Миркин и Иванков дышат клопами.
Профессор Миркин и переводчик Иванков дышали клопами. А точнее - сидели в архиве города Докучаевска и выясняли правду о том, какие именно немцы стояли в городе с сорок первого по сорок третий год, в то время, когда писалась найденная в бункере тетрадь. Иванков и Миркин сошлись во мнениях, что "брахмаширас" изваял немецкий изобретатель: записи в тетради были сделаны по-латыни и по-немецки - и ни слова по-русски. Докучаевский архив переживал не лучшие времена: его запёрли в здание, которое абсолютно не годилось для хранения бумаг. Старое, довоенное, оно служило когда-то клубом, потом - выросло в театр. Когда город был оккупирован - немцы переделали его в комендатуру. Когда немцев вышибли - комендатура вернула статус театра и держала его до шестидесятого года, пока не построили новый театр - побольше. С тех пор и перенесли сюда архив.
Теплицкий проплатил своим "эмиссарам" доступ к самым ценным бумагам времён войны - пришлось выложить на бочку солидную сумму. Когда речь шла о сенсациях - Теплицкий становился щедрым, как Гарун Аль-Рашид, рассыпал золото и золотил всех, кто бы мог помочь приблизиться к этим сенсациям хотя бы на йоту. Растолстевшая от гиподинамии и сладких конфеток директриса по имени Поэма Марковна долго крутила носом в своём пропахшем мышами кабинете, шелестела неприлично цветастым платьем, перемещаясь от тяжёлого дубового стола к серому немытому окну и назад. Но, задобренная щедрым вознаграждением, она согласилась открыть доступ к тем бумагам, которые десятилетиями были закрыты в сейфах.
День первый.
Миркин и Иванков как раз сидели около этих сейфов, которые на поверку оказались обычными деревянными стеллажами, задвинутыми в пыльную и очень жаркую комнату, которая из-за обилия этих стеллажей казалась чрезвычайно тесной. В воздухе удушливо витала повышенная влажность и запахи пищи, потому что прямо над этой заветной комнатой помещался буфет, где коротала свою жизнь Поэма Марковна. Иванков сидел на табурете у одного из стеллажей и что-то там разыскивал среди пожелтевших бумажек, а Миркин - поместился за единственным колченогим столиком под настольной лампой и занимался тем, что выписывал фамилии эсэсовских командиров, которых расстреляли красноармейцы после взятия города. Работа была не по его профилю: Миркин являлся физиком и механиком, а историческими знаниями не блистал. Перед Миркиным раскинулась россыпь карточек, в которые и заносили этих расстрелянных командиров, по верхней карточке зигзагами ползал клоп.
Переводчик Иванков бойко читал по-немецки и сразу переводил прочитанное на русский язык. Он сильно вспотел от духоты, обтирал семь пядей своего лба обширным синим платком. Потом он стащил с себя рубашку и остался в одной маечке. Клопы почуяли свеженькую добычу, напали, как татары, и кусались поедом, заставляя чесаться. Миркин исчесал себе все бока и даже психовал, отчего писал огромными корявыми буквами. Иванков тоже психовал, чертыхался и изминал бумаги. Они бы ушли отсюда на все четыре стороны, если бы не Теплицкий, который угрожает своим рыбозаводом.
Ничего путного пока не находилось. Иванков всё выуживал какие-то отчёты зондеркоманд про расстрелянных партизан и сожжённые деревни. Отчётов было неприлично много, вон, гора какая навалена на столе у Миркина! Миркин двигает её от себя подальше, потому что все бумаги очень пыльные, а Иванков приносит ещё!
- Эх, кондиционер бы! - мечтательно вздохнул Иванков, исследуя очередной подобный отчёт, который для Миркина не нёс никакой информации.
"Ага, размечтался!" - саркастически подумал Миркин, а вслух сказал:
- Бесполезно тут рыться! Так и напишут они вам про "брахмаширас"!
- Надо уметь ворошить историю! - возразил Иванков и смахнул со своего плеча клопа. - Я вот тут читаю отчёты зондеркоманд, вот, до середины марта сорок третьего года такие попадаются... И вижу, что партизан расстреливали очень редко - в основном их сажали на кол.
- Ну и что? - вообще говоря, Миркин совсем не интересовался тем, каким образом казнили партизан. Ему больше нравилась теория относительности.
- Очень эксклюзивный способ казни, как для фашистов - заметил Иванков, ёрзая на своей зелёной табуретке с бумагой в руках. - Обычно, они просто стреляли и бросали в ров. Они не любили изыски, потому что были очень суеверны. А тут... Это наводит на мысль, что тут сидел какой-то фанатик, который в сорок третьем году, очевидно, погиб. А фанатики, обычно, хорошо засвечены. Скорее всего, это какой-нибудь местный комендант. Надо искать поусерднее. Мне кажется, мы что-нибудь да найдём!
Потный Миркин кивал и мечтал принять душ. Клопы донимали до такой степени, что хотелось вскочить и убежать. Миркин уже так делал раза четыре - гулял по коридорам, сталкиваясь иногда с пожилой Поэмой Марковной. Поэма Марковна обычно шла в буфет или из буфета. Видя, как Миркин, весь в клопах, ошалело проносится мимо неё, она бросала ему вслед такой взгляд, который говорил: "Обалдел совсем!".
День пятый.
- Послушайте, Миркин, - подал голос переводчик Иванков, раскопав в груде бумаг одну. - Вот тут, любопытный факт...
- Где? - оживился угорающий Миркин, стряхнув с уха противного красного клопа.
- А вот, смотрите, - Иванков поднялся с табурета и подошёл к Миркину, переступая через некие ящики, которые загромоздили весь пол, затянутый старинным линолеумом.
Переводчик подставил под нос Миркина очередную бумажечку, от которых того уже тошнило, и ткнул коротким пальцем в одну строчку, которую когда-то каллиграфически вывели по-русски сиреневыми чернилами.
- "Комендант города майор Макс Фогель взят в плен...", - гнусаво прочитал Миркин то, что показал ему Иванков. - Ну и что? - не понял он. - Вы, всё же, думаете, что "брахмаширас" Теплицкого изобрёл комендант?
- Нет-нет, - покачал головой Иванков и тут же заметил, что на его носу обосновался клоп. - Тьфу ты, чёрт! - фыркнул он, размазав букашку. - Достали!
- А? - удивился Миркин, случайно сделав в своей тетради помарку в виде длиннющего хвоста у буквы "Л".
- Клоп, - пояснил Иванков и тут же вернулся к коменданту Фогелю, имя которого он извлёк из недр бумажной истории. - Понимаете, Миркин, вот тут сказано, что Фогель стал комендантом в начале сорок второго, в феврале, а город был взят немцами ещё в сорок первом, в сентябре сорок первого.
- Ну и что? - Миркин никак не мог понять, причём тут комендант к "брахмаширасу". Слушая Иванкова, он не заметил, как вместо фамилии очередного командира нацарапал у себя в тетради короткое слово "Клоп".
- Я тут порылся, - с этими словами Иванков вывернул перед Миркиным завал бумаг - печатных и рукописных, от чего Миркину поплохело ещё больше. - И нашёл любопытный факт, вот.
Очередная бумажка, которая легла у носа Миркина, оказалась каким-то письмом, а вернее, запиской, нацарапанной толстым химическим карандашом на закопченном клочке бумаги. Понятно было далеко не всё: почерк очень неразборчивый, корявый, буквы прыгали, как... клопы. Писал какой-то сержант по имени Дмитрий, и записка адресовалась некой Маше. А писал он что-то страшное, от чего на голове Миркина шевелились и седели волосы. "Наш корпус разбит, наши танки сгорели все сразу... У немцев есть что-то, но это не танк, не самолёт... Машина на ногах... одним выстрелом уничтожила все танки... Они рассыпались... Осталась одна надежда - на танки Беляева. Они далеко... Не успеют... Она идёт сюда...". Всё, дальше Миркин прочесть не смог, потому что записка обгорела. Но ясно одно: Иванков не ошибся, "брахмаширас" был оружием. Лучше до конца дней своих чистить рыбу на рыбозаводе, чем подарить бесноватому Теплицкому такую смертоносную игрушку. Если она одним выстрелом стёрла весь танковый корпус... Миркин на минуту представил себе, как Теплицкий выезжает из своего гаража не на "Бентли", не на "Хаммере", а на "брахмаширасе", который идёт, выворачивая своими когтями куски асфальта, и с одного выстрела сносит дома, которые, по сумасбродному мнению Теплицкого, мешают проехать... Море крови, горы трупов, дикие крики... Кошмар! Да по сравнению с Теплицким на "брахмаширасе", любой фашист - котёнок.
Миркин решил отговорить Теплицкого от идеи включить "брахмаширас", потому что это так же опасно, как взрывать в аквапарке водородные бомбы. Если герой Арджуна ЧУТЬ не разбил Землю, когда применил "Брахмаширас" - то безбашенный Теплицкий точно разобьёт...
- Ну, что вы скажете? - осведомился Иванков, вырвав Миркина из омута невесёлых дум, куда тот успел погрузиться с покрышкой. Миркин даже прозевал тот счастливый миг, когда у него на лбу пристроился стотысячный по счёту клоп и пребольно угрызнул, паразит.
- Паразит! - выплюнул Миркин, размазывая клопа. - Блин...
- Кто - паразит? - не понял Иванков, и глаза у него, кажется, выползли на лоб. Он подумал, что профессор Миркин решил ему нахамить.
- Клоп, - прогудел Миркин. - Их тут целый гугол.
- А, - протянул Иванков, вытирая литры пота. - Так что вы думаете по поводу письма?
- Теплицкий сошёл с ума, - проворчал Миркин. - Если он включит "брахмаширас" - тут от всего шмяк останется...
- Я рыбу не люблю! - фыркнул Иванков и шваркнул пред лицом Миркина какую-то увесистую книгу.
- Что это? - Миркина перепугали размеры, он совсем не хотел перечитывать все эти гигабайты, которые содержал сей фолиант.
- Дневник Фогеля, - пояснил Иванков, пристраиваясь за столом около Миркина. - Я его ещё раньше нашёл, но отложил, пока не узнал, что Фогель был тут комендантом. Написано по-немецки, но я переведу.
Переводчик Иванков обнаружил толстенный дневник немецкого коменданта следующим образом: пробирался к очередному стеллажу и обо что-то споткнулся. Он едва не упал, а когда удержал равновесие и посмотрел под ноги - увидел нечто, завёрнутое в тряпку красного цвета с зелёными цветочками. Иванкову стало интересно, что же это такое завернули. Он наклонился, подобрал свёрток, удалил цветастую тряпку и сбросил её на пол. Из-под тряпки, панически мотая лапками, ускакала крупная мышь. Иванков чертыхнулся, не ожидав увидеть это серое животное. Отогнав его подальше - переводчик не питал нежных чувств к мышам - Иванков посмотрел на свою находку. Тетрадью данный фолиант назвать было трудновато: слишком толста. Скажем так: большой блокнот. Иванков его раскрыл и увидел на первой странице вот, что: специальными уголками прикреплена фотография - чёрно-белая, кое-где затёкшая жёлтыми разводами и с датой внизу: "1942". В далёком сорок втором году неизвестный фотограф запечатлел на фоне грузного танка "Панцер II" четырёх человек, одетых в военную форму. Иванков заметил на фотографии что-то странное, какую-то дисгармонию, что ли? Присмотревшись, переводчик понял, в чём дело: один из этих четверых человек явно красовался посередине, а трое других словно бы забивались по углам. Человек слева, чьё левое плечо не попало в кадр больше чем наполовину, был обведен в кружок выцветшими чернилами и подписан: "Das bin Ich ". Человек справа, который словно бы смотрел снизу вверх, был обозначен так: "Schultz ". Остальные двое никакой подписи, к сожалению Иванкова, не имели, из-за чего вошли в историю безымянными. Внизу страницы было аккуратно нацарапано: "Major Max Vogel ". На другой странице крупными буквами вывели: "Tagebuch ". Иванков поглазел на фотографию, подумал, что очевидно "Das bin Ich" и есть "Major Max Vogel", и... отложил дневник на полку до лучших времён.
А теперь, когда нашлась бумаженция, где значилось, что этот самый Фогель служил в Докучаевске комендантом - переводчик Иванков хватился дневника и выложил его Миркину.
- Ну и накатал... - пробурчал Миркин, отодвигая в сторону засиженные клопами карточки. - Охота же было!
- Предлагаю забрать его и показать Теплицкому, - сказал Иванков, листая жёлтые от времени страницы дневника, испещрённые мелким почерком офисного бюрократа. - Он прямо здесь считал потери среди солдат и техники, - Иванков водил пальцем по каллиграфическим строчкам, которые не понимал Миркин.
Миркин только чихал от пыли, которая клубами вылетала, когда Иванков листал.
- Будьте здоровы, - вежливо произнёс Иванков, не переставая листать и поднимать пыль. - Скорее всего, Фогель был по гороскопу Девой...
- Это ещё почему? - удивился Миркин, который меньше всего верил в эзотерику, предпочитая ей прагматичные физические формулы.
- Он был жутко педантичен, - пояснил Иванков, прочитывая записи немецкого коменданта, который когда-то сидел там же, где сейчас сидит Миркин. - Записывал количество потраченных патронов. Среди немцев такое часто встречалось, особенно когда Красная армия начала их теснить. Им не хватало запасов, поэтому они считали каждую крошку в надежде продержаться.
- В этом дневнике есть что-либо про "брахмаширас"? - осведомился Миркин, которому ничего уже было не интересно из-за жары, клопов и голода. Да, голод был силён, как лев, он безжалостно грыз - хуже клопов - и подводил кишки и желудок вверх, ближе к пищеводу. Миркин хотел выйти из проклятого душного архива, покинуть всех клопов и всех немцев, и что-нибудь схомячить - хотя бы чёрствую краюху чёрного хлеба.
- Сейчас, должно быть, - надеялся Иванков, поднимая удушливую пыль. - Фогель стоял как раз в Докучаевске, в то же время, когда "брахмаширас" должен был работать... Кстати, тогда Докучаевска не было ещё, а был городской посёлок Еленовские Карьеры, но это не суть важно, поэтому я не буду забивать вам голову...
- Считаете, что Фогель был вашим "фанатиком"? - уныло осведомился Миркин, которому до всего этого не было никакого дела.
- Нет, не думаю, - отказался от Фогеля переводчик Иванков. - Его не расстреляли, а просто отвезли в лагерь для военнопленных, значит, он ничего такого и не сотворил. Меня беспокоит вот этот субъект на фото, в центре. Видите, как все остальные от него отодвинулись?
"Хоть бы поскорее это закончилось", - думал Миркин, следя глазами за перемещением клопов по потолку. Вот ползут, сейчас услышат их с Иванковым дыхание и начнут отваливаться на голову, как бомбы...
- Стоп! - внезапно пискнул Иванков и застопорил свой указательный палец на одной из пыльнющих страниц. - Тут, внимание, читаю! - проревел он, словно бы объявлял старт Летней олимпиады. - Слушайте!
Миркин стал слушать: а что ещё ему делать? Барсуку повезло: сидит в прохладном бункере, без клопов, работает с "брахмаширасом", ест, когда хочет... А он?
- Вот, число: пятое марта сорок третьего года, - читал между тем Иванков, который, казалось, совсем не хотел есть. - Он пишет... - переводчик надвинул на нос очки, водил по строчкам пальцем, скрупулёзно считывая каждую буковку, перерабатывая её в своём мозгу, превращая немецкий текст в русский - для Миркина. - Вот тут: "Время десять часов шесть минут. Налетела красная авиация. Я побежал в убежище: они начали бомбить. Я молюсь, потому что вокруг меня дрожит земля. Внезапно красная авиация прекратила бомбить. Земля дрожит до сих пор: самолёты русских падают вниз. Я знаю, что это группенфюрер применил вундерваффе".
Миркин засыпал от жары и заснул бы, если бы его не будили клопы. Однако сообщение, сделанное этим весьма скаредным чудаком Фогелем целых шестьдесят восемь лет назад взбудоражило его настолько, что он даже проснулся и встрепенулся. "Самолёты падают вниз" - написал Фогель, "Машина на ногах уничтожила все танки с одного выстрела..." - писал некой Маше неизвестный солдат. Кажется, "брахмаширас" - это что-то атомное... хотя счётчик Гейгера, принесенный Барсуком, около него молчал...
- Вот что, - Иванков перегнулся через стол и схватил фотографию коменданта Фогеля из-под локтя Миркина. - Мне тоже кажется, что нам с вами удалось выделить человека, который имел прямое отношение к этому дурацкому "брахмаширасу". Вот он, - Иванков взял шариковую ручку Миркина и жирным кругом ограничил от остальных того субъекта, который гордо высился в середине фотографии, распихав остальных по углам. - Скорее всего, этот голубчик и являлся у них группенфюрером. Смотрите, Миркин, как он стоит?
- Как Теплицкий, - пробормотал Миркин, мечтая о кондиционере и холодном пиве. - Выпендривается точно так же...
- Вот именно, - согласился Иванков, постукивая колпачком от ручки по донельзя самовлюблённому лицу этого "группенфюрера", который стоял, гордо подбоченившись, и к тому же - улыбался, как какой-нибудь Том Круз. - Найти самого изобретателя мы не сможем, как бы ни пыжились: немцы секретили такие вещи, как черти. Но насколько я понял - этот человек знал, как включить "брахмаширас". Думаю, Теплицкий выпустит вас отсюда, если вы принесёте ему информацию про него.
- А вы? - удивился Миркин, единственным желанием которого сейчас было вскочить и сбежать куда подальше от мерзопакостных клопов, которые своей наглостью были хуже, чем те фашисты.
Иванков вздохнул так уныло, что Миркину показалось, будто бы переводчик собирается отбросить в духоте архива коньки, или склеить ласты.
- Мне тоже надоело тут сидеть, мне бы пепси-колы... - угрюмо проворчал Иванков, нервно листая дневник коменданта. - Однако наш с вами знакомец Теплицкий навесил на меня ещё и герб. Я должен выяснить, кому он принадлежит, а если не выясню - неуч Теплицкий объявит его своим.
День энный.
Профессор Миркин и переводчик Иванков продолжали дышать клопами. Надеясь на скорое освобождение, Миркин рьяно выискивал хоть что-нибудь о гордом человеке с фотографии Фогеля, а Иванков, нагруженный гербом - посылал разнообразные запросы в какие-то исторические университеты, в центры геральдики, даже за границу. Посылал по Интернету, притащив свой ноутбук, потому что в Докучаевском архиве компьютера и в помине не бывало. Он ещё на прошлой неделе посылал запросы в Донецк и в Киев, но Донецк и Киев не знали, чей герб висит на стене бункера, который Теплицкий уже успел именовать в свою честь. Сейчас очередь дошла до Москвы и Санкт-Петербурга. Если и там выйдет пробой - Иванков дойдёт до Берлинского университета.
У Миркина дела шли не лучше: он не нашёл ничего про группенфюрера. Только фотографию и запись о том, что сей тип умел стрелять из "брахмашираса". Всё. Архив молчал. Говорили лишь клопы, и их слово звучало так: "ЕДА!". Миркин был весь искусан, на местах укусов зудели волдыри. В который раз он не усидел на месте, швырнул всё, что читал, под стол и выскочил в сравнительно прохладный коридор прочь от клопов, духоты и Иванкова, который, не замолкая, бубнит себе под нос какую-то монотонную скучную песню. В коридоре было тихо, но нестерпимо пахло печёным, от чего у Миркина образовался град слюней, а желудок урчанием напомнил: "Вы, господин, не завтракали и не обедали, а если вы ещё и не поужинаете - я подарю вам, сэр, гастрит". Миркин добрался до лестницы и поднялся наверх, к буфету, желая купить там хотя бы, какой пирожок. В буфете работала буфетчица Лиля - ей можно дать лет двадцать пять. Она всегда всем улыбается, носит яркие блузки и рыжие волосы - ясно, что хочет изыскать супруга. Однако для этой цели ей бы не красить кукольные глазки, а сбросить килограмм двадцать - тогда у неё будет больше шансов на успех в этом нелёгком мероприятии.
Лиля протирала витрину, где возлежали аппетитные пирожки. Она сама не раз запускала в эту самую витрину белу рученьку, унизанную колечками, и выхватывала пирожочек-другой. Сейчас - тоже, вытирая тряпочкой витринное стекло, она как бы, невзначай, откинула заслонку из прозрачной пластмассы и ухватила за румяный бочок жареный пирожок со сгущёнкой. Смачно откусив от него половинку, она продолжила работу, мурлыча под курносый напудренный носик:
- А на море белый песок...
Лиля в буфете была не одна: за одним из столиков пристроила свои телеса постоянная клиентка - Поэма Марковна. Директриса, колышась, откусывала малюсенькие кусочки от слоёного кремового пирожного и запивала его горячим шоколадом. А напротив неё сидела незнакомая Миркину старушка. Невысокая, худенькая такая старушка, одетая в халатик мелким цветочком, с косыночкой на голове, в очках и с палочкой. Зачем ей было сюда приходить - известно одному богу, сколько ей лет - то же самое, только бог мог бы сказать. Однако старушка оказалась проворной. Она заметила, как Миркин подползает к прилавку, как покупает у Лили целых четыре пирожка, как собирается уползти... и зачем-то подозвала его, бодро махнув старческой рукой:
- Сынок, иди-ка сюда! - старушка шамкала, потому что давно потеряла зубы.
Миркин пожал плечами, но подошёл и топтался в нерешительности, не садясь за столик.
- Садись, садись, сынок! - настояла старушка, а Поэма Марковна доела пирожное, заглотнула порядочный глоток горячего шоколада и уставилась на Миркина своими свинячьими глазками.
Миркин ещё немного потоптался, но сел на свободный стул, не подозревая, зачем его пригласили в такую странную компанию.
- Мне восемьдесят шестой годок уж пошёл, сынок, - прошамкала старушка, которая ничего не ела, очевидно, из-за того, что её желудок переваривал лишь мягкие кашки. - Я много чего на белом свете повидала, почитай втрижды больше тебя прожила.
Она собралась продолжить странный свой рассказ, но помешала Поэма Марковна. Директрисе кто-то позвонил на мобильный телефон, вызвав тем самым неприятную трель. Трель раздалась у неё из сумочки, и директриса, поспешно извинившись, вспорхнула и выскользнула из буфета в коридор - поговорить.
- Звать меня Оксаной Егоровной, - едва директриса скрылась из виду - старушка вновь подала голос.
- Владимир... Миркин... - неуверенно представился Миркин, чувствуя себя в абсолютно чужой и даже чуждой тарелке, оставшись наедине со странной старушкой.
- В сорок третьем восемнадцать мне стукнуло, а як война почалась - так совсем дивчиной була, - говорила между тем старушка. - Мы з батьками недалече от города жили, в селе. Нижинцы наше село звалось, зараз там новый район нагородили с во-от такими хатами! - Оксана Егоровна взмахнула руками над своей птичьей головой, показав, насколько высокие многоэтажки понастроили на месте её родной деревушки.
Миркин ёрзал на стуле, который казался ему утыканным пиками. Операция Миркина по поиску изобретателя "брахмашираса" была секретной. Старушка клонит явно туда, к войне, словно бы что-то знает... Но вот только, откуда?
- Шашнадцать годков мене тогда исполнилось як немцы прийшли на наш хутор, - вещала Оксана Егоровна, вперившись в вытянувшееся от изумления лицо профессора Миркина. - Чекали их селом, мужики в лес поуходили партизанить. А в мене батька кулаком был, не пойшов в партизаны, харчи в подвал посносил...
Рассказ старушки Оксаны Егоровны (из первых рук).
(Глаза Миркина вылезают на лоб).
Место действия - село Нижинцы, под г.п. Еленовские Карьеры. Дата: октябрь 1941 года, время - утро.
Оксанка покормила толстых рыжих куриц и возвратилась с заднего двора в хату, неся в руке пустое ведёрко. Мамка её, Одарка, с утра готовила, стояла у печки, вся красная, напекала пирогов. А татка Егор Егорыч - тот с утра суетился: сносил добро, которое получше, в погреб.
- Ты чего такой шебутной? - сиплым голосом спросил у него их сосед, рыжий Евстратий со смешной фамилией Носяро, который сидел тут же, за столом и глушил первач из стакана.
- Эй, не жри! - Егор Егорыч подскочил к соседу, схватил бутыль с мутным первачом обеими пухлыми руками и тоже попёр в погреб. - Мое це, не твое!
- Жмот! - презрительно плюнул Евстратий Носяро, отставив в сторонку пустой стакан, занюхивая горячим пирогом.
Оксанка села прясть - мамка велела напрясть ниток и соткать канву на рушники: Покров скоро, надобно убрать красный угол. Она хорошо слышала, как в соседней комнате шебуршит батька и каркает этот дядька Евстрат, которого Оксанка с детства почему-то не любила и даже побаивалась.
- Мой пирог! - это батька отбирает у Носяры горячий пирог и, скорее всего, откусил кусок, чтоб Носяро не откусил первым.
- Эй, хорош пироги таскать, ироды! - это ворвался голос мамки, она гоняет обоих веником, и отобрала у батьки первач.
Полная, цветущая и румяная от печного жара, Одарка понесла первач на кухню, где запрятала в печной поддон. Егор Егорыч туда не лазит: не умеет отодвигать заслонку и боится заполучить ожог.
- Жинка твоя - змеюка! - прогудел Евстратий Носяро и поднялся из-за стола, застланного белой салфеткой. Егор Егорыч заметил, что сосед запятнал салфетку соком и семечками от помидора, который слопал на халяву, и надвинулся на него, указав на пятно.
- Шо ты тут мне гадишь, борзой? - возмутился он и сжал кулак, дабы залепить соседу в ехидную физиономию.
- Эх ты, пузырь! - огрызнулся Носяро, уходя от драки. - Усы-то вон, повисли! Трусишь, вижу, шо тот заяц! Шебуршишь, шебуршишь, таскаешь тут сало своё туды-сюды! Знаю я, шо немцы прут, сказали вже добрые люди! Вон, Малина в лес подался, шоб ему пусто было, коммуняка!
Егор Егорыч опустил кулак. Да, он трусил: боялся, что немцы село спалят - говорили люди в лесу, что немцы сёла палят и людей стреляют за просто так. Вот и таскал харчи в погреб: авось, пронесёт? В лес партизанить идти Егор Егорыч боялся: не умел ни стрелять, ни прятаться, ни жить впроголодь.
Вчера приходили из райкома, из Еленовских Карьеров, в Красную армию призывали. Полдеревни ушло и тихо так стало, мёртво, словно действительно, умрёт скоро. Все говорили, что это всё - так, не война, пшик - попугали чуток и перестанут. Вон, Антип, кум Егора Егорыча, Оксанкин крёстный, ездил недавно в Еленовские Карьеры на базар - так там сказали, что немцы выброшены обратно в Польшу...
Егор Егорыч снёс в погреб и салфетку, и часы с кукушкой, и пироги, хотя Одарка отнимала. Весь день потратил с перерывами на еду и поспал немного, часа три. Даже вечером Оксанку хотел в погреб запрятать на всякий пожарный. Да не успел.
- Давай, доня, слезай... - пыхтел Егор Егорыч, толкая Оксанку по шаткой лестничке. - Хоть тебя сбережём от нехристей окаянных... Вон они, вже за лесом поставились... Хай им грэць, фашисты...
Оксанка не очень хотела в погреб: ей всего шестнадцать было, она не до конца понимала опасности, пока...
баххх!! - внезапно за окном, там, где околица и лес - раздался адский грохот, от которого пол хаты мелко задрожал, посыпалась со звоном с полок посуда. Одарка тоненько завопила, а Егор Егорыч не устоял и скатился в погреб кубарем. Оксанка едва удержалась на лестничке, которая зашаталась под ней, как на ветру. Она выскочила обратно в комнату, иначе бы покатилась в погреб вслед за батькой. Егор Егорыч ныл на дне погреба, в темноте, потому что, падая, перевернул свечку, и та погасла. За окошком полыхали страшные красные зарницы, валил дым, застилая сиреневые отсветы заката. За лесом всё бахали и бахали, Оксанка забилась за печку, где уже спряталась Одарка. Они сели там, в обнимочку и сидели мышками, боясь каждого шороха. Вокруг всё тряслось, как будто бы раскрывалось пекло, выпуская чертей, посуда падала, билась об пол, в поддоне звенела бутыль первача. Воняло горелым, потому что дым, прилетая из-за леса, забивался сквозь шибку в хату и заволакивал всё, нависая удушливым серым туманом.
- Эй! Э-эй! - дверь с треском кто-то распахнул и влетел в сени, с криками, гвалтом. - Чего засели?? Бежать всем из хаты вон, бо завалится! Егор! Егор! Семью веди прочь!
По хате бегали, искали их. Оксанка вся сжалась в комочек, притулилась к рыдающей мамке, потому что думала, что это уже гарцуют немцы. Если они найдут хоть кого-то из них - застрелять за просто так...
Чьи-то руки просунулись за печку и начали насильно вытаскивать сначала - Одарку, потом - Оксанку. Оксанка верещала, билась, но потом - как вытащили, увидела, что это никакие не немцы, а дядька Антип и дед Тарас ворвались в хату, чтобы их, непутёвых, выручить.
Батьку уже вытянули из погреба, он ковылял в сени на охромевшей ноге.
- Шибче, увалень! - подпихивал его дед Тарас с седыми длиннющими усами. - С тобою лышей за смертью!
Дядька Антип велел бежать из хаты во двор, Оксанка и побежала во двор, спотыкаясь о куриц, что метались под ногами. Она с ужасом поняла, что забыла запереть птичник, когда кормила их вечером...
баххх! - снова ударило, но уже не за лесом, а у Медвежьего озера... Тут, рукой подать от села... Там, на озере, что-то вспыхнуло и горело, дымя. Люди носились по селу, панически вопя, кто-то с кем-то столкнулся и повалился, едва не сшибив с ног Оксанку. Воздух был забит горелым душным туманом, в котором едва можно было различить свои ноги. К тому же туман ел глаза, вызывал кашель. Вытирая слёзы, Оксанка пыталась найти мамку, или батьку, или дядьку Антипа - хоть кого-нибудь, но никого не находила. А потом - чем-то раскалённым, железным снесло хату соседей. Наверное, это была бомба, она врубилась в крышу всей своей тяжестью, пробила её, разметав солому, громыхнула, превратив хату в огромный костёр. Волна горячего воздуха сбила Оксанку с ног, грохот оглушил. Она упала в огород - в капусту, а вокруг неё топали тяжёлые чужие ноги.
Когда Оксанка открыла глаза - вокруг неё уже никто не бегал. Солнце почти сползло за лес и собиралось скрыться там, впустив на землю сизые сумерки. Догорала разбитая хата, и за лесом что-то горело и шумело так, вроде бы там скакали резвые кони. Дыма стало меньше, Оксанка приподняла голову с прохладной капусты и огляделась. Село опустело - наверное, все куда-то убежали без неё. Свечи нигде почти не горят - только у деда Тараса окошко светится, у противного Носяры что-то мигает, и там, в дальней хате, где немая Матрёна живёт - тоже огонёк.
- Мама! - тихонько, испуганно позвала Оксанка, поднимаясь на ноги. - Тато!
Она прошла немного вперёд, не замечая от страха, что идёт прямо по капусте. Добралась до плетня, на котором торчал отбитый горшок. Его кто-то вот только что отбил, потому что, когда Оксанка нанизала его на плетень - горшок был целёхонек. И новый, к тому же. Оглянувшись, она увидела свою хату. Хата стояла, целая, но тёмная, как нежилая. Либо батьки перебрались к деду Тарасу, либо тато до Носяры побежал, либо до Антипа, а может быть... нет, погибнуть они не могли. Нельзя добрым людям погибнуть: светлые тут края, не даст Богородица смерти прийти. Недаром же Она насадила в лесу избавлень-траву...
Где-то у леса ещё что-то шумело, Оксанка повернула голову и глянула туда, откуда доносился странный рокот и некое пыхтение. Оттуда бил яркий свет, который затмевал и остатки солнца, и редкие огни в окнах. А кроме света - надвигались страшные машины и шагали чужие люди - в чём-то сером, что сливалось в опускающихся сумерках с землёю. Немцы! Оксанка похолодела: прорвались! И - движутся прямо в село! Вон, один из них поднял руку, показывает... Ей даже почудилось, что его корявый острый палец упёрся прямо ей в лоб. Крик от ужаса застрял, зато включились ноги. Оксанка повернулась и опрометью бросилась в свою тёмную хату.
Егор Егорыч и Одарка сидели под лавкой. Когда прекратили валиться бомбы - они вернулись в уцелевшую хату и запрятались там, не включая свет. Одарка тихонько плакала, потому что считала, что Оксанка погибла. Когда Оксанка спихнула с дороги дверь сеней и оказалась в комнате - она никого не увидела в темноте. Нашла родителей по мамкиному голосу. Ей бы крикнуть, обнять их, но Оксанка уже не могла. Она торчала у лавки, под которую забились родители, и шептала побледневшими губами:
- Враги...
Солнце тихо скрылось за горизонтом. На миг установилась мёртвая тишина, а потом...
Дверь с треском высадили - наверное, хорошенько наподдали ногой. Комнаты наполнились грузным топотом, а через минуту они пришли. Одарка при их виде хлопнулась в обморок, обвиснув на лавке, Оксанка, не успев в погреб, забилась за батькину спину. Егор Егорыч не мог никого спасти. Он стоял посреди комнаты не потому, что был храбр, как скала, а потому что оцепенел от страха.
Их было много, этих серых, покрытых грязью чудищ - целых шесть. Они вдвинулись стеной, похохатывая, грозя железным оружием. От них разило чем-то неприятным: гарью и бензином, и чем-то ещё, наверное, это и был запах смерти. Оксанка выглядывала из-за батьки и у неё тряслись коленки, дыхание перехватило, похолодели пальцы.
Из шести выдвинулся один и страшным каркающим голосом резко крикнул:
- Ви есть принять немецкий армий унд ваффен-СС! Нести эссен унд шнапс! Кто не хотеть - капут унд зарыть! Герр группенфюрер ночевать у вас! Шнель! Эссен!
Он кипятился, этот вроде бы как человек, похожий на болотного упыря из страшных баек, которые ходили в здешних местах с незапамятных времён. Он говорил как бы по-москальски, но так, что Оксанка практически ничего не поняла из того, что он сказал - поняла лишь то, что они их убьют...
Одарка охала, выбираясь из обморока. Егор Егорыч продолжал торчать, как пень.
- Эссен! - повторил немец и топнул тяжёлой ногой, засунутой в грязный сапог, оставляя следы на выметенном полу.
Никто не знал, что значит это слово - все только боялись. Немец обвёл Егора Егорыча, Одарку и Оксанку огненным взглядом убийцы и совершил руками движение, будто ест из тарелки.
- Жрать хотят, - шепнул жинке Егор Егорыч, разобравшись, наконец, что означает его "Эссен" и эти пассы. - Тащи... - обречённо пискнул он. - Лучше - сало.
Пришлось изрядно облегчить погреб: пока Егор Егорыч чистил немецкие сапоги - Одарка с Оксанкой натащили на стол и сала, и пирогов, и мёда, и варенья... всего, что нашлось. Одарка даже первач вынула из поддона и припёрла немцам, чем жутко огорчила мужа. Хотя - немцы эти такие лихие, что лучше уж отдать им тот первач, лишь бы не застрелили. Они расселись по лавкам, пачкая их, один дудел в губную гармошку, извлекая из неё противные звуки, которые ужасно резали уши. Они стаскивали свою замаранную форму и кидали на пол, делая Одарке знаки, чтобы она постирала это всё.
- Хай вам грэць, чертяки! - чертыхалась полная Одарка, подбирая грязнючие и вонючие тряпки. - Шоб вас гром побил, окаянные лешаки, упыри болотные, пиявки!
А потом - дверь распахнули снова, в хату заглянула мерзкая лоснящаяся жирная морда и объявила:
- Ахтунг! Герр группенфюрер!
Немчура засуетилась. Поняли, звери, что поотдавали Одарке свою рванину рановато: начали расхватывать, пихая Одарку, напяливать кто что, даже чужое один надвинул и получил пинка от хозяина.
Оксанка ещё возилась с харчами: дрожащими от страха руками расставляла на столе тарелки, едва не расколотила штук пять. На улице всё шумело: ревели и пыхтели машины, гомонили люди. Но вдруг из хаоса всех этих гадких звуков вынырнул один такой, что заставил невольно содрогнуться. Оксанка всплеснула руками и выронила крынку молока. Крынка треснулась об пол и раскололась, молочная лужа быстро натекла и затопила осколки. Егор Егорыч, который, обливаясь холодным потом, выпихивал из погреба четвертину кабана, не удержался на лестничке и скатился в погреб во второй раз - вместе с кабаном. Одарка крестилась, уткнувшись в красный угол.
Немчура сначала погогатывала, а потом - снялась с лавок, как вспугнутые воробьи, повыскакивала во двор. Оксанка осторожно выбралась в сени и наблюдала за тем, как в ярком белом свете фар, шипя, жужжа и лязгая, движется к их двору нечто о восьми гигантских паучьих ногах. От каждого его шага дрожала земля, над головой Оксанки качались сушёные травы. Оно сверкало металлом, это была некая машина, которая, выворачивая комья земли металлическими когтями, сокрушила плетень и вдвинулась во двор, уничтожая огород. Свет её фар слепил, Оксанка прикрыла глаза ладонью, но продолжала, не отрываясь, смотреть, как в нескольких метрах от хаты страшная машина вдруг замерла, а потом - словно бы присела, испустив жуткое шипение, и из неё выпрыгнул человек. Едва человек очутился на земле - немчура, что топталась во дворе, повытягивалась в струночку, вытянула вверх правые руки и что-то хором крикнула, а потом - застыла. Против яркого света Оксанка видела только тёмный силуэт того, кто приехал на "дьявольской повозке" - он был высок, на его голове торчала фуражка. Широкими шагами он пересёк развороченный двор, поравнявшись с немчурой, поднял вверх раскрытую ладонь и выплюнул короткое слово:
- Хай!
Оксанка побежала обратно в хату - слишком уж страшенным показался ей этот вражеский начальник, который уже успел поставить свою длинную ногу на порог.
Одарка, чертыхаясь, протирала с пола молоко, Егор Егорыч с шишаком на лбу упёр четвертину кабана на задний двор - разделывать.
- Доню, давай, у погреб! - засуетилась Одарка, увидав дочь.
- Мама, в лес надо, Петру сказать, он партизан приведёт! - пискнула Оксанка.
- Ишь ты, партизанка! - рассердилась Одарка. - А ну, хутко, слазь у погреб! Вбьют они нас, якщо до партизан пойдём, слазь!
Пришлось Оксанке послушаться, бо мамка грозила за косу отодрать. Немчура гомонила в сенях, варнякала что-то, непонятно что. Мамка захлопнула крышку, и Оксанка осталась одна в темноте рядом с харчами. Она ждала, что страшные враги выволокут её на расстрел, застрелят и мамку с татком, а хату - раскидают той страховитой штуковиной, которую привёз во двор этот "герр". Оксанка читала молитвы и просила Богородицу заступиться.
Над её головой топотали тяжёлые шаги - это враги ходят сапожищами, топчут пол, который она с утра намывала до блеска. Потом они, кажется, лопали, и что-то ещё пели, а вернее басовито ревели, как медведь ревёт. Вскоре стихло - видимо, "герр" забрался спать на печку - а куда он ещё мог забраться, когда зябко так по ночам? Татка обычно, на печке спал. А сейчас?
Когда стихло - уставшая Оксанка задремала. Но спала недолго и очень чутко. Разбудил её холод, ведь в погребе не было ничего, кроме харчей, а она даже свитку не успела натащить - в одной сорочке была. Подняла голову, прислушалась - тихо, как бывает перед рассветом, когда всё вокруг замолкает и засыпает самым сладким сном. Оксанка влезла вверх по лестничке и приподняла крышку погреба, выглянула. В хате висели предрассветные сумерки, Оксанка видела пустые лавки и стол, заваленный горой объедков. Людей - никого, ни батьков, ни этих леших, и поэтому - она решилась тихонько вылезти. Пройдясь по комнате, Оксанка выглянула через окошко на задний двор и увидала, как мамка её отстирывает в корыте немецкую форму от грязи, копоти и машинного масла. С улицы долетала какая-то возня, прокравшись на цыпочках в сени, Оксанка приоткрыла дверь. Немчура суетилась около ногастой машины: они разбирали её на части и грузили в крытые грузовики.
Оксанка притаилась и почти не дышала, чтобы её никто не услышал. Но ей не удалось спрятаться. Откуда-то сзади возникли грубые руки и вытолкнули её из сеней на улицу. Под гадкий хохот немчуры она упала носом вниз на пыльную дорожку и тут же увидела, как подходят две ноги, засунутые в начищенные сапоги из чёрной кожи. Ноги остановились, они принадлежали как раз тому, самому страшному, который ездит на железном чудище.
- Фройляйн... - хмыкнул он, разглядывая Оксанку сверху вниз. - Шпион?
Оксанке сделалось так страшно под его тяжёлым взглядом, что она разревелась, закрыв ладошками лицо. Немчура недобро хохотала, уперев руки в бока.
- Шисн? - вопросительно каркнул злобный солдат в пилотке, что высился справа.
- Найн! - отказался хозяин железного чудища и кивнул куда-то вправо, за забор.
Оксанка невольно глянула туда, куда он кивнул, и похолодела от головы до кончиков пальцев на ногах, замерла, не в силах оторвать глаз... Двор деда Тараса - разгромленный, перевёрнуто там всё вверх дном. А перед хатой торчат колья - четыре ужасных кола, а на них вся семья деда Тараса усажена!
- Ух, и напужалась я тогда, - говорила Оксана Егоровна, поправляя толстые очки. - Усё, думаю, и мене туды ж, як деда Тараса. Алэ не тронули воны мене, пустили. А я мов обмерла, у хату запхалась и сижу на лавке, мов оглушили. Воны съехали, як ранок настал. Солнышко вышло, и снялись, на город ушли.
Миркин тоже сидел так, "мов оглушили". Он силился понять, кто мог пронюхать о том, что именно они с Иванковым ищут в архиве, и проболтаться этим курицам Поэме Марковне и Лиле. Если об этом узнает Теплицкий - обе могут выйти из дома и не вернуться. Бабусе тоже не поздоровится. Миркин скажет Теплицкому, что вырыл всё это в клоповых бумаженциях...
- Стойте, - Миркин выхватил из кармана фотографию, что затесалась в дневник Фогеля, и дал её Оксане Егоровне. - Вы знаете кого-нибудь здесь?
- Ой, внучек, плоховато я вижу, - прошамкала старушка, сдвигая очки на кончик носа. - А, ну-ка, гляну... Ой, внучек, стара, стара...
Оксана Егоровна долго разглядывала эту затёкшую фотографию, вертела её и так и эдак, на свет носила, наклоняла, приближала к своим очкам...
- Да, он цей! - Оксана Егоровна уверенно упёрла свой палец в лицо человека, который стоял посередине, и даже постучала по нему. - На всём хуторе по сёлам его Эрихом Колосажателем прозывали, столько народу извёл, ирод. Дрожали все, як вин приезжал, бо село попалит и все мы на кольях окажемся. В крайней хате, к лесу, в нас баба Маланка жила, её вси Голосухой прозывали, бо язык в неё был - ого-го, якой. Як вбачить, що едуть воны - так волала на весь хутор: "Краузе, Краузе!" и мы усе в хату бегли, мов гусенята те, бо моторошно одраз ставало...
Миркин выхватил из-за уха ручку и на собственной ладони кособоко накарябал два слова: "Эрих" и "Краузе". Теперь он знает имя и фамилию того, кто рулил "брахмаширасом", и возможно, у него есть шанс отбояриться от рыбозавода...
- Он частенько потом приезжал до нас, в хате ночевал, а мы усе - у сарае. Выгоняли нас всех из хаты. Татка мой старостой сделался, а дядька Евстрат став главный полицай. Я партизанам помогала, вместе с дядькой Антипом. Немцы щось строили за лесом - башню такую, как большая мельница. А у нас гарнизоны ихние стояли - охраняли башню. У нас на селе её "Чёртовой мельницей" прозвали, бо той, хто сунуться туды задумал - ни за що назад не повертался. Потом партизаны её взорвали, алэ цэ уже як ирод той сгинул. Не вынесла Богородица его злодейств, погубила его избавлень-трава. Ох, долго потом ще немцы бесновались, но выдушили их наши партизаны, а потом и Красная армия пришла, и выручили нас от них.
Миркин писал - захватил ворох салфеток и покрывал их словами, изредка прорывая их стержнем ручки до дыр. Он и раньше слышал кое-что про траву и про исчезновение людей в местных лесах - сейчас, среди уфологов это явление называли Светлянковским феноменом. Теплицкому об этом знать не обязательно, потому что он обязательно попрёт туда выяснять, в чём дело. А там - болота непролазные - ещё утопнет!
Буфетчица Лиля моргала своими намалёванными глазками и всё косила в их сторону, словно бы прислушивалась. В таких местах бывает негласная мафия... Лиля - мафиози? Нет, это просто Миркин устал от духоты, клопов и Иванкова. А вот и Иванков - звонит ему по телефону, сейчас, будет клещами вытаскивать, где он, Миркин, торчит уже второй час?? Поесть ходил - что, нельзя?
Пришлось прощаться с Оксаной Егоровной, потому что Иванков железно настоял на том, чтобы Миркин возвращался обратно к клопам.
- Теплицкий звонил! - скрипел Иванков в трубку мобильного телефона и ещё чем-то шелестел. - Требует вас на ковёр. Злющий такой был, как волк.
Миркин подумал, что это Барсук что-то напортачил в бункере с "брахмаширасом". Неужели, сломал? Способный, однако! Миркин, например, так и не понял, каким образом можно его сломать?? Скорее, об него можно что-нибудь сломать.