Не покаяние, а воспоминание одолело меня, хотя судите сами…

Я Белыч, начал в Берлине простым полицейским, но после учебы в Штатах подняли до комиссара в отделе убийств под столицей. Глаз не смыкал, леса большие, преступной твари хватало, мужики и прозвали Зыч. Газеты запестрели: «Белыч… Зыч… раскрыто… спасители…».

Жену Лелю взял из хорошей семьи, папа бывший спецагент ФСБ, мама связистка, дочь в родителей, образованная, начитанная. Два года медовых выпали нам, затем дома поселилось глухое молчание, ответ один: «Не начинай, хуже будет!» Мужики посоветовали хвоста накрутить, опомнится баба, но на это пойти…

И дождался, не забуду ее слов.

Все звери как звери, на местах сидят, жены при них, ты же, словно пацан, по лесам с братвой мотаешься, стыдно перед другими, муж в бегах, до жены и дела нет. Как током вдарило: мечты, призвание, профессию, долг ни в грош не ставит.

Дале – хуже. Вечерами осада – попреки, жалобы, слезы, о лобзаниях и сладких признаниях забыто, определила мое место на кухне.

Ту ночь не спал, чуткое ухо ловило: «Зыч, Зыч, Зыч», – то ли зовут, то ли проклинают, то ли плачут, под утро забылся, и звонок. Вскакиваю:

– Да… да… нет… нет… Понял, бегу.

Студено, я к мотору, Honda, ребята через Турцию пригнали, а из окна:

– Зайчонок, удачи, я уверена в нашей победе!

Что с ней, этот тон, очнулась?

Наивный, ничего не понимал, спешил на дело.

А в дело вмешалась пресса: ослы, бараны, шакалы снимали, вопили, звонили, под ногами у них крутились местные жители. Я застонал:

– Следы, следы! Все заплюют, загадят, проклятые.

Как на грех, подкатила телеведущая Лиса Замохрень с канала «Бурдец-2», кокетливо потряхивая на ходу остатком хвоста. Ненавижу!

– Скааажите…

– Не скажу.

– Живность в шоке, гибнут лучшие!

– Тебе это не грозит.

– Но вы же хам, просто невоспитанный хам!

– Так, быстренько отсюда, и на хвосте.

– А на тропке лицом к лицу не хотите ли, зайчонок?

Скандал разрастался, из толпы вывернулся помощник Михай.

– Разогнать, кто позволил? – процедил я.

– Есть, комиссар.

Он приподнялся, рявкнул, с ближних дерев снег осыпался, газетчиков как ветром сдуло.

– Четвертый раз за этот месяц, слышь, Зыч?

Я поспешил туда, где стояли, окружив пень, мои ребята, и дрогнул.

Вся семья была уничтожена с какой-то нечеловеческой жестокостью. Пауков разбудили, раздавили и вдавили в стылый пень, не пощадили даже самого юного. Малой спрятался за отцом, нашли, схватили и убили, перед смертью не успел и последнюю сигаретку выкурить.

– Звери, никого не пощадили!

Преступники свидетелей не оставляют.

– Четвертая семья, а метод тот же.

Да, сверху били чем-то тяжелым, тупым, последняя паучья семья в берлинском лесу, специально расселяли – и на тебе. Я в шоке задумался, но Миха, настоящий друг, просто положил лапу на плечо:

– Комиссар, найдем, не впервые!

Мои ребята одобрительно зашумели, прав Миха, добились мы в лесах покоя.

Сосредоточился, все взвесил: наш отдел тайно на гнилых пнях у трех сосен в целях размножения занес семьи пауков, кто мог дать информацию убийцам, надо бы на него выйти!

– Так, ищите пень в окружении трех сосен по всему лесу, и чтоб был гнилой! ОН придет туда!

– Комиссар! – завопили мужики.

– Да ладно, некогда.

– Но ЭТИ были последние, – робко заметил вежливый Хомякович.

– Мы там будем ЕГО ждать, – оборвал я.

В этот момент со стороны рощи показался Кротан, он призывно махал лапами, недоросток.

– Принесите его!

Спустя секунды пес Стукач доставил разведчика.

– Комиссар, комиссар, – задыхаясь, выпалил он.

Все замерли.

– Ну говори, не тяни, что ты как гимназистка.

– Это, как его, ну короче, по селектору сообщили… – он переминался.

– Да что ты за хвост кота тянешь, гимназистка, мать… – рявкнул Миха.

– Ну ладно, анализы мочи показали…

– Какой мочи, ты о чем?

– В роще обнаружили след, снег прожжен, увезли на анализ. И вот… – с трудом вымолвил. – Анализ показал, короче, СИНИЙ цвет.

Я посерел. Моча синего цвета на весь лес была только у моего младшего брата Косяка! К этому все шло!

– Кто делал анализ?

– Нюша, корова.

– Она же… она же сволками повязана, за что ее держат?

– За ноги, – заржал Стукач.

Шуточки его собачьи!

– Шеф! – Миха подал мобилу.

Старый бульдог Мордарож на посту тоже проявлял инициативу. Я отстранил трубку в ожидании, пока дожует сигару в пасти.

– Ну ты че, че возишься, дело надо закрывать, четвертое нераскрытое хочешь прилепить нам, – просипел шеф.

– Двери и то непросто закрыть.

– О, умник наш! Не дури, пора Косяка брать, – и выплюнул сигару.

– Косяка? Почему Косяка, что показал анализ?

– Кровь пролита твоим братом! – и бросил трубку.

Помню, сердце захолонуло, явная подстава, лжет шеф: моча на снегу, а не кровь. Кому помешал мой бедный брат? Не складывалась судьба у парня, робкий, тщедушный, нерешительный, пристрастился к алкоголю, к наркотикам, одним словом, закрутился. Леля запретила появляться у нас, приютили другие.

Понуро побрели мы к роще, любили мужики Косяка. Следы рассказали: истекал мочой около двухсот метров, какая мука!

– Депрессия, пузырь в таких случаях всегда ослабевает, совесть! – веско заметил бывший аптекарь Хорькович.

В роще среди замерзших черных кустов лежал он, брат мой, распластанный, измазанный, искусанный, голова неестественно загнута до правой лапы. С содроганием окружили мы тело, глаза открылись.

– Где я, кто я? Что со мной?

– Успокойся, успокойся, мужик, у своих, – проворчал Стукач.

– Не учил нас отец спящих убивать, – с горечью выговорил я.

– Ты о чем, брат? Да, пью, да, колюсь, но на свои, я честный!

– Лежи, лежи, тебе и так тяжело, – молвил Хомякович.

– Султан и его ребята… – простонал Косяк. – Они размазали меня по пню, а эта дрянь налетела и кусала, кусала…

Волки в наших лесах, десант, значит, высадили, так вот где собака зарыта!

– Косяка в медчасть, вызывай вертолет, готовьсь.

Хомякович зазвонил, Стукач вышел на новый след, четырехпалый, многочисленный, страшный…

– Ну что, девчонки, Миха ждет.

Грохот вертолета заглушил слова, улетел с братом, как вдруг земля со снегом вздыбилась и опрокинулась на нас.

– Ракеты, – заорал Миха, – в укрытие!

Все заметались, а кольцо взрывов сужалось.

– Умрем же стоя, как наши предки завещали, – с вызовом выпрямился Хомякович.

– Башку-то снесут, – Миха прихлопнул недотепу лапой.

Огромный осколок льда угодил мне в голову, раздался колокольный звон. Встретить гибельный час в никому не известной роще – не пришло еще мое время.

– Пацаны, вы что? Забьем заряд им в ж… туго! – и я понесся, замирая от счастья.

Вы видели нас в действии?

Вы не видели нас в действии.

Впереди я, за мной на всех парах Миха, по бокам, вцепившись в шерсть, грозно повисли Хорькович и Хомякович, на спине, устремив на врага без промаха бьющий глаз, Кротан.

Зачистка началась.

И залпы стихли, побежали волки!

Да так странно, сбившись в кучу, натыкаясь друг на друга, падая, поднимаясь, вновь заваливаясь, видимо, хорошо приняли.

Я разглядел: во главе Султан, матерый волчище, за ним Шахиня и их два выкормыша, замыкал стаю братец Шахини Хан.

– Не догнать, снег! – Стукач завяз.

– Стоооой! – рявкнул кто-то.

Я не поверил: перед волчьей стаей возвысился во весь огромный рост и в не меньшую широту наш Миха, на нем мои ребята, как оказался там – одному ему известно. Бандиты попадали кто куда, мы сели на снег.

– Ну и прет от них! – Кротан брезгливо отвернулся.

Пасти разинуты, дышали прерывисто, с хрипом, со свистом, взгляды горели ненавистью. Кротан не выдержал:

– Зачем детей-то? Ведь свои, не чужие, к наркотикам приучаете?!

– Э-э, – отозвался Хомякович, – одно имя – волки́. И я вступил.

– Послушай, что ж ты не дорожишь семьей? Что ждет их, сам-то представляешь?

Тут Султан весь подобрался, как к прыжку, и понесло его:

– Что, начальник, крутить нас хочешь? Ну крути, крути, только знай, мент берлинский, мы уже давно крученые и перекрученные, мы, ты знаешь, мы… ты… Ну думаю, все, сейчас в истерику бросится. И ведь бросился, и прямо на землю-матушку, давай ее грызть клыками, царапать когтями, пена у пасти, глаза того и гляди выскочат. Не в первый раз, знакомая история.

– Ты театр-то кончай, – примиряюще заметил я. – Не унижайся, ты же матерый.

А он зашелся: пена через пасть, глаза из орбит полезли, хвост обмяк, нутришко-то дрожит, от отчаяния на все пойдет. Ну думаю, Зыч, конец тебе подходит, накатают телегу, что подозреваемого до суицида довел.

– Ребят, пора «Промон» вызывать, вязать их будем, его в санчасть.

– Не позволю, – Шахиня рванулась, лапы врозь. – Не позволю, он все мое, мое, – и зарыдала над мужем.

К счастью, подоспел спецназ, бандитов повязали, побросали в машину и укатили.

Мощь настоящей любви потрясла меня, я прислонился к деревцу, тонкому и гибкому.

Год назад наш конфликт вошел в пике, о ту пору и случилось жуткое. Доведенный до белого каления, я закрыл Лелю в клети для кур, за яйцами туда пошла. Моя девочка остервенело бросалась на прутья, грызла их, бедная, я безмолвствовал. И вдруг с незаячьей силой раздвинула, вырвала один, самый острый и длинный, догнала меня и вонзила.

Отлежал в клинике два месяца, посещала регулярно, апельсины носила и вазелин. Фрукты отдавал мартышке, что лежала рядом после перитонита, она смазывала мою глубокую рану.

– Зыч!

Я встряхнулся, кругом простирались снежные поля и леса.

– Смотри, – Миха показал комара, помятого и дрожащего, – под Ханом лежал, вот дрянь, думал, пронесет.

Зазвонил мобила, Кротан прослушал и на колени:

– Косяк… скончался…

– Дознание…не медля… – глухо проронил я.

Ребята поставили комара на спину Стукача раком, я отвернулся, ибо началось. До заката с ним провозились, пока не запищал:

– Мордарооооож! – и испустил дух.

– Отмучился, бедный, – бывший аптекарь Хорькович сплюнул.

Я потерял сознание, работа делает нас бессмысленно жестокими.

«Жуткие события в лесах всколыхнули общественность Берлина и вызвали международный резонанс, партии города взволнованы, собирают гремиум. Дорогу Зыча устилают трупы…»

– Да погаси ты радио, Стукач! – Миха оттирал меня снегом.

– Спасибо, – прошептал я. – Берем старого потаскуна.

Яростно блеснули глаза и обнажились клыки.

Солнце село, ночь опустилась, мы вошли в городок. Дом шефа стоял на краю, окна темные, без света, залегли в кустах.

Измученный воспоминаниями, смертью брата, дознанием, признанием, понял: могу сорваться, потому передал именное оружие Кротану. Настороженное молчание окружало нас.

– А ты бы удержал своего одноглазого разбойника?

– продолжил давно забытую перебранку Стукач.

– Хоть и друг я тебе, но скажу: ты кобель, – упрекнул Миха.

– Парень, ты не в себе, да? Идет она, несет свое сокровище, ножками изящно ступает как по тонкому льду, моя балеринка, хвостик приподнят, а запах, а запах, – Стукач простонал.

– Точно, – отозвался Хорькович, – найти бы того, кто это придумал, и скàзать ему спасибо от всех нас, многозарядников.

– Да кобель он! Щенки в каждом дворе.

– А ты считал? По судам замотался, носы-то у них не мои, бульдожьи! – огрызнулся Стукач.

– Слыхали, Барсукович от счастья повесился, – Хомякович откашлялся.

– Да ты что?

– Зизи предложила и сердце, и вымя.

– Которая с реки? Так она ж коза! – рассмеялся Кротан.

– Вот он и повесился, не выдержал. Стервы они все, стервы, – буркнул Хомякович. – Я знаю.

– Не скажи, не скажи, – взволновался Кротан.

– У соседа милейшая жена, он в командировку, она ко мне, и как! Не стерва, нет!

– Смотри, отблагодарит сосед-то…

Ну завелись мужики, я знаю одно – справедливость должна быть и в сексе. Закрыл глаза, и явилось бескрайнее поле с золотистыми цветами, с радужными стрекозами. «Белыч, Белыч…» – и сердце забилось. Леля, Леля стояла на горизонте и тянула ко мне свои нежные лапки. И вознесся я и понесся, не чуя земли под собой, все ближе и ближе…

– Зыч, Зыч, ты чего? Он идет.

Все ближе и ближе чавканье, прерываемое пошлым:

«Йа-ля-ля, йа-ля-ля…». Остановился перед нашим кустом, задрал лапу.

– Ах ты ничтожество, – возопил Хорькович, метнулся из засады и вцепился в пасть бульдогу.

Толстый, пьяный шеф от страха присел, утробно завыл, бросился наутек, мы за ним. Кротан колотил по его лапам моим пистолем, Хомякович на его загривке готовился снять скальп, двухметровый Миха телом перекрыл путь, Стукач ухватился за что-то снизу, и страшный крик сотряс округу.

– Не оторви, не оторви, – завопил я, – он нужен нам живым!

Стукач не отзывался, мы сурово придвинулись, шеф еще дергался.

– Ребята, – прохрипел он, – уберите… псину…

С трудом разжали стальные челюсти, Стукач отпал.

– Зря вы это, мужики, – сипел старик.

– Вяжи его.

Вы тащили хоть раз на себе пьяного бульдога? Миха-то отказался, тоже мне, соратник боевой, шкура медвежья, но принесли, подписали бумаги, сдали. Вернулся под утро измотанный, без сил, опустошенный, на кухне ждала Леля.

– С победой, теперь ты шеф, я твоя секретарша.

– Что? Как? Ты о чем?

– Женщина, если любит, на все пойдет, папа знает.

Я отшатнулся.

– Милый, ты должен, ты просто обязан понять, я не могла иначе: жизнь коротка, счастье быстротечно, неужели же я не заслужила просвета в заячьей мгле?

– А Косяк?

– Он клал на нас уродливое пятно, милый.

– Уходи.

Я потерянно озирался, включил радио, шел 5-й концерт для голоса с собакой, Adagio, всепримиряющее, всепрощающее, все понимающее. Звездочки ясные, звездочки маленькие, не стать Леле моей музыкой…

Прошло два месяца.

Леля сошлась с Ежовичем, старичок неплохой, на спине все в дом тащит, но мелковат и пукает; шефом я не стал, Мордарож освобожден – улики исчезли, да и какие улики, писк комара в нашем мире ничего не значит, Косяка похоронил.

Не судите строго, ибо я бегу, вновь бегу и бегу.

Лапы искалечены, сердце надорвано, куда бегу, зачем бегу…

Я Заяц, не вытравить из меня меня.