, но движется!
* * *
Посмотрел правде в глаза и закрыл уши, чтобы не слышать.
* * *
* * *
Жизнь – это подарок, а дареному коню в зубы не смотрят.
* * *
Солнце село, слова погасли, игры закончились.
Ален и брат его Квентин
(из романа «Простите»)
Глава 1. Крепость
Никто в крепости не знал, когда и кем она была построена. Одни жители уверяли, что в незапамятные времена спустились с гор великаны и воздвигли здесь крепость для защиты своих несметных сокровищ, никто, правда, гигантов не видел, но никто и не сомневался, что побывали они здесь. Кто иной доставил бы сюда каменные глыбы и людей расселил наподобие себе. Другие высмеивали глупцов и утверждали, что только пришельцам из космоса подвластно не просто сложить камни в стену, но и обтесать их так искусно, что ни одного шва не заметишь. И никакому великану не под силу создать на крепостных стенах сторожевые башни, ворота прорубить и подъемные мосты через рвы перекинуть. Третьи, их было не так уж и много, бия себя в грудь и поминая всех живущих еще богов и даже Иисуса Христа, проведали о нем, вероятно, от купцов, что через город проходили, с жаром убеждали, что Земля родилась с их крепостью. Иначе и быть не могло.
Зародилась она в утробе Вселенной после встречи ее с Космосом, как время подошло, поднатужилась, покряхтела, пуповину сама разорвала, не в первый раз, вон сколько детей по ночам с неба смотрит, освободилась от Земли. Роды были тяжелые, но рана зарубцевалась, возникла пуп-крепость, напоминает людям о связи с космосом.
Так или не так, но в пылу жарких споров зачастую хватали горожане скептиков за руки, бывало, и за волосы, вели к храму в центре на площади, ставили на колени перед грядой каменных чаш, кольцом опоясывающих высокое белое здание. И целовали презренные неучи чаши одна за другой, каялись, взывали к прощению и никогда не вступали более в пререкания.
Место то было нерукотворное.
Как только сокрылась пуповина Земли под гранитом, в первую ночь родились храм и чаши. Были те глубокие, дна не видать, широкие, в начале зимы на месяц Артемиус горожане на жертву приносили: каждая семья по горстке проросшего зерна в чашу бросала. Земля благосклонно принимала дань, помогала людям, оберегала от напастей, милостиво относилась к их слабостям.
Священное место то было.
Поневоле местных мудрецов слушали с интересом, похохатывая, подзадоривая, подзуживая. С утра принимались за работу, в крепости был ее непочатый край. Хлеб испечь, воды нанести, улицы, дома и площади от грязи очистить, рыбы в реке наловить, живности в лесах настрелять, скот накормить. Да что перечислять – всем знакомо.
Жители были разные: скромные и гордые, тихие и разнузданные, коварные и честные, преступники и судьи, умные и глупые, добрые и злые, палач и его жертвы. Всякой твари по паре – Земля знала, что создавала.
Но все без исключения твердили одно и то же который век: настанет время, придет час, и покинут они город-крепость, и не будут тесниться в ней. Дома узкие, тянулись ввысь, лезли друг на друга, отвоевывая нужный кусок земли, бесконечные лестницы вились внутри с этажа на этаж; пока к себе наверх доберешься – шею сломишь. Скот жил с хозяевами на первых этажах, морозными зимами грелись вместе у огня в печи: овечки, козы, дети, старики… Летом город выпроваживал кормильцев своих на пастбища за крепостью. Узкие улички кружили, перетекали одна в другую, и никто не мог понять, где начало, где конец, любители побродить ходили кругами по городу с утра до вечера, пока кого жены, кого матери не загоняли в дом.
Вокруг города, боги не поскупились, все мирно и покойно. С северной стороны горы до небес, снежные вершины на солнце блестят, зимой с них не спеша спускался к людям лютый холод; с южной стороны лес дремучий, лето жаркое оттуда приходило, потому и поля приносили там богатый урожай. Ворота и там, и там всегда были распахнуты, стража давно забросила свои посты, жители сновали туда-сюда кто гурьбой, кто поодиночке. Проходили караваны то на лошадях, то на верблюдах, то на слонах, горожане менялись с купцами товар на товар. Крепость стояла у реки, что текла по восточной стороне города, строители соорудили и здесь ворота, для жителей река – подспорье в хозяйстве. Рыбы в ней вволю, по водам ее никто никогда к ним не являлся, а сами жители судна строить не умели, не считали нужным, на другой берег перебирались летом на плотах полакомиться ягодой, к вечеру домой спешили – кто их знает, какой зверь в кустах густых прячется. Разорвет на части – родные в голос взвоют.
И кто бы польстился на город, где не знали ни денег, ни богатства, ни роскоши, кто к ним с гор, с лесов, с реки с мечом пришел бы, грабить-то нечего!? Мужчины руками разводили: кому они нужны, по слухам, есть побогаче и получше места с красивыми женщинами, белыми домами и обильными тучными стадами.
Но при таких разговорах старики-старейшины, вообще, разгоняли болтунов, по спинам крутым бия палками: на что ропщут, о чем речи ведут мужи незрелые. Сколько они помнят – чужаки с товарами ни разу и словом не обмолвились, откуда пришли, из каких мест, и от кого могли такие нелепые слухи взяться? Смущались мужчины, а старики в поучение им рассказывали, что в давние незапамятные времена осадили несметные полчища крепость, взяли ее, вырезали всех от мала до велика, но с гор спустились великаны, втоптали убийц и разорителей в землю, ушли. Вновь заселили крепость, вновь воцарился покой. Знать, нужна она кому-то и для чего-то, беречь надо ее и не болтать лишнее языком, детей не настраивать на глупости.
Старикам виднее, слушали их с уважением, но не прислушивались. За последний десяток лет в крепости осталось совсем немного воинов – они или ушли, никому не нужные, или бросили службу. Мужьями, отцами становились, кормили свои семьи, кто на пекаря обучился, кто на торговца, кто на охотника. Лишь один самый преданный воинскому долгу гордо носил свое звание и оружие, нашел и дело достойное себе: растил смену, находил дерзких и заносчивых мальчишек, собирал в отряды и обучал искусству боя. Усердных и отчаянных наставлял, семь шкур с них драл, обидчивых и завистливых прочь гнал, не место им среди мужчин. Раз в месяц ученики бились на поле за крепостью чуть ли не насмерть друг с другом, мастерство оттачивая на поединках, показывали, чему научились, полковник Ритус до первой крови не вмешивался и другим не позволял.
Потому-то прошлой зимой горожане с дубьем и с кольем кинулись на них: сын медника пал бездыханным, не уследили, не заметили, кровь пролилась, и обильная кровь. Отбросил полковник воющую толпу, юнцы ощерелись мечами против отцов и братьев, могло еще одно несчастье случиться. Вышел к людям Ритус, стыли слова его на морозном воздухе: погиб мальчишка по лени и нерадивости, за год зашел пару раз на учебу, над товарищами насмехался, в соперники, похваляясь, выбрал истинного мастера по владению оружием. Впредь другим наука за собой следить, серьезнее быть и осмотрительнее.
Пролилась первая кровь в крепости, старцы предрекали остерегаться третьей крови – беды не миновать. В этом городе жил Ален.
Глава 2. Ален
А город жил в нем.
Утром будил веселыми голосами прохожих, днем расстилал перед ним бесконечные улицы, вечером успокаивал пением птиц, что на гнездах готовились ко сну. С ними и он засыпал.
И город не поскупился на откровения ребенку.
Ален как-то прикоснулся к стене дома смешливого пекаря и ощутил тепло, к дому сапожника, что угощал всегда печеньем – тепло, к дому тощей соседки швеи, что прогоняла его с улицы – холодно. Смекнул: город подсказал, как открывать души хозяев, добрый житель – теплый камень, злой – камень обжигал холодом. Обходил стороной бессердечные владения с морозцем изнутри, были такие, были. Другие приветствовал утром, желал доброго дня.
Подрастал и вырос в мальчишку с узкими плечами, с тонкими руками, с длинными ногами, с лохматой головой. Стричься не любил: жаль было не волос, а голову – отстригут горе-мастера, не заметят. Сверстники выгодно отличались от него. Ладно скроенные, крепко сбитые, мускулистые, ребята ежедневно выходили на поле, бились друг с другом, вызывали любого противника на дуэль. Победа ли, поражение ли – наслаждение приносил бой, каждый втайне мечтал о грядущих сражениях. А гибель в поединке мальца, сына медника, надолго запомнилась: учись, не трусь, бейся и побеждай.
Их стрелы достигали любой цели, их копья без промаха поражали чучело, набитое соломой. Ликуя, вырывали орудие из сердца «врага», хищно пригнувшись, ходили кругами, готовились для нового меткого броска. От ударов коротких мечей искры рассыпались и сухую траву поджигали. Мечи с длинным лезвием ветеран мальчикам не доверял – ранят друг друга в пылу поединка. Но как только правая рука сольется накрепко с мечом, а левая – со щитом, и юный воин превратится в мощный боевой снаряд, тогда и вручит меч с именными ножнами.
Последние две недели Ален избегал там появляться. Он и раньше-то не интересовался детскими забавами с оружием, придя туда, безучастно взирал на драчливых бойцов, зевал, слушая вопли безумцев, сторонился диких плясок над тряпичными «врагами». Их игры в убийство вызывали только жалость и горечь. Он знал, чем грозит такая игра – кровью, а с ней истекает жизнь из тела. Прошлой осенью отец вытащил Алена во двор, как тот ни упирался, выхватил из загона барашка, схватил за уши, подержал на весу, полюбовался, достал нож и вонзил в шею, как бойцы на поле с раздирающими воплями пронзают соломенное чучело. Пролилась кровь – барашек умер.
– Ты ребенка убил! Ты дитя убил!
Как подкошенный, Ален рухнул на землю. Бабушка унесла в дом, проклиная отца. Придя в сознание, он ушел в город, к вечеру вернулся, в доме гуляли: для соседа-медника прирезали живность на год гибели дитяти на поле брани. Отец и не глянул в сторону сына – не любил мальчишку. Хотя Ален сам давно смекнул, что тот вообще никого не любил, даже себя: мылся редко, бороду запустил, за домом не следил, плевал на пол. Мать молча убирала за ним, бабушка ворчала, а выходил тот из дома – истово клялась, что при царице Клеопе, похитили боги ее за красоту, ушла она, в зимнюю ночь полнолуния распутных мужей разрывали женщины на куски и по дорогам разбрасывали, кто обгладывал по незнанию да по жадности кость какую, покрывался язвами, помирал в корчах. Хоронить таких не хоронили – земля не принимала, души их скитались, н небеса к себе не брали. Так и истлевали на дорогах, ни звери, ни птицы не трогали.
Алена удручала покорность матери, ожесточенность бабушки, но в распри с отцом не вступал, и не только из-за малого своего возраста, но была на то и другая веская причина. Знал мальчик, кто его настоящий отец, кто выведет в мир, чей род он продолжит.
По словам бабушки, вошла мама в воды реки Айдес, что течет вдоль города, возлюбил бог реки девичьи прелести, обмыл их, понесла и родила она сына, назвали Аленом. В честь отца носил на шее оберег: заммород, камешек цвета изумруда с волнистыми синими полосками.
Потому он и обходил всегда стороной бывшего плотника, потому не винил ни домашних, ни жителей города ни в чем. Они имели лишь один дар: ходить по кругу изо дня в день, браниться, суетиться, копошиться.
И ровесники его с мечами, копьями, щитами также бегают по пути, давно проложенному, и не сойдут с него. Быть одним из многих в живой цепи, дышать в чужой затылок и ощущать на своем чужое дыхание он не желал. Потому попытки пробудить в нем воинственный дух заканчивались неудачей.
Полгода назад забрел из любопытства Ален на поле, подошел Ритус, подал короткий меч.
– Коли!
Ален легко вонзил лезвие в чучело.
– Хорошо, давай дальше, до сердца достань, – одобрил воин.
– Я не буду.
– Что?
– Я не буду никого убивать, этому нельзя учить, – бросил меч на землю и пошел, – и не мое это!
Потемнел лицом полковник.
– Подними оружие, подай, уходи.
С того дня и пошло – сверстники осудили Алена, но не отвергли.
Как только появлялся там, к нему бежали, вручали меч. Нехотя брал, размахивал в разные стороны, ребята падали, стонали, корчились в муках, испугавшись, он молил о прощении – начиналась забава. Веселился и Ален с ними, он знал: настоящему мужчине неведомы обиды, они зовут к мести, тайной, страшной, недостойной. В городе не случались ни распри, ни ссоры, ни схватки по мелочам.
Сам видел, как поднимали на смех Кита. Парень не обижался, а не чета Алену, сын оружейника, и снаряжение его всегда было на зависть. Но тощий, нескладный, походил не на воина, а на крестовину в мастерской отца, обвешанную латами и оружием на продажу. И в поединках Кит то ли от страха, то ли от нетерпения, вопя, грозно стуча мечом о щит, набегал на противника, и через секунду грохот падающего тела в железе на землю оглушал всех. Зрители заходились от хохота, Кит вставал, молча уходил, возвращался с камнями и забрасывал ими своих мучителей. Назавтра приходил, учился, во время поединка вновь терпел неудачу и шел за камнями. Насмешки закаляли будущего воина.
Не язвительный смех отпугивал Алена в теплые осенние дни от поля боевых игрищ, а страх, страх перед Эндрю, сыном винодела. Раньше он и не замечал юношу. На турнирах тот выступал редко: дела с отцом на весь день занимали, мать за ягодой в лес посылала. Так заявлял в оправдание. А если заходил, по жребию выпадал слабый противник. Он легко, играючи с ним справлялся, вечером щедро угощал вином врага по дуэли, хвастался подружками, гулял за крепостью с ними по ночам. Казалось бы, что опасаться хитрого щеголя. Но повод был, и очень веский.
Две недели назад сидел Ален на пригорке, травинку покусывал и под крики бойцов мечтал о встрече с великанами, с пришельцами из космоса. Вдруг кто-то запустил пятерню в волосы, с силой рванул. От боли завопил Ален, попытался вывернуться, но пальцы еще крепче сжимались и тянули волосы вверх. Вскочил, схватил руку чужака, взглянул – Эндрю.
– Ты чей?
– Ничей, свой, отпусти!
– На тебе мета, – брезгливо заключил сын винодела и потянул к себе оберег.
– Не трожь!
Вырвался и бросился с поля, страх погнал мальчика, и в первый раз познал мощь его: разум не повиновался, сердце не билось, ноги сами несли к воротам. Познал и запах ужаса: сладкий запах выгребных ям с отбросами за крепостью. Лишь на улицах города аромат печеного хлеба вытеснил вонь гниения, избавил от страха, взбодрил и вселил уверенность.
С тех пор Ален зарекся ходить на поле.
Но сегодня был особый день – турнир, бойцы сойдутся в поединках на победу или на поражение. Победителя под овации зрителей наградят мечом с ножнами, побежденному вручат тоже меч, деревянный и кривой. Ален пока не удостоился ни той, ни другой награды. Он возложил на край очага в доме цветы, прошептал: «Бог Агни, прими приношения и воздай в ответ счастье и здоровье, что нам так сладки», – осторожно подвинул их к огню. Пламя жадно накинулось на дары, были те приняты, остался лишь пепел.
Вышел, кинул на родной дом прощальный взгляд и зашагал туда, где вот-вот поднимутся крик, хохот и брань, и закружатся пары в петушиных боях, повиснет полуденной зной, польется холодная вода из кувшинов на тела разгоряченных юнцов и на лица девиц, что рассядутся под деревами.
Признаться, Ален спешил на турнир не увидеть желанный позор Эндрю, не за зрелищем, а в надежде найти героя, посланного ему свыше.
Ранним утром у пекарни, куда мама послала, столкнулся с человеком не из их города. Взял булку, выбежал и угодил в чьи-то крепкие объятия, словно в тиски попал. Хлеб выронил, голову поднял – воин смотрел на него. В ножнах на боку висел меч, на левой руке круглый щит со зверем: лапы когтистые, пасть разинутая с клыками, грива лохматая. Ни коня, ни слуги, ни дорожной сумки, видно, пешим странствовал.
– Попался, долго я тебя искал.
Ален с места не сдвинулся.
– Ну что стоишь, беги, дома ждут, хлеб подними, маме отнеси.
– Ты не уйдешь?
– Нет, беги.
Быстрее ветра полетел Ален домой, отдал булку и стремглав назад – юноша исчез. От досады чуть не заплакал, по улицам до вечера бегал, но след путника простыл. Все эти три дни искал странника, кого только ни спрашивал, к кому ни обращался: никто не знал чужака, кто он, откуда он и зачем он. Никто его и не заметил, своих забот хватало. Дома и словом не обмолвился, тайну сохранил, в чужие уши сказать – потерять ее навсегда.
Не сомневался Ален, воин придет на игрища мастерство показать, а иначе зачем в город перед турниром явился.
– Посторонись, ослеп?
Он отскочил к обочине дороги. Два рыбака несли на прогнувшемся от тяжести шесте рыбину величиной с переевшую корову, хвост волочился по земле, оставляя влажный след. Все ахали, руками взмахивали. Но один коротышка с пустым мешком за спиной сплюнул и процедил:
– И ходют, и ходют, в глаза лезут, бахвалятся, стыд-то какой.
Ален спохватился – время, и побежал к воротам. Бабушка говорила: «Хвост удачи короткий, спеши ухватить». Успел: на поле пока готовились к поединкам, два десятка пар вздымали пыль, кружась друг против друга. Он обомлел: герой стоял с Ритусом, следил за бойцами, одобрительно кивая головой. Ален сел на пригорке среди других зрителей, заметил Эндрю и удивился: враг показался мелким, ничтожным, недостойным и внимания.
Ритус ударил гонг. Бойцы вытянули жребий, разошлись по парам, на поле вышли двое. Ален похолодел: в кругу оказались Кит и Эндрю. Силы явно неравные, один неумеха, второй ловкий и хитрый. Лежать Киту в пыли, просить пощады на забаву всем.
Эндрю невозмутимо стоял, ждал и Кит, устремив настороженный взгляд на врага. В руках у обоих меч да щит, то, с чем идет солдат в бою на противника и то, что решит, жить ему или погибнуть.
Желая скорее разделаться с «шутом» и славу себе добыть, Эндрю атаковал. Стремительно накинулся на противника, занес меч, ударил. Все вскочили и завопили – финал казался неминуемым. Но в какую-то долю секунды Кит успел поднять щит, грохот разнесся, устоял сын оруженосца, угрожающе выставил короткий меч вперед. Все разочарованно сели.
Ритус молчал.
Эндрю отошел, застыл, или выжидая, или примериваясь к врагу. Кит не двигался, зрители роптали, Ален впился глазами в соперников.
Ритус молчал.
Красавец поклонился публике, развернулся и бросился на врага. Как на учениях, отрабатывал удары о щит Эндрю: справа, слева, прямой улар, снова справа. Изящно переступая, кружил в боевом танце и вдруг рухнул на землю, у горла меч – проиграл. Зрители, бойцы оцепенели, не в силах понять, что произошло.
Ритус молчал.
Кит ждал сигнала учителя, зрители зароптали, он убрал оружие с горла противника и пошел к соратникам по поединкам. Эндрю поднялся, по бедру из раны сочилась кровь. Сын винодела, увлекшись игрой меча, держал щит опущенным и пропустил удар. Сдаться на милость шута он не желал, хромая, догнал соперника, поднял меч и вонзил в спину.
Зрители замерли, Эндрю, расставив широко ноги над поверженным противником, ждал с мечом в руках.
Ритус молчал.
– Не спеши!
Гневный окрик чужеземца не мог остановить красавца, он дрожал от нетерпения пронзить грудь лежащего, Ален закрыл глаза. Не прошло и секунды, как раздались крики изумления, негодования. Мальчик открыл глаза и рассмеялся.
Кит был жив, брошенный меч Эндрю валялся на песке, а сам боец, припадая на раненую ногу, бежал, петляя, по полю. Странник с улицы в своих доспехах неспешно следовал и со всего маху бил щитом по плечам, по спине, по голове. Безобразный вой стоял над полем, зрители свистели, улюлюкали. У ног полковника Эндрю свалился.
Ритус молчал.
Турнир закончился, Кита унесли на носилках, Эндрю подхватили под руки, увели с поля, Ален ринулся к чужаку:
– Почему ты не убил его!
– Ни к чему, трус сам умрет.
– А я бы убил, – с вызовом сказал Ален, – он нас всех ненавидит!
– Держи, – воин протянул мальчику меч.
Ален покраснел, с вызовом сказал:
– Успеется, а куда ты пропал, я весь город обегал…
– Не сердись..
– Да не сержусь, – виновато улыбнулся, – я ждал тебя, искал тебя.
– И я тебя, идем.
Глава 3. Авива
На берегу реки остановились.
– Квентин.
– Ален.
Воин достал из-за пояса кинжал, холодно блеснуло лезвие, закатал рукав, сделал надрез, передал клинок мальчику. Смело полоснул по руке Ален и покачнулся.
– Э-э, малыш, поосторожнее!
– Я готов!
– Парень, к чему же ты готов?
Квентин рассмеялся, бережно приложил свою рану к его.
– У нас в Шудуле воины перед битвой кровью менялись, братались. Я погибну, брат унесет и похоронит, он погибнет – я доставлю, схороню, и душа его с миром успокоится. С этого дня ты мой кровный брат.
– А я твой. Медленно текла река далеко к югу, зеркальная гладь воды слепила глаза.
– Как ты думаешь, Квентин, можно увидеть великанов?
– Пока не встречал.
– Хочу увидеться с ними и со строителями из космоса, пригласить домой, расспросить: где живут, как живут, есть ли у них тоже старики и дети, что любят. И правда ли то, что о них говорят.
– И что говорят?
– Что все здесь они построили, что мы пуп земли, – с замирающим от благоговения голосом произнес Ален. – Но я думаю: без людей и богов не обошлось.
У берегов прибились и скопились сухие ветви, листья, трава, кто-то шевелился под ними, но не показывался: побаивался чужих глаз. Кто, как ни отец Айдес подплыл послушать, Ален возвысил голос:
– Знаешь, Квентин, я вообще не верю, считаю, что, – и осекся, негоже тайны чужакам открывать.
Помолчал и спросил:
– Кто у тебя на щите?
– Лев, царь зверей.
– Царь, это как?
– Хозяин всего и всех.
– Он такой сильный?
– Да.
– А у нас нет царя-хозяина, все цари.
– Я знаю, потому беспорядок и сумятица.
– Это неправда, все хорошо здесь, – горячо возразил Ален. – Я люблю наш город, теряться в его улицах среди людей.
– Ты как сюда прошел?
– Через ворота по мосту.
– Никто не остановил?
– А зачем? – искренне удивился Ален.
Квентин вздохнул.
– Поубивают вас всех когда-нибудь в одну ночь.
В смятении Ален смотрел на Квентина, на глаза навернулись слезы.
– Братец, братец мой, что случилось, что я сказал не так?
– Ты… ты разве не знаешь?
И с искренней жалостью, соболезнуя старшему брату, воскликнул:
– Он не знает!
Медленно, четко выделяя каждое слово, произнес:
– Прости, но ты меня не расслышал. Наш город – пуп земли, нас охраняют великаны.
– Да, все я видел на своем пути: и города-медведи, города-фараоны, города-князья, но город-пуп… – Квентин развел руками.
– Мы непобедимы, – торжествующе заключил Ален.
– Пора, Ритус ждет, – пожал руку младшему брату, ушел.
Ален разделся, бросился в реку, без устали гонялся за волнами, они за ним, встал, распрямился. Упругие струи толкали в спину, а он черпал воду, пил, возливал на голову и благодарил отца Айдеса за щедрость. На берегу обсох, оглядел себя, с гордостью убедился, что из мальчишки вырос в мужчину. Оделся и покинул берег, реку, поле.
Город шумел, воздух был чист, прозрачен, улицы, дома пропитались запахом только что испеченного хлеба. Прохожие приветствовали Алена, шутливо вздымая руки к небесам, он улыбался, кланялся, польщенный.
Боги услышали мольбы мальчика, приняли дары на алтаре, и явился герой древних писаний, что читали нараспев в школе. Недаром не уступал Ален матери, не ходил в церковь к ее Богу, у них с бабушкой много богов, одни серчали, другие помогали.
С приходом Квентина сбудутся робкие мечтания Алена, его зыбкие сновидения, в одиночку Ален не справился бы. Наступит час – покинут вдвоем город, взойдут к великанам, расспросят о сокровищах в крепости, залетят в космос к пришельцам, вызнают секрет кладки камней в стены, и отец Айдес любезно пригласит к небожителям, возлягут у стола, всласть наговорятся…
– Юноша славный, взгляни на меня.
Ален взглянул, улыбнулся: девчонка стояла перед ним, без сомнения, поджидала его, оделась весело, как на праздник: белое длинное платье, на рукавах и понизу узоры из красных цветов, он узнал их. Маки, растут на полях за городом у леса. В руке держала яблоко.
Неуверенно подошел, поежился от взгляда: смотрела в упор, ни сбежать, ни спрятаться.
– Ты кто? – спросила строго.
– Ален, а ты?
– Зачем тебе мое имя?
– Не знаю.
– Почему спрашиваешь?
– У всего есть название.
– Ну раз так – Авива.
Ждала, глаз не спускала, он сказал:
– Приходи сюда завтра, на это же место, не побоишься?
Хмыкнула, протянула яблоко и ушла, не оглянувшись. Исчезла, а в воздухе остался аромат лесной земляники, разомлевшей на солнце. Голову вскружил, земля пошла из-под ног. Шагнул следом и едва не упал: с силой толкнули в спину. Повернулся и отпрянул: человек в черном, ни слова не говоря, пробежал мимо и скрылся.
Ален приник к стене. Он прекрасно знал мужчину, кроме неприязни, ничего не испытывал к нему.
В тот день полуденный зной загнал жителей в дома, Ален бродил по улицам один, наслаждаясь тишиной и покоем, как неожиданно появился на дороге высокий худой мужчина и двинулся ему навстречу. От страха Ален вжался, как и сейчас, в стену. Прохожий был ни на кого не похож: острые глаза из-под огромной черной шляпы прожигали все и вся, при каждом шаге развевался длинный черный плащ, от ударов тяжелой черной трости содрогалась мостовая.
Ален принял решение: выследить посланца злых богов, пометить его жилище, наутро разоблачить, и охота началась. Прячась за каждый угол, за редких прохожих, он кружил за ним по городу. Тот менял улицу за улицей, дом за домом, входил, выходил, писал что-то в пухлой тетради и упрямо шел дальше. И в ужасе Ален осознал, как хитер злодей: сведения собирал и следы заметал. В сумерках мужчина подошел к пятиэтажному зданию с колоннами, постучал, ему открыли, огляделся и пропал. Терпеливо ожидал Ален, когда шляпа появится вновь.
Взошла луна, окрасила дом бледным мертвым цветом, в лоб, в щеки, в шею впились комары с реки, величиной с кулак, а он и прихлопнуть их не мог – боялся лишнего шума. Луна закатилась за крышу дома, окна в нем погасли, он подполз, прикоснулся к стене – обдало морозом, бежал.
Мама и бабушка, загнав Алена в угол, долго пытали, с кем он валял весь день дурака. Он понимал, что женщинам нельзя доверять, но упорство обеих сломали волю мальчика, и нехотя признался – встретил злого духа в человеческом облике, тот не признался, завтра выведет на «чистую воду». Мама пояснила сыну, что дуракам закон не писан, что это судья и что ищет он преступников по городу уже двадцать лет перед праздником, по домам ходит с вопросами, не бьет ли кто кого, не крадет ли кто у кого, не бегает ли по ночам по чужим домам. Слава богам, нет таких в городе.
И сочинил тогда злую песенку:
Смутили Алена встречи, привели в растерянность. Но дома у очага успокоился, огонь горел ровно и уверенно, никто не погасит. Положил подаренное яблоко на край алтаря, лег в постель.
Глава 4. Всадники
Разбудил женский вопль, кто-то надрывно кричал от боли, Ален не знал, куда и спрятаться от голоса.
– Сынок, не пугайся, не пугайся, Лия рожает.
– Что?
– Ребеночка рожает.
– Это как?
– Как? Потом, потом расскажу, побегу, помочь надо.
Мать убежала к соседям. Вопли, стоны не смолкали, Ален выскочил из дома, побежал к реке. Сел и задрожал: трава была влажной, от воды несло холодом, в темных кустах шевелились.
– Братец, ты что здесь делаешь в такой час?
– Квентин!
В испуге показал на кусты.
– Как ты думаешь, кто там прячется.
– Думаю, ветер.
– Лия рожает, кричит, стонет, нельзя ли иначе!
– Не получится.
– Почему? Земля рождает каждую весну, но не кричит так жутко!
Глухо шумела река, резко вскрикивала ночная птица. бормотали о своем деревья, в небе висела полная луна – постарела богиня, пропадет в ночи и явится вновь девственницей, месяцем тонким на небе. И так из века в век.
Квентин опустился рядом.
– Кричит, еще как кричит: громы, молнии, дожди. Человек бросил в нее семена, они прорастают, боль принося, так и в женщине.
– О чем ты? – насторожился Ален.
– Сам поймешь, созреешь, станешь мужчиной и…
Ален вскочил.
– Мужчинами рождаются, а не становятся, их сразу различают…
– Братец, штуки в штанах мало, петухи, быки тоже ее имеют, однако, никто не называет их «мужчинами»…
– Я не для забавы сюда пришел, – оборвал он старшего брата, – ты не сказал, как семя попадает в женщину.
– С любовью, только с любовью проникнешь в нее, сам все поймешь – придет время.
– Как это – проникну. – всполошился Ален.
– Тебе сколько лет? Твои сверстники знают, что с семенем делать, а ты что, от богов просветления ждешь? Похож на Аппу, глупца.
Ален вспыхнул: и отец, и мать тоже часто упрекали сына в том, что он не похож на ровесников, пропадает на улицах, что ищет, зачем ищет, с девочками ни разу не встретился, вечерами не гуляет с ними за стенами крепости, с бойцами не сражается. Его любовь к городу была непонятна.
– Это еще кто?
– Жил в городе Шудул царь Аппу с женой, 20 лет прошло, а детей нет, он ждал зачатия от ветра, от воды, от гороха, перед сном ее бобами осыпал, водой обливал, слуги дули на нее усердно по ночам. А народ ждал, взмолился царь богу солнца помочь жене родить, тот дал совет соседа на ночь к жене привести да не раз. И пошли сыновья один за одним. Царь бога возблагодарил, соседа кормил да нахваливал, прозвали его «Глупый Аппу».
– Это бог солнца в облике соседа с небес спустился, – упорствовал Ален.
– Неплохо было бы, и город бы сохранился…
– Значит, все так… – перебил Ален.
– Да, все так: женщины кричат, что поделать, и в ночь любви, и в ночь рождения, мы появились с болью материнской в ее страданиях, а затем убиваем друг друга.
– Никого у нас не убили!
Успокоился.
– Прости, но я не слышал, как моя мама кричала, а ты?
– Тоже нет.
– И я не помню начала.
– Не запомнишь и конец.
– А он будет?
– Поговаривают, лишь боги бессмертны, я не проверял, со мной они не делились своими тайнами, думаю, до времени….
С шумом низко над головами пролетел аист, ударил крылом Алена. В отчаянии он замахал руками, в ночной час птицы спят, кто вспугнул, рысь, кошка, сова. Вполне вероятно, что ему подали знак, смысл которого разгадать не в силах.
Ален решился и с замиранием сердца, с восторгом обратился к брату.
– Я сын бога реки Айдес, омыл мою маму водами с любовью – и я родился, смотри, – с гордостью показал оберег.
Подержал его в руках Квентин.
– Вера хорошо, но знание лучше. Не походи на Аппу, убежит от тебя жена.
– Я избранный, – умоляюще произнес Ален.
Квентин обнял мальчика, разгладил ему волосы.
– Иди-ка спать.
– Как я теперь буду спать!?
И не спал, лежал с открытыми глазами, а закрывал, одолевали, как ни гнал, то видения горячих схваток мужчин с женщинами: не желали жены боли, муки зарождения новой жизни в себе. То над ним склонялся Айдес и уверял в бесконечности жизни сына, в его божественном предначертании.
Утром спросил, родился ли он так, как ребенок Лии.
– Как и все.
– Папа проник в тебя?
– Лучше бы не проникал, – откликнулась она с досадой.
– А что было бы тогда со мной, ты подумала?
И оставил очаг без жертвы – выскочил из дома, побежал, куда глаза глядят.
Рушилась вера в божественное предназначение, он смертный и будет ходить по кругу за чужими затылками. Погибала вера в вечность крепости-города, о которой твердили безумные старцы. Все рождаются с любовью из семени, плодоносят, стареют, подходит черед – и одних в сезон зимы разрывают, другие умирает сами, кому что.
Мир взрослых скрывает чудовищные тайны, сам не разгадаешь – не скажут, струсят. Откровенно подглядывал за гуляющими и замечал то, что еще день назад показалось бы шалостью.
Лысый мужчина с открытой загорелой грудью и женщина с алым огромным ртом обнимались посреди улицы, хозяйка пирогов бранилась с черноволосым юношей, заманчиво поблескивали серьги, грудь ее тяжело вздымалась, странная улыбка пробегала по тонким губам, и не отходил красавец, вертел рассеянно крендель, а глаза бегали по груди женщины.
Всем и всеми повелевала бесстыдная любовь, она приводила к рождению и смерти.
Деревья пожелтели, осыпались листья. Летела паутина, Ален срывал, содрогаясь, с себя липкие мерзкие нити. Улицы запружены были лавками с виноградом, с краснощекими яблоками, с пучеглазыми черными сливами, он лавировал между ними. Брел, город смеялся, восклицал, повизгивал. Пытаясь утешить себя, он касался стен – теплые, как обычно, согревали, но его душа не открывалась.
Призывно вдалеке запела женщина. Удивились люди, переглянулись, подумали и пошли. Не устраивала Алена участь остаться одному посреди лавок на пустынной улице, нерешительно последовал за ними и подошел к белому храму.
На помосте перед зданием стояла красавица в черной широкой юбке, в красной блузе, черный волосы стянуты сзади тугим узлом. Она пела, вела неторопливый рассказ о детях, о матерях, о вечности их любви, слушатели покорно следовали за ней. Зрителей собиралось больше и больше, ступить было негде, но никто не бурчал, не ворчал – стояли зачарованные.
Певица смолкла, вышли юные лютнисты в красных рубахах, в черных шальварах, разместились на стульях позади женщины, пригладили черные кудри и застыли, положив тонкие пальцы на струны. Женщина вскинула голову, обвела глазами площадь, прижала руки к груди и запела. Струны дрогнули, лютни тихо зазвучали, словно плеск реки под закатным солнцем.
Власть голоса была всесильной, Ален потерял себя, он жил в голосе, а голос в нем. Странное томление разлилось в теле, странное непонятное желание охватило его – с беспокойством он огляделся и не узнал людей. У женщин зарделись щеки, у мужчин тяжело вздымалась грудь, и те, и другие, потупив глаза, руками тянулись друг к другу.
Он почувствовал, что не хватает воздуха, что некому подать руку, и болит душа.
– Скажите, скажите мне: «Брось все, идем», – уйду и не оглянусь, – простонал седовласый мужчина.
– Позовут, обнимут, в дебри заведут, и ходу назад не будет, таковы мы, – молодая женщина подмигнула Алену, – правда, мальчик, или еще не знаешь?
Он не ответил.
– Э-э, оставь ребенка, его время впереди, твое позади.
Ален обрадовался.
– Квентин, ты здесь!
Зрители безмолвно расходились, говорить было не о чем, музыканты сказали за них все.
– Ты слышал?
– Да.
– Что ж – любовь значит любовь, я увидел, как она буйствует среди людей, – смиренно признался Ален.
– Со мной говорит мужчина. – Квентин низко поклонился.
– Подожди, – оборвал его Ален, – есть любовь – есть жизнь, но есть и смерть, нет любви – нет жизни, но нет и смерти…
– И что ты выберешь?
– А что бы выбрал ты?
– Путь, – Квентин посмотрел пристально в глаза, – путь.
– И откуда ты пришел ко мне?
– Из Шудула, в одну из ночей пришельцы сожгли город, убили Аппу, его сыновей, детей бога солнца, убили всех, я бежал.
Ален не знал, что и сказать в утешение.
– Не терзайся, все в прошлом, сегодня мы здесь, завтра… Долго я скитался, очень долго, никого не встречал на пути, одичал.
– Ты скиталец? Да, ты скиталец!
– Не по воле своей…
Работники храма вчетвером пронесли на носилках обитое черным кресло с высокой спинкой. Мужчины медленно, нога в ногу, ступали со своим нелегким грузом, казалось, еще мгновение – и их вены и жилы на руках, на шеях не выдержат напряжения и лопнут. И звук разорванных струн оглушит всех…
– Ален, Ален! Время, надо к Ритусу зайти, идем, брат.
И крупным шагом Кевнтин пошел через площадь, Ален не отставал. Впереди в толпе мелькнули красные рубахи музыкантов и затерялись.
– Постойте, постойте!
Ален оглянулся на оклик: к ним, опираясь на палку, спешил Эндрю. мальчик терпеливо дождался его.
– Ну что, воробей, уставился, трухнул, не бойсь, успокойся, не до тебя мне… И тот, вишь, гордый какой, ушел, разговаривать не желает, словно я прокаженный.
Ален огорчился.
– Нет, он к Ритусу.
– Как она пела, – и лицо сына винодела болезненно исказилось, – кто заберет меня отсюда, от позора, от поругания, кому я нужен.
Он с трудом шевелил разбитыми губами на почерневшем лице.
– Зачем ты ходишь, тебе больно!
– Тяжело мне, ковылял по дому, как загнанный волк, одинокий и злой, бросился вон. А тут поют, а тут тебя увидел, обрадовался.
– Прости, я плохо думал о тебе, так плохо!
– Ну что ты.
Помолчали.
– Проводи к реке, а?
Медленно зашагали к воротам крепости. Ален вел израненного бойца. Солнце стояло высоко в чистом голубом небе и сегодня особенно старательно прогревало город перед зимой, легкий ветерок лишь освежал лицо. Он удивлялся новой знакомой: подошла, ответила, согласилась на встречу. Удивлялся смелости в разговоре с Эндрю, возникшей к нему жалости, покою в душе. Бывший враг с трудом передвигался, озабоченно оглядывая дорогу, Ален громко указывал наиболее безопасный путь без выбоин и камней.
У ворот столпились люди, они переговаривались, иногда слышался тихий смех. С трудом протиснулись Ален и Эндрю сквозь толпу и замерли – в воротах, преграждая выход жителям из города, стояли три всадника на низких лошадках, их кожаная одежда во многих местах была разорвана и не скрывала грязные мускулистые тела. Руки покойно лежали на коленях, в руках луки, из-за спины выглядывали наконечники стрел, на боку висели блестящие на солнце обнаженные сабли.
– Ну и шапки, – раздался мужской голос.
Ален обернулся: рядом стояли юноша-красавец и торговка с улицы и осуждали всадников.
– Ты посмотри, глаза-то щелочки махонькие, – толкнула в бок, – что скажешь?
Алена охватила тревога: узкие раскосые глаза злобно рассматривали горожан. Вполголоса обратился к Эндрю:
– Может, вернемся.
– А река, ты же обещал, – ответил Эндрю и выставил вперед палку.
Но и шагу не шагнул, как в грудь ему вонзилась стрела, он захрипел:
– Ален, Ален, помоги, что это…
Вторая стрела ударила в шею, Ален завопил, бросился бежать. Люди стояли стеной, пробиться было невозможно, всадники неспешно доставали стрелы, вкладывали в луки и расстреливали толпу. У Эндрю хлынула изо рта кровь, он закачался и повалился на мальчишку, оба упали наземь.
С воплями метались горожане, но ни одна стрела не пропала даром. Со свистом настигали молнии людей, те замертво падали.
В городе пролилась вторая кровь.
Глава 5. Казнь
Мертвый Эндрю смотрел, не мигая, на Алена.
Глаза ничего не выражали, ни боли, ни страдания – в них поселилась смерть. Ален закоченел под взглядом, но ни отвернуться, ни пошевелиться под грузным телом не мог. Все долгие часы, что пережил у ворот, смерть молчала. А мальчик взывал к богам: где великаны, где пришельцы, где их защитники, почему не поспешили на помощь.
Нехотя опустился на город вечерний сумрак, издалека раздался чуть слышный голос, он позвал:
– Ален, Ален…
Задрожал мальчик, не угадал замысел смерти. Она не лежала рядом с ним, она не поселилась в глазах Эндрю, она была занята в другом месте, и сейчас спешила отблагодарить его за злобные мысли, что принесли такую обильную жатву и в подарок забрать с собой.
Он судорожно забился, пытаясь высвободиться из-под мертвого тела, но тщетно, ноги и руки онемели. И, наконец, заметив усилия сына Айдеса, боги сжалились, он скинул с себя труп, поднялся и побрел. Бежать сил не было, голос близился:
– Ален, Ален!
Он возопил:
– Квентин!
И был подхвачен на руки:
– Где ты был, где ты был, братец мой?
– Я убил Эндрю!
Дома бабушка осенила его: из храма богини матери Земли принесла священное пламя, обнесла с заклинаниями несколько раз вокруг стонущего внука, и он воскрес. Огонь остался в очаге, грел дом, освещал в ночные часы. Заходил Квентин, смотрел на недвижного Алена и уходил.
Через пару дней Ален встал на ноги, бабушка усадила, хлеб подала, налила густого бульона, он с аппетитом съел. Окна покрылись изморозью, и бабушка посетовала, что приметы не сходились. Вчера звезда Арктур стояла над окном, а появляется она в канун самой длинной зимней ночи, в полнолуние. Земля спешит.
– Что боги задумали…
– Что и всегда, бабушка.
Ален надел просторный теплый плащ отца и ступил на первый снег. С горечью заметил, что до него за весь день еще никто не проходил: не единого следа. Окна в домах наглухо задернуты занавесями, во дворах за заборами молчали собаки. Прикоснулся было к стене соседнего дома – ледяная, у медника, у сапожника – та же история. Исчез и запах жизни, запах печеного хлеба – пекарни бездействовали. Повисла угрюмая белая тишина – веселиться было не с кем.
Подошел к восточным воротам.
От смерти не осталось и следа: тела забрали, стены домов отмыли от крови, дорогу припорошил снег. Мертвых отправили в Страну Белой Реки, что по ночам течет от одного края неба до другого, положили в землю. Снабдили в дальний путь едой, питьем, утварью, мужчин оружием, женщин украшениями. В каждой семье воскликнули: «Счастья вам, счастья вам, счастья вам!»
Воздал и Ален у ворот почести убитым, пожелал им покоя в дальней неведомой стране, приложился лбом к стене крепости остудить голову.
– Парень, очнись, что с тобой?
Согбенная темная фигура, опираясь на крючковатую палку, прошла мимо. Ален обмер, проводил взглядом человека, пока тот не скрылся, и в отчаянии простонал. Тень Эндрю явилась в облике хромого отомстить за мысли, наказать. Как ни убеждал Квентин, что не виноват Ален в гибели сына винодела, прервалась нить жизни без ведома на то мальчика, хотел он того или не хотел, Ален не соглашался.
Никто не хотел в то ясное солнечное утро умирать, никто и не думал о смерти. Это он по злобе своей призвал беду, не любил щеголя, боялся, к воротам привел – смерть откликнулась на зов Алена, напустила всадников, застала людей врасплох, забрала жизни случайных прохожих. В своей вине не сомневался, прозрел и поразился проницательности богов. Внимают мыслям людей, тайным желаниям, исполняют, посмеиваясь, их явные и неявные просьбы. Тень явилась неслучайно, указала Алену, кто виноват в гибели горожан – он.
На берегу стоял Ритус, склонив голову набок, он прислушивался к тишине в лесу за рекой. Увидев Алена, хмуро заметил:
– Не верю я им, не верю!
– Богам? – вскинулся Ален.
Ритус с недоумением приподнял брови.
– Богов не трогай, чужакам, напали одни – придут и другие. Речка льдом покроется – тут-то и заявятся; как думаешь, парень?
Ален оробел.
– Квентин сказал, что охрана у нас плохая, то есть, вообще никакая.
– Все верно, постарели, пообвыкли, мужчины за женщин спрятались, мальчишки не справятся, в глаза смерти не смотрели…
– Я смотрел, – вырвалось у Алена.
Ритус усмехнулся.
– Э-э, мальчик, беснуется она в глазах врага, поджидает. Убьешь – его заберет с собой, он твою жизнь отнимет – заберет тебя, у нее одна служба, – помолчал, – приходи-ка завтра сюда с утра.
Окинул мальчика взглядом с ног до головы, повторил:
– Так не забудь, приходи.
Ален благодарно пожал протянутую руку и вдруг вскрикнул:
– Смотрите, смотрите!
Белые вершины гор были усеяны черными едва заметными глазу точками, они то сливались в крупные пятна, то распадались.
– Что это, – удивился Ритус.
– Не знаю, может, снег тает, расползается?
– Хорошо бы так, – нахмурился полковник, хотел еще добавить что-то к своим словам, но передумал, пошел вдоль стены крепости к далекой сторожевой башне.
Ален посмотрел ему вслед, знал мальчик, что башни, и эта, и другие, заброшены, кроме как занесенных туда ветром сухих листьев да птичьего помета, Ритус ничего не найдет.
Опустился на подмерзший песок.
Под тонкой кромкой льда еще стремительно неслась вода, за ней по дну тянулись водоросли, но вросли они накрепко и подрагивали от досады. Загляделся и потерялся, а река звала: «Пора ко мне, поплыли, поплыли…»
Так и сидел, уставившись в воду, путаясь в мыслях, метался от одной к другой, и пугали они несбыточностью и безнадежностью. Не услаждал душу, как ранее, их робкий невнятный лепет: «И рассмеются небожители, усадят за стол… Спасенный город в благодарности падет к ногам, чистый и белый… Преклонит Ритус колено, вручит именной меч…»
– Отец мой, отец мой! Если ты есть, если я твой сын, помоги, спаси меня, скажи, дай знак, что со мной происходит, кто я, что я, зачем я здесь…
Вода не отвечала, волны плескались о берег, река текла, труд ее был тяжел – унести подальше следы лета от города, скоро встанет подо льдом, застынет до весны, с гор по лесу уже спустилась белая зима.
Поднялся, стряхнул песок, вернулся к воротам и зашагал к дому.
Город погрузился в вечерний синий сумрак, недозрелая луна повисла над городом, Арктур заблистал рядом, нарушал традиции, установленные людьми, за ним зажглись и другие звезды. В окнах замерцали робкие огоньки свечей, на занавесях вырастали темные тени людей, на мгновение замирали и пропадали.
Ален шел по напуганному насмерть городу, сворачивал то в одну улицу, то в другую, но выйти на родную и знакомую никак не мог. Те, кто строили город, все предусмотрели: враг запутается в лабиринте, закружат улицы его, окажется в ловушке и погибнет. Город не примет пришедших с мечом – замысел строителей прекрасен, но Ален не был врагом городу. И не понимал, в чем провинился, почему его не выпускают.
Наугад в отчаянии нырнул в узкий проулок, выбрался и встал, как вкопанный. В бледном свете месяца перед ним возникли ворота крепости, деревянные обшитые железом двери были наглухо закрыты. Он вскрикнул, вот куда привели боги: в южную часть города. Воистину, коварству их не было предела.
Ален избегал южные ворота. Солнце палило здесь нещадно с утра до вечера, кусты и траву выжгло. Но не бог дня принуждал к бегству, а паук, искусно вытесанный из камня, в середине площади.
По совету бога солнца построили часы. Мастера воздвигли паука в человеческий рост. Гордо возвышался он на двух лапах, от шести других протянули канаты, копья вбили. Тень двигалась по кругу и показывала время солнца.
После всадников молнией по городу пронеслась молва, и все, и стар, и млад, пришли в ярость: пауки приносят несчастье, они ненавидят людей. Злой дух в подземелье, давно было, никто и не вспомнит – когда, слепил из крови зверей и пыли мохнатых чудищ, без устали в норах плетут те нити. Как услышат шум сражений, вылезают наружу и спешат на запах свежей крови, паутину бросают на воинов, запутываются люди, меч поднять не могут и гибнут. Не по силам человеку разорвать смертельные путы.
Он на город навлек всадников.
Прибежали к площади, ухватили канаты, разорвали, копья вырвали из земли, выбросили, лапы пообломали – так силен был гнев. Но истукан по-прежнему стоял, выпученные глаза, обломки лап угрожали прохожим. По приказу судьи ворота закрыли, из домов жителей выселили во имя их же спасения. За день по городу слух разнесся, что в пустых домах скрытно заселились больные в язвах, проклятые богами. Стонут ночами, на луну воют, о пощаде молят.
Ален краем глаза заметил, как из щелей в домах вылезла паутина, потянулась длинными тонкими нитями. Кинулся бежать от черных окон, от паука. Без памяти летел по улицам, встал, отдышался, сердце успокоил, взглянул на небо.
Ничего не изменилось.
Месяц, правда, передвинулся от восточных ворот к северным, ну а звезды остались на тех местах, где их закрепили боги.
Кого они поместили там навеки: предков горожан или детей своих за нерадивость, Ален не знал, но не сомневался: пылали герои. Плохие ли, хорошие ли дела они свершили – кому дано судить; а звезды с их именами сияют, люди песни о них слагают. Ребячьей зависти к ним не испытывал, напротив, возгореться пламенем навечно не мечтал.
Он медленно брел, ночь и стужа объединились против него, надежда найти свой дом исчезла, к богам не взывал – побаивался, кто знает, куда вновь заведут. Неожиданно далеко на безлюдной улице увидел фигуру человека, поспешил, радуясь, что сможет кого-то взять за руку, поделиться страхами.
В белом платье с алыми цветами стояла Авива.
– Я ждала тебя, ты просил прийти.
Он вмиг снял и накинул плащ на девушку.
– Ты же мерзнешь, так легко одета!
– Иначе бы ты не узнал меня, прошел мимо, – привлекла к себе.
– Хорошо, что ты живешь в нашем городе, так хорошо!
Издали донесся топот бегущих ног, он приближался.
С угла улицы выскочил мужчина, огляделся и побежал, следом за ним вынеслась толпа. В молчании преследовали охотники дичь, грозно размахивая кольями, палками. Беглец разглядел во тьме Алена с Авивой, бросился к ним, упал и пополз.
– Всадник, это всадник!
Ален в отчаянии взглянул на девушку.
– Что делать, я не смогу…
Беглец обхватил руками ноги мальчика, поднял голову, залепетал на своем языке, безумный взгляд молил о пощаде. Тяжелый запах ударил в нос, Ален отшатнулся, но вырваться не смог: руки кольцом обхватили его. Набежали преследователи, сопя, мешая друг другу, бросились к всаднику, потащили от мальчишки. Но всадник еще крепче приникал к ногам Алену, словно признавался в любви. Силы были неравные, оттащили, выволокли на середину улицы, встали, тяжело дыша и отирая пот.
Первым нанес удар тощий юноша в военных доспехах, с силой обрушил железный прут на спину лежащего. Человек взвыл и, выбрасывая вперед руки, подгребая их под себя, попытался отползти от мучителей, но второй сокрушительный удар остановил.
– Кит, Кит, ты что? – Ален метнулся к бойцу, схватил за руку.
Сын оружейника с изумлением поглядел на Алена, оттолкнул и процедил:
– Не лезь!
В тот же миг, как по сигналу, беспорядочно замелькали в воздухе палки, каждый норовил как можно ближе подобраться к распростертому на дороге телу и ударить как можно сильнее.
– Не смотри, – Авива властно ладонями закрыла ему глаза.
Он слышал уханье, вопли, глухие удары о мертвое тело, словно били по стволу дерева, но вступиться в защиту не осмеливался: нельзя нарушать ритуал принесения жертвы во спасение города.
«Когда же ЭТО кончится, почему так долго?»
Зычный мужской голос покрыл брань, хрипы, взвизги.
– Прочь! Прочь!
Разом все стихло, оглушил топот убегающих ног.
Ален отнял с лица руки девушки и увидел на дороге труп, над ним Квентина с обнаженным мечом.
– Что это было, что?
– Страх, братец, страх, ты не узнал?
– Узнал.
– Потому ничего и не сделал, не остановил.
– Ты не понял, ты ничего не понял: так хотели боги!
– Чьи боги, его, твои, их? – Квентин шагнул к Алену.
Авива, раскинув руки, закрыла собой Алена:
– Может, это твои боги не остановили убийство у ворот?
Квентин не ответил, легко поднял на руки мертвеца и пропал в ночи. Черное пятно крови на дороге расползалось, щупальцы от него тянулись к домам.
Авива нежно провела пальцами по лицу.
– Ты красивый!
Всем телом прильнул к ней и полностью отдал себя, как когда-то матери в ее редкие порывы любви к сыну. Но сейчас Ален обнимал чужое тело, девичье, теплое, мягкое, податливое. И затрепетал от неукротимого желания узнать его, понять и не выпускать из рук. Об этом пела красавица на площади.
– Ален, на нас смотрят.
В окнах дома напротив зажглись свечи, крохотные робкие огоньки осветили бледные лица. Жители приникли к стеклам; их было много, этих лиц, они широко разевали рты, как рыбы, которых летом Ален снимал с крючка и бросал на горячий песок.
– Слепые, они слепые, – жестко заметил Ален, – не бойся.
Она отдала плащ.
– Тебе пора.
Он смиренно ответил.
– Пора.
Авива ушла, окна погасли, Ален вернулся домой.
– Скоро праздник, луна спеет, соком женским наливается, – бабушка сияла, – подзабыли все, подзабыли мать Землю, сестру ее Луну, мужчины поработили нас и бездумно губят.
– Да, да.
Накрылся теплым пуховым одеялом, согрелся, закрыл глаза.
Из темноты сознания выплывали и чередой проходили перед взором Квентин, Авива, Кит и скрывались в другом мире, как позапрошлым летом мимо него проходили по городу слоны, тяжелые, грустные; больше с ними он не встречался.
Эндрю язвительно прошептал на ухо:
– Ты ничего не понял: третья кровь пролилась в городе, переступили святое число, твой барашек – пустяк.
Глава 6. Дары
В месяц Артемиус утренние туманы накрывали полностью город. Жители побаивались выходить из домов в такие часы, никто не знал, какие духи, добрые или злые, могли скрываться в белесых облаках, ползающих по улицам. Безрассудные головы, а находились и такие, на мольбы родных не дразнить богов, смеялись, распахивали широко двери, пугая домашних, исчезали в рассветных сумерках и не возвращались более домой.
«Безумные гордецы,» – называла их бабушка и наказывала Алену не баловаться с духами. Он с ней соглашался и, как ни жгло любопытство, не осмеливался даже и к окну подходить в Артемиус.
Но сегодня до солнца она подняла его с постели, они тепло оделись, произнесли над чашей с зерном просьбы к земле матери быть к ним и их близким благосклонной, не держать зла, хранить дом, скот, хлеб, бережно накрыли белым полотенцем с вышитыми красными крестами, дарующими человеку воскрешение после смерти, и бабушка торжественно взяла ее в руки. Они тихо вышли из дома, стараясь не разбудить мать и отца, влились в поток горожан, приноровились к их шагу и ничем не отличались от тех, кто шел принести жертву кормилице Земле, воздать почести и вымолить пощаду для себя.
Перед глазами Алена маячил едва различимый в тумане силуэт чьей-то спины, позади кто-то подкашливал, поругивая утро, погоду, соседей, но Алену было не до них.
Он присоединился к процессии в надежде восстановить в душе своей прежнюю радость и благоговейный восторг от участия в празднике, хотя и не был еще освящен в храме. Бабушка уверила жрецов в родстве внука с богом реки Айдес, те позволили ему появиться на празднике.
Давно жаждал участвовать в чудных деяниях, давно видел себя среди посвященных. Но сегодня словно кто ворвался в душу, разрушил ее покой, внес сумятицу. Квентин, старший брат, растревожил Алена.
После ритуала кровного родства с воином все медленно и неуклонно стронулось с привычного места: боги, вера, любовь, люди. И вернуться в тот порядок, что был создан, Алену не удавалось. Ко всем мукам жег еще и стыд за вчерашний страх на темной улице. Он защищался, отгонял муки, взывал к богам, ибо их воля превыше всего, и убийца понес заслуженную кару, Ален не виноват, лучшей жертвы во спасение города быть не могло.
Шел, не чуя земли.
Не заметил, как дошли, остановились, машинально шагнул вперед и наткнулся на мужчину, тот повернулся, зашипел, бабушка бесстрашно встала между ним и внуком. Мужчина с удивлением воззрился на невзрачную, высохшую от возраста старушку, замахнулся, она сказала:
– Не трожь.
Они стояли у храма, у священных чаш. Ален в благоговении замер: впервые видел воочию гранитный рубец пуповины, столько наслышан о нем. Горожане шептали свои имена и имена родных, близких, ссыпали зерно, отходили, за ними следовали другие.
Бабушка, взывая к Земле и Луне, попросила за Алена, за мать его, за отца его реку Айдес, за соседку Лию. Он обнял ее и умоляюще посмотрел в глаза.
– Что, что, мой милый?
– За себя ты ни слова ни сказала!
– Боги вот-вот заберут, а вам жить да жить.
Воровато озираясь, разгребла чужое зерно, высыпала свое.
– Так лучше, наш дар к груди матери поближе будет!
Туман рассеялся, злые духи скрылись вместе с ним, но кое-где по дорогам еще ползали его серые клочья, Ален с опаской обходил их.
Солнце поднималось, город оживал.
Хозяева широко распахивали окна, открывали настежь двери, молоко на порог выставляли. Земля сегодня насытилась, в долгу не останется, как и в прошлые годы, зашлет в каждый дом дух здоровья и радости, напьется молока он и останется в жилье до следующих праздников.
Утолили голод, отдохнули от рассветной церемонии и высыпали на улицы, под ногами закрутились дети, догоняя друг друга. Вдоль лавок с товарами чинно прогуливались их родители.
Женщины примеряли клеенные из полотна и бумаги головы кобыл, коз, свиней. Сегодня их праздник, они хозяйки ночи, сами выберут мужей на ночь, за отказ– проклянут, разорвут. И не распознает мужчина, как ни будет биться, чей жаркий взгляд сквозь прорези в маске позовет, покорно последует за ней.
Две девчонки утащили головы коз, надев на себя, блеяли, парни обступили их, щекотали, те с визгом неуклюже отпрыгивали, а юноши не выпускали из круга, донимали бесстыдниц шутками и длинными руками. Прохожие с удовольствием потешались над безобидной игрой.
Ален задержался, посмеиваясь, тоже засмотрелся на веселящихся и заметил, что хозяин мясной лавки не спускал с него глаз. Узнал ночного охотника, был тот с топором. А мужчина поспешно накрывал товар, следя за мальчишкой, боясь упустить из виду. Пока хлопотал, Ален развернулся, медленно пошел прочь, насвистывая. Ноги не слушались, тело онемело, дойдя до проулка, свернул в него и понесся, словно стегнул кто.
За воротами отдышался, успокоился. Берег пустовал, в назначенный срок никто не подошел, ни Ритус, ни бойцы. Ален взглянул на снежные вершины гор. Они сияли под солнцем, у подножия темнели леса, небо не омрачено ни единым облачком. От всего исходили покой, уверенность, сила. Природа ничего не боится, страх ей неведом; боги охраняют свои жилища. И возник мучительный вопрос: люди неустанно приносят жертвы, ни одного бога не забывают, щедро кормят, отчего не вступились те за жителей – в городе свершались убийства.
Река подмерзла, ледок покрыл берег, под ним текла вода, и ступить на него было бы опасно. В морозном воздухе раздавались звонкие голоса птиц, раскатывалась дробь дятла.
– Ален!
К нему шли Ритус и Квентин.
– Давно здесь?
– Нет, только что…
– Странно, – Ритус в недоумении приподнял брови.
Ален украдкой кинул взгляд на Квентина, кровного брата.
Невозмутимо стоял воин, ни один мускул не дрогнул на лице, когда увидел Алена. Сжалось сердце мальчика, но не выказал волнения. Ритус озабоченно заметил:
– Солнце на пике дня, а бойцов нет.
В воротах показался Кит, постоял, с неохотой приблизился к ним, неприязненно взглянул на Квентина.
– Завтра жду на дуэли, сейчас меч из ножен нельзя доставать.
Никто не ответил.
– Он захоронил врага нашего, жертву отнял у богов, и, кто знает, что будет, – продолжал Кит, – он чужак, ему ни место в нашем городе, среди…
– Где бойцы, – перебил строго Ритус.
– Ты знаешь, – надменно возразил Кит, – мольбы возносят богам, вечером шествие на мифы, не до игрушек.
– Время молитв убийц не совпадает с временем молитв жертв, – усмехнулся Квентин.
– Ты непосвященный, уходи! – потребовал в гневе Кит.
– Не спеши, – одернул Ритус сына оружейника, – нам нужны люди, он один заменит отряд: крепость в опасности, за тремя нагрянут другие.
– Кто нам может угрожать, – изумился Кит, – наш город – пуп земли, забыли?
– В Шудуле тоже так думали.
И Ален понял происшедшее, запутанная цепь событий распрямилась. Он увидел ее начало и, срывая голос, закричал:
– Подождите, подождите, я знаю, я все знаю! Он пришел оттуда, он привел смерть; я думал, он искал меня, блуждал в потемках, и нашел, и обрадовался. Ты сам сказал! Он сам сказал! Я был счастлив, но теперь я знаю: никто никого не искал, а уж, тем более, меня, а уж, тем более, ты!
Кит выхватил меч из ножен, грозно придвинулся к страннику.
– У каждого возраста свои горизонты, прости их, Квентин, – грустно вздохнул Ритус.
– Во что веришь, то и видишь.
– А во что ты веришь, – звенящим от ненависти голосом спросил Ален, – ну скажи, что ты видишь: руины нашего города, да?
И торжествующе рассмеялся.
– Много слов, завтра все здесь, все, – приказал полководец.
Ален остался один, никак не мог унять дрожь, стиснул зубы, сжал кулаки, по-прежнему колотило, как при тяжелой болезни.
– Даже не оглянулся, словно и нет меня, – сказал Ален, – а я есть?
Солнце скатилось за высокую башню ворот, красное зарево опалило края ее и зубцы. Порозовели и вершины гор, по-прежнему чернели пятна на них. Ни разглядеть, ни, тем более, разгадать, что или кто там, он не мог. Времени не оставалось – запаздывал на праздник, и, словно гнались за ним, поспешил к воротам.
Как заклинание, при каждом шаге бормотал:
– Уходи в свой Шудул, уходи…
– Уходи в свой Шудул, уходи…
– Уходи, уходи, уходи…
Разрыдался.
В городе, пряча слезы от прохожих, подбегал уже к дому, как вдруг различил впотьмах на другой стороне улицы знакомую до боли согбенную фигуру с палкой в руках, кинулся к ней.
– Подожди, подожди, что ты хочешь, что ты ходишь за мной, почему молчишь, ну скажи хоть что-нибудь…
Сын винодела безучастно окинул взглядом, проковылял, растворился в сумраке.
Глава 7. Праздник
Дома хлопотали.
– Ну где ты так долго, – отец похлопал по плечу, – заждались, садись, попробуй лунное печенье.
Крохотные месяцем-рожками и кружочками дары луны таяли, едва коснувшись языка – бабушка сама испекла с приговорами и наговорами, у других брать не имела привычки. Голова закружилась, тело расслабилось, он согрелся и повеселел. Мама отправила разнести белые ткани по домам на их улице. Хозяева благодарили, угощали, бабушка с внуком вернулись, поддерживая друг друга, падая и смеясь.
Ночь наступала, праздник входил в город.
Все посвященные жители явятся на торжества, кроме преступников, они в городе не нашлись, кто признается в злобных деяниях – как судья ни ходил, как ни выспрашивал, молчали, честь семьи дороже истины. Сегодня все имели право вкусить от праздника, лишь дети оставались дома: к храму их не допускали. Отец Алена счел себя осененным милостью богов.
Воссияла звезда Арктур – пришел час, пришла и им пора влиться в процессию к белому храму, к пуповине матери-Земли.
Мама с бабушкой надели головы-маски, Ален оторопел: раскосые кобылицы с дерзкими челками подошли к нему, взяли за руки. С трепетом он ступил за порог.
Бабушка в прошлую полную луну у очага повелела на празднике не трусить, идти туда, куда повлекут, с той, кто повлечет – откроется тайна соития.
Отцу вручили факел, он освещал путь. Люди медленно, чередой, затылок в затылок, факел в факел шли к храму. И женщины, и мужчины раскачивались в такт своему пению «Ой-е-ей, ой-е-ей…» Ален присоединился к ритму, закрыл глаза и ощутил себя частью потока, единого, могучего. Тонкие голоса затянули: «Аллилуйя, аллилуйя…», – мелко перебирая ногами, в длинных одеяниях прошагала группа женщин со свечами. Мама колебалась, бабушка цепко держала за руку.
Долго ходили по окраинным улицам, собирая горожан.
У храма процессия распалась, факелы расставили по краям площади в узкие треножники. Ален восхитился: в ярком свете видны были все и все, словно в ясный день.
Перед горожанами возвышался темно-синий шатер.
Никто не раскачивался, никто не пел, пламя потрескивало в факелах. Все выжидали сигнал, и он был дан. Из мрака всплыла и грузно опустилась на острый шпиль храма полная луна, и взвился шатер с помоста кверху – открылась взорам картина небесного жилища.
Бог отец Небо сидел в кресле, обитом черным, Ален узнал судью, в смятении взглянул на бабушку, она зашикала на внука. Напротив судьи на ложе, увитом виноградными лозами и красными лентами, покоилась мать Земля. Ален узнал бранчливую хозяйку пекарни с соседней улицы, не любил он ее. Посреди стояла богиня Луна; опустив руки-крылья вдоль тела, угрожающе взирала на всех.
Ален вновь беспомощно огляделся: это была певица, только одета иначе, как и судья, как и хозяйка пекарни, прозванная «толстушкой». Но никто не вскрикнул, не показал пальцем, надрываясь от смеха. Напротив, толпа оцепенела от ужаса в ожидании наказания, справедливого и неизбежного, от богини с жутким взором и прекрасным ликом.
Испуг объял и Алена, согласился с бабушкой, пришел – погибнет ни за что, горожане – понятное дело, сами виноваты, явились. Понурился, не зная, что случится с ним в эту ночь.
Смело, насмешливо, дерзко зазвучали лютни, Ален поднял голову и не сдержал восторга: «Ах!», и все вокруг разом воскликнули: «Вахх, вахх, вахх!»
Юные богини и боги резвились на помосте, прозрачные туники не скрывали нагую красоту. Они любовались собой, ласкались и не замечали тех, кто стоял внизу.
Богиня смягчилась, улыбнулась, воздела руки-крылья и в ритм струнам воспела: «Ой-е-ей, ой-е-ей…» Тот же знакомый влекущий голос заполнил до краев площадь, но музыка была иной: жаркой, обжигающей, тревожной. Закачались, подпели слушатели со страстью, с неукротимым желанием скорее достичь высшего наслаждения.
«Ой-е-ей, ой-е-ей…» Луна повелительно взмахивала крыльями, пение следовало за ней, а она убыстряла, убыстряла ритм. Люди задыхались, не поспевали, а она властно вела их выше и выше, как вдруг замерла, подняла крылья и опустила на головы бога Неба и матери Земли. Исчезли девушки и юноши со сцены, унесло порывом ветра. Коснулся ветер матери и отца, проснулись, увидели друг друга и возрадовались. У Отца вмиг из одеяния небесного цвета вырос крупный фаллос, он набухал, краснел, и Мать на ложе приготовилась принять мужа.
Дрожащие тонкие женские голоса затянули было сбоку площади: «Аллилуйя» и оборвались: «Алли…» Ален воскликнул: «Боги, боги, прошу вас, не приводите сюда Квентина, пожалуйста, задержите где-нибудь, прошу вас, заклинаю!»
Ритм замедлялся, пение звучало тише, тише: мешать богам творить чудо соития и зарождения – грех. Благодарность, почтение, смирение обязаны проявить те, кого допустили зреть тайну великую.
Небо приблизился к Земле, возлег на ложе – погасли факелы, с иглы пропала луна, воцарилась тьма ночи. Запах хлеба, запах жизни пронесся по площади.
Мгновение зарождения жизни минуло – и вспыхнул ослепительный свет от разом возгоревшихся факелов, на шпиле храма воссияла вновь полная луна, люди вскричали: «Е-е-е!» Отец с Матерью поднялись с ложа. Земля разрослась, заполнила собой помост, спали на глазах у всех с нее одеяния, окрашенные в черный, зеленый и красный цвета.
Взвыли трубы, зазвенели лютни, и явилась взорам нагая дева, первое дитя человеческое Земли и Неба.
Клики восхищения пронеслись по площади. Кобылицы заржали, свиньи захрюкали, козы заблеяли. Юные боги и богини возлили на дитя живительную воду, завернули в голубую простынь, помедлили, сняли и одели на деву белое длинное платье с красными цветами понизу, символами возрождения души после смерти.
Ален узнал Авиву, она стояла перед ним, его Авива. Два юных бога под руки свели девушку с помоста, направилась к нему. Все почтительно расступались, клики не смолкали.
– Ты мой жених, сын Айдеса.
И увела Алена.
Глава 8. Ненужные откровения
«Ах, ты, зверь, мой нежный зверь, все мужчины звери», – раскинула вольно руки и заснула.
Свечи прогорели, иногда вспыхивал очаг, и Ален видел потолок, углы комнатки. Пламя гасло, и красные угли освещали камни алтаря. За окном серый сумрак сменил ночную тьму. Встал, оделся, посмотрел на Авиву, она разомлела от тепла и любви и крепко спала.
Не одни они предавались этой ночью безумию, рычание зверей и томные стоны их жертв не смолкали до утра.
– Надеюсь, ты меня не разорвешь, королева моя, – вымолвил Ален и удалился из спальни.
«Звериное – сладкое, или сладкое – звериное? И это любовь, не все Квентин рассказал,» – от постыдных мыслей он застыдился себя.
Дома встретили с гордостью, с почтением, он смутился, но женщины с пониманием переглядывались друг с другом, мальчик успокоился.
Ночь любви закончилась, наступал день поминовения, и пока первый луч солнца не проник в склеп Клеопы сквозь малое оконце и не упал на ее вырезанное из мрамора лицо, горожане обязаны были успеть принести дар умершим: еду, питье, иначе озлятся души от голода и жажды, проклянут их до последнего колена. Отец заполнил чашу треножника углями из очага, мама взяла блюдо с пищей, бабушка кувшин с вином – покинули дом.
Не одни они шли на поминовение, не одни они несли богатые дары и свет очага, на всем пути попадались жители. Поднялся ветер, погнал на запад низкие рваные тучи. Бранясь, отец прикрыл чашу, однако, пепел уже заметался в воздухе, полез в глаза, бабушка сердито прикрикнула на зятя. Достигли ворот, вошли и замерли.
Ни пения, ни возгласов, ни радостного смеха от встречи с предками – ничего привычного Ален не услышал. Он огляделся и затрепетал от ужаса: повсюду, насколько хватало глаз, гробницы были разрушены, надгробия разбиты, на земле валялись каменья и странные непонятные то ли чьи-то тела, то ли кто сбросал ненужную одежду в кучи. У обломков по всему кладбищу застыли в безмолвии фигуры горожан.
Ален оборотился к родным, и взгляд внука, беспомощный и жалкий, подтолкнул бабушку. Она решительно засеменила старческими ногами по аллее бессмертных к захоронению своих близких. Семья поспешила за ней, Ален молил отца Айдеса только об одном: о милости, о снисхождении, но горькая участь ожидала и их.
Все было разорено: высокое надгробие разбили, плиты сдвинули, имена стерли, бедные останки умерших выбросили из их жилища, и нагие скелеты в ветхом тряпье бесстыдно распластались по земле.
Понял Ален, почему помертвели жители.
Не разрушенные склепы принесли горе, их можно восстановить, беда притаилась в другом: в стертых и загаженных надписях с именами, чужаки знали, что делали, нет имени – нет человека, изгонят боги души предков с небес, а живущих в крепости, когда придет их время, не впустят в рай. На славу позабавились, похваляясь силой своей и мощью, злодеи.
Обломки, белые кости, тощее деревце облепила паутина, ее серые лохмотья, знамена нечисти, что бушевала здесь ночью, развевались на ветру.
Первой заголосила бабушка.
– А-а-а, о-о-о!
Она царапала лицо, рвала волосы, каталась по земле, мама с отцом поднимали ее, но старуха вырывалась, умоляла не мешать выполнить долг перед мужем, перед дедом. И хор из женских и детских голосов вторили ее вою и плачу.
Ален метался по кладбищу, хватал людей за руки, заглядывал им в глаза.
– Где наши души, где наши души, где они прячутся?
Никто и не думал ему отвечать – горожане сами не знали, не ведали, как выпросить прощения у богов, какие жертвы возложить на алтарь, чего жаждут небожители. Низкие тучи накрыли кладбище, заморосил дождь, солнце не появлялось – не дождались милости.
И кинулись люди к крепости, треножники, еду побросали, кувшины разбили, устремились с кладбища. Скрылись за дверьми, на окна и вход тяжелые замки навесили. Не все вернулись к очагам, многие от глубокой печали испустили дух по дороге в город.
Однако, покой не наступил: в домах подаренные вчера на праздник ткани превратились в паутину, она повисла по углам комнат. Хозяйки не осмеливались притронуться к жутким кружевам, не сметали со стен, боясь накликать новую беду.
По городу мужчины штурмовали дома ткачих, выбрасывали женщин на мостовые и терзали в упоении: это они по ночам пряли, горе вплетали в полотна.
Собралась толпа у дома Алена, глухо ворчала, не врывалась, двери не взламывала, ибо знали: разорвут по злобе старуха и дочь ее нити судеб соседей, к вечеру те и умрут. Пряхи стояли на коленях у алтаря, взывали к богу Агни простить, спасти. Окно разлетелось вдребезги, второй камень разнес в осколки посуду в шкафу. Задул, засвистал ветер, повеяло в комнате лютой стужей. Ален приготовился принять неизбежное.
За окном раздался мужской голос, спокойный, уверенный:
– Расходитесь, люди, поспешите домой, дети ждут!
Ален выбежал к тому, кто отдал безумный приказ – вход прикрывал от толпы Квентин.
Люди угрюмо молчали, держа наготове камни, палки.
Воин достал меч из ножен, вонзил в крыльцо, возложил на него руки. Жители попятились, никто не желал попасть под острое лезвие, круглый щит охранял от камней.
Вдруг горожане заволновались, зашумели и расступились – к дому шла Авива, в длинном платье цвета воды реки Айдес, в венке на голове из белых цветов.
– Жених мой, я люблю тебя, твое хрупкое тело, твой наивный взгляд, твои невинные губы, твои мягкие волосы, зверя в тебе!
Раздались клики одобрения, Авива улыбнулась.
– Он мой король, вы дети наши, расходитесь по домам, к очагам, и вечером соберемся у южных ворот на жертву за возвращение милости и упокоения наших предков.
Толпа рассеялась, Авива повелела Квентину вложить меч в ножны, не напоминать о крови в этот день. Он повиновался, Ален спросил:
– Почему ты не остановила зло, королева ночи?
– Все вернется, и все вернутся сегодня, я сделаю.
– Мне пора, нас ждет Ритус.
– Иди, мой жених, возвращайся с именным мечом, до вечера!
Ален стыдился и глаза поднять на старшего брата, но, понимая, что он обязан прервать молчание, вымолвил:
– Вчера я был не прав.
– Согласен. Ты еще маленький, очень маленький.
– Но я был ночью с Авивой, – возразил Ален.
– С мамой Авивой.
На берегу собрались юные бойцы, лишь они в городе могли носить оружие, лишь они владели мечом, копьем и щитом. И было их тридцать, еще не посвященных в зрелую жизнь – возраст не подходил. Но каждый верил и знал: после сегодняшней жертвы наступит час входа в храм и клятвы верности городу.
Недружелюбно встретили Квентина и Алена, отводили взгляд, хмуро смотрели в сторону. Кит выступил вперед и обратился к Квентину.
– Ты выкрал жертву богам – нас покарали в гневе, ты умрешь, ты обязан умереть, кровью смыть позор.
Выхватил меч, вмиг юнцы окружили их и наставили копья. Одно коснулось груди Алена, другое – спины. Хорошо усвоили ученики тактику ближнего боя.
– Неплохо, – одобрил Ритус, отвел копье от себя, – не спорю: враги надругались над останками.
– Боги не могут быть врагами у города, – Кит побелел.
– Я ничего не сказал про богов, ты их обвиняешь в обиде на нас!
– Он не обвиняет, – бросился на защиту сын обувщика. – боги ждали жертву, а ты, – гневно взглянул на Квентина, – отнял ее у них.
– Он чужак, – подтвердил Кит.
– Неправда, – вскинулся Ален, – он скиталец!
– Э-э-э, – удрученно начал Квентин. – так думали и в Шудуле, но боги не мстят, боги плачут, смертные приходят и истребляют других смертных. Мы спали, не стояли на страже, упустили врагов, те насмеялись вволю и попрятались, думаю, их много.
– Так чего ждем, – с вызовом обратился ко всем Кит, – найти, найти, и убить!
Кит потряс копьем, юноши повторили клич, готовые броситься в бой.
– Дети, малые дети, – Ритус остановил юнцов, – нельзя выходить из города, жителей оставим без защиты, нас перебьют поодиночке.
Кит с раздражением вонзил копье в землю, бойцы недовольно понурились.
– Не унывайте – сегодня и покажите, чему обучались; преклоните колени.
И Ритус провел обряд посвящения без жреца в воины в мужчины – время пришло, враги у ворот. Вручил именные мечи, бережно приняли юнцы боевое оружие, поклялись биться до последней капли крови, если боги так пожелают.
– Ночью отправляемся на стражу, стоим там во имя бессмертия, во имя жизни, смерти для нас нет.
Ален, силясь понять полковника, в одиночестве стоял поодаль. Его лишили чести повязать на поясе именной меч и войти гордо в дом.
Ритус приблизился к нему, низко склонил голову.
– У тебя другой долг, ты удостоен иной стражи, великой стражи.
И застучали бойцы мечами о щиты, одобряя слова учителя.
Полковник разделил посвященных: 10 направил к южным, 10 к восточным и 10 к северным воротам. Сам обязался стоять у северных, Квентин служит на южных. Приказал ни на шаг не отходить от постов.
– Возьмите оберег, воздадим молитвы нашим защитникам.
Достали мальчики оберег, каждый свой, от беды, от нечистых сил, от гибели, согрели в ладонях.
– Дух, защитник мой, до рождения моего был ты со мной, не покинь и сегодня, а если вознесусь в космос – будь и там со мной.
Поцеловали амулеты, спрятали на груди.
– Смотрите, смотрите!
Ален встревоженно указал на горы, все повернулись.
По вершинам ползли книзу черные узкие полосы. Раздались рыдания, сын оружейника, плакал и не скрывал слез, они обильно текли по лицу. Бойцы растерялись, самый юный, сын пирожницы, подбежал успокоить.
– Отойди! – воскликнул Кит. – Недоумки, вы все недоумки, за кем идете, слепцы! Смотрите, смотрите на горы!
Он бросился бежать.
С тяжелым предчувствием расстались юноши до встречи на постах.
– Ален, ты не заболел?
Квентин бережно притронулся ко лбу мальчика, он отвел руку.
– Что с ним?
– Ему тяжело.
– А нам?
– Ему тяжелее.
Ален с отчаянием обратился к Квентину.
– Авива тоже умрет, скажи?
– Пока ты жив – нет.
– Ты знаешь все, скажи, где были великаны, пришельцы, боги, когда порушили дома предков, лишили их покоя?
– Мальчик, дорогой мой, у них свои дела.
– Мне страшно: зачем я здесь, что будет потом. Я не хочу, чтобы были кости, не хочу, чтобы глазели на меня. Не хочу!
Квентин привлек мальчика, обнял, долго стояли, не отпуская друг друга.
– Ну что ты, что ты… Мы сгорим, у нас в Шудуле павших сжигали, и ветер съедал пепел.
И отчетливо, взвешивая каждое слово, сказал:
– Ты избранный, ты сын бога реки Айдес, иди домой, выспись, не выходи никуда, не играй с судьбой.
– А другие?
– У тебя иная цель.
– Хорошо.
Ален потерянно шел по улицам, приветствовал горожан, низко кланялся, отдавая почтение. В постели забылся.
И снилось ему, что космос пригласил на прогулку. Дурачась, они прыгали от звезды к звезде. И как был рад узнавать в огненных шарах то бабушку, то маму, то Ритуса, а вдалеке горел Кит. Опечалился, что среди пылающих героев не увидел Квентина, обиделся – звезда Алена среди других не воссияла. Об отце во сне не вспомнил.
Нет его в этом вины: бог сновидений всемогущ, своевольно правит течением, никто из смертных не знает, к какому берегу прибьет спящее беспомощное тело.
Глава 9. Жертвы
К полудню город успокоился, верховный жрец огласил благую весть: вняли боги жалобам горожан, ярко возгорелся огонь алтаря – знак свыше.
Необходимо вернуть жизнь пауку, принести жертву вечернюю, и без промедления – сегодня. Весть мгновенно облетела город, жрец не медля издал указ о воскрешении идола, о сборе жителей к вечеру на площади у южных ворот. Мужчины явились с инструментами, лапы идолу вернули, подвязали к ним канаты, колья вбили по кругу. Вновь солнце может время свое людям отсчитывать. И паук возгордился, голову приподнял, свысока поглядывая на прохожих. Дряхлых стариков, что распускали злые слухи о пауке, оплевали, изгнали из города. За милость те сочли, что каменьями не побили, как было ранее принято…
– Ален, Ален, вставай, вставай, дорогой, пора…
Он не хотел открывать глаза, так сладко было бродить по космосу с безусым новым другом. Но притворяться не счел нужным.
Бабушка объявила, что не забыли в городе важный обряд предков: кровь одних дает жизнь другим. Мама отказалась идти к вечерней жертве, отец в сердцах сплюнул и процедил:
– Уйду, уйду я отсюда, в горы, в леса, нелепые люди, верят, что смерть одного возвратит жизнь другому, зверье!
Бабушка сердито распахнула дверь, Ален отшатнулся.
– Маленький мой, что случилось?
– Пахнет! Гнилым пахнет!
Старушка махнула рукой.
– Это от ям за городом, разленился народ, не чистят, идем.
Внук удрученно покачал головой, он хорошо знал, что зимой воздух чист, мороз убивает любое зловоние. А сладкий запах, который мучил в день страха на поле, витал повсюду.
– Баб, ты иди! Мне надо…
Он побежал к дому Авивы, двери были заперты. Прикоснулся к стене – холоднее, чем на улице. Не веря себе, притронулся к другим – мерзлые. Боги прислали знамение, он их сын и обязан предпринять что-то во спасение города, мечты сбывались. Погруженный в тяжелые думы, не заметил, как влился в поток людей.
Жители шли, озираясь по сторонам, боясь словом переброситься. Он последовал за ними затылок в затылок, спина за спиной. Зачем, почему – ответа не знал. пришел в себя, когда увидел каменную глыбу – черного паука, перед ним высокий дощатый помост, не покрытый и не укрытый, без украшений, без шатра, похожий на огромный гроб, сбитый на скорую руку. Факелы по углам бросали слабый свет на сцену.
Высыпали звезды, герои легенд и предки собрались посмотреть на преданность города заветам. Люди тесно стояли и испуганно жались друг к другу, не зная, что ждать и от кого.
Из-за паука показались двое мужчин, взошли на сцену. Один худой, в белом балахоне, подпоясанный веревкой, голова не покрыта. Ален узнал судью. Другой, неказистый, был незнаком, он тащил тяжелый на длинной рукояти топор и непрестанно вертел маленькой головой на тощей шее. Посредине встали.
«И жертва, и палач, и судья – все в сборе, – усмехнулся Ален, – хотя нет, жертву не доставили.»
Все ждали.
«Э-э, э-э, э-э,» – жрец, широко раскинув руки, закачался из стороны в сторону, палач последовал.
«Э-э, э-э, э-э,» – подхватила толпа.
Мерно закачались ряды горожан, погружаясь в «Э-э», сильнее и сильнее. Ален покорно повиновался единому мощному действу, теряя мысли, чувства, тело. Он принадлежал толпе.
Жрец взметнул руки – люди замерли.
Со стороны ворот появились юные боги и богини с праздника луны, они вели двоих нагих мужчин. На их забеленных телах черной краской со знанием дела был нанесен человеческий костяк. И два скелета с отчаянием упирались: то пятились, то застывали на месте. то падали, их с бранью поднимали. Ален узнал всадников.
– Вот и жертвы…
Он повернулся, намереваясь сбежать, но ряды сомкнулись и закрыли дорогу. Всадников на сцене подтолкнули к палачу, боги закружились в танце, убыстряя бег. Богини с пеним возложили на головы жертв венки, их чресла опоясали гирляндами, туго притянули руки веревками к телам и завертелись, не сходя с мест.
Вихрь носился по сцене, туники краями касались судью, палача; еще мгновение – взмоют кверху и исчезнут судья, палач и жертвы. Но пали ниц бездыханные божества, распростерлись на дощатом полу.
Неожиданно в факелах ярко вспыхнуло пламя, языки взметнулись до небес. Боги согласились принять жертвы, подали знак: за храмом в ночном небе упали три звезды.
На сцене возникла Авива в длинном платье цвета луны. Мужчины взревели от восторга, женщины заплакали от счастья, ринулись к помосту коснуться хотя бы края платья королевы, просьбы свои назвать, услышать голос ее в ответ.
– Авива, Авива, Авива!
Благосклонно выслушала она клики толпы, властно простерла руки, стихли все.
– Даруй нам милость, бог небес!
Бог отозвался – стремительно взмыла из-за паука полная спелая луна, богиня любви. Величественный лик повис надо всеми и над всем – время пришло.
Авива взяла факел, остановилась у жертв, высветила их лица, подала знак. Девушки поднесли чаши, жертвы испили, все отступили и замерли в ожидании. Палач за руку вывел одного всадника на край сцены, попросил встать на колени, тот покорился, палач взмахнул топором, удар оказался слабым – голова не скатилась с плеч, вопль бедняги не разжалобил толпу, напротив, яростная брань осыпала неумеху палача. Авива кивнула кому-то в толпе. Двое взобрались на сцену и заходили по ней, разминая затекшие от долгого стояния ноги Ален помертвел: один был вчерашний мясник с улицы, второй Кит. Сын оружейника достал меч, мясник забрал топор у палача, оттолкнув в сторону.
– Что ты здесь делаешь, что ты здесь делаешь?
Ален простонал от боли: Квентин сжал плечо.
– Что ты делаешь, оставь! Все шли, и я пошел, что ты хочешь?
Хватка ослабла.
– Вернись домой, не выходи, кому сказал: вон отсюда!
– А ты что здесь делаешь?
– Тебя спасаю.
– А Кит что делает?
– Себя спасает!
Толпа ахнула – Ален закричал: голова всадника лежала на полу, а он не упал, так и остался стоять на коленях, мясник крошил его тело. Второй скелет носился по сцене, гирлянды волочились за ним, а венок он снял и бережно держал в руках. Кит не спешил, зрители смеялись, подбадривали всадника кто криком, кто свистом. Но недолго продлилось веселье, сын оружейника нагнал беглеца и, изящно орудуя мечом, как когда-то Эндрю на дуэли с ним слева – справа, справа – слева, сзади – спереди, спереди – сзади, сразил его.
– У– у – у… – прогудела недовольно толпа.
– Закрой глаза, – потребовал Квентин, – закрой глаза!
Ален смотрел.
Быстро справились с жертвами Кит и мясник.
Наступил момент торжества, которого ждали и в который не верили, что он придет.
Авива ступила к останкам всадников, врагов города, кивнула палачу. Мужичонка поискал и выхватил из кучи обрубков наиболее крупную часть тела, подал королеве. Она рассмотрела ее и бросила горожанам воздаяние за муки, что претерпели они сегодня утром, второй кусок – туда же, в горластую толпу.
Ален не узнавал свою королеву, она безудержно хохотала, метала со сцены в зрителей куски тел. Руки в крови, платье цвета луны в красных потеках. Та Авива, что лучилась прошлой ночью светом нежности и ласки, исчезла. И увидел, как горожане, мужчины и женщины рычали, сверкали глазами, вырывали друг у друга мясо. Стая жадных до живой крови зверей кружила под луной на площади у южных ворот, паук усмехался, наливаясь силой и мощью.
Звезда упала.
– Видите, видите – жертвы не напрасны!
Судья-жрец рухнул на колени, покрыл ноги королевы поцелуями, а она повелела:
– Ловите звезды, ловите, соединяйтесь и возрождайтесь!
В упоении бегали жители по площади вокруг паука, протягивая руки к падающим звездам. Тот, кому повезло, принимал звезду и вспыхивал, залитый огнем. Мгновение – и он лежал, скрюченный, с поджатыми в муке к груди руками, ногами, недвижно на камнях площади.
– Безумцы, это стрелы, пришельцы у города, я знаю их, – закричал Квентин и потащил Алена прочь.
– У меня предначертание, я бог… Я сын!
И не мог оторвать глаз от зрелища, что разыгрывалось перед ним.
Горел сын оружейника Кит, с поднятыми руками стоял в пламени жрец, палач вертелся на сцене – никого не пощадил звездный огонь, лишь Авива металась в толпе за удачей, однако, стрелы никак не могли сразить королеву ночи и города.
Ален ахнул: бабушка, его милая бабушка, упала, и ноги, чудовищные ноги горожан топтали ее. Он вырвался из рук Квентина и помчался к ней. Мальчика сбили, последнее, что увидел, были мужские сапоги…
Звезды беспрерывно взлетали из-за стен крепости и, ярко освещая себе путь, стремительно падали на дома, на людей, на сады. Город горел. Очнулся на руках Квентина.
– Братец мой, беги, прошу тебя, беги домой!
Пропал старший брат среди рева, огней, стрел.
Мальчик побрел, закрыв глаза, мечтая погибнуть, наткнувшись на острый камень, на копье врага, на тонкое лезвие ножа, не успев понять, что это было.
Глава 10. Схватка
В свое время строители постарались при возведении города: улицы закручивались спиралью, невозможно было разорвать кольца, врагу не выбраться из лабиринта.
Но, как на грех, все случилось иначе: всадники и не искали выхода, напротив, жители беспомощно метались по нескончаемым уличкам города в поисках выхода, а всадники…
Вы все это видели, и не один раз.
Как головы летят с плеч.
Как рассекают убегающих пополам, зачем бегут, куда – все равно нагонят и разрубят.
Как внутренности человеческие, вы знаете их содержание: кишки, печень, ни к чему перечислять, падают из распоротого живота на землю, и бывший владелец подбирает, пытаясь восстановить утерянное.
Как кровь хлещет из шеи, пронзенной стрелой.
Как человек в недоумении смотрит на свою отрубленную руку.
Как другой человек без головы еще бежит в надежде спастись от неизбежного.
Как дети, малые дети, с поросячьим визгом вырываются из мужских волосатых лап.
И висит запахи гари, паленой человечины, страха и ненависти.
И… и… и…
Если не видели – не сожалейте.
Мальчики бились до последнего, все произошло так, как писаниях, что читали в школе, что учили наизусть, о чем бредили по ночам в своих снах.
Сын охотника на медведей пал, пронзенный мечом врага в спину, на мертвого врага.
Сын охотника на волков положил десятки всадников, пока не рухнул под стрелами, ибо разбежались враги в страхе, луки натянули и пустили смерть в мальчишку.
Сын пирожницы взмахнул мечом раз, два – повис на копьях. Враги подняли тело, детское, слабое, бросили на трупы сородичей – пусть порадуются.
Сын вдовы красавицы, что жила напротив Алена, юркий, глазища черные, весело укладывал врагов направо и налево, ничего они не могли сделать с мальчишкой, смех его заглушал вопли и стоны. Притащили от ворот катапульту коротконогие, заложили в нее шар из сена смоляной, подожгли и выстрелили. Сгорел мальчик.
Внук одинокой старицы, подметавшей мостовую у восточных ворот, орудовал успешно и копьем, и мечом, щит обрушивал на чужаков. Хорошо положил их, пока ни сгрудились плоскоголовые, ни поставили тяжелые прямоугольные щиты вокруг пацана, ни надвинулись вплотную и ни сразили.
Полковник Ритус воскликнул бы, останься в живых: «Они умерли с честью!»
Нет, полковник, они просто умерли.
Да и сам ты пал, насели на твои плечи, на твои руки ни много ни мало с десяток кривоногих пришельцев, усмехнулся и отправился к предкам с вестью о гибели крепости-города, пупа земли.
– Э, парень, с дороги, – раздался голос сверху.
Ален открыл глаза: великан нетерпеливо переминался с ноги на ногу, его родичи, шагая по трупам, далеко ушли из города.
– Ты что делаешь?
– Что?
– Вы что делаете, – напрягая легкие, закричал во весь голос Ален, – куда идете, наши защитники.
– Выбей, парень, дурь из головы: никто ничего для вас не строил, вы заняли место. Мы вам не мешали, ну ладно, пропусти, малыш.
– Где пришельцы из космоса?
– Кто?
Великан расхохотался, перешагнул стену и пропал в ночи. Ален притулился к стволу дерева.
– Ну вы довольны? – воззвал к высшим силам.
Ни звука в ответ.
– Боги, боги, пусть буду я ходить по утоптанному кругу, пусть другие находят иные миры и радуются, но пусть все останется так, как было. Боги, боги, верните город!
Подняли его небожители над землей, глянул он, сердце исполнилось скорбью: крепость пылала, дома рушились, всадники теснили живых от паука к центру, от северных ворот гнали остатки тоже к центру, там стояли на телегах огромные клетки.
– Отец мой, если любишь меня, помоги, спаси тех, кого люблю.
Река Айдес остановилась в течении, помедлила, и выросла огромная пенистая волна, вознеслась до небес и помчалась на город, вторая, третья…
– Топи, топи их всех, – раздался хохот, – молодец, сын бога реки, я всегда верил в тебя.
Эндрю летел рядом, возбужденно размахивал костылем и заливался смехом.
– Топи их всех, топи: и плохих, и хороших – заслужили, – злорадно подмигнул и закувыркался в воздухе, наслаждаясь полетом…
Близился восход солнца, проглянули снежные вершины гор, Эндрю скрылся за ними, махнув на прощание рукой. Вода схлынула, у одного берега реки возникли леса, на другом восстали стены и башни крепости, белые здания, прямые широкие улицы, сбегающие к центру, где высился храм. Рядом бил фонтан.
И ни души, ни движения, ни звука.
Глава 11. У костра
– Тебе не холодно, братец?
– Нет, спасибо, огонь греет: поблагодарил лес. дерево за тепло?
– Не сомневайся, я скиталец на земле, как и она в космосе, мы с ней заодно, поклонюсь ей, водам ее, лесам ее – примет и простит.
– Страшный месяц Артемиус.
– Да, вероломный.
– Почему Бог так суров?
– Он не суров, он справедлив, человек сам решает, что выбрать из посылаемого Богом. И брать надо по силам своим. В Шудуле народ чтил одну легенду.
В возрасте 40 лет у орла когти становятся слишком длинными и гибкими – не может схватить ими добычу. Клюв становится слишком длинным и изогнутым – не может есть. Перья на крыльях становятся слишком густыми, тяжелыми – мешают летать. И остается выбор: либо умереть, либо возродиться в невыразимых страданиях, длятся они 150 дней.
Орел летит в гнездо на вершине горы, там бьется клювом о скалу, пока клюв ни разобьется и ни слезет. Ждет, пока не отрастет новый клюв, вырывает когти. Отрастают новые когти, и он выдергивает оперение на крыльях. И тогда, после 5 месяцев боли, мучений, с новым клювом, с новыми когтями и оперением орел возрождается и живет еще 30 лет.
Так и человек делает выбор: или в муках воскреснуть, или сгинуть от страха…
Затрещали поленья, высоко взвилось пламя, рассыпались искры – Ален отпрянул, огонь мог опалить лицо. Вспомнились падающие на город звезды, и слезы полились по лицу.
– Ну что ты, что ты, братец мой!
– Скажи, простят ли меня те, что погибли вчера, скажи?
– Уже простили, ты избавил их от мук.
– Значит, я спаситель?
– Да, братец. И не плачь, плохо им от твоих ненужных слез. Поверь: пройдет зима, придет весна, за ней лето – все вернется…
– А я? Где буду я?
– Там, где и все.
Местная звезда «Пике»
Грузная ворона с трудом умостилась на ветке, несколько раз ее качнуло, она вцепилась натруженными когтями за кору в лист клювом – устояла. Ну вот, вроде все успокоилось.
Тяжело вздохнула и подумала: «На что я потратила свою жизнь, на что?» – устало прикрыла глаза.
Ничего не хотелось: ни смотреть, ни слушать, ни думать.
Может, простыла?
Ах, ерунда, при такой-то погоде.
Повела головой кругом, все знакомо до боли, родное все, с закрытыми глазами может лететь – не промахнется, любую ветку найдет, на поляну заскочит, ягоду поклюет.
Вздохнула, походила по ветке, хотела прокричаться по привычке, но передумала: чего людей пугать. Время вечернее, место элитное, народ известный живет, на машинах разъезжает, ресторанчики всюду, кафе, уютные домики и, конечно же, мешки, мешки, мешки с обилием сытных вещей, ешь – не воруй!
Брезгливо передернулась, в мешках гадость недоеденная, недопитая, недообглоданная, вынуждена была довольствоваться!
Нет, нет, на что потратила жизнь!
Она же была смелая в юности, дерзкая ворона.
Проснувшись, с восторгом впивалась взором в видимое и невидимое, взлетала и упоенно ощущала упругость воздуха и силу крыла, жадно, со вкусом утоляла голод тем, что дарила улица, с удовольствием бранилась с подругами, нарочито высокомерно следила за бреющим полетом городских воронов, может, заметят.
Многие знали ее.
Смотрите, смотрите, вон она летит! Интересно, интересно, на кого она пике сделает?
А на кого она пике делала? Только на тех, кто чем-то обладал. В жизни не каждый может чем-то обладать, и поэтому она за короткий срок научилась их выискивать, обладателей.
Гордое имя дали ей: «Пике».
Усмехнулась.
И мальчишки, и взрослые специально собирались утром посмотреть на великолепнейшее представление.
Начиналось просто.
Шел по дороге прохожий, спешил на работу или еще куда, на свидание, может быть, хотя в такое время все заняты делами, работой, учебой.
Придумали тоже – учиться, и кому это надо – учиться, как посмотрит в окна школы, там дети сидят день-деньской, бедные ребятки!
Учатся воле на воле, а там сплошная неволя!
Так вот, она парила и сверху наблюдала.
Итак, он шел.
Зрители ждали, что будет дальше, он, ничего не ведая, с аппетитом поедал, очень вкусно поедал мясо с хлебом, с овощами и под соусом!
Ворона делала несколько кругов, останавливалась и стремительно обрушивалась на жертву. Своим клювом, железным клювом, раздирающим и хватающим все, что попадалось, вырывала из рук ошалевшего прохожего пищу и вихрем уносилась прочь. Прохожий застывал с открытым ртом, а из него свисали овощи, хлеб и соус стекал по капле.
Публика восторженно хохотала, приседая и хлопая себя по бокам.
Да, Пике была местной звездой.
Не всегда везло.
Однажды при всех у мальчишки, сразу было видно, у сопливого мальчишки, вырвала из рук мороженое в вафельном стаканчике, а он извернулся и пнул ее грязным ботинком.
Вначале не поняла, что с ней – зависла!
Дыхание оборвалось, клюв раскрылся, мороженое и вафельный стаканчик – на асфальт.
Пацан занес ногу для второго удара, не тут-то было, выдохнула, вдохнула, в бешенстве взлетела на уровень его головенки и каркнула ему в глазенки такое, что самой долгое время было стыдно.
Зрители, как всегда, веселились.
И она поняла, что не изощренное мастерство удалой птицы привлекало народ, а зрелище, могущее привести к гибели. После одной безобразной выходки окаменела сердцем.
В чудное весеннее утро Пике, махнув крылом на все, мечтательно прогуливалась по газону. С умилением всматриваясь в набухавшие бутоны нарциссов, шла и наслаждалась великолепием жизни, мирной тишиной, солнечным небом и теплом. Нахлынули детские грезы, вспомнилась мама, хотя какая у нее была мама – не знала, но приятно думать: «Ах, я вспомнила маму, ах, я вспомнила маму!»
Это облагораживало.
Так вот, она шла, важно переваливаясь с лапы на лапу, подняв голову, щурясь от блаженства. И вот именно в тот момент, когда Пике не ждала никакой пакости со стороны людей, взрослый мужчина, лысый, с усами, с большим животом или просто «пузатый», поднял камень, прицелился и метнул в нее.
«Ах ты ж снайпер, – успела подумать она, – говенный ты снайпер», – и рухнула, как подкошенная, в траву.
И кто-то завопил:
– Смотрите, нарциссы и дохлая ворона, выбросить ее оттуда, в мусор ее, на свалку!
Как поднялась, как взлетела – ни к чему мир оповещать.
На что потратила жизнь, на что?
Любовь…
А как же, не без этого.
Пике была хороша собой! Черная головка с точеным клювом, серое брюшко, черное перо в пышном хвосте, сверкающие задором глаза и аккуратные острые коготки.
Сколько их во фраках смолистого цвета виражировало вокруг нее в полете и гибло, не рассчитав траекторию, на колючих сухих ветвях деревьев или на асфальте под колесами машин. Сколько их было!
Но нашла одного, и он был верен.
И гнездо, и воронышки, и обеденный стол, и украшения – все вместе.
Погиб, заклевали по приговору вороньего суда. Что там было, кто знает. С тех пор она, мирно сосуществуя, ни с кем не сходилась. Осталась бешеная утренняя игра да рутинный труд в поисках пищи.
И все.
На что потратила свою жизнь, на что!
Заснула.
Приснился ночной луг в гирляндах светлячков.
Что за наваждение!
Они беспрестанно порхали, взлетали, повисали в воздухе и падали вниз, в густую траву. Воцарялась глухая темнота, и вновь луг вспыхивал от гирлянд, красных, зеленых, синих.
Пике ходила по траве, с раздражением стряхивая с лап назойливых жучков, половину бы склевала, но разыгралась мелкота не на шутку, пусть позабавится.
Закинула крыло за крыло, голову назад, клюв кверху, откашлялась, прочистила горло и запела:
«Ох, не растет трава зимою, поливай, не поливай…»
Любил ворон ее, и как любил!
Нюша
Вчера вечером, и именно вчера, и именно вечером, перед сном Нюшу охватило предчувствие надвигающейся беды. Она пыталась гнать прочь дурные мысли, пыталась думать о приятном, о Степушке, но от этого, правду сказать, становилось еще тошнее. Рядом мирно посапывали товарки по хлеву, а к ней сон не шел…
Последние две-три недели одолевали усталость, тревога, по ночам, как и сегодня, мучила бессонница.
В стаде собрались с окраинных домов деревни примитивные и грубые животные, некому поведать печаль свою, надсмеются по неразумию.
Быки не стоили того, чтобы о них и говорить: вечно жуют, вечно сопят и, уставившись своими бычьими глазами, угрюмо молчат. И пахло от них задним двором хлева, куда сносили то, что скапливалось за ночь. Нюша не могла понять, почему с таким остервенением местные жители собирают ЭТО в ведра, исходя в крике друг на друга, суют что-то Степушке в руки.
Да, Степушка всем нужен, Степушка всем мил.
Пес его, Стукач, последние дни все приставал, что с тобой да что с тобой, скажи, может, помогу, ну не выдержала, душу захотелось раскрыть участливому собеседнику, и рассказала. Потом страдала, надо быть более сдержанной, не болтать лишнее языком.
Так и не сомкнула глаз Нюша. Окна светлели, соседки просыпались, пора и на луг.
Он звенел утренними комарами, аппетитно зеленела росистая травка, а далеко за лугом белели ромашки, а за ромашками лес темнел, а кто-то луг от леса отгородил столбиками с проволокой. Она не колючая, проволока-то, но заденешь случайно – бьет по телу сильнее, чем пастух кнутом!
Ах, погулять бы там, порезвиться…
– Мадам, – заметил пробегавший мимо Стукач, – у вас в хвосте репей!
– Это совершенно не имеет никакого значения, – отрезала Нюша.
Пес аж поперхнулся от такого обращения. По сути дела, уважал ее за могучее вымя с торчащими в разные стороны милыми розовыми сосцами. Он укоризненно повел обрубком хвоста (однажды после буйной ночи заснул на поле и угодил под сенокосилку) и степенно засеменил дальше вдоль стада.
«Ну вот, – подумала Нюша, – наверняка уже все знают! Господи, и какое его собачье дело! Разбрехал, конечно же, разбрехал. Нашла, кому довериться».
Как и все влюбленные, она не сомневалась, что народ в округе только и говорит про ее любовь, да еще и втихомолку смеется над ее страданиями.
А она полюбила, да и как было его не полюбить, этого пастуха Степана Козлодроева. Густые волосы во вкусной соломе от стога сена, в котором он, одинокий и печальный, спал ночами. Личико красненькое, носик пуговкой, в бороде и в усах крошки махры и хлеба. Ух, слизала бы их своим шершавым языком и заплакала бы от счастья, нахлынувшего невзначай!
Земля вздрагивала, когда Степан нос прочищал, одно слово, богатырь!
«Ах, Нюша, наивное ты дитя малое», – усмехнулась она.
В стаде о чем-то шушукались. Нюша, не желая показаться нескромной и любопытной, обходила всех стороной.
Как вдруг перед ней возникли Тюша и Муша, две подружки.
– Небось, звал тя на синавал?! – невинно поинтересовалась Тюша, закатив к небу бесстыжие глаза.
– А че, Лукерью-то, доярку нашу, приглашал, – поспешно подхватила Муша.
И обе коровы уставились на нее.
Нюша только головой покачала:
«Боже, какая грязь, какая грязь!»
Объясняться и доказывать «этим» не желала, тем более спорить.
– Не, ты гляди, гляди, пошла, – удивилась Муша.
– Гордая ить!
И Нюша решилась:
– Я бы никогда не позволила… – начала она тихим, но твердым голосом.
– Ой, как страшно, нет, вы посмотрите на нее, посмотрите! – радостно возопили обе, и стадо заинтересованно повернулось в их сторону.
От этого бабьего визга и писка Нюше стало больно, голову обнесло, и она пошла к вдалеке виднеющемуся лесу.
– Деушка, не советую, доложу, – тихо вымолвил взявшийся ниоткуда Стукач. – Останешься опять, несмотря на все наше к вам уважение, без сена с земляникой.
Установившаяся система доносов не пугала Нюшу, но участь остаться без сена с ягодой и цветами не устраивала, повернула назад. Стадо шумело, гудело, доносились слова: «Степан… Лушка… соседи… Степан… Лушка…».
Она насторожилась, подошла поближе к шушукающим, прислушалась:
– А что, пора бы уж…
– В соседнем стаде ждут его, не дождутся, там Степке-то быки покажут, не наши малокровные…
– Дак за что?
– Да зарвался.
– А куда?
– Да не сорвался, а зарвался. Лушка, доярка, нажаловалась.
– Охоч он до доярок!
– Ты подумай-ка, ты подумай-ка!
Сбывалось, предчувствие не обмануло, угоняют Степушку, угоняют милого!
И промычала она от боли и от любви:
– Не пущу! Не пущууууу!
И бросилась бежать назад к хлеву, а на крылечке стоял ОН.
Стукач, завидя несущуюся Нюшу, метнулся наперехват, от безумия удержать хотел, ухватить за хвост с репьем и остановить, но промахнулся и мордой угодил в засохший навоз на дороге. Взвыл от боли.
– Врешь, не уйдешь!
Вновь взметнулся за Нюшей и достиг, уцепился всеми клыками, но не за хвост, а за один из нежных розовых сосцов вымени Нюши.
– Проклятый, – простонала она и, изловчившись, с силой лягнула копытом левой ноги по левой стороне черепной коробки Стукача.
Что было дальше, Стукач не помнит до сих пор.
А Нюша стремительно приблизилась к любимому, хотела подняться к нему на крыльцо и защитить от напастей.
– Ты это че, – Степан остановил ее остолбенелым взглядом, – ты это че? Я что, говорил, что я останусь? А? Говорил или нет? Ну… Ты эти свои бабьи штучки брось, вот корова!
«Как, и ты, Степан?» – екнуло сердце.
Ноги подкосились, в голове пронеслось:
«Ночь, ночь, скорее, ночь! Дождаться ночи, и все проблемы…»
В стаде то тут, то там возбужденно мычали.
«Лошади бы ржали», – горько усмехнулась Нюша.
– Затравили, – спокойно отметила она и побрела к хлеву…
Сон успокоил всех, Нюша вышла прочь, ночная свежесть и тишина царили в округе.
– Вот и хорошо, пора, ни к чему все это.
Решилась на страшное, что там и говорить: в лесу, в самой его глубине, живут волки, они порушат тело ее острыми клыками, спасут от мук душевных.
Так будет лучше, хоть стадо успокоится.
Побежала легко, радостно.
Вот забор, тело обожгло, но стремление к воле было сильней, ничего и не заметила. Сильные ноги несли по лесу дальше и дальше.
Услышала вой впереди, сзади, слева, справа. Задрожала, ах, как не хотелось умирать!
– Смотри, баба, да еще и корова! – воскликнул изумленный волчий голос, к вою прибавился треск кустов, сквозь которые продирались к Нюше враги.
«Нет, не могу я так просто…»
Из горла вырвалось жалобное мычание, зов на помощь, но это было бы пошло и глупо: в глухую темень среди ночи в лесу орать, словно режут.
Закинув гордо назад голову, Нюша полетела сквозь чащобу. Сбоку мчалась в небе луна, где-то ухала сова, стаи летучих мышей пытались сесть на спину. сопение и хрипы окружали.
Вдруг кто-то истошно завопил:
– Заходи слева, парни!
Через секунду перед Нюшей стоял, опираясь на мощные лапы, матерый вожак стаи.
Встала и она на всем бегу.
Итак, все кончено, судьбой неумолимой заброшена она в логово зверей, губителей, спасителей.
Страшный и красивый, со вздыбленной шерстью, приблизился вожак, заслонил небушко мордой своей, кругом сверкали от голода глаза его сородичей.
Это конец, поняла Нюша.
Резкий запах из разинутой хищной пасти привел в трепет, охватило неизбывное блаженство.
«Ну что ж, вот оно», – вздохнула, покачнулась, теряя сознание, ноги подкосились, как сквозь сон, услышала:
– Мужичье, да держите же!
Когда очнулась, все было тихо, только высоко над головой шелестели листья дуба. Не поверила себе: тело осталось при ней все, целиком.
Лишь сладко ныло вымя, хотелось вскочить и порхать по лужайкам, по зелененькой травке, нюхать нежные цветочки.
Ах, как чудно, она в раю?
Да, она в раю.
– Ты, вот что, завтра-то приходи, дура, – ласково и стыдливо пробурчал матерый, также согласно подвизгнули и младшие собратья.
Усмехнулась, шаловливо взмахнула хвостом, поспешила домой, в хлев, к стаду, предвкушая побег в лес и в ночь с ее сверкающими глазами, резким мужским запахом из пасти и мягкой длинной шерстью.
И кому какое, собственно, до этого дело!
Леля
(криминальное чтиво)
Не покаяние, а воспоминание одолело меня, хотя судите сами…
Я Белыч, начал в Берлине простым полицейским, но после учебы в Штатах подняли до комиссара в отделе убийств под столицей. Глаз не смыкал, леса большие, преступной твари хватало, мужики и прозвали Зыч. Газеты запестрели: «Белыч… Зыч… раскрыто… спасители…».
Жену Лелю взял из хорошей семьи, папа бывший спецагент ФСБ, мама связистка, дочь в родителей, образованная, начитанная. Два года медовых выпали нам, затем дома поселилось глухое молчание, ответ один: «Не начинай, хуже будет!» Мужики посоветовали хвоста накрутить, опомнится баба, но на это пойти…
И дождался, не забуду ее слов.
Все звери как звери, на местах сидят, жены при них, ты же, словно пацан, по лесам с братвой мотаешься, стыдно перед другими, муж в бегах, до жены и дела нет. Как током вдарило: мечты, призвание, профессию, долг ни в грош не ставит.
Дале – хуже. Вечерами осада – попреки, жалобы, слезы, о лобзаниях и сладких признаниях забыто, определила мое место на кухне.
Ту ночь не спал, чуткое ухо ловило: «Зыч, Зыч, Зыч», – то ли зовут, то ли проклинают, то ли плачут, под утро забылся, и звонок. Вскакиваю:
– Да… да… нет… нет… Понял, бегу.
Студено, я к мотору, Honda, ребята через Турцию пригнали, а из окна:
– Зайчонок, удачи, я уверена в нашей победе!
Что с ней, этот тон, очнулась?
Наивный, ничего не понимал, спешил на дело.
А в дело вмешалась пресса: ослы, бараны, шакалы снимали, вопили, звонили, под ногами у них крутились местные жители. Я застонал:
– Следы, следы! Все заплюют, загадят, проклятые.
Как на грех, подкатила телеведущая Лиса Замохрень с канала «Бурдец-2», кокетливо потряхивая на ходу остатком хвоста. Ненавижу!
– Скааажите…
– Не скажу.
– Живность в шоке, гибнут лучшие!
– Тебе это не грозит.
– Но вы же хам, просто невоспитанный хам!
– Так, быстренько отсюда, и на хвосте.
– А на тропке лицом к лицу не хотите ли, зайчонок?
Скандал разрастался, из толпы вывернулся помощник Михай.
– Разогнать, кто позволил? – процедил я.
– Есть, комиссар.
Он приподнялся, рявкнул, с ближних дерев снег осыпался, газетчиков как ветром сдуло.
– Четвертый раз за этот месяц, слышь, Зыч?
Я поспешил туда, где стояли, окружив пень, мои ребята, и дрогнул.
Вся семья была уничтожена с какой-то нечеловеческой жестокостью. Пауков разбудили, раздавили и вдавили в стылый пень, не пощадили даже самого юного. Малой спрятался за отцом, нашли, схватили и убили, перед смертью не успел и последнюю сигаретку выкурить.
– Звери, никого не пощадили!
Преступники свидетелей не оставляют.
– Четвертая семья, а метод тот же.
Да, сверху били чем-то тяжелым, тупым, последняя паучья семья в берлинском лесу, специально расселяли – и на тебе. Я в шоке задумался, но Миха, настоящий друг, просто положил лапу на плечо:
– Комиссар, найдем, не впервые!
Мои ребята одобрительно зашумели, прав Миха, добились мы в лесах покоя.
Сосредоточился, все взвесил: наш отдел тайно на гнилых пнях у трех сосен в целях размножения занес семьи пауков, кто мог дать информацию убийцам, надо бы на него выйти!
– Так, ищите пень в окружении трех сосен по всему лесу, и чтоб был гнилой! ОН придет туда!
– Комиссар! – завопили мужики.
– Да ладно, некогда.
– Но ЭТИ были последние, – робко заметил вежливый Хомякович.
– Мы там будем ЕГО ждать, – оборвал я.
В этот момент со стороны рощи показался Кротан, он призывно махал лапами, недоросток.
– Принесите его!
Спустя секунды пес Стукач доставил разведчика.
– Комиссар, комиссар, – задыхаясь, выпалил он.
Все замерли.
– Ну говори, не тяни, что ты как гимназистка.
– Это, как его, ну короче, по селектору сообщили… – он переминался.
– Да что ты за хвост кота тянешь, гимназистка, мать… – рявкнул Миха.
– Ну ладно, анализы мочи показали…
– Какой мочи, ты о чем?
– В роще обнаружили след, снег прожжен, увезли на анализ. И вот… – с трудом вымолвил. – Анализ показал, короче, СИНИЙ цвет.
Я посерел. Моча синего цвета на весь лес была только у моего младшего брата Косяка! К этому все шло!
– Кто делал анализ?
– Нюша, корова.
– Она же… она же сволками повязана, за что ее держат?
– За ноги, – заржал Стукач.
Шуточки его собачьи!
– Шеф! – Миха подал мобилу.
Старый бульдог Мордарож на посту тоже проявлял инициативу. Я отстранил трубку в ожидании, пока дожует сигару в пасти.
– Ну ты че, че возишься, дело надо закрывать, четвертое нераскрытое хочешь прилепить нам, – просипел шеф.
– Двери и то непросто закрыть.
– О, умник наш! Не дури, пора Косяка брать, – и выплюнул сигару.
– Косяка? Почему Косяка, что показал анализ?
– Кровь пролита твоим братом! – и бросил трубку.
Помню, сердце захолонуло, явная подстава, лжет шеф: моча на снегу, а не кровь. Кому помешал мой бедный брат? Не складывалась судьба у парня, робкий, тщедушный, нерешительный, пристрастился к алкоголю, к наркотикам, одним словом, закрутился. Леля запретила появляться у нас, приютили другие.
Понуро побрели мы к роще, любили мужики Косяка. Следы рассказали: истекал мочой около двухсот метров, какая мука!
– Депрессия, пузырь в таких случаях всегда ослабевает, совесть! – веско заметил бывший аптекарь Хорькович.
В роще среди замерзших черных кустов лежал он, брат мой, распластанный, измазанный, искусанный, голова неестественно загнута до правой лапы. С содроганием окружили мы тело, глаза открылись.
– Где я, кто я? Что со мной?
– Успокойся, успокойся, мужик, у своих, – проворчал Стукач.
– Не учил нас отец спящих убивать, – с горечью выговорил я.
– Ты о чем, брат? Да, пью, да, колюсь, но на свои, я честный!
– Лежи, лежи, тебе и так тяжело, – молвил Хомякович.
– Султан и его ребята… – простонал Косяк. – Они размазали меня по пню, а эта дрянь налетела и кусала, кусала…
Волки в наших лесах, десант, значит, высадили, так вот где собака зарыта!
– Косяка в медчасть, вызывай вертолет, готовьсь.
Хомякович зазвонил, Стукач вышел на новый след, четырехпалый, многочисленный, страшный…
– Ну что, девчонки, Миха ждет.
Грохот вертолета заглушил слова, улетел с братом, как вдруг земля со снегом вздыбилась и опрокинулась на нас.
– Ракеты, – заорал Миха, – в укрытие!
Все заметались, а кольцо взрывов сужалось.
– Умрем же стоя, как наши предки завещали, – с вызовом выпрямился Хомякович.
– Башку-то снесут, – Миха прихлопнул недотепу лапой.
Огромный осколок льда угодил мне в голову, раздался колокольный звон. Встретить гибельный час в никому не известной роще – не пришло еще мое время.
– Пацаны, вы что? Забьем заряд им в ж… туго! – и я понесся, замирая от счастья.
Вы видели нас в действии?
Вы не видели нас в действии.
Впереди я, за мной на всех парах Миха, по бокам, вцепившись в шерсть, грозно повисли Хорькович и Хомякович, на спине, устремив на врага без промаха бьющий глаз, Кротан.
Зачистка началась.
И залпы стихли, побежали волки!
Да так странно, сбившись в кучу, натыкаясь друг на друга, падая, поднимаясь, вновь заваливаясь, видимо, хорошо приняли.
Я разглядел: во главе Султан, матерый волчище, за ним Шахиня и их два выкормыша, замыкал стаю братец Шахини Хан.
– Не догнать, снег! – Стукач завяз.
– Стоооой! – рявкнул кто-то.
Я не поверил: перед волчьей стаей возвысился во весь огромный рост и в не меньшую широту наш Миха, на нем мои ребята, как оказался там – одному ему известно. Бандиты попадали кто куда, мы сели на снег.
– Ну и прет от них! – Кротан брезгливо отвернулся.
Пасти разинуты, дышали прерывисто, с хрипом, со свистом, взгляды горели ненавистью. Кротан не выдержал:
– Зачем детей-то? Ведь свои, не чужие, к наркотикам приучаете?!
– Э-э, – отозвался Хомякович, – одно имя – волки́. И я вступил.
– Послушай, что ж ты не дорожишь семьей? Что ждет их, сам-то представляешь?
Тут Султан весь подобрался, как к прыжку, и понесло его:
– Что, начальник, крутить нас хочешь? Ну крути, крути, только знай, мент берлинский, мы уже давно крученые и перекрученные, мы, ты знаешь, мы… ты… Ну думаю, все, сейчас в истерику бросится. И ведь бросился, и прямо на землю-матушку, давай ее грызть клыками, царапать когтями, пена у пасти, глаза того и гляди выскочат. Не в первый раз, знакомая история.
– Ты театр-то кончай, – примиряюще заметил я. – Не унижайся, ты же матерый.
А он зашелся: пена через пасть, глаза из орбит полезли, хвост обмяк, нутришко-то дрожит, от отчаяния на все пойдет. Ну думаю, Зыч, конец тебе подходит, накатают телегу, что подозреваемого до суицида довел.
– Ребят, пора «Промон» вызывать, вязать их будем, его в санчасть.
– Не позволю, – Шахиня рванулась, лапы врозь. – Не позволю, он все мое, мое, – и зарыдала над мужем.
К счастью, подоспел спецназ, бандитов повязали, побросали в машину и укатили.
Мощь настоящей любви потрясла меня, я прислонился к деревцу, тонкому и гибкому.
Год назад наш конфликт вошел в пике, о ту пору и случилось жуткое. Доведенный до белого каления, я закрыл Лелю в клети для кур, за яйцами туда пошла. Моя девочка остервенело бросалась на прутья, грызла их, бедная, я безмолвствовал. И вдруг с незаячьей силой раздвинула, вырвала один, самый острый и длинный, догнала меня и вонзила.
Отлежал в клинике два месяца, посещала регулярно, апельсины носила и вазелин. Фрукты отдавал мартышке, что лежала рядом после перитонита, она смазывала мою глубокую рану.
– Зыч!
Я встряхнулся, кругом простирались снежные поля и леса.
– Смотри, – Миха показал комара, помятого и дрожащего, – под Ханом лежал, вот дрянь, думал, пронесет.
Зазвонил мобила, Кротан прослушал и на колени:
– Косяк… скончался…
– Дознание…не медля… – глухо проронил я.
Ребята поставили комара на спину Стукача раком, я отвернулся, ибо началось. До заката с ним провозились, пока не запищал:
– Мордарооооож! – и испустил дух.
– Отмучился, бедный, – бывший аптекарь Хорькович сплюнул.
Я потерял сознание, работа делает нас бессмысленно жестокими.
«Жуткие события в лесах всколыхнули общественность Берлина и вызвали международный резонанс, партии города взволнованы, собирают гремиум. Дорогу Зыча устилают трупы…»
– Да погаси ты радио, Стукач! – Миха оттирал меня снегом.
– Спасибо, – прошептал я. – Берем старого потаскуна.
Яростно блеснули глаза и обнажились клыки.
Солнце село, ночь опустилась, мы вошли в городок. Дом шефа стоял на краю, окна темные, без света, залегли в кустах.
Измученный воспоминаниями, смертью брата, дознанием, признанием, понял: могу сорваться, потому передал именное оружие Кротану. Настороженное молчание окружало нас.
– А ты бы удержал своего одноглазого разбойника?
– продолжил давно забытую перебранку Стукач.
– Хоть и друг я тебе, но скажу: ты кобель, – упрекнул Миха.
– Парень, ты не в себе, да? Идет она, несет свое сокровище, ножками изящно ступает как по тонкому льду, моя балеринка, хвостик приподнят, а запах, а запах, – Стукач простонал.
– Точно, – отозвался Хорькович, – найти бы того, кто это придумал, и скàзать ему спасибо от всех нас, многозарядников.
– Да кобель он! Щенки в каждом дворе.
– А ты считал? По судам замотался, носы-то у них не мои, бульдожьи! – огрызнулся Стукач.
– Слыхали, Барсукович от счастья повесился, – Хомякович откашлялся.
– Да ты что?
– Зизи предложила и сердце, и вымя.
– Которая с реки? Так она ж коза! – рассмеялся Кротан.
– Вот он и повесился, не выдержал. Стервы они все, стервы, – буркнул Хомякович. – Я знаю.
– Не скажи, не скажи, – взволновался Кротан.
– У соседа милейшая жена, он в командировку, она ко мне, и как! Не стерва, нет!
– Смотри, отблагодарит сосед-то…
Ну завелись мужики, я знаю одно – справедливость должна быть и в сексе. Закрыл глаза, и явилось бескрайнее поле с золотистыми цветами, с радужными стрекозами. «Белыч, Белыч…» – и сердце забилось. Леля, Леля стояла на горизонте и тянула ко мне свои нежные лапки. И вознесся я и понесся, не чуя земли под собой, все ближе и ближе…
– Зыч, Зыч, ты чего? Он идет.
Все ближе и ближе чавканье, прерываемое пошлым:
«Йа-ля-ля, йа-ля-ля…». Остановился перед нашим кустом, задрал лапу.
– Ах ты ничтожество, – возопил Хорькович, метнулся из засады и вцепился в пасть бульдогу.
Толстый, пьяный шеф от страха присел, утробно завыл, бросился наутек, мы за ним. Кротан колотил по его лапам моим пистолем, Хомякович на его загривке готовился снять скальп, двухметровый Миха телом перекрыл путь, Стукач ухватился за что-то снизу, и страшный крик сотряс округу.
– Не оторви, не оторви, – завопил я, – он нужен нам живым!
Стукач не отзывался, мы сурово придвинулись, шеф еще дергался.
– Ребята, – прохрипел он, – уберите… псину…
С трудом разжали стальные челюсти, Стукач отпал.
– Зря вы это, мужики, – сипел старик.
– Вяжи его.
Вы тащили хоть раз на себе пьяного бульдога? Миха-то отказался, тоже мне, соратник боевой, шкура медвежья, но принесли, подписали бумаги, сдали. Вернулся под утро измотанный, без сил, опустошенный, на кухне ждала Леля.
– С победой, теперь ты шеф, я твоя секретарша.
– Что? Как? Ты о чем?
– Женщина, если любит, на все пойдет, папа знает.
Я отшатнулся.
– Милый, ты должен, ты просто обязан понять, я не могла иначе: жизнь коротка, счастье быстротечно, неужели же я не заслужила просвета в заячьей мгле?
– А Косяк?
– Он клал на нас уродливое пятно, милый.
– Уходи.
Я потерянно озирался, включил радио, шел 5-й концерт для голоса с собакой, Adagio, всепримиряющее, всепрощающее, все понимающее. Звездочки ясные, звездочки маленькие, не стать Леле моей музыкой…
Прошло два месяца.
Леля сошлась с Ежовичем, старичок неплохой, на спине все в дом тащит, но мелковат и пукает; шефом я не стал, Мордарож освобожден – улики исчезли, да и какие улики, писк комара в нашем мире ничего не значит, Косяка похоронил.
Не судите строго, ибо я бегу, вновь бегу и бегу.
Лапы искалечены, сердце надорвано, куда бегу, зачем бегу…
Я Заяц, не вытравить из меня меня.
Пнин и Моросяк
На край крыши пятиэтажного дома сел Моросяк, не евший три дня, и тоскливо огляделся. Никого и ничего, тучные времена закончились, Пнин пропал.
Встретились они месяц назад около консервной банки с остатками тунца. Не похожий на всех, с коричневым пером и белыми отметинами на груди, но с одним глазом, пригласил к столу, завязалась дружеская беседа.
Оказалось, прибыл из деревни в город к тетке, но ту переехала машина. Бедная, наглотавшись пива из бутылки на дороге, прямо там и заснула. Откровенно, не таясь, рассказал, где потерял глаз: в битве за червяка с родичами, было бы хоть за что. Все бросил, не сожалеет, город понравился, но друзей еще не приобрел.
Доверие покорило, и был один воробей, стало двое, прильнули друг к другу.
Надо признаться, не все ладно складывалось у них – как-то раз Пнина за одноглазие чуть было не пришибли на террасе клиники для инвалидов: те вскипели, решив, что птица нарочно щурится, глаз прикрывает – издевается.
Разное, конечно, происходило, разное, что и говорить…
Внизу закричали, он глянул: мужчина, задрав голову, упрекал кого-то в безобразии. Моросяк искренне ему посочувствовал: крупная дама с балкона четвертого этажа с силой вытряхивала коврик, сыпалась всякая дрянь.
Дама возразила, начались переговоры.
– Ну что сидим? – произнес простуженный голос.
Пнин явился, услышал-таки заветные думы Моросяка.
– Ты где был?
– Крыса.
– Какая крыса?!
– Зимняя, закусить мною хотела, – хихикнул, – сбежал. – Пнин коснулся крылом друга. – Что, так и будем ждать, летим!
Они ринулись с крыши.
– Слышал, по радио передали, «комиссар Белыч удалил жену из дома». Надо же, «удалил», – и Пнин на лету от удовольствия перекувыркнулся.
Моросяк позавидовал, он не смог «удалить», сам удалился, и давненько. Нелепо все так получилось: рассказывал, как обычно, за завтраком свои сновидения, и воробьиха (имя ее вспоминать не желал) не вытерпев, обиженно протянула, почему она не снится мужу.
Он растерялся – от него не зависит.
– Каждый видит то, что хочет, – многозначительно заявила жена.
В глазах потемнело, дыхание перехватило, выпорхнул из гнезда, больше в нем не появлялся…
– Смотри, как шумят, как шумят, сейчас он к ней на балкончик впрыгнет и… – Пнин присвистнул, – летим.
Они закружили над улицами.
Пнин уверенно вел за собой, наконец влетели в форточку аргентинского ресторана, благо, она была открыта, и перья дыбом на головах встали, хвосты затряслись, клювы жадно раскрылись от обилия пищи на полу.
Подбадриваемые смехом, друзья насытились, с трудом взлетели.
На стене под потолком торчали рога, а под ними череп, может, коровы, может, быка. Пнин заснул на черепе, Моросяка замутило от мертвечины, и он примостился на стуле.
Друзья уговорились переждать здесь холод.
Пнин, сверкая одним глазом, веселил публику, прыгая и перепрыгивая, порхая и перепархивая. Моросяку не везло, цветом он был серый, гнали его от любой, даже самой малой, крошки.
Он приуныл и как-то ночью признался:
– Я устал.
– Чего вдруг?
– Да скучно мне.
– Ну раз скучно…
Покинули ресторан и восхитились: пока они прятались и задыхались в духоте и полумраке ресторана, солнце растопило снег, мороз, а с ними и зиму.
Два дня, два теплых дня прогретые и оживленные друзья прогуливались по аллеям парка, по берегу местного пруда, по крыше церкви. В третий день, к вечеру, когда вороны успокоились, а скворцы замолчали, Пнин задумчиво сказал:
– Ты понимаешь, понимаешь ли ты – весна, инстинкты…
– О да! – охотно откликнулся Моросяк, и оба взлетели.
Неподалеку от парка проживала воробьиха Надежда, всякие ходили о ней сплетни, вот туда и подались два друга. А невестушка и в самом деле была хороша: чистое перо, белая грудка, застенчивый взгляд, смущенно переступала с лапки на лапку.
«Не дай Бог, полюбит, не дай Бог, что буду делать?!» – замер Моросяк.
– Вы должны биться за меня, – и Надежда мечтательно посмотрела на них. – Я видела бои по телевизору.
– Какой телевизор?! – возопил Моросяк, но Пнин не внял разумным словам и, как коршун, набросился на друга.
Стыдно было Моросяку обороняться от мощных наскоков друга Пнина, уворачиваться, терять перья. Защищаться не посмел и вылетел из гнездышка. Потрясенный случившимся, ночь провел без сна, днем вяло болтался между улицами и деревьями. Вечером на берегу пруда долго смотрел на воду.
– Какты мог подумать, что я оставлю тебя одного, – произнес кто-то с укоризной, и Пнин лапкой коснулся Моросяка.
– Но…
– Никаких «но», летим!
Путь был долгий, на край города спешили. Силы покидали, как Пнин молча указал на дерево перед многоквартирным домом. Они сели на ветку, всмотрелись в окна, и Моросяк заплакал: в свете ярких ламп увидел клетки, опрятные и загаженные, маленькие и большие, но во всех прогуливались от одной решетки к другой попугаи, канарейки, скворцы, и для вороны тоже нашлась тесная камера.
Пнин поднял лапку.
– Слушай и внимай: что значит «быть воробьем»? Это значит жить на воле и иметь неограниченное пространство желаний, запомни и никогда не изменяй нашим заветам.
Дни шли, неожиданно захолодало, но в ресторан Моросяк ни в какую не хотел. Хорошим добрым местом он считал остановку автобуса, где продавали Kebab. Пнин нехотя, но согласился, и Моросяк, ликуя, полетел туда с другом.
Они прогуливались перед киоском, и неожиданно, а такие вещи всегда всплывают неожиданно, вспомнил Моросяк клетки с птицами, черепа в ресторане, крысу зимнюю. Растерянно остановился.
– Что с тобой? – поинтересовался Пнин.
– Боюсь, не переживу я этот год, сгину.
– Что так? – спросил друг, продолжая ворошить окурок Marlboro.
– Ослабел, много перенес.
– Ах, как она, голубушка наша, смерть придет, так и уйдет.
Оба поспешно взлетели, народ ринулся к подошедшему автобусу, могли затоптать. Когда все успокоилось, Моросяк не нашел друга, тот исчез. Сердце сжалось – погубили, заметался от остановки к киоску, от киоска к ресторану, и за углом парикмахерской, в кустах, обнаружил Пнина.
Тот в остервенении, воровато озираясь, рвал и клевал булку, белую, с изюмом.
Обезумев от ярости, Моросяк бросился на друга, бил лапами, крыльями, взлетал и добивал. Когда опомнился, притих, сел рядом и сник.
– Прости, я не хотел, – с трудом проговорил он.
Пнин оправился, окинул Моросяка презрительным взглядом, покачал головой, скорбно произнес: – Всего доброго, – отпрыгал подальше, насколько мог, посидел, подумал, вздохнул и улетел.
Впервые Моросяк за долгую жизнь в Берлине понял, что такое ужас.
Потекли скучные безрадостные дни.
«Как же так, как же так, – недоуменно вопрошал себя Моросяк, – как же так?»
Прыгая, летая, засыпая, просыпаясь, поедая найденные крохи, он, как ни пытался, не мог ответить на вопрос «Как же так?»
И лапку друг ему жал, и крылом прикасался, и в глаза смотрел…
Ни к одной стае не прибился, желая остаться один на один с мыслями, смирился с положением отшельника, окружающие прозвали «гордецом». На пятый день у зерен, разбросанных щедрой старушкой на аллее, встретился с другом. Тот сосредоточенно поедал завтрак. Моросяк прокашлялся:
– Ты слышал, по радио передали, Белыч отказался от поста шефа полиции?
– Ну что дальше?
– Честный, значит.
– Ты, собственно, зачем явился?
Моросяк виновато потупился.
– Ладно, летим, есть тут у меня одно любопытное местечко.
Не склевал Моросяк ни одного зернышка, не до того было – нашелся друг, полетел туда, куда позвали, и увидел: у аллеи, закрытая кустами, стояла скамья, у скамьи – ведро, на ведре – скворец.
– Знакомьтесь: Зяка, а это мой лучший друг Моросяк.
– Все здесь, можете не проверять, начинайте, ты что-то задержался, – Зяка клювом указал под скамью.
Там лежала опрокинутая навзничь бутылка, из нее по капле вытекала темная жидкость, рядом валялись распотрошенные окурки.
Пнин, недолго размышляя, приступил к делу, Зяка не отставал, Моросяк робко последовал за ними.
Устроено все было на удивление просто: несколько глотков из бутылки и к табачку, из бутылки и к табачку. Голодный и пустой желудок Моросяка не принял угощение, тошнота подступила к клюву. А друзья развеселились; Зяка запел, Пнин подхватил.
– Летим! – воскликнул Пнин, и они взмыли.
Моросяк, не помня себя, кувыркался в воздухе, с трудом удерживая равновесие. Ребята пели, дурачились, налетали на ворон и с хохотом спасались бегством. Вдруг Моросяк с ужасом увидел Пнина с синей пеной на клюве, его глаз, выкаченный из орбит, и рухнули оба в стаю сородичей на дороге у зерна.
Гвалт поднялся невообразимый, Зяка пытался всех успокоить.
Ну выпили парни, ну дурь поклевали, вот страсти-мордасти.
Куда там!
Громче всех орала Пике, святая ворона. В толпе мелькало растерянное лицо Надежды из гнездышка на окраине Берлина, увидел и свою воробьиху (имени ее называть не желал), подпрыгала и плюнула с брезгливостью прямо в лицо, он потерял сознание…
– Ну что, лучше? – хриплый голос Пике привел его в себя.
– Не знаю, – простонал Моросяк и оглядел гнездо вороны, сухое, но суровое.
– А Пнин?
– Что Пнин?
– Где он?
– Улетел твой Пнин, улетел, тоже связался.
Моросяк закатил глаза.
– Ну что вы, воробьи, все суетитесь, чирикаете, сплошная мигрень от вас!
Моросяк молчал, заявил бы в глаза, что она всегда каркает так, словно кого с радостью хоронит, но нельзя – приютила.
– Ты пойми, душа твоя тщедушная, есть только жизнь, смерть и любовь. Ладно, лежи, что-нибудь принесу, побалуемся, – и выбралась наружу.
Не место ему здесь.
А где ему место!?
И вернулся к воробьихе (имя ее разглашать не желал), она поплакала от горя, от радости ли, кто их знает, и приняла. Он привык к дому, к мысли, что Пнин не вернется в Берлин.
Иногда, поддаваясь минутной слабости, вздрагивал и шептал: «Пнин, Пнин, что ж ты наделал, что ж ты наделал!»
Бабочка
Она неспешно перебиралась по роскошному лугу, обильно украшенному цветами, сочными травами и необыкновенными ягодами. С удовлетворением думала о том, какой удачной гусеницей она явилась свету: пушистой, мягкой, нежной и простой. Вот уже второй день наслаждается волей в этом мире, а уж какой будет бабочкой, только маме известно. Солнце разогревало, поднялся невероятный гомон на лугу, не одна она радовалась проснувшемуся дню.
«Ах, какая красивая бабочка выйдет из этой гусеницы, ах, какая красивая… выйдет… гусеницы…» – слышалось ей в пении птиц, жуков, комаров. И этот хор восхищенных голосов умилял, взору открывались новые горизонты, а возникшая легкость в теле вдохновляла на головокружительные поступки.
Вот она бросается с ожесточением к цветку и застывает перед ним в игривом недоумении, потешаясь над съежившимся от страха бутоном. Вот она горящим взглядом узких глаз испепеляет насмерть хлопотливых букашек на стебле, и от них на земле только безобразные кучки остаются. Нерасторопную и неуклюжую сестру-гусеницу захлестывает своим нежным, гибким телом и, легонько сдавливая, снисходительно смотрит в вылезшие из орбит глаза – выпускает. Та долго не может отдышаться, затем, проклиная все на свете, комком сваливается под стебель.
А кругом кружились бабочки. И не выдержала гусеница, и затянула мамину любимую:
Время завтрака. Вчера наглоталась жестких листьев, переела, вероятно. Всю ночь подташнивало, снились зеленые болота с лопающимися пузырями лилового цвета, а запах, этот запах… Сегодня решила избегать растительной отравы, перейти к той пище, что во рту извивается, под зубками похрустывает.
На верхушке стебля примостился и задумался о превратностях судьбы жучок с соседнего луга в красном костюмчике в черный горошек. Терпеть такое умствование было тяжело. Резко свернула к нему, слизнула, придушила, проглотила. Бедный желудок содрогнулся и выбросил жесткую скорлупу. В глазах свет померк, голова закружилась, велик риск погубить зарождающуюся бабочку.
А рожденные сестры весело порхали над ней.
Придет и ее время, закружит и она радужнокрылой красавицей в карнавале луговых цветов.
Стряхнув томление, решительно вторглась в гущу трав, сердце дрогнуло: мышь, серая, лукавая, безмятежно пучила глазки на нее. И вздохнуть милая не успела– пропала в объятиях желудка. Хороший цветовой тон будет у крылышек.
Разморенная солнцем и сытной едой, а не травяной отравой, задремала. И вновь хор напевал приятное:
«Какая бабочка явится миру, какая бабочка…». С мягкой улыбкой слушала назойливых почитателей, хотя не стоит так громко, не все правильно поймут. Глаза приоткрыла, и вовремя: паразит-наездник нацелился проколоть ее нежную шкурку и впрыснуть ядовитое семя. Губитель беззащитных сестер, сколько полегло девочек, напитав своим телом потомство наездников!
И забилось крылатое чудовище, разгрызла и останки брезгливо выплюнула.
Сила, могучая сила величия надо всем повела дальше. Лягушонок зазевался на пути, хороша будет бабочка с телом изумрудного оттенка – заглотила.
Ящерица на собственном хвосте среди трав танцевальные «па» проделывала. «Чудные пируэты свершит и бабочка», – гордо думала гусеница, пожирая балерину.
Удивительный день выдался сегодня, насыщенный, полный истомы и пищи. В упоении, незнакомом ранее, переваривала то, что подарила ей природа, и сладко подремывала, как вдруг неприятный громкий голос потревожил.
Недалеко, среди ее ягод, по-хозяйски прогуливался воробей.
Вчерашний знакомый нахал, явившийся и сегодня поклевать и побеспутничать здесь, у нее.
Он вызвал досаду беспричинным весельем и беззаботностью.
Опасное создание, многие названные ее сестры, да и их матери, умолкли навечно в желудке этого прожорливого существа.
И она тоже может стать жертвой разбойника.
Собрав волю в кулак, а тело в пружину, мощными толчками преодолела ягодную россыпь, взвилась, на мгновение посмотрела в глазки убийцы. С трудом понимая происходящее, тот выдавил:
– Ой-еб твою мать, – раздалось прощальное маленького негодяя, – ЗМЕЯ!
Уставшая, но успокоенная, собралась отдохнуть, как отовсюду понеслось: «Змея! Змея! Бегите!»
Цветы шарахнулись, травы съежились, ягоды побледнели, птицы и вся крылатая тварь исчезли в небе.
Чего они хотят от нее, чего? Она приподнялась на стройном гибком стане, страдальчески огляделась: пусто! Ее бросили!
А гул нарастал: «Змея! Змея! ГАДЮКА!»
И задохнулась она от обиды и несправедливости.
Погодите!
До всех доберусь.
И наступит утро…
Моей Мае.
Пчела Мая с трудом разомкнула глаза. Всю ночь одолевали кошмары: то налетали шершни и пронзали жалами, то вызывала королева и приказывала замуровать ее в воске, то яркие лепестки цветка, который она любовно очищала от пыльцы, медленно смыкались над ней, и она гибла в темнице. Просто невероятно, что может присниться в теплую летнюю ночь.
Такие же мучительные сны преследовали часто в детстве, в девичестве.
Жили они тогда с сестрами у одного пчеловода, знакомого их матери. Он уже с утра ходил, спотыкаясь, падая и роняя соты с медом, оглушительно бранясь. Пчелы относились к нему с состраданием, не жалили, но он отравлял их своим дыханием, многие сваливались замертво. Вечерами зачастую поливал их из бутылки, затем плачущим голосом просил облизать друг друга. Сестры шалели, вылетали наружу, набрасывались на прохожих, те били несчастных до смерти. Трупы усеивали пыльную дорогу.
И не выдержала она такого кошмара.
Ночью тайком выползла из улья, расправила крылышки и прочь, оставив свой мед, ни капельки не взяв.
Как же долго металась по свету. И рабыней была, и наложницей была, и бродяжничала. Казалось, никогда не найдет желанного покоя. Одни жители изгоняли за чрезмерное трудолюбие, другие не пускали даже на порог улья. И бежала в слезах, куда глаза глядят.
А куда глаза глядели – на волюшку, а какая волюшка без родного гнездышка – бесприютность называется. Вот и пристала как-то к летящему рою пчел, возбужденно жужжащих, что-то проклинающих. Она не вмешивалась в разговоры, вместе со всеми тоже обиженно звенела крылышками. На краю села недалеко от леса стоял огромный двор с садом, туда пчелы и опустились. Хозяин выбежал, руками всплеснул: счастье привалило. Как говорили у них в селе: чужой рой пчел на двор приземлился – весь год удача во всем!
Расстарался хозяин: и новые чистые ульи поставил, и долгое время соты не трогал, чтобы пчелки силу набрали, почерневшие и негодные выбросил, от них один вред. Цветник рассадил, пауков, шершней подавил.
Окрепла семья, вместе с ними Мая, правда, нелегко далось. Молода была, потому целыми днями держали взаперти в улье, никуда не выпускали, кормила своим маточным молочком чужих детей. И кормила: хоть не свои, но все равно детишечки. Много их было, досадно, что не от ее матери, которую вынуждена была покинуть. Кормила, пока молоко не иссякло. Затем перевели в санитарки, вновь весь день в улье, ни солнышка, ни ветерка, ни дождичка – ничего не видела, ничего не слышала. А лето пролетело, не заметила в трудах и заботах, как повзрослела – век-то короток у них, перевели в медоносицы…
Солнце разогревало, пора. Породнившиеся сестры, работающие по дому, с нетерпением ждали сладкого корма. Мая любила это занятие – пыльцу, нектар с цветов собирать. А уж если вдруг попадалась сочная медоносная поляна, радость и гордость охватывали ее, спешила к подругам.
– Скорее, девочки, скорее, что нашла, летим, летим, – кружила призывно над ульями.
Снимались пчелки, она путь указывала, затем на поляне весело, усердно и с любовью работала дружная семейка. Глазастые цветы удивлялись и сердечно прощались до следующего раза.
Пора, пора, Мая, удача будет сопутствовать и сегодня. Стремительно взмыла в воздух, оглядела милый дом, отяжелевшие от плодов ветви деревьев и пустилась к лесу.
В поисках поляны крутилась у опушки, как вдруг раздался крик отчаяния и страха. Обмирая сердцем, узнала голос подруги Таи, бросилась в лес и встала перед двумя елочками. Оттуда шел зов, густые ветви закрыли дорогу, оплел их своей сетью зловредный паук. В тенетах и билась девушка Тая, жалобно моля о помощи. Мая вздрогнула, недаром ночью мучили кошмары – сбылось.
Ах, не надо бы Тае так усиленно рваться, еще больше запутывалась! А сверху спешил хозяин-крестовик, восемь лапок от удовольствия потирал, то бежит, то остановится, то бежит, то остановится – наслаждение продлевал.
Мая недолго раздумывала – сестренка в беде, о чем думать. Тая в надежде глянула на нее. Паук тоже заметил, насторожился, застыл, сжав лапы под себя, угрожающе выставил два когтя с ядом.
Подобралась Мая, хоботок вперед, жало к бою, постояла и, угрожающе зажужжав, мощно заработала крыльями, атаковала, но не паука, его хозяйство. Таран удался, разорвалась проклятая вязь, и уцелевшие подруги бросились наутек, домой.
Вечером Тая, пристыженная, поклялась впредь быть внимательней, могли обе погибнуть. К Мае, когда утих улей, подползла старушка Лиза, давешняя знакомая.
– Прощаюсь с тобой, детонька, ночью уходим, пока нас семеро, – виновато улыбнулась.
Знала Мая: постаревшие пчелы, проработавшие жизнь свою на других, однажды поняв, что заботиться о себе не смогут, остальным и дела до них не было, улетали в ночь и покорно гибли в холоде, от пауков, от шершней. Молодые не пытались уговорить изменить решение – королевский закон не преложен.
Обняла Мая одряхлевшую Лизу, заплакала.
– Э-э-э, ты что, девочка, я довольна тем, что сделала. Прощай, милая моя, не грусти, все пройдет, все придет.
Ночью, когда семья спала, старушка исчезла, утром никто и не вспомнил о ней. Позже вечером скрылись последние…
Забот прибавилось – близилась осень, там и зима. Их хозяин большую часть работы по очищению сот взял на себя. Санитары подлечивали больных, строители доводили соты до совершенства, работницы уничтожали трутней за ненадобностью, корм не давали, из улья гнали. Многие из них раньше погибли от королевы-любовницы, дав ей богатый приплод. Оставшихся изгоняли, и их ожидала, как и старушек, смерть от голода.
Не желающих выполнять приказ пронзали в улье жалами и выбрасывали. Благо, трутни такого оружия не имели.
– Девочки, что ж вы делаете, в чем их зло, обидели они кого? Королева приказала, а вы и рады, рабыни бессовестные, – не выдержав, сказала Мая с горечью.
Боль не стихала после гибели Лизы, два дня не прошло – и на тебе, новое злоключение.
Кому рассказать, что сердце ее давно уже переполняла любовь и жалость к ласковому созданию, трутеньку Дику, невинному, дурашливому по-детски. Матке не понравился, других хватило, постарались трутни, вон какие звери-пчелы летают, семья увеличилась на великую радость хозяину.
Дик не нужен, заморят голодом или убьют.
– Парень ни в чем не виноват!
– Мая, ты о чем? Ты что, с ума сошла – заботишься так рьяно о нем, что он тебе и кто он тебе?
Подруги ругали, но не жалили, оберегали труженицу. Она не отвечала, работала, пытаясь за делом заглушить мысли, растопить в нектаре, что усердно поставляла в улей.
Не стала дожидаться дня казни тех, кто не желал гибнуть, Дик был один из них. Подлетела, улыбнулась и сказала: «Идем, родной!»
Старательно вырыли норку на зиму под яблонькой, решили жить своей семьей. Обустроили, обделали, щели и щелочки законопатили, хозяин был не против, не трогал их.
– Трутенечек ты мой славный, Дичок ты мой, – говаривала она, а он заботливо поедал все, не теряя и пылинки из того, что приносила на брюшке своем Мая.
Вместе перезимуют, согреют друг друга теплом своих тел, наступит весна, разбудит ласковый солнечный луч. Откроют глаза, вылетят из норки и утонут в чистом прозрачном воздухе.
Заговорная речка
По улице вечернего города шла Яна. Кто говорил, кто молчал, кто смеялся, распахнулось окно, вынеслись музыка, крики, топот, но ненадолго – окно закрыли. Испанец-зазывала, прожигая взглядом, страстно приглашал зайти к нему в ресторан. А Яна мимо и мимо.
Улица заканчивалась сквером с пышными деревьями. Единственный фонарь освещал скамью, на ней Яна и устролась. Поправила волосы, раскрыла сумочку, достала сигареты, закурила. Наверху закашлялись. Яна удивленно приподняла голову. Вечерняя мгла стала еще более плотной, густой, в ветвях она ничего не заметила.
Не столько сигарета, сколько ее дым всегда навевал грустные размышления о собственной беспомощности, о непостижимости, о значительности и незначительности. Все дым.
Кто-то вновь, но уже рядом, осторожно прокашлялся.
– Вы не могли бы бросить сигарету?
Яна оторопело взглянула на говорящего.
Ворона, с редким пером, хвост потерян, лысая. Яна поспешно притушила о каблук сигарету. Ворона благодарно склонила голову и призналась:
– Чудный вечер сегодня, как раз для знакомства.
– Да, – согласилась Яна, – в ночи спадают покровы с тайн души. И так хочется раскрыться.
– О! Как тонко ты заметила! Не возражаешь? – ворона села на верх скамьи, чтобы быть поближе. – Я уже подумываю все раскрыть миру и с головой в…
– Не надо спешить, – нахмурилась Яна.
– Нет, нет, – ворона нахохлилась, переступила с лапы на лапу и, сдерживая слезы, поведала печальную историю своей жизни.
О матери, которая покинула их гнездо, отец с горя поселился на дереве у ресторана, о подругах, строящих собственные жилища и остервенело разоряющих чужие, о бесстыдных кавалерах, о любимом, заклеванном по приказу вороньего суда, о воронушках, выращенных и потерянных, и сколько их было! О вечных скандалах из-за куска пищи.
– Что мне, детка, оставалось делать? Как все, так и я. Пыталась иначе, но у стаи свои законы.
Яна тоже не стала молчать, рассказала все как есть: как родилась – неплохо родилась, как выросла – неплохо выросла, как выучилась – неплохо выучилась. Но вот томит одно желание – достигнуть и настигнуть, хотя это одно и то же, ускользающую удачу.
– Ах, девушка! – всплеснула крыльями ворона. – Как я тебя понимаю, как я тебя понимаю! Все, все было, – она взволнованно заходила по скамье.
– Ну вот что, милая, я нашла тебя, ты – моя пара.
Яна с недоумением взглянула на ворону, та таинственно зашептала:
– Слушай, сегодня особая ночь. В город втечет заговорная речка, все, кто окунется в воды, выйдут оттуда здоровыми и красивыми навсегда. И более никаких желаний, они исчезнут, утонут, захлебнутся, все другие желания, – в волнении подпрыгнула. – Дар такой выпадает только паре друзей, это мы, – села на плечо.
Яна поднялась и решительно шагнула от скамьи вперед.
Очутились они в необъятном лесу, полная луна висела на небе, тени дерев пересекали редкие поляны. Трава поднималась по пояс и сверкала влажными стеблями. От восторга перехватило дыхание, лес шумел и звал, и подруги пошли.
Там, там в глубине леса река, надо спешить. Яна подивилась, свой город она знала, лесов в нем нет. Ворона пояснила, что эти чудные леса есть в каждом городе, но не каждому дано их узреть, а уж тем более бродить по ним, и в этот лес один раз в году втекает, а затем вытекает река.
Трава расступалась перед ними, шагалось легко, а ворона напевала те песни, которые запомнила с детства.
Из-за дерев вышли двое и распростерли для объятий огромные лапы. Яна обмерла и повалилась, ошалевшая подруга успела взлететь, запричитала и хлопотливо запрыгала вокруг девушки. Та не двигалась.
– Смотри, одна лежит, а вторая скачет, – раздался сиплый голос.
Ворона в ярости каркнула – медведь и волк стояли и посмеивались.
– Что ж вы, проклятущие, делаете! Девицу уронили, меня перепугали, мужичье косолапое и драное!
А, и правду сказать, у волка шерсть висела клочьями, жалкий обрубок хвоста робко свисал, медведь был вровень ему: худющий да кривой.
– Два сапога пара, а если бы я голову расшибла, что тогда?
Яна очнулась и, простонав, встала.
И все разом заговорили: ворона нападала, «мужики» защищались. Яна застыдилась, не знала, что и сказать, – двух стариков испугалась! Кто-то жалобно пропищал прямо под ногами, подняла – синица!
– Ах ты, ах ты, что же это, – сокрушалась ворона.
– Крыло сломано, видишь, – сердито сказал волк.
Яна спрятала птицу за пазуху, вот уж кому река нужна.
– Слышь, ворона, а она что, с нами? – волк указал на Яну.
– Не ты один калека, она мне пара, чего болтать-то, идем.
Яну и жаром обдало, вернулась бы, да помочь надо подруге новой, та доверилась.
Дальше, дальше, а лес не пускал, вставал непроходимой стеной, идти было непросто, не то что вначале. Небо впереди вдруг окрасилось заревом.
– Ребят, а ребят, что это там? – обеспокоенно спросила ворона, указывая крылом на небо.
Медведь вгляделся и участливо сказал:
– Не бойсь, там таких, как ты, сжигают. Вишь, как горят?
– Да ты… – поперхнулась ворона. – Что ж ты мелешь? У меня по каждому перышку мурашки пробежали от твоих слов медвежьих!
– Неделикатно это, – сухо заметила Яна.
– Да ты, Миша, на самом деле деревенщина какая-то, – рассудил волк. – Не видишь, что ли, девушки счастья ищут.
И оба загоготали. Яна смутилась, ворона под ухом проворчала:
– Мужичье и есть мужичье, ничего в нас, женщинах, не понимают, а к реке хромают, тоже желание есть.
Волк с медведем пошептались и напролом, через чащобу, круша все, проложили путь. Шум текущей воды заглушил треск кустов, и открылся берег.
Дождалась их заговорная речка.
Смех, крики, пение звучали отовсюду. Вода текла, блестя гребешками волн при луне, и была густой, словно мед, но, судя по тому, как забавлялись в ней разные звери, и легкой, словно утренний воздух. Всем дана радость.
Вот проплыли две коровы в сердечной беседе, а вот два щенка забавлялись, крутясь в воде и весело потявкивая. Два жеребца, гордо изогнув шеи, проплыли мимо, даже не заметив стоящих на берегу. Вода сверкала всеми возможными и невозможными цветами, и в небе отражалась радуга ее сияния.
Ах, если бы Яна умела рисовать!
– Ну ты первый! – рявкнул медведь, схватил волка за лапу, и оба ухнули в воду.
Исчезли, вынырнули. Волк захлебывался, а медведь хохотал, выбрасывал его из воды в воздух, тот отчаянно кувыркался, падал, брызги летели во все стороны, медведь в восторге бил по воде лапами.
– Давай, давай, – хохот и крики стихли, друзья исчезли в ночи.
– Ох, и шальные, – сказала ворона. – Нырнем, милая.
– Ты знаешь, я не буду прыгать.
– Как не будешь, ты что, зачем шла? – обиделась ворона. – А я, мне же без пары нельзя!
– Прости, но как жить, ничего не желая?!
– Красивая и здоровая – не жизнь? Ты больна!
– Я не больна, это они все были покалечены, – тихо возразила Яна. – А я и красивая, и здоровая, чего и тебе желаю.
Ворона сгорбилась.
– Ничего ты не понимаешь, девушка.
– Наверное, на, возьми! – Яна достала из-за пазухи пригревшуюся птичку. – Плывите и будьте счастливы!
Оживилась ворона, ухватила в клюв синицу:
– Давай, девчонки, – и в воду.
Яна ахнуть не успела, как те уже вынырнули.
Ох, красива стала ворона: перо заблестело, черное, серое, клюв что с картинки, глаза засияли дерзко. И синичка, милая пташка, вольно расправила крылышки.
Яна сидела на скамье, ночь рассеялась. Запела в ветвях синица, высоко над сквером парила ворона, фонарь погас.
Пора, пора домой, к чаю, к печенью, а там и вечер подойдет.