Повести Белкиной
Аллес гут, или Дочь оккупанта
— Сколько можно приносить себя в жертву! Тем более что жертва эта никому не нужна!
«Мерседес» резко затормозил, едва не поцеловав бампер тоскливо ползущей впереди «тойоты». Антонина припомнила всех матерей неизвестного ей водителя японского авто и продолжила проповедь.
Я тупо молчала, вжатая ремнем безопасности в кожаную эргономику кресла, и ругала себя за то, что не поехала домой на метро.
— Решено!
Антонина, не отпуская руля, жестом фокусника достала айпад, бросила мне на колени и торжественно провозгласила:
— Там, в айфото, есть раздел «Кандидаты», выбирай любого. Я их накачала с разных сайтов знакомств, держу для депрессивных пациенток с заниженной самооценкой.
— Ничего себе диагноз ты мне поставила, — пробормотала я и послушно нажала кнопку. Экран засиял средиземноморским пейзажем.
Спорить с Тонькой было бесполезно. Да и сил уже не осталось — сначала больница, потом прием в Тониной клинике. Оставалось надеяться, что пробка рассосется и мы, наконец, доедем до дома. В гости не пойдет, они с Федором плохо друг друга переносят, а там, глядишь, забудет. Хотя вряд ли. За двадцать с лишним лет, прошедших с нашего знакомства на первом курсе Меда, моя лучшая подруга ни разу не бросила дела, не доведя до конца. Институт с отличием, интернатура, аспирантура, потом выучилась на менеджера и вот теперь на «мерседесе» в пробках парится, а я из своей больницы домой на метро за пятнадцать минут добираюсь. Тонька что-то там еще вещала про ценности и архетипы, а я тихонько себе фотографии смотрела. Куча красивостей с разных концов земного шара. Клуб кинопутешествий, да и только.
Машина встала намертво. Нетерпеливая автолюбительница выскочила, что-то там повыясняла, залезла обратно.
— Полный он. Авария на перекрестке. Еще метров двести ползти. Дай-ка я тебе найду.
Антонина бесцеремонно выдернула у меня из рук планшет, поколотила его наманикюренными пальцами и швырнула обратно — сзади противно взвыл чей-то сигнал. «Тойота» оторвалась от преследователя. Тонька выдала цветистый комментарий по поводу умственных способностей сигналившего и продвинулась на два метра из оставшихся двухсот.
Я взглянула на экран планшета — и сердце остановилось. На меня смотрел мужчина моей мечты — выразительные, с поволокой темные глаза, высокий лоб, открытое лицо, лукавая улыбка и копна светлых вьющихся волос. Не то чтобы я о ком-то таком мечтала, я уже как-то смирилась, что буду доживать век с бывшим мужем в соседней комнате. Правда, Федор, несмотря на штамп в паспорте, факт развода игнорировал напрочь, скидывая грязные рубашки и носки в мою корзину, доставая из холодильника все, что понравится, и поучая Илюшу. Последнее ему давалось нелегко, так как Илья уже после первого курса устроился на работу в книжный магазин и теперь даже ночью редко появлялся. По этому случаю все, что Федор хотел, но не мог поведать сыну, он вытряхивал на меня, приправляя крошками порезанного прямо на скатерти хлеба, немытыми стаканами и бардаком в прихожей. Очевидно, он считал, будто эти мелочи — ничто по сравнению с его великим благородством: он уже три года собирался оставить мою квартиру нам с Илюшей и будет собираться еще лет десять. А пока я живу в больнице, а Илья в университете и магазине.
Нет, я не про Федора, с ним уже давно все ясно. Я про супермена из Тонькиного айпада.
Наверное, вид у меня был отчаянно идиотский, потому что с водительского сиденья раздался победный возглас:
— Ага! Дело пошло!
В смущении я быстро вернулась к пейзажу и виновато взглянула на подругу. Оказалось, что клич был посвящен прорыву метров в пятьдесят. Я осторожно погладила гаджет, устремляясь назад, к мечте. Что-то было подозрительно знакомое и притом первоклассно устроенное в выданном мне фото — выверенный наклон головы, длина стрижки, направление взгляда, а главное — степень улыбки. Может, она не лукавая, а ироничная? Увязнув в рассуждениях о различии между лукавством и иронией, я пропустила кульминационный момент перекрестка и чувствовала себя неловко, так как не могла предложить никакого мнения в ответ на животрепещущий вопрос:
— Ну ты видела? Как тебе эти олени?
Аллегорическое восприятие действительности было для Тони столь естественным, что в окно глядеть я не стала.
— Ты там спишь, что ли? А, в Зигги втюрилась. Ну слава богу. Не совсем пропащая. Виза-то не кончилась еще?
Я машинально помотала головой, все еще не понимая, к чему она клонит.
— Отлично! С понедельника берешь в роддоме неделю за свой счет и едешь в Берлин. Посетишь историческую родину.
Я расхохоталась. Хотя про родину она не придумала, я действительно родилась в Германии, отец был военным. Только я сама ничего про это не помню, мне и трех лет не было, когда мы в Москву вернулись. В середине девяностых, на пике безденежья, Федор заставил обратиться в консульство Германии на предмет ПМЖ как родившейся на ее территории, на что мне вежливо ответили, что, поскольку я — дочь оккупанта, дела моего рассматривать не будут.
Тонька сердито придавила педаль, и «мерседес», едва выползший из пробки, улетел стрелой, вновь одарив меня крепким объятием роскошного кресла.
— Зря смеешься! Сказала — едешь, значит, едешь. В командировку, на симпозиум перинатологов. Я поехать не могу, у меня здесь дел не переделать. А ты съездишь, не развалишься.
— Тонька, ты неисправима. Так нельзя. А моего мнения учитывать не надо? Может, у меня семейные проблемы?
— Именно! Наконец-то доперло! У тебя семейные проблемы. И ты поедешь их решать. В Берлин. Зигги я тебе обеспечу.
— Хорошо, поеду, если надо. Но на симпозиум и без Зигги. Кстати, а кто он такой?
— Ага, зацепило! Не трусь. Все будет о’кей.
Машина подъехала к моему дому и лихо затормозила возле ободранной двери подъезда.
— Ну, пока. Никакого привета дяде Федору. Вещи складывай. План выступления сегодня на почту брошу.
«Мерседес» взвился и исчез в мокром тумане. Я поплелась домой.
Не вступая в политические дискуссии, я съела суррогатную киевскую котлету, ругая себя за безволие, и отправилась в ванную. Моя мочалка пропала, а шампунь кончился.
— Ненавижу, когда берут мой шампунь! Мне его Тоня в дьюти-фри по спецзаказу покупает, а некоторые, не будем называть их отчества, у которых и на голове-то пять жалких кустиков, выливают мою собственность на свою лысину, даже не осознавая всей низости такого поведения! Тем более я презираю тех, кто не имеет собственной мочалки! Жалкие, ничтожные личности! — Тут я заметила, что говорю вслух, а из глаз текут настоящие слезы. Да что это со мной? Разве можно расстраиваться из-за таких мелочей? — Можно! Еще как можно! — кричу я в микрофон распылителя и, нахлебавшись водяной пыли, слышу стук в дверь.
— Маш, а Маш! Ты неприлично громко себя ведешь! Нельзя ли потише?
Дверь не закрывается, замок сломан, и Федина лысина восходит в образовавшейся щели, словно неудачный прототип луны. Внезапно случается метеоритный дождь. На луну обрушиваются баночки с кремом, скрабы и гели для душа, и даже сыплется морская соль. Впрочем, как раз соли было не жалко — из проливаемых мной в тот момент слез легко можно было восполнить боезапас.
Проревевшись как следует, я заглянула в почту. Там, среди свалки сегодняшних анализов, я обнаружила, что моя сорокасемилетняя пациентка Семикобылкина, вынашивающая первую беременность, обожралась конфет и имеет в моче сахар. Еще более душераздирающую новость я узнала про семнадцатилетнюю невесту семидесятилетнего режиссера Карапузова — к девятому месяцу у нее появилось ощущение, что она еще не доросла до ребенка, и нельзя ли что-нибудь с этим сделать? Я решила, что третьей подобной новости мне не пережить и пора закрывать ящик, но тут пришло Тонькино послание с двумя вложениями. В одном — резюме и наброски к докладу, а в другом — Зигги.
Вот так я очутилась сначала в самолете, потом в такси, а потом в гостинице «Грюнпарк» на Бенауэрштрассе, которая долгое время служила подмостками для железного занавеса. Вдоль этой улицы проходила граница между Западным и Восточным Берлином, здесь в 1961 году, за несколько лет до моего рождения, была возведена Берлинская стена — символ холодной войны. Для внезапно разделенных горожан это было вполне материальным заградительным сооружением, пытаясь преодолеть которое погибли сотни берлинцев. В 1989 году стена пала, а в 2010-м останки ее были преобразованы в мемориальный музейный комплекс. Все это я прочитала на развешенных в окрестностях стендах — отель был ближайшим соседом музея Берлинской стены.
После вечерней прогулки я долго не могла уснуть, пытаясь представить, как такое вообще было возможно. Например, живу я в Тушино, а Тонька на «Соколе», и вдруг оказывается, что в Тушино — одна страна, а «Сокол» решил строить коммунизм, и туда больше не пускают. А если там родители живут или дети? Всю ночь мне снилась станция метро «Сокол» и Тонька, летящая на «мерседесе» по рельсам, что, впрочем, не помешало отлично выспаться.
На следующий день я завтракала в компании чудаковатого закавказского гинеколога, нос которого сломанным зонтиком нависал над губами, перекрывая доступ круассану, и беспокойного педиатра-бурята, похожего на безносого пряничного человечка, который очень переживал, что «не умеет по-английски», и от этого после каждого предложения восклицал: «Аллес гут!» Позавтракав, я почувствовала необъяснимую нежность к своей неспокойной подруге.
Симпозиум проходил в конференц-зале упомянутого музея, что было и непривычно, и символично. Будто перинатологи Европы приехали изучать особенности развития зародыша Евросоюза во чреве Германии. Ребенок получился не без дефектов: то его сотрясала лихорадка долгового кризиса, то педикулез из нелегальных иммигрантов, то подростковые истеричность и неуравновешенность. Однако жил. И я достаточно внятно сумела в этих сложных декорациях представить спектакль одного актера на кирпичном подиуме, видимо, символизировавшем мирную утилизацию стройматериалов, высвободившихся после разрушения стены. Перинатологи — народ любопытный, я долго отвечала на вопросы про будущее потомство Карапузова, Семикобылкиной и еще нескольких десятков наших с Антониной пациенток, а в голове противным пауком копошился вопрос: «Что, если Зигги и вправду объявится?» В конце концов паук заполонил своими сетями все немногочисленные извилины моего натруженного мозга и стал передергивать мысли и слова. После того как пациентка превратилась в Семипузову, а ее срок беременности перевалил за девять лет, меня наконец отпустили.
Я пыталась внимать любопытным рассказам про чудеса современной медицины, с некоторым соболезнованием слушала бурята, аплодировала гинекологу с носом и даже воодушевленно поднимала руку, голосуя за какую-то петицию к Европарламенту, но, так как вместо серого вещества в голове была одна паутина, после вечернего перерыва решила, что честнее будет пойти погулять.
* * *
Инженер Зейс был очень практичным и рассудительным. За свои полвека он много повидал — и в прямом, и в переносном смысле. Неудачно родившись в Восточной Германии, он удачно закончил университет, когда Берлинская стена еще стояла на месте, но «Штази» уже не решалась стрелять по перебежчикам. Женился на западной немке из захолустного городишка Руст на границе с Францией, и тут оказалось, что немка эта удачно зажиточна и даже богата. Ее семья делала горки для парков развлечений, и бизнес шел в гору. Профессия инженера давала право на весьма высокую должность и немалую зарплату, а главное — возможность путешествовать. Зейс объездил всю Европу, Америку и даже побывал в Австралии. В его жизни не было ни одного неисполненного желания, как ни одной ненужной вещи не было в их двухэтажном доме в предместье старинного города Фрайбург, а были только стриженые газоны, розы и породистая собака по кличке Гектор. Правда, не было в доме детей, но нельзя же иметь все. Инженер философски относился к этой досадной промашке судьбы, однако, рассуждая здраво, он даже был отчасти доволен тем, что привычный порядок вне опасности.
Каждое утро Зигфрид Зейс ел горячие тосты с мармеладом, пил кофе с одним кусочком коричневого сахара, целовал белесую макушку жены, садился в сияющий «Порше Кайен» и ехал на службу.
Он ехал по раз и навсегда утвержденному маршруту: мимо Мюнстера — средневекового готического собора, стрельчатые шпили которого назидательно указывали дорогу на небеса; мимо здания университета, знаменитого тем, что его ректором был великий философ Мартин Хайдеггер, член НСДАП с 1933 года; мимо старинных городских ворот… Вечером он возвращался тем же маршрутом, с той только разницей, что по дороге заезжал в клуб, где играл в сквош и дважды в неделю плавал в бассейне. Если плавал чаще, сохла кожа и появлялись неприятные розоватые пятна на руках. Ужинал он дома с женой. Изредка, с друзьями, он захаживал в популярный ресторан «Золотой олень», где ел суп из спаржи и свиное колено, запивая баварским пивом. Дважды в месяц они наносили визиты многочисленным родственникам жены, а раз в квартал собирались на барбекю у кого-нибудь из сослуживцев.
Жена работала в университете, преподавала немецкий язык иностранцам, в основном японцам, казахам и прочим арабам. Иногда у нее в группе оказывались русские. Их она не любила. Впрочем, эмоциям, как и лишним вещам, в жизни четы Зейс места не было. Два или три раза в год они, как и положено, ездили отдыхать, заранее выбирая и долго обсуждая маршрут. После прошлогодней поездки на Мадагаскар они не смогли найти больше предмета для обсуждения, и все лето чета гуляла с Гектором по ставшему родным Шварцвальду. Кроме времен года, в жизни нечему было меняться, что вполне устраивало инженера.
Но вдруг механизм дал сбой. Именно так. Уж кто-кто, а он, отладивший столько сложнейших аттракционов, знал, что такое сбой. Это когда вагончики несутся по стальной колее, весело гремя колесами, и вдруг колесо наезжает на гайку или попадает в незатянутую щель. Веселое громыхание превращается в невыносимый грохот, а сам аттракцион — в груду металла. Впрочем, это крайний случай. Такое на его памяти бывало только пару раз, и то поезд был пуст, обкатку проходил. Обычно, если ритмичный стук дополнялся тихим противным свистом или подозрительным прибрякиванием и пришепетыванием, аттракцион останавливали, проводили профилактические работы, если надо, даже пересматривали концепцию. Главное — не упустить момент!
Вот и сейчас он слышал в своей душе этот противный свист — предвестник катастрофы. Все дело в том, что Зигфрид Зейс внезапно начал видеть сны. Раньше с ним такого не случалось. Стоило положить голову на подушку, и ночь пролетала незаметно. Сейчас то же самое нехитрое действие погружало его в странную, искривленную сферу сна, где, как правило, происходило одно и то же.
Сначала он провожал поезд. Настоящий, не из аттракциона, но весьма странный. Он был невообразимо длинным, как неразрезанная сосиска, скучного зеленого цвета. Кто уезжал на этом поезде, было непонятно, и оттого становилось еще грустнее и тревожнее. Откуда он знал, что кто-то уезжает? И куда? Зейс был уверен в одном — этот кто-то больше не вернется. Никогда. От безвозвратности и неизбежности потери сердце начинало биться сильнее, на лбу выступал пот и чесались ладони. Потом зеленая сосиска начинала корчиться, чихать и, наконец, превращалась в гусеницу, которая проглотила бедного кого-то и теперь переваривала его, извиваясь всем телом. Она кряхтела и тужилась, дергалась то вперед, то назад, пускала газы… Медленно чудище сдвигалось с места и, скрипуче потягиваясь, ползло. Хотелось убежать, чтобы оно не заглотило и Зейса. В то же время в этом движении было что-то завораживающее, и он смотрел на набирающий скорость состав, как кролик на удава. Поезд стучал по рельсам, это был привычный, успокаивающий механический звук, в который вдруг вплеталось присвистывание и пришепетывание. Зейс понимал, что поезд надо остановить, но не мог ни сдвинуться с места, ни закричать. Отчаянно чесались руки, из горла вырывался натужный хрип.
Тут его обычно будила жена. Зейс вставал, выпивал стакан воды и возвращался. Тогда начиналась вторая серия.
Действие происходило в незнакомой комнате, то ли в номере отеля, то ли в чужом доме с безликой, казенной обстановкой. На стуле сидела женщина. Она сидела боком, лицо закрывали пышные темные волосы. Сидела очень прямо, было видно, как напряжены мышцы спины и рук. Вокруг была тишина, густая, как сметана. От этого было трудно дышать. Женщина медленно поднимала руки, откидывала волосы, но он все равно не мог разглядеть ее лица. Медленно-медленно она опускала нервные кисти от головы к шее, ее пальцы, точно лапки паука, перебирали пряди волос, спускались на грудь, неуверенно тычась, находили верхнюю пуговицу темно-синего трикотажного жакета и расстегивали ее. Потом лапки переползали к следующей пуговице, все ниже, ниже, и наконец, синяя шкурка начинала слезать с плеча. Тишина все густела: из сметаны она превращалась в масло, потом в замерзшее масло, потом цементировалась и каменела. Вместе с ней каменел воздух. Когда шкурка падала на пол, воздух окончательно превращался в камень. Зейс стучал по нему кулаками, пинал и крушил плечом. Ничто не помогало. Каменный воздух заполнял бронхи, трахеи, легкие, и он задыхался.
В этот момент жена будила его во второй раз. Инженер судорожно шевелил посиневшими губами, хватался за горло и долго кашлял. Потом вставал, выпивал стакан воды и шел в кабинет. Иногда он думал: а если попробовать еще раз заснуть, может быть, в следующем сне удастся узнать, что это за женщина? И кто уезжал в том поезде? Но он не решался. Поэтому садился за компьютер и, от нечего делать, бродил в ночи по страницам виртуальных миров. Однажды он забрел на сайт знакомств. Что его заставило зарегистрироваться и разместить фотографию? Бог весть, но почему-то после этого инженеру стало легче. Сны стали сниться реже, и он иногда даже переставал слышать опасный присвист.
На его страницу заглядывало много женщин. Некоторые посылали смайлики, другие подмигивали, а иные предлагали встретиться и отправляли номера телефонов. Зейс никому не отвечал. Он заходил на все страницы, читал про пристрастия и увлечения, смотрел фотографии и удивлялся. Оказывается, вокруг кипела жизнь. Будто он нашел в лесу муравейник и расковырял его палочкой. В обнажившихся недрах миллионы насекомых жили своей, неведомой ему жизнью. Хотелось заделать пробоину, но чужая жизнь завораживала, приковывала к себе, не отпускала.
Так у инженера появилось новое увлечение — он стал завсегдатаем сайта, его рейтинг вырос, писем с каждым днем приходило все больше. Зейса это не пугало. Минимум раз в неделю у него была целая ночь, чтобы их читать. И вот однажды пришло подозрительное письмо от странной посетительницы. На ее страничке не было ничего, кроме групповой фотографии женщин в белых халатах — может, врачей, а может, рабочих на химическом производстве. Имени тоже не было — стоял аватар Lonely, одинокая, значит. В письме сухо и по-деловому назначалась встреча в Берлине. Lonely сообщала, что она из России, врач с какой-то странной специализацией, приедет в следующий понедельник на симпозиум, на три дня. Здесь же было название и адрес отеля. Больше ничего. Даже возраста, даже описания внешности. Ох уж эти русские! Инженер посмеялся про себя над наивностью и самоуверенностью одинокой докторши и решил, что тема исчерпана.
Однако в субботу ему снова приснился сон про тишину. Пришлось будить компьютер. Тут-то он и получил очередное письмо от Lonely. В нем была программа симпозиума и фотография темноглазой женщины средних лет с пышными волосами и мягкой улыбкой. Она сидела на стуле вполоборота — спина напряжена, а руки откидывают прядь волос. Женщина была одета в синий трикотажный жакет. Внизу стояла подпись: «Masha». Стало трудно дышать.
В воскресенье инженер Зейс не стал навещать родственников. Он взял собаку по кличке Гектор и поехал в лес. Там он долго гулял по замерзшим дорожкам, пока не нашел муравейник. Муравьи не спали, чинили очередную пробоину. Он наломал еловых веток, прикрыл поврежденный правый фланг, подумал, наломал еще веток, прикрыл весь муравейник и вернулся домой. Там он собрал чемодан, написал письмо в офис и записку жене, сел в сверкающий «Порше Кайен» и вбил в навигатор новый маршрут. Он ехал в Берлин.
* * *
Берлин был прекрасен. Он пах властью и деньгами. Но запах был не такой резкий, как в Москве. Облагороженный французскими духами и осмысленный немецкой философией, запах превратился в сложный аромат, где присутствовали напряженные нотки политических интриг, пронзительные — исторической перспективы и завораживающие — роскоши и окультуренности пространства. Пространства было много, Берлин знаменит парками, здесь даже есть лес в центре города.
Я решила пройтись пешком до Унтер-ден-Линден и, конечно, заблудилась. Приближалось Рождество. Город был украшен падающими голубыми огнями, зелеными елками с красными шарами и множеством разнообразных медведей. Наверное, потому что этот зверь красуется в гербе города. А может, медведи до сих пор живут в городском лесу? Я дошла до Банхоффа, посмотрела на новое стеклянное здание самого большого в Европе вокзала и вспомнила отца. Он так хотел съездить в Берлин, но что-то словно не пускало. Умер совсем недавно, года еще не прошло. Не болел, не жаловался, будто получил приказ и скончался в одночасье.
Вот бы сесть в поезд и поехать в Магдебург! Я помнила город, где родилась, только по рассказам мамы. Интересно, почему военные всегда женятся на учительницах? Она умерла давно, двенадцать лет назад. Отец сразу как-то сник и редко уезжал с дачи. Выбирался только в Академию, где продолжал преподавать до последнего дня. Даже учебник написал — «Фортификация и военная инженерия». Наверное, жалел, что у него нет сына, чтобы по его учебнику учился. Я ездила к нему каждый выходной, мы вместе сажали цветы и овощи, собирали урожай, а зимой смотрели мамины альбомы с фотографиями и открытками. На фотографиях были мы, а на открытках — Магдебург. Мне он всегда казался волшебным пряничным домиком, в котором живут аккуратные фрау и предупредительные герры. Все они непременно милы и прекрасно одеты, как люди на старых немецких почтовых карточках… Нет. Пусть остается таким, как я помню.
Пока я смотрела на собственное отражение в зеркальной поверхности вокзала, рядом возник нищий. Настоящий, как в Москве. Он что-то оживленно говорил, обдавая пивным перегаром, размахивая руками в рваных перчатках. Я растерянно улыбалась идиотской улыбкой глухонемого. Наконец до него дошло, что красноречие потрачено зря, и он злобно посмотрел на меня. Не понимаю, как европейцы определяют национальность. Даже когда мы путешествуем с Тонькой, одетой в «Прада» и «Валентино», все равно не ошибаются. Вот и этот привокзальный бродяга нацелил на меня палец и провозгласил: «Руссиш швайн», — презрительно развернулся и заковылял в сторону высокого мужчины в темном драповом пальто.
Настроение было испорчено. С ужасом осознав, что еще мгновение, и нищий бы услышал в ответ: «Гитлер капут», — я поплелась к останкам Берлинской стены, отмечавшей двадцать вторую годовщину своей кончины. Я шла через газон, некогда бывший частью погранзоны, и ощущала, что в спину мне смотрит жерло пулемета со ставшей музейным экземпляром сторожевой башни. Сколько же поколений должно поменяться, чтобы это жерло перестало дымиться? Чтобы за радушием хозяев не угадывалось едва сдерживаемое желание выпустить в гостя всю обойму комплиментов, в которой метафора сегодняшнего бродяги была бы самой безобидной. Может быть, именно поэтому отец так и не решился вернуться сюда? Может быть, и мне не стоило приезжать? И о каком Зигги может идти речь? От этой мысли паук в голове сжался и с позором покинул помещение. На душе неожиданно стало легче. Я дошла до отеля.
— Мэри, куда вы исчезли? Я повсюду вас ищу! Уже пора в театр!
Это был Марио Бонетти, давний знакомый Антонины. С его клиникой у нас был контракт, согласно которому мы отправляли к нему в Италию всех пациенток, желающих потратить деньги, для лечения или родоразрешения. Марио был красавцем без возраста. Костюм в мелкий рубчик, яркий шейный платок, кожаное пальто. Он, как всегда, пребывал в отличнейшем настроении, которое ничто не могло испортить.
— Одевайтесь, пожалуйста, я вас подожду!
* * *
Инженер Зейс приехал в Берлин к ночи. Восемьсот километров «кайен» пробежал за шесть часов. Он не стал искать «Грюнпаркотель», а привычно поселился в «Рамаде» — на Александерплатц, на углу Унтер-ден-Линден. Спать он не ложился. Сходил в казино, посмотрел телевизор, даже пробовал читать. Рано утром он позвонил в Ассоциацию перинатологов и, представившись, попросил внести его в списки слушателей симпозиума. Компанию заинтересовали возможности сотрудничества в плане создания высокотехнологичного оборудования для родильных домов. В секретариате были несколько обескуражены, но в списки внесли — при условии оплаты регистрационного сбора. Гарантировав оплату, Зейс отправился в конференц-зал музея Берлинской стены. Странный вкус у этих перинатологов.
Тонны воспоминаний взгромоздились на ссутулившиеся от бессонницы плечи инженера. Стряхнув назойливых пассажиров и расправив плечи, он прибыл к месту дислокации задолго до начала и занял стратегическую позицию за дальней колонной. Женщину он узнал мгновенно. Она была примерно его лет, может, чуть-чуть моложе. Одета просто, но стильно. Держалась несколько скованно, но, едва начала выступление, преобразилась. Было очевидно, что говорит о том, что хорошо знает и любит. Он почему-то почувствовал гордость за нее, хотелось пожать ей руку, сказать что-нибудь приятное. Однако плечи Зейса снова ссутулились, какие-то недобрые предчувствия рассаживались на них, как вороны на голых ветках вяза за окном. Он наконец разглядел лицо — брови домиком то и дело взлетали на лоб, руки касались пышных волос, аккуратный нос гордо поддерживал прозрачные очки для чтения, а в зеленых глазах плясали солнечные зайчики. Она была абсолютно настоящая и живая.
После очередного перерыва, который Зейс провел за все той же колонной, женщина внезапно оделась и куда-то пошла. Инженер решительно направился за ней. Шагала она быстро. Яркая зеленая шубка из дешевого стриженого меха летела по ветру, точно заблудившийся лист клена. Он то пропадал в водовороте курток и воротников, то выныривал снова. Зейс не мог угадать, куда же она идет. Было похоже, что лист доверился порывам ветра и двигался в потоке воздуха, не заботясь особенно о конечной точке пути. Сначала он хотел подойти, но они уже достаточно далеко отодвинулись от начальной точки, и было бы сложно объяснить случайную встречу в карусели улиц. Уйти тоже не мог. Приклеился взглядом к кленовому листу, точно паук, что увяз в кленовом сиропе.
Женщина дошла до Банхоффа и остановилась. Зачем-то посмотрела на часы. Ужас охватил инженера. А что, если она уедет? Сядет в длинную сосиску поезда, и бесшумная современная гусеница с завидной скоростью уволочет ее из его жизни. Знакомый кашель сотряс тело Зейса, руки зачесались. Но женщина не стала кормить гусеницу, она о чем-то беседовала с подозрительным субъектом в мятых штанах. Субъект нервничал, жестикулировал, тыкал пальцем, в конце концов издал рык, в котором инженеру послышалось оскорбление, и он поспешил на помощь. Неаккуратный господин с недозрелого цвета лицом приблизился к инженеру, продолжая сыпать нецензурными комментариями по поводу советско-германской дружбы и распространяя невыносимую вонь.
— Заткнись, говно собачье, — вежливо попросил Зейс и продолжил охоту за кленовым листом.
Еще немного покружив, лист опустился на землю. Женщина вернулась в гостиницу. Инженер решил: пора — и направился за ней. И тут произошло нечто странное. Lonely оказалась не такой уж и одинокой. Какой-то хлыщ неопределенного возраста и южноевропейской наружности поджидал ее на рецепции. Видимо, они были знакомы. Он по-хозяйски приложился к ручке, она не возражала. Потом они вместе погрузились в недра гостиницы.
* * *
Забавно смешивая английские, итальянские и русские слова, Марио сообщил, что участников симпозиума решили познакомить с современным искусством — нас ожидал балетный спектакль, поставленный модным французским хореографом. Спорить с Марио было еще бесперспективнее, чем с Тонькой, и я послушно отправилась приводить себя в порядок. Марио отправился со мной, бесцеремонно заполнил собой стандартный номер, рассказывал про каких-то знакомых, пил коньяк из мини-бара, благоухал модным парфюмом и смотрел на меня так, как никто давно уже не смотрел. В конце концов я отправила его нанести визит в собственный мини-бар и едва успела натянуть дежурное платье, как он вернулся, позвякивая целой грудой бутылочек. Восстановив запасы, он с картинным ужасом воззрился на мой весьма скромный наряд из довольно среднего французского магазина и тут же сообщил, что сердце его будет разбито, если я не соглашусь с ним поужинать. Мне было интересно посмотреть на осколки его любвеобильного сердца, но еще интереснее было новое для меня ощущение ожидания праздника, и я согласилась.
* * *
Инженер Зейс не знал, что ему делать. Это было непривычное состояние. Обычно он все знал на полгода вперед. Давно, еще в школе, он играл в шахматы. Тренер учил их просчитывать партию как минимум на несколько ходов вперед. Одноходовки обречены на поражение. Инженер Зейс проигрывал. Он зашел в кафе и достал расписание симпозиума. Значит, дальше поход в театр. Любопытно. На балет он ходил только в юности — здесь же, в Берлине, когда ухаживал за будущей супругой. Воспоминания снова поползли проторенной дорожкой. Инженер решительно опустил шлагбаум. Что же, балет так балет. Перекусив, он отправился за машиной. Ехать со всеми в автобусе опасно, она может узнать его по фото. А сейчас он был точно не готов к романтическому свиданию.
В театре давали сказку, но что это была за сказка! Инженер хотел уйти, но антракта не было, все двери закрыты. Он с трудом дождался конца и еле добежал до туалета. Его вырвало. Наверное, съел в кафе что-то несвежее. Пока умывался, в уборную вплыл хлыщ. Он весело напевал, вроде на итальянском. Зейс приветливо улыбнулся и спросил:
— А вы тоже участник симпозиума?
— Ну да, ну да, — затараторил тот.
— И какое впечатление?
— Обычное, тоска и скукота. Хорошо, знакомую из Росси и встретил, есть с кем в ресторан сходить!
— И в какой собираетесь?
— Вы же местный, вот и посоветуйте.
— Конечно, в «Телекафе» на башне.
— Что же, спасибо за совет, простите, на запомнил вашего имени?
— Зигфрид Зейс, инженер.
— А я Марио Бонетти, доктор.
Марио пожал вымытую руку и закрылся в кабине.
Зигфрид Зейс поехал на Александерплатц, к телебашне.
* * *
Современное здание Новой берлинской оперы ничем меня не поразило. Зато поразил балет — затертая до дыр история про Белоснежку, преобразованная музыкой Густава Малера в философскую притчу, начиналась с актуальной для перинатологов сцены родов. Балетная интерпретация предмета моей практической деятельности ввергла меня в транс, и я не сразу заметила, что рука Марио крепко сжимает мои неухоженные пальцы. В таком положении они просуществовали все полтора часа и затем с трудом разогнулись, застегивая пуговицы креативно-зеленой кроличьей шубки.
Марио повел меня в ресторан, который почему-то назывался «Телекафе», на знаменитую телебашню. Я смотрела на Берлин с высоты птичьего полета и думала, что это не улицы и площади прорисованы праздничной иллюминацией, а карта жизни. Пытаясь определить координаты, я подошла поближе к стеклянной стене, и спина, как на газоне, почуяла опасность — будто кто-то водил по ней пристальным, тяжелым, словно пулеметный ствол, взглядом. Я обернулась. Марио заигрывал с официанткой, фройлен мило краснела. Мужчина в дальнем углу зала отвел глаза. Мне показалось, что я его уже где-то видела, но было слишком темно и многолюдно. Я вернулась за столик, допила кальвадос, и мы двинулись в сторону отеля.
К былому аромату в морозном воздухе примешивался запах корицы и хвои, он пьянил не хуже кальвадоса и вытеснял из закоулков души затхлые мысли о том, что такое хорошо и что такое плохо.
Марио ушел под утро. Я проспала завтрак и едва успела к автобусу, увозившему перинатологов на экскурсию в больницу. Марио в автобусе не было. Странно, однако это меня нисколько не расстроило. Жизнь определенно была прекрасна, и я была прекрасна, и припорошенная сахарной пудрой Бенауэрштрассе, и даже носатый закавказский гинеколог, и бурят-педиатр, который не говорил по-английски. От избытка чувств я неожиданно треснула бедного педиатра по плечу и не к месту провозгласила: «Аллес гут!»
* * *
Инженер Зейс не спал уже третью ночь. Он долго ходил вокруг отеля, потом дошел до вокзала. Поезда приезжали, выплевывали тучу копошащихся людей и уезжали снова. На табло мелькали знакомые названия: Франкфурт, Париж, Страсбург, Рим… И в каждом городе вокзалы. И на каждом вокзале поезда, а в них люди, люди, люди… Голова кружилась. Мысли путались и куда-то бежали, как растревоженные муравьи. Он вернулся в свой номер, открыл сайт знакомств и до утра смотрел на лица незнакомых женщин. Потом он уснул.
Ему снился поезд. Он был невообразимо длинным, как неразрезанная сосиска, скучного зеленого цвета. Кто уезжал на этом поезде, было непонятно, и оттого становилось еще грустнее и тревожнее. Откуда он знал, что кто-то уезжает? И куда? Зейс был уверен в одном — этот кто-то больше не вернется. Никогда. От безвозвратности и неизбежности потери сердце билось все сильнее, на лбу выступил пот и зачесались ладони. Потом зеленая сосиска превратилась в довольную гусеницу, которая проглотила бедного кого-то и теперь переваривала его, извиваясь всем телом. Она кряхтела и тужилась, дергалась то вперед, то назад, пускала газы…
Зейс проснулся.
* * *
После экскурсии в будущее, а именно в Университетский медицинский центр, на рецепции мне вручили записку от Марио. Якобы возникли затруднения с родоразрешением сложной пациентки, и он, с разбитым и любящим сердцем, вынужден отбыть во Флоренцию. Но он непременно приедет в Москву в феврале, где мы и обсудим результаты симпозиума. Стало грустно.
На вечер был назначен прием немецкой Ассоциации перинатологов в ресторане «Колизеум» на Курфюстенштрассе. Ехать не хотелось. Но не сидеть же в номере? Позвонила Тонька. Долго хвалила за доклад, издевалась. Ей уже кто-то настучал про Семипузову, наверняка Марио. Пыталась расспросить про Зигги и была крайне разочарована его отсутствием. Велела ориентироваться на местности. Я послушно обещала. Потом набрала Илюшу. Он был рад, но разговаривать не мог. Больше делать было нечего.
Я решила сильно не наряжаться. Надела любимый жакет и креативную юбку-брюки, посмотрела в зеркало и, в общем, осталась довольна. Автобус вез перинатологов по Бенауэрштрассе. Мы ехали вдоль бывшей стены, и я думала, что каждый из нас строит свою стену. И потом из-за этой стены не видит огромного мира вокруг, да что там мира, соседа своего не замечает. Вот только у всех стен есть одно странное свойство. Рано или поздно они падают.
* * *
Отдышавшись и употребив положенный ему завтрак, Зейс решил пройтись вдоль стены. Почти всю ее снесли, но проложили тропу, которая отмечает линию бывших заградительных сооружений ГДР на границе с Западным Берлином. Это велосипедно-пешеходная дорога протяженностью около ста шестидесяти километров, опоясывающая полгорода. Он провел в Восточном Берлине лучшие годы жизни. Они с матерью переехали из Магдебурга, когда ему не было и трех лет. Отца он не знал. Мать сказала: погиб в автокатастрофе еще до его рождения. Был отчим, потом еще один. Но отца так и не было. Он рано стал самостоятельным — жил в студенческом общежитии, подрабатывал техником в метро. И мечтал! Мечтал о том, как поднимется на Юнгфрау — крышу Европы и увидит оттуда одну страну — Германию; мечтал о Большом барьерном рифе и огромной морской черепахе; мечтал увидеть Диснейленд; мечтал о собственном доме, сверкающем мощном автомобиле, о… О чем-то еще? Теперь он уже не помнил и уже не мечтал.
Как-то раз, не так давно, в «Золотом олене» они с приятелями выпили лишку. Пошли разговоры про жизнь, про женщин, кто во что горазд. Гюнтер Шлосс, записной остряк из маркетологов, рассказал анекдот:
— Сидит герр Вульф на берегу Рейна с удочкой. Клева нет. Выпил пивка да и домой засобирался. Тут видит — клюет. Вытащил, а там наяда. Говорит она Вульфу: мол, загадывай желание. Вульф был не промах, говорит: «Хочу, чтобы у меня все было!» Наяда подумала, хвостом рыбьим взмахнула и сказала: «Будь по-твоему! У тебя все БЫЛО!» И уплыла.
Вот так и жизнь у Зейса — стукнула однажды рыбьим хвостом по темечку, взглянула рыбьим глазом и уплыла. Вроде все есть, а на самом деле — БЫЛО. Был тот холодный ноябрьский вечер, ощущение опасности и праздника, безудержного веселья и катастрофы. Здесь, у стены, он встретил свою будущую жену. Она с Запада, он с Востока, и вместе они сделали это, разрушили границу, впустили в Берлин свободу, создали новую Германию…
Только вот стена… Теперь она встала между ними, и разрушить ее уже нет сил. Как это вышло? Почему, обретя все, о чем не мог и мечтать в убогой квартирке, где жил с матерью-медсестрой, он потерял главное? Что было этим главным, инженер не знал, но тем больнее переживал его отсутствие.
С матерью виделся редко и, когда она тихо скончалась два года назад, тихо же похоронил ее вместе с воспоминаниями о нищей юности.
Может, он не любит жену? Может, все, что их когда-то объединяло, было только воодушевлением и юношеским порывом? Что же тогда любовь? Неужели тоска, которая сосет под ложечкой при мысли об этой русской? Или, может быть, бешенство, которое вчера охватывало его каждый раз, когда сальный итальянец клал руку на ее плечи? Инженеру нестерпимо хотелось взять ракетку для сквоша и вколачивать хлыща в стену ровными сильными ударами. А может, все проще? Нужно просто позвонить в клинику доктора Шпильмана (жена ему уже несколько раз визитку на стол подкладывала) и полечить нервы? Или съездить в Таиланд? Податься на Тибет, нынче снова Будда в моде? Он шел и шел вдоль некогда неприступной стены и ощущал, что жизнь тоже находится на границе. Вот бы угадать, что это за граница? А может, спросить у нее?
Странная злость охватила Зейса. По какому праву эта русская шлюха врывается в его сны, в его жизнь, заставляет гнать на другой конец Германии, флиртует у него перед носом, водит за нос? Из-за нее он не может дышать ночами, боится закрыть глаза, боится жить! Нет, он должен решить эту проблему. Как? Может, ее убить? Некому будет являться к нему во сне.
Снежинка, покружив, поудобнее устроилась у него на переносице, ее подруга забралась за воротник драпового пальто, покалывая холодной иголкой. Инженер остановился. Ужас сковал его сильнее холода. Это были не его мысли. Он не мог такого подумать. Надо ехать в клинику. Инженер решительно повернул в сторону Александерплатц и тут же услышал противное пристукивание и пришепетывание, переходящее в опасный свист. Инженер торжественно пообещал себе, что завтра утром позвонит доктору Шпильману и поедет прямо в Баден-Баден. А пока он, пожалуй, посетит прием, тем более что взнос оплачен.
* * *
Вечер был невыносимо скучным. Я сидела за столиком с умной дамой из Польши и беспокойным бурятом. Одно место было свободно. Закусок было немного, все ждали горячего под бесконечный аккомпанемент речей немецких функционеров от здравоохранения. Я выпила бокал шампанского, голова слегка закружилась. И в этом кружении возник Зигги. Сомнений не было. Это был точно он. Темные глаза с поволокой, белокурые непослушные волосы — все, как на фото, кроме улыбки. Впрочем, улыбка тоже была, но не та иронично-лукавая, а какая-то вымученная. Что-то было не так. Зигги подошел к столу и представился. Он был совладельцем большой компании, которая производила аттракционы и другое сложное оборудование, вроде даже медицинское, имел жену и любил путешествовать.
Принесли горячее, потом случились танцы. Зигги танцевал неважно, да и я не лучше. Но мы честно прижимались друг к другу, пытаясь расслышать собственную реакцию. Реакции не было. То есть не было нужной реакции. Но было что-то другое, может быть, даже более важное, чем влечение. Разговаривать с Зигги было легко. Он хорошо знал английский, неплохо — русский, был начитан и безразмерно спокоен. Вина поначалу не пил. Но тут за дело взялся прилепившийся к нашему столику гинеколог из Закавказья. Уже очень скоро мы всей компанией пили на брудершафт, исполняли народные песни и требовали официанта. Больше всех досталось умной даме из Польши, но и Зигги проняло. Я поняла, что его пора доставить домой. Он назвал отель. Я вызвала такси, зачем-то поехала с ним, хотя вообще-то не так он был и пьян. Иногда я ловила на себе его взгляд, и тогда казалось, что еще чуть-чуть, и я все пойму. Понимать было нечего. Обычное дело, устал от своей фрау. Ну уж этого я развлекать не собираюсь. Хватит вчерашнего.
Мы добрались до отеля, поднялись в номер. У меня, что поразительно, ни разу не возникло чувства неловкости, я вела ослабевшего Зигги за руку по коридору с таким чувством, будто это был мой сын или близкий родственник. Зигги долго выскребал карточку-ключ из бумажника, потом укладывал бумажник обратно, потом мучительно целился и вставлял карточку в расщелину электронного замка. Дверь открылась, он смахнул со лба тыльной стороной ладони выступившую испарину, одновременно закинув волосы назад, и тут еще один замок послушно щелкнул, теперь уже в моей голове. Я зашла в номер вместе с Зигги. Он удивленно посмотрел на меня, но комментировать не стал. Я уложила его на кровать, намочила полотенце, вытерла ему лоб и попросила:
— Зигги, расскажи мне, пожалуйста, о себе.
Я слушала затухающий его голос, и мне становилось все хуже и хуже. Зигги заснул. Я налила себе коньяку из мини-бара и села за стол. Свет я выключила, чтобы он не мешал Зигги спать, но через окно в комнату вползали разноцветные блики рождественской иллюминации, синие неоновые сполохи витрин выхватывали из лап темноты разные части казенной обстановки комнаты, за окном шумела Унтер-ден-Линден, и крутилось кафе на телевизионной башне.
* * *
Это был сон номер два.
Действие происходило в незнакомой комнате с безликой, казенной обстановкой. На стуле сидела женщина. Вокруг была тишина, густая, как сметана, и от этого было трудно дышать. Женщина медленно поднимала руки, откидывала волосы, медленно опускала нервные кисти от головы к шее, ее пальцы, точно лапки паука, неуверенно тыкаясь, находили верхнюю пуговицу темно-синего трикотажного жакета и расстегивали ее. Синяя шкурка начинала сползать с плеча. Тишина все густела. Дышать становилось труднее. Надо было спешить, успеть, пока синий жакет не полетит на пол и воздух не окаменеет.
* * *
Я сидела и смотрела в окно. Зигги спал. Голова отчаянно болела. Мысли путались и куда-то бежали, как растревоженные муравьи. Может, уйти? И как потом с этим жить? Я снова посмотрела на спящего Зигги. Нет! Такого не бывает. Случайный пост в Интернете, случайный взгляд на экран, случайный вояж на случайный симпозиум? Не бывает. Я все придумала. Это грузин виноват. Грузин с носом-зонтиком и ловелас Марио. Бессонная ночь, вино, непривычная обстановка. Надо уходить, пока немец не проснулся. Решит еще, что я с него чего-нибудь получить желаю. Или в постель к нему напрашиваюсь. Дура старая. Какой позор! Еще охрану позовет…
Я встала. Ноги дрожали и решительно не двигались. Зигги спал, раскинув руки. Расслабленное лицо его смотрело в потолок, и было невозможно оторвать взгляда от этого спокойного, благородного лица, как от старой фотографии. Почему старой? Кровь ударила в голову. Я поняла, что надо делать.
Зигги был одет, но пиджак распахнулся и сполз. Я осторожно подошла к кровати и потянула за рукав. Он зашевелился, высвободил руку и повернулся на бок. Я подвинулась к изголовью, перетянула пиджак на другую сторону. Обошла вокруг огромной кровати. До пиджака было не достать. Пришлось встать на четвереньки и подползти с другой стороны. Аккуратно, как из-под лежачего больного, я вытащила край пиджака, потянула за второй рукав и замерла с добычей в охапке. Зигги заворочался. Я вжалась в пышный матрас, сердце бултыхалось в горле, руки дрожали еще сильнее ног. Зигги что-то пробормотал и замер. Я скатилась с кровати на пол и так же на четвереньках поползла в ванную; пиджак, точно павлиний хвост, следовал за мной. Я включила свет, закрыла дверь на замок, присела на унитаз и достала бумажник. Потом встала, умылась и посмотрела на себя в зеркало. Лучше бы я этого не делала. Я снова села, вытащила из бумажника права, ID, несколько банковских карт. Ну вот, доигралась. Теперь можно смело вызывать охрану, место в здешней тюрьме обеспечено. Ну и ладно, вдруг со злостью подумала я. Немногим хуже, чем койка в квартире с Федором. Я решительно продолжила осмотр. Бумажник был непростым. Он застегивался на замок, как маникюрный набор, в середине был кармашек для мелочи с еще одним замком, а по обе стороны огромное количество кожаных карманчиков. В них были визитки, его и какого-то доктора Шпильмана, пропуск на симпозиум, клубная карта фитнес-центра, сертификат PADI… Я точно знала, что мне нужно найти, и молилась, чтобы немецкая педантичная сентиментальность была присуща и Зигги. Когда же нашла, долго не решалась посмотреть, унимая дрожь в руках.
В самом дальнем закоулке солидного кожаного портмоне лежали три фотографии. На одной были молодые и радостные мужчина и женщина. Их руки сплелись, глаза сияли, а на заднем фоне была стена с сорванной проволокой и толпа людей. Со второго фото на меня грустно смотрел большой рыжий пес. На третьем снимке был он.
Я осторожно открыла дверь, зачем-то встала на четвереньки и доползла до вешалки в прихожей. Там я осторожно сняла с крючка мою сумку и попятилась обратно. Водрузившись на унитаз, я судорожно запустила руку в недра подаренного Тонькой дорогого ридикюля. Мой кошелек был очень незатейлив — всего две банковские карты, несколько дисконтных, капля бумажных денег и права. Права лежали в среднем кармашке под прозрачной пленкой. Кармашек был великоват, и они все время норовили его покинуть. Я получила права полгода назад и, хотя машину водила редко, носила их с собой. Я ими гордилась. Под правами, чтоб не выпали, лежало несколько бумажек. Дрожь прошла. Я была абсолютно спокойна и сосредоточенна. Как во время сложных родов. Я достала бумажки из среднего кармана. Да. Все на месте. Вот она.
Я расправила слегка помятое фото и с некоторым удивлением посмотрела на темноволосого высокого человека с военной выправкой.
Недавно Федор решил сделать уборку. Поскольку он проживал в гостиной, книжный шкаф достался ему. Он повытряхивал с полок всякий, как ему думалось, хлам в ведро. Выносить не стал. Не барское это дело. Завязывая пакет с мусором, я случайно наткнулось на старую фотографию. Видимо, завалялась между книг. Фотография была отличная, он стоял возле цветущей липы и улыбался. Еще не старый. Лет пятьдесят? Вытащив карточку из мусора, я сунула ее в кошелек. К тому же она очень удачно под права залегла, не давала им выпадывать. С тех пор там и поселилась.
Теперь у меня было две фотографии. Я положила их рядом на мраморную поверхность, рядом с раковиной, надела очки, придирчиво осмотрела. Сомнений не было. Я аккуратно сложила все обратно в бумажник Зигги, потом положила его в карман пиджака. Достала свою визитку, приложила к фотографиям и вернулась в комнату. Аккуратно повесила пиджак на спинку стула.
Можно было ехать в отель. Самолет завтра вечером. Или нет, уже сегодня. Утром еще «круглый стол» с подведением итогов, надо успеть реанимироваться. Усталость и тоска навалились, как внезапный снег. Я присела на стул. А надо ли распутывать этот странный клубок, разрывать эту немыслимую сеть, которую паук истории плел полвека? Война закончилась почти семьдесят лет назад. Стена пала. Поднялся «железный занавес». Но как-то не до конца. Будто он не исчез, так и висит над нашими головами, готовый опуститься в любой момент. И пулеметное дуло по-прежнему ищет спину.
Я положила на видное место фотографии и визитку. Надеюсь, Зигги сам во всем разберется. Надо идти. Что-то отчаянно кололо спину. Наверное, перо из подушки попало под блузку, пока по кровати ползла. Надо его вытряхнуть. Я распрямилась, вытянула руки, чтобы прогнать навалившуюся дрему, и стала расстегивать жакет.
* * *
Зейс вскочил. Женщина подняла глаза. Синий сполох затрепетал на синем жакете. Он понял: сейчас или никогда. Шея была мягкая и податливая. Все правильно. Надо покончить с этим кошмаром! Заткнуть эту дыру в пространстве, заставить механизм работать с прежней точностью, выкинуть эту проклятую гайку с рельсов жизни! Только не дать жакету упасть. Дышать медленно и осторожно! Зейс разжал одну руку; шея у нее была тонкая и легко помещалась в одной ладони. Второй рывком натянул синюю тряпку на дрожащие плечи. Она напряглась и закашляла. Инженер вздрогнул, стало легче дышать. Женщина неожиданно вывернулась, оставив у него в руках жакет, и обхватила его спину. Объятие было не по-женски сильным и властным.
* * *
Зигги внезапно вскочил. Синий сполох затрепетал на синем жакете. Искаженное ужасом лицо с выкатившимися пустыми глазами нависло надо мной, каменные клещи впились в шею. Я поняла — конец. Но Зигги разжал одну руку и зачем-то стал натягивать на меня полуснятый жакет. Сдавленный кашель сломал жуткую тишину, он вздрогнул, мне удалось вывернуться из болезненного объятия, оставив жакет в скрюченных руках. Меня учили обращаться с больными в состоянии аффекта, в роддоме всякое бывает. Я развернулась и крепко обхватила Зигги со стороны спины, блокировав руки в плечах. Но он был намного сильнее.
Надо бежать к двери. Закрыть эту чертову дверь и забыть. Забыть все — белокурого Зигги, любвеобильного Марио, Берлин! Потом! Потом можно будет сделать тесты. Провести экспертизу. Ерунда! Он или поверит мне сейчас, или исчезнет в Сети, растворится в виртуальном мире так же легко, как материализовался. Уйдет из моей жизни, как ушли мама и отец, оставив меня с выросшим сыном, которому я уже не очень нужна, и Федей на шее. Силы кончались. Я чувствовала, что больше не смогу удерживать его руки. Я просчитала траекторию и приготовилась к броску в сторону выхода. Но вместо этого, уняв дрожь, сказала профессиональным властным голосом:
— Зигги, успокойся, все хорошо, Зигги. Сядь. Дыши глубже. Аллес гут.
* * *
— Зигги, успокойся, все хорошо, Зигги. Сядь. Дыши глубже. Аллес гут.
Голос был мягким, но строгим. Никто не называл его Зигги, только мать. Тишина исчезла, воздух вновь стал газом.
Сполох ритмично рассеял темноту, позволив наконец разглядеть лицо. Она плакала. Зейс упал на стул, пытаясь унять дрожь.
«Боже мой, боже мой, что я делаю?» — часть его в ужасе пыталась осознать происходящее, другая требовала довести дело до конца. Инженер посмотрел на свои руки. Почему-то он был без пиджака. Странно. «Там же бумажник, карточки, документы», — шевельнулось в отдаленном углу сознания. Мозг реанимировался. Она молча стояла рядом, затем, что-то взяв со стола, сказала:
— Посмотри сюда.
* * *
Он как-то весь обмяк, выдохнул, закашлялся и стал похож на маленького мальчика. Напряжение немного спало, но колени дрожали, слезы ручьем лились из глаз. Я подала ему фотографии. Зигги подозрительно взял их, взглянул мельком, будто хотел бросить обратно на стол, тут его рука дернулась, он вновь взглянул на фото, включил настольную лампу и невыносимо долго сверлил взглядом пожелтевшую бумагу. Я смотрела на подрагивающий белокурый затылок, на стакан воды, выбивающий чечетку на идеальных зубах, на ссутулившиеся плечи и отлично понимала, что чувствует Зигги. На всякий случай я слегка отодвинулась в сторону прихожей.
* * *
«Так я и знал, вытащила карточки из бумажника или документы. Сейчас денег потребует», — подумал он и прошелся презрительным взглядом по лицу русской. Зацепившись за его выражение, растерял и презрение, и злость. Все еще пытаясь изобразить неудовольствие, Зейс нехотя посмотрел на какие-то бумажки у нее в руках. Это были фотографии небольшого формата, такие носят в бумажнике. У него тоже были такие. У всех на фотографиях дети, но у них нет детей. Поэтому в бумажнике лежит фотография собаки Гектора, их с женой первый семейный снимок у рухнувшей стены и единственный сохранившийся у матери портрет отца. Не то чтобы он так уж сильно его любил. Невозможно любить человека, которого не знал. Просто снимок был у него всегда. В молодости было важно, что не под забором родился, и он хранил фотографию высокого темноволосого человека с военной выправкой, как некое доказательство своего права быть. Потом — как талисман. А потом по привычке.
Зейс посмотрел на фотографии повнимательнее.
«Ну точно, дрянь такая! Рылась в моем бумажнике!» Злость снова поднималась откуда-то из глубины, блокируя мысли, не давая вздохнуть. Он выхватил у нее из рук фото. Их было два. Отец и…
Кровь превратилась в кисель, и этот кисель не двигался больше по венам. Сердце отчаянно стучало, отказываясь перекачивать вязкую жидкость.
Инженер пошарил на столе, нашел выключатель, подвинул лампу и тщательно осмотрел старые снимки. Вернее, старым был снимок из его бумажника. Вторая фотография была почти того же формата, но поновее. Человек в какой-то форме, лет пятидесяти, стоял возле цветущего дерева и улыбался. У него были темные волосы и военная выправка.
С трудом Зейс перевел взгляд на лицо женщины. Она нервно улыбалась, в глазах затаился хорошо спрятанный страх.
И тут, впервые в жизни, инженер Зейс почувствовал странную влагу на лице и странную теплоту в душе. Точно все гайки и винтики в его главном аттракционе под названием «судьба» встали на свои места, рельсы безукоризненно выстроились, и противный присвист пропал. Он понял, кто уезжал в том поезде. И куда. Кто эта женщина и что она хотела ему сказать. Зигфрид судорожно вздохнул, смахнул со лба тыльной стороной ладони выступившую испарину, одновременно закинув волосы назад, и встал. Нерешительные струйки света тайно просачивались сквозь чуть отступившую пелену. Холодный декабрьский рассвет неторопливо вползал в незнакомую комнату с безликой, казенной обстановкой, отвоевывая у темноты шаг за шагом, миллиметр за миллиметром.
* * *
Я смотрела на комнату; вдруг вспомнилось, как мы с отцом проявляли фотографии в темной ванной. На поверхности фотобумаги, опущенной в сосуд с раствором, появлялись контуры, потом силуэты, а потом неожиданно проступала суть.
Зигфрид шел ко мне. Инстинктивно я попятилась к выходу, руки сжали ридикюль, сдернули шубку с вешалки. Только приоткрыв дверь, я подняла глаза. Зигфрид был в двух шагах. Лицо его было мокрым, будто он вышел из душа.
— Ду бист майне швесте?
Я не могла говорить. Я была, как бутылка с теплым шампанским, с которой уже сняли железную скобу, но пробка еще из последних сил пытается удержаться в слишком узком горлышке. Миллионы пузырьков пенились и стремились на волю, каждый хотел сказать что-то свое.
Пробка вылетела из горлышка с хрипом и свистом. Я ревела, как последняя идиотка, слушая эхо, расползавшееся по гулким коридорам огромного отеля.
— Все хорошо, Маша, — тихо сказал инженер Зейс, нерешительно протягивая руку. — Аллес гут!
Пражский зоопарк
Мы, козявки, непримиримо горды и необычайно справедливы. Мы глядим на жизнь не с колокольни, а из щелки под плинтусом. Иногда мы видим такое… Спасибо нобелевскому лауреату, господину Барнсу, углядевшему в нас достойный объект для литературной деятельности. Сотворив свой мир за десять с половиной эпизодов, он отвел нам добрых страниц сто, а то и больше. В сущности, мог бы не мелочиться, не размениваться на пустяки, а писать только про нас. Получил бы Нобеля пятилеткой раньше.
Главное — ракурс. Наши тут в космос слетали в рамках межвидового сотрудничества. Сверху на ковчег посмотрели. Говорят, красота. А некоторые его на горе Арарат раскапывают. А еще есть такие, кто и не ищет вовсе. Это не comme il faux. Во все века искали, а теперь что же? Устали? Или решили на халяву чужим попользоваться? Не выйдет. У каждого свой ракурс и свой ковчег. А на каждом ковчеге свои обитатели. И пока есть в ковчеге хоть одна щелка, будут и козявки.
I. Игрунка
— Могу я получить подарок от тебя, а не от твоей жены?
— Оля, ты прекрасно знаешь, она мне уже не жена.
— Тем более. Всего две тысячи крон, со скидкой. Чудные джинсы. Можешь сам купить.
— А что, тебя подаренная сумка не устраивает?
— Меня не устраивает твоя жена. Или не жена. И вообще мне пора. Мы идем в бар с Жюли.
— С каких это пор она Жюли? Я ей другое имя давал.
— Если бы ты давал нам что-нибудь еще, кроме имени, может, она бы Юлей осталась.
— Как только у тебя язык поворачивается такое говорить! Я свою семейную жизнь практически разрушил из-за вас, я тебя на последние деньги за границу на год отправлял. Я Юле всю аппаратуру покупал, фотошколу оплачивал, в Прагу ее привез, работу нашел, а теперь я, значит, никому не нужен, плохой отец! Даже поговорить со мной по-человечески не желает!
— Кто тебя просил отправлять меня в эту чертову Голландию? Чему я там должна была научиться в этой протестантской семье в пятнадцать лет, когда у меня умерла мать и мне нужны были родные люди рядом?
— Значит, я опять виноват! Может, и рак у матери из-за меня случился?
— Вот тут ты в точку попал. Бросил ее с двумя детьми, вот и надорвалась она. А ты все свою семейную жизнь налаживал. Детей новых строгал.
— Прекрати! Это уже свинство. Ты сама что-нибудь в жизни сделай, потом других суди!
— Так я и знала, вместо денег будет мораль. Сейчас ты мне про мои двадцать семь лет и «ни кола, ни двора» начнешь, в честь дня рождения…
— Подожди, я отвечу на звонок. Да, Вера Петровна. Конечно, я свободен. Я подобрал вам несколько вариантов квартир и пару гостиниц, выставленных на продажу… Сегодня?.. Через полчаса на Парижской? Конечно, буду. А вы надолго в Прагу? Завтра улетаете? Весь ваш, Вера Петровна, жду с нетерпением, Вера Петровна. До встречи, Вера Петровна… Ну, о чем ты там? Опять про деньги? А кто тебе билет из Москвы оплачивал? Кто сейчас за кофе платит?
— Засунь себе этот кофе в одно место и целуйся со своей Верой Петровной.
— Ты это отцу такое говоришь?! А с этой Верой Петровной можешь сама поцеловаться. Мне надо денег на ипотеку где-то брать. Марину учить. Вы с Юлей могли бы и помочь сестре. Почему она перестала со мной разговаривать? Что я ей сделал?
— Слушай, разбирайтесь сами, а мне идти пора. Так даришь подарок или нет? Подожди, Юля звонит. Да, Жюли. Уже иду. Тут отец требует, чтобы ты на беседу явилась… Хорошо, передам. Поняла, в Будда-баре через час. Антуану привет. В общем, не знаю, передавать ли тебе Юлин коммент…
— Давай уже. Убей меня окончательно по дороге к банкомату.
— Юля посоветовала тебе купить карманную обезьянку, сейчас модно. Маленькие такие, называются игрунки, и можешь командовать ею в свое удовольствие. Говорит — очень помогает от стресса и депрессии. Мерси за подарок.
— Постой, а может, меня тоже в Будда-бар пригласишь? Твой же день рождения. Все-таки я подарок обеспечил, хотелось бы в празднике поучаствовать.
— Ну, отец! Это уже детство какое-то. Разве приглашения покупаются? Ты вроде к Вере Петровне шел. Вот и иди давай. Ну пока. Целую. Привет семье.
— Здравствуйте, Вера Петровна, счастлив вас видеть! Как вы чудесно выглядите, все молодеете. И собачка у вас такая актуальненькая. Оригинальненькая. Что, не собачка? Обезьянка? Игрунка называется и стресс снимает? Да, только что слышал про такую. Уезжаете на пару недель на Канары? Ай-ай, как же можно не пускать такое милое животное! Присмотреть за игрункой? Кто? Я?.. Да не вопрос! Оставляйте! Хоть навсегда. Буду командовать ею в свое удовольствие.
II. Любите ли вы кроликов?
Любите ли вы кроликов? Я их ненавижу. Во-первых, они испортили всю сумчатую Австралию, во-вторых, вкус кролика ассоциируется у меня с эпохой развитого социализма, и в-третьих, я ненавижу их метафорическую сущность. Что, круто я сформулировал? Результат профессиональной деформации. Вообще я заметил, что привыкаешь к специальной терминологии, и затем уже кажется, что точнее не скажешь. К примеру, если жена, благоухая французскими вонявками и просвечивая еще не обезображенными временем формами, говорит вам на сон грядущий: «Дорогой, давай сведем баланс нашей семейной жизни», — не стоит огорчаться. Значит, ваша жена — бухгалтер. Перенос терминосферы на любую ситуацию общения является одной из самых распространенных профессиональных деформаций. Нет, опять не то. Я о кроликах и метафорах.
Мой кролик черного цвета с белыми пятнами на ушах и лапах, с розовым носом и голубыми глазами. Мой кролик вовсе не кролик — он вислоухий баран. Ничего смешного. Это такая порода. Уши у моего кролика тупо висят по бокам его тупой морды, а когда он передвигается — подметают пол. Это единственный плюс в его пользу, который я смог отыскать за пять лет совместной жизни.
Кролик сидит в клетке и пребывает в пищеварительном цикле. Желудочный сок у него выделяется непрерывно, потому он жует все, что не приколочено, даже собственное дерьмо. Это называется копрофагия, и, по мнению специалистов, не раз предъявленному мне Настей, это нормально для «альтрициальных животных с кишечным пищеварением». Тьфу! Даже есть расхотелось. Вообще-то я, как кролик, могу есть всегда, правда, стараюсь избегать копрофагии.
Клетка у кролика надежная, из черного неизвестного мне металла, рекомендуемых размеров — 90x60x90. Крыша безвозвратно утрачена в процессе переезда на ПМЖ. В Москве она была красной, что весьма банально, и двускатной, что несущественно. Здесь клетка и кролик ничем не крышуются.
Взгляд у моего кролика невыносимый. Он будто извиняется за сам факт своего существования, подрагивая вислыми ушами. Как гласит все то же мнение: «Кролики — животные-жертвы, участвующие в пищеварительной цепочке многих видов». А дело в том, что зрение у него так устроено — он всегда смотрит снизу вверх, надеясь углядеть опасность. Я тоже смотрю на Настю, которая возвышается над креслом, в котором я сижу. «Не забудь поесть и покормить кролика», — говорит она и уходит в свою учтарню.
Мое кресло стоит напротив клетки моего кролика. Кресло состоит из выгнутой по уникальной финской технологии фанерной рамы в виде недоваренных деревянных макарон, к которым подвешено сиденье. Эта работа скандинавского дизайнера Алвара Аалто известна как кресло № 41. Оно сконструировано таким образом, что позволяет сидящему принять максимально удобную позу и дышать полной грудью. Но я не дышу. Я прилаживаю мышь к заклинившему юэсби.
Мой ноут неприлично пожилого возраста. Он ровесник моего кролика. Он помнит Москву. Его зовут Компак, и он тоже черного цвета с белыми пятнами от ударов и потертостей. Мышь на месте, как и кролик.
Иду за едой. Нужно встать с уникального, купленного в местной «Икее», кресла, пройти сквозь зияющий отсутствием дверного полотна проем — двенадцать шагов до холодильника, взять штюханные брамбуры с наштипатом, сделать еще два шага, поставить пюре с котлетой в микроволновку, включить чайник и положить кофе. Пока еда греется — четыре шага влево, и дверь в сортир. Обратно — тем же путем, осторожно удерживая в зубах салфетку. Что ж я, в центре Европы тарелку на ноутбук ставить буду?
Моя комната имеет шестиугольную форму. По самой длинной стороне неравномерно распределены два больших немытых окна с синими прозрачными шторами. За ними улица Над штолоу — дорога над тоннелем, проложенным под крутым берегом Влтавы, а через дорогу — Министерство внутренних дел, где скоро нам с Настей вручат синие паспорта граждан Чехии, а значит, и Евросоюза.
По двум стенам покороче должны быть двери, но есть только одна — в спальню, и та держится еле-еле. Зато «чешска выроба» — из какого-то местного дерева с резными амурами по углам. И наконец, самая короткая стенка напротив окон, где раньше, наверное, был камин, теперь занята кроликом. Правда, есть еще два простенка, создающих шестиугольность, но они ничем, кроме паутины трещин на штукатурке, не примечательны. Мое кресло стоит между окон, а кролик — под углом 135 градусов к правому окну, из которого иногда проникает свет, не остановленный министерством и кленами.
Мы с кроликом смотрим на потолок. Он — потому что таково анатомическое строение его глаза, а я созерцаю пышные груди лепных наяд, венчающих архитектурную композицию кроличьей стены. Остывший растворимый кофе пахнет концентратами. Я пытаюсь принять максимально удобную для допития оного позу в скандинавском кресле «под сенью девушек в цвету».
Из коридора доносится неприятная, но негромкая какофония бряцания ключей и шаркающих шагов. В комнате появляется моя дочь Алиса, сгорбившаяся под весом непривычно выпуклой груди. Она минует мою стратегическую позицию и, как обычно, запнувшись о многочисленные шнуры, причудливым узором распределенные по поеденным жуком-древоточцем доскам пола, плюхается в сак — набитый полиуретановыми шариками ядовито-зеленый мешок из дермантина, символизирующий уход от буржуазных стандартов, расположенный в углу — между исторической дверью и затененным окном. Алиса пришла из школы чем-то явно раздосадованная, что обычно для адолесцентного периода онтогенеза. Она водружает на голову наушники величиной с летающую тарелку, судорожно хватает свой «эйсер» и погружается в астрал.
Мой кролик беспокойно шебуршит цекотрофами — остатками питательных веществ, упакованных в слизистую оболочку, — не путать с банальным калом! Я беспокойно сдвигаю артефакты моего пищевого процесса подальше — в пустой угол, противоположный Алисиному саку, — и погружаюсь в созерцание экрана монитора.
В мониторе всплывают искореженные скайпом виртуальные личности различной расовой и культурной идентичности. Одним я пытаюсь продать асфальтоукладочную машину, другим — уголь из Кузнецкого угольного бассейна, а третьим — недвижимость в Праге. Одновременно я пишу статью для «Русского дома» — журнала русской диаспоры.
Тусклый свет одинокой энергосберегающей лампочки в пластмассовом патроне времен советской оккупации освещает наше триединство в этой несуразной комнате с грязно-серыми, забывшими дату покраски стенами и претенциозным потолком. Больше здесь ничего нет. Впрочем, метафоричность этой фразы заставляет усомниться в наличии триединства. Из нас троих несомненно существует только кролик. Испытывая такую же нежность к самому себе, какую испытывал Марсель Пруст к бедной Альбертине, «я нашептываю себе слова утешения».
Возвращение Насти разрушает с трудом достигнутое душевное равновесие. Нервные звуки извлечения из холодильника составляющих элементов для продолжения пищевой цепочки утомительно скребут по душе. Они, а также неестественная поза вислоухого барана возбуждают во мне два ужасных подозрения. Первое — что моя жизнь уже давно перевалила за рубеж, называемый зрелостью, более того, что «последующее будет не особенно отличаться от предшествующего». И другое, не столь органично связанное с литературным процессом, — мой кролик сдох.
Теперь в комнате нет ничего очевидного. Метафорическая сущность кролика, не раз замеченная полярными представителями разных культур — от «Плэйбоя» до Джона Апдайка, от китайского календаря до Багз-Банни, — наконец восторжествовала, разрешив давний спор Гегеля и Канта о первичности материи и духа.
Еще одно ужасное подозрение подкрадывается ко мне, хищно хватая за глотку, — а может, сдох не кролик? На этой рецессивно минорной ноте, требующей разрешения, я заканчиваю эту статью и закрываю мой Компак.
III. Двойной гамбит
Дождь холодный. И это странно. Когда я смотрел в окно, он был теплым. Точно был. Я смотрел на него, стоя у горячего гейзера, мне было жарко, и струйки пара то и дело вклинивались в дыхательный процесс, превращая прогулку в спа-процедуру. Продвигаясь в дожде, я продолжал вдыхать влагу и удивляться температурному диссонансу. Дойдя до Елизаветинской лечебницы, сверился с картой. Предстояло повернуть направо, подняться немного в гору и свернуть к Лазненскому лесу. Моя задача удивительно проста и незатейлива — продать недостроенный одним придурком уродский отель другому придурку и заработать крон, рублей или евро — мне до фени, хоть юаней, но заработать! Вот и перекресток с универмагом. Тут же памятник какому-то мужику на лошади. Как они достали, все эти Пржемысловичи, Люксембурга, Габсбурги, Гогенцоллерны и прочая хрень! Куда ни плюнешь — попадешь в какого-нибудь Карла, Агнешку, Рудольфа или, на худой конец, в Яна Непомуцкого и иже с ним. Я думал, может, только в Праге такая засада, так нет, и тут то же самое. Два часа уже по этим Карловым Варам брожу. Путеводитель купил. Завтра клиент приедет, а я его по башке всеми этими Непомуцкими.
Прием классный. Меня один мужик из агентства научил. Он, пока клиента на явку ведет, всю дорогу ему про этих вышеупомянутых нашептывает. Еще пару сказок прилепит, датами приперчит — и опа! Мозг вынесен напрочь. Только каша из дат, имен, терминов покрасивее типа «сецессион». И опять же аура высокой культуры прикрывает простое и естественное желание срубить бабок. Клиенту уже не то что подозревать в чем-то таком, но даже торговаться стыдно. Ясно же, интеллигентный человек просто одолжение делает, экскурсию задарма провел, помощь предлагает. Тут уже финал. Просто неприлично сорвать сделку, совесть замучает. В общем, работает — ван хандрид процент, — но только если клиент с совестью попался. Одна беда — такие скоро вовсе переведутся. Но приемчик и на хамло воздействие оказывает. Не сразу вонять начинают, в рамках стараются держаться. Нынче модно быть с претензией на принадлежность — как это слово новое? — к креативному классу — ну якобы те, кто в теме, не электорат.
Для электората — свой подход. Надо резать правду-матку — про то, как продали и загубили. И местных тоже пониже опускать. Этим мозг не вынести, потому что выносить нечего. Сразу про то, кто главный в дружной семье братьев славян и что нам по праву! Впрочем, электорат — клиент невыгодный, отель не купит. Надо было у Вована поподробнее про этого мента расспросить. А то не знаю, какой ход применить. Военных полно, а вот мент первый. Может, он, как слуги народа, самый умный? У всех чиновников главная задача (дальше зачитываю по первоисточнику) «состоит в том, что участник диспута должен дать почувствовать противнику свое интеллектуальное и моральное превосходство, иными словами, дать понять, что противник — человек ограниченный, слабоумный, графоман, болтун, совершенный нуль, дутая величина, эпигон, безграмотный мошенник, лапоть, плевел, подонок и вообще субъект, недостойный того, чтобы с ним разговаривали. Такая априорная посылка дает им затем право на тот барский, высокомерно-поучающий и самоуверенный тон, который неотделим от понятия „государственный служащий“. Полемизировать, осуждать кого-то, не соглашаться и сохранять при этом известное уважение к противнику — все это не входит в национальные традиции». Точно, правда? Даром, что чех писал в начале прошлого века.
С государственниками главное — не высовываться. Со всем соглашаться и косить под идиота. Я больше часа не выдерживаю, потому теряю самую богатую клиентуру.
У военных свои причуды. Часто они оказываются весьма мирными и вполне приличными людьми. Однако если у них есть какое-нибудь мнение (чаще всего это мнение жены или командира), то свернуть их с магистральной дороги, пролетающей мимо моих скромных интересов, удается лишь при помощи еще одного хода, описанного, кстати, как и предыдущий, местным райтером — паном Чапеком. Он назвал прием testimonia (свидетельства — лат.). Этот прием основан на том, что удобно использовать ссылку на авторитет (какой угодно), например, заявить: «Еще Пантагрюэль говорил», или без прямой ссылки: «Это уже пройденный этап», или: «Любому ребенку известно» — и так далее. Против того, что опровергнуто таким образом, не требуется приводить никаких новых аргументов. На военных действует завораживающе.
Еще встречаются «умники» или «тертые калачи». Эти все про все знают, а особенно про тебя. Им точно известно, что единственная цель твоей никчемной жизни — на…ть умника по полной. Поскольку всю свою чудесную и замечательную жизнь они занимались именно этим — то есть нахлобучивали всех окружающих, — то иная линия поведения им кажется крайне неправдоподобной. Для этих есть прием под названием «Ulises» (Улисс-Одиссей — символ хитрости — лат.). Главное в нем — уклониться в сторону и говорить не по существу вопроса.
Благодаря этому полемика выгодно оживляется, слабые позиции маскируются, и весь спор приобретает бесконечный характер. Это также называется «изматывать противника».
Это мне все тот же мужик Чапека почитать дал, кстати, профессором был в каком-то вузе провинциальном, пока в Европу окно не прорубил. У классика чешского, правда, про дискуссию написано и приемов двенадцать, я до шести подсократил и пользуюсь в мирных целях. Помогает.
А вот и дорожка в лес, зеленые метки пешеходного маршрута на неведомых мне деревьях. Где-то тут и отель этот должен быть.
Ботинки хреновые, из «Дойчмана», хлюпают, как калоши. В местных лечебницах есть процедура — «лечение по методу доктора Кана» (только не спрашивайте никого, кто этот доктор, так как никто не знает, все делают вид, что про такое даже спрашивать стыдно). Ну и сажают тебя на теплую скамейку, а ноги в воду, а вода все время течет разной температуры, и за счет контраста достигается желанный терапевтический эффект. Я, правда, не пробовал, но путеводитель хвалит. Вернее, я в спа не пробовал, а вот в лесу напробовался по полной. Такое впечатление, что у апостолов канализацию прорвало и на нижнем этаже пора тазики расставлять. Где этот чертов отель? Однако нехило тут поселиться. Лес, как в сказке про кого-нибудь там — Белоснежку и гномов или красавицу спящую. Листья разноцветные, плющ по стволам зеленый, а воздух… Еще птицы подзуживают своим чириканьем, так и хочется нацепить идиотский смайл на отекшую от недельной пьянки физиономию и ловить губами дождь, не вспоминая ни про какие приемчики, а также не вспоминая, что дома, если взятую в ипотеку перемонтированную квартиру можно считать домом, меня никто не ждет. Жена ушла. Ни к кому. Просто так, собрала вещи и ушла. Утомилась, видите ли, на мои капризы… Дочь по обмену в Америку на год отправила, а сама ушла. Сказала, что ошиблась, надо было не из Москвы, а от меня бежать. Ну и пусть валит. Сейчас отель продам, денежки получу и рвану куда-нибудь в Таиланд — там без сложностей этих можно все удовольствия за три копейки получить.
Я тоже утомился. Голова не варит. Еще и Чапек этот, на кой фиг я его с собой приволок? Умника корчу сам с собой. О! Новый термин — «интеллектуальный онанизм». Ноги скользят по желтым листьям, ботинки радостно впитывают осеннюю сырость, и хмарь, как саван, укутывает мое сознание, превращая дождь, лес, дорогу, шелест крон и весь белый свет в блеклый узор на грубой материи моей жизни. Отеля нет. Я уже, в общем-то, давно понял, что его нет. Но дорога, становясь все уже и грязнее, идет вперед, и я иду по дороге, не знаю куда, и это так похоже на правду, что я ускоряю шаг и мужественно поднимаюсь все выше. Я увлечен походом, мне фиолетово, что дождь и нежданные сумерки, отороченные тучами, хлопьями падают в просветы между ветвей. Я будто должен что-то найти там, в конце этой дороги, наконец понять, куда ж я шел, разгадать эту примитивную бородатую тайну, этот долбаный секрет Полишинеля под названием «смысл жизни». Я вдруг почувствовал непреодолимую ярость: не может быть, чтобы там ничего не было! Не может, черт побери, быть! Чей-то вопль пробился в мое поврежденное похмельным синдромом сознание, и, будто со стороны, я увидел дешево, но с претензией одетого мужчину средних лет славянской наружности, размахивающего палкой и орущего на весь лес. И еще я увидел пожилого мужчину в походной куртке, старых джинсах и сапогах. В руках он держал корзину, полную грибов, а из-под вязаной кепки торчали седеющие кудри и смотрели лукавые молодые глаза.
— Что не так? Можно вас спросить, куда вы идете?
От неожиданности я сел на подвернувшийся пень и захохотал. Смех булькал во мне, как пузырьки в местном гейзере, он переливался из меня в звенящий воздух, смешивался с каплями дождя и улетал куда-то в лазни, путался в кустах и продирался сквозь плющ. Он то взмывал, как фонтан, то тихо крался по жухлости и сырости под ногами. Чех удивленно смотрел на меня, потом неожиданно поставил корзину на землю, хлопнул меня по плечу и тоже захохотал. Хохот у него был хриплый и какой-то нежный, будто сухари мелют. От неожиданности я вскочил и опрокинул его корзину. Маслята, подосиновики и еще какие-то неведомые мне грибы покатились по склону. Я бросился их собирать. Грибы издевательски подставляли мне маслянистые шляпки, дойчмановские ботинки отчаянно скользили в мокром игольнике, а я просто умирал от хохота. Когда мы собрали грибы по новой, чех вытащил бутылку пива, и мы мигом заглотили ее, вытирая слезы и отряхивая налипшие кусочки лесной подстилки.
— Йяк те именуешь?
— Михаил.
— И я Михаил — Милош Новотны. Куда тебе?
— В центр.
— Не туда идешь. Тут в Лоджи и дале. Пойдем, мне до Почтарской, по пути. Ты отдыхаешь или до делу?
— Я отель ищу недостроенный, вот тут на карте.
— Так это ж ты уже давно прошел. Я тебе покажу. Ты с Москвы?
— Точно.
— У вас там много танков, в Москве. Ты танки видел?
— Ну, видел на параде, когда еще в школе учился. Потом не видел, в армии не служил.
— А я здесь ваши танки видел. На Млинской колоннаде, прямо тут танки стояли. Хорошие танки, большие. Я тоже в школе учился. Мы с уроков убегали, чтобы посмотреть. А потом они стрелять стали.
— Это в войну, что ли?
— Зачем в войну? Но можно и так сказать, в войну. Только это уже в шестьдесят восьмом было. Уже не та война, а так просто танки. Прямо на колоннаде. Там одни русские. И тогда русские, и сейчас. Но это как уж так вышло. Сейчас танков нет. Сейчас все купили русские. Отели, магазины. Тут в лесу нет русских. Тут грибы. Ну вот — такой отель ты ищешь?
Я понял, почему не нашел его раньше. Передо мной стояла недостроенная кирпичная коробка, отчаянно напоминающая заброшенные корпуса доперестроечного завода. Лес, как мог, попытался скрыть уродливый нарост — обвил зеленью, прикрыл ветками, — но восемь этажей не скроешь, и он решил просто не замечать кирпичного уродца, как не замечают ссадину или порез, пока не загноится.
— А тебе зачем? — Милош подозрительно прищурился. — Они забыли про него. Хорошо сделали, что забыли. Еще в девяносто восьмом построили и не вспоминали. Тут грибов много. А они пол-леса загородили, вон видишь, проволока ржавая? Все проволокой замотали, пройти нельзя было. Теперь хорошо. Нет ни прага, ни тына.
Чех оценивающе оглядел мой промокший костюм, позорные ботинки и покачал головой:
— Не, это не твой отель.
— Не мой, — подтвердил я со странной радостью.
— А чей?
— Не знаю. — Я снова сказал чистую правду.
— Тогда идем.
Милош обошел несуразную постройку, вышел на поляну и тихо засвистел странным клекочущим свистом.
Мне стало не по себе. Вспомнились сказки про кровожадных разбойников, голодных вепрей и злорадных великанов. Хлопья сумерек размокли в нескончаемом дожде и превратились в густой кисель, сквозь который едва пробивались зажигающиеся огни города. Стало очень тихо. Так тихо, что я боялся думать, чтобы скрипучие мысли, неповоротливо трущиеся в голове, не спугнули эту бесконечную тишину. Милош тронул меня за плечо и показал куда-то в сторону входа в круглый пристрой, видимо, намеревавшийся некогда стать рестораном. Я как мог старался сфокусировать ускользающее в сторону мокрых ботинок внимание на указанном объекте. И тут я увидел ее. Не знаю, почему я так был уверен, что это она. В зоологии я так же плох, как и во всем остальном. Но это точно была она — олениха, или лань, или косуля, но что-то необычайно женское и грациозно-доверчивое. Милош достал из кармана яблоко и пошел к ней. На миг мне показалось, что она исчезнет, но косуля (назовем ее так) отважно оставалась на месте, ожидая Милоша или яблоко. Я смотрел на удивительные, совершенные формы животного, ощущая каждой клеткой ее напряженное внимание, но не страх. В этот миг я был частью ее мира, частью этого леса, сумерек, дождя, тишины…
У меня зазвонил телефон. Косуля пропала. Натурально. Не убежала, не прыгнула, а просто растаяла в вязком мокром воздухе.
— Кто говорит?
— А вы, собственно, кого желаете услышать?
— Мне нужен некий Михаил Дубцов.
— Некий Дубцов вас слушает. Может быть, и вы сообщите мне, как к вам обращаться?
— Юрий Владимирович. Но вы, гражданин Дубцов, не умничайте, я к вам не на урок этикета записываться звоню. Завтра я буду вас ждать в десять утра у отеля «Термал». Надеюсь, у вас все готово к просмотру?
— Да, но только тут…
— Что вы мямлите? Выражайте свои мысли внятно!
— Хорошо. Никакого просмотра не будет. Отель уже продан. Всего доброго, Юрий Владимирович.
Я нажал отбой, несмотря на явное намерение собеседника пожелать мне всего наилучшего.
Я огляделся. Милош тоже исчез. Вернее, не то чтобы исчез, но передвинулся заметно вперед, к фонарю, за которым начиналась цивилизация. Он помахал рукой, указывая направление, затем помахал кепкой, прощаясь, и быстро пошел в другую сторону.
Телефон зазвонил снова.
— Ты где?
— В лесу.
— Я так и думала, что ты снова во что-то вляпался. Сам выберешься или спасателей посылать?
— Сам. Часа через три буду дома.
— Ладно. Я тебе оленью поджарку приготовлю.
IV. Пичисиего
Мой рейс снова отложили. Снежный циклон щедро опрокидывал тонны пушистой воды на застывшую Европу. Ружине, средней руки аэропорт, не чета Малпенсе или Хитроу, как, впрочем, и Прага — не Милан и не Лондон. Волею судеб я оказался запакованным в этом тоскливом месте без особой надежды на скорое вызволение из снежного плена. Вечерело. Я сидел в Starbucks, грея руки о тяжелую кружку, и коротал время, разглядывая таких же, как и я, пленников, бесцельно слоняющихся между магазинчиками с сувенирными куклами-марионетками и прилавками с чешским гранатом, произведенным в Гуанчжоу. Мое рассеянное внимание выхватывало из шаркающей вереницы неудачливых пассажиров кого-нибудь одного и сопровождало до границы видимости, а именно до стеклянной стены с многозначительной надписью «Global Blue», а затем, прилепившись к произвольному объекту в обратном потоке, возвращалось назад. Эта флюктуация уже порядком мне надоела, кофе остыл, и я уж совсем было решил влиться в бессмысленное броуновское движение, когда за соседним столиком разбилась чашка. Казалось бы, сущая безделица, копеечная чашка, но судьба, как правило, обходится без широких медийных кампаний и деклараций.
Я обернулся и увидел женщину. Она сидела неподвижно и молча смотрела на разбитый сосуд кофейными глазами, похожими на прохудившееся небо над Прагой, в том смысле, что и там и там норма осадков была значительно превышена.
— Разрешите угостить вас чашечкой кофе? — вдруг неожиданно спросил мой голос.
Тот же голос сказал что-то нервному от неудавшейся дремы официанту, а я тем временем разглядывал виновницу оживленной суеты, взиравшую на происходящее со странным безразличием. Это была немолодая, но еще красивая женщина лет сорока пяти или, может, более. Мне никогда не удавалось определить возраст, а уж тем более теперь, со всеми этими новыми технологиями, следы которых угадывались на ровном ухоженном лице. Темные, без очевидных следов окраски, волосы продуманно обрамляли немного кукольное круглое лицо с огромными глазами, аккуратным скромным носом и полными, идеально накрашенными губами. Подоспевший уборщик попросил ее пересесть, и после неловкой заминки она послушно поднялась и, опираясь на мою услужливую руку, беззвучно переместилась за другой столик. Всего несколько шагов: женщина покачнулась, но устояла на высоченной платформе дорогих сапог, обхвативших миниатюрные ножки, такие же миниатюрные ручки с ухоженными ногтями аккуратно перенесли рекламируемую по всей Европе сумку-папку с тисненым узором из лого Луи Виттона, а серое платье размера сорок четвертого, приобретенное явно не в сети Н&М, прошуршало многослойной юбкой. Я вдруг почувствовал необъяснимую тревогу и некоторую неловкость, как если бы заглянул в чужую спальню и увидел там нечто, не предназначенное для постороннего глаза.
В женщине этой было некоторое тревожное несоответствие, странная диспропорция, которая одновременно и притягивала, и отталкивала. Ее лицо и тело будто жили в разных временных поясах: первое подбиралось к пятидесяти, а второе не перевалило и за тридцать. Женщина молчала, я тоже. По правде сказать, я редко заговариваю с незнакомыми людьми, да и на этот раз я бы предпочел, чтобы мой голос не своевольничал, но раз уж он начал, показалось невежливым не продолжить знакомство.
Официант не спеша принес нам кофе и какую-то сладость, заказанную наугад. Я решил продолжить разговор на английском, хотя безвольные уголки губ по-славянски грустно смотрели в пол, а широкие скулы и разрез глаз вызывали в памяти строки Блока. Женщина отвечала правильными заученными фразами, глаза ее всматривались в снежное марево за окном, а прислушивалась она к чему-то происходящему внутри. В конце концов набор нейтральных фраз о погоде был исчерпан, и я решился спросить, куда она едет. Мне хотелось поговорить о России, я давно не был на родине. Но почему-то вопрос о национальности всегда оказывался весьма болезненным именно для русских. Они отвечали либо с вызовом, либо с унизительной смущенной улыбкой, либо просто врали. Я даже решил сделать это темой своей следующей сессии по национальной самооценке. Например, так: «Перенос личностных комплексов на уровень этноса». Мне очень не хотелось вывести странную собеседницу из неустойчивого состояния равновесия, и я просто спросил по-русски:
— В Москву летите?
— Нет, — так же просто ответила она. — Не знаю, лечу ли я куда-нибудь.
Кофейные глаза опасно увлажнились, полные губы задрожали.
— А я пытаюсь добраться до Лондона, но тоже не уверен в успехе. Значит, мы можем насладиться временем, которое не принадлежит ни будущему, ни прошлому.
Женщина улыбнулась. У нее была удивительная, детская улыбка, освещавшая лицо, будто лампочка. Когда она улыбалась, тревожившее меня несоответствие исчезало, и появлялось ощущение почти интимного персонифицированного комфорта, какое иногда возникает на первоклассном камерном концерте — будто ты в гостиной собственного дома, а музыканты играют только для тебя. Когда она улыбалась, ты вдруг чувствовал, что эта улыбка только для тебя, и от этого все вокруг становилось таким милым, по-семейному простым и уютным. Я смотрел на нее и понимал, что хочу, чтобы эта женщина улыбалась всегда. Пусть не мне, пусть другому мужчине, ребенку, собственным мыслям, но улыбалась.
Женщину звали странно и непривычно для русского уха — Манон. Промелькнувшая ассоциация с наставительными сочинениями аббата Прево заставила неоригинально пошутить, не Леско ли она по фамилии. Женщина ответила «нет», снова улыбнулась и заговорила:
— На самом деле я — Нонна. Но мне никогда не нравилось мое имя, вспоминалась известная советская артистка, и почему-то оно мне казалось более подходящим для коровы. Я в детстве часто во сне представляла эту черно-белую корову с колокольчиком на розовой ленточке, которую пастух гонит прутиком домой по пыльной дороге, а в воротах покосившегося домика стоит мама и кричит: «Нонна, Нонна!» Тут я обычно просыпалась и шла в школу. В школе меня звали Нина, и полжизни я прожила Ниной. Закончила мединститут на Урале, вышла замуж, родила сына. Потом началась перестройка. Но вы же русский, что я вам рассказываю? Все как у всех. Витюша, мой муж, стал бизнесменом, неожиданно появились деньги, потом так же неожиданно пропали. Витюша все вложил в акции Малышевского рудника, это такая шахта с изумрудами, но она то ли затоплена, то ли что еще… Надо было миллионы вкладывать, чтобы до камней добраться, но кто-то там наверху посчитал, что рудник продали по заниженной стоимости. Завели дело. Мне умные люди посоветовали все отдать и ноги уносить. Я так и сделала. Есть во мне что-то от той коровы по кличке Нонна. Витюша сначала спорил, а потом пару недель в СИЗО посидел и быстрее меня собрался. Так мы попали в Прагу, уже десять лет здесь живем.
Манон тревожно обернулась, она как будто надеялась кого-то увидеть. Нет, нет! Не ждала, не искала, а именно — надеялась. Она обегала глазами видимое пространство, задерживалась на входе и возвращалась. В кофейных глазах время от времени появлялись прожилки неразмешанной влаги. Манон выкопала из сумки телефон, подержала в руках, убрала обратно, подняла глаза и, встретив мой заинтересованный взгляд, заговорила снова.
— Сначала тяжело было, я же просто доктор, дерматолог, в России в поликлинике работала. А здесь в государственные больницы было не попасть, да и деньги были нужны отчаянно. Я пошла работать ассистентом, даже не врачом, в косметологический кабинет. Тогда индустрия красоты только зарождалась, очень было интересно, все по-новому, училась все время. С языком, конечно, намучилась. Я у немцев работала, но хозяйка, слава богу, тоже из России была, из волжских переселенцев. А мужа в Германии нашла. Тут много таких, со смешанными семьями. Вот этот Рудольф, косметолог, стал меня звать Манон, и как-то прижилось. Теперь даже Витюша с Севой, сыном, так зовут, даже в паспорте чешском я — Манон.
Женщина умолкла, лампочка улыбки потухла. Мы пили кофе и смотрели на обреченно падающие с высоты снежинки. Уже зажглись фонари, и в пучке света, как в огнях рампы, недолговечные воздушные красавицы исполняли свой последний танец: почти долетали до земли и, вдруг подхваченные ветром, поднимались в вышину и повторяли номер на бис.
— Вот так и в жизни, — неожиданно сказала женщина. — Вот так и в жизни, только все успокоится, как снова ветер, и опять кувырком.
Стояла странная тишина, молчали дикторы, не кликали табло, не гудели моторы… Официант, видимо тоже почувствовавший дискомфорт, долго возился с техникой, что-то щелкнуло, и из динамиков, как выстрел, пронзительно ударил первый аккорд. Это было «Либертанго» Астора Пьяццоллы.
Женщина вдруг вскочила, растерянно оглядываясь по сторонам, принялась что-то искать в сумке, снова достала телефон, потом положила обратно, закрыла замок, снова открыла. Беспомощно опустилась на место, взяла вилку, положила, снова заглянула в сумку и спросила:
— Вы умеете танцевать танго?
— Нет, — честно признался я, удивленно наблюдая за трансформацией нервного напряжения, — я преподаватель, читаю лекции по культурно-исторической психологии в Колчестере, это недалеко от Лондона. Жизненные обстоятельства забросили меня, как и вас, на чужбину, но вот танго танцевать не пришлось.
— И я не умела. Вернее, я никогда не думала, что можно уметь. Я больше думала, как бы не опоздать забрать Севку из школы, как бы не остаться без работы, как бы не поссориться с мужем. У меня никогда не было времени на что-то еще. Вот вы психолог. Вот скажите, правильно мы живем?
Женщина снова встала, передвинула кружку к другому краю стола, облетела вокруг соседнего столика, взяла стул, протанцевала с ним обратно и решительно уселась напротив меня.
— Нет, вы ответьте! Правильно живем? Едим, спим, покупаем тряпки, машины, куда-то едем… Зачем? Зачем все это? Наши дети вырастают и тоже едят, спят, едут куда-то… А потом их дети… Неужели это все, неужели больше ничего нет, ничего, кроме старости… Каждый день ко мне приходят женщины, иногда мужчины. Они рассматривают в зеркале незнакомые лица, они пристально присматриваются к собственной обвисшей коже, морщинистым рукам и не могут поверить, что это они. Они! Я делаю им уколы, пилинги и подтяжки, они уходят есть, спать и покупать, стараясь забыть свое отражение. И я, я такая же! Неужели так должно быть? Вы не отворачивайтесь, вы мне скажите честно и прямо: «Да, Манон, так и должно быть!» Или: «Нет, Манон, ты — дура и потому живешь не так и думаешь не о том!»
— А при чем здесь танго? — осторожно спросил я, надеясь сменить направление.
— Танго — это единственное настоящее в этой никчемной жизни. Слышите? В этой музыке все настоящее — страсть, отчаяние, забвение, равнодушие. Да, равнодушие, но не безразличие! Хотите, я вам историю расскажу?
Я понимал, что ответа не требуется. Манон разговаривала с собой. Однако я искренне закивал, демонстрируя заинтересованность. Эта женщина интересовала меня все больше, и, более того, она меня волновала.
— У меня есть подруга. У нее все хорошо. У нее уже давно все хорошо. Вот представьте себе ту лягушку, которая скребла, скребла конечностями, взбила-таки масло и стоит на своих перепончатых зеленых лапках на твердой поверхности. Все. Больше не о чем волноваться. Она не утонет. Даже не умрет от голода! У нее все в порядке! И что дальше? Долгие годы в бидоне?! И вот ей сорок. Ребенок вырос, муж не бросил, деньги, бизнес, Европа. Все в порядке. А ей хочется плакать. Потом сорок три. Ребенок поступил в институт, муж любит, денег больше, Европа стоит на месте. Снова все в порядке. А ей уже выть хочется. Потом сорок пять, и все то же самое. Все в том же порядке и даже лучше с каждым днем. А ей хочется расшибить башку о стенку. Нет, вы не подумайте, что она невротичка какая-то или от безделья с ума сходит. Она работает, у нее клиентура, которую она годами собирала, дело, которое сама, как та лягушка, лапками слабыми из ничего выскребла, люди, которые у нее работают, ее любят… Ничего не помогает — ни работа, ни путешествия, ни новые знакомства. Днем — куда ни шло, а ночью так бы и выла на луну. И вот подруга эта однажды, совершенно случайно, попадает на урок в школу танцев. У нас тут теперь очень популярно, особенно сальса, латина, ну и танго, конечно. Она танцевать не умеет, стесняется страшно, но что-то ее в танцах этих зацепило и держит, не отпускает. Раз сходила, другой, а потом уже, как наркотик, каждый вечер. У нее фигура стала, о какой она в двадцать пять мечтала только. И пожар вроде в душе утихать стал. Тут ведь каждый по-своему огонь гасит — кто в карты играет, кто на скрипке, кто пьет, а вот ей, оказывается, было прописано танцевать. Вы попробуйте, у нас в клуб и постарше вашего люди ходят.
Манон вдруг смутилась, снова что-то пораскапывала в сумке, подозрительно посмотрела в мои невинные глаза и продолжила:
— И вот появляется в этом клубе новый тренер — не мачо, просто студент, притом из Москвы. Учится с сыном этой моей подруги чуть ли не на одном курсе в университете, а по вечерам уроки дает. Он в России, как оказалось, второе место среди бальников в классической программе занимал, но родители были категорически против такой карьеры и отправили беднягу в Лондон. Там какая-то история с экстази случилась, и вот от греха подальше родители его к нам в Карлов университет определили. Мальчика на танго поставили. Приходит подруга на урок, а там вместо жгучего Синклера, с которым она уже полгода танцевала, этот ребенок. Синклер — южный человек, наполовину араб, наполовину испанец. Все женское население клуба, а там, надо сказать, только такое и есть, по Синклеру с ума сходит. Ну и подруге он тоже нравился, даже в кафе пару раз ходили. Он так неназойливо, между делом, умел создать, как это у вас в психологии называется? Сексуальное напряжение? Очень подруга расстроилась. Пошла к администратору, пол-урока выясняла взаимоотношения, а мальчик так спокойно сидел на венском стуле, обняв спинку и смотрел в окно. В конце концов ей стыдно стало, вроде бы как она именно с ним заниматься не желает. Извинилась, и встали они в позицию. Музыку им включили вот эту самую, «Либертанго». Мальчик сказал, что для знакомства он просто хотел бы станцевать произвольно, чтобы понять, куда двигаться. Подруга про себя еще посмеялась, мол, чему ее ребенок научить может. Но тут музыка заиграла. Он ей руку на талию положил, и все пропало. И в прямом, и в переносном смысле. Все: зал, деревья за окном, муж в припаркованном под деревьями BMW, итальянская кухня в новую квартиру, спа-капсула в новую клинику, Синклер… Она тоже пропала, растворилась в танце, в музыке, в этом мальчике… Глупость, правда? Сколько лет было между ними? Пятнадцать? Двадцать? Двадцать пять?
Манон замолчала. Она сидела очень прямо и сосредоточенно смотрела на блюдце, будто медиум, ожидающий ответа. Я невольно тоже сконцентрировал внимание не несчастном блюдце, и, может быть, оно и рассказало бы нам что-нибудь, если бы Манон не мешала, беспрестанно переставляя и перекладывая салфетки, сахарницу, ложку — все, что попадалось ей под руки. Руки у нее существовали как бы отдельно от всего прочего тела, порхая над столом, будто беззаботные бабочки. В конце концов несчастное блюдце утратило всякую надежду на связь с потусторонним миром и, расстроившись от встречи с бабочками, стало медленно сползать с края стола, устремляясь в бездну. Я неловко вскочил, пытаясь спасти неповинное блюдце, но возраст ли, волнение ли оставили блюдце без шансов, и оно последовало за познакомившей нас чашкой.
Манон вдруг встала, положила на стол деньги, взяла сумку и, скорее всего, так бы и упорхнула из моей жизни, да — спасибо зиме — замешкалась, собирая из разных углов кафе пальто, чемодан, «Луи Виттона», шарф, перчатки… В конце концов она решила прихватить и меня.
— Вы поможете. — Никакого вопроса в конце фразы не полагалось.
Манон указала на чемодан и стремительно двинулась куда-то. Я едва успел вручить раздраженному официанту чаевые, прихватить свой саквояж и с неподобающей прытью устремился вслед. Честно говоря, я уже и не вспомню, когда я в последний раз бежал за женщиной, переживая отчетливый ужас от вероятности потери. При этом я катил за собой весьма объемистый «Самсонит», мой саквояж казался мне необычайно тяжелым, а перекинутое через руку пальто тянуло на медвежью доху. Задыхаясь, я был вынужден остановиться, проклиная собственную эмоциональную лабильность. Она уже опомнилась и шла мне навстречу.
— Простите, бога ради. Что-то я сама не своя. Это все погода. Давайте мне чемодан. Я, пожалуй, домой поеду, не так уж мне и надо лететь.
Манон снова улыбнулась. Я ощутил щемящее чувство потери, будто я был связан с этой женщиной долгими годами, будто наши жизни шли рядом давно и внезапно связь обрывалась.
— Манон, умоляю вас, не бросайте меня вот так, я же спать не смогу, буду мучиться, чем же там история с вашей подругой завершилась.
— А, это… Она не завершилась. Или завершилась? Не знаю.
Манон задумчиво склонила голову набок, отчего-то напомнив мне павлина, посмотрела на часы, на снег за окном и сказала:
— Ну ладно, вы ведь все равно сегодня уже не улетите.
Действительно, на табло наблюдалось полное отсутствие разнообразия — напротив всех рейсов стояли таблички «delayed», и, пока мы беседовали, задержки эти переместились на следующие сутки. Аэропорт опустел. Я поспешил к администратору, получил купон на заселение в ближайший отель и с радостью и удивлением обнаружил терпеливо ожидавшую меня Манон.
— Хотите пойти со мной в клуб? Я вас с Синклером познакомлю. И вообще, нужно же вам попробовать станцевать танго?
Что-то поменялось, кофейные глаза посветлели, и в них прыгали чертики.
— А еще я вам могу показать пичисиего. Слышали о таком?
Конечно, я ничего про пичисиего не слыхал, что позволило мне сделать вид, что именно пичисиего послужил причиной моего странного и несообразного возрасту поступка — я поехал с Манон в данс-клуб. Мы ехали на такси по зимней Праге. Манон куталась в шарф, я ругал себя за навязчивость и более всего за ненужный и вредный вихрь, поднимавшийся от середины тела к сердцу и захватывающий дыхание. Сколько же лет было между нами? Пятнадцать? Двадцать? Двадцать пять? Манон взяла меня за руку, отчего вихрь превратился в ураган, довольно бесцеремонно потрясла ее и сказала:
— Только вы пообещайте, что станцуете со мной, непременно станцуете!
— Обещаю, если вы мне скажете, куда вы не полетели.
— Туда же, куда и вы!
— Неужели в Лондон?
— Не совсем, но планировалось, что я проведу в Лондоне пару дней, дождусь кое-кого, а потом в Буэнос-Айрес. Я подумала, что мне надо именно там станцевать мое последнее танго.
— Ну, до последнего танго вам, милочка, далековато, а вот то, что мы вместе летим, это, знаете ли, судьба!
— Не знаю, летим ли? По крайней мере, в себе я уверена все меньше.
Таксист довез нас до Виноград. Я узнал район, так как у университета здесь гостиница для приглашенных профессоров, в которой я проскучал всю предыдущую неделю. Мы вышли возле перегруженного деталями постбарочного здания, зашли за угол и увидели горящую розовым светом вывеску: «Данс-клуб „Пичисиего“». Манон взяла меня под руку и, оставив чемодан на тротуаре, торжественно ввела в помещение. Что за суета возникла кругом! О, Манон! Ах, Манон! Ну, Манон! Восторги продолжались минут пятнадцать, после чего последовало знакомство с Синклером, воссоединение с чемоданом и распитие вредного мне кофе.
Синклер и впрямь оказался штатным сердцеедом, а взгляды, посылаемые им Манон, пробудили во мне давно забытые чувства. Уж я и не знаю, что мне было более любопытно в тот момент — женщина, неведомый пичисиего или мое странное поведение.
Манон наконец решила меня представить.
— Познакомьтесь, это настоящий профессор из Лондона. Кстати, а как вас зовут?
— Александр Петрович.
— Его зовут Александр. Он психолог и никогда не танцевал танго. Синклер, у меня будет сегодня урок? Я хочу, чтобы он станцевал со мной.
— Ты же в командировке? Но если хочешь — конечно. Только если я тебя устрою в качестве тренера.
Раздался странный свист. Он удивительно не вписывался в разноязыкий и разномузыкальный звуковой бэкграунд маленького клуба.
— Что это? — поинтересовался я у стоявшего рядом испанца.
Синклер говорил на английском почти без акцента.
— Это пичисиего. Ему грустно. Он ждет пару. Я привез его из Аргентины год назад, и он тоскует в одиночестве. Пойдемте, я покажу.
Сбоку от стойки рецепции стояла клетка. Она была огромная, старинная или сделанная под старину, с литыми шишечками, загогулинками и золочеными листочками, вплетенными в прутья. В клетке шевелилась невиданная розовая черепаха с мохнатым брюшком и вытянутым туловищем.
— Что это? — в изумлении повторил я вопрос.
— Аргентинский плащеносец. Я привез его из Буэнос-Айреса как раз перед тем, как этот клуб открыть. Это наш талисман, он мне удачу принес. Удивительное животное. Вы знаете, броненосцы — единственные существа, кроме человека и еще одного вида шимпанзе, которые исполняют танец любви, глядя друг другу в глаза. Я читал, в биологии это называется «миссионерская позиция». Меня это так тронуло, что я все пошлины оплатил и вот привез. Он мирный, можете потрогать. Только ему одному скучно, надо бы самочку. Ник обещал привезти.
— А где Ник? — спросила Манон; в голосе чувствовалось напряжение и наигранное безразличие.
— Ты меня спрашиваешь?
Синклер обернулся и пристально взглянул в кофейные глаза, в которых гнездился весь спектр изучаемых в курсе психологии личности эмоций.
— Ты, может, включишь телефон, а то до тебя дозвониться никто не может? Кстати, Витюша звонил, тоже тебя потерял. Он уже в аэропорт сгонял. И Сева волнуется. Собирался заглянуть.
— А Ник? Он тоже волнуется?
— Нет, он еще вчера улетел. Я думал, ты на урок собиралась?
— Да-да. Извини, Синклер, пойду переоденусь.
— А кто такой Ник? — Я был так заинтригован, что не мог более оставаться в неведении.
— Ник — наш тренер. Он здесь полгода работает. Днем учится, а вечером дает уроки танго. Манон его студентка. Он, кстати, тоже русский. Но танцует лучше многих в самом Айресе. Жаль, его пока нет.
— А что случилось?
— О, ему очень повезло. Вернее, это я поймал удачу за хвост, когда Манон стала у нас танцевать. За ней ее клиентки потянулись, у нее отличная клиника. Она рассказывала? Удивительная женщина. Очень талантливая. Давайте я вам фотографии покажу.
На стене над поющим броненосцем в аккуратных рамках из «Икеи» висели фотографии и дипломы. Яркие женщины в вызывающих оторопь костюмах опирались на руки стройных, затянутых в черный шелк мужчин. Я узнал Манон. Она была в изумительном белом платье с глубоким декольте. Разрез юбки доходил почти до пояса, и шелк пенился вокруг искусно позиционированных ног. Рядом с Манон стоял молодой мужчина, похожий на Микки Рурка в «Девяти с половиной неделях».
— Это мы на конкурсе в Париже. Мы очень успешно выступили. После этой поездки Манон предложила провести чемпионат по аргентинскому танго здесь, в Праге. Это отличная была идея. У нас тут куча конкурсов, но в основном полный формат или сальса. Знаете, в Праге есть такой универмаг «Котва», шведы строили по заказу русских. Там на крыше есть сальса-клуб, очень модное место. Они все время проводят разные мероприятия. Мы с ними договорились и на их площадке чемпионат провели. Манон у нас среди спонсоров. Ее клиника главный приз предоставила — месяц обучения в школе танго в Аргентине. Вы не представляете, какой был успех! У нас теперь от клиентов отбоя нет. Все тренеры заняты на полгода вперед, залов не хватает. Я уже подумываю о том, чтобы второй клуб открыть.
— И кто же едет в Аргентину?
— Конечно, Ник, это было сразу понятно. Он лучший здесь, а может, и вообще лучший.
— То есть Манон знала, кто приз получит?
Синклер внимательно посмотрел на меня и пошел кормить броненосца. Пичисиего тихо жевал какие-то корешки. Я смотрел на странное животное и думал о капризах матушки-природы. Зачем этому экзотическому кроту понадобился гламурный розовый плащик при абсолютно незащищенном мягком брюшке? Поможет ли ему броня в час опасности? Стереотипические ассоциации с человеком и его способами выживания в агрессивном социуме недолго занимали мой ум. В помещение вошла Манон. Она была в том же самом платье, что и на фото. Каштановые волосы и темные глаза, оттененные белизной наряда, нестерпимо сияли.
— Я готова. Что мы танцуем?
— Я давно не танцевал с тобой, Манон. Давай попробуем пройти твой репертуар, а затем посмотрим.
Синклер нажал кнопку на пульте. Я сел на черный венский стул у входа и приготовился смотреть. Манон танцевала самозабвенно, но сбивчиво, будто не могла сосредоточиться. Чересчур эмоционально, немного не дотягивая в изяществе движений до профессионализма и природной пластики тренера. Синклер остановил музыку.
— Отлично, Манон, ты как всегда прекрасно слышишь настроение, но нужно слышать и ритм. Нужно думать, какие группы мышц задействованы в каждом движении.
Синклер, осознав, что говорит больше для меня, чем для Манон, перешел на чешский. Снова включил музыку, и танец продолжился. Манон танцевала все хуже. Запиналась, путалась в платье, путалась в тактах… В конце концов она остановилась.
— Что случилось, Манон? Ты не хочешь танцевать?
— Где Ник? Синклер, скажи мне, где Ник?
— Манон, ты меня удивляешь. Он же получил приз, ты же сама все устроила. Вчера он улетел в Аргентину.
Манон снова по-птичьи повернула голову. Обошла вокруг Синклера, шурша юбкой. Прислонилась к его бедру и каким-то неуловимым движением обвилась вокруг.
— Синклер, почему он улетел вчера? Он же должен был ехать сегодня? Он мне говорил, что поедет в пятницу. Почему, Синклер, он обманул меня? Куда он поехал? С кем он поехал? Зачем?
— Зачем, зачем… За пичисиего. Мне второй клуб открывать надо, талисмана нет. Да и спариваться пора, видишь, страдает.
— Кому пора спариваться? Кто страдает? Кто страдает, Синклер? Ник?
— Нет, броненосец.
Синклер включил музыку. Все тот же Астор Пьяццолла разрывал мне сердце. Мне хотелось схватить Манон, взять ее на руки и кружить в ломаном ритме этой варварски обнаженной музыки, пока она не уснет, укачивать, как ребенка, целовать, как любовницу, мне хотелось стать этим Ником, Синклером, Пьяццоллой, ее сыном и мужем, всем, что могло ее успокоить и обрадовать.
Что-то происходило. Танец становился все более агрессивным, я будто присутствовал при интимном свидании, где люди с богатой историей и грузом обязательств пытаются выяснить, кто прав, кто виноват. Вдруг Манон как-то вся обмякла, словно надувная кукла, из которой выпустили воздух, и медленно стекла по бедру Синклера, оказавшись на полу.
Я вскочил и бросился к ней. Манон лежала без движения. Синклер растерянно держал позу, стереосистема транслировала чужие страдания в эфир напряженными аккордами.
— Манон, что случилось? Манон! Синклер, принесите воды.
Бледное лицо женщины показалось мне незнакомым и, мягко говоря, отчаянно немолодым. Глаза были закрыты. Рот скорбно сжат. Глубокие морщины, незамеченные мной ранее, пролегли от уголков губ к нижнему краю лица, придавая ему скорбный вид. Синклер принес воды, я отыскал пульс. Он был, но очень слабый. Вызвали «скорую». Манон открыла глаза:
— Простите, я обещала вам танго.
Приехала «скорая», появился импозантный мужчина лет пятидесяти пяти с аккуратным пивным брюшком, за ним вбежал нервный юноша с кофейными глазами.
Я вышел из данс-клуба «Пичисиего» в девятом часу. «Скорая помощь», разрывая снежную пелену синими бликами, пронеслась мимо. За ней проследовал серебристый BMW Х5. Я пошел в том же направлении. Дошел до огромного торгового центра «Палладиум». Его диснейлэндовские башни обещали скорое и недорогое удовольствие всем желающим, споря с суровой конструктивистской архитектурой чешского «обходного дома Котва». На фронтальном шестиграннике Котвы висела огромная плазменная панель. Райские острова, рекламируемые «Чешскими авиалиниями» как самое модное направление сезона, едва проглядывали из-за снежной пелены. Картинка сменилась. Появилась реклама сальса-клуба. И вдруг я увидел Манон. Она танцевала танго. Танцевала с молодым мужчиной, похожим на Микки Рурка. Кофейные глаза сияли, каштановые волосы летели вслед самому красивому танго в моей длинной жизни. Картинка сменилась. Я зашел в книжный магазин и купил книгу. Добравшись до гостиницы, я нашел в Интернете телефон «Пичисиего» и позвонил. Синклер подошел не сразу. Затем долго молчал. В конце концов он сказал: «Она умерла. Инфаркт» — и положил трубку. Я выпил все прописанные мне медикаменты, добавив несколько сердечных капель сверх положенной нормы, растер суставы, надел фланелевую пижаму, открыл дешевое издание «Histoir du chevalier des Grieux et de Manon Lescaut» и прочитал: «Именно потому, что нравственные правила являются лишь неопределенными и общими принципами, весьма трудно бывает применить их к отдельным характерам и поступкам».
V. В поселении
Это невыносимо! Ноги проваливаются в сугробы, с неба продолжают сыпаться отвратительные белые хлопья, от которых делается сыро и неуютно. Однако даже этот безобразный холод и несостоявшийся восход светила (не назовешь же солнцем эту бледную оладью неправильной формы, едва просвечивающую сквозь свинцовую завесу целеустремленных туч) терпят поражение от моей непреклонной преданности общему делу. Как ни в чем не бывало я совершаю обход вверенного мне сектора мироздания. Вот бегемот-тормоз растопырил пасть, а по его спине разгуливают наглые чайки. Колышутся, словно гигантские стволы пальм с усеченной кроной, шеи жирафов.
Расторможенные обезьяны чешут волосатыми конечностями голые задницы и устраивают склоки. Ненавижу приматов. Особенно лысых. Их загоняют сюда с утра и держат до вечера. Не пойму, почему им разрешено свободное передвижение? У меня есть версия — это такой социальный проект. Они расцвечивают своим пестрым оперением и кривлянием молодняка монотонное существование нашего Ковчега. Как уморительно выглядят их имбецильные улыбки перед нашими отсеками, как забавны их дерганые жесты, бегающие зрачки, слизкий клюв. А звуки, которые они производят? Я в шоке. Разве можно бесконечно изводить окружающих скрипучим многоголосьем бессмысленных атональных комбинаций? Вот возьмем мой чистый и ясный возглас. Услышав его, весь Ковчег заново осознает немыслимую свою удачу и божественное предназначение. Но речь не обо мне. Я — всего лишь скромный и трудолюбивый администратор проекта.
Речь о том, как трудно быть Богом. Как важно было собрать здесь, на этом Ковчеге, имитирующем естественные условия существования, все многообразие видов, не забыть даже вздорных приматов, морских чудищ, глупых как пробка, колибри и крокодилов, правильно распределить обязанности во время странствия, дабы сохранить все виды в отличной физической форме. Еще важнее — обеспечить душевное здоровье и моральный облик экипажа.
Как часто отличные начинания и проработанные концепции рушатся из-за отсутствия бдительности! Моя главная задача — выявить и обезвредить провокаторов. Есть такие, тайком проникшие в Ковчег, которые насвистывают и нащелкивают добропорядочным обитателям, что якобы нет никакого потопа и корабля нет, а они-де пленники, забава для голых приматов. Полная ахинея. Станут хозяева жизни за слонами дерьмо ворочать? Я старательно вытаскиваю ноги из снега, выхожу на твердую поверхность коридора и направляюсь к пищеблоку для безвольерных животных. Забираю у невыносимо орущего недоростка булку для наживки и иду ловить террористов. А как еще их назвать, если после их рейдов слониха Любичка наелась стекла и умерла? Вот и они: маленькие, серые, неприметные, с одинаковыми голосами, глазами, перьями. Мне приходится долго раззадоривать их булкой, а потом, когда их пищеварительный процесс запущен, быстро прятать добычу Все. Они мои! Подробно рассказываю им, как достать самую вкусную заморскую еду вон в том домике с небольшим окошком. Там и манго, и папайя, и отборная крупа. А здесь только холодные белые хлопья, просеянные сквозь свинец туч. Самый жадный из провокаторов летит к заветному окошку. Сейчас я увижу его жалкий окровавленный костюмчик, выплюнутый аппаратом. Я жду и жду. Но нет, ничего не происходит. Солнце, вернее его подобие, начало крениться влево и съезжать с купола. Голод заставил меня съесть булку-наживку — вот что делают обстоятельства даже с самыми самоотверженными и мудрыми особями! Надо что-то делать. Подобрав нарядный плащ и встав на кончики пальцев, я подкрался к избушке и бесстрашно заглянул в открытое забрало окна. Точно молния пронзила мой правый глаз, и мир окрасился в цвет чечевицы. Мой аппарат! Мой любимый экземпляр, открытый и используемый мной только для благого дела наказания недостойных, нанес мне смертельный удар! Мерзкий злодей нахально прочирикал из невесть откуда взявшейся щели в подоконнике: «Попался, глупый павлин!» Обидно если это последние слова, услышанные мной.
«Уважаемые посетители Пражского зоопарка!Администрация»
Настоятельно просим вас не просовывать пальцы, не приближать глаза к защитной сетке, внимательно следить за детьми. В вольере проживает чрезвычайно агрессивный казуар [3] . После неоднократных случаев нападения на воробьев и травмы глаза, нанесенной павлину, доступ к казуару ограничен. Спасибо за понимание.
История
Комья замерзшей земли с глухим стуком разбивались о полированную крышку. Бурые и рыжие, побольше и поменьше — они удивительно долго летели вниз и, достигнув наконец финальной точки, упруго подпрыгивали, рассыпаясь. От этого звук получался распластанным и шелестящим. В этом шелесте угадывался ритм, будто кто-то выстукивал послание подзабытой азбукой Морзе: три коротких удара, три длинных, три коротких. Глубокая, не городская тишина, в которую звуки процессии никак не вплетались, а словно шли отдельным треком к картинке, промерзший за долгую зиму воздух и отчаянно весенний взгляд февральского солнца создавали странный эффект. Свежевырытая черная дыра, казалось, заглатывала беспечные лучи оттаявшего светила и шепеляво урчала от удовольствия. Сквозь это урчание пробивался ритм. Я поймал себя на мысли, что пытаюсь расшифровать слова. Может, это — Петр Яковлевич стучит нам из-под полированной крышки? Мол, все вранье, нет тут никакого света небесного, а лишь холодная тьма? А может, так и не успел сказать Мишке что-то важное за свои без малого восемьдесят и теперь пытается до нас достучаться?
Мишкина спина горбилась впереди. Обойдя дыру, она остановилась, окруженная официальными задницами. Продираться сквозь них не хотелось. Я еще раз прислушался: азбука Морзе пропала. Остался шелест, как в пустом эфире. Дыра заполнялась землей, перемещаясь в душу. Стало жутко. Так скоро и души не останется, одни дыры — отец с матерью, брат, Венька Перцев в Афгане, Сашка Филин в Чечне. Петр Яковлевич строго смотрел на меня с траурного овала на заготовленном памятнике. Я присел на скамейку у соседней оградки, и мне вдруг показалось, что сижу-то я в очереди, но не к стоматологу, а к той самой дыре, и передо мной больше нет никого. Следующим меня вызовут. Я соскочил и решительно направился к выходу. Хватит дурака валять, надо работать. Прав Антон Павлович Чехов.
— Димон, погоди!
Мишка выглянул из-за шторки верноподданных. Он полысел, уши стали еще заметнее, нос вопросительно загнулся, худые руки напоминали о жертвах холокоста, но глаза смотрели все так же насмешливо, с хозяйским прищуром и лукавой подначкой.
— Ты куда, а помянуть?
— Прости, Михаил Петрович, еще раз мои соболезнования, но у меня лекция в четыре.
— Давай после лекции заезжай. Я до завтра здесь останусь. Сюда, к отцу, утром зайду, а потом встреча с избирателями, с администрацией, политсовет… Сам знаешь, All that jazz… Но ничего не поделаешь. Надо работать.
— Да, надо работать. В восемь закончу и загляну. В вашу старую или ты в резиденции?
— Хотел, конечно, дома, но еще точно не знаю. Будешь выезжать — набери мой личный. Есть же у тебя?
— Да, постараюсь. Держись. — Я пожал костлявую, но сильную Мишкину руку и с облегчением завел свой новый «туарег».
* * *
Задумчивый «фольксваген» уверенно, без лишней суеты, продвигался мимо рассыпающихся «хрущевок», выцветших еще до сдачи в эксплуатацию брежневских панельных домов, миновал апофеоз краснокирпичного барокко конца девяностых и въехал в центр, густо заселенный сталинским ампиром, среди которого мелькали луковки старинных церквей и несколько дореволюционных имперских зданий, тоскующих по Романовым.
На одном из таких недобитых особняков скромно прилепилась чугунная доска с архаичной двуглавой птицей, оповещавшая всех интересующихся, что здесь располагается Институт истории и права Н-ского университета, мой дом, моя гордость, моя вотчина. Последние липкие ошметки кладбищенской паники отпали от лаковых ботинок, я достал всегда хранящуюся в бардачке щетку, прошелся по низу идеально отглаженных брюк, поправил пиджак, накинул пальто и уверенным хозяйским шагом направился к входу. Но уже на четвертом шаге я почуял неладное: обычная пунктирная сетка студентов перед входом сегодня перераспределилась, и явственно вырисовывалась солидная опухоль в правом боку особняка. Именно там, оскорбительно нарушая классические каноны, через всю стену был протянут баннер с портретом одного из кандидатов на высшую в стране должность. Неужели сорвали? До выборов меньше недели, только этого не хватало. Да нет, баннер вроде на месте. Я подошел поближе. Студенты радостно здоровались, уступая мне дорогу, и в их нахальных улыбочках мне чудилось злорадство и издевка, но в глазах затаилось опасливое ожидание, как у нашкодивших псов. Так я и знал.
На стене под баннером в стиле первомайского плаката доперестроечной эпохи «Маркс — Энгельс — Ленин» красовался весьма искусно прорисованный триптих «Гитлер — Сталин и вы-сами-знаете-кто». Под портретной группой подпись: «Дутлер — капут». Я тоскливо взглянул в рыбьи глаза кандидата на огромном баннере. Ветер пробежал по стенке здания, всколыхнув полотнище. Мужественный прищур и сдержанная улыбка кандидата, символизировавшие, по мнению политтехнологов, новое человеческое лицо избираемой власти, вдруг перекосились, превратившись в хищный оскал. Явное неудовольствие кандидата вывело меня из ступора.
— Это что-за авангард на казенной стене? Талантливо, — толпа одобрительно затрепетала, — но неуместно. А где же автор? Где этот монументальный гений? Страна должна знать своих героев!
В замешательстве опухоль стала незаметно рассасываться, и через несколько минут мы с кандидатом остались одни, если не считать Адольфа и Кобо. Кандидат снова улыбался.
— А ты ведь тоже в очереди, не забывай, — зачем-то сказал ему я и зашел в третий учебный корпус.
Вторая римская аудитория, в которой я обычно читал лекции, оказалась занята подготовкой к завтрашнему заседанию политсовета региональной организации ведущей партии. Обсудив технические проблемы покраски стены и нагнав страху на зама по воспитательной работе, я отправился в крыло философов, то есть кафедры философии, где в ободранной третьей римской сидели третьекурсники. В пучках света, пробивавшихся сквозь грязные жалюзи, празднично переливались частички пыли. Со стен, мечтающих о покраске, тоскливо смотрели мои добрые знакомые: Кант и Фромм, Гегель и Хайдеггер, Гумбольдт и Бердяев — я удивился странному соседству и перевел взгляд на студентов. Как один, они сидели уткнувшись в айфоны, айпады или во что попроще, изредка переговариваясь. Я посмотрел повнимательнее — а вот и мой оболтус. Данька утонул в новом гаджете, сколько раз просил Ольгу не баловать сына. Но она упорно из каждой поездки тащила ему новые телефоны, часы, фотокамеры. Теперь вот айпад третий приволокла. Курс юристов без особого интереса прослушал лекцию об экономической политике Третьего рейха и уступил место историкам.
Я устал, в висках неразборчиво стучала азбука Морзе. Всю перемену Сашка Чудаков, наш проректор, выносил мне мозг по поводу наскальной живописи моих оболтусов и требовал прибыть на совещание. Я послал и его, и зама на их сраную сходку. У меня тоже есть принципы. Я никогда не отменяю занятия. Могут у человека, которому через месяц стукнет полтинник, быть принципы?
«Как в любом бюрократизированном обществе, в нацистской Германии сверху донизу процветала коррупция. Нацистская бюрократия, вышедшая в основном из низов или средних слоев, стремилась обеспечить себе высокий уровень жизни за счет общества. Управляющий слой формировался по принципу абсолютной преданности системе, нацистской идеологии. Аппарат насилия был подчинен партии. Тотальная слежка, доносительство в партийные органы и политическую полицию (гестапо) стали постоянными факторами жизни. Профессионализм, кругозор, способности не имели существенного значения».
Краем глаза я заметил руку, поднявшуюся в предпоследнем ряду. Это была тонкая, почти детская рука Ани Старковой. Аня, девушка весьма примечательная и не по годам умная, писала у меня курсовую. Я знал, какой вопрос она задаст, и, как не выучивший урок ученик, мечтающий о звонке, посмотрел на часы. До конца лекции было еще десять минут.
— Пожалуйста, вопросы, — официально произнес я в бесплодной надежде увидеть еще пару рук. Чуда не произошло. Обреченно я кивнул в направлении дальнего ряда.
— Дмитрий Николаевич, а как вы относитесь к теории Эрнста Нолте и франкфуртской школы, обобщивших черты нацизма и коммунизма как разновидностей тоталитарного режима? Можно, я процитирую?
«Тоталитаризм — форма отношения общества и власти, при которой политическая власть берет под тотальный контроль все аспекты жизни человека. Проявления оппозиции в любой форме беспощадно пресекаются государством. Важной особенностью тоталитаризма является создание иллюзии полного одобрения народом действий этой власти». Должны ли мы участвовать в поддержании этой иллюзии? Разве недостаточно уроков истории как в нашей стране, так и в Германии? Разве все, что вы сказали, не относится в полной мере и к нашему обществу?
Проклятая морзянка долбала мозг. Сказать было нечего. И тут раздался звонкий лай. Я свирепо оглядел аудиторию. Звонок мобильника на моей лекции расценивался как тяжкое преступление и требовал сурового наказания. Проповедь о культуре поведения вполне можно было растянуть до звонка. Взгляды студентов были направлены мимо меня и сосредоточивались где-то над доской в районе портрета Вильгельма фон Гумбольдта. Видимо, мой свирепый вид произвел нешуточное впечатление на всех, кроме виновника происходящего. В аудитории стояла мертвая тишина, как утром на кладбище, отдельным треком шел отчаянный собачий лай. И тут возник видеоряд. По боковому проходу, перекатываясь по ступенькам, летела сумка и отчаянно верещала. На середине пути из сумки показался хвост, а затем и прочие части тела немыслимого создания с квадратной мохнатой мордой, торчащими ушами и маленькими лапками. Создание храбро гавкнуло в мою сторону, неожиданно легко вскочило на скамью обычно пустующего первого ряда, потом на парту, нагло остановилось напротив кафедры и залилось неконтролируемым лаем.
— Гумбольдт, ко мне!
Я автоматически посмотрел на философа, дипломата, почетного члена Петербургской академии наук и автора теории языкового круга. Он укоризненно взирал на представление. Бакенбарды у него были разной длины. Наверное, ему неуютно с такими бакенбардами висеть на всеобщем обозрении.
— Гумбольдт! Я кому сказала!
Очень маленькое, но громогласное существо на первом ряду завиляло хвостом, но покидать капитанский мостик не соглашалось. Множество рук со второго ряда потянулось к нарушителю спокойствия. Пес радостно прыгал, изворачиваясь.
— Болтик, иди ко мне! — Чуть не плача, смущенная хозяйка, скатившаяся вслед за сумкой, пыталась урезонить раззадоренного вниманием пса. Наконец всеобщими усилиями йоркширский терьер Болт, он же Гумбольдт, был запакован в красную кожаную сумку и застегнут на замок, что никак не мешало его звонкому голосу заглушать спасительный звонок.
— Дмитрий Николаевич, простите меня. Я его к ветеринару носила и домой зайти не успела. Он обычно тихий и спит после укола.
Аня с красной сумкой и красными щеками стояла рядом с кафедрой. Утомленный Гумбольдт действительно мирно спал. Я с опаской посмотрел на Вильгельма и мысленно пообещал поправить бакенбарды. Не говоря ни слова, я вышел из аудитории, испытывая неожиданную благодарность к немецкой философии и йоркширским терьерам.
* * *
— А, светоч исторической науки, заходи. Тебя жду. Мишка отодвинул открывшего дверь охранника и крепко вцепился мне в руку костлявой клешней.
— Пойдем отца помянем.
Мишка, Михаил Петрович Поляков, по прозвищу Поляк, был моим лучшим другом уже четыре десятка лет. Его отец работал главным врачом районной больницы, а мать заведовала роддомом, в котором я родился. А еще у Раисы Моисеевны были родственники в таинственной Америке, голос которой мы с Мишкой слушали по ночам по дефицитному радиоприемнику «ВЭФ». В его, как нам тогда казалось, огромной трехкомнатной квартире висели картины и фотографии фантастических городов — Нью-Йорка, Сиэтла, Сан-Франциско. Мне, выросшему на пыльной улице, идущей от проходной завода, где работали родители, до местной библиотеки, где я проводил излишки непотраченного на хулиганские вылазки времени, что Сан-Франциско, что море Дождей на Луне казались равноудаленными и одинаково недостижимыми. Я огляделся. Картин не было. Фотографии были на месте, но почему-то они больше не казались мне такими впечатляющими и напоминали выцветшие кадры кинохроники. Мишка наливал «Абсолют» в такие же выцветшие рюмки. На столе стояли явно ресторанные закуски, блины и кутья. Я взял блин. Поднял рюмку.
— Пей, не бойся. Тебя Серега с мигалкой проводит.
Мы выпили не чокаясь.
— Хорошо, что в ресторан не попал. Там коллеги отца понашли, соседи, пациенты. Сначала про отца все хорошее, а потом началось. Про здравозахоронение. Про политику. До выборов дошли. Я как после митинга, в мыле весь. Не любит нас электорат.
— А за что им вас любить? — неожиданно вырвалось у меня.
Мишка напрягся. Сквозь знакомые черты проступил властный облик председателя думского комитета.
— Слушай, — я сбавил тон, — со мной сегодня такая смешная история произошла, я сразу отца твоего вспомнил. У меня на лекцию студентка собаку притащила, мелкого такого терьера, Гумбольдтом зовут. А он у нее из сумки сбежал.
— Нет у тебя порядка, я уж тут проинформирован про художественное творчество твоих орлов.
— Так вот, — продолжил я, не давая Мишке сесть на воспитательного конька, — сразу Пальму, как живую, увидел и Петра Яковлевича. Помнишь, я в пятом классе на заброшенной стройке с третьего этажа на задницу спикировал, ну, когда мы в разведчиков играли? Еще Перец с Филином гестаповцами были? Я же тогда три месяца встать не мог, мать думала — инвалидом буду. А отец твой мне на день рождения щенка приволок, знал, что я по собаке с ума схожу. Я только потом понял, что он мне этой собакой почти что жизнь спас. Родители на заводе, брат в армии, а с собакой гулять надо, и я ковылял из последних сил.
— Да, он многим жизнь спас. Давай еще по рюмке. Царство ему небесное.
Мишка посмотрел на портрет, поправил кусок хлеба на рюмке и неожиданно сказал:
— Прав ты, Димка. Не за что нас любить. Он человек был, а мы так, перхоть. — Мишка налил еще.
— Я — пас, не то мне никакой Серега не поможет. Давай, Поляк, не кисни. Ты же у нас самый умный. Придумаешь что-нибудь. Кстати, спасибо тебе за грант, мы новые тенты закупили, палатки, инструменты. Летом приезжай на раскоп. У меня в прошлом году студентка Аня Старкова пять грамот берестяных на одном метре нашла! Я лета не дождусь, ух, как мы с новым оборудованием там развернемся!
— Спасибо, Димон. Вот ради такого я всю эту херь и терплю. Знаешь же сам, больницу отцовскую на свои деньги перестроил, грант на новые операционные выбил, стипендии студентам-медикам федеральные протолкнул. А с обменом как?
— Слушай, спасибо тебе опять же! С осени программу запускаем. Наши на полгода в Мюнхен едут, а летом они к нам на раскоп. Ты правда приезжай. У нас тут большая делегация ожидается — сам Нолте приехать хотел, но ему уже девяносто стукнуло, учеников пришлет. Такую тусу мы тут на вашем гранте замесили! Кстати, Даньку тоже осенью в Мюнхен отправляю. А твои как?
— Да нормально. Кристина в Эдинбурге, магистра делает по английскому фашизму, вся в крестного. — Мишка больно припечатал по плечу. — А Глеб пока здесь. Через год планируем в Кембридж отправить. Книгу вторую дописываю. Диктую, конечно, где в дороге, где между заседаниями. Столько времени на всякую херь уходит.
— А как жена молодая?
— Что, завидно? Нынче тренд такой, надо быть молодым. Лучшего способа пока никто не придумал. Я лет двадцать с плеч скинул, как мальчик летал. Вспомнил, как стихи писать. Хочешь, почитаю? — Мишка заглотил еще рюмку. Поймав мой взгляд, словно оправдываясь, сказал: — Отец водку предпочитал, я подумал, грех его кьянти поминать. А знаешь, освежает! Я уже года три водки не пил. Давай. Выпей. Серега отвезет.
Я нерешительно взял рюмку, посмотрел на фотографию Петра Яковлевича в белом халате и выпил. Мишка забубнил под ухо:
Я слушал Мишку, и в затуманенном «Абсолютом» мозгу вдруг зачем-то возникла абитуриентка Ниночка, с которой мы вместе провалились на экзаменах в МГУ, собака Пальма с квадратной мордой, мать, толкающая инвалидное кресло отца, неправильные бакенбарды Вильгельма фон Гумбольдта, триптих незадачливого монументалиста и, наконец, невесомая рука Ани Старковой с берестяными грамотами. Ее синие глаза смотрели доверчиво и требовательно, длинные белые волосы развевались на ветру, и отчаянно хотелось прикоснуться к этой детской руке, ощутить запах волос…
Мишка закончил, ожидая похвалы. Я предложил:
— Слушай, давай еще выпьем?
Мишка с готовностью разлил остатки. Мы чокнулись с Петром Яковлевичем и выпили за эту пошлую жизнь, за Филина и Перца, за детей и родителей, за наш Н-ск, дружно послали на… всех кандидатов и депутатов, выпили за настоящих мужиков, за нас то есть, потом еще раз за Петра Яковлевича… Последнее, что я помню, — гитара в руках Сереги-охранника и звон выцветших рюмок под песни Визбора.
* * *
Утро было трудным. Ольга, переодевшись в пятый раз, требовала мнения по поводу привезенных из Лондона нарядов, выбирая подходящий к такому важному событию. Не каждый день приходится выступать на заседании политсовета, пусть и регионального. Все женщины одинаковы. Даже начальники Департамента социальной защиты. Мне нечего было ей предложить. Но есть смягчающее обстоятельство. Я не смог бы пошевелить головой, даже если бы очень захотел. «Абсолют» плескался в мозгах, как отравленное вино в черепе бедного Йорика. Йорик, Йорк, Йоркшир, Гумбольдт…
— Оля, давай заведем собаку, — прошелестел я и сам удивился.
Ольга застыла в полуйоговской позе с чулком в руке. Затем внимательно оглядела мои останки и изрекла:
— Неконтролируемое пьянство и излишняя сентиментальность — верные симптомы старческой деменции. Надо тебе МРТ сделать.
Она закончила натягивать чулок и плавно вышла из позы. Решительно надела строгий синий костюм. Принесла мне воду с «Алко-зельтцером» и удалилась, всем видом демонстрируя неприятие моей безответственности.
Я с облегчением закрыл глаза. Азбука Морзе свирепствовала. Я вспомнил, как отец учил нас выстукивать «са-мо-лет» — три коротких удара, «мо-ло-ко» — три длинных и снова «са-мо-лет» — три коротких. Вместе SOS — save our souls. Кто же там стучит в моей больной голове и просит о спасении? Может, это я, Димка Соколов, стучусь в дубовую башку пятидесятилетнего самодовольного придурка и сам себе шлю морзянкой приказ — спасай, идиот, свою душу, пока не поздно?
Дверь открылась. На пороге стоял Данил.
— Ты спишь, что-ли? Стучу тут, стучу. Можно войти-то?
— Ты вроде в комнате уже. Чем обязан? — Я старательно пытался изобразить иронию.
— Тут такое дело… — Данька замялся. — В общем, я в Москву хочу сгонять. Ты не против?
— Это еще зачем?
— Ну так, потусоваться. В музей схожу. Советской армии.
— Мавзолей посетить не забудь. И когда это ты в поход за культуркой собрался? Учти, с занятий отпускать не стану!
— Да не, мы в воскресенье утром поедем.
— С матерью договаривайся.
— Слышь, пап, не засыпай так сразу-то. Мне еще одно дело обсудить надо.
— Сколько?
— Ну хоть пару тысяч. Мы в клуб идем, Налич приезжает, а еще подарок. Как ты думаешь, что девушке подарить?
— Это смотря какая девушка.
— Лучшая, да ты знаешь ее, Аня Старкова, она у тебя курсач пишет. Все уши нам прожужжала про таланты твои.
— Какой курсач, какая Аня? Не видишь, болею. Возьми бумажник в портфеле и мне тащи. Держи полторы. А Ане своей поводок купи для зверя ее страшного. От меня поздравления и привет Гумбольдту.
— Спасибо, пап. Не болей. А может, тебе надо чего, я в аптеку могу или там судно подать..
— Убирайся вон, фашист! Ни капли сострадания к родному отцу. И чтоб в одиннадцать дома был.
— Я в одиннадцать и так был. Уже двенадцать скоро.
— Ты давай судьбу не испытывай, двигай на занятия.
— А кстати, семинар-то будет сегодня?
— Сегодня что, четверг? Непременно! — с неподобающей моему плачевному состоянию уверенностью произнес я и прикрыл глаза.
Дверь за Данькой закрылась с громким стуком. Я медленно выполз из кровати и побрел в душ.
* * *
— Какой митинг, какие автобусы? Ты что, с дуба рухнул?
— Я с вами, Дмитрий Николаевич, как официальное лицо разговариваю, а не как сосед по даче. Это там, за мангалом, мы можем эмоции проявлять. Может, у меня их не меньше вашего. А сейчас я вам официальное решение озвучиваю. В воскресенье в тринадцать часов, после голосования, мы организованно выезжаем на митинг. Политсовет решил, что надо поддержать кандидата. По автобусу от каждого учебного подразделения. У вас два факультета — значит, два автобуса.
— Молодец, считать научился. Ты как это себе представляешь? Что я детям скажу, как я после этого им лекции читать буду? Как в глаза смотреть?
— Это уж ваши заботы, Дмитрий Николаевич. У меня своих невпроворот. В воскресенье, в тринадцать.
Сашка, нет, Александр, мать его, Прокопьевич, проректор по инновационной деятельности, растворился в эфире. Инновации, значит, внедряет, сволочь. Ну погодите, я вам покажу инновации. Я треснул чашкой по блюдцу, недопитый кофе логично закапал на брюки. Это было выше моих сил. Я ненавижу мятую одежду, пятна на брюках и несвежие рубашки. Еще я ненавижу, когда меня ставят раком и держат за идиота. А больше всего я ненавижу гаденькое чувство даже не страха, а опасливой неуверенности, вылезавшее из раненной «Абсолютом» печенки. Я решил не обращать внимания на печенку и пятно, схватил пальто и, как лихой кучер, погнал в главный корпус. На третьем повороте новенький, в смысле формы, полицейский сотрудник дорожного регулирования, сокращенно ПИДР, с алчной радостью размахивал полосатой палкой, многозначительно поглядывая на установленную в кустах камеру. Не выходя из машины, я ткнул ПИДРу в нос удостоверение внештатного сотрудника аппарата председателя комитета Госдумы и, восприняв разочарованный салют, погнал дальше.
В приемной ректора суетились натруженные личности. Секретари деловито смотрели в экраны мониторов, по коридору сновали важные особи из отдела кадров и бухгалтерии. Не задерживаясь, я пересек приемную и решительно открыл дверь кабинета Бориса Михайловича Попугайло, доктора педагогических наук, профессора кафедры теории и методики преподавания уринотерапии в детском саду. Ну это я так, утрирую, конечно, где-то он при физиках числится. Но если честно, отношение к педагогам у специалистов всегда особенно трепетное. Если посчитать обладателей ученых степеней в нашем правительстве и Думе, а их там каждый первый, то выясняется, что девяносто процентов — педагоги. Вот и воспитывают нас, недоумков. Уже практически воспитали.
Борис Михайлович удивленно оторвал взгляд от экрана «Вирту» и внимательно оглядел мою кипящую благородной яростью физиономию. Он молчал. Я тоже. Ярость во мне постепенно выкипала, пока последнее облачко не скрылось в глубинах подсознания, уступив место тому, что выползало из печенки. Видимо, педагоги не такие уж пропащие люди, потому что, когда процесс замещения завершился, Борис Михайлович вдруг соскочил с кожаного кресла и радостно зашагал мне навстречу.
— Дмитрий Николаевич, приветствую! Рад, что нашли время заглянуть. А то уж я забеспокоился, не заболели ли? На собрании вас нет, на политсовете — нет, на деканском — отсутствуете. Да-да, уважаю ваш принцип не пропускать занятий. Но ведь и руководство институтом — тоже работа, требующая внимания.
— Я, собственно, по другому поводу…
Ректор, будто не заметив моей реплики, продолжал:
— Конечно, каждый делает свой выбор, и, если вам в тягость административная работа, мы можем поискать другую кандидатуру. К тому же у вас защита докторской на носу… В октябре планируете? Тем более. Вы же сейчас на профессорской должности у нас работаете, хотя и доцент. Это, конечно, допустимо в исключительных случаях, но лишь в исключительных.
Острые глазки Попугайло многозначительно сверкнули из-под «Картье».
— Ну так что вы мне хотели сказать?
Пот скатывался тонкой струйкой по шее, засаливая белоснежный воротничок, пробирался между лопаток и приближался к пятой точке. Я хотел снять пальто, но вспомнил про кофейное пятно на брюках и передумал.
— Я должен уточнить, почему всем подразделениям выделяют по одному автобусу, а нам два? У меня много иногородних студентов, есть несовершеннолетние, их наверняка не отпустят родители.
— Действительно, непорядок. Не волнуйтесь, Дмитрий Николаевич, перекинем один автобус к администрации. Вон сколько у нас кадровиков, бухгалтеров, методистов… Кругом бюрократия. — Борис Михайлович обреченно развел руками. — Да вы присаживайтесь, правда, у меня времени немного, вы уж в следующий раз не почтите за труд, согласуйте визит с секретариатом. Такой уж порядок. Но вам я всегда рад. Благодаря вашим талантам и связям наш университет в первую десятку вошел по объему международного сотрудничества. Я, кстати, слышал, ваш сын тоже на стажировку в Германию едет? Это замечательно! Молодым везде у нас дорога! Вот и на митинг пусть с вами съездит, патриотов надо воспитывать. Столько времени упущено. Но наверстаем! Личным, так сказать, примером! Ну, не смею задерживать, привет супруге и Михаилу Петровичу, если доведется.
— Непременно, — тускло пробормотал я, пожал пухлую руку, зацепившись за еще одного «Картье» на среднем пальце, и вышел из кабинета.
* * *
— Дмитрий Николаевич, здравствуйте! Как хорошо, что вы зашли. У нас отчеты по нагрузке за первый семестр до сих пор не подписаны, а уже март на носу!
Галина Сергеевна Донцова, инспектор-методист по расчету нагрузки, в зоне ответственности которой, к ее несчастью, пребывал нерасторопный Институт истории и права, бежала за мной по коридору. Складки на животе смешно подпрыгивали, толстенькие ножки с трудом выдерживали мой длинноногий темп.
— Я вас все никак поймать не могу. Может, зайдете на пару минут, подпишете?
— Что я вам, пескарь, чтоб меня ловить? Вам надо, вы и приносите на подпись. Поймать не могут… Зады от стульев оторвите да перерыв в чайной церемонии устройте. Вот и будут все документы в порядке! — рявкнул я и выскочил на свободу.
В мозгу тут же включилась радиоволна с морзянкой. Я сел в машину и набрал Мишкин номер.
— Привет.
— Ну привет, я на заседании, что там у тебя?
— Так, поговорить хотел.
— Ну давай выйду, говори.
— Слушай, Мишка, у нас тут дурдом. Всех, как баранов, по автобусам грузят и в Москву на Манежную в воскресенье отправляют. Говорят, вы там на политсовете постановили…
— Ну постановили, ты бы у жены проконсультировался для начала. Она активно «за» выступала, если мне память не изменяет.
— Мишка, а как же перхоть, как же Петр Яковлевич, как же жить-то после этого?
— У тебя там что, мозги размякли? При чем здесь Петр Яковлевич? Да и я тоже при чем? Вас там что, прикладами в автобусы загоняют или курок у виска держат? Ты вообще о чем сейчас? Или тебе автобус не нравится? Может, ты на «туареге» привык?
— Мишка, ты же прекрасно понимаешь о чем! Себе-то не ври!
— И тебе того же желаю! А если совет хочешь, то я на «туареге» ехать не советую. Машину поцарапаешь. Пробки кругом. Привет жене.
В телефоне противно запищало. Три коротких гудка, три длинных, три коротких. Я выдохнул, позвонил в деканат и приказал сделать объявление на втором и четвертом курсах об организованном и обязательном для всех выезде в столицу нашей родины. Третий курс велел не трогать. Потом, впервые за двадцать лет, отменил занятия и поехал на дачу. Там я нашел мангал, насыпал в него уголь, полил жидкостью для розжига и долго смотрел на желтые языки бесстрастного пламени. Вечерело. На соседней сосне сидел дятел в красной кардинальской шапочке и отчаянно долбил носом, пытаясь, видимо, отыскать заснувшую букашку и добыть пропитание. Вот так же и мы ради пропитания готовы долбить всех и вся. Я со злостью достал из бумажника красные корочки депутатского помощника, долго с наслаждением разрывал крепкий переплет и, наконец, бросил в огонь. Он не сразу распробовал угощение, он долго лизал мою фотографию, скорябывал золотую краску с двуглавой птицы, плавил ламинирующую пленку. Наконец он решился и жадно накинулся на добычу. С противным треском и возмущенным шелестом моя номенклатурная составляющая исчезла в огне. Дятел неутомимо выстукивал три коротких удара, три длинных, три коротких.
* * *
— Данил дома?
— Нет, звонил, сказал, придет в двенадцать. Петра Налича в «Еверджазе» слушает.
Ольга что-то готовила. По квартире разливался бодрящий запах кардамона, смешанный со сладким удушающим привкусом Ольгиных духов. Я поморщился. Почему-то последнее время роскошные «Живанши», которыми жена пользовалась последние лет десять, стали меня раздражать. Я даже подарил ей «Шанель» на Восьмое марта в надежде, что она сменит тему. Но Ольгу намеками на возьмешь. Я проследовал в ванную. Переоделся. Взял ведро, обстоятельно вымыл ванну и свою обувь, протер пол в прихожей. Начистил до блеска ботинки и удалился в кабинет. На полках успокаивающе поблескивали выцветшей золотой вязью тома Брокгауза и Эфрона, скромно строились в ряды труды философов и историков, призывно улыбались благополучные портреты на мягких обложках новых английских книг, купленных Ольгой в «Вотерстоунз» на Пикадилли. Я взял Джулиана Барнса, прошлогоднего нобелевского лауреата, — книжка называлась «The Sense of Ending» — «Ощущение конца», — открыл наугад и прочитал: «Что я знаю о жизни, я, проживший ее с такой осторожностью? Не проигрывая, но и не выигрывая, просто позволяя жизни случаться? С великими амбициями, неосуществимость которых я слишком быстро признал? Я, всегда плативший по счетам и приятный для окружающих? Я, для кого слова экстаз и отчаяние давно стали лишь словами? Я, избегавший всякой боли и называвший трусость талантом выживания?» Книжка выпала из рук. Ольга стояла рядом и смотрела на меня профессиональным взглядом психиатра.
— Ужинать будешь? Я тебе баранину приготовила, как ты любишь, с кардамоном.
Есть не хотелось, но, «приятный для окружающих», я понимал, что Ольга, простояв на кухне не меньше часа, будет задета, если сказать правду. Я поднялся, обнял жену и привычно ткнулся носом в подтянутую щеку. Ароматная вонь пробила заложенный нос, я отчаянно чихнул.
— Будь здоров.
Ольга заботливо, как ребенку, вытерла всегда готовой салфеткой мой хлюпающий нос и, словно воспитательница в детском саду, взяла за руку и повела за стол. Я не сопротивлялся. Что уж теперь. Я взял вилку в левую руку, нож в правую, постелил на колени салфетку, убрал локти со стола и спросил:
— Оля, зачем ты это делаешь? Зачем мы все делаем это? Что это, массовый психоз, трусость, эпидемия Альцгеймера?
— О чем ты, милый? Мясо остынет, ешь, я старалась очень. А про остальное не думай. Ты же историк. Все пройдет. И это тоже пройдет. Какая разница, поедет твой автобус или нет. Что, результаты голосования от этого изменятся, или митинг не состоится? Все, что случится, — твой раскоп закроют, финансирование сократят, да и тебя тоже. Может, это и не страшно для такой героической личности, но того, что Данька без стажировки останется, а может, и без перспективы хорошего образования и карьеры там, я допустить не могу. Ты же умный человек, любые стратегии, которые работают, надо использовать. Так что истерику прекрати и ешь.
Кусок не лез в горло. Титаническими усилиями я запихал в себя половину восхитительной бараньей ляжки. Бутылка отличного кьянти из лондонского дьюти-фри облегчила задачу. Стало легче.
— Может, все-таки возьмем собаку? — нерешительно предложил я, вспомнив Гумбольдта, и свежий запах молодых льняных волос на миг перебил настырные «Живанши».
— Я подумаю, — устало сказала Ольга и посмотрела на часы. Данил опаздывал на пять минут. — На, Берна перечитай. — Ольга подвинула поближе заранее заготовленный бестселлер американского психолога.
Дверь открылась, сияющий Данька в новой кожаной куртке и красной толстовке замаячил на пороге.
— Гитар, гитар, гитар, кам ту май будуар… — Танцуя он прошелся по кухне, чмокнул мать, хлебнул вина из моего бокала и направился было к себе.
— Как прошел день рождения? — зачем-то спросил я.
— Все круто. А ты чего в универе не был? Вчера больной пришел, а сегодня здоровый не явился. Анька переживала, спрашивала, что случилось.
— Что за Анька? — с картинно-добродушным любопытством поинтересовалась Ольга.
— Классная девчонка с исторического, правда, на политике повернутая. Кстати, мам, я в Москву в воскресенье с ребятами еду, ты не против?
Ольга вопросительно посмотрела в мою сторону.
— Я слышала, что третий курс не едет. Или я что-то не так поняла?
— А я с ребятами, мы сами по себе. Музей Советской армии хотим посетить.
Данька заговорщицки мне подмигнул. Я не вернул подачу.
— Третий курс не едет, а Данил едет. Со мной, в автобусе в тринадцать ноль-ноль от главного корпуса.
— Ты чего, пап? Мы же договорились? Я ребятам обещал, железяка. Аньке этой твоей, я за связь отвечаю и гитару несу.
— Ситуация изменилась. Приказ ректора. Будем патриотизм воспитывать.
— Нет, Дима, Денис с тобой никуда не поедет, — встряла Ольга. — Он мне здесь, в избиркоме, нужен, с компьютерами поможет, видеокамеры настроит. Я Борису Михайловичу сама позвоню.
— Вы чего, родители, вина перепили? С какой это стати вы за меня решаете? Я же сказал, еду с ребятами, и меня эти ваши компьютеры с патриотизмом вообще не колышут.
— Нет уж, дорогой, пока мы за тебя отвечаем, твои расходы оплачиваем, от армии отмазываем, будь добр, выполняй предъявляемые требования, — жестко ответила Ольга.
— Ты, мам, меня в ванной закроешь или как? А ты, пап, тайком через вентиляцию вытащишь и в автобус упакуешь? Ну давайте, попробуйте!
— Кто-то вроде в Германию осенью собирался? Так вот, учти: не едешь со мной в автобусе, значит, и в Германию не едешь!
— Да вы совсем с катушек слетели! Достали уже все! Мне вообще все пофиг — эти ваши Дутин, Косолапое. Да хоть Шикенгрубера выбирайте, мне все равно. Я сколько помню себя, столько же физиономии эти на плакатах. Они — как слякоть весной или пыль летом. Мне от них ни жарко ни холодно. Мне и на других тоже плевать, хотя, конечно, обидно, когда тебя за бандерлога держат. Я бы вообще никуда не попер, далась мне эта Москва. Я бы лучше интернет поковырял или в зал сходил. Но мне на Аньку не наплевать. И на Серегу Мишина, и на Лерку Попову с биофака. Я им железно сказал — еду. Значит, еду. И не надо меня Германией твоей запугивать, хрен с ней. Нас и тут неплохо кормят.
Данька запихал в рот кусок швейцарского черного шоколада «Линдт» и закрылся в ванной.
— Слушай, а ведь он прав, — задумчиво произнес я. — Они ведь и вправду нынешнюю власть как данность воспринимают, как мы Брежнева или съезды КПСС. Может, все к лучшему, может, задумываться начнут.
— Дима, ты с ума сошел. — На обычно бесстрастном начальственном лице Ольги выступили пятна, в глазах стоял ужас. — Дима, ну хоть раз в жизни сделай что-нибудь! Я не переживу, если с ним что-то случится. Он не должен ехать с этим молодняком, там же ОМОН, их как козявок передавят и не заметят. Они же идиоты наивные, в игрушки играют, а тут машина, страшная бездушная машина!
— Ну что ты, дорогая, — злорадно успокаивал я жену. — Это же все игры! Может, тебе Эрика Берна перечитать?
Я подвинул книгу к ее краю стола и направился в кабинет. Там я снова взял Барнса, снова открыл наугад и, мстительно улыбаясь, прочитал: «История есть субъективное знание, возникающее в точке, где несовершенство человеческой памяти накладывается на неточности в документах». Улыбка стекла с моей сытой физиономии. В кабинет неуверенно вошел Данька.
— Пап, ты же все знаешь, ну чё мне делать-то теперь? Ты-то зачем в это вляпался? Уж от тебя я такой засады не ожидал.
— Понимаешь, Данил, все не так просто. Я же обязан не только о себе думать, но и о коллективе. Лето на носу, раскоп реанимировать надо. Где деньги брать? К тому же, кроме «Дутлера», никто пока ни копейки не выделил ни на науку, ни на образование. Так что я, конечно, не настаиваю, решать тебе. Давай Германию в стороне оставим, это я сгоряча, не сдержался. Но стоит ли ставить под угрозу проведение конференции, будущее археологических раскопок, твое, да и мое, будущее ради того, чтобы поехать в одном автобусе, а не в другом? Я тебе обещаю, доедешь до Москвы — и свободен. Главное, чтобы тебя здесь все видели. А там толпа, мало ли отстал. Доедем, и пойдешь к своим.
— Ладно, пап, я подумаю. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Я бросил подушку на край дивана, закрылся пледом и погрузился в вязкую дремотную хмарь. Ольга подошла к дивану провела холеной рукой по моим редеющим волосам.
— Дим, пойдем в кровать?
«Живанши» сверлили ноздри и въедались в мозг. Я мужественно изображал спящего. Ольга, демонстративно вздыхая, вышла. Я провалился обратно в болото густой невыносимой тоски, сквозь которую едва пробивался далеким маяком веселый глаз Гумбольдта и красная сумка третьекурсницы Ани Старковой. На сумке была завязана белая ленточка.
* * *
В субботу у меня только две пары у заочников, но именно эти пары мне ненавистны. Я не могу читать в аудитории, где меня никто не слышит. То есть слушают-то меня внимательно, даже пишут в отличие от очников. Но система завуалированной продажи диплома за деньги словно червь точит наш учебный процесс. Если в банку входит два литра, то пять в нее впихать никак не получится. А именно этим я и занимаюсь по субботам. Сизифов труд. После института я поехал на дачу и долго с остервенением пилил сушняк, убирал снег и таскал дрова в нетопленую баню. Сашка Чудаков время от времени маячил за соседним забором, но я демонстративно игнорировал его официальную личность. Утром я заехал домой переодеться. Ольга уже ушла. Данил ждал меня одетый.
— Ладно, пап. Я с тобой. Я с народом порешал и стрелку забил на пять. Достаточно будет четырех часов для спасения исторических ценностей?
— Спасибо, Данька. — Неожиданно для самого себя я чуть на заплакал. — Правда, я очень тебе благодарен.
Мы сели в машину и в двенадцать тридцать прибыли на избирательный участок. Там мы быстро выполнили свой гражданский долг и в двенадцать сорок пять уже сидели в довольно комфортабельном, хотя и не новом, автобусе, произведенном во все той же Баварии. Зам по воспитательной работе напряженно отыскивал в списках прибывших, и к часу дня автобус был полным. Колонна из десяти автобусов медленно двинулась на юг. Шел снег. Я вдруг вспомнил пьяные Мишкины вирши. Неожиданно строчки, как симпатические чернила при нагревании, проявились в моем ущемленном совестью сознании:
Все таки Мишка, гад, самый талантливый. Надо ж так сказать. Просто в яблочко, как про меня в этом автобусе сраном, писал. Хорошо хоть Данька рядом. Надо еще придумать, как его домой Ольге доставить. Я ей обещал, что ни на минуту от себя не отпущу. Вот она, бабская сущность. Про других умные слова легко говорить, а как до своего дело дошло, так никакие стратегии не работают, все целеполагание — к едрене фене, один животный страх. Давление поднялось, сердце заболело — чуть не до инфаркта себя довела из-за простой экскурсии. Что ему будет? Ну пару синяков заработает, но надо же когда-нибудь уже из мальчика в мужчину превращаться. Данька сидел, уткнувшись в айпад, в ушах бананы в виде наушиков, в зубах яблоко. Теплое облако нежности окутало нас с сыном. И вправду все пройдет.
Чего я раздухарился, да права Ольга миллион раз. Ничего не имеет значения, ни-че-го, кроме этого безмятежного молодого парня, умного, честного и доброго. Я был горд, что я его отец. От гордости я слегка задремал и проснулся часа через два. Автобус стоял. Я выглянул в окно. Мы были уже недалеко от Москвы. Дорога была забита до отказа. Со скоростью черепахи мы проползли еще часа полтора. Автобус гудел. Я набрал соседа по даче, возглавлявшего колонну.
— Александр Прокопьевич, надо остановиться. Все устали и проголодались. Не говоря уже о естественных потребностях.
— Не одни вы устали. Нам надо прибыть на место сбора к шести часам. Но техническая остановка будет на третьем кольце, минут через пятнадцать.
— Ребята, не переживайте, скоро привал!
Автобус вздохнул с облегчением.
— Попрошу не расходиться, организаторы экскурсии волнуются о соблюдении графика, так что делайте все дела оперативно.
— Это как же? Девочки направо, мальчики налево? — с издевкой спросил звезда университетского футбола Славик Гилязов.
— На месте разберемся, — пробурчал я и попросил водителя включить какую-нибудь новостную станцию.
Русский шансон, мучивший нас всю дорогу, не зацикливался на выборах. Исход был ясен и без этого цирка, но любопытно было узнать о размерах катастрофы. Не без сарказма и скрытого торжества дикторы объявляли предварительные, не слишком высокие, результаты по восточным регионам, где избирательные участки уже закрылись и шел подсчет. Шевельнулась слабая надежда, что праздничный митинг все ж не состоится. Но голос Прокопьича в трубке развеял ее в прах.
— Ну ты в курсе? Звонили из штаба, сказали — все идет по плану. Немного время сдвигается, так что я сейчас тебе командировочные для студентов принесу. Пусть поедят.
— И как велики командировочные, позвольте поинтересоваться?
— Пятьсот рублей, все в соответствии с государственными нормативами для столицы.
— Ничего себе, где это наш университет такие деньжищи на командировочные накопал? Моим аспирантам на командировки денег никогда нет, на свои в конференциях участвуем. А тут такая роскошь! Да это ж десятка долларов как минимум.
— Опять ты в бутылку полез. Слушай, Дмитрий Николаевич, тут и так меня затрахали, давай хоть ты не добивай. Не хотят твои историки денег, пусть бескорыстно митингуют и едят на свои.
С соседнего сиденья на меня подозрительно смотрел Данил.
— Что, за патриотизм зарплата полагается? Это хорошо. — Он посмотрел на часы и довольно потер руки. — Ну вот, ваше время истекло. Сейчас заработанные получу и сваливаю. Как раз до метро дотянемся.
Я промолчал. Автобус остановился. Водитель сказал, что приказано дверь не открывать. Еще минут через пятнадцать, к концу которых я стал опасаться за жизнь шофера, в автобус ввалился Александр Прокопьевич. Человек он был грузный, в дверь вошел не без труда, и было видно, что поход вдоль колонны не дался ему даром.
— Ну что, господа студенты? Разрешите поздравить вас с предварительной победой нашего кандидата.
— Кандидат ваш, вот себя и поздравляйте, — прокричал неугомонный Гилязов, — а нам лучше помогите материально!
— Это непременно! Сейчас Людмила Васильевна выдаст вам деньги, а вы тем временем распишитесь в списке. Ну, удачно вам погулять на Манежке, орлы!
Как же живучи стереотипы! В каждом жесте, каждой интонации, даже в размерах живота читалось комсомольское прошлое проректора. Автобус повеселел. Неожиданное денежное довольствие примирило большинство пассажиров с унылой действительностью. Двери открылись. Данька пулей вылетел на улицу. Я вышел за ним, размял затекшие ноги и огляделся. Это было похоже на эвакуацию или исход. Я, к счастью, не видел ни того ни другого, но представлял себе именно так. Сколько хватало взгляда, во все стороны протянулась бесконечная вереница автобусов. Они стояли в два, кое-где в три ряда. Вдали маячил блокпост. Посреди шестиполосной магистрали сохранялась лишь узкая полоска, по которой изредка проезжали машины ОМОНа и ГИБДД. На обочине стояли немногочисленные биотуалеты, к которым уже выстроилась огромная очередь. Слева была заправка «Газпромнефти», оккупированная все теми же автобусами. Маленькое кафе при заправке распухло, и из его двери торчал огромный хвост. Данька разговаривал по телефону и с недоумением оглядывался по сторонам. Я, честно признаться, не представлял себе, каким образом организовать процесс питания, и был готов с позором признать поражение. Но в этот момент к нашему автобусу подошла бабуля. Она катила раздолбанную коляску. Мне кажется, такая была у матери в саду, в ней, по слухам, я на балконе спал без малого пятьдесят лет назад. Бабуля выглядела как минимум раза в полтора старше коляски. Я помог ей протиснуться по узкой обочине, слегка напомнив самому себе Штирлица в разбомбленном Берлине, и поинтересовался, что же она везет в этом антикварном кабриолете. Там оказалась партия горячих пирожков с картофелем и немного беляшей. Это было спасение. Дефицитный товар немедленно был оплачен и поступил в распоряжение голодных историков. Особую красоту моменту придавал самовар на углях с огромной разборной трубой. Мы эксклюзивно пили горячий чай и фотографировались с полевой кухней, радуясь нашей скромной победе над обстоятельствами. Из толпы вынырнул растрепанный Данька. Я выдал ему паек из двух пирожков с картошкой и одного беляша, снабдил чаем и продолжил распределение продуктов между возвращающимися из бесконечных очередей к биотуалетам. Руки мыли минералкой, упаковка которой завалялась у водителя. Данька, перекрикивая шум, сообщил, что метро, до которого было два квартала, работает только на выход. Я тайно порадовался этой новости и посочувствовал неудачливому экскурсанту.
— Да, трудно тебе будет к музею пробиваться.
— Народ тоже где-то в пробке застрял. Они раньше приехали, но их на посту завернули. Показали какую-то бумагу, что, мол, въезд автобусов ограничен в связи с тяжелой дорожной обстановкой. Они там с голоду помирают. Ты оставь им поесть чего-нибудь. Может, они с нами в центр проедут, а то им никак не добраться.
— Посмотрим, — уклончиво ответил я и вернулся к бабуле. — Кстати, а им кто автобус оплачивал и командировочные выдавал?
— Не знаю, вроде сами, — неуверенно пробормотал Данька и схватился за телефон.
Чай закончился. Остатки еды занесли в автобус. Полевая кухня укатила, миновав пост без всяких проблем.
* * *
«История есть субъективное знание, возникающее в точке, где несовершенство человеческой памяти накладывается на неточности в документах». Я еще раз перечитал удивившие меня строчки. Впрочем, читать было трудно. Темнело. Мы стояли на обочине уже два часа. Я посмотрел в окно. Справа, ближе к перекрестку, с рахитичного билборда на тонкой железной ноге на меня лилась пепси-кола, взывая «Живи не кисло», слева пялилась имбецильная рожа депутата Госдумы старого созыва, рекламировавшего оператора мобильной связи. Студенты притихли. Достали компы и айпады, обменялись файлами, качнули с Нета и откинулись в астрал. Данька сидел на камчатке с компанией спасенных от голода третьекурсников. Аня подошла ко мне и спросила:
— Я вам не помешаю?
— Ну что вы, Анечка, садитесь, пожалуйста.
— Только я с Гумбольдтом. Ничего? — Аня прижимала к себе красную сумку.
— Да ради бога. Тоже на демонстрацию собрался? Гражданские права решил защитить?
— Он вообще-то всегда со мной, один не любит оставаться. А у меня мама доктор. Почти все время в больнице. Даже ночью редко приходит. Там платят мало, и она все дежурства берет. Вы меня простите за прошлую лекцию.
— Ладно, это было даже забавно. А почему имя у собаки такое странное?
— Надо было на букву «Г», а хозяйка его мамы оказалась филологом. Вот она всем щенкам имена из знаменитостей и выбрала, чтобы было что в щенячью карту вписать. Там и Гегель был, и Гете. Мне вот Гумбольдт достался. Я сначала хотела поменять, а потом поняла, что на букву «Г» вряд ли что путное придумаешь В конце концов, не Гитлер же.
Я рассмеялся. Гумбольдт пристально разглядывал мой нос. Я нерешительно протянул руку и погладил крошечного пса. Гумбольдт сверкнул блестящими глазами и заворчал. Аня расстегнула сумку и успокаивающе похлопала пса по спине. Я не рассчитал траектории, а может, как раз рассчитал, наши руки встретились среди шелковистой шерсти. Сердце отчаянно заколотилось, выбивая три коротких удара, три длинных, три коротких. Я отдернул руку, с удивлением чувствуя, как кровь приливает к самым разным местам одновременно.
— Извините, Дмитрий Николаевич, наверное, он гулять просится. Мы же еще не едем, можно, я выйду на пару минут?
— Конечно, конечно, — хрипло пробормотал я.
Болт в сопровождении хозяйки покинул опостылевший автобус. Вслед за ними, запинаясь за раскиданные рюкзаки и портфели, выскочил Данил. На соседнем сиденье одиноко краснела сумка, в кольцо ручки которой была продета белая ленточка.
Я со странным чувством наблюдал за стройной белокурой девушкой и высоким, немного неуклюжим парнем, мирно прогуливающим гордого Гумбольдта среди моря автобусов и редких снежинок. Мне отчаянно хотелось быть на месте сына, взять эту девочку за руку и, превозмогая пронизывающий электрический разряд, болтать о всяких пустяках вроде митингов, выборов, зачетов. И тут меня такое бешенство охватило, что я чуть не задохнулся. По какому праву, мы, взрослые и образованные, успешные и гордые собой, заставляем этих детей бродить среди вонючих биотуалетов, трястись в поганом автобусе, поддерживать каких-то недоумков, летально больных манией величия? Я наклонился к водителю.
— Слушай, Серега, а сможешь из этой задницы вырулить?
— Так вроде не было еще команды.
— На хрен мне их команды. Давай разворачивайся, домой поедем.
— А мне потом поездку не оплатят или еще что?
Я молча достал деньги и дал Сереге. Он отсчитал, сколько ему полагалось, и завел мотор.
— Вы выйдите посмотрите, чтобы я не задел кого.
Я вышел, раздумывая о том, что все участники этого балагана непременно забудут об этой позорной очереди из сотен, а может, тысяч автобусов, съехавшихся со всех городов в радиусе трехсот, а то и пятисот километров от Москвы. А уж достоверных документов, подтверждающих выдачу командировочных, и вовсе в природе не существует. Уже завтра на всех официальных каналах будут сообщать, что этот день вошел в историю. Вот так и получается, что моя специальность, моя любовь — история — и вправду ни что иное, как субъективное знание, основанное на несовершенстве памяти и отсутствии достоверных документов. Автобус медленно начал выворачивать из ряда. Я встал сзади, прикидывая, хватит ли места на разворот, автоматически проверил, нет ли помехи слева.
По узкой полосе, свободной от сумасшедших автобусов, разгуливал одинокий Гумбольдт.
— Болт, ко мне! — хозяйским голосом произнес я, одновременно продвигаясь к мохнатому любителю вечернего моциона.
Где же Данька, черт его подери? Автобус, медленно маневрируя, выдвигался на середину дороги. Гумбольдт решил поиграть. Он прыгал вокруг на смешных коротеньких ножках и истошно лаял.
— Болтик, где ты, Болтик? Ко мне!
Аня бежала по дороге. Белые, как ленточка, волосы развевались на ветру, ноги ее едва касались грязного асфальта, стройная фигура никак не вписывалась в индустриальный пейзаж. Мы с Гумбольдтом застыли в восхищении. И тут боковым зрением опытного шофера я заметил омоновский пазик, вылетающий с перекрытой МКАД на Дмитровку. Пазик не тормозил. Может, не ожидал, что кто-то посмеет двинуться с места без приказа, а может, наоборот, спешил пресечь неповиновение. Как известно, в кризисные моменты характеристики времени меняются. То, что в нормальных условиях происходит за часы, здесь занимает минуты, то, на что уходят минуты, сжимается в секунды. Если он не начнет торможение немедленно, то врежется в автобус, полный студентов. А если начнет, то Аня все равно попадет в зону торможения.
— Назад! — истошно заорал я, увидев Даньку, выскочившего вслед за Аней на дорогу. — Назад!
Данька автоматически затормозил и подался в сторону. Остались Аня, Гумбольдт и автобус. Одной рукой я схватил вжавшегося в асфальт пса, и, отчаянно размахивая другой, побежал наперерез Ане, навстречу пазику.
— Прочь с дороги! — завопил я и, размахнувшись, швырнул бедного Йорика в кювет. Потом с такой же силой отшвырнул теплое, почти невесомое тело Ани, и тут все кончилось. «Папа!» — донеслось откуда-то издалека, пахнуло собакой Пальмой из безгранично далекого детства, и невесомая, едва заметная рука помахала мне в надвигающейся тьме. В ушах отчаянно стучала морзянка, а мой кулак бессильно колотил по окровавленному асфальту, выбивая все тот же ритм: три коротких удара, три длинных, три коротких. Так я стал историей, субъективным знанием моих близких, основанном на несовершенстве человеческой памяти и отсутствии достоверных документов.
Рассказы
«Город Солнца»
Раз за разом вставала синяя тусклая луна на черном, расцвеченном пастельными звездами небосклоне, озаряя унылую тьму, укрывающую вечно печальные горы и Город, простершийся меж ними. Раз за разом вставал Астион, отправляясь в мастерские, где отдавал он свои силы и умения для продолжения существования Племени. Племя существовало многие сотни лет, и много лун сменилось с тех пор, как в этой долине собрались Старейшие и основали Город. Он был для племени всем — Высшим Божеством и Высшим Долгом, целью существования и верой в будущее. Все, населявшие Город, твердо знали, что лишь они видят истинный путь для людей, живущих на Черной планете. Знали они и то, что их Город является носителем Высшего Разума и Закона в океане дикости. Беспрекословно подчинялись они железной дисциплине, предписанной Советом Старейших. Им было позволено иметь семьи, дома, детей, и неустанно благодарили они за то Старейших. Люди любили свой Город, и что за беда, что в вечном мраке не видели его красоты. Их Город — самый прекрасный, их женщины — самые привлекательные, их работа — самая интересная и нужная…
Порой из Запредельного Мира доносились злобные голоса неверящих — то были бессильные крики, не могущие навеять страх и поколебать веру. Находились отступники и в Городе. Эти недостойные хотели видеть и сомневаться, об всем судить сами, не прислушиваясь к великой мудрости Совета. Отступников быстро находили и сурово, но справедливо наказывали.
Астион спускался от своего удобного, пусть небольшого, дома в нижнюю часть Города, чтобы приняться с новыми силами за недовершенный труд — постройку макета Вселенной. Астион любил свою работу. Он строил макеты — бумажные и пластмассовые города, парки, корабли, разные механизмы. Один из Повелевающих приносил ему чертежи, и он, при свете Божественного огня, вдыхал в них если не жизнь, то ее подобие. Однажды среди чертежей ему попался рисунок: над прекрасным белокаменным городом с золотыми куполами башенок висел золотой шар, и в городе было светло, будто миллионы свечей с Божественным огнем горели повсюду. Астион был поражен: огонь нельзя было выносить за пределы мастерских нижнего города. Там же, наверху, были либо густые сумерки, приходившие с восходом Синей Луны, либо беспросветная тьма, именуемая Днем. Ему всегда хотелось принести домой хоть капельку света, порадовать жену и детей. Но это каралось ссылкой в Дикие земли, и решались на такое лишь отступники. А зачем ему быть среди них? У него семья, справный дом, в котором тепло даже зимним днем, детей его учат и лечат — все хорошо! Есть любимая работа, есть вера в справедливость и мудрость Совета! Разве может это сравниться с капелькой пусть даже такого яркого и желанного света?
Но мысль о свете не давала Астиону покоя. Набравшись смелости, он спросил у Повелевающих, почему бы им, таким умным и знающим, творящим Благо для своего Племени, не сделать огромный фонарь из многих свечей, чтобы осветить их прекрасную и мудрую жизнь, их замечательный Город, их прекрасных женщин и милых детей?
Повелевающий отступил от Астиона и незнакомым жестким голосом спросил, кто вложил такие мысли в послушную его голову? Астион рассказал ему о картине. Старец объяснил, что это всего лишь иллюстрация к древнему преданию, согласно которому когда-то над их планетой сияло яркое солнце, заходившее за горизонт, лишь когда на небе появлялась Синяя Луна. Но древние варварские племена посчитали разум свой ярче солнца и невежеством своим и гордыней погасили светило. С тех пор мир погружен в вечный мрак, и людям не дано видеть яркий свет, дабы не возникло у них желания соперничать с ним.
Повелевающий ушел в глубоком раздумье, посоветовав Астиону впредь не высказывать подобных мыслей, а лучше и вовсе их не иметь. Но уж если мысль засела в голове, то не так-то просто с ней расстаться. Астион продолжал думать. Однажды, забыв про осторожность, он поделился своими мыслями с другом, проводившим дни в тяжком труде, выплавляя металл для Города. Вместе они сделали макет Чудо-Солнца и решили пойти прямо в Совет Старейших. Так все было чудесно и справедливо устроено, что пойти туда мог каждый. Правда, Старейшие были очень заняты, прошли годы, прежде чем дождался Астион своей очереди предстать пред Советом. Тем временем слух о Чудо-Солнце распространился по городу. Все больше людей считали мысль Астиона собственной, все сильнее хотелось им увидеть всю красоту родного Города при ярком свете. Когда наконец Астион пошел к Старейшим, весь город собрался, чтобы поддержать его.
Совет был мудр и не противился воле Племени. Лучшим умам Города было приказано претворить в жизнь смелую идею Астиона.
С небывалым нетерпением ждал Город этого дня. Только Старейшие были задумчивы и спокойны. Они знали цену идеям…
И вот долгожданный день настал. Когда Синяя Луна последний раз скользнула по звездному небосклону, прямо над Городом вспыхнул пылающий шар. Люди зажмурились от нестерпимого ослепляющего света и потом долго еще не решались открыть глаза в страхе быть еще более ослепленными красотой, которая теперь непременно им откроется. И вдруг…
Тяжкий стон прокатился по городу.
Астион открыл глаза, полный светлых надежд и предчувствий, и закрыл их снова. Пред ним был мираж, обман зрения, порожденный чрезмерно ярким светом. Он снова осторожно приоткрыл глаза и — о ужас! — увидел все ту же картину. Грязные узкие улочки, серые громады домов без окон с темными щелями дверей, с уходящими ввысь потрескавшимися стенами, заросшими черными мерзкими растениями, жутко отливающими тьмой в разноцветных и ненужно веселых лучах придуманного Астионом солнца. А люди… Уродливые и грязные, в убогих одеждах, с лицами пепельного цвета и спутанными волосами, они казались пленниками, выведенными по ошибке на миг из темницы. Астион, покачиваясь, пошел домой. Он с трудом нашел туда дорогу. Вместо дома была жалкая лачуга с гнилой крышей и покосившимися дверями, за которыми его встретила чужая толстая старуха с нечистой кожей и уродливо оттопыренными ушами. Она с удивлением смотрела на Астиона. Он прошел в комнату и остановился в изумлении. На убогой кровати спали синюшные изможденные существа, которые, видимо, были его детьми. Астион заплакал. Он закрыл глаза и проклял тот миг, когда безумная мысль пришла в его голову. Внезапно он очнулся. Решительно встал и пошел к зданию Совета. На улице он встретил других мрачных людей, которые шли туда же. Шли молча. Никто не радовался чудесному яркому свету. Все сторонились Астиона.
Медленно, еле передвигая ноги, поднялся он по облупленной лестнице к залу заседаний.
— О Старейшие! — воззвал Астион. — Почему не вырвали вы мой язык, почему не изгнали за пределы Города? Зачем разрешили вы это святотатство? Погасите его!
— Погасите его! — пронеслось по Городу.
Устало усмехнулись Старейшие и погасили ненужное светило. И понял Астион: не нужен свет тем, кто рожден во тьме. Не может мечтать не привыкший к полету мысли. Лишь погибель и разочарование несет познание мира, который не тобой создан, и тебе не под силу его изменить.
Улыбнулся Астион бесцветной своей улыбкой и пошел к своему дому. Город вновь стал прекрасен, как прекрасно все воображаемое.
Он шел к своему дворцу и знал, что больше никогда не позволит жестокому свету реальности разрушить очарование воображаемых его чертогов.
Лишь в самом дальнем уголке его души шевелилось неясное сомнение — а действительно ли он, он сам существует в этом мире и существует ли мир, столь непрочный в свете очевидности?
И вдруг неожиданной болью откликнулось — где же ты, Солнце?
И вдруг неожиданным стоном пронеслось — где же ты, Мечта?
И неожиданным камнем на сердце упал вопрос — где же ты, Правда?
Must have
Триста пятьдесят четыре тысячи. Ровно столько и ни копейкой меньше надо было скопить Даше Легковой на новый «Ауди ТТ». И хотя она без устали носилась по городу в поиске самых дешевых распродаж и даже купила себе две кофточки в плебейском МЕXX, сумма все равно была приличная. Даша даже подумывала о том, не пойти ли поработать, но отсутствие должного признания ее таланта со стороны работодателей, помноженное на чрезвычайную занятость в фитнесе, театральном кафе и косметологической клинике, каждый раз ее останавливало.
Даша перечитала сообщение банковского автоответчика о наличии средств на счете и тяжело вздохнула. Единственное, что тут можно было сделать, — это хлопнуться на дизайнерскую, сверкающую тисненой кожей, кушетку от «Провази» и зареветь. Именно так Даша и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что «жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают».
Пока хозяйка дома наслаждается своей безутешностью, есть время осмотреться. Нельзя сказать чтобы обстановка квартиры дышала откровенной роскошью, но и среднестатистической назвать ее было трудно. Родители Даши, не имея особого вкуса и желания его взращивать, пользовались услугами модных в городе дизайнеров, заработок которых на две трети состоит из процента, оплачиваемого мебельными компаниями, — чем дороже мебель, тем больше заработок. Поэтому в гостиной у молодоженов оказались самые разные по стилям и происхождению вещи — английский диван призывно сигналил помятыми подушками «shabby shic», намекая на скорый приход домработницы, швейцарская столовая зона брутально поблескивала темным металлом, итальянские полки подмигивали кушетке-соотечественнице. И хотя в спальне тоже есть на что взглянуть, мы, пожалуй, вернемся к нешуточной драме, назревающей в описанных декорациях.
Даша рыдала недолго. Она вовремя вспомнила о стоимости мезотерапии (а после такого стресса и длительных слез это единственный способ восстановить лицо). До Нового года оставалось два дня. Родители, купив и обставив квартиру, почему-то вдруг решили, что их родительский долг выполнен, и, положив нищенские пару миллионов на ее счет, самоустранились. За два года семейной жизни деньги практически закончились. Того, что осталось, не хватало даже на новую машину. А Даша так мечтала сделать себе подарок. Она буквально видела, как мчит в кабриолете по городу, а ее потрясающие волосы, достающие до колен, развеваются следом, как на рекламном плакате. Впрочем, мечта не принесла успокоения, напротив, навеяла еще более мрачные мысли.
Последнее время Женя стал необыкновенно раздражительным. Конечно, не подарок каждый день ехать в офис к десяти утра, но в компании «Униливер», в которую его пристроил отец, строгая дисциплина. К тому же работать приходится за копейки — не больше стольника. Ладно хоть машина есть, и соцпакет неплохой — летом в Америке отдыхали, а в январе поедут в Сингапур. Может, Женька в себя придет, а то ничем ему не угодишь: приходит — и к компу. Или с айпадом на диван, а там танчики, и так до трех часов ночи. Даша уже и так и сяк, даже Интернет тайком отключала — так у него буквально психоз начинался, и руки тряслись, как только сигнал терялся.
Кстати, надо ведь и мужу на Новый год что-то подарить? Даша не первый раз задумалась над этим вопросом, но так как денег катастрофически не хватало на насущные нужды, а Женька на подарок свой и глядеть не станет, то мысль эту она каждый раз переносила на завтра. Но дальше тянуть нельзя. Надо сегодня же обсудить это с девчонками в бане и позвонить психотерапевту — профессору Мышкину.
Жека вернулся домой вовремя — Даша ушла в свой фитнес, и можно было спокойно заняться делом. Не снимая пальто, он включил комп. Стас с Михой уже были в Сети, намечалась отличная заварушка. Жека засунул купленную по дороге пиццу в микроволновку, достал пиво и в счастливом предвкушении устроился среди подушек модного дивана. Даша непременно заверещала бы про крошки и пятна! Жека с удовольствием вытер руки о набивной шелк обивки, принес пиццу и, причесывая полк перед сражением одной рукой, второй принялся засовывать куски в рот. Танчики строились в ряды, тактика ведения боя выстраивалась сама собой, пиво улыбалось светлой улыбкой в пражской кружке… Жизнь, в общем и целом, была прекрасна, и тут Жеке снова попался волос в качестве незапланированной приправы к «Прошутто». Жека стрелой понесся в сверкающий Виллероем и Бохом туалет и вывалил в унитаз все из тарелки и желудка. Настроение опустилось до минусовой шкалы, битва прошла кое-как, Миха сломал стройные ряды его танковой дивизии, а под конец, когда вроде бы был близок реванш, пришла Даша и завела обычную шарманку про Новый год и вожделенный автомобиль, который он должен ей подарить для восстановления ее душевного равновесия. Жека привычно поинтересовался, чем плох ее двухлетний «мерседес», и, получив в ответ порцию упреков, перемежаемых рыданиями, пропустил в тыл подразделение Стаса. Даша сушила волосы, распространяя по квартире запах дорогого шампуня. Жека, борясь с подступающей тошнотой, не мог понять, как он мог жениться на этой копне волос, почему он не подумал о том, что ему теперь придется соскребать с себя каждое утро чужой волосяной покров и каждый вечер вываливать ужин в унитаз. Даша продолжала зудеть про его низкую зарплату, нехватку денег и компьютерную зависимость. Волосы развевались, как змеи у медузы Горгоны, танчики грустно дымились на выжженном поле битвы, пиво потемнело и скуксилось. Жека устало сообщил, что его уже наизнанку выворачивает от ее волос, невозможно пожрать спокойно. Даша хлопнула дверью и удалилась в спальню. Дело наладилось, танчики послушно поползли на позиции, еще пара игроков вышла в Сеть, тактику боя надо было усложнить…
Лежа на кушетке в затемненном кабинете профессора Мышкина (двести евро в час), Даша рассуждала о людской неблагодарности, всеобщем хамстве и несправедливости жизни. Мысль о том, что «ауди» стал от нее на двести евро дальше, не давала расслабиться, сеанс превратился в лекцию о семейных ценностях, и под конец профессор договорился до полного маразма и предложил обстричь волосы в пользу мира в отдельно взятой квартире. Даша решила поменять психотерапевта сразу после автомобиля. Однако вопрос о подарке так и остался без ответа. Нельзя же воспринимать всерьез перспективу подарить мужу новую стрижку и перестать пить контрацептивы. Даша опоздала на испанский массаж и, пока ждала отправившуюся на обед массажистку Любочку, болтала с администратором на разные отвлеченные темы. Оказалось, завтра, тридцать первого, на услуги салона красоты пятидесятипроцентная скидка, и Валик, звезда парикмахерского искусства, свободен с двух до пяти — клиентка внезапно уехала за границу. Даша, повинуясь внезапному импульсу, записалась к Валику и отправилась на массаж. Вечером, в кафе, они с Гайкой подробно обсудили вопрос гендерных несоответствий в восприятии действительности, потом был урок сальсы, на котором она трижды наступила преподавателю Мигелю на правую ногу, после чего Мигель как-то слишком неловко прижал ее к себе, и, возвращаясь домой, Даша поняла, что с семейными ценностями действительно происходит полный кавардак. Женьки дома не было. Его «Макбук Про» тоже отсутствовал. Даша нехотя набрала мужа и, не дождавшись ответа, включила сериал про Холмса. Новый британский вариант оказался весьма увлекательным и помог ей протянуть время часов до двух ночи. Потом она с айпада вышла в скайп и, обнаружив зеленый значок мужа, отправила ему сердитую рожицу. Спала Даша плохо, а значит, на вечере в особняке родителей будет выглядеть весьма посредственно. Учитывая отсутствие дизайнерского платья, автомобиля «ТТ» и мужа, ее статус обещал упасть ниже плинтуса. Надо поправить хоть что-то из списка. Лицо она, конечно, взбодрит, но естественного здорового сияния кожи уже не видать. «ТТ» тоже разве что с неба свалится. Остается муж. Даша с тяжелым сердцем ткнула в айфон. Женька ответил сразу. Даже извинился за прогул и обещал непременно быть к шести дома. Сказал, что выпил с ребятами в клубе и не стал рисковать правами. А телефон на зарядку только утром поставил. Выдохнув, Даша вернулась к подарочному вопросу. Может, цепочку к часам, которые она ему на день рождения дарила? А то вон валяются без дела. Впрочем, с цепочкой так же валяться будут. Пришло сообщение с напоминанием о записи к Валику. Что ж, не терять же скидку! Даша со вздохом (а как мы помним, вздохи составляют большую часть жизненных событий) взяла ключи от надоевшего «мерса» и отправилась навстречу судьбе.
Жека поел пиццу в «Маме Роме». Правда, что за муха его укусила? Ну волосы. Ну и что? Ужинать в кафе даже приятнее, чем разогревать то же самое в микроволновке. Да и танчики иногда отдохнуть могут, не заржавеют. Новый год все-таки, надо тестя с тещей порадовать Дашиным счастливым видом. Что же ей все-таки подарить? Может, набор черепаховых гребней с золотой инкрустацией от Картье? Впрочем, он уже дарил такой же от Валентино в прошлом году. А может?.. Была не была! Жека мужественно закрыл приложение (танчики удивленно остановились на средней позиции), оплатил счет и отправился навстречу судьбе.
Даша сквозь слезы смотрела на свое отражение в огромном венецианском зеркале. Пошлые кудряшки делали ее лицо миловидно-простеньким, однако убавляли минимум пару лет. А вдруг ему не понравится? Вдруг вместо желанного реюньона выйдет не комильфо? Вот и Жека. Муж долго возится в прихожей, потом неловко втискивается в гостиную — в одной руке комп, в другой… Не может быть! Даша прям-таки взлетела от восторга — в руке у мужа сияли ключи с вожделенными кольцами на головке.
— Женька, милый, как здорово! Спасибо, спасибо, спасибо!
Жека не верил своим глазам. Перед ним прыгала, как обезьянка, какая-то девочка с дурацкими кудряшками и большой головой.
— Тебе не нравится? Я думала, ты будешь рад, что мои волосы больше не попадут в твою тарелку.
До Жеки наконец доперло, и он чуть в обморок не упал от осознания собственной неблагодарности. Преклоняясь перед самопожертвованием жены, Жека осторожно поцеловал ее ухоженные руки, мягкие, чуть подкачанные коллагеном губы, отмассированные плечи.
— Ну что ты, детка! Полный восторг!
Через час они уже мчались по заснеженной трассе в загородный дом Дашиных родителей, ощущая себя любимыми и нужными, мудро сохранившими семью в непростой ситуации. Правда, Жеке теперь отчаянно не хватало длинных тяжелых волос жены, делавших ее такой уникально красивой, а Даша, прикидывая, сколько же теперь придется сидеть на бобах, отдавая кредит, думала, что, пожалуй, «мерс» поприемистее и движок мощнее. И чего ей этот «ауди» дался? Надо проверить тормоза. Даша резко придавила педаль. Машина закружилась, как еще одна снежинка в бесконечной череде уже упавших сестер. Потом взлетела и, воспарив над кюветом, плавно шлепнулась в сугроб, перевернувшись лапками вверх, как замерзшая птица.
Три странных персонажа стояли на голове у дверей автомобиля. Через некоторое время до Жеки дошло, что это он стоит на голове и бредит. В свете фар, среди половецких плясок снежинок, повисли Каспар, Мельхиор и Валтасар.
— Что мы можем подарить этим избалованным детям? — спросил Мельхиор.
— Они так испорчены, черствы и безответственны, что им не помогут наши дары — ответил Валтасар.
— Я предлагаю в честь грядущего Рождества подарить им жизнь, — сказал Каспар.
Даша застонала и попробовала пошевелить рукой. Сработали все подушки безопасности. Они висели среди морозного снежного леса и смотрели, как снег падает вверх.
Минут через пять их заметил чел на «лэндкрузере». Дружной компанией еще не много выпивших, но уже предвкушающих новогодний стол водителей и их друзей было принято решение о возвращении автомобиля в прямостоящую позицию. «ТТ» был перевернут, Даша с Жекой вызволены из надежных объятий подушек безопасности и целыми и невредимыми усажены в теплое брюхо «крузера».
— Жека, ты, поди, и страховку оформить не успел? — задумчиво спросила Даша.
— Да не переживай, это я у Влада по блату на тест-драйв взял.
— Значит, твой подарок был просто блеф? — взорвалась Даша и в бешенстве выскочила из машины, чуть не прищемив дверью свои длинные, до колен, роскошные смоляные волосы.
Жека молча теребил дурацкие кудряшки брошенного парика. В просвете между соснами маячили три странные фигуры. Жека открыл дверь, Даша уже усаживалась в остановившийся «кайен». Их взгляды встретились. Жека закрыл дверь.
Барби, Гарри и Дед мороз
— Геля, ты не забыла? Завтра у нас День сестры, мы едем к Лизе на новогодний спектакль.
— Только этого не хватало! То День матери, то День учителя, то День здоровья, теперь еще и День сестры придумали. Это что, правда такой праздник?
— Мне кажется, побыть вместе с мамой и сестрой — всегда праздник.
— Значит, у меня каждый день — праздник. Лизе обед погрей, книжку почитай, на лечение ее собери… Ей уже на пенсию скоро, а я с ней нянчиться должна. А можно не ехать?
— Ангелина, перестань брюзжать, будто это тебе в десять лет на пенсию пора. Ты чем-то занята?
— У меня же уроки, ты сама говорила, что четверка по английскому — позор.
— Ну, так он уже случился. Оценки за четверть выставлены.
— Я музыкой позанимаюсь лучше.
— «Лучше» надо было раньше. Уже поздняк метаться. Нельзя научиться играть за два дня до экзамена. Так что оденешься и Лизу оденешь, я в четыре за вами заеду.
Барби, ты всегда побеждаешь во всех конкурсах. Я тоже завтра в спектакле буду выступать. Я буду Лилией в «Маленьком принце». Ты читала сказку такую?
Нет, ты не читала. Ты такая красивая, тебе не нужно читать сказки. У тебя журнал мод. И еще в кино снимаешься.
Ты, Барби, все время про себя рассказываешь. И про Кена. И тебя все любят. А Маленький принц, он всех любил. А его только летчик. Я хотела Розой быть. А они Розой Катю назначили. А я Лилия. Мама говорит, что лилия — очень нежный цветок, как я. Правда, Барби?
Барби, расскажи мне про Кена. Вы с ним просто друзья или у вас любовь? Я вот вырасту, и у меня будет любовь. Например, Алеша, он мне нравится. Скромный такой мальчик.
А в старой школе, там мне Дима нравился. Но только это не взаправду было.
А еще все тебе завидуют. Тереза завидует, и Мишель, и Камилла. Ты такая вся добрая, и красивая, и талантливая. Но Кен тебя, конечно, любит, тебя все-все любят.
И меня все любят, Барби. Только мама часто ругает. Она такая нервная иногда бывает. Но я тоже красивая. Людмила Николаевна, в новой школе, говорит, что я человек-праздник. А Розу почему-то играть Кате отдали.
— Лиза, двенадцать часов ночи. Хватит с куклами на весь дом разговаривать. Быстро мыться и спать!
— Мама, ну сколько можно! Это моя комната, я сама все знаю, скоро лягу.
— Не доводи меня, Елизавета! Геле завтра в школу, а ты на весь дом: «Бу-бу-бу». И тебе нужно перед выступлением выспаться. Через пять минут не ляжешь — не пойдешь никуда!
— Ты все время на меня кричишь и командуешь! Ладно, я лягу, а ты ко мне не заходи!
Гарри, ты здесь? Эта Барби мне так надоела. Все время болтает всякую ерунду. Думает, она самая красивая. Ты, когда пойдешь к Дамблдору, посмотри там у него в волшебном шаре, что мне на Новый год Дед Мороз подарит. Я ему письмо отправила. У меня у кукол все платья уже старые. А Барби эта в самом новом и думает, она самая красивая. А мне Дед Мороз подарит новые платья, я всех переодену — и Мишель, и Камиллу, даже Кена, хотя у него голова отвалилась. А Барби эту не стану переодевать. Ты только будь осторожен. Я этому Северусу Снеггу не верю совсем. И еще, Гарри, мне так волшебная палочка нужна! Я вот научилась бы сама пуговицы застегивать и еще писать и говорить быстро, как Геля. Спроси у Дамблдора, можно мне волшебную палочку?
— Готовы? Давайте в машину! Пробки такие, мы уже опаздываем. Взяли сменную обувь, Лизин костюм, торт?
— Ма-ам, а Лиза не захотела причесываться. Я что, силой ее чесать буду?
— У Федорки всегда отговорки. Лиза, в чем дело? Ты что, лохматая Лилия будешь?
— Я не хочу, чтобы меня Геля расчесывала, она специально мне волосы дерет и рожи корчит.
— Садись быстро. Где расческа?
— Только аккуратнее, пожалуйста! Ты меня тоже все время дергаешь.
— Сейчас налысо подстригу. Держи голову прямо. Геля, неси заколку.
— Мама, поосторожнее нельзя? У меня сейчас голова отвалится! Я не эту хочу заколку, а блестящую.
— Сейчас будем три часа заколки искать, все праздники кончатся.
— Ма-ам, может, не поедем? У меня голова заболела.
— Ангелина, у тебя сейчас задница заболит. Ты что за тряпье нацепила? Кто на Новый год летний сарафан надевает? Боже, Геля, не нервируй меня. Надень платье синее. Где подарки в интернат, я же вчера все приготовила? Геля, куда ты конфеты дела? Лиза, а где куклы? Мы же договорились, что подарим их детям!
— Барби будет скучно. Ей же не с кем будет играть. И ссориться тоже. И лошади мне нужны. Им там в интернате гулять будет негде. Кто их там чистить будет?
— Елизавета, ты опять забыла, сколько тебе лет. Мы же договаривались, что ты взрослая. Тебе уже двадцать. Ты же мне обещала, что будешь умнеть. Все, пошли. Ангелина, не трогай мой ноутбук. Я твоих «Стиляг» и «Ранеток» все равно стерла. Лиза, повернись, я шубу тебе застегну.
Барби, я твоих подруг спасла. Правда, пришлось Русалку из Мермедии отдать и Двенадцать танцующих принцесс. Но ты не расстраивайся, я Деду Морозу все написала, мне Геля помогла. Он нам новую Русалку подарит. Только если Геля правильно написала. Она такая непослушная.
— Мама, дай телефон.
— Зачем?
— Ну ты же за рулем, разговаривать все равно нельзя. А я музыку послушаю. На твоем айфоне круче.
Гарри, ты будешь на меня смотреть? У меня такая юбка длинная белая и топик с блестками, а сверху пелерина с мехом. А в волосы мне мама цветочек вставила. Он так колется. Но я терплю. У меня только слов мало. Меня же в книжке нет. А в спектакле лилию садовник поливает, я расту, а потом мы с ним танцуем. Только вот плохо, садовник — Артем. Он такой болтун и пристает. А Алеша, он не болтун, но он с Катей танцует. Он принца показывает.
— Мама, а что такое «реабилитационный центр»? Не дурдом, случайно?
— Геля, прекрати немедленно и телефон отдай! Нет, это такое образовательное учреждение, типа гимназии вашей, только для особых детей, таких как Лиза.
— Почему они особые?
— Так случилось. У всех свои проблемы. Кто-то не может английский выучить и конфеты килограммами ест, а кто-то не может говорить или ходить.
— А Лиза что, повзрослеть не может?
— Знаешь, Геля, половина народонаселения планеты так и помирает, не достигнув в своем умственном развитии возраста двадцати пяти лет. Так что в этом смысле вся планета — реабилитационный центр. Просто если нет очевидных отклонений от нормы, то на это, как правило, никто и внимания не обращает.
— А у Лизы есть. Почему?
— Мы же с тобой эту тему уже обсуждали. Так случилось. У Бога, видимо, свои планы относительно Лизы и меня тоже. Если она говорит не так, как ты, или думает по-другому, или руки у нее плохо работают, это же не значит, что она хуже или лучше остальных. Просто она другая. У нее свой мир, и для нее он не менее реален, чем наш. Нужно относиться к этому с уважением и пониманием. Все, пойдем, спектакль начинается.
Барби, ты видела? Эта Катя, она все слова забыла! За нее все Людмила Николаевна говорила. А потом Алеша запутался. Мне пришлось за него сказать. Про то, что мы в ответе за тех, кого приручили. И песню потом я вообще одна пела:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Только я тоже иногда забывала, тогда мама со мной пела. Она мне всегда помогает, когда не нервная. А я так испугалась, когда она заплакала. Это ее, наверное, Геля опять расстроила. Потому что я хорошо выступала, и танцевала красиво, и пела тоже хорошо. А Геля опять отвернулась и с телефоном своим сидела. Она, как Камилла, все время недовольная. И на меня даже не смотрела. А потом она маму за руку схватила и давай тянуть. Мы даже торт не доели. Геля все время маму тянула куда-то. Это когда Коля толстый обиделся и стал кулаком стучать, что ему петь не давали. А он слова-то даже не знает. Кен тоже так делает? Надо было Камиллу с Кеном этим бедным детям из интерната подарить. Мама правду говорила, что им пора к другим хозяевам. Но ты же моя подруга, Барби! А подруг нельзя предавать.
А потом Геля вообще в машину ушла, когда Вера, которая ходить не может, из кресла упала. Она говорить тоже не может, только мычит что-то. Она на кресле танцевала. Еённая мама кресло так кружила, кружила, а потом Вера на Артема случайно наехала и упала. И так страшно замычала. Но ее мама не испугалась, посадила в кресло и торт дала. А Артем и вообще не заметил почти. Он всегда улыбается и болтает. Еще меня за руки все время берет, но мне не нравится это. Вот Алеша, он скромный. Он вежливо чай предлагает. Но мне мама только одну чашку налила с тортом, и мы в машину пошли. Мне очень понравился праздник. И моя пелерина всем понравилась. И песня. Я тебе, Барби, эту книжку почитаю. Про Маленького принца. У меня есть. Только я же медленно читаю. Я тебе могу на дивиди книжку включить. Когда Геля в школу уйдет, а то она там «Энимал Рескью» по телику смотрит все время. Геля вообще такая недовольная, глядит на меня так, как будто обиделась. Я ее спрашиваю, что она дуется! А она не отвечает. Мама ее ругает за это. А Геля не слушает никого. Она или про животных смотрит, или ВКонтакте сидит. Когда не в школе и не в «музыкалке». Я ее прошу мне помочь кукол переодеть, а она только редко мне помогает. Говорит, что ей некогда. Тереза тоже никому не помогает? Ужас.
— Ангелина, что за истерика? Что ты там надулась?
— Я не надулась. Я просто не хочу смотреть, как этот толстый идиот кулаками машет. И все они, тети и дяди такие, какие-то детские стишки рассказывают и кривляются. А танец? «Розочка» стокилограммовая с таким же «Маленьким принцем». Танец слонов! А песню ты чего запела? Ты же мне на экзамене по вокалу не подпевала, когда я слова перепутала, а тут с Лизой, как убогая, про счастья острова. Это же смешно, мама, просто смешно! И девочка эта в кресле, она как из фильма ужасов. Зачем ты туда Лизу возишь? Там же страшно, страшно! Лиза, она же у нас умнее их всех и говорит лучше. Зачем ей на этих идиотов смотреть? И мне зачем? Что, обязательно человека за четверку так наказывать?
— Геля, при чем здесь твоя четверка? Ну извини. Может быть, и вправду не стоило тебя брать. Но ты представь, что к нам на планету прилетели представители другого мира. А у них, например, волосы на голове не растут, или глаз штук пять, или разговаривают они, как пчелы, с помощью танца. И вот увидели они тебя, и что же они на своем языке воскликнут? «Боже, какое страшилище!» И мы, их увидев, подумаем то же самое. А они просто другие. Так и здесь. Не нужно бояться. Нужно помогать. Так что успокойся и иди спать. Тебе завтра на елку с утра. Вот там со своими умными одноклассниками и споешь, и станцуешь.
— Не хочу я на елку. Я уже в четвертом классе. А нам все про Деда Мороза сказочки рассказывают, как больным.
— Геля, ты опять… А про Деда Мороза ты зря. Письма-то с Лизой написали уже? От подарков, поди, не откажешься? Иди уже спать, не нервируй меня.
Гарри, что-то не так. Я что-то понимаю, а что-то нет. Мама снова плакала вечером и Гелю ругала. А Геля говорила, что никакого Деда Мороза нет. Представляешь? Я попросила новый фильм про тебя. Кто же мне его подарит?
Гарри, а Рон с Гермионой по-настоящему любят друг друга или это только в кино, понарошку? Может, там в книжке есть, но я плохо еще читаю, а маме некогда. Папе вообще всегда некогда. Но папа, ты знаешь, он на тебя похож. Он в очках и умный. И все про компьютеры знает. Только он меня как-то не видит. Так вот смотрит и не видит. И не слышит почти. Я ему вечером рассказывала, как я выступила, а он опять не слышит. Его только мама потом в гостиную привела, и я ему спела:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Так он долго хлопал и сказал, что я — молодец. Может, он просто так видит плохо, в очках?
Ты там не спросил еще про волшебную палочку для меня? Я понимаю, тебе тоже некогда. Воланд де Морт такой ужасно гадкий и отвратительный. Ненавижу этих пожирателей смерти! Я вот возьму свою палочку, если ты мне ее принесешь, и позову Барби с Кеном, волшебницу Мермедии и всех фей, и мы поможем тебе. Ты держись пока. Я завтра с Барби поговорю…
— Геля, ты все правильно Деду Морозу написала? А то мне очень все это нужно. Уже только два дня осталось до Нового года, надо чтобы он успел. Геля! Что ты опять не отвечаешь и дуешься?
Ну и ладно, и дуйся, а я уйду и маме скажу, что ты дуешься.
— Я не дуюсь. Я музыку слушаю.
— Переодень мне Барби, пожалуйста! Переодень мне Барби! Ну переодень мне Барби, Гелечка!
— Лиза, отстань, пожалуйста. Ты такая огромная, а все в куклы, как дурочка, играешь. И в Деда Мороза веришь, как детсадовская. Эта Барби твоя — полный отстой, поняла?
— Ты, ты сама… Ты сама — отстой, вот. А Дед Мороз, он придет. Он всегда приходит и подарки приносит! Даже когда мы в Новый год на курорт ездили. Он туда подарки присылал, что, не так?
— Ты, Лиза, все чудесатее и чудесатее. Это не Дед Мороз, а мама! Она все подарки заранее в бумажки красивые пакует и по углам прячет. Пойдем, покажу. Если еще не упакованы. Они, наверное, у нее в спальне. В гардеробе. Вот твоя Русалка валяется. А это мой пиэспишник. Я его еще позавчера углядела. Это папина ручка, какая-то фирменная, это твое тряпье кукольное. А фильм, наверное, пока не купила. Успокойся, купит еще. Она всегда все покупает.
— А мамин где подарок? Ей-то уж точно Дед Мороз должен подарок дарить! Вот видишь, нет подарка, значит, есть Дед Мороз! Он просто все маме заранее приносит, чтобы она упаковала как следует!
— Когда это он маме подарки на Новый год дарил? Ты помнишь? Я нет. Только нам.
Гарри, ты прости. Я пока с Барби не договорилась. Но у меня тут проблема. Понимаешь, Геля говорит, нет Деда Мороза. Я точно не знаю, но, на всякий случай, не мог бы ты мне одолжить волшебную палочку? Ненадолго. Мне срочно нужно маме подарок наколдовать на Новый год. Это очень плохо — не получать подарки. Я ей лилию наколдую. И еще роз много, она очень их любит. А потом я ей еще наколдую, чтобы она не болела и не плакала никогда. Ладно, Гарри?
Над мостовой
(Петербургские хроники)
Пролог
— Черт, где же труп?
Старший лейтенант Воронов осторожно осмотрел коридор, затем, держа пистолет наготове, приблизился к дверному проему и заглянул в собственный кабинет. Из левого нижнего угла полупустой неопрятной комнаты на него смотрели два серых неумолимых глаза. Спокойствие и презрение застыли в черных неподвижных зрачках, высвеченных лампой под железным абажуром. Феликс Эдмундович не испугался табельного оружия. Пыль последних десятилетий слегка притупила былую остроту взгляда, почетное место над столом было занято портретом невзрачного преемника, но даже здесь, на полу, он был железнее стоящего рядом сейфа.
— Что за чертовщина? — пробормотал старший лейтенант, опуская пистолет.
Он отчетливо помнил, как дверь открылась, и на пороге появился помощник завхоза Мулла в голубой тюбетейке с серебряными звездами. На плече у него сидел то ли огромный голубь, то ли небольшой петух. Воронов рассмеялся, забрал у сторожа связку ключей и выпустил подозреваемую. А когда вернулся, сторож уже сидел на потолке, то есть он сидел на самом верху старой, брошенной строителями стремянки и дымил спертым со стола «Винстоном». Стремянка была давно сломана, и забраться по ней на такую высоту было попросту невозможно. Воронов протер глаза, почесал за ухом дулом «Макарова» (опять забыл пистолет на столе) и хотел закрыть окно, но сторож вдруг зашевелился, оказался в углу рядом с кучей вещдоков, вытащил оттуда старый башмак и запустил в полицейского. Подбитый металлом каблук больно стукнул по плечу. От неожиданности Воронов пригнулся и пулей вылетел в коридор, сжимая пистолет в руке. Вслед за ним летел фармацевтический справочник «Видаль», коньяк «Мартель» и сковородка «Цептер».
— Отставить! Мулла, что за черт в тебя вселился! А ну шагом марш из кабинета!
В ответ раздался противный скрежещущий хохот, а из двери вылетел позолоченный подсвечник, недавно конфискованный у барыги.
Воронов поднял пистолет. Нет, конечно, он не собирался применять оружие, но и терпеть подобную наглость не мог!
— Руки вверх или буду стрелять!
Из дверного проема раздался хлопок. «Макаров» ответно дернулся в руке, и пуля, посвистывая, устремилась в кабинет. Человек в тюбетейке охнул и сложился пополам. Затем воцарилась мертвая тишина. Лейтенант с удивлением согнул и разогнул самовольную руку, осторожно осмотрел коридор, затем, держа пистолет наготове, приблизился к дверному проему и заглянул в собственный кабинет.
— Черт, где же труп?
Трупа не было. Не было никого. Отчаянно пахло дорогим коньяком, сигаретами «Винстон» и почему-то серой, будто коробок спичек спалили. Окно открыто. Воронов подставил голову под липкий дождь. Стало легче. А может, показалось? Кроме небольшого бардака, никаких следов происшествия. Крови ни капли.
— Что это было? — спросил растерянно лейтенант у Железного Феликса. Тот предпочел не разглашать тайну.
Воронов сел за стол и задумался. Холодный осенний ветер перебирал пряди скучающих по стрижке волос ледяными пальцами, качал абажур и шуршал страницами забытого скоросшивателя. Воронов тоже полистал страницы. Он не помнил, откуда взялись эти бумаги. Впрочем, за последний час он уже столько раз чего-то не мог вспомнить, что это как раз удивило его меньше всего. Старший лейтенант полиции Игорь Воронов открыл папку и начал читать.
Глава первая
Литературный фельетон Станиславы Дубковской
из рубрики «Давным-давно» журнала «Жираф»
Голубь Будимир был голубем только снаружи. Бывают и у природы ошибки. Вот пол, например, модно менять или нос править. Но тут природа сильно дала маху. Невзирая на свою символическую сущность, о мире Будимир и не помышлял. Напротив, полноту жизни он ощущал только в бою. Сражался Будимир с воронами, шугал наглых серых воробьев, что, как комары над болотом, облепляли каждую пожертвованную булку, а случалось, и с хитрыми злыми котярами дело имел. В голубятне, во дворах питейного дома поручика Глазова, на границе Московской и Александро-Невской полицейских частей, Будимира уважали, хоть и был он, что называется, из народа — не монах какой заморский, не турман… Да только что толку в том уважении на пяти квадратных метрах? Тосковал, как сокол белокрылый в сырой темнице. Потому залетал он в дом родной, точно пташка залетная, поесть, поспать да отогреться. Большую же часть времени проводил голубь наш в поисках славы и зрелищ, хотя и хлебом не брезговал. Был у него в ведении весь Владимирский участок — от Глазьевской улицы до Фонтанки, если по Разъезжей напрямик, от Звенигородской до самого Невского. Наведывался он и в прочие части — в Казанскую, Литейную, Адмиралтейскую, даже до Выборгской долетал, но сырости не любил и предпочитал в дурную погоду (а в пенатах наших другой и не бывает) развлекаться, наблюдая за городской публикой, что приюту ищет у церкв да капернаумов. Капернаумы (то бишь ресторации) лучше. У церкв-то что? Кажный день публика одинаковая. Одни и те же нищие друг друга костылями наяривают, место делят. Но если приглядеться, то выясняется, что вот тем безруким инвалидом Петро с Ивановской улицы работает, и руки у него, как до дому доходит, невесть откуда вырастают. А бабуся согбенная — и вовсе Настька с Николаевской! Четыре дня в питейном доме подрабатывает (спина прямая, как кол), а с пятницы у церквы околачивается. Да и остальные не лучше. Но поп все равно злыдень, скока ходит мимо, ни разу ни копейки не дал. Даже Федьке Огломазову со Щербакова не дал, тому, что одним глазом в живот к себе смотрит, а вторым Порт-Артур охраняет — при осаде на караул поставил, да и забрать, говорят, забыл. Так он свирепо тем пустым глазом зыркает, что клюнул бы, да глаза нет. Но Будимиру жальче всех кривую Лейлу с Лештукова. Он копеечки у зазевавшихся страдальцев таскает и ей в кружку складывает. А та Будимира пальчиком грязным гладит и петушком зовет. Даром что убогая, а правда ей одной открыта — голубь Будимир не голубь вовсе, а настоящий боевой петух.
* * *
Восстановив справедливость, петух Будимир обычно летел во двор недавно выстроенного русским шведом Лидвалем Толстовского дома, где на широком подоконнике была всегда для него припасена горстка зерна. За окном сидела черная кошка, а чуть дальше, за письменным столом, господин в халате и тюбетейке, с пером в руках. Господин был добрым, но буйным. Кошка была злой, но молчаливой. Часто они сидели втроем и смотрели друг на друга.
— Петух, и тот один есть не желает. Компании душа просит. Слышишь, Маша, ком-па-нии! А ты меня до «Капернаума» не пускаешь! Пе-е-тух, вперед, на волю! — кричал добрый писатель Куприн и размахивал тюбетейкой, доставшейся ему в наследство по материной линии от татарских князей Кулунчаковых.
«Хозяин — дурак, надо петуха ловить и в кастрюлю, а мне потроха!» — рассуждала злая кошка Феодора и крутила лапой у виска.
«И чего суетятся, будто конец света настал?» — думал петух Будимир, прочищая горло для вечерней песни. Пел он звонко и красиво. Вот только одна беда: никто его песен не слышал.
В тот странный вечер писатель был особенно буйным, кошка особенно молчаливой, а петух особенно воинственным. Потому, когда невидимая Маша попыталась возразить, писатель, вскочив и разорвав в сердцах лист, исписанный синей вязью, как был в халате и тюбетейке, так и выбежал вон. С ним в дверь молчаливо проскользнула и Феодора. В парадной писатель столкнулся с другим писателем, Ремизовым, который шел к первому показать свой новый роман «Учитель музыки», но остановился, завидев черную кошку.
— Что за писанину ты опять притащил?
— Шедевр! Чистый бриллиант!
— Ну давай гляну.
— Не могу.
— Почему же?
— Кошка черная путь мой перешла. Не будет ни мне, ни роману моему удачи!
— Да это же Федорка, Машина кошка! Пошли, хоть халат сниму.
— Нет уж, я тут подожду.
Будимир ожидал писателя во дворе, чтобы вместе отправиться в излюбленный ресторан «Капернаум», но вместо писателя появилась сияющая тьмой Феодора и прямиком направилась к скамейке, где прогуливался грозный петух. Не глядя на презренную птицу, кошка грациозно продвигалась вдоль скамьи в сторону подвала, явно занятая своими недобрыми мыслями. Наш воин, на беду, впал в философское расположение духа и как раз обдумывал увиденную на газетной будке новость про кризис искусств. Тут-то все и случилось. Черная молния взвилась над еще пахнущей свежей краской скамейкой во дворе образцового доходного дома, и острые дьявольские когти хищно устремились к нежной шее философа. Писатель Ремизов, страдающий творческой горячкой, как раз вышел из злополучного подъезда и некультурно заорал на все три проходных двора, так что крик его пронесся от Троицкой улицы до свинцово-холодной Фонтанки и затерялся где-то между Чернышевым и Лештуковым мостами. От неожиданности траектория полета молнии пошатнулась, и очнувшийся Будимир взмыл в тяжелый от влаги эфир. Кошка Феодора униженно и молчаливо удалилась в подвал. Голубь норовил клюнуть то в бровь, то в глаз.
— Чистый черт! — воскликнул едва отдышавшийся писатель Ремизов. — Чуть птицу жизни не лишил!
— Что наша жизнь? Тысяча съеденных котлет… — пробормотал писатель Куприн, закрывая дверь. Пальто его было распахнуто, а на голове красовалась серебристая тюбетейка с голубыми, как на Троицком соборе, звездами. — Давай твой роман!
— Нет, пойду переписывать! Прав ты, брат, ерунда все это, писанина. — Творческая горячка усилилась и требовала немедленного излития на бумагу.
— Ну, как знаешь.
Писатель Куприн отправился в ресторан.
Никем не замеченный, Чистый черт вылез из подвала, потер копыто и побежал в ту же сторону.
Писатель Ремизов пришел домой и первым делом выстрочил сказку под названием «Ангел-хранитель», имея в виду, как удалось ему, точно ангелу, тварь Божию спасти. Писал он так:
«— Помнишь ты или не помнишь, — сказал ангел безугрознице Лейле, — а когда родилась ты, Бог прорубил вон то оконце на небе: через это оконце всякий час я слежу за тобой. А когда ты умрешь, звезда упадет.
— А когда конец света?
— Когда перестанет петь петух Будимир».
* * *
На Владимирском, 7 собиралась пестрая публика. Как с прошпекта зайдешь, так тут же, не снимая уличного платья, выпивали по маленькой приказчики и разночинцы, торопливо обменивались городскими сплетнями да и уходили, закусывая только пирожком от заведения (рюмка водки с пирожком стоила три копейки). Люди же посолиднее проходили во вторую залу, где рассаживались за огромным длинным столом, обстоятельно пили, реже ели, а более всего беседовали.
Ресторатор Давыдов публику свою любил, хоть и приносила она больше хлопот, чем денег. Газетчики, художники, литераторы, книготорговцы собирались здесь не так ради холодца, которым славилась «Давыдка», как ради красного словца.
В тот вечер в «Капернауме» было скучно. Публицист Валдазов (псевдоним — Влад. Азов) писал очередной фельетон для «Ведомостей» по заказу Третьего отделения, обеспокоенного беспробудным пьянством:
«Потребление вина возросло в России за последние полгода до колоссальной цифры — четыре миллиона ведер! Раньше иностранцы представляли себе Россию страной белых медведей, а скоро она им будет казаться страной белых слонов».
— Константин! — Валдазов отчаянно закрутил длинной шеей, так, что показалось, что взъерошенная голова, точно пробка, выкрутится из горлышка бутылеобразного туловища. — Ну где же карикатура? Мне без нее гонорар не заплатят, никак без карикатуры не выйдет!
— Да готова уже. С вас, Валдазар, бутылка и холодец! — успокаивающе ответил аристократического вида господин с ярким шарфом вместо галстука.
Валдазов кликнул бармена Жеку, и тот вмиг устроил и выпивку, и закусон.
Художник Сомов налил стакан и отставил на край стола, потом бросил рисунок и уткнулся в книжку.
— Красота, Константин Андреич, чистая, незамутимая красота! — Сам Бог мне вас с Таврической послал!
— Может, Бог, — хохотнул популярный иллюстратор, — а может, и черт. С чертями-то мне чаще видеться случалось.
Черт, сидевший на ободранном кресле у дальнего окна, хитро улыбнулся.
Мелкий коммерсант Чесноковский ел пельмени. Кроме пельменей, он любил только поэзию. Любовь эта была безответной, но Чесноков («-ский» он добавил к фамилии для пущей выразительности) не сдавался. Он сочинял аллегорическую поэму про девушку и черта и потому встрепенулся и продекламировал:
— Сделайте милость, Чесноков, подавитесь пельменем! — невежливо сказал книгоиздатель Сойкин, не отрываясь от статьи про конец света, обещанный Великим Мавром корреспонденту газеты «Гардиан».
— Как вы так можете не вникать в литературную ценность моей работы!
— А я как раз вник, Чесноков!
Назревающую ссору прервало появление известного писателя Куприна в его дежурной тюбетейке. Он снял пальто и молча уселся рядом с Сомовым. Тот, так же молча, подвинул ему наполненный стакан. Куприн выпил.
— Константин Андреич, что ж ты мне иллюстрации обещанные не несешь? — попенял другу Куприн, разглядывая наброски карикатуры.
— А я, Александр Иванович, ожидаю, когда вы мне должок отдадите, — парировал Сомов.
— Издатель, гад, гонорар не платит! — гневно возразил писатель.
— Как так «не платит»? Третьего дня заплатил-с! — возмутился книгоиздатель Сойкин.
— Так он уж пропил все! — восторженно воскликнул Чесноков. — Хотите, эпиграмму расскажу? Гиляровский написал, не я, — предупредил он, опасливо взглянув на Сойкина.
Скучающая публика с удовольствием рассмеялась.
Писатель Куприн отодвинул стул, подошел к Чеснокову, взял вилку со стола и принялся накалывать на нее пельмень.
— Неужто вы, Александр Иванович, закусить решили? — хохотнул Чесноков, отчего его круглый животик смешно затрясся.
Куприн посмотрел на пельмень, потом на животик и аккуратно приколол к последнему вилкой на славу слепленный давыдовский продукт.
Чесноков заверещал.
Петух Будимир, все это время наблюдавший за залой из приоткрытого окна, не мог уже переносить такого бедлама и влетел в помещение. Надо было остудить пыл писателя, а то, не ровен час, в участок заберут! Кто ж ему зерно на подоконник сыпать будет? Будимир подлетел к разгоряченному автору и точным движением подхватил с его головы расшитую тюбетейку. Писатель отвлекся и бросил ошалевшего Чеснокова, пытаясь поймать птицу. Будимир ретировался к окну. Все повскакивали и давай кто чем размахивать. В суматохе выронил наш крылатый герой тяжелый головной убор, да и упал тот прямо на голову черту лысому, что под окошком в кресле от хохота крючился. Черт, не будь дурак, вскочил в окно, за Будимиром вслед, да и был таков.
Публицист Валдазов вдохновенно дописывал заказную статью:
«Еще один пример беспробудного пьянства пришлось мне наблюдать вчера в ресторане „Капернаум“, что на Владимирском, 7. Писатель Куприн, известный своим пристрастием к зеленому змию и крутым нравом, приколол к животу коммерсанта Чеснокова пельмень в ответ на неуважительное поведение последнего. По словам бармена упомянутого заведения, „писатели — пьют зло-с. Злее писателя один только мастеровой пьет-с“.
Зеваки же на Литейном наблюдали в тот вечер удивительное зрелище — белый голубь летел через весь прошпект необыкновенно низко и как будто что-то синее и тяжелое в клюве нес. Другие, видимо только вышедшие из питейных заведений, уверяют, что голубь ничего не нес, просто следом летел, а головной убор с синими звездами, похожий на тюбетейку, плыл по воздуху сам по себе до самого моста, а потом поплыл через Неву, но уж не над мостом, а под ним. Самые отчаянные фантазеры уверяют, что в это время у Литейного появился мост-двойник, который вырастает из тумана раз в сто лет и ведет то ли в ад, то ли в рай, то ли в прошлое, то ли в будущее».
Глава вторая
МИЛЛИОН
Александр Иванович Добряков, кандидат и даже без пяти минут доктор математических наук, не всегда был Александром Ивановичем и кандидатом. Буквально вчера, каких-то два десятка лет назад, он еще был Сашкой, Санькой, Алексом или просто Добряком, любил пирожное «картошка», кино «Назад в будущее» и соседскую дворнягу по кличке Компостер. Еще он любил ходить в поход, группу «Наутилус Помпилиус» и книжку «Золотой теленок», которую подарил отец. А еще… Впрочем, проще перечислить то, что он не любил: всего две вещи — скрипку и отсутствие логики.
Его родитель, скрипач знаменитого оркестра знаменитой филармонии Иван Сергеевич Добряков, а впоследствии Джон Добрякофф в другом оркестре и другой концертной организации, мечтал о лаврах отца Моцарта, но вскоре испытал глубокое разочарование. Сын не то чтобы не имел слуха или был туп. Он был категорически неартистичен и катастрофически несговорчив. Жили они не богато и не бедно, отдельная «двушка», не коммуналка, на Гороховой, иногда гастроли, и тогда в квартире появлялась новая мебель, телевизор, даже магнитофон «Sony» — предмет зависти всего класса. Все было бы ничего, если бы не эта проклятая скрипка. Маман, Александрина Давыдовна, преподавала в музыкальном лицее, куда, естественно, заперли и Сашку, видимо для того, чтобы каждый день ездить по ушам этим проклятым смычком, проколупывая в мозгах дырку, в которую, как кипяток, вливали всех этих Паганини, Брамсов и Гайднов, приговаривая: «Ничего из тебя не выйдет».
«Где же логика? — спрашивал отупевший от гармонии Сашка. — Если из меня все равно ничего не выйдет, зачем мучиться?» Вопросы зависали в воздухе, как капли осеннего дождя, который не проливается на землю, а пропитывает все вокруг, и вдруг ты уже не понимаешь, где дом, а где отражение, где река, а где мост, где ботинки, а где лужа. Маман поставленным голосом доходчиво объясняла, что он обязан соответствовать своей фамилии и не подрывать ее авторитет, а также репутацию отца.
Однажды, когда город окончательно размяк, как хлеб в киселе, отец вышел из дома с потрепанным гастрольным чемоданчиком и футляром, надежно прикрывающим уникальную скрипку, единственное приданое Александрины Давыдовны, и превратился в отражение, в неясный скрипучий голос на другом конце телефонного кабеля, соединяющего континенты. Спина Маман стала еще прямее, голос еще увереннее, а объяснения еще непонятнее. Сашка не мог взять в толк, как можно было уехать на другой конец света, бросить его и мать от большой к ним любви?
«Где же логика? — рассуждал озверевший от трех часов в очереди за колбасой неудавшийся скрипач. — Если любит, стоял бы сам за продуктами!» Муки Сашки усугубляли внезапно нахлынувшие пубертат и капитализм. И то и другое противоречило здравому смыслу и было под стать охватившей всех подружек Маман эпидемии слабоумия с заряженной магами водой, телегипнозом и снятием порчи.
Алекс уже не искал логику в компоте из пустых обещаний и смешных иллюзий, который в небогатом меню из двух блюд называется «жизнь». Однако второе блюдо было еще менее привлекательным, и Алекс после школы, задвинув консерваторию, поступил на матфак, закончил аспирантуру по кафедре логики и теории систем и был направлен в «Холодильник» — Институт низкотемпературных технологий на улице Ломоносова. Законсервированный и гармоничный, жил он себе и не тужил особенно ни о чем, кроме категорической нехватки двух вещей — любви и денег.
Женщин Александр Иванович не понимал. Неадекватность их реакций предлагаемым обстоятельствам препятствовала устойчивой коммуникации, а уж тем более женитьбе. Впрочем, еще в тот хлюпающий затихающими шагами отца вечер он понял, что не станет так рисковать. Завести ребенка и бросить? Где же логика? А если жизнь с чужой теткой станет адом? Единственная женщина, которой прощалась невыносимая легкость ее бытия, — Маман.
Будучи Сашкой, он мечтал накопить много денег, чтобы купить ей заграничные духи и блестящие сапоги на шпильке, Алексом — стиральную машину-автомат и путевку в Италию. Став Александром Ивановичем, он перестал мечтать, но продолжал копить деньги. Так, со времен Сашки и до сегодняшнего скучного дня, он накопил ровно один миллион рублей, исполнив мечту свою и товарища Бендера.
Александр Иванович медленно продвигался от «Холодильника» к месту приработка — элитной гимназии на Морской улице. Замороженные слезы ангелов мелкой крупой бились в лицо и застревали в еще густой шевелюре, импозантно тронутой инеем времени. На углу Ломоносова и Фонтанки, возле огромного парадного подъезда Центробанка, он встретился взглядом с бронзовым Александром II. Тот укоризненно покачал головой, видимо не одобряя упаднического настроения тезки. Или это дрожал зыбкий осенний туман? С макушки императора взмыл грязно-белый голубь.
«Может, школу бросить? Нет, мать в Италию свозить, а потом школу бросить. Одна поездка — и нет миллиона. А вдруг штат сократят?..»
Ноги привычно мерили получасовой маршрут, который различался лишь мостами. Хорошему настроению полагался Лештуков мост с перспективой на Суворинский театр (БДТ) и чудесным видом на соседний Чернышев (мост Ломоносова), нейтральному — прямой путь к бюсту основателя Российской академии наук по одноименному мосту. Сегодня маршрут был проложен через Семеновский — на оси Гороховой улицы, что соответствовало самому дурному расположению духа.
— Александр! — Звонок Маман ничего хорошего не предвещал. — Ты опять забыл зонтик! Зайди домой и возьми зонт и бутерброды!
— У меня урок.
Но попытка соврать не удалась. Маман знала расписание наизусть, так же как и маршрут. Еще на середине моста, в окружении банально-свинцовой ряби он увидел решительный силуэт, выплывающий из арки дома номер 28. Он шел по воде, как Христос, направляясь к неизбежному, чтобы взять в руки свой старомодный крест в виде черного потрепанного зонтика и пары бутербродов с паровыми котлетками. Шел наперекор логике, подсказывавшей, что уже не Маман должна готовить бутерброды… Именно в этот миг ему улыбнулся скелет. Скелет был бел, как мечта о снеге. На шее у скелета висела черная металлическая цепь, а в руках — проклятая скрипка и смычок. Вспыхнул и погас потусторонний свет в пустых глазницах. Смычок взлетел над скрипкой, пристроенной к лицевой кости, и принялся ее пилить, точно Шура Балаганов гирю…
— Ничего, что я тут без прически и макияжа, как лавочница, уже полчаса дожидаюсь?
Маман бесцеремонно ткнула в бок колючим концом зонта, запихала контейнер с котлетками в его карман и гордо удалилась в арку. Александр Иванович огляделся. Скелета не было. Только откуда-то доносился стук барабанов. Это стучало сердце миллионера.
Гимназия нравилась Александру Ивановичу тем, что в отличие от проклятого лицея там играли разве что на модных ныне недокомпьютерах и перетелефонах, ну и, банально, на нервах.
— Александр Иванович! Не могли бы вы уделить мне пару минут? — Растрепанная дылда, классная руководительница 6 «г», нависла над ним в школьной арке.
Отодвинувшись подальше, чтобы не смотреть снизу вверх, он задал вполне логичный вопрос, замечая время:
— А вы успеете сформулировать?
— Успею! Мне кажется, что работать без учебного пособия достаточно сложно и для детей, и для родителей. Не могли бы вы скинуть мне электронный вариант домашних заданий? Мне без конца звонят родители и требуют. К тому же из-за технологии логики у нас в классе нет ни одного отличника! Даже Вадик Четвертаков! Пожалуйста…
— Осталось двадцать секунд! Вы хотите услышать ответ или будете продолжать?
— Я вас слушаю…
— Удивительно! Обычно меня в этой школе никто не слушает. А вы и ваш класс в особенности! Я уже объяснял, что даю задание по мере освоения материала детьми на уроке. Разве я могу предугадать заранее, сколько они осилят? Может, мне давать заведомо невыполнимое задание ради вашего пособия? Вы, Мария Николаевна, первая жаловаться побежите! Ну, где же логика?
— Да, с логикой плохо. — Ноги удалились, оставив шлейф дорогого французского аромата, напоминавшего духи, которые он регулярно дарил Маман на Восьмое марта.
Александр Иванович раздраженно поспешил на урок. В коридоре, у гардероба, он споткнулся об огромный баул, из которого торчала хоккейная клюшка.
— Никакой логики. Дождь на дворе, а они в хоккей играют, — пробормотал он, пытаясь обойти преграду.
— Алекс, приветствую! — Какой-то расфуфыренный хлыщ протягивал ему руку.
Александр Иванович автоматически пожал конечность и продолжил движение.
— Сашка! Добряков! Неужели не узнал? — Мужчина не сдавался.
Александр Иванович внезапно почувствовал себя Сашкой. И тут же понял, что хлыщ — не хлыщ, а Митька Четвертак из параллельной группы.
— Митька! Да тебя и не узнать! Привет! Ты чего тут делаешь?
— Да вот, сыну форму привез. Хочу на вахте оставить. Ему на тренировку после уроков, а я занят буду.
— Постой, так это твой оболтус у меня в классе балду гоняет?
— А ты, значит, и есть Иа-Иа?
— Кто-кто?
— Не важно. Слушай, давай-ка вечером посидим где-нибудь! Я так рад, ты не представляешь! Про логику свою мне расскажешь! Ты там же, на Гороховой?
Александр Иванович насупился и хотел было отказаться, но отчего-то лишь послушно потряс головой, сам себе напомнив персонажа знаменитого мультфильма.
— Так я зайду за тобой часиков в семь? Ну, до вечера! — Четвертак затащил баул в подсобку к охраннику и удалился.
Учитель технологии логики поспешил в класс. Весь урок он думал о странной встрече, а в конце урока дал странное задание. Конечно, никто не выполнит… Зачем он тратит здесь время?
«Где же логика?» — привычно спрашивал себя наш герой, жуя на ходу паровую котлетку по дороге обратно в «Холодильник».
Дождь надоедливо приставал к щекам. Когда капли стали скатываться за ворот, Александр Иванович остановился, открыл зонт, постоял немного на углу Фонтанки и Апраксина, закрыл зонт и аккуратно поставил возле урны у ресторана «Тритон». Глупые рыбы в окне удивленно всплеснули плавниками.
— Мальчик мой! Ты не забыл, что сегодня мы идем в филармонию? — Маман стояла в дверях гостиной на высоких каблуках, в длинном красном платье и длинными пальцами с красными ногтями держала красную губную помаду.
— Забыл, — буркнул Александр Иванович и попытался прошмыгнуть в свою комнату, будто «двойку» по специальности схлопотал.
— Я не понимаю такой безответственности! Сегодня гастроли оркестра, в котором твой отец проработал столько лет. Кстати, я тебе забыла сказать: вечером к нам заглянет его друг, Мишель Ковальский. Он привез тебе скрипку отца. Это было его последнее желание, последний подарок…
— Не нужны мне от него подарки. Ни от живого, ни от мертвого.
— Ты жесток и несправедлив. Отец всегда думал о тебе. Ты же сам после школы не пожелал ехать учиться в Америку. Ладно, времени нет. Одевайся. Кстати, а где ты опять забыл зонт?
— Я не пойду. А зонт я выбросил. — Чувство триумфа и удивительной свободы охватило Сашку. — Вы-бро-сил!
Спина Маман ссутулилась, начес обвис, и она стала вдруг похожа на поганку на тонкой ножке в пустом осеннем лесу.
— Извини, мам. Я правда очень устал. К тому же я Митьке Четвертаку обещал сегодня с ним встретиться. У меня его телефона нет. Он придет, будет неудобно…
— А мне гадости говорить удобно! Ну да ладно. Рада, что ты решил встретиться с другом. А то, как сыч, один. — Маман уже набирала номер. — Верунчик, собирайся. Через час концерт. Жду тебя возле Филармонии на Невском…
Александр Иванович добрался, наконец, до своей комнаты, закрыл дверь, открыл книжный шкаф. Там, на нижней полке, стоял сейф. Задернув поплотнее гардины, он набрал код, открыл металлический ящик и удовлетворенно оглядел свое состояние — две весомые пачки по сто купюр самого высокого достоинства. Он достал одну пачку и пересчитал. Ветер в душе утих. Чудесная, плотная, тяжелая — как шоколадка на день рождения. От нее исходил тонкий аромат печатной краски и чего-то еще.
Кто-то позвонил в дверь. Деньги вернулись на место, Александр Иванович поспешил в прихожую, но Маман, как всегда, была первой.
— А, Димочка, проходи, проходи, дорогой!
— Александрина Давыдовна, да вы просто красавица! Все моложе с каждым годом!
Митька церемонно шаркнул ножкой и приложился к ручке. Маман шутливо присела в книксене, накинула кроличье манто и царственно удалилась.
— Алекс, блин, у вас тут что, заповедник? Я будто в прошлый век попал. Класс! Ну давай пойдем, вискаря хлебнем где-нибудь.
Митька вывалился в подъезд. Александр Иванович послушно отправился следом. На Гороховой было людно. Четвертак остановился и долго ловил противно щелкающий телефон в карманах черного велюрового плаща, потом так же долго что-то объяснял в трубку. Александр Иванович, от нечего делать, ловил губами дождь и разглядывал кусочки полной луны, временами выползавшие из-за туч. Они медленно двигались к Фонтанке. Фонарь, воспетый Блоком, раскачивался на растяжке, фокусируя в рассеянном свете суть пословицы «Капля камень точит». Точеные каменные уступы домов окружали тесный каньон Гороховой улицы. Вдруг вспомнилась и зазвучала в ушах «Прелюдия» Рахманинова, да так явственно, что захотелось поискать глазами исполнителя. Он был тут как тут. Знакомый скелет самозабвенно играл на скрипке. Александр Иванович остановился. То есть он бы, может быть, и не хотел останавливаться, но ноги увязли в асфальте, как в болоте. Взгляд скелета, как рентген, просвечивал тщедушную плоть Александра Ивановича, зубы подло скалились, а скрипка звучала все сильнее. Алекс закрыл глаза и начал медленно опускаться в болото, которое призывно шелестело шорохом шин. Сильная рука подхватила Сашку и выдернула из трясины.
— Алекс, ты куда улетел?
— Там скелет, — стеснительно признался Александр Иванович, не в силах оторвать глаз от зловещего оскала.
— Ну скелет, и что? У меня возле офиса метровый член в витрине секс-шопа. Кстати, раньше тут ничего такого не было. Давай зайдем посмотрим.
Скрипка утихла, и Александр Иванович с некоторой неловкостью осознал, что и вправду ничего. Всего лишь витрина нового кафе «Ротонда», скелет из магазина школьных товаров, скрипка вообще бутафорская. Вот только музыка? Музыка время от времени, как болезнь, появлялась в голове преподавателя логики, препятствуя логичному ассесменту ситуации. Тяжелое детство и дурная наследственность. Отряхнув морок, он последовал за бывшим другом. Кафе как кафе. Только на стенке огромный рисунок с «храмом Сатаны» — их Ротондой. Сашка долго рассматривал знакомый подъезд. На изображении он выглядел таинственнее, чем в жизни.
— Помнишь, как мы ночью по «лестнице дьявола» поднимались с завязанными глазами?
В центре Ротонды, круглого подъезда, вписанного в жилой дом, находилась лестница. Ходили слухи, что если идти по ней с закрытыми глазами, то она никогда не закончится, и можно подняться на небеса или спуститься в преисподнюю. Они проверяли много раз, но то ли подглядывали, то ли вранье все, но поднимались только до маленькой площадки под куполом. Там весь потолок был исписан разными желаниями — от эротического бреда до революционных лозунгов. Однажды Санька в уголке ручкой приписал: «Хочу, чтобы отец вернулся», — но он не вернулся — и Санька больше в Ротонду не ходил. После перестройки, когда стало можно ездить за кордон, Маман раз в год уезжала к мужу на пару недель. Млея от великодушия, Алекс уговаривал ее остаться там, с отцом. Но у Маман было много странностей, и одна из них — любовь к кладбищам. Санька не видал никаких бабушек и дедушек, дядей и тетей. Все они поумирали до его рождения или в годы его бессознательного детства. Кто после блокады, кто во время, кого-то расстреляли… Маман каждое последнее воскресенье месяца брала сумку с тряпкой и веником и ехала на одно из трех кладбищ, где убирала могилки раскатанной временем большой семьи. Но в глубине души Санька знал: причина в нем, Маман никогда его не оставит — и был ей благодарен за это.
— А помнишь, как мы черта ловили? — Митька рассматривал меню. — Ты еще с него тюбетейку стащил, а там рога.
— Ну да, только это не рога оказались, а пластырь. А мужик мне по шее вдарил так, что я потом неделю на скрипке играть не мог, рука не поднималась.
— Тут круто все. Глянь, коктейль «Бессмертие» или вот: «Исполнение желаний». Давай-ка по «Бессмертию», пока еду ждем.
— Я вообще-то не пью, — робко попытался возразить Александр Иванович, но не был услышан.
Они заказали «филе трупа северного оленя» и принялись за коктейль. Похож на дайкири. Алекс помнил рецепт еще с тех пор, когда Хэм был в моде. Потом попробовали «Путь в преисподнюю» и запили классической «Кровавой Мэри». Митька почти не изменился — такой же хохмач и циник. Только вот где-то в глубине точно нарыв у него. А так мужик классный, фирма строительная, машина, и без понтов. Вспомнили Универ, поржали над преподами… После «Мэри» и филе Сашка совсем размяк и даже рассказал про свой миллион. Митька задумался. А потом сказал:
— Слушай, на кой хер тебе этот миллион? Лучше машину купи, девушек на свидания возить будешь, Маман на дачу, в клуб автолюбителей запишешься. Мы же с тобой вместе в автошколе учились. Вспомнишь на счет «раз». У меня у друга, Сереги Козлова, может, помнишь, с физфака, автосалон в Лахте. Поедем выберем. Еще и деньги останутся. А летом можем в Финку вместе рвануть, ты — с Александриной Давыдовной, а я Вадьку прихвачу.
— Почему только Вадьку, а жена где? — Сашка сразу понял, что задал не тот вопрос.
Четвертак сник и сухо сказал:
— Умерла. Два года уже. Рак, — потом опрокинул стакан, хлопнул друга по плечу и с напускным весельем воскликнул: — А давай-ка по девчонкам! Гляди, какие красотки, вон там у стойки.
— Какие красотки? Это ж Дылда, классная шестого «г», а вторая…
— Вторую я знаю: Джинсовая Леди — крутая писака из журнала «Жираф». Ладно. Держи стакан, желание загадаем, все-таки мы в Ротонде почти. А потом по бабам! — Митька налил, поднял бокал нетвердой рукой и торжественно сказал: — Хочу жить вечно, чтобы Вадька больше никогда никого не хоронил! Теперь твоя очередь.
— Хочу, чтобы мой миллион деревянных превратился в миллион долларов! Чтобы мать по урокам не бегала, а жила бы у теплого моря в красивой вилле. Хочу быть таким богатым, чтобы никогда о деньгах не думать!
— Как много у вас желаний, молодые люди! — Костлявый тип в тюбетейке остановился у столика. — А что взамен предложите? У нас тут, знаете ли, «Храм Сатаны», а не благотворительная организация!
— Да что хочешь забирай! — Митька широко махнул рукой, указывая на стол, и плеснул вискаря в лишний бокал.
— Я подумаю.
Странный тип заковылял к выходу. Из одной брючины торчал ботинок на высоком каблуке, а из другой — копыто. Александр Иванович протер глаза. Оба ботинка были на месте. И это были обычные Митькины ботинки.
Вечер он помнил смутно. Джинсовая Леди кружила его в танце, скелет заговорщицки кивал черепом, Митька хлопал по плечу и обещал забрать из школы и отвезти на Лахту за машиной, Джинсовая Леди обещала весь выходной кататься с ним на новом авто, а Дылда удивленно хмурилась и на Митьку поглядывала.
По возвращении он, конечно, не смог достойно поддержать беседу Маман с виолончелистом Ковальским. Лишь мельком взглянув на отцовский старый футляр, отметил, что вещи долговечнее и постояннее своих хозяев. Скрипка вернулась, а отец нет.
К счастью, в институте у него был методический день, а в школе только четвертый урок. Поэтому он спал долго. Он слышал, как Маман, собираясь в лицей, напевает куплеты Тореадора, как хлопает входная дверь, как цокают ее каблуки по ступенькам потрескавшейся лестницы в ободранном подъезде… Что-то очень важное случилось вчера. Митька? И он тоже. Но главное… Александр Иванович вскочил с кровати. Надо было проверить, что та самая Джинсовая Леди была не мороком, не сном, что сегодня он купит машину и непременно будет катать ее по паркам весь выходной…
Он схватил телефон и в небогатой номерами записной книжке отыскал новое имя — Станислава. Осмысленность и логичность вдруг замаячили среди океана хаоса. Александр Иванович открыл сейф, аккуратно уложил пачки в портфель, подумал и выложил обратно. Потом. Нельзя же в самом деле тащить это в школу. Полный любви к людям, Александр Иванович отправился на урок.
К его удивлению, задание было решено. Четвертаков определил в произвольном множестве связанные элементы и выделил формулу Е=mc2 из набора цифр, написанных на кирпичах башни Грифона на Васильевском острове. Это было задание вступительного теста по логике, который они в Универе писали. Молодец парнишка! На перемене Мария Николаевна как-то особенно неловко зашла в класс и, пряча глаза, попросила мобильный телефон Митьки. Он дал. Не жалко. Просил только взамен передать привет подруге. Обещала. На душе было тепло, а на улице холодно. Александр Иванович поджидал друга уже минут пятнадцать, когда зазвонил телефон.
— Алекс, извини гада, у меня тут запарка, клиент сложный, никак не успеваю. Я тебе скинул адрес салона и телефон Сереги Козлова — директора. Он тебя встретит и в лучшем виде все оформит. А я подскочу вечерком. Удачи! Марии Николаевне от меня привет, если увидишь.
— Видел уже и телефон твой дал. Не против?
— Ну дал так дал. Разберемся. Гони уже к Козлову, а то передумаешь.
— Ладно. Поеду.
Александр Иванович шел домой. Он старался не глядеть по сторонам. Ему не хотелось встречаться взглядом с неприятным соседом в витрине.
Маман, судя по запаху обеда, уже вернулась. Она лежала на диване и была похожа на восковую куклу — маленькая, все еще стройная и очень бледная. Это было странно. Он редко видел ее в горизонтали. От этого стало как-то не по себе.
— Мам, ты в порядке?
— Если не считать огромного разочарования от твоего поведения!
Маман отчитала его за пьянство и отправила в магазин. Александр Иванович решил, что купит продукты на обратном пути, зашел в свою комнату, снова открыл сейф, сложил пачки в портфель и хотел было вызвать такси, но передумал. На метро и быстрее, и дешевле.
— Александр, нам надо серьезно поговорить! Теперь, когда у нас есть скрипка…
— Опять скрипка? При чем здесь скрипка? Я в руки ее не возьму. Никогда! Я все детство с этой вашей скрипкой промучился и теперь опять?
— Мальчик мой! Выслушай меня! Нам пора поменять нашу жизнь!
— А вот тут ты права! Именно этим я собираюсь заняться! Я еду покупать машину. Буду ездить в Финляндию, буду катать красивых девушек, буду чувствовать себя человеком!
— Зачем? Автомобиль в нашем городе-это так опасно и так дорого! Куда тебе ездить? Везде пешком два шага. Нет, ничего покупать не нужно. Сядь и выслушай меня. — Маман торжественно открыла футляр.
И тут внутри Александра Ивановича случился пожар. Он вдруг вскочил, стукнул кулаком об стол, так что ненавистный инструмент подпрыгнул в коричневом гробике.
— Оставь меня в покое! Слышишь? Оставь в покое! Мне сорок три года! Я взрослый человек. Сколько можно за меня решать? Ты… Ты мне всю жизнь сломала!
Александр Иванович выскочил из квартиры и быстрым решительным шагом направился к метро.
В вагоне почти никого не было. Только странно знакомый тип в тюбетейке. Александр Иванович смутно припомнил что-то про благотворительную организацию и хотел было поздороваться, но на том месте уже сидела стайка молодняка, уткнувшись в гаджеты. Видимо, тип вышел на предыдущей остановке.
В салоне стандартно милые девушки напоили его кофе и отправили на тест-драйв новенького «Шевроле Каптива». Поначалу вести машину было трудно, но мысль о выходных со Станиславой придавала ему сил. Телефон звонил раз десять. Маман. За рулем нельзя отвлекаться. Алекс выехал по Приморскому за город. Давил на газ и всем телом ощущал мощь мотора, работающего в унисон с его сердцем. Давно он не был так счастлив. Новое для него ощущение скорости, власти над пространством и защищенности пьянило. Алекс не мог расстаться с машиной, но выяснилось, что ее выдадут только завтра, после предпродажной подготовки. Он внес залог в размере пятидесяти процентов и поехал домой. Мерный стук колес так не похож на шелест резины по асфальту, а темнота за окном — на гирлянды новогодних огней, которые уже начали развешивать в городе. Стало грустно и страшно. Почему-то припомнилось дурацкое название из вчерашнего меню — «Путь в преисподнюю». Поднявшись по бесконечному эскалатору на «Садовой», Александр Иванович вздохнул с облегчением и решил прогуляться. Остатки денег в портфеле, казалось, притягивали взгляды окружавших его прохожих, странная тревога поселилась в душе. Надо бы убрать подальше. Зашел домой. Дверь в комнату Маман была закрыта. Потихоньку проскользнул к себе, открыл сейф и освободил портфель. Его охватила паника. Миллион, такой круглый, красивый и нежно пахнущий, перестал существовать. Миллион, который с небольшой доцентской зарплаты он собирал по крохам, чтобы потом быть свободным и независимым, был разбит, растерзан, раздавлен металлической громадой «шевроле». Александр Иванович обхватил голову руками. Нет. Мать была права. Не нужна ему никакая машина. Парковать негде, денег на бензин не напасешься. А Стася? Ну что ж, если ей нравится он, так и пешком пройдется, а если автомобиль, так и бог с ней. А вдруг ему деньги не вернут? Надо позвонить Митьке. Телефон молчал. А что, если весь вчерашний странный вечер — маркетинговый ход салона, чтобы покупателя заманить? Скорее! Надо успеть до закрытия! Не заглядывая к матери, Александр Иванович спешно направился к метро, вскочил в переполненный вагон и через сорок минут уже доходчиво объяснял Козлову всю нелогичность своего скоропостижного решения. Серега был не против. Он велел выдать деньги, пожал руку и передал привет Митьке. Александр Иванович торопился. Только сейчас вдруг стало стыдно и жалко Маман. Что на него нашло? Но он все объяснит. И даже попросит прощения.
Маман в комнате не было. Не было и на кухне, только кастрюлька с консоме и паровыми котлетками. В туалете, ванной, в его комнате — нигде. В дверь постучали. Сосед, ветеран с трясущейся головой, сказал, что Маман увезли в дежурную больницу. Что-то с давлением. Сашка дрожащей рукой схватился за телефон, набирая все номера сразу. Ветеран забрал трубку, позвонил в 09, потом в справочную «скорой помощи» и сказал Сашке ехать в Мариинскую больницу.
По выделенной для общественного транспорта полосе не ехал ни один троллейбус, не спешили маршрутки, не двигались такси. По полосе торжественно шествовала пара грязно-серых лошадей. За ней со страшным грохотом тащилась карета. Карета была черного цвета и напоминала катафалк. Александр Иванович вытащил из кармана новенькую купюру, сунул извозчику и заорал:
— Гони в Мариинскую больницу на Литейный!
Извозчик внимательно изучил купюру, посмотрел сквозь нее на раскачивающийся фонарь и кивнул.
Черная карета неслась по Семеновскому мосту, расталкивая автомобили и пугая прохожих, по Гороховой до Загородного, потом по Владимирскому мимо собора и, сопровождаемая колокольным звоном вместо сирены, перелетела через Невский, затормозив у чугунных ворот.
— Где… Где здесь приемный покой?
— Мы после двух часов дня трупы не выдаем. — Охранник смотрел увлекательную передачу «6 кадров». Отвлекаться не хотелось. Но долг прежде всего. В нижнем правом квадрате поделенного на секторы экрана он заметил, как гражданин тихо сползает со стойки на пол. — Нажрутся как свиньи и шастают. — Грузное тело охранника нехотя развернулось, рука ухватила страдальца за шиворот. — Вроде не пьяный. Вы, гражданин, больной, что ли? А на катафалке зачем приехали? На карете? Ну так вам не сюда. У нас тут простая больница, а вам в психическую.
Тело охранника даже на долю секунды оторвалось от стула, приподняло и слегка потрясло тщедушного Добрякова. Падать он перестал, а как только хватка ослабла, рванул на территорию, в седьмой корпус, как велела справочная. Запутанная территория разросшегося за три столетия творения Джакомо Кваренги кружила и путала Добрякова. Ветер жалобно высвистывал на старой флейте городских труб «Танец теней» Кристофа Виллибальда Глюка. Он вдруг вспомнил, как играл этот танец из оперы «Орфей и Эвридика», больше известный под банальным названием «Мелодия», на Всесоюзном конкурсе юных исполнителей. Мать и отец сидели во втором ряду Отец все время шевелил желваками и пальцами левой руки, а Маман сидела неподвижно с каменным лицом, по которому беспрерывно катились слезы. Их было отлично видно со сцены, потому что глаза у нее были накрашены, и от слез оставались черные полоски. Ему хотелось побыстрее закончить и вытереть полоски. В конце концов он сбился с ритма и чуть не провалил выступление. До сих пор у Маман хранится малая серебряная медаль с того конкурса. Да! Он возьмет в руки отцовскую скрипку, сыграет Маман эту «Мелодию», и все пройдет! Все забудется! Все станет как прежде! Александр Иванович бесстрашно подошел к медсестре и спросил, где ему найти пациентку Добрякову.
— Читать умеете? Вон списки на стойке выложены.
Списки уже были в чьих-то жадных руках. Наконец потрепанные листы оказались у него, и там, между Доброхотовым и Добчинским, была обнаружена Добрякова А. Д., номер палаты перечеркнут. Улучив момент между телефонными разговорами, Александр Иванович подобострастно попросил строгую медсестру объяснить ему, в какой-же палате искать упомянутую пациентку. Девушка нехотя взглянула в список, потом на него, потом взялась за трубку, но передумала и, приказав ожидать, удалилась.
В приемном покое было много людей. Видимо, у Сашки уже отъехала крыша, потому что среди этого водоворота он, как ему показалось, заметил и Марию Николаевну, и Вадьку Четвертакова, и даже Джинсовую леди…
Александр Иванович прикрыл глаза. В голове была странная тишина, как перед концертом, когда оркестр ждет первого взмаха дирижерской палочки.
— Господин Добряков? Александрина Давыдовна ваша родственница?
«Маман», — чуть не ляпнул Сашка, но в последний момент смог спрятать «н», получилось на французский манер:
— Мамá.
— Вы присядьте. — Доктор был молодой, очень молодой. В смешном колпаке. Похож на помощника повара из сериала… — Мне очень жаль, но у вашей матери был обширный инсульт. В таких случаях медицина пока бессильна.
— Что значит «бессильна»? У меня есть деньги! Вот! — Александр Иванович суетливо стал вытаскивать помявшиеся и утратившие былой лоск купюры из кармана. — Я заплачу. Вы только…
— Успокойтесь, уберите деньги. Александрина Давыдовна умерла час назад.
Сашка продолжал рыться в карманах. Доктор поправил колпак и протянул ему какой-то предмет.
— Вот, возьмите. Она почти не могла говорить, когда ее привезли к нам, но была в сознании. Я обещал, что передам вам скрипку. Там письмо. Она хотела, чтобы вы его непременно прочитали. У меня мало времени. Но я обещал. — В голосе доктора появилось какое-то детское упрямство. — По правилам, я должен был сдать все на хранение, но раз обещал…
Только тут Сашка заметил потрепанный коричневый футляр в руках доктора. Он взял его, открыл и вытащил сложенный вдвое лист бумаги. Доктор стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу.
— Спасибо, доктор, я прочту.
— Нет, я обещал, что вы прочитаете при мне.
Александр Иванович развернул хрустящую фирменную бумагу, достал из кармана очки и прочел: «Оценочный сертификат аукционного дома Сотбис (Sotheby’s)».
Александр Иванович удивленно поднял глаза. Доктор стоял, как скала.
Он продолжил чтение:
«Настоящим подтверждаю, что, по оценке специалистов (далее шел длинный ряд незнакомых иностранных фамилий), настоящий струнный смычковый инструмент высокого регистра — скрипка семейства II Cannone Guarnerius — был изготовлен примерно в 1740–1750 годах в мастерской Гварнери в Кремоне, о чем свидетельствуют проведенные тесты (далее список на латыни). В связи с тем, что определить авторство со стопроцентной уверенностью не удалось, оценка стоимости, данная нашими экспертами, — 1200 000 евро — является приблизительной. Предположительно, в ходе аукциона цена поднимется.
Здесь же подтверждаем, что владельцем скрипки с 1958 года является Джон Добрякофф — первая скрипка Бостонского филармонического оркестра».
Сашка положил листок в карман, взял футляр, пожал руку доктору и вышел. Ветер продолжал насвистывать Глюка в кронах корявых лип. Александр Иванович дошел до скамейки в маленьком больничном сквере. Открыл футляр. Взял скрипку. Попробовал струны пальцем, достал смычок и прислушался. Глюк отыграл. Теперь звучало что-то из Вагнера.
Александр Иванович достал из кармана деньги и стал их аккуратно засовывать в тело скрипки. Последние купюры оставил наполовину снаружи. Поискал в карманах пальто спички или зажигалку. Потом поискал в карманах пиджака. Вывернул карманы брюк. Безрезультатно. Александр Иванович Добряков никогда не курил.
Глава третья
СКОЛЬКО РЕК В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ
— Девушка, я готов подарить вам вечность!
Живописно нелепый персонаж возник из-за колонны. На голове у него красовалась вышитая тюбетейка, видимо, прикрывавшая лысину. Узор на ней явно не соответствовал этимологии головного убора — купола православной церкви и голубые звезды, как на Троицком соборе. Машеньке Григорьевой было хорошо видно, потому что голова повелителя вечности маячила где-то в районе ее плеча. Впрочем, она уже привыкла рассматривать претендентов со стратегической высоты в 178 сантиметров плюс каблук. Обычно это ее даже забавляло. Но сейчас ей хотелось встретить Стаею — заместителя главного редактора журнала «Жираф» — и как можно скорее, получив новое задание и старый гонорар, вернуться в школу, не опоздав к уроку. Взгляд ее рассеянно пробежался по богемной косоворотке доброжелателя, запнулся за лакированные боты на необычно высоком для мужской обуви каблуке и отправился в странствие по не менее фактурным личностям, населявшим помещение Морской галереи, открывавшей сегодня цикл лекций «Образ Петербурга в изобразительном искусстве». В дальнем углу на фоне огромного полотна а-ля Филонов, между аляповатым историком моды и модным режиссером, маячил джинсовый прикид Станиславы Дубковской, Машиной сокурсницы и лучшей подруги.
Пока прокладывала маршрут, динамик кашлянул, и сухонький старичок с академической четкостью принялся за лекцию. Маша приостановила движение, вслушиваясь в скрипучий голос: «И призрачный миражный Петербург („сонная греза“), и его изображение, своего рода „греза о грезе“, неотделимы от мифа и всей сферы символического. История Петербурга мыслится как некий временный прорыв в хаосе. Сознание конца, как дамоклов меч, висит над городом, порождая психологический тип ожидания катастрофы. Для петербургской художественной школы характерна игра на переходе от пространственной крайности к жизни на краю, на пороге смерти, связанная не только с темой гибели, но и с образами носителей гибельного начала, петербургскими мороками, маревами, горячечным бредом».
— Так, Маха, задание как раз для тебя. — Острый локоть подруги воткнулся в бедро.
Машенька вздрогнула и вернулась в обыденность.
Стася торопливо порылась в безразмерном цветастом мешке из актуальной в сезоне коллекции «Дезигуаль» и вытащила слегка помятый конверт с логотипом «Жирафа».
— Ты же теперь историю Санкт-Петербурга среднешкольникам сеешь, декабристка ты наша.
— Очень позитивное занятие, масса новых интересных фактов. Ты знаешь, к примеру, сколько рек в Санкт-Петербурге?
— Четыре. Или пять? Что ты мне голову морочишь?
— Не менее девяноста трех рек, рукавов, протоков и каналов общей длиной около трехсот километров, в том числе около двадцати искусственных каналов общей протяженностью свыше ста шестидесяти километров, — торжественно продекламировала учительница.
— Супер! Надо то же самое, но для французов. Они буклет рекламный заказали и серию статей про мистический Петербург для «Мари-Клер». Минимум штука евро.
— Не, Стась, мистика не для меня. К тому же этого мусора в Интернете тонны. Качни и штуку сэкономишь.
— Ты издеваешься? Тут креатив нужен, а не мусор!
— Правильно, девушка, не соглашайтесь! — Тип в тюбетейке якобы рассматривал псевдо-Филонова. — Мистика в Петербурге — дело опасное! Вы профессора послушайте, он дело говорит.
Маша непроизвольно прислушалась:
— Многое было написано о петербургской нечисти, привидениях, мороках, о той темной мистике промежуточных состояний, где человек оказывается в некоем странном пространстве, в котором можно встретить все, что угодно, — от страха-ужаса до мелких каверз и простых подножек.
Из-за колонны профессора почти не видно, Маша чуть отступила вправо и, запнувшись за точеную ножку стула, чуть не растянулась во весь свой модный рост. Со злости она хотела пнуть проклятую мебелюгу и в недоумении обнаружила, что ножка торчит из брючины странного субъекта.
— Стась, посмотри-ка!
Она дернула подругу за рукав джинсовки. Две пары глаз тщательно обследовали неровную линию разномастных мужских туфель, ботинок «унисекс» и изящных женских сапог. Ничего особенного. Маша поискала глазами подозрительного советчика, но он исчез, растворился среди интеллектуальной публики, как тот самый морок.
— Ладно, давай свое задание. Посмотрю. Все, пока. На урок опаздываю!
— Вечером загляну, надо график заказчику предоставить.
Маша послала подруге воздушный поцелуй и, слегка сутулясь, продолжила движение к выходу. Нога побаливала. В голове сплетались и расплетались косички из проблем, которые принадлежали к совершенно разным сферам: зайти в аптеку за мамиными глазными каплями и сиропом шиповника, закончить вступительную статью для сборника издательства «Вита Нова» про символику иллюстраций художников Серебряного века, заполнить электронные дневники, купить кусок белой бязи Соньке в «художку» (завтра занятие по батику), не забыть про корм собаке… Да, и сделать наконец маникюр! Раздерганность существования не то чтобы мешала жить, но не давала сосредоточиться. Она и не ожидала, что устройство Сони в гимназию повлечет за собой такие глобальные изменения. Когда Игорь уехал в Америку, выиграв грин-карту, Маше пришлось сдать их небольшую, но уютную квартиру в Приморском районе и переехать к родителям в центр. Нечем было гасить ипотеку. Ну, и на помощь мамину рассчитывала. Да вот не рассчитала. Во-первых, за десять лет самостоятельной жизни она отвыкла от роли дочери, во-вторых, в районе не оказалось ни одной просто хорошей школы — или такие, где мат за три километра разносится, или элитные гимназии. Сонька не дура, но на курсы подготовительные не ходили, экзамены не сдавали, да и прописка не подходит. Пришлось ей согласиться на ставку учителя истории Санкт-Петербурга, даже интересно стало. Историк-искусствовед по образованию, она все время занималась чем угодно, кроме основной специальности, — была помощником редактора в издательстве, менеджером в модной галерее, даже скрипт-райтером на телевидении. Теперь — средняя школа. Маша вздохнула, выплетая нужную прядь из причудливого узора мыслей, накинула куртку, взглянула на часы и побежала.
Машенька Григорьева всегда бежала и всегда опаздывала. Вот и сейчас она неслась по Большой Морской улице мимо музея Набокова, Дома композиторов и ресторана «Тепло», мечтая о чашке кофе, пожалев усталую кариатиду Монферрана, слегка притормозила у дома номер 43, бывшего особняка Давыдовых, и устремилась дальше к Исаакиевской площади по направлению к Гороховой. Александр Второй неодобрительно пришпорил коня, придав ей дополнительное ускорение. Влетев в арку школьного двора, она чуть не сбила с ног Александра Ивановича Добрякова, учителя странного предмета «технология логики». Извиняться не хотелось, к тому же ей обязательно нужно было кое-что у него выяснить.
— Александр Иванович! Не могли бы вы уделить мне пару минут? — спросила она, выравнивая дыхание и чуть пригнувшись, чтобы разница в росте не мешала беседе.
Он отпрыгнул в сторону, окинул ее уничижительным взглядом и прошипел, замечая время:
— А вы успеете сформулировать?
— Успею! Мне кажется, что работать без учебного пособия достаточно сложно и для детей, и для родителей. Не могли бы вы скинуть мне электронный вариант домашних заданий? Мне без конца звонят родители и требуют. К тому же из-за технологии логики у нас в классе нет ни одного отличника! Даже Вадик Четвертаков! Пожалуйста…
— Осталось двадцать секунд! Вы хотите услышать ответ или будете продолжать?
— Я вас слушаю…
— Удивительно! Обычно меня в этой школе никто не слушает. А вы и ваш класс в особенности! Я уже объяснял, что даю задание по мере освоения материала детьми на уроке. Разве я могу предугадать заранее, сколько они осилят? Может, мне давать заведомо невыполнимое задание ради вашего пособия? Вы, Мария Николаевна, первая жаловаться побежите! Ну, где же логика?
— Да, с логикой плохо.
Бесценные две минуты были потрачены зря, ну хоть отдышалась. Маша понеслась в класс, запнувшись больной ногой за дурацкий баул в гардеробе. Хозяин баула, симпатичный высокий мужчина с тревожными серыми, как вода в Фонтанке, глазами, виновато улыбнулся, сдвинув сумку и предупредительно поддержав за локоть. Маша отдернула руку, по которой точно разряд тока ударил. Звонок уже готовился разлиться по школе заводным серебряным плеском. Маша, не оглядываясь и не обращая внимания на боль в ноге, побежала по исторической мраморной лестнице мимо еще одного Александра — теперь Первого. Он невозмутимо и спокойно воспринимал свою непростую участь.
Шестиклассники были народом шумным, но веселым в отличие от тихого мрачного завуча, который недовольно посмотрел на часы, проходя мимо громогласного водоворота, протискивающегося в кабинет. Звонок еще затихал эхом в школьных коридорах, когда заверещал телефон. Игорь. Маша со вздохом отклонила вызов и выключила аппарат. Странная усталость и беспричинная грусть выползли из-под плинтуса и, торжествуя, устроились у нее в груди. Слава богу, сегодня по плану контрольная.
— У вас тридцать минут и десять заданий. Сначала все прочитайте, если что-то не понятно, вопросы задаем сейчас.
— Мария Николаевна!
— Да, Вадик?
— А можно спросить?
— Пожалуйста.
— Вот тут у вас в пятом вопросе — сколько рек в Санкт-Петербурге?
— И что тебе не понятно?
— А он считать не умеет.
— Точно!
— И писать тоже разучился!
Класс из двадцати трех мальчишек и семи девочек, доставшийся Маше от ушедшей в декрет учительницы, был в восторге от возможности оттянуть момент начала работы.
— Тише! Четвертаков, так в чем вопрос? — с опаской поинтересовалась классная руководительница.
— Я вот хотел уточнить, а Петр Первый умер?
Класс с готовностью захихикал.
— У нас нет времени на глупости. Да, умер. — Маша мечтала выйти в коридор и отправить Игорю эсэмэску.
— А Росси тоже умер?
Хихиканье перешло в довольный хохот.
— А еще вот этот, из второго задания про колонны на Дворцовом мосту? Монферран. Тоже умер?
— Кончай базар, ясно, все кони двинули, они же в древности жили, еще до Пушкина! — воодушевленно наводили порядок громогласные подопечные.
— И я про то же! Что? Не так, Мария Николаевна?
— Так, Четвертаков. — Маша сделала строгое лицо и подошла поближе к нарушителю спокойствия, надеясь вернуть урок в нужное русло. — Но ты-то жив и сейчас сядешь и будешь отвечать на вопросы.
— Можно, я договорю, пожалуйста? — обиженно выкрикнул Вадька.
— Только если по сути.
— Очень даже по сути. Вот, Мария Николаевна, все умерли, и даже Пушкин. Значит, и я умру! Так какая разница, сколько рек в Санкт-Петербурге?
Что-то уже совсем леденящее душу поперло из-под плинтуса. А может, это в окно постучал ледяной ветер со всех девяноста трех рек, стынущих в тумане и покорно ожидающих льда?
— Ты, Вадик, и прав, и не прав. Давай мы с тобой это после урока обсудим. А сейчас пишем контрольную.
Маша прошла по рядам, дети, осознав неизбежность, принялись за дело. Маша вернулась за стол. По карнизу гулял нахохленный белый голубь, намекая на ключевую роль духа в догматическом триединстве. Маша вытащила айфон, повертела в руках чудо техники и, так и не включив, положила аппарат обратно в сумку. Посмотрела на усердно пишущего Четвертакова. Странный мальчик. Почему-то вспомнились серые глаза симпатичного гражданина в гардеробе. Голубь стукнул клювом в окно, покрутил черной бусиной глаза и улетел в сторону Дворцового моста. Может, это была душа архитектора Анри Рикара, более известного, как Август Антонович Монферран, приглядывающая за своими творениями? Маша достала конверт с логотипом журнала «Жираф» и принялась читать задание.
Соня была на уроке в музыкальной школе имени Ляховицкой (к своему стыду, Маша ничего не знала про эту даму). Чтобы не терять времени, надо пробежать по магазинам, зайти в аптеку, оплатить квитанцию в Сбербанке и, по возможности, записаться на маникюр. Планомерно осуществляя задуманное, Маша вспомнила про так и не включенный телефон. И тут же пожалела об этом. Проснувшись, он долго блажил эсэмэсным надрывом, сообщая о выигрыше очередного «БМВ» и «вольво», потом поздравлял с подключенной ненужной услугой, приглашал купить просроченную помаду и в довершение всего имел наглость потребовать денег. Маша в сердцах собралась уже было его утихомирить, но тут позвонил Игорь (в шесть утра по нью-йоркскому времени) и долго объяснял ей, что такое часовые пояса и семейные ценности. Потом позвонила мама с душераздирающей историей про то, как выпущенная Соней из стеклянного болота красноухая черепаха Василиса забралась под платяной шкаф, где ее обнаружил скотч-терьер Гавриил и теперь сторожит, не скрывая своих дурных намерений. Маша была проинформирована, что если она немедленно не избавит их с отцом от этих невоспитанных животных, то ее бедных родителей ожидают неминуемые судороги, понос и смерть. Маша обещала ускориться. И конечно, когда подошла очередь к кассе, позвонил завуч и ледяным тоном напомнил о завтрашней учебе классных руководителей. Мария Николаевна уверила начальника в своей готовности и глубокой заинтересованности. О маникюре не могло быть и речи. Пулей вылетев из аптеки, Маша понеслась через дорогу, благо пробка на Садовой никогда не кончается, и можно, лавируя между рядами, солидно сократить путь, не прибегая к помощи бесполезных светофоров. Машины сигналили, водители, утомившиеся от «Эльдорадио», посылали ей кто воздушный поцелуй, а кто — откровенный мат. Женщины за рулем оставались индифферентны. Почему-то в последнее время мат стал более частым явлением. Маша было задумалась об опасном приросте агрессии в душах соотечественников, но тут ее взгляд упал на собственное отражение в зеркальной витрине магазина, она даже остановилась на пару секунд. А может, причина не в соотечественниках, а в ней самой? Зеркало всегда было ее другом. Даже если все было как-то не очень, достаточно было подмигнуть своему длинноногому стройному отражению, и дела шли на лад. Сейчас на нее смотрела усталая промокшая тетка средних лет с обвисшими неаккуратными рыжими космами, в одежде, которая была в моде два сезона назад, с пакетом собачьего корма в качестве аксессуара. Отчаянно заболела нога. Снова зазвонил телефон. Соня уже вышла из школы и смешно подпрыгивала у железной двери бывшего доходного дома Томилина (обычно приводимого в учебниках как пример северного модерна в архитектуре), за которой когда-то располагалось Русское торгово-промышленное общество взаимного кредита, а теперь музыкальная школа.
«Похоже, кредит, выданный молодостью, уже исчерпан», — подумала Маша без особого сожаления и устремилась навстречу дочери.
По приходе домой Сонька отправилась спасать черепаху — кроме того, ей нужно было погулять с Гаврюшей. На скамейке сидела соседская кошка Клякса. Гаврюша кошек презирал и обычно был слишком занят чтением собачьих записок, но сегодня настроение у него было боевое, и Клякса едва успела вскочить на подоконник, уворачиваясь от клацающих зубов раззадоренного пса. Маша вернула контроль над ситуацией, пристегнув «рулетку». Клякса, потянувшись, подняла переднюю лапу и совершенно отчетливо покрутила ею у виска. Потом спрыгнула на сухой кусок асфальта под откосом и демонстративно перешла им дорогу. Маша суеверно повернула голову влево и сказала: «Тьфу-тьфу-тьфу!» — обдумывая стойкость языческих обрядов в сознании славян. Гаврик несся по Щербакову к Фонтанке, затем по-хозяйски вбегал во двор дома Толстого и сладострастно метил занюханный сквер. Вместо кошки здесь сидел подвыпивший дедок. Из окошка за его спиной доносились громкие голоса. Дедок погрозил кому-то пальцем и сказал, то ли обращаясь к Гавриилу, то ли сам к себе:
— И чего ругаются, дуры? Все им жизнь не нравится. — Гаврик понимающе рылся в куче жухлых листьев. — А что такое жизнь?
Вопрос вдруг взлетел в воздух и медленно стал кружить по периметру сквера, как гонимый ветром сухой лист. Дедок посмотрел на опустевшую бутылку, аккуратно поставил ее в урну и дал вразумительный ответ:
— Тысяча съеденных котлет.
Маша стояла с открытым ртом. Она хотела спросить дворового философа, откуда он знает точный текст почти забытого ныне романа писателя-символиста Алексея Михайловича Ремизова «Учитель музыки», но дедок исчез. Наверное, в подъезд зашел. А может, это он и был, постаревший, но бессмертный Корнетов, герой того самого романа?
— Все. Хватит приключений. Пошли домой, Гаврик. Не город, а кафедра философии.
Темнота тихо и вкрадчиво овладевала Петербургом. Она выползала из подвалов, струилась из щелей в стыках тесно подогнанных домов, развешивала кулисы в арках. Зажигающиеся фонари словно превращали все и всех в декорации Леона Бакста, на фоне которых обязательно должна быть показана чудесная пьеса на историческую или мистическую тему. Маша вспомнила, что скоро придет Стася, и побежала домой, обгоняя коротконого скотча.
Стася уже пила чай, терпеливо выслушивая мамины байки про конец света, а также отчет о припасенных килограммах муки, сахара и соли. Соня делала уроки. Отец смотрел телевизор. С тех пор как его, директора крупного химического предприятия, отправили на пенсию, он как-то вдруг сжался и потерял интерес к происходящему. Мама же, скромная домохозяйка, наоборот, увеличилась до гротескных размеров, наконец получив в свое домохозяйство достаточное количество рядовых. На скайпе мигал Игорь, чего ему не спится? Маша ответила на вызов. Долго молча кивала головой, удивляясь всегдашней непоколебимой уверенности мужа в собственной правоте.
— Игорь, прости, мы мешаем Соне делать уроки.
— Пап, а я завтра иду учиться делать батик. Мам, ты купила мне материал?
Маша поняла, что придется идти в магазин. Оставив скайп дочери, она вернулась на кухню.
— Стась, пойдем прогуляемся, я ткань Соньке купить забыла. Завтра ей в «художку» в Аничков, а у меня учеба классных руководителей.
— Целый день болтаешься где ни попадя, и на ночь глядя опять тебя куда-то несет!
— Я быстро! — уже натягивая промокшие ботфорты, пробормотала Маша и выскочила за дверь, стараясь не вслушиваться в назидательные стенания матери.
Купив ткань в арке на Ломоносова, пошла провожать подругу до Сенной. Снова шли по Фонтанке. Маша не любила Садовую. Затем повернули на Гороховую. Дождь, приправленный снежной крупой, романтично парил в рассеянном свете подвешенного на растяжке фонаря. Темнота уже прочно обосновалась на простуженных улицах. Стало грустно и противно от тысячи съеденных котлет. В окне дома напротив приветливо улыбался скелет.
— Маха, глянь-ка, какая прелесть! Скелетик! Кафе «Ротонда». Что-то новенькое. Давай зайдем погреемся.
Маша опрометчиво согласилась. Ей было все равно, лишь бы не переваривать снова и снова упреки Игоря, не слушать назидательные присказки матери и укоризненные вздохи отца, не думать, где же она сделала ошибку. Почему столбовая дорога ее жизни превратилась в запутанную тропинку в бесконечном лабиринте старых питерских дворов? Они заказали глинтвейн. В кафе было людно.
— Стась, может, ты кому другому мистику эту отдашь? Ну нет сил. И так кругом одна засада.
— Нет уж, моя дорогая! Ты так совсем в этой школе закиснешь! Когда ты последний раз была в кафе? Почему ни разу не сходила на кинофестиваль? Я для тебя пригласительные выскребала! Где твои блестящие рецензии? Какого фига ты себя похоронила? Ну, уехал Игорь, туда ему и дорога. Что, мужиков вокруг мало?
Станислава окинула взглядом зал. Маша тоже осмотрелась. Они сидели у стойки. Стена справа была украшена лубочной фреской, изображающей круглое сооружение с лестницей в середине и маленькими фигурками. Слева стояли немногочисленные столики, за которыми ели еще не старые, но уже и не молодые посетители. Ничего примечательного. Впрочем, за самым дальним столом сидели два одиноких мэна и пили виски.
Стася зачем-то двинула ее по больной ноге и таинственно прошептала:
— Хочешь, я тебя с отличным персонажем познакомлю? Видишь вон того симпатягу в синем пуловере? Утром интервью брала. Своя компания строительная. Жены нет. Любопытный тип, и не дурак, что удивительно!
— Странно. Похоже, я его в школе видела. О боже! Давай докуривай, и погнали отсюда. Этот твой умник сидит с нашим Осликом.
— Ты чё, Маха, бредишь? Скелет вижу, а ослика нет. Какие-то у вас, девушка, странные ассоциации.
— Дети его так прозвали — Иа-Иа! Ну, как в Винни-Пухе. Это наш учитель технологии логики, он всегда всем недоволен и голову отворачивает, когда разговаривает, будто ему мешают слушать что-то там внутри… Ужасный тип. Не хочу с ним встречаться.
— А по-моему, весьма импозантный юноша. Ну как хочешь. Все равно староват. Только ты мне еще про задание ничего толком не сказала. Успела прочитать? Давай-ка по списку пройдемся. — Подруга приобрела деловитый вид, и Маша привычно удивилась умению хрупкой воздушной Станиславы делать все вокруг земным и осязаемым. — Итак, с чего начнем? Кстати, ты видела, Ротонда эта тоже в списке — это, оказывается, «Храм Сатаны», может, с нее и начнешь?
— А можно что-нибудь менее мрачное? Может, про грифонов попробовать? Или вот Круглый дворик.
— Да тут и мистики-то никакой. — Стася прочитала: «Здание на углу набережной реки Фонтанки и Гороховой улицы не относилось к числу дорогих доходных домов. С 1827 по 1833 год в доме купцов Устиновых жили родители Александра Сергеевича Пушкина. В 1822 году братья Устиновы решили увеличить площадь здания, наняв архитектора Иосифа Шарлеманя. Устиновы поставили перед ним практически неразрешимую задачу — сделать пристройку к дому, но так, чтобы она не ухудшала жилищные условия в других помещениях. В итоге зодчий разработал оригинальный проект трехэтажного круглого здания с круглым же внутренним двориком, в который ведут широкие арочные проемы. Корпус такой формы не затемнял внутренние углы двора и не заслонял солнце другим окружавшим его домам».
— Скучища! Давай вычеркнем!
— Ну давай. Хотя там дальше есть кое-что необычное. Вот: «Существует легенда, что если встать точно посередине этого двора, протянуть руки к небу и произнести вслух искреннее и сильное желание, то оно обязательно сбудется».
— Лучше уж про грифонов. Там хоть история любопытная. А здесь — отстой, зачем это редактор включил? Ничего интересного. Французов таким не проймешь!
— А вы сами попробуйте. — У Маши зарябило в глазах от знакомого узора тюбетейки. Подозрительный тип, встреченный утром в галерее, таинственно улыбался. — Попробуйте желание загадать, может, и сбудется. Вот французы-то удивятся! — Неприятно хохотнув, ряженый прошел мимо и исчез в нарисованной на стене дверке.
Маша вскочила, решив разобраться, но путь ей загородил синий пуловер.
— Станислава! Приветствую! Вот так встреча!
— Приятно быть известной журналисткой! — жеманно произнесла Стася, вдруг превратившись из деловой леди в кокетливую даму.
— Познакомься, Маша, — Дмитрий Валерьевич Четвертаков, владелец и директор строительной компании «Башня». А это — Песталоцци в женском облике, Мария Григорьева, лучший критик этого города и моя лучшая подруга. А что же вы не представите своего собеседника, Дмитрий?
— Алекс! Давай к нам!
Маша сжалась в клубок: вот уж влипла так влипла! Мало того что скучнейший Александр Иванович непременно где-нибудь упомянет о ее непрофессиональном поведении, так еще и родитель ее ученика застал классного руководителя за распитием спиртных напитков. Маша собралась уходить, но Синий Пуловер твердо взял ее руку, и мысли запутались, косички проблем свились в узел, пустой бокал наполнился, а голова опустела. Мария Николаевна взглянула в зеркало за спиной бармена и улыбнулась Зеркало снова было за нее. И в нем отражалась широкая и светлая дорога ее мечты.
Маша ненавидела утро, особенно если надо тащиться полчаса по стылым улицам в полной темноте, а до этого выгуливать собаку и уговаривать дочь надеть теплые колготки.
— Мам, а ты вчера вечером на работу ходила?
— Да, зайчик. Мы со Стасей обсуждали новый заказ про мистику в Петербурге.
— А это работа или гулянка?
— Это работа, Соня.
— А бабушка сказала — гулянка.
— Это у нас сейчас — гулянка. Вместо того чтобы бежать на урок, мы тут с тобой прогуливаемся. Давай-ка ноги в руки и вперед!
Настроение, которое еще не определилось с утра, покатилось резко вниз от нулевой отметки. Дождь не прекращался. Троллейбус ушел из-под носа. Такси поймать было невозможно, и Маша с Соней ввалились в теплый гардероб, когда час пик давно прошел. Звонок прозвенел, и только злорадные дежурные сновали меж шкафчиков, переписывая опоздавших. Маше пришлось дождаться Соню, чтобы, минуя блокпосты, проводить ее до кабинета. В результате выпускной класс, где она вела факультатив по истории искусства, громогласно ожидал ее почти десять минут, причем последние пять вместе с завучем.
— Мария Николаевна, надеюсь, вы не забудете занести мне объяснительную, — холодно процедил завуч, удаляясь.
— Обратитесь к коммунальным службам, Дмитрий Викторович, — с не меньшей теплотой ответила Маша, тут же пожалев о собственной несдержанности.
Это был любимый Машин урок. Обычно она ждала его всю неделю, но сегодня настроение никак не желало восстанавливаться. Тема урока — символизм. Маша достала приготовленные фотографии любимых иллюстраций и раздала ученикам. Нужно было определить авторов — художников из объединения «Мир искусства». Бакста и Бенуа легко узнали все. Хуже было с Лансере и Сомовым. Маша принесла свое сокровище — купленный по знакомству у букиниста раритет — «Книгу маркизы» 1918 года издания с иллюстрациями Константина Сомова. Немногочисленные любители искусства сбились в стайку, разглядывая «Арлекина и даму», «Девушку и черта», «Поцелуй». Искренний интерес и восхищение, написанное на лицах взрослых детей, подействовали, и Маша постепенно успокоилась. И тут черт с иллюстрации противно захохотал. Маша вздрогнула.
— Не волнуйтесь, Мария Николаевна. Это Зайков ржет, у него нервное. Он как обнаженную натуру видит, из него этот гогот, как отрыжка, прет, — объяснил отличник Шпильман.
Зайков покраснел и съездил Шпильману по затылку. Маша рассмеялась.
Черт тоже.
После четвертого урока Мария Николаевна зашла к своим шестиклассникам. Вадик Четвертаков, как ей показалось, подозрительно долго на нее не смотрел. Потом поднял серые глаза и осведомился, не проверила ли она контрольную. Маша на всякий случай попросила мобильный отца Вадика у Добрякова, так удивившего ее вчера. Впрочем, она сама удивила себя не меньше. Было радостно оттого, что она могла позвонить Дмитрию хоть сейчас. К тому же у классного руководителя всегда найдется повод для разговора с родителями. Рука потянулась за телефоном. Нет. Лучше подождать его звонка.
После пятого урока были пресловутые курсы классных руководителей. Пришлось отвести Соню на продленку.
Замороченная и невыспавшаяся Соня блажила всю дорогу до «художки», требуя чипсов, колы и внимания. По-прежнему шел дождь. В арке, перед выходом с улицы Ломоносова на одноименную площадь, стояла лужа. Маша, прикрывая зонтом Соню и проклиная этот неприспособленный для жизни, отставший от всего мира на полтора века, холодный, серый и такой любимый город, передвигалась с максимально возможной скоростью. Проснулся Игорь.
— Мария! Я хочу, чтобы вы немедленно подали документы на гостевую визу и приехали!
— Хорошо, но только в январе. Мы не можем поехать в середине четверти. Да и денег нет. Раз не смог сделать приглашение летом, придется потерпеть, — сказала Маша, удивившись собственному тону.
— Вот как? Я тут из последних сил стараюсь зацепиться, собрать справки, вывезти вас из этой ямы поганой, а ты? Неужели тебе какая-то школа дороже семьи?
— А тебе не кажется, что уже нечем дорожить, что у нас уже давно нет никакой семьи? С тех самых пор, как ты все решил сам и уехал, бросив нас с Соней и наградив еще кучей долгов, с которыми я до сих пор рассчитаться не могу.
— Маша, что происходит? Какая муха тебя укусила?
— Белая, Игорь. Белая муха.
Ледяной душ брызг из-под колес очередного авто остудил разгоряченную голову. Маша довела Соню до художественного корпуса Аничкова дворца и купила ей в автомате чипсов и колы. Можно было расслабиться. Маша присела на старое деревянное сиденье, какие стояли в советских кинозалах, и тут же подпрыгнула от страшного вопля.
— Женщина, я к вам обращаюсь! Вы что, дама, неграмотная? Вы что, читать разучились? Вот же черным по белому написано: «Вход в помещение без сменной обуви воспрещен!» Можно только до первой колонны. А вы где уселись? Где, я вас спрашиваю?
Тщедушный на вид мужичок предпенсионного возраста обладал на редкость противным и громким голосом. Тихая звериная ненависть закипала где-то внизу живота и, ширясь и булькая, подбиралась к горлу. Маша встала, мужичок резко уменьшился в размерах. Ей отчаянно захотелось схватить этого плюгавого дурака за шею и разбить его никчемную башку об эту самую первую колонну.
— Заткнись, урод! — внятно посоветовала Маша и покинула помещение.
Дождь все больше напоминал снег. Маша зашла в ресторан «Фиолет» на углу Росси. Сально-смазливые типы ползали по ней взглядами, прыщавый официант утомительно долго перечислял весь спектр сортов кофе, пока она не рявкнула и на него тоже. Надо было что-то с этим делать. Лучшее лекарство — работа. Маша достала конверт с жирафом и перечитала задание. Бульканье не прекращалось. Ресторан «Фиолет» был слишком роскошным для ее ненового драпового пальто и промокшей вязаной шапки с дурацким помпоном. Кофе оказался невкусным и сказочно дорогим. До окончания Сониных занятий еще почти час.
«А что, если действительно попробовать? До девяносто второго дома с круглым двориком минут десять ходьбы, посмотрю на это чудо архитектуры!»
Маша встала, оставила деньги, злорадно не положив чаевых, и пошла по Фонтанке мимо уродливого бетонного издательства, затянутого в зеленоватый саван реконструкции БДТ, потом по Лештукову мосту перешла свинцово-серую реку, прошла мимо антикварного магазина, где покупала «Книгу маркизы», и уперлась в закрытые ворота девяносто второго дома. Маша стояла у арки и пыталась успокоиться.
«Что со мной происходит? Уже на людей бросаюсь! Нет, правда. Ведь и мать, и завуч, и Игорь — все по-своему правы. Просто такая жизнь. Тысяча съеденных котлет».
Ворота открылись, мечтательная девочка со скрипкой вежливо придержала дверь, и Маша вошла во двор. Он был очень большой. Ничего удивительного, что рачительные купцы Устиновы решили уплотнить жилплощадь. Кое-где шел ремонт, и вокруг ям-воронок лежали груды размокшей земли. Маша без труда отыскала круглое строение, в теле которого зияли четыре широких арочных проема, расположенные друг напротив друга и украшенные замковыми камнями. Внутренний дворик был действительно идеально круглой формы и необычайно маленького размера, метров восемь в диаметре. Он был совершенно пуст. В его круглый колодец задумчиво смотрело свинцовое петербургское небо. И лился дождь. Все вранье. Нет никаких девяносто трех рек. В этом городе есть только две реки: одна соединяет с неистощимым источником влаги где-то на небесах, а другая протекает сквозь три столетия его удивительной истории. И все они, Маша, Стаська, Соня и даже урод из «художки», просто плывут по течению.
Маша встала на середину и сосредоточилась. Надо было правильно сформулировать желание. Чего же она хотела? Может, денег? Нет, не то. Может, успеха и известности? Опять мимо. Может, просто вернуться в свой собственный угол? Слишком просто. Или чтобы вернулся Игорь? Только не это. Маша посмотрела на случайно пробившийся сквозь тучи краешек промокшего солнца.
— Хочу, чтобы у всех на душе стало солнечно. Чтобы…
В арку въехал черный седан «лексус» и замигал фарами. Маша отвернулась. Теперь про главное. Она снова попыталась сосредоточиться, упираясь взглядом в облака. Седан мерзко загудел. Маша даже топнула ногой от возмущения, но оборачиваться не стала.
— Девушка, дайте машину запарковать!
Водитель делал отчаянные жесты и даже высовывался в окно, но Маша возмущенно не реагировала. Нашел где машину парковать. Совсем уже обнаглел!
— Ты отойдешь или нет, курица мокрая!
Водитель открыл дверь и стал вылезать из машины, явно не для того, чтобы оказать ей моральную поддержку. Безнадежно. Эксперимент не удался. Никакого солнца в душе. Один кипящий туман.
— Чтоб ты провалился! — в сердцах крикнула Маша и устремилась в противоположный проем.
Уже почти выйдя из арки, она вдруг обернулась. Что-то было не так. Седан продолжал стоять на том же месте. Двигатель деловито шуршал. Водителя не было. Маша осторожно развернулась и сделала несколько шагов.
— Эй, где вы там?
Ей послышался слабый стон. Маша побежала к машине. Дверца открыта. На пассажирском кресле кожаный портфель и перчатки. Ключи в замке зажигания. Машина в арке. Распахнутая дверь блокирует проход. Маша, сделав круг, вбежала в ту же арку. Впереди поблескивали светоотражатели шикарной машины. С левой стороны вдоль края дома была прокопана канава шириной в полметра. Видимо, земля мешала проезду, и куча грунта лежала с внешней стороны периметра здания. Раньше Маша на нее и внимания не обратила. По краю канавы стояли маленькие незаметные флажки. Между ними натянута оранжевая пластиковая сетка. В районе открытой дверцы флажков не было. Ничего не было, в том числе и противного хама. На всякий случай Маша заглянула в канаву. Там, запрокинув голову, в неестественной позе лежал мужчина. Из груди у него торчала железная спица строительной арматуры. С трудом выудив из сумки телефон, дрожащими руками Маша ткнула в строчку вызова «неотложки», довольно отчетливо назвала адрес диспетчеру «скорой помощи» и даже смогла убедить недоверчивую дежурную в своей вменяемости. Затем ее переключили на «службу спасения», где властный голос приказал ей оставаться на месте, попытаться выключить двигатель и ни в коем случае не трогать пострадавшего.
И тут она услышала гогот, тот самый омерзительный дьявольский хохот, который, как отрыжка после чрезмерного обеда, преследовал ее второй день. Нет. Никакой паники! Это просто радио! Надо добраться до ключей. Маша осторожно двигалась вдоль скользкого края канавы. Взгляд ее судорожно обшаривал подозрительно знакомый силуэт мужчины. Пальто расстегнуто. Маша застыла. На водителе был синий пуловер.
Глава четвертая
КРЫЛЬЯ
— Козлова! Что это? В тринадцать тридцать — совещание в мэрии. Просил же ничего мне с часу до трех не планировать!
— Я и не планировала. Отдел развития товарного рынка и коммунальных услуг запланировал совещание, обязательное для всех участников тендеров. Если желаем бюджетного пирога, надо идти.
— А это? Еще лучше: Одиннадцать ноль-ноль-Станислава Дубковская, журнал «Жираф». Мы что, перепрофилировались в издательский дом?
— Дмитрий Валерьевич! Подпись под планом перспективного развития ваша или мне мерещится?
— Ты, Козлова, не умничай. При чем тут план?
— Как же «формирование положительного имиджа путем тесного сотрудничества со СМИ»? «Жираф» — модное издание. Его читают или хотя бы просматривают все категории, которые мы отнесли к целевой группе.
— Прекрати выражаться, Козлова. Тебя в магистратуре не учили, что нельзя быть умнее начальника?
— Я стараюсь изо всех сил. К сожалению, не всегда получается.
— Так. Хватит намеков. Где текст?
— Простите, но журнал дал нам бонусную полосу только при условии, что интервью будет в произвольной форме. Телефон звонит. Можно ответить?
— Нужно, Козлова. Ты для чего в приемной сидишь?
— Это с вахты. Журналистка приехала..
— Предупреди дамочку, у нее пятнадцать минут.
— Хорошо…
— Ну так иди, Козлова, что стоишь как пень?
— Меня Ксения зовут. Ксения Сергеевна.
— Ну, до Сергеевны ты пока не доросла. Идите, Ксения, работайте.
(Елки-палки, какие все нежные, только себя любимых уважать и научились… Чего раскудахтался, как майор Немиров на строевой? Действительно, можно было повежливее. Все это утро недоделанное! Свет едва-едва пробивается. Невыносимо! Забрать Вадьку и к морю. В Доминикану. Или нет. В Австралию. Контракт подписать и в Австралию…)
— Здравствуйте, Дмитрий Валерьевич. Станислава Дубковская, журнал «Жираф».
(Пигалица. Из молодых, да ранних. Джинсой обернулась, крутизну из себя корчит. А под джинсой ни хрена, одни кости.)
— Очень приятно. Говорят, ваш журнал — модное издание? Да вы присаживайтесь. Кофе? Чай?
— Если можно, воду с лимоном. Я тоже о строительной компании «Башня» много слышала. Например, что компания выиграла три тендера на реставрацию исторических зданий.
— Ну, это преувеличение. Только два. Третий пока не прошел экспертизу.
— Еще слышала, что вы принципиально откаты не платите и взяток не даете?
— А кто дает? Вам лично такие встречались? Что, прямо так и говорили: я дал взятку?
— Не так, но…
— А как? Расскажите! Может, и мы научимся. А то приходится каждую копейку считать, на людях экономить…
— Не кокетничайте, господин Четвертаков. Эту кухню только ленивый не знает. Или идиот.
— Значит, я — идиот. Наши проекты денежным людям не интересны. Если объем работ на миллиарды, желающих — очередь. С реставрацией связываться мало кто желает. Одни идиоты.
— Не прибедняйтесь, Дмитрий Валерьевич. Вы, по моим сведениям, блестящий математик, будущее Перельмана светило…
— Бог спас. Откуда такой интерес к математике?
— Любопытно узнать, что за люди сейчас город строят. Вот в девятнадцатом веке какие имена — Монферран, Воронихин, Росси.
— А в двадцать первом полное г…, теперь некий Четвертаков.
— Я была приятно удивлена вашей биографией и самыми благоприятными отзывами. Вот послушайте минутку, айпад достану.
(Сейчас сразит меня компьютерной грамотностью. Как достали все эти понты… Кто там у нее? Голос знакомый…)
— Петергоф? Простите, Петр Гаврилович? Все еще преподает? Сила!
— Что вам рассказать, деточка, про Четвертакова? Очень непростой мальчик. Очень. Умел вопросы задавать. Знаете, милочка, мы ведь все мастера на ответы. У каждого найдется мненьице. А вот вопрос задать так, чтобы все задумались, заметить то, что другие не видят, — тут особый дар нужен. Ну, к примеру, еще на первом курсе он меня о следующем спросил: «Вот если в геометрии Лобачевского прямые пересекаются, то что происходит с системой координат „пространство — время“? Они же в самой отдаленной от пересечения точке должны стать параллельными? Как будет в пространстве без времени и во времени вне пространства?» Недавно, на восьмом десятке, ловлю себя на мысли, что в определенном смысле знаю ответ на вопрос Четвертакова! Моя система координат вошла в параллельную фазу.
— А что-нибудь личное не припомните — про характер, привычки?
— Нет, деточка, у кого-нибудь другого полюбопытствуйте. Говорю же вам, непростой мальчик. Закрытый. Правда… был случай. С ним в группе студентик учился, фамилия такая обычная, про добро… Не вспомню уже. Сынок какого-то начальника парня того невзлюбил и при всех обозвал «мордой жидовской». Четвертаков ваш горе-антисемиту голову чуть не свернул. Жило в нем что-то бешеное, неудержимое. Отчислить хотели. Спасло то, что после армии и даже как будто награду государственную имел…
— Стоп! Вы, госпожа Дубовская…
— Дубковская.
— …по какому праву в моей жизни копаетесь? Пожалуй, файлик из айпадика придется удалить. Вот так, в корзиночку! И очистить. Если в вашем модном журнале хоть строчка не по делу проскочит, в суде разговаривать будем на предмет неприкосновенности частной жизни.
— А по какому праву вы мои частные файлы удаляете? Я свою работу делаю. Это редакционный материал, а не рекламная жвачка. Мне о человеке рассказать нужно, а не туфту гнать про объем работ! Так что кричать на меня не надо, мы не в армии.
— Жаль… Иногда хочется, по-честному, вмазать от души!
— И часто это с вами случается?
— Теперь в психи меня запишете?
— Ни в коем случае! Напротив. Я хотела разрешения попросить ваши стихи опубликовать.
— Какие еще стихи? В стакане у вас точно вода? Я не перепутал?
— Вода, Дмитрий Валерьевич. А стихи профессор мне на реликтовом подоконнике показал. Сказал — ваши. Сохранились среди наскальных рисунков.
— Вранье, склероз и Альцгеймер.
— Жаль, стих отменный:
— Ну вот вы и рассмеялись. Значит, ваши стихи?
— Виноват, забыл. Публикуйте, если бумагу на ерунду такую переводить охота.
— Мы бы предпочли другое ваше стихотворение, из университетского сборника:
— Да вы просто археолог!
— Скажите, а что надо сделать, чтобы крылья выросли?
— Крылья? Они или есть, или нет. Потерять можно, вырастить — вряд ли. Писанину эту сентиментальную выбросьте. Бредни мальчишеские.
(Вот ведь дрянь какая! Черт меня дернул согласиться на интервью, теперь не отвяжешься.)
— Извините, мне пора. Приято было познакомиться. Надеюсь, прежде чем что-либо печатать, вы пришлете материал на согласование?
— Непременно, Дмитрий Валерьевич. Знаете, вы и вправду «непростой мальчик». Я очень рада нашей встрече.
— Да-да. Технику не забудьте. А я вот надеюсь больше не встречаться.
— Зря вы так, господин Четвертаков. Впрочем, встречи и прощания от нашего желания так же мало зависят, как дождь или снег. Кто знает…
— Ксения Сергеевна, проводите госпожу Дубовскую!
— Дубковскую!
— Дубковскую! До вахты проводите!
— Огромное спасибо за заботу. До скорого свидания, Дмитрий… Валерьевич.
(Наконец-то посветлело. Я слышал, осенью в Скандинавии втрое возрастает количество самоубийств. Есть от чего. И чем дальше, тем больше. Куда уж тут улетишь, на сломанных крыльях? Это в юности мог, пока не знал, что жизнь все время на волоске держится. А, все равно конец света нам календарь майя на конец года запланировал.)
— Митяй, привет! Убегаешь?
— Привет, Макс. Заходи. Что-то срочное? Надо форму Вадьке в школу забросить и в мэрию. Опять мозги парить будут.
— Про тендеры эти сказать хотел. Прости за официоз, но, как соучредитель и финансовый директор, я категорически против. Прибыли не будет! Дай бог в ноль сработать! Ты этот китайский бизнес прекращай. Мы не благотворительная организация. Если завтра коммерческий проект не срастется, в минус уйдем.
— Срастется. Новые клиенты подтянутся. Надо на престиж работать, да и город чинить кто-то должен!
— Пусть кто-то и чинит. А у нас денег нет!
— Слушай, Шишкин, помнишь я тебе на первом курсе в морду влепил?
— Как не помнить. Меня потом родители месяц фильмами про Освенцим мучили, пока с сотрясением мозга дома сидел. Чего вдруг? Может, мне встать подальше?
— Сегодня с журналисткой одной беседовал. Она историю эту из Петергофа вытянула.
— Вот папарацци проклятые! А Петергоф-то жив? Все еще в Универе?
— Живее всех живых. Не знаешь, случайно, где Добряк?
— Да тут был, дисер вроде защитил. Мать его как-то на концерте видел.
— Ладно, лирика все это. Идти надо!
— Надо так надо, а денег все равно нет. Кстати, тебе из Таиланда сувенир.
— Спасибо, Макс, святой человек. Что это? Череп? Озверел?
— Ничего ты не понимаешь! Это колонка для айфонов. Вставляешь мобилу в черепушку, и — опа! — всем весело!
— Ладно, прости, спасибо. Надо похоронный марш качнуть для твоего девайса.
— Да иди ты…
— Уже ухожу.
— Козлова, я в мэрии до вечера. Совещание начальников подразделений завтра в три. И юристам ускорение придай, пусть еще раз контракт с «Хелл» проверят. Я утром заберу.
(Парктроник, гад, вопит без перерыва… Надо на ТО записаться. Может, к Петергофу как-нибудь заглянуть? Смешной старик. Лучше не надо. Пусть в памяти молодым останется. Вот Наташке всегда тридцать восемь будет. А мне уже сорок пять. Или еще? Журналистка эта на мою голову… Молодая баба, надо детей рожать, так нет, с гаджетами по городу носится, сплетни собирает… Город-то, бедный, рассыпается весь. И изнутри, и снаружи! Вон, у кариатиды рука отвалилась. По краю трещина пошла. Что ж вы, месье Монферран, без присмотра свои шедевры оставили? А может, за нами сейчас наблюдаете и думаете: «Вот бездельники! Ни черта не соображают. Ответственности ноль. В говно по уши закопались и в ящик пялятся». А ты, Четвертак, чем лучше? Что ты за свои почти полвека открыл? Что построил? Ноль на палке! Лажа одна. Нечего на Страшном суде предъявить. Какая муть в голову лезет! От хмари, тьмы и сырости. Прав Шишкин. Деньги надо зарабатывать. Технику купили. Склад новый построили. Кредитов на десять лет вперед, а прибыли…)
— Куда прешь, олень! Всех прав лишить, а отдел транспорта в мэрии уволить! И ГИБДД разогнать!
(Опять дистанционку не включил, куда телефон завалился? Что это? Только черепа в кармане мне и не хватало!)
— Вадька, чего звонишь как подорванный? Ну, обещал, и что мне теперь, все бросить, только тебя из угла в угол возить? Не ной. Через пять минут в школе буду. Шагай на урок. На вахте твою сумку хоккейную оставлю. С тренировки точно заберу. Иди учись, Эйнштейн!
— Товарищ майор! Разрешите обратиться? Могу я оставить обмундирование для рядового Четвертакова из шестого «г»?
— Да не, не майор. Старший лейтенант — это да. Звонок прозвенит — в подсобку поставишь. Погоди пока.
— Девушка, осторожно. Извините. Сейчас уберу. Что ж вы под ноги не смотрите? Так и упасть недолго.
(Даже не улыбнулась. Ничего себе учительницы нынче в школе. Рост манекенщицы, и ноги от ушей. Старый, что ли, стал? Посмотрела, как на пустое место! А рука какая холодная! Ого! Это еще что за наваждение? Неужели Добряк?)
— Алекс, приветствую!
(Черт побери! Бывает же такое?)
— Сашка! Добряков! Не проходите мимо, юноша! Это ж я, Четвертак! Не узнал, что ли?
— Митька! Да тебя и не узнать! Привет! Ты чего тут делаешь?
— Да вот сыну форму хоккейную привез. Хочу на вахте оставить. Ему на тренировку после уроков, а я занят буду.
— Постой, так это твой парень у меня в классе балду гоняет?
— А ты, значит, и есть Иа-Иа?
— Кто-кто?
— Не важно. Слушай, давай-ка посидим где-нибудь! Так рад, ты не представляешь! Про логику свою мне расскажешь? Ты там же, на Гороховой? Так я зайду за тобой часиков в семь? Ну до вечера!
(Что-то ему не больно охота со мой встречаться. Подумать только! Двадцать лет не вспоминал и, стоило вспомнить, встретил. Мистика! По ходу разберусь, что за предмет такой придумали. Вадька всю плешь проел. Я-то гадал, что за маразматик в школе завелся? А вот тебе и на! Добряк!.. Так, может, и про меня, скажем, Козлова думает: «Идиот старый», — а я живу себе и не вижу ничего, кроме грязного асфальта за мутным стеклом…)
— Пап, представляешь, меня на игру вратарем заявили в основной состав. Придешь завтра? Мы с Приморским районом играем. Заруба угарная будет!
— Что за лексикон? Кончай по фене ботать!
— По какой фене?
— Так в тюрьме сидельцы беседуют, чтобы надзиратели не понимали. А у вас что за необходимость язык коверкать?
— Тебе вечно все не нравится. Вообще молчать буду.
— Зря дуешься. Давай-ка лучше про завтрашнюю игру уточним. Во сколько?
— В полшестого. Но надо сразу после уроков, разминка еще.
— У меня совещание в три. К началу игры приеду.
— А сумку? Я сегодня еле допер.
— Когда наконец в клубе шкафчики сделают? Хорошо, отправлю тебе служебную к трем с сумкой. В школе как?
— Да норм. Матеша клевая была. На компах новую прогу замутили. Но там блох много, и мозгов не хватило. Я только в Нет зашел — и виндец!
— И — что?
— Виндоус слетел. Пришлось все по новой.
— Матешу и компы я расшифровал, а дальше?
— Прога — программа, а в ней ошибок много было, оперативной памяти не хватило, и Виндоус накрылся.
— Угарно ты, брат, мне все растолковал. Приехали. Иди ешь, там Валентина Степановна ужин приготовила. Я пройдусь. Друга старого встретил. Скоро приду, домашку причешем.
— Ты только не пей, пап, ладно?
— Иди, иди, умник.
(Дожил… Яйца курицу учить вздумали! Первый год, как Наташку похоронил, пил без продыху Спасибо матери, Вадьку забрала на время. Сейчас — уже, как это он выразился?.. Норм!.. Вся Фонтанка стоит. Хорошо, машину во дворе оставил, тут ведь только через мост перейти… Странно, за пять лет, что здесь живу, ни разу Добряка не встретил. А может, встречал, да не узнавал? Давно пешком не ходил. Оказывается, кроме пробок, еще и люди в городе есть…)
— А, Димочка, проходи, проходи, дорогой!
— Александрина Давыдовна, да вы просто красавица! Все моложе с каждым годом!
(Подумать только, вот так целая жизнь пролетела, чего только не было, и свадьбы и похороны, и разборки и удачи, а тут — все тот же рояль, все тот же начес, и даже запах в прихожей из восьмидесятых.)
— Алекс, елки-палки, у вас тут что, заповедник? Я будто в прошлый век попал. Класс! Ну давай пойдем, вискаря хлебнем где-нибудь.
(Опять телефон! Проклятая мобилизация, нигде покоя нет.)
— Слушаю!
— Господин Четвертаков?
— Так точно. С кем имею честь?
— Рустем Ахманов, председатель совета директоров, «Хелл корпорейшн».
— Чем обязан честью, господин Ахманов? Надеюсь, намеченное на завтра подписание контракта не имеет отношения к вашему звонку?
— Самое прямое. Конечно, у директора подразделения достаточно полномочий, однако я, так сказать, держу руку на пульсе. Хочу составить собственное мнение о подрядчике. Не возражаете, если мы встретимся часов в одиннадцать на будущей стройплощадке? Буквально минут на десять. Я вас надолго не задержу.
— Покой нам только снится.
— Что, простите?
— Конечно, говорю, буду чрезвычайно рад личному знакомству!
— Ну так завтра в одиннадцать, на Седьмой линии Васильевского, у дома номер шестнадцать!
(Шишкин, гад, накаркал! Значит, смотрины мне устроить решил. Что за жизнь такая? Сколько можно вприсядку скакать?)
— Алекс, ты куда улетел?
— Там скелет!
— Ну скелет, и что? У меня возле офиса метровый член в витрине секс-шопа. Кстати, раньше тут ничего такого не было. Давай зайдем, посмотрим.
(Что за сопли на лафете? Добряк-то чуть в обморок не загремел. Зря я эти сантименты развел. Надо быстренько накатить по маленькой, да и по домам. Ему в заповедник, а мне к смотринам готовиться… А в окне-то и правда скелет! Еще и скрипочку прицепили, затейники!)
— Ну, девушка, и витринка у вас! Так инфаркт заработать недолго! Чем кормить будете?
— А вы присаживайтесь, вот этот столик вас устроит? А я вам меню принесу.
— Глянь-ка, Ротонда!
(Что за день такой сегодня! Сначала эта журналистка с Петергофом, потом Добряк, а теперь еще и Ротонда. Дьявольщина какая-то. Нет, конечно, когда мы в подъезде том круглом Кинчеву подпевали, про «Храм Сатаны» и не думали, но что-то потустороннее было…)
— Сашка, не забыл, как мы там Цоя слушали? А как нас бабка из квартиры на втором этаже метлой гоняла? Как мы ночью по «лестнице дьявола» поднимались с завязанными глазами? Я потом заходил, там и надпись наша осталась: «Здесь живут наши души».
— Там сейчас уже никаких надписей нет. Евроремонт и замок на подъезде.
— Меню возьмите, пожалуйста.
— Спасибо, милая девушка. А вы, случаем, Маргарите не родственница?
— Нет, вы, наверное, ошиблись, я никакой Маргариты не знаю.
— В том-то и беда ваша. Добряк, а помнишь, как мы черта ловили? Ты еще с него тюбетейку стащил, а там рога.
— Ну да, только это не рога оказались, а пластырь. А мужик мне по шее вдарил так, что я потом неделю на скрипке играть не мог, рука не поднималась.
— Глянь меню, тут круто все. Коктейль «Бессмертие» или вот: «Исполнение желаний». Давай-ка по «Бессмертию», пока еду ждем.
— Я вообще-то не пью.
— Пью не пью, а раз пришел, придется! Чего есть-то будем? «Филе трупа северного оленя» — как тебе? Девушка, несите труп по-быстрому и к нему, пожалуй, вот этот коктейльчик миленький подойдет — «Путь в преисподнюю». Ну и виски бутылочку для уюта на стол поставьте.
(Сидим хорошо, а веселее не становится. И чего это Добряка на откровения потянуло? Что происходит? Пурга одна! Сашка Добряков, бессребреник, музыкант, всю жизнь деньги копит, миллион собрал. Бред. Неужели все в этом мире к деньгам свелось? Да если бы можно было жизнь за деньги купить, все бы до копейки отдал, лишь бы Наташку вернуть! Врешь! Что бы ты отдал? Завтра помрешь, Вадьке одни долги останутся!)
— Слушай, на кой хер тебе этот миллион? Лучше машину купи, девушек на свидания возить будешь, Маман на дачу, в клуб автолюбителей запишешься. Мы же с тобой вместе в автошколе учились. Вспомнишь на счет «раз». У меня у друга автосалон в Лахте. Поедем выберем. Еще и деньги останутся. А летом можем в Финку вместе рвануть, ты — с Александриной Давыдовной, а я Вадьку прихвачу.
— Почему только Вадьку, а жена где?
— Умерла. Два года уже. Рак. А давай-ка по девчонкам! Гляди, какие красотки вон там, у стойки.
— Какие красотки? Это ж Дылда, классная шестого «г», а вторая…
— Вторую я знаю: Джинсовая Леди — крутая писака из журнала «Жираф». Ладно. Ну-ка, выпьем и желание загадаем, все-таки мы в Ротонде почти. А потом по бабам! Держи стакан! Хочу жить вечно, чтобы Вадька больше никогда никого не хоронил! Теперь твоя очередь.
— Хочу, чтобы мой миллион деревянных превратился в миллион долларов! Чтобы мать по урокам не бегала, а жила бы у теплого моря в красивой вилле. Хочу быть таким богатым, чтобы никогда о деньгах не думать!
(Да, разнесло нас, вот уже и люди оглядываются. Странный какой-то субъект в тюбетейке, пальто дорогущее, индпошив, явно не гастарбайтер…)
— Как много у вас желаний, молодые люди! А что взамен предложите? У нас тут, знаете ли, «Храм Сатаны», а не благотворительная организация!
— Да что хочешь забирай! Вот вискаря хлебни для начала!
— Я подумаю.
— Пока думаешь, виски кончится!
(Неприятный тип, с чертовщинкой. Впрочем, на меня со стороны глянуть, так и я не ангел. А это что за кровь по скатерти растекается? Ясно, стакан с «Кровавой Мэри» опрокинул! Пора проветриться!)
— Станислава! Приветствую! Вот так встреча!
— Приятно быть известной журналисткой! Говорила я вам, Дмитрий, до скорой встречи, а вы не верили! Познакомься, Маша, — Дмитрий Валерьевич Четвертаков, совладелец и директор строительной компании «Башня». А это — Песталоцци в женском облике, Мария Григорьева, лучший критик этого города и моя лучшая подруга. А что же вы не представите своего собеседника?
— Алекс! Давай к нам! А вы, Машенька, куда собрались? Я сегодня целый день о вас думал. Вот что значит реформа образования — даешь лучшие кадры в школу!
(Опять лишнего принял! Обещал ведь Вадьке не пить! Нет, мимо таких ног пройти грех. Да и должно же быть что-то светлое в этой жизни, или одни черти да деньги?)
— Пап, вставай! Ты мне хотел с уроками помочь, а сам среди ночи явился. Иди, я кофе тебе сделал и омлет.
— Который час?
— Половина восьмого!
— Что ж ты, изверг, в такую рань меня поднял?
— Я задание по технологии логики сделать не могу. Если не решу, будет четверка в триместре. Марии Николаевне зарплату снизят за то, что в классе ни одного отличника.
— Это вам Мария Николаевна сказала?
— Не, завуч на классный час приходил, педсоветом Золотухина пугал. У него две двойки вываливаются. Так встаешь или нет?
— Елки-палки, придется вставать. Ты и мертвого поднимешь.
— Не получится. Я пробовал.
(Тянут меня за язык! Вон парень слезу прячет. Все, с пьянкой покончено. Интересно, что это было вчера за наваждение? По-моему, я этой самой Марии Николаевне в любви признавался и даже стихи читал. «Ротонда» виновата, аура там особая. А Добряк не промах оказался! Журналюгу эту, как обычную бабу, зацепил! Ноги у учительницы отменные, да и прочее не подкачало! Руки только все время холодные. Вроде она про дочь говорила… а про мужа промолчала! Вот ведь бабы, все одинаковы! Но эта хороша! Что-то и вправду мне в душе сдвинула, как будто щелка в заборе появилась.)
— Вадька, ты зачем воду переключаешь? Хочешь, чтобы я с ожогом из душа вышел? Где твой кофе? Вот спасибо! Ну, неси уже свою задачку!
«Башня грифонов — кирпичное сооружение высотой 11 метров и около двух метров в диаметре — является сохранившейся частью трубы химической лаборатории Пеля, в которой он проводил алхимические опыты. Днем Вильгельм Пель занимался аптекой, которая находилась в доме № 16 на 7-й линии Васильевского острова, по ночам — поиском формулы вечной жизни. И ему это якобы удалось! Формула, зашифрованная Пелем, была найдена в архивах аптеки художником Алексеем Костромой и записана на кирпичах башни. Самое загадочное состоит в том, что цифры на кирпичах башни постоянно меняются, они то появляются, то исчезают. Говорят, что в определенные моменты цифры выстраиваются в мистический код Вселенной, приносящий бессмертие. До сих пор тайну охраняют крылатые чудовища — грифоны. По легенде, когда невидимые грифоны в полночь слетаются в свое гнездо в башне, то их отражения видны в окнах соседних домов».
— Вадька, это что такое?
— Задание внизу, после фото. Надо расшифровать код и найти формулу бессмертия.
— Вы там в гимназии умом тронулись? Что за чушь? По какому предмету, говоришь, задание?
— Технология логики, пап. Ты омлет мечи, а то остынет.
— Постой с омлетом. Эту технологию у вас Добряк ведет?
— Кто?
— Добряков Александр Иваныч?
— Ну да, Иа-Иа, я же тебе рассказывал.
— Где таблица?
— Ну вот же, внизу.
— Узнаю Добряка. И что у тебя получилось?
— Сначала ничего, потом буквы вместо цифр подставил и вышло «тринадцать равно пять умножить на три в квадрате». Это неправильно, не равно. У тичера реально блохи в мозгах. Может, ты чего понял?
— Я-то понял, потому что мы эту задачку с тичером твоим на вступительном экзамене решали. Он мне списать дал. А то не поступил бы я и в дворниках груши околачивал.
— Круто! Так вы вместе учились?
— Точняк! Угарный чувак! Так, что ли, у вас говорят? А пояснения есть к заданию?
— Вот: «Та же самая формула записана, хотя и в другом виде, во многих местах земного шара: в „Аллее идей“ в Берлине, в музее науки „Квестакон“ в Австралии и даже на палубе ядерного авианосца US Enterprise. В двадцатом веке она перестала быть секретом благодаря знаменитому немецкому физику, который учился в Швейцарии и работал в США, но секретом остается, откуда мог ее узнать петербургский аптекарь за век до этого?»
— Ну и что, так и не допер?
— А я в Берлине не был, в Австралии подавно. Физику мы еще тоже не изучали.
— Ну, в Австралию, думаю, съездим! Пойдем с другого конца. Какой алфавит ты пронумеровывал, чтобы расшифровать надпись?
— Русский, какой еще.
— А какую азбуку использует русский алфавит?
— У нас урок, что ли? Я скоро опоздаю!
— Кириллицу, балбес! А во всех упомянутых странах какая азбука? Латиница! Вот возьми английский алфавит и попробуй найти буквы, соответствующие указанным в предложении числам.
— О’кей, получилось Е=mc2. Это и есть формула Вселенной?
— В некотором роде. А открыл ее Альберт Эйнштейн. На этой формуле вся теория относительности построена, из этого открытия ядерная энергетика выросла, правда, и бомба атомная из него же…
— А бессмертие тут при чем?
— Все в мире относительно. Мы живем, пока в нас есть энергия, пока мы способны ее вырабатывать. Но энергия не появляется из ниоткуда и не уходит в никуда. Она преобразуется в другие типы энергии. В общем, я тебе потом объясню. В определенном смысле мы все бессмертны!
— Круто! Глянь, я и не заметил: с обратной стороны ответ есть!
— Молодец, Вадька, ваш учитель. Зря вы его именем ослика прозвали, действительности не соответствует! Слушай, а эта классная новая, она тебе как?
— Да нормально вроде… А ты и ее знаешь?
— Вчера случайно познакомился.
— Что, нажаловалась?
— Ты о чем?
— Ну, про реки?
— А что у нас с реками?
— В контре вопрос был: «Сколько рек в Санкт-Петербурге?» Я спросил: «Какая разница, сколько рек?»
— И что?
— Обиделась вроде.
— А рек-то сколько?
— Девяносто три вроде.
— Здорово, а я, строитель, и не знал! Надо поблагодарить Марию Николаевну за ценную информацию. У тебя телефон ее есть?
— В столе лежит список класса, самый первый номер — ее. Странновато как-то, пап. То на собрания задвигаешь, то вдруг тебя реки заинтересовали… Пойду я. Спасибо за задачку.
— Пока, до вечера.
— Про игру не забудь! И про сумку тоже!
— У меня пока склероза нет! Дверь захлопни и капюшон надень!
— Пап, я достать капюшон не могу, там молния на спине.
— Гоняешь старика. Вот твой капюшон. Ты чего, Вадька? Ну, все хорошо?
— Норм.
(Идиот беспросветный! Сына обнять — ума нет. Он же ребенок! А кто не ребенок? На себя посмотри! Как был Четвертак, так им и помрешь. Да что это я? Какую присказку ни вспомню — все про смерть! Хватит уже. Жить надо. Сына растить. Ну и Марии Николаевне звякнуть не помешает. Катастрофа! Опять вместо телефона череп Митькин в кармане. Гад, еще и музыкой решил побаловать! Как же этот марш похоронный выключить?)
— Макс, ты как в воду глядел. Расскажи-ка, что ты про этого Ахманова знаешь?
— Ахманов-то тебе зачем? Он не нашего полета птица, про мелочь такую ему и докладывать не станут.
— Он звонил мне вчера и встречу назначил сегодня в одиннадцать на Ваське.
— Не может быть!
— Сам удивлен. Есть светлые мысли?
— Только темные предчувствия. Олигарх. Личность загадочная. Держит семь процентов мирового рынка композитных материалов, строит отели, один из крупнейших девелоперов. Всегда в тени. Никаких громких историй с женами и футбольными клубами. Живет не то в Швейцарии, не то в Непале. Загадочный тип. Постарайся ему понравиться. Если он сам в это дело впарился, значит, что-то судьбоносное.
— Что я, невеста, чтоб нравиться? Ваш отдел проверил контракт?
— Чистое золото. Два года гарантированной работы с приличной прибылью. Кредиты закроем. Тендеры твои благотворительные вытянем, и еще на жизнь останется. Такой шанс подняться не часто подваливает, не профукай. Отец на пенсию уходит. Больше никто не поможет В двенадцать подписание в офисе «Хелл». Я, юристы и канцелярия будем там заранее.
— Не нагнетай, Шишкин. Не конец света. Скажи Козловой, я сразу в «Хелл». Не буду по пробкам мотаться.
(Поеду через Дворцовый, а то на Благовещенском как повезет. Можно так встать, что все встречи без меня закончатся. Все-таки странный город. С улицы Росси к Александринке продвигаешься, а театр, как призрак, будто парит в синеватой рассветной дымке. Красота! Спасибо, Карл Иванович! Сколько здесь людей проходят, проезжают, каждый частичку этой идеальной гармонии в душе хранит. Чувство странное, будто забыл что-то. Зря я вчера вожжи отпустил. Кстати, я же Добряку обещал в Лахту в автосалон с ним съездить. Так, не в этой жизни. Сейчас Сереге Козлову звякну. Я дочку его на работу пристроил? Пусть Добряком займется. Сашке эсэмэску отправлю. Сам справится, если не передумает. А задание про вечность интересное. Ничего себе прогресс! Мы в университете решали, а эти в шестом классе… Мать твою! Сумку-mo хоккейную забыл! Если возвращаться, точно на встречу опоздаю. Ладно, потом. Сейчас главное — контракт получить. Ну давайте, ребятушки, едем, двигаем задницами железными! Вот и мост. Красотища! Не город — магнит! Все клянут — никто не уезжает. Как там у Пушкина:
Ну вроде успел. Вот и Седьмая линия. Ненадолго, можно и под знак. Где тут у нас олигарх? Странное местечко для встречи. А интересно, правда Калиостро в Петербург приезжал и мертвых оживлял или байка очередная? Подмерзло за ночь. Каток, а не улица. Куда идти? Что там за перец в тюбетейке рукой машет? Не буду я машину передвигать! Хоть замашись! Опа! Вроде его вчера в «Ротонде» видел?)
— Доброе утро, господин Четвертаков. Красивая у вас машина.
— Простите, а вы? Мы с вами вчера в «Ротонде» не встречались?
— Рустем Ахманов. Стар я уже для «Ротонды».
— Извините, показалось.
— Давайте-ка прогуляемся. Хотя по такой погоде гулять — небольшое удовольствие. Я лишь хотел еще раз, так сказать, сориентироваться. Удивительная, знаете ли, местность. Вот, к примеру, этот дом на углу. Знаете, что здесь располагалось до Октябрьского переворота?
— Как же, это знаменитая аптека Пеля. Сын у меня — школьник, мы с ним сегодня про эту аптеку читали.
— Сын, говорите? Дети — это прекрасно, прекрасно! Наша задача — оставить им этот город в наилучшем виде. Я, видите ли, большой поклонник Петербурга. Направо, пожалуйста, вот в эту арочку. Ай-ай-ай! Ворота железные приделали, как в тюрьме. От туристов жители местные спасаются. Поможем, господин архитектор, мирному населению.
— Я не архитектор, а математик по образованию.
— Это не важно, образование, оно на земле, а призвание — на небесах. Проходите. Все-таки наивные люди, думают, им замки помогут. Ха-ха-ха!
(Тот еще тип, и хохот у него дьявольский. Готов поклясться, он вчера в кафе шастал. Черт! Да это же Башня грифонов из Вадькиной задачки!)
— Совершенно справедливо. Это Башня грифонов. Именно отсюда, с этого двора мы планируем начать рекультивацию территории. Вы знакомы с проектом?
— Безусловно. Но там указан Днепровский переулок и пространство между Седьмой и Девятой линиями.
— Именно между! Ваша компания должна провести первичную подготовку, а затем приступим к строительству. Исторический облик Седьмой и Девятой линий останется неприкосновенным, а вот это уродство пора убирать! Нам очень важно все сделать аккуратно, не привлекая лишнего внимания, без всяких там журналисток и интервью!
(Кто ему про журналистку слил? Уволю Козлову! А может, он мысли читает? И чего ему башня эта помешала? А может, и вправду здесь тайный код формулу жизни скрывает. Нет башни — нет кода. Нет кода — нет надежды истину узнать. Может, он в интересах каких-нибудь темных сил всю эту реконструкцию затевает, моими руками причем!)
— Вы же образованный человек, господин Четвертаков! Неужели вас эти суеверия смущают? Средневековье! Да вы посмотрите, уже и кода-то нет никакого, жильцы все краской красной замазали! И во двор не попасть! Ворота из сплошного железа, ни щелочки любопытствующим не оставили! Сами прошение в мэрию подали о сносе ненавистной башни! Так что совесть ваша чиста!
— Да я не про совесть, я про историю. Нельзя эту башню сносить! По крайней мере, я в этом участвовать не хочу! Город — это же единый организм. Вам палец на ноге отрезать — и вы уже мир не так воспринимать будете! Это все равно что Ротонду снести или наш Круглый дворик в квадрат переделать!
— Правильно вы рассуждаете! Снести и переделать! Ну что ж, если вам контракт не нужен, так и вопросов нет. У меня очередь из менее разборчивых подрядчиков. Приятно было познакомится, господин Четвертаков.
— Взаимно, господин Ахманов. Однако хотел бы отметить, что территория от Днепровского переулка до Девятой линии уже прошла согласование, и я не совсем понимаю, почему наша компания вас не устраивает в плане согласованного объема работ.
— Устраивает, очень даже устраивает. Но начать надо с этого двора. Такое мое условие. Подумайте хорошенько и если надумаете — звоните.
(Что-то голова кружится. Будто тени крыльев черных в окнах мелькают. Вот гад! Как я Максу скажу, что всех нас, всю компанию, из-за прихоти своей заработка лишил? Ладно, прорвемся.)
— А можно вопрос?
— Пожалуйста!
— Где ваша машина, господин Ахманов? И охрана? А если вас тут в темной подворотне по голове стукнут?
— Уж не вы ли, господин Четвертаков? Ха-ха-ха!
(Ну и гогот, как будто банку консервную ножом тупым режут. Действительно, башня как башня! Архитектурной ценности ноль. Цифры таинственные уничтожены, вон там, на самом верху едва проступают. Что это над крышей? Неужели грифон? Черный, крылья огромные, голова звериная. Не может быть. Допился, Четвертак, до галлюцинаций. Вдох. Выдох. Считаем до десяти. Медленно поднимаем голову… Ну конечно, это же змей воздушный, шутники, мать их. Можно аборигенов понять, если им каждый день такую чертовщину во двор тащат.)
— Извините, господин Ахманов! Я тут подумал… может, вы правы? Зря я копья ломаю…
(Ну и где же этот олигарх? Растворился, дьявол! Один голубь растрепанный по двору ковыляет. Кто там еще трезвонит?)
— Макс, привет, как дела?
— Стоим тут, как бедные родственники, никто не спускается, даже в переговорную не ведут. А у тебя?
— Ничего жизнеутверждающего. Грифон черный над башней летает, а тип этот, Ахманов, в дожде растаял.
— Приехали! Ты вообще откуда звонишь, не из психушки, часом? О, девушка к нам направляется. Красивая девушка, длинноногая, в твоем вкусе. Ба, все, как по приказу, вдруг вежливыми стали и предупредительными. Молодец, Четвертак! Наша взяла!
— Не знаю. Не уверен…
(Почему, когда никуда не торопишься, пробок нет? И если не ждешь никого — нужные люди звонят… Или сделки срастаются, и деньги сами прут… А потом все случается наоборот. За все, Четвертак, платить надо! Как бы цена вопроса все дивиденды не убила!)
— Как так отложили? Что еще за новая редакция? Где читать? «В связи с увеличением объема работ сумма контракта…» — что это? У меня в глазах двоится или сумма вдвое увеличилась?
— Да, Дмитрий Валерьевич! Мы теперь с вами состоятельные бизнесмены, уважаемые люди, а не голытьба, которая крохи со стола крупных подрядчиков подбирает!
— А что за увеличение? Ты считал? Может, они объем в пять раз увеличили?
— Не, я проверил уже, там реконструкция дворов домов шестнадцать и восемнадцать по Седьмой линии. Плевое дело. Сараи снести.
— Макс, там башня. По ней явно согласования не было. Нас общественники растерзают.
— Что за башня такая?
— В ней, по легенде, грифоны живут. Мы их дома лишим, они мстить будут. И нам, и городу.
— Неубедительно и старомодно.
— На башне код Вселенной зашифрован, ключ к бессмертию и всеобщему благоденствию. Пока только четыре строчки расшифровали, а там формула Эйнштейна.
— Ты, Четвертак, точно умом повредился. Не падал нигде? А может, в фитнесе мяч в голову прилетел? Какая вечность? Где она, вечность? Кому она на фиг нужна, эта вечность? Нам банк кредитную линию не продлил. Людям премию за третий квартал не выплатили до сих пор. Вот сейчас начальники участков в этом кабинете соберутся, а ты им, мол, птичку жалко, придется вам, ребята, лапу пососать. Олигарх ему не приглянулся. Детский сад, да и только!
— Ты про детский сад мне вовремя напомнил. Времени сколько? Без пятнадцати три? Козлова! Где Федор Иванович? Что значит «уехал»? В банк? Твою мать! Придется самому за формой гнать. Так, Макс, я пару слов скажу, а дальше ты уж сам. Мы с тобой все обсосали. Конструктив на школу пересчитать, второй участок пока заморозить, Петрова гнать в шею, весь двор у меня дома раскопал и бросил. Вадьке надо форму отвезти. У него сегодня заруба угарная, в переводе — важная игра. Дай пять минут, позвонить надо, и начинаем. А когда этот долбаный контракт подписывать?
— С их юристами и финансовым отделом все утрясли. Так что можешь хоть сейчас. Их сторона подписала.
— Давай уже завтра с утра. На свежую голову. Сегодня не могу.
(Сейчас бы виски стакан, и можно дальше жить. Елки-палки! Добряк-то со своим миллионом к парте, наверное, примерз!)
— Алекс, извини гада, у меня тут запарка, клиент сложный, никак не успеваю. Я тебе скинул адрес салона и телефон Сереги Козлова — директора. Он тебя встретит и в лучшем виде все оформит. А я подскочу после, вечерком, обкатаем ласточку. Удачи! Марии Николаевне от меня привет, если увидишь.
— Видел уже и телефон твой дал. Не против?
— Ну дал так дал. Разберемся. Гони уже к Козлову, а то передумаешь.
— Ладно. Поеду.
(Одно дело сделано. Теперь надо с Вадиком договориться.)
— Привет, Эйнштейн!
— Я не Эйнштейн никакой. А где твой водитель?
— Тут накладка, брат, вышла. Водитель в банк уехал. Ты иди давай на тренировку, а я в клуб приеду и форму привезу. Постараюсь побыстрее.
— Ну, пап, мне же там без формы кранты! Если разминку пропущу, с игры снимут.
— Не нагнетай. Не пропустишь. Обещаю!
— Ладно, пойду Только ты не задерживайся, пожалуйста.
— Ишь вежливый какой стал. Пятерку-то получил у Алекса Ивановича? Молодчина! Я тобой горжусь, Вадим Дмитриевич! Ну давай, до встречи. Козлова, приглашай народ.
(Надо было еще Машу набрать. Может, на игру к Вадьке пригласить? Уже не успею. Потом.)
— Добрый день, добрый день. Проходите, рассаживайтесь. Времени у нас в обрез. Скажу самое главное. Мы начинаем работу по новому контракту — рекультивация исторической застройки Васильевского острова…
(Весь город стоит, как заколдованный. Три тридцать. К четырем вряд ли успею. Почему из-за тупости родителей всегда дети страдают? Ну давай уже, мерс, едь куда-нибудь. Опять баба за рулем. Катастрофа. Пора раздельное движение наладить. По одним улицам только мужики ездят, по другим бабы и знаки эти восклицательные. Плохой совет я Добряку дал. Надо было сразу на вертолет копить. Вот-вот, миленькие, давайте, один светофорчик остался! Жмем на кнопочку, воротца открываются, и мы дома! Без пятнадцати. Есть шанс. А это еще что за явление? Тетка посреди двора руки вверх тянет. Нашла место физкультурой позаниматься, уродина. Пальто задрыпанское и шапочка с помпончиком, как у первоклашки.)
— Девушка, дайте машину запарковать!
(Даже не реагирует. Наоборот, отвернулась. Вот ведь коза! Ну почему у нас народ по-доброму не понимает? Все назло! Лишь бы всем еще хуже стало! Может, тут машину на пять секунд бросить? Нет, ты погляди, еще и ногой притопнула! Ну щас я выйду.)
— Ты отойдешь или нет, курица мокрая?
(Про яму забыл! Петров, урод, так и не закопал, как бы не…)
— А!
(Звук, примерно, как насос работает. Или нет. Если уши руками зажать и со звуком воздух дуть через рот. Или вот еще, в бассейне, когда под водой плывешь и установка аэрирования включается. Плюсом — металлический призвук, как от колокола послезвучье. А ритм — как сердце работает или дышит кто тяжело.
Стены уходят вверх узким колодцем, но куда — не видать. Даже не прямо вверх, а как-то ломаясь и наезжая друг на друга. Плоскости все время меняются, пересекаются. Проходят друг через друга, как в компьютерной графике. Цвет у стен то ли совсем белый, то ли его нет вообще.
Поднимают меня, как на лифте, с уровня на уровень, в горизонтальном положении. Ну, то есть я знаю, что это я, но себя не вижу и не ощущаю. Ни хера, в буквальном смысле слова, не ощущаю, кроме одного: что-то из меня этим гигантским насосом выкачивают. Боль, нет, не боль, нечто единственно ощутимое, курочит мне нутро, тянет вниз, а я, на лифте этом долбаном, наверх. Стены форматируются в новые инсталляции, все белее и белее, свет все ярче и ярче. Искусственный такой и мерзкий. А я — без вариантов, нет меня уже. Только все кишки дрянь эта сожрала и высасывает по капле последнее. Потом совсем нестерпимо стало, и звук этот все громче, и темп быстрее. Как машинка швейная у матери или поезд на полном ходу. Теперь зал огромный, как цех на каком-нибудь модном инновационном предприятии, в Сколково к примеру. Конвейер длинный ездит змеей, а вдоль конвейера фигуры в белом и без лиц.
Тишина тут такая. Нет, тишина — это когда все звуки затихают. Тут, как под водой на одиннадцати метрах. Нет звуков вовсе. И запахов нет тоже. Никаких.
Я на конвейере. Чую, щас паковать будут. Доезжаю до первой станции, там электронное табло — мышечная масса 54,4. Я в одну сторону еду — упаковочка с массой моей в другую.
Дальше — кости, нутрянку, дерьмо в кишках, даже член мой взвесили и потенцию измерили. А я по-прежнему ни черта не чувствую. Вижу только, упаковочки от меня в сторону с конвейера скатываются. И впереди коробочки чьи-то летят, и сзади. Конвейер не по-детски работает, на полную катушку. Перешли к замерам интеллекта, моральные мои качества померили, совесть посчитали. Голос, и тот в коробочку запаковали. Дошли до души. Я на табло электронные смотрю, интересно так статистику про себя узнать. Ерундовая статистика выходит. Больше всего мяса да дерьма. А совести так, пустячок. Душу померили, я сперва не врубился. Сложная такая таблица вышла, а в ней цифры, как на башне этой проклятой, в пять рядов. Я на цифры те смотрю и понимаю, это ж задачка Вадькина! Е=mc 2 . Тут вдруг что-то не так пошло. Тишина будто трещину дала. Снова насос задышал. Душа моя в коробочке на ленте этой осталась, не скатилась в рукав. Вдруг безлицее страшилище тянется к моей коробушке пальцами белыми, длинными. Пальцы без костей и шевелятся, как черви. Такой меня ужас взял при виде этих пальцев, что в коробочку с дерьмом точно бы весу добавил. Но тут, пардон, даже посрать нечем. Конвейер в какую-то дыру заехал, скрежет сквозь трещину в тишине протиснулся, и шум, как в приемнике, когда каналы щелкаешь, все заполнил. Долго шумел. Темнота липкая кругом. Сперва шум притих. Потом свет начал просачиваться, по капле, как вода в маску для подводного плавания. Смотрю, лицо появляется. Огромное такое, как луна, надо мной всплывает. Сначала нос. На носу прыщ. Потом глаз. Круглый, белый, как яйцо, с синими прожилками и черным зрачком. Потом запах обнаружился, но не миро и ладана, а простой спиртяги. Ни фига себе. Приехали. Впрочем, все лучше, чем те белые. С пальцами.)
— Четвертаков? Дмитрий Валерьевич?
— Так точно.
(Ну блин, засада. Чего это я ангелу-mo, как майору Немирову, отвечаю? И язык еле ворочается. Но мой язык-то, и голос мой. И будто даже прочие части тела при мне, только не шевелятся.)
— Глаза не закрывайте. Видите меня?
(С другой стороны тоже нос, как из иллюминатора, а за ним волосенки такие рыжеватые. Гляжу я на этих двух и глазам своим не верю. Такое убожество, мать твою, Прости Ты меня, Господи, но неужто получше рожи ангелам нарисовать нельзя?)
— Крылья где?
— Чего?
— Крылья где, спрашиваю? А ну, спиной развернитесь!
— Ты чё тут раскомандовался? Твое дело глаза открыть и дышать глубоко.
— Сам знаю, чё мне открывать, а чё нет. Я, гад, на конвейере вашем накатался уже. Ну ладно, нет этих ворот золотых, ну Петра с ключами не встретил, ну Страшный суд в автоматизированном режиме прошел, без адвоката. Но хоть крылья-то можно оставить? Катастрофа! И здесь лажа одна. А ну, кругом, кому сказал! Показывайте крылья, мать вашу!
— Серега, руки ему вяжи, я за психами сбегаю. Чё это ему за колеса вставили, надо у Васьки спросить, он вроде сегодня ассистентом у анестезиолога подрабатывает.
— Да не мечись, он же ремнем к каталке привязан. Не сбежит. Пусть полежит чуток, за психами послать никогда не поздно. Диагноз-то какой?
— Сквозная травма грудной клетки. Пневмоторакс. Клиническая смерть шестнадцать секунд.
— Досталось мужику. Что у него там с давлением? Померил?
— Девяносто на шестьдесят. И температура почти в норме.
— Ну вот и запиши в карту, да пойдем, вроде вон тот, синенький, зашевелился. Этот уже точно сегодня не сдохнет.
Глава пятая
ДЕВУШКА И ЧЕРТ
Светка Дубкова возвращалась из редакции в самом дурном настроении. Нет, не Светка — Станислава Дубковская, известная журналистка, гламурная Джинсовая Леди, а с недавнего времени первый заместитель редактора модного журнала «Жираф». Светкой она становилась два раза в год, когда ездила к матери-продавщице продмага в деревню Выгузово, все остальное время, и даже в паспорте, была она Станиславой. Чудесное превращение пэтэушницы Светки произошло по странному совпадению — неестественная для деревни Выгузово Светкина любовь к пустому времяпрепровождению за книжкой встретилась с огромной библиотекой старой балерины Ангелины Христофоровны, у которой мать по недомыслию сняла для Светки угол. С тихим нечеловеческим упорством невесомая Ангелина трудилась над грубым, неподатливым человеческим материалом, как Бог Отец над глиной небытия. Так безбашенная Светка попала на искусствоведческий факультет Университета, презрев вожделенный ранее торговый техникум. Когда студентка Дубкова стала подающей надежды аспиранткой Дубковской, Ангелина Христофоровна воспарила в кущи небесные, откуда и следит теперь в небесное оконце за Светкой-Станиславой.
Оконце в небе и вправду было — скромное осеннее солнце застенчиво выглядывало из-за свинцовых кулис, нерешительно ощупывая предзакатными лучами позолоту на куполе Исаакиевского собора. Офис журнала «Жираф», из которого пулей вылетела Стася, находился в одном из самых престижных бизнес-центров Петербурга Quattro Corti — «Четыре двора». За фасадами постройки восемнадцатого века домов три-пять по Почтамтской улице расположился век двадцать первый с бесшумными лифтами, цветным стеклом, огромными холлами и модным рестораном Гинза-прожект «Мансарда». Там, среди стеклянных стен и крахмальных рубашек официантов, возникало чувство полета над городом, душа обливалась умильной патокой гордости по поводу сопричастности этому невозможному величественному чуду под названием «Петербург», и верилось в собственную значимость и нужность. Чашка кофе за десять евро слегка отрезвляла, но пару раз в неделю Стася могла себе это позволить. А уж если ланч за счет редакции — тем более. Но, как известно, бесплатный сыр… В этот раз шеф пригласил на ланч своих трех заместителей лишь для того, чтобы сообщить пренеприятное известие — медиа-холдинг Free will, в который входил журнал «Жираф», поменял владельца. Из безликой олигархической империи он был перемещен во владения некого господина Ахманова, который и должен был к ним присоединиться для прояснения редакционной политики. Станислава была неприятно удивлена. Предыдущих владельцев интересовали только финансовые отчеты. Да и какая может быть политика у глянца? Еще более странным было то, что недоступный для журналистов глава могущественной «Хелл корпорэйшн» лично встречается с креативной группой самого незначительного из своих активов.
— Что ему от нас надо? — спросила Стася у главного.
Федор Михайлович (эФэМ) увлеченно ел лазанью. Седоватые мочалообразные пряди на висках смешно подпрыгивали в такт движению челюсти.
— Вы, Светлана, очень проницательны! — Скрипучий голос с каким-то архаическим акцентом разрушил рафинированный уют «Мансарды». — Этот проект очень важен для меня как для патриота России и Петербурга. В противном случае я бы не стал вкладывать в непрофильный актив.
Подозрительно знакомый тип материализовался за спиной эФэМа — не низкий, не высокий, не толстый и не худой, не лысый и не… впрочем, тут сказать было трудно, потому что на голове у него был странный головной убор, напоминающий тюбетейку. Стася вздрогнула, вдруг осознав, что обращался он именно к ней. Никто в редакции не знал про Светку. Она уткнулась в полупустую тарелку с ризотто и сделала вид, что ее это не касается. Главный встрепенулся. Капля бешамеля новогодней сосулькой повисла на бороде.
— Господин Ахманов! Добро пожаловать! Чрезвычайно тронуты и весьма польщены! Весьма! — Бешамель переместился на сиреневый галстук.
Стася подобрала упавшую с колен эФэМа салфетку и незаметно сунула ему в руку. Простой процесс вытирания конечностей вернул главного в обычное саркастическое состояние. Он с достоинством пожал руку миллионеру, подвинул его стул и что-то сказал официанту.
— Позвольте представить самых креативных наших сотрудников, я бы даже сказал, ваших сотрудников! Ха-ха-ха… — ЭФэМ принужденно заржал, как зашоренный конь перед скачкой.
— Не стоит тратить время. Я уже познакомился с продуктом и его творцами (пальцы-щупальца осьминога перебирали страницы последнего номера, «Жираф» мучительно терпел) и рад личному знакомству. Шампанское, мне кажется, пить уже поздно или еще рано, так что я бы сразу хотел перейти к делу.
Седоватые пряди снова запрыгали на висках, но эФэМ промолчал. Стася сосредоточенно тыкала вилкой в ризотто. Рис насмешливо уворачивался. Вареные моллюски бесстыдно намекали на что-то весьма неприличное. Стася отодвинула тарелку. Миллионер улыбнулся — не губы, а мидии.
— Всего два условия, соблюдение которых гарантирует успех нашей совместной работы, и одна маленькая просьба. Первое: наша миссия — формирование позитивного отношения общественности к реконструкции города, в которой мы планируем принять непосредственное участие. И второе — соблюдение корпоративных интересов. И просьба — никакого умничанья и фронды!
— Позвольте уточнить, — фиолетовый галстук главного выбился из-под пиджака и воинственно развевался, как флаг перед сражением, — правильно ли я понял, что наш журнал больше не независимое издание, но специализированный корпоративный орган печати?
— Ни в коем случае! Я не собираюсь советовать и уж тем более указывать профессионалам (мидии смачно терлись боками, щупальца приближались, чернильный туман обволакивал мозг). Вам лучше знать, как лучше реализовывать редакционную политику и соответствовать выбранной миссии!
— Выбранной вами миссии! — вставила Стася.
— А вот это, госпожа…
— Дубровская, Станислава Дубровская!
— Это мое право как владельца холдинга.
— Значит, мое право — работать или не работать в вашем издании.
— Абсолютно верно. Но на вашем месте, Свет… Станислава, я бы не стал принимать поспешных решений! И кстати, статью про Четвертакова не нужно писать. Уже не актуально.
— Осьминог с фенхелем в вине по-критски, — объявил официант.
— Я не ем морепродукты. А фельетон ваш в последнем номере мне понравился! Все так и было! Приятного аппетита.
Новый владелец журнала отправился к себе в «Хелл», жеманно поклонившись ошеломленной креативной дирекции.
— Федор Михайлович! Не молчите! Чертовщина какая-то! Откуда он вообще взялся на нашу голову? С какой стати он мне указывает, что писать, а что нет? Что мы теперь, под его дудку, хором, башню Газпрома славить должны? Или оды губернатору писать? Кто эту жвачку читать станет? И клиенты, и читатели — все разбегутся!
— А нам теперь клиенты и не нужны. У нас теперь один корпоративный клиент — «Хелл корпорейшн», неужели не очевидно?
— Очевидно, но невероятно. Кто он такой? Ведет себя так, будто он представитель Господа Бога на Земле.
— Скорее дьявола… А ты, Стасенька, не горячись. Если есть у тебя лишних миллионов — дцать, то можем пообсуждать перспективы нового издания, а если нет, так надо задницу прижать и молчать в тряпочку, пока из съемной квартиры не выперли и кресло в офисе не отобрали.
ЭФэМ выдернул бутылку «Вдовы Клико» из накрахмаленных объятий официанта, разлил по бокалам и молча выпил.
— Федор Михайлович, это же не похороны «Жирафа»? Может, тост? — умиротворяюще прошелестел арт-директор Фетучинни, добряк и оптимист.
— Да, давайте-ка за удачу! — дежурно воскликнул директор по рекламе и маркетингу Антон Ковальчук, потряхивая кудрями, как перед выходом на «Цыганочку».
ЭФэМ налил еще и махнул официанту, открывавшему следующую бутылку. Сопротивление захлебнулось «Вдовой Клико». Стася пошла домой.
* * *
Маша ощущала себя раздавленной гусеницей. Пресловутый Грегор Замза из знаменитого романа Кафки был менее везучим, он превратился в живую и здоровую гусеницу и лишь затем умер от безвыходности и непреодолимого абсурда. Видимо, ей повезло, она стала умирающей гусеницей, и мучаться ей не так долго. Вот только Сонька… Маша вдруг вспомнила, что не забрала Соньку из «художки». Отец болеет, мама сообщила еще утром, что идет на собрание по благоустройству. Придется просить Стаею.
— Привет, у меня пожар.
— А что, бывало по другому? — раздраженно поинтересовалась подруга. Видимо, у нее все было тоже не совсем в шоколаде. — Уроки проводить не стану. А ты где?
— В полиции. Надо срочно Соню из «художки» забрать. И домой.
— Все?
— Нет. Потом надо встретить Вадика Четвертакова у стадиона и отвезти его в Мариинскую больницу.
— Что? Ты уже в няньки к этому строителю записалась? Соньку отвезу, и хорош! Постой, я шутку твою не поняла: в какой еще полиции?
— Я потом тебе все объясню. Я тебя очень прошу, встреть Вадика. Телефон сброшу. Все, за мной пришли…
— Григорьева Мария Николаевна? Старший лейтенант полиции Воронов. Пройдемте.
Маша послушно поднялась со скамейки в общем зале полицейского участка, куда ее доставили из Мариинской больницы, и походкой робота проследовала за старшим лейтенантом за железную дверь, перекрывавшую лестницу на второй этаж здания в переулке Крылова. На втором этаже их ждала еще одна железная дверь, за ней коридор с двумя рядами железных дверей. Маша чувствовала, как эти железяки одна за другой отсекают путь назад к беззаботному прошлому, где еще нет штыря арматуры, торчащего из груди, прикрытой синим пуловером. Они зашли в кабинет, очередная железная дверь хищно лязгнула затвором. В кабинете стояли металлический сейф, дешевый письменный стол и два колченогих стула. В углу валялась груда тряпок, какие-то сумки и несколько компьютеров. Из предметов декора был только портрет Феликса Эдмундовича, который сиротливо стоял на полу, возле сейфа. Лейтенант Воронов курил дешевые сигареты. В лицо Маше светила лампа под железным колпаком, как в плохом телесериале про НКВД. Маша заученно, в пятый раз, повторила свою невероятную историю. Кашляющий лейтенант исправно записал.
— Значит, вы пришли домой к своему ученику и обнаружили, как его отец прыгает в канаву и нанизывает себя на арматуру?
— Я же сказала, я не знала, что это дом моего ученика, не знала, что за рулем автомобиля его отец, и не видела, как он упал. Я только видела автомобиль, а затем тело в канаве.
— Вам самой, Мария Николаевна, не кажется странным такое количество совпадений?
— Еще как кажется… Но что есть, то есть.
— Я вынужден буду взять у вас подписку о невыезде, по крайней мере пока не прояснится ситуация со здоровьем потерпевшего.
— То есть я теперь еще и подозреваемая?
— Это формальности, Мария Николаевна, однако их нужно соблюдать. Всякое, знаете ли, случается. Едут, бывает, муж с женой в одной машине, а приезжает одна жена, а муж бесследно исчезает, оставив ей заводы, дома, пароходы… Это я так, к слову. — Коллега товарища Дзержинского приветливо улыбнулся, самозабвенно потряс сигаретой и многозначительно выпустил столб дыма в Машину сторону. Слезы потекли из глаз — наверное, пытались смыть этот едкий дым, эту многолетнюю копоть насилия и унижения, сочащуюся из свежевыкрашенных стен. — Вот здесь подпишите и можете быть пока свободны.
Маша покорно подписала бумажки, следователь долго копался с ключами, открывая и закрывая железный сейф под пристальным взглядом Железного Феликса, затем выпустил подозреваемую из кабинета. Она нетерпеливо переминалась с ноги на ногу в глухом коридорчике, ожидая полицейского. Лейтенант Воронов, тонкий и длинный, как пистолет с глушителем, вырулил из своих владений, дверь хищно щелкнула. Маша уже оделась, мысль ее давно покинула пыльного Феликса Эдмундовича и его прокуренного последователя, однако на пути ее физической оболочки возникла очередная дверь, которую открыть не удалось. Лейтенант размашисто дошагал сначала до двери, а затем, обнаружив отсутствие связки ключей и непреодолимость преграды, обратно. В качестве речевки на марше использовалось весьма банальное хитросплетение из табуированной лексики и характерных всхлипов телефона, безуспешно пытающегося выйти в эфир.
— Гражданка, у вас телефон берет?
— Что, простите?
— Телефон, говорю, берет? У меня служебный, ни черта не берет.
Маша сочла дальнейшую дискуссию по поводу семантики глагола «брать» бесперспективной и молча протянула служителю закона старенькую «Нокию».
— Дежурная, это Воронов. Слушай, Лелик, тут у меня опять дверь захлопнулась. Ну да, в коридоре. Ну так вышло… А ключи? Опять пропали? Мне гражданку отпускать надо, ты там сторожа шугани, пусть, как обычно, с третьего в мой кабинет, там окно открыто. Так, давай без нотаций. Это не просьба, а приказ старшего по званию.
— Минуточку, гражданочка, подождать придется. Вы пока присядьте.
Маша опустилась на единственный колченогий стул и заревела. Лейтенант растерянно вертел в руках телефон.
* * *
— Стася, ну пожалуйста, можно, я с тобой пойду? Я домой не хочу. Я маму подожду, а то бабушка опять ругаться будет, что у нее одна гулянка на уме. Я тебе картину покажу.
— Как хочешь.
Стася отчаянно замахала руками, из второго ряда, перекрыв движение, выполз растрепанный «жигуль» и резко затормозил. Сонька едва отпрыгнула в сторону, стряхивая с американской куртки родную грязь.
— Стадион на Таврической, пожалуйста. Старичок за рулем был под стать автомобилю.
Растрепанные седые завитки по краям лысины указывали на пышное прошлое, а кожаный прикид с заклепками — на причастность к богеме. Стася прикинула — лет шестьдесят, видимо, бывший рокер.
— Что, красавицы, выступать едете или болеть?
— Мы — группа поддержки, — буркнула Стася, безуспешно пытаясь дозвониться до подруги.
— А вот я играл много лет, правда в футбол. Сейчас футбол — большой бизнес. А раньше — удовольствие, азарт, проверка самого себя… Да вот хоть стадион этот строящийся возьмите. Миллионы освоены, а стадиона нет. Потому что — временщики. Ни прошлого не помнят, ни будущего не знают.
— Кто ж его знает? Может, и нет его вовсе. Конец света вон обещали.
— И будет, если так без ума жить будем. Вот раньше еще дед мой в деревне как дом строил? Коня пускал и, где тот копытом бил, там жертву закладывал: еду или предметы со значением — подкову, иголку, инструмент, если хозяин мастеровой. Дед говорил, что без строительной жертвы здание будет непрочным или рассыплется во время строительства. Славяне вообще верили, что в доме, построенном без строительной жертвы, будут умирать люди, прежде всего хозяева, семью будут преследовать болезни, несчастья, разорение хозяйства. А сейчас? Нарисуем — будем жить!
— А вы, я смотрю, философ.
— Нет, филолог. Славист. Сейчас славянские языки не в почете, а филологи и вовсе не нужны никому.
— Сейчас никто никому не нужен, а в почете только удостоверения госчиновников или «Виза платинум». Так что не о чем расстраиваться. А что там еще про жертву?
— Что-то мне подсказывает, что я коллегу встретил? Вы, видимо, педагог?
— Нет, это моя мама учительница, а Стася — журналистка. Раньше мама тоже была журналистка, а теперь еще и в школе работает.
— Спасибо, барышня, просветили. И как же вас величать?
— Соня.
— София — значит мудрость. Надо вашей маме-учительнице вас повнимательнее слушать. А ее как зовут?
— Маша.
— Чудесное имя. Самое главное для христиан. Знаешь, кто такие христиане?
— Ну, которые в Иисуса Христа верят.
— Гениально. Так вот, изначально у иудеев имя вашей матушки обозначало «печальная, горемыка». Уже у греков оно стало символом любви и верности. А вы, значит, Станислава? Да еще и журналистка? В походе за славой, значит. А другого имени у вас нет?
Стася вздрогнула. Второй раз за сегодняшний день ей пытаются напомнить о том, кто она есть на самом деле.
— Нет, только это.
— Жаль, вам удивительно подошло бы имя Светлана — дарящая свет, в православии Фотинья.
— Давайте, если можно, про строительство. Я как раз статью написать должна про строителя одного, мне пригодится.
— Да пожалуйста. Пробка-то солидная… Можно и про строительство.
Старичок (впрочем, к этому моменту он уже казался Стасе не таким уж древним, хотя Сонино мнение не изменилось) с трудом переключил заедающую передачу и с явным удовольствием принялся за лекцию.
— Дом в народной культуре — средоточие основных жизненных ценностей, счастья, достатка, единства семьи и рода (включая не только живых, но и предков). Целая система бытовых запретов направлена на то, чтобы удержать счастье и не дать ему покинуть жилище. В похоронных причитаниях дом как бы разделяет судьбу его хозяина и подвергается разрушению после его смерти. Мотив человеческой жертвы сохранился в фольклоре южных и восточных славян, в частности в балладе о замурованной жене: три брата-строителя не могли закончить свою стройку, пока они не замуровали в фундамент жену младшего брата, которая раньше других принесла своему мужу завтрак. У южных славян мастер перед закладкой дома тайком измерял рост первого встречного человека или хозяина дома, его тень или след, а полученную мерку закладывал в фундамент. Человек или животное, с тени которого была снята мерка, заболевал и через сорок дней умирал, а его душа становилась мифологическим покровителем строения.
— Ужас! И что, ее по правде замуровали или только ее тень?
— Не знаю, Сонечка. Но это и не важно. Если есть какая-то сила или воля, что твою волю победила, то уже и не важно, замурован ты в стенку или нет. Жить по чужому велению — все равно что в тюрьму замурованным быть.
— А если по бабушкиному велению?
— Ну, по бабушкиному не знаю. Впрочем, даже если это веление во благо, без согласия твоего благо не случится. Ну вот и приехали. Вот ваш стадион.
— Нет, нет, не уезжайте, ради бога. Сейчас я тут мальчика одного найду, и мы дальше поедем.
— А позвольте поинтересоваться, далеко ли?
— В Мариинскую больницу.
Черт сидел на скамейке возле Медного всадника и скучал. Вокруг гуляли жирные голуби. Шел дождь. Черт бросил в голубей кусок булки. Голуби восторженно принялись делить добычу. Прилетела чайка. Выхватила булку и улетела. Черт захохотал. Маша проснулась. Замурованная в полицейском коридорчике, она не сразу поняла, откуда доносится хохот.
Лейтенант Воронов сложился пополам от хохота. На пороге кабинета стоял человек, видимо сторож. На плече его сидел голубь, а на голове — тюбетейка. Лейтенант взял ключи и пошел открывать железную дверь, ведущую на волю. Маша поспешила к выходу. Уже спускаясь по лестнице, она услышала странный звук, похожий на выстрел. Маша лишь ускорила шаг.
* * *
Соня не пошла в приемное отделение со злым промокшим мальчиком из маминого класса, которого они с подобрали на улице возле стадиона, и расстроенной Стасей. В скверике было сыро. Она пособирала немножко листья для гербария, посчитала ворон и уселась на скамейку. Тут к скамейке подошел странный дяденька и стал засовывать деньги в скрипку. Потом что-то долго искал. Потом сел и заплакал. Почему-то сегодня все очень странные.
— Здравствуйте, меня зовут Соня. У меня мама куда-то пропала. А вы почему плачете?
— У меня тоже пропала мама.
— Значит, будем вместе ждать.
— Боюсь, что мне уже ждать нечего.
Дяденька положил скрипку в футляр и сел рядом с Соней.
— А хотите, я вам картину покажу? Я сегодня в «художке» нарисовала. Это мост. Это город. А вот там еще один мост. Но он не настоящий. Он волшебный. Он из настоящего города в волшебный ведет. А вот голубь летит. Он путь показывает.
— Соня, ты что здесь делаешь? А где Стася?
— Стася вон там, в больнице. И мальчик тоже там. А этот дядя тоже маму ждет. А ты где была? На работе?
— Почти. О боже, Александр Иванович? Вы тут как оказались? Что с Дмитрием? Он жив?
Александр Иванович Добряков молча поклонился, взял потертый футляр и направился к выходу.
— Александр Иванович! Как хорошо, что вы пришли! — Стася бежала по скользкой дорожке. Джинсовая куртка расстегнулась, волосы растрепались. — Пойдемте быстрее!
Стася поскользнулась, и ему пришлось ловить ее на полпути к сияющей огнями только что зажженных фонарей луже.
Что-то щемяще знакомое промелькнуло в памяти Добрякова. Вечер. Маман встречает его после уроков. В руках у него скрипка. Он уже в классе восьмом, и маман ему едва достает до уха, несмотря на каблуки. Она скользит на мокрой дорожке, и он едва успевает подхватить ее на полпути к сияющей огнями только что зажженных фонарей луже.
— Там Вадик Четвертаков… Он молчит и плачет. У него, оказывается, мама умерла два года назад. А теперь и отец… — сказала Стася.
— Умер? — шепотом спросила Маша.
— Кто умер? Митька? Четвертаков? — взвился Александр Иванович.
— Нет, успокойтесь, никто не умер. Он в операционной. Не говорят пока ничего. Пойдемте, Александр Иванович! Маха, где ты опять пропадаешь? И что за привычка не брать телефон!
— Да, конечно, пойдемте к Вадику!
— Стася, постой! Мама на работе была. И не надо ей свое веление диктовать!
Маша с удивлением уставилась на Соню.
— Мам, нам тут дядя в машине рассказывал такую историю страшную про замурованную жену одного человека и про то, что можно у человека волю убить, и он все равно как мертвый будет, хотя и живой. А еще про то, что, когда что-то строят, надо чем-то жертвовать.
— Сегодня один строитель, похоже, стал невольной жертвой моей тупости. — Маша привычно заплакала.
— Мам, вот дяденька-филолог сказал, что так как я София, то я мудрая и мне верить надо. Ты вот мне веришь?
— Конечно, — пробормотала Маша сквозь слезы.
— Ну тогда не плачь. Он не умрет. Точно! И все обязательно будет хорошо.
* * *
Голубь Будимир летел по проспекту. В клюве у него была тяжелая тюбетейка. Следом ковылял черт. Хотя пуля не могла нанести ему существенного вреда, но и приятного тоже было мало. Зато скука прошла. Сто лет в этом городе пролетели, как день. Мост появится через час. Можно было бы еще потусить, да пуля мешает, и птица проклятая опять покою не дает. Ну и ладно. Все вроде идет как надо. И жертва есть, и новый город на месте прежнего выстроят, а про этот, глядишь, и забудут. Черт задумчиво посмотрел на реку и отправился в путь.
* * *
Доктор филологических наук, владелец и единственный шофер частной компании «Такси минус» Гавриил Иванович Гармс вез пассажиров по Литейному мосту, рассказывая, по своему обыкновению, что-то из материала курса обрядовой семантики славянских народов: «Граница между тем и этим светом — река или вообще вода. Река связана с идеями судьбы, смерти, страха перед неведомым, с физиологическими ощущениями холода и темноты, эмоциональными переживаниями утраты, разлуки, ожидания. В народной лирике девушка в горе идет к реке и плачет, сидя на берегу, а ее слезы текут в воду или просто уподобляются течению реки».
И тут он увидел чудо. Мост точно растворился, и все машины — и его старенький «жигуль», и соседний мерседес, — все они точно парили в сыром питерском воздухе. А там внизу, над самой водой тоненькой лентой пролегал синий зыбкий путь, по которому ковылял странный господин в явно недешевом черном пальто, а впереди летел голубь размером с петуха и нес в клюве что-то странное — то ли шляпу, то ли земной шар.
Эпилог
Старший лейтенант полиции Воронов закрыл папку, сыграл на ее синей корочке пару триолей длинными музыкальными пальцами лучшего ученика музыкального лицея и любимца завуча Александрины Давыдовны Добряковой. Затем, взглянув на товарища Дзержинского в поисках поддержки, решительно поднял трубку.
— Приемное отделение? Добрый вечер. Старший лейтенант Воронов, полиция Санкт-Петербурга, Центральный район. Меня интересуют два ваших пациента: некто Четвертаков Дмитрий Валерьевич, тысяча девятьсот семьдесят первого года рождения, и Добрякова Александрина Давыдовна, год рождения ближе к тысяча девятьсот сорок девятому.
— Четвертаков Дмитрий Валерьевич поступил в отделение с колотой раной в области грудной клетки. Разрыв легкого, пневмоторакс. Была проведена срочная операция. Сейчас находится в реанимации. Состояние стабильное, угрозы для жизни нет. Добрякова Александрина Давыдовна поступила к нам с обширным инсультом. К сожалению, помочь ей не смогли. Смерть зарегистрирована в восемнадцать часов сорок семь минут. Еще есть вопросы, лейтенант? — Голос у дежурной был устало-казенный.
Вопросов не было. Воронов пожалел, что бутылка «Мартеля» пуста, и, удостоверившись, что ключи в кармане, отправился в подвал. Там, в подсобке у эксперта-психолингвиста, завхоза по совместительству, Ефима Борисовича Веревкина на куцем дерматиновом диванчике спал Мулла — личный секретарь и заместитель упомянутого сотрудника.
Сотрудник был тут же. Он смотрел канал «Культура» по старенькому телевизору «Горизонт». На мутном экране маячил какой-то тип в затертой кожаной куртке с растрепанными седыми завитками вокруг лысины.
— Садись, Игорек, чайку выпей. Или, может, покрепче чего?
— Спасибо. Некогда мне. Я спросить хотел…
— Погоди чуток. Давай поглядим. Однокурсник мой выступает. Доктор наук.
Воронов оседлал колченогий табурет и присоединился к просмотру.
Мутный образ увлеченно рассказывал:
— Чтобы понять, как рождаются городские мифы и суеверия, важно знать, к какой культуре принадлежит город, его национальную и этническую сущность. А чтобы выяснить степень мифологизированности, то есть степень влияния мифа на жизнь человека в городе, стоит произвести статистический анализ сбывшихся предсказаний и проникнувших в реальность невероятных историй. В Петербурге этот показатель в двадцать раз выше, чем в Москве, в четыре раза выше, чем в Праге, и в тридцать два раза превышает показатель Нью-Йорка. Возьмем в качестве примера одного из самых частых героев различных городских мифов — черта как родовое понятие, включающее всю нечистую силу (нежить). Черти отличаются от прочей нечисти способностью к оборотничеству: превращаются в черную кошку, собаку, свинью, чаще — в человека, могут принимать облик знакомого. В народных верованиях они постоянно вмешиваются в жизнь людей, насылают морок, заставляют плутать, провоцируют на преступление, пытаются заполучить их души.
— Вот, Игорек, слушай умного человека, а то живем и не замечаем, что вокруг нас происходит. Так собой увлечены, ангела от черта не отличим. А ты чего хотел?
— Да вот, про него узнать. — Лейтенант показал на спящего.
— А что, документы у него в порядке, работает исправно. Приболел вот немного. Шапку свою потерял. К погоде нашей привычки нет… Дал ему таблетку. Спит теперь.
— Давно?
— Да почти что с обеда. А, так ты про ключи? Прости, что не помог. Я-то стар уже по крышам лазать, а его будить не стал. Куда он с температурой, свалится еще.
Воронов устало вздохнул.
— А вы, Ефим Борисович, почему домой не идете?
— А что мне там делать в пустой квартире? Дети своей жизнью живут. Жену похоронил. Мне тут, с людьми, веселее.
— Ну, спокойной ночи.
— И тебе, Игорек, того же.
Воронов вернулся в кабинет. Вся эта странная история требовала немедленного расследования. Видимо, синюю папку оставила подозреваемая. Но откуда она знала заранее, что произойдет? И кто открыл дверь, если Мулла спал в подсобке? В кабинете стоял все тот же запах, все так же светила лампа под железным колпаком, все так же нес вахту неутомимый Феликс Эдмундович. Только вот синей папки на столе уже не было. Воронов даже не удивился. Посмотрел в развороченной куче конфиската, проверил сейф и решил посоветоваться после дежурства с Ефимом Борисовичем или даже с его другом — доктором наук.
— Я за сигаретами, — бросил в дежурку и вышел в ночь.
Старший лейтенант впервые испугался своей профессии, известной именно тем, что ей сопутствуют опасности. «Это дело, которое и делом-то назвать было нельзя, напоминало мешок без дна. Каждый раз, когда он уже вроде пуст, возникает что-то удивительное или весьма глубокомысленное. И пока ты контролируешь погружение собственной руки в этот чертов мешок, действительность выглядит весьма реальной и ощутимой. Неуверенность возникает, когда погружение делает контроль затруднительным, и возникает сомнение в том, существует ли еще та самая действительность, а порой и в том, существует ли еще твоя собственная рука…»
— Молодой человек! Простите, бога ради, если напугал. Где тут милиция, не подскажете?
Тщедушный и давно немолодой прохожий совсем скукожился под резиновым взглядом полицейского.
— А что, собственно, произошло?
— Это, если можно так выразиться, долгая история, с двойным, так сказать, дном…
Воронов пригляделся. Прохожий говорил с явным акцентом, но не как реальный иностранец, а как из СНГ или наш, что не дома жил. Синий двубортный плащ оставлял в поле видимости тонкую жалостливую шею, перевязанную галстуком-бабочкой, неуместно кокетливо выглядывающим из-под несвежего воротничка.
— А я не тороплюсь, у меня сегодня вечер длинных историй. Пройдемте, гражданин, до «ночника», надо сигарет купить. Так я слушаю…
— Может, и правда, надо все кому-то рассказать сначала, а то я сам запутался.
Человек неуверенно огляделся. Аполлон на Александринском театре подозрительно голубел в лучах подсветки, дождь, перемежаемый снежной крупой, стыдливой кисеей прикрывал зияющие необустроенностью подворотни, и город был похож на сказочный замок в стеклянном шаре из сувенирной лавки, который хорошенько встряхнули, и послушные блестки и шарики папье-маше заклубились вокруг колонн и статуй.
— Я, видите ли, музыкант, играю в оркестре, сегодня гастроли закончились, и оркестр уехал. А я не смог. Вещи собрал и не смог. Я же думал, зачем ему эта скрипка, он не музыкант, а я ведь, знаете ли, скрипач, потом уже виолончелистом стал, но был скрипач, у Давида Михайловича Каца учился, впрочем, не важно. Мы с другом учились у него, но Иван талантливее был, ему и скрипка досталась, и Александрина. А сын у него не музыкант, ну, я и подумал, зачем ему скрипка, черт меня попутал, знаете, бывает такое: сделаешь что-нибудь, а потом сам поверить не можешь, что это твоих рук дело.
Воронов, безучастно вдыхавший осенний туман, встрепенулся и закивал растрепанной головой.
— Ну вот, я скрипку одну ценную должен был сыну друга моего передать, а вместо нее в футляр свою положил. Она тоже хорошая, нет никакой разницы, если не на сцене играешь. Я вдруг подумал, что скрипка такая только для сцены, жалко ее. Я не из-за денег, правда… Не верите. Правильно не верите. Я сам себе врал и вам тоже вру. Отдал я свою скрипку Сашеньке, ну то есть жене друга. Хотя какая она уже сейчас Сашенька, Александрина Давыдовна, я ведь ее всю жизнь любил безответно, а вот теперь обманул. Скрипку-то кремонскую я, получается, украл. Всю ночь мучился, на банкете напился, а у меня, простите, язва. Днем оркестр в аэропорт, а я, извините, с язвой своей в туалете. И тут понял я, что не могу в аэропорт. Скрипку эту нельзя отсюда увозить. Она городу этому принадлежит.
Воронов шел молча. Неуверенность и зыбкость оттягивали карман, перекрывая путь к зажигалке. Сонная тетка в «ночнике» бросила пачку «Винстона», без лишних раздумий выдала фляжку «Мартеля» и даже предложила закусить шоколадом фабрики имени Крупской. От шоколада Воронов отказался, мысленно поставил себе плюс за проведенный рейд по установлению мест несанкционированной торговли крепкими спиртными напитками в ночное время и вышел на Фонтанку. Музыкант стоял на том же месте. Воронов хлебнул коньяка для уверенности и засунул руку в карман, ощущая, как она проваливается все глубже и он вслед за ней вываливается из реальности в черт знает куда. Не хватало еще утонуть в собственном кармане! Воронов нащупал дырку в подкладке и выковырял зажигалку.
— Хотите сигарету?
— Лучше коньяк, если можно.
Воронов протянул бутылку. Музыкант пил долго, маленькими аккуратными глотками, запивая туманом и закусывая снежной крупой. Затем приник к каменному парапету Фонтанки, внюхиваясь в водянистую темноту.
— Сколько рек в Санкт-Петербурге? — вдруг спросил он.
— Девяносто три, — автоматически ответил старший лейтенант, ощущая, как карман с неопределенностью становится тяжелее.
— Каждая река пахнет по-своему. Нева — дальними странами и надеждой, Мойка — роскошью и поэзией, а вот Фонтанка пахнет прошлыми грехами. В последние недели и от моих снов воняет. Они стали похожи на петербуржские реки. Однажды я прочитал у сербского писателя следующее: «В моей жизни как будто существуют два времени. В одном времени не стареешь, но вместо тела тратится что-то другое. Может быть, наше тело и наша душа — это горючее? Горючее для чего? Может быть, время — это сила, которая движет телом, а вечность — это горючее души?» Я вот и думаю, может, когда кончается время и тело больше не может двигаться, происходит пожар и душа горит на костре вечности. Поэтому люди ненавидят будущее и боятся прошлого.
— А где эта ваша скрипка? — Голова приятно прояснилась, лейтенант Воронов сделал еще глоток из неожиданно опустевшей бутылки, бесстрашно достал зажигалку и с удовольствием закурил, ощущая огромные массы времени, текущие за парапетом, как ощущают опасность в темной комнате.
— Так вот, про скрипку. Я, как полегчало, к Александрине. Там нет никого. Я погулял немного, звоню. Телефон не отвечает. Я снова к ней, а там сосед, мол, все, опоздал, голубчик, сгорела твоя Александрина, как свечка в одночасье. То есть умерла от инсульта. Я не поверил. Я ведь, знаете ли, любил ее всю жизнь!
— Вы уже говорили.
— Это я вам, молодой человек, говорил, а ей не успел. Вы не представляете, что это была за женщина, не представляете!
— Представляю. Я у нее учился. Так что со скрипкой?
— В гостинице, рядом тут.
— Не надо вам в полицию. — Лейтенант вдруг вспомнил неаккуратную кучу вещдоков у подножия Железного Феликса. — Завтра помогу вам сына Александрины Давыдовны отыскать, с ним разбирайтесь. А сейчас вам в гостиницу надо, а мне вот уже с работы звонят.
— Лейтенант Воронов слушает. Патрулирую участок, выявлена точка незаконной продажи крепких алкогольных напитков, предотвращено возможное мошенничество. Есть прибыть в отделение!
* * *
Отель «Росси» отражался в Фонтанке. Поверх него плыл силуэт грифона. Он размеренно махал огромными крыльями и величаво поднимал и опускал огромную голову. Что самое удивительное, в небе грифона не было. Старший лейтенант Воронов, длинный, как пистолет с глушителем, и виолончелист Миша Ковальский, посиневший от выпитого тумана, притулились к наросту еще не разобранной летней веранды ресторана «Фиолет». Из гостиницы выпорхнула окаблученная «ночная бабочка» в мокром манто и, пошатнувшись на высоких каблуках, упала в объятия полицейского.
— Юноша! — проворковала она прокуренно. — Я хочу подарить тебе вечность!
«Бабочке» было явно за сорок. Миша встрепенулся. Почему-то он напомнил Игорю цветок ириса с синеватой тяжелой головкой на тонком стебле, торчащем из синей вазы плаща. Каждый экзамен он приносил Александрине Давыдовне букет ирисов. Она каждый раз искренне изумлялась и сообщала, что это ее любимые цветы. Миша Ковальский взял даму за руку:
— Как чудесно вы это сказали!
Дама брезгливо стряхнула Мишину руку и удалилась. Воронов отметил, что пора проверять менеджмент отеля на причастность к сутенерству.
— Спасибо вам, юноша, — пробормотал слегка обиженный Миша и направился в номер. — А когда мне вас ожидать? Мне бы успеть до обеда, а то я снова здесь останусь, а теперь уже совсем незачем. — Ковальский заплакал.
Лейтенант Воронов записал свой личный номер на карточке отеля. Мишель Ковальский благодарно кивнул бутоном головы, стебель шеи опасно закачался.
— Портье, проводите гостя до номера и доложите о выполнении.
Ковальский протянул руку, долго тискал длинные пальцы неудавшегося пианиста и в конце концов извлек из недр плаща-вазы открытку. На открытке была афиша гастролей Бостонского филармонического оркестра в Санкт-Петербурге и портрет Ковальского с виолончелью.
С обратной стороны была надпись:
«В древнем Ханаане, недалеко от храма, находился круглый жертвенник с сиденьями вокруг него. Они предназначались для наблюдения за концом света. Считалось, что отсюда лучше всего можно будет увидеть Судный день. Так что люди тогда ожидали конца света в одной-единственной точке. И для них он был бы только концом времени, но вовсе не пространства. Потому что, если конец света виден в одной-единственной точке, это означает, что в данном случае и в данном месте отменено именно время. Это и есть конец света. Пространство освобождается от времени».
И ниже:
«Посетите Петербург — город, освобожденный от времени!»
Старший лейтенант вернулся в переулок Крылова, вошел в отделение, перекинулся издалека парой слов с дежурной, прапорщиком Оленькой, открыл одну за другой три железные двери и вернулся в свой кабинет. Феликс Эдмундович укоризненно молчал. Надо писать отчет о дежурстве. Или подождать до утра? Игорь уселся за стол, решительно положил голову на руки и закрыл глаза. Он проснется, и все окажется сном. Все равно так не бывает. Игорь стал мягко проваливаться в дремоту. Сон его пах особым запахом сцены: пыльного занавеса, канифоли, пота, духов. В кулисах стояла Александрина Давыдовна и строго смотрела на мальчика в черном костюме и белоснежной рубашке с галстуком-бабочкой.
— Не забудь про паузу перед третьей частью. Ты играешь Моцарта. Это вечная музыка. Когда мы исполняем такие вещи, мы соприкасаемся с вечностью. А это опасно, мой мальчик, нужно быть точным и очень осторожным. Ну, вперед!
Отчаянная трель не походила на Моцарта. Звонил телефон.
— Воронов, с бригадой на выезд! Ограбление в отеле «Росси», звонил портье, просил тебя лично уведомить. Ты в теме?
— Я в кабинете! Пострадавшие есть?
— Пока не ясно. Но заявителю «скорую» пришлось вызвать. Так что поторопись!
Дело, напоминающее одновременно мешок без дна и карман с дыркой, просочилось в реальность.
Старший лейтенант Игорь Воронов торопился. Он знал, что пропало в отеле «Росси». Как знал и то, что вся эта история каким-то невероятным образом связывает его с вечностью. А это опасно. Нужно быть точным и очень осторожным.
Шесть танцев со смертью
(Танцевальная сюита в двух актах и шести картинах)
Программа спектакля
От хореографа
«Танец мне позволяет говорить обо всем», — утверждал один из самых великих хореографов двадцатого века Морис Бежар. Я с ним категорически не согласен!
Танец не рассказывает, танец моделирует жизнь, позволяя почувствовать и понять то, что не выразить словами. Человек проживает отпущенный ему век в трех перспективах — исторической, социальной и психологической. То есть существует исторический фон, аккомпанирующий индивидуальному бытию и во многом его определяющий. Есть жесткая структура общественного устройства, которое простраивает человеческую жизнь, помещает ее свободное течение в жесткие рамки, придает форму. И есть psyche, или, если хотите, душа, трепещущая в тисках железных объятий истории, связанная кристаллической решеткой общества. Посмотрим повнимательнее на танец. Музыкальная составляющая определяет характер и тему, воля и талант хореографа создают новую форму. Но содержание несомненно зависит от исполнителя! Не будь Нижинского и Павловой, может, и не знали бы мы сегодня Фокина и Лифаря. Только psyche, раскрываясь, как цветок, заставляет сверкать грани кристалла, только с ней банальные семь нот превращаются в мощный водопад чувств и эмоций, только так любое творение приобретает неповторимый смысл и уникальную красоту.
История человечества бесконечна, по крайней мере в нашем восприятии и в тех масштабах, которые человеческому рассудку дано объять. Искусство вечно в той же мере. Но лишь конечные вещи делают этот мир прекрасным. Каждое поколение музыкантов по-своему прочитывает великие партитуры Чайковского и Верди, каждое поколение танцовщиков по-новому воспроизводит шедевры Петипа и Баланчина.
Каждый из нас, мечущийся, как ничтожный электрон в кристалле социума, двигает своей хрупкой и короткой жизнью бесконечную историю человечества. Разные люди в одинаковых обстоятельствах действуют по-разному, проявляя тем самым свою psyche.
Так и артист, воспроизводя танец, не раз исполненный до него, вносит в этот конечный момент свою psyche, творя шедевр или никем не замеченный банальный концертный номер.
Начало и конец, сливаясь воедино, дарят нам радость осознания бесконечности танца, живого и отчаянного, безрассудно смелого и трагического, немного банального и неповторимого в своей конечности. И в этом смысле каждый танец — это танец со смертью.
От автора
Сегодня, на этой сцене вы увидите несколько танцевальных историй, которые охватывают историческую и культурную перспективу трагической и героической эпохи — века войн и революций, побед и поражений, великой любви и невиданной ранее ненависти. Все герои нашей сюиты — плод воображения автора, любые совпадения случайны, как случайна сама жизнь.
Мы рекомендуем прочитать либретто перед началом, впрочем если вы предпочтете сразу перейти к спектаклю — ваше право. Всегда можно обратиться к справочной информации и во время антракта.
Надеемся, кусочки в нашей незамысловатой мозаике сложатся в нужном порядке, и картина покажется вам занятной и достойной потраченного на нее времени.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА,
ОНИ ЖЕ — ИСПОЛНИТЕЛИ
Николай Петрович Воронов, гвардии-майор тридцать пятого понтонного батальона сто семнадцатого инженерного полка Первого Украинского фронта Советской армии, позже — директор провинциального музея, автор ряда книг по истории и краеведению, заслуженный работник культуры СССР.
Мария Егоровна Воронова, супруга Николая Петровича, учитель начальных классов.
Эмилия Николаевна Воронова-Затулина, солистка Кировского театра оперы и балета, позже — организатор, художественный руководитель и директор детского музыкального театра.
Дарина Николаевна Никитина (Воронова) — филолог, постановщик и ведущая массовых культурных мероприятий областного Дворца культуры.
Николай Николаевич Воронов, архитектор, художник, предприниматель.
Анна Николаевна Светлова (Воронова), филолог, искусствовед, хозяйка художественной галереи.
Кордебалет: внуки и правнуки главы семьи (Мария, Анна, Илья, Дмитрий, Ольга, Вера, Виктория, Арсений, Софья), а также друзья и знакомые главных действующих лиц.
___________________
Действие происходит преимущественно в России в период с 1917 по 2017 год.
Декорации созданы на основе артефактов указанного времени.
Либретто
Сюита
(фр. suite — ряд, последовательность, чередование) — музыкальная форма, состоящая из нескольких самостоятельных контрастирующих частей, объединенных общим замыслом.
Последовательности бывают разные. Есть банальная очередь, есть череда скучных дней, а есть калейдоскоп, где разнообразные узоры, составленные из одних и тех же элементов, сменяют друг друга, складываясь в мозаичное полотно. Такой мы задумывали нашу сюиту. Хотелось бы, чтобы она продолжила ряд знаменитых балетных сюит, таких как «Кармен-сюита», комп. Жорж Бизе — Родион Щедрин, хор. Альберто Алонсо; «Шопениана», комп. Фредерик Шопен, хор. Михаил Фокин и др.
Акт первый (Мужская линия)
КАРТИНА ПЕРВАЯ. Марш.
(фр. Marché, от marcher — идти) — род музыки, сопровождающей или рисующей стройные размеренные движения людей, преимущественно войска.
Если часть вашей жизни пришлась на двадцатый век, то легко понять наше отношение к маршу, ибо это музыка той эпохи — эпохи великих и кровавых войн, жестоких и бессмысленных революций, эпохи, где отряд шел вперед «не заметив потери бойца». Двухчастный размер марша будто помещает его исполнителя в глубокую колею, из которой нет пути в сторону Движение в ней начинается бравурным мажором военного марша и завершается минором траурного. Ранняя форма марша появляется в театральных пьесах и операх восемнадцатого века, сопровождая выходы и уходы актеров со сцены. Творческий гений великих композиторов и хореографов оставил нам блестящие образцы сценических маршей: марш из первого балета на русскую тему «Конек-горбунок» Цезаря Пуни, марш из оперы «Аида» несравненного Джузеппе Верди, знаменитый «Персидский марш» Иоганна Штрауса и, конечно, с детства всеми любимый марш Петра Ильича Чайковского из балета «Щелкунчик». Наш марш, следуя традициям и законам жанра, имеет ясный, простой и энергичный ритм. Сохраняя базовый функционал — синхронизацию шага, — он тем самым задает темп всем последующим танцам.
КАРТИНА ВТОРАЯ. Полонез.
(польск. polonez) — торжественный танец-шествие в умеренном темпе, имеющий польское происхождение, исполнявшийся, как правило, в начале балов.
Этот танец изначально полон противоречий. Танец парный, однако танцующие в краковском варианте, который и пришел в Россию в начале девятнадцатого века, за руки не держались. Это танец без контакта с партнером. Но без телесного контакта! Должен быть теснейший духовный контакт, иначе не исполнить сложные, установленные по геометрическим правилам, фигуры полонеза в классическом размере три четверти. Шаг в полонезе напряженный, нервный. Партнер часто танцевал вооруженный саблей, как бы «расчищая» ею дорогу своей даме. Полонезом начинались балы, однако самые знаменитые произведения, такие как полонез из оперы «Дубровский» Михаила Ивановича Глинки или тот же полонез Огинского, — это прощания.
Вот и наш полонез полон противоречий, как, впрочем, и эпоха, в которой строит неустойчивое здание своей жизни его герой.
Полонезом заканчивается первый акт нашей сюиты, в который входят два очень мужских танца, традиционно ассоциирующиеся с началом. Они вводят нас в мозаику повествования с разных временных перспектив. Так, начиная складывать картинку из кусочков, или, как сейчас это называют, пазлов, мы первым делом выкладываем рамку, а затем заполняем прочие фрагменты.
Акт второй (Женская линия)
КАРТИНА ТРЕТЬЯ. Фокстрот.
(англ. fox trot — лисий шаг).
«„Роллс-Ройс“ бального танца», фокстрот стал символом новой культурной эпохи. Имена знаменитых исполнителей — Джинджер Роджерс, Фреда Астера и, конечно, Гарри Фокса, которой был его прародителем и оставил свой псевдоним в названии танца, — оказались первыми ласточками грядущих перемен. Кино с его доступностью, прямым воздействием и незамысловатыми сюжетами — вот новый властитель дум. В символике фокстрота — романтический образ любви. К 1925 году танец стал очень популярным и привел к новой революции в европейских танцах — стопы стали ставить параллельно, до этого использовалась только балетная, выворотная позиция. Это промежуточное — между классикой и модерном — место фокстрота сделало танец важным для нашего повествования. Другая особенность фокстрота, повлиявшая на наш выбор, — большое количество разнообразных ритмических сочетаний. Классический четырехчастный размер роднит его с маршем, а медленный скользящий шаг — с вальсом. Чередование медленных и быстрых шагов похоже на течение времени: то оно бежит, то невыносимо тянется. И когда наступает это тягучее безвременье, лучшее средство — включить фокстрот встать в шестую позицию, отважно сделать параллельными стопами два длинных шага, два коротких и отчаянно скользить по жизни, слушая, как метроном, удары собственного сердца и музыку фокстрота в своей душе!
КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ. Танго.
(исп. tango) — старинный аргентинский народный танец; парный танец свободной композиции, отличающийся энергичным и четким ритмом.
Страстный и чувственный, темпераментный и драматичный, он всегда имеет ноту грусти. И фокстрот, и танго — танцы про любовь, в этом смысле они родственники. Но, как часто бывает, родные люди являются полной противоположностью, подчас не находя общего языка. Эта аналогия имеет непосредственное отношение к нашему подбору танцев.
Но вернемся к танго. Ритм танго неоднороден, он включает в себя паузы, ускорения и замедления. Движения танго, резкие и стремительные, сменяются плавными и задумчивыми, создавая необыкновенную, экспрессивную и поэтическую атмосферу танца.
«Танцует в Севилье Кармен», — пишет Федерико Гарсиа Лорка в ломаном ритме танго, а в мелодиях Астора Пьяццоллы, создавшего примерно столько же мелодий танго, сколько у Штрауса вальсов, слышится дыхание поэзии Лорки.
Танго всегда разделяет партнеров: они выполняют разные шаги, каждый шаг вершит судьбу, и ничего нельзя изменить. Дело в том, что в этом танце всегда есть сценарий, где у мужчины и у женщины — свои роли. Он и она. Их конфликты, воспоминания, нежность, тоска… Обо всем этом наше танго.
КАРТИНА ПЯТАЯ. Вальс.
(нем. Waltz — вращение) — общее название бальных и народных танцев размера 3/4. Исполняется преимущественно в закрытой позиции.
Как сообщает нам Энциклопедия бального танца, особенностью исполнения всех вальсов является то, что «разница между движениями партнера и партнерши составляет один такт, то есть, когда партнер выполняет движения первого такта, партнерша танцует уже второй такт». Эта трагическая несогласованность восприятия, была определяющей для нас при работе над композицией. Еще одна характерная черта вальса — повторы и возвраты на исходную позицию. В ломаном мире героини следующей миниатюры линия жизни словно потеряла направление. Это даже не линия, а замысловатое кружение с возвратами и повторами, как и в вальсе. Тот же источник утверждает, что для вальса главное — «эффективно совершить поворот». Не это ли главное и в жизни? Умение вовремя повернуть, не упираться в глухую стену, не топтаться уныло на месте! И наконец, читаем там же: «Вальс — общее название целого ряда весьма различных по технике и характеру танцев». Получается, знаменитые вальсы Шопена, Чайковского, Глинки, Глазунова, Прокофьева и сто пятьдесят два вальса Иоганна Штрауса — разные танцы? И снова нам приходит на ум банальное сравнение с жизнью, где в одном человеке можно найти черты самых разных характеров, а разные люди вдруг неожиданно оказываются единым целым.
КАРТИНА ШЕСТАЯ. Па-де-де.
(фр. pas de deux, букв. — танец вдвоем) — музыкально-танцевальная форма, одна из основных в классическом балете: выход двух танцовщиков (антре), адажио (дуэт, исполняемый в медленном темпе), мужской и женский сольный танец (вариации) и совместная кода (заключение).
Па-де-де — это, как правило, кульминация балета. Недаром па-де-де из различных балетных спектаклей так часто исполняются артистами в конкурсных и концертных вариантах. Особенно популярны яркие композиции из балетов «Корсар», комп. Адольф Адан, хор. Мариус Петипа; «Ромео и Джульетта», комп. Сергей Прокофьев, хор. Леонид Лавровский; «Дон Кихот», комп. Людвиг Минкус, хор. Михаил Барышников и др.
«Почему не сольный танец?»
___________________
Как па-де-де — высшая точка балетного искусства, так и любовь — вершина нашего жизненного цикла. Мы начинаем этот, не всегда радостный, путь в одиночестве и так же одиноко покидаем равнодушный мир. Но, чтобы оставить здесь след, оставить свой взгляд, жест, цвет волос, улыбку, которые наши дети и внуки понесут в вечность, нам нужен партнер! Нам нужен этот танец вдвоем как кульминация нашего недлинного спектакля. Только он несет в себе продолжение и надежду. И в этом смысле па-де-де — это танец с жизнью.
(Третий звонок)
Увертюра
— Battement tendu, plié, petit jeté, battement…
— На три счета!
— Plié, arabesque, plié!
— Слушать музыку!
— Держать спину!
— Улыбаться!
Педагог не улыбается никогда. Концертмейстер повторяет фразу за фразой. Ноги не слушаются, и спина готова сломаться на арабеске. Но снова и снова:
— Battement tendu, plié, petit jeté, battement…
Акт первый
(Мужская линия)
Картина первая
МАРШ
Мы идем уже вторые сутки. Ночью привал на два часа, и снова идем. Последнюю ночь совсем не спали. Идем среди деревушек с черепичными крышами и аккуратными домиками, как из книжек. Я покупал такие книжки со сказками для Милы. Как они там с Машей? Мы идем в каком-то ломаном ритме. Ускоряемся, топчемся на месте, кружимся, снова идем… Как в танце. Наконец мы приходим в Прагу. Город — точно нарисованный. Весеннее солнце играет в воде с отражениями соборов и дворцов. Здесь будто не было войны. Мы только пару баррикад видели да несколько танков подбитых. Все мосты на месте. Зачем наш понтонный батальон гнали сюда без передышки двое суток? Чехи, а чаще чешки несут нам воду и хлеб, белье и мыло. Дамочка в шляпке, в настоящих туфлях на каблуке под свист и шуточки солдат положила к нам на капот букетик синих цветов и убежала, путаясь в длинной кружевной юбке. Дамочка, и та кукольная. На лице краска, на шее шарфик красный, а на шляпке-то сеточка капроновая, на лицо немного спускается. Так получается таинственно, и хочется эту шляпку с сеточкой снять и за дамочку подержаться. Проверить: живая — нет. Молибога орет благим матом и требует увольнительную. Сержант он отличный, только болтун страшный. Но в этот раз общую мысль сказал. Мы тут как у Христа за пазухой оказались. Сейчас бы на Эльбе мокли. В Польше и Германии ни одного моста не осталось. Везде понтоны ставили. А тут вон — весна, жизнь мирная. Пули не свистят. Может, и все уже? Может, выжили? Наш батальон отправляют в Выставиште, это Дворец промышленности, там у них всякие выставки раньше проходили. Идем по мосту через Влтаву и входим в Летну. Так парк называется, Летний значит. Все деревья в цвету, а пахнут-то как! У нас не растут такие. Стволы черные, совсем без листьев, но веток и не видно, потому что все цветами покрыты. Белыми, огромными. И тоже пахнут. Такие деревья, наверное, в раю растут. Мы снова топчемся на месте. Я смотрю вниз. Парк этот — на самой горе. Берег такой крутой и гора. Так с той горы всю Прагу видно. Ну и красотища. Как в Москве, даже еще красивее. И все как игрушечное, прямо из дочкиной книжки. Мы идем мимо белого дворца с чудной крышей, слегка раненой, но все же крышей. Мы Дрезден маршем проходили. Там вообще нет крыш. Все разбомбили.
А что там в России… Где Маша с Милой? Писем давно нет. Но, может, скоро конец? Командир говорил, что вроде капитуляцию фрицы подписывают, и всех домой скоро отправят. Надо хоть на мир поглядеть. Пока головой вертел, чуть пулю не схлопотал. Вот так Гроб Магомед! Снайпер там на крыше сидит, и весь наш батальон перед ним, как мишень в тире. Бьет прямо по кабинам. Выпрыгиваем — и врассыпную. За кустами снайпер не достанет. Получаем приказ двигаться дальше. Там, видите ли, из-за нас на мосту затор. А как тут подвинешься под огнем? Кому под пули охота, когда домой пора? Командир орет: «Воронов, обезвредить снайпера!» А мне и приказать некому. Весь личный состав по кустам рассыпался. Хоть самому на крышу эту ползти. А я высоты боюсь. Меня даже из авиации в инженерные войска перевели из-за этого. Может, хоть кто-нибудь высунется? Нет, спят уже, поди, в кустах. Ну и ползем мы с Молибогой вокруг дворца, собираем собачье дерьмо на парадные гимнастерки. А гад этот с крыши так пулями и сыплет. Молибога все про барышню вспоминает. А я все думаю, как Маше в глаза глядеть буду, когда вернусь. И что Нине, санитарке нашей, скажу, когда прощаться будем. Так доползли мы до входа. А там лестница мраморная и площадка с клумбами. Кругом война, а эти красоту, значит, навели. И все как на ладони. Из кустов не высунешься, прицельно бьет, сволочь. Сидим, вокруг птицы поют. Глаза закрываются сами. Так и заснул под свист пуль и пташек.
Просыпаюсь — тишина. Ни снайпера, ни Молибоги, ни батальона. Вылез из кустов потихоньку и пошел проверить, что там в этом дворце проклятом происходит. Захожу и за нос себя щиплю, думаю, сон никак не кончится. Вокруг чистота, стулья резные, тяжелые по сторонам стоят, а в середине лестница. Над лестницей настоящая люстра висит, вся переливается. Но самое удивительное, вижу я в этом сне Молибогу с той самой дамочкой на каблуках. И так они нежно воркуют, за руки держатся и по лестнице куда-то направляются. Я как заору: «Сержант Молибога! Смирно! Гроб Магомед!» Бедняга с лестницы скатился, руку задрал — честь отдает. Тут меня увидел, щеки порозовели и говорит: «Ты чего, Воронов, разорался? Не видишь, я с дамой? Тут тебе не окоп какой-нибудь, а бордель настоящий. Так что хочешь — со мной пойдем, а не хочешь — так полк тут рядом расквартировали. Иди дальше дрыхни. Всем увольнительную на сутки дали».
«Постой, — говорю, — а немец как же?» — «Да он и не немец оказался, а хохол, — хохочет Молибога, — они тут сначала с Власовым были, а потом с чехами немцев из города выбили. Не понял, что к чему, видит — военные и давай стрелять, а как форму на нас разглядел, так винтовку бросил и сбежал. Мне вот барышни местные все рассказали».
Барышни местные были неземной красоты и, главное, чистоты. Вот ведь, говорят, бордель, бордель… А я такого порядка, как в этом борделе, больше нигде не встречал. Даже в сортире умывальник был и полотенца разные — для рук, для лица и для прочих частей тела. Пока я те части мыл, мечты меня так одолели, Гроб Магомед, что еле штаны застегнул. Выхожу готовый. Ищу, где же каблуки с вуалькой.
И вдруг падает мне на голову вся эта крыша чудная вместе с лестницей и перилами, и грохот такой, а потом тишина. Ладно у меня плащ-палатка была накинута, я накрылся ею и под завалом без сознания сутки пролежал. Потом раскопали контуженого, целый год ни говорить, ни ногами двигать не мог. Власовец, оказалось, прежде чем сбежать, бомбу на чердаке спрятал. Чем ему барышни помешали, до сих пор не пойму. А еще жалко, раз в жизни в бордель попал, да и то до дела не дошло.
Вот и сейчас, грохот — и тишина. Ноги не идут, язык онемел. Дополз до портрета Машиного. Уже три месяца я без нее на свете. Видимо, пора снова к ней. Телефон звонит. Наверное, Нюша. Она каждый вечер в это время проверяет, как я тут. Надо бы ответить, да до трубки не дойти. Что ж это я, старик, перед смертью глупости какие-то вспоминаю? У меня детей четверо, внуки, правнуки, звания всякие. А я про бордель? Ты уж, Маша, дорогая, не ругай меня, старого дурака. Это от контузии, наверно. А ты какая красивая, молодая. И шляпка у тебя с вуалькой. Я помню. Ты ее в Потсдаме в пятьдесят пятом купила. Когда Николай родился. И каблуки.
Мне бы умыться. А то ползу я тут по полу, собираю дерьмо на парадную рубашку. А про Нину ты забудь, прости и ее, и меня. Не вспоминай, а я уже и не помню, что наша Дора от Духа Святого появилась. Прожили мы с тобой полвека, детей вырастили. Чего уж теперь про старое. Ты же знаешь, идеальных людей нет. Что, милая, я идеальный? Вот так Гроб Магомед! Приласкай меня, Маша. Какие руки у тебя холодные, дай-ка я погрею. Что же так телефон звонит? Не отпускают меня Мила с Нюшей. Ты сними трубку, Маша. А то у меня руки не двигаются. Ложись со мной рядом. Вот и плащ-палатка. Она всегда в нужную минуту спасет. Давай закроемся и уснем. Устал я марш-броски совершать. Мы идем уже вторые сутки…
Картина вторая
ПОЛОНЕЗ
Ненавижу дни рождения. Юбилеи особенно. Но nobles oblige — положение обязывает. Сын приехал из Америки, второй из Испании, на каникулы. Друзья, всю жизнь вместе, нельзя не пригласить. Один — депутат Госдумы, другой — глава транснациональной корпорации, из Гибралтара специально только что прилетел, третий скоро мэром станет. Жены-подружки, черт бы их побрал, с утра уже здесь, на даче, столы накрывают. Где мой варган? Ничего на месте не найдешь. Мне этот варган один киргиз подарил, когда мы машину с Кирюхой через Иран из Израиля в девяносто первом перегоняли. Мой первый «гелентваген», между прочим. Так я про варган. «Мерсы» и «крузера» у меня всякие потом были. А вот варган один. Варган, кто не знает, такой чудной музыкальный инструмент, на котором играют в основном всяческие шаманы, вводит в состояние легкого транса. Это мне сейчас и надо. Вот наварганюсь, «Отардом» горло промочу и пойду гостей встречать. Нельзя распускаться, ну и пятьдесят, ну и что? Может, я еще напишу свою Джоконду, или нет, пожалуй, «Гернику».
Краски ложатся всегда неровно. Нужно успеть положить следующий слой, пока не высох предыдущий. Из-под бледнорозового твоего лица честно просвечивает голубизна предыдущего слоя.
Короткие, толстые мазки краской нужны, чтобы достичь эффекта присутствия предмета изображения, а не прорисовка деталей. Что бы я ни писал, всегда сквозь силуэты домов и гор, звезд и стаканов проглядывает твое лицо. Тебя вроде и нет, а присмотришься — и ничего на самом-то деле нет на полотне, кроме тебя.
Цвета располагаются рядом друг с другом, минимально смешиваясь, чтоб создать эффект вибрации. Ты вибрируешь в воздухе моих картин и этюдов, в каждом рисунке. Ты властно и безжалостно появляешься в утробе моих сказочных животных. У моих нарисованных Кармен твое лицо. Оно ехидно улыбается с самой высокой башни Саграда Фамилиа, расплывается в синеве Средиземного моря, дрожит в дымке над Толедо… Синеватая твоя кожа упорно проявляется на барбивидных лицах танцовщиц Буффало Билла, на скулах Покахонтас, на отполированной груди бронзовой Джульетты.
Все не так. Варган заунывно стонет, и мне хочется оказаться на месте того киргиза, сидеть и смотреть вдаль слезящимися глазами. Просто смотреть, не пытаясь ничего увидеть, просто сидеть и ничего не ждать.
— Коля, сколько можно, голова от твоего бренчания разваливается! Собирайся, скоро уже Венька приедет. Охрана звонила. Надо все в гараже прибрать, а то ему некуда машину поставить. Сам же знаешь, он не может ее за воротами оставить. С его-то номерами. Понабегут всякие за автографами, еще и сирые да убогие с жалобами. Надо депутату хоть иногда отдыхать. Да и на парковке места маловато. Хоть бы свою колымагу к родителям отогнал. Три года машину не менял, хоть с глаз убери. Митя засмеет. Он там на «мазератти» ездит, а жене новую «альфу» купил, кабриолет красный. Просто картинка. А я так и буду, как девчонка, в сорок лет на поносном «мини» ездить! Вон и Витька в люди выбился. Двух слов связать не мог, кроме как матом. А уже начальник департамента. Этому на «мазератти» нельзя, так он свою корову на «крайслер» усадил. Она в него еле втискивается, а все туда же. Бриллиантами обвесится и плывет, как парус в море дерьма. Да прекрати ты бренчать! Выброшу твою железяку, давно собираюсь. Вставай, пока и вправду не выбросила. Бутылку-то положи. Гостей не разглядишь. Сестрицы твои быть обещались вроде? Ты же мне говорил, что больше ни грамма, а опять пьешь. Брошу я тебя, пусть твоя первая из Америки приезжает и из реанимации тебя достает. Что головой мотаешь? Не был еще в реанимации? Ну так недолго ждать осталось. Пара бутылок, и место обеспечено.
Варган грустно дребезжит. Я перегоняю свой вполне приличный «ленд ровер» к Надиным родителям, терпеливо выслушиваю наставления Елены Львовны по поводу возраста. Она, кстати, и старше-то меня всего на десяток лет, с ужасом понимаю я, и спешно ретируюсь, поцеловав ручку. Жаль, что моих уже восемь лет как нет. Так отец и не съездил со мной ни в Прагу, ни в Потсдам. Это сейчас легко, а тогда, как сквозь стенку, протискивались, в замочную скважину за жизнью подглядывали. Ну, теперь гараж. Какой дурак летом машину в гараж ставит? Точно не я. Да и некуда здесь. Тут мои картины стоят. Черт, почему-то ко мне сегодня всякая дурь липнет. То про картины, то про Прагу. А это что за коробка?
…Глаза у тебя то ли карие, то ли зеленые. Смотрят на меня с портрета так вопросительно, будто я один в ответе. Я когда-то, еще в Архе, увлекался Пикассо и перерисовал все портреты его первой жены — русской балерины Ольги Хохловой. Там есть такой портрет, скорее даже рисунок, где глаза у нее ромбами нарисованы, и в них восторг и ужас. Я тогда рисовал и думал: нет таких глаз на свете. Привиделось это Паблику с пьяни или перетраху. А потом тебя увидел и понял — есть. Но, видно, мне таланта не хватило, или времени, или просто тебя. Я тогда дисер строчил, как положено. Уже десять лет какое-то говно строил и дисер этот вымучивал. Надо было кандидатский сдавать. А ты первый год в институте работала, и сразу к аспирантам отправили. Я, как зашел в аудиторию, так и сел рисовать. Вот и рисую до сих пор. Все никак не могу цвет лица поймать, как мазки ни перекладываю. Зато волосы пишутся легко — роскошные, медно-серые. У них такой оттенок, немножко грязноватый, как у спекшейся крови.
Ну вот, и до крови дошел. Мне с утра американская внучка, Аннушка, поздравление преподнесла — открытку с кошкой в стиле Пикассо, в рамке, сама нарисовала, и подпись: «Be an optimist». Будешь тут оптимистом, как же. Черт меня дернул коробку эту с фотографиями открыть. Кирюху вспомнить. Надо хоть пару глотков отпить, а то аж сердце заныло. Так ведь Надька накликает. Все. Фотографии больше не смотрю. Что было — то было. У кого скелетов в шкафу нет? Вон отец — все детство на него молился. Герой, пять орденов, двадцать медалей, заслуженный, народный и прочее. Всю войну прошел от Москвы до Праги. А мать его чуть не каждый день за боевую подругу Нинку распиливала, та ему все письма с ошибками строчила. Я в детстве так за мать переживал, понять не мог, как это отец такой красавице изменять мог. А потом баба Аксинья, перед смертью, мне письма материны про Дору отдала. Оказалось, что, пока отец на войне был, мать двоих детей родила. Мальчик умер, а Дора вообще уже после войны появилась, пока отец контуженый в Праге лежал. Мила тогда у бабы Аксиньи, мачехи маминой, в деревне жила. Но я матери ничего не сказал и Миле тоже. А Нюшка все равно еще маленькая была. Так вот, я запил тогда страшно. Домой года два не ездил. Опомнился только, когда Ирка, жена первая, Илью забрала и в Америку свалила к этому Джону вислоухому. Я бы совсем спился, если бы Дину не встретил. А встретил, еще хуже стало. Она такая красивая, а я лузер. Ни денег, ни картин. Прожекты одни. Тут перестройка подоспела. Кто как мог, стали бабки делать. Все друзья мои с Уралмаша были. Ну и пошло, как в «Крестном отце». Романтика. Войны по сценарию. Центровые с ОПС «Уралмаш». Меня тогда Венька в ломбард пристроил директором, а уже потом я мебельный магазин открыл. Мы всей командой на выборах за ОПС агитировали (хитро расшифровали — общественно-политический союз, афиши с Венькиным ликом развесили, мол, никакая мы не организованная преступная группировка, а белые и пушистые). Витек листовки строчил. Мы водку раздавали. И деньги тоже. Дина тогда уже замужем была. Муж — спортсмен какой-то. Однажды настучали, видно, так он привязал ее к койке и избил до полусмерти. Я сначала ее к себе звал, а потом испугался. Ребенок, муж-футболист, мячом прибитый. Она вся необыкновенная, ей мужик нужен весь без остатка. А я уже стал такой крутой на своем «гелентвагене». Только во вкус жизни холостой вошел. Просто звонить перестал. Кандидатский к тому времени уже стал неактуальным. Кому эти копейки архитекторские нужны? Митяй про свой стройфак тоже недавно только вспомнил: больницу на свои бабки решил в родном городе построить, Вилли Старк нашелся. Один Витька у нас защитился. Ну, он лицо официальное, задницы с давних пор лижет очень профессионально. Венька зато теперь Вениамин Михайлович, депутат-меценат. Музей открыл, детям помогает. Политик. А я вот тупо мебель продаю да все собираюсь шедевр написать.
В общем, жизнь тогда ничего себе была. Тут наварили, там попали. Однажды мы на «стрелку» поехали с центровыми. Венька, Митяй и я, Кирюха за рулем. Скользко так. Начало весны. Уже Пасха, а снег все то пойдет, то растает. Вышли, на мосту стоим, курим. Подъезжает простой такой мерс, цэшка плебейская. Выходит Куча и давай нас пугать, на деньги разводить. Я уже сейчас терминологию и не вспомню, но Митяй от той терминологии так завелся, что просто понесло его. Краем глаза вижу: рука у него нервно дергается. Тут из мерса еще двое повылезали, и кто-то еще остался там. Мне бы тут Митяя хватать да в машину, но Венька уже с одним из мерсевцев пушки друг на друга наставили. Тут дернешься, пули и полетят. Я тогда пытаюсь Кучу вразумить, мол, говорю, давай завтра снова встретимся. Ты остынешь, мы подумаем. Но Веньку тоже несет по полной. Ты, мол, Воронов, думай, а мне про этих пидоров и думать влом. И пошло. Мерсовец в Кирюху зачем-то пальнул, чтобы мы, наверное, уехать не могли. Второй уже давно возле меня со стволом терся, ну пришлось его по стволу, потом по башке. Ну а Митяй медлить не стал. Быстро Кучу замочил и за руль. Мы с Венькой кое-как своих обезвредили и назад попадали, Кирюху Митька на мое место завернул. Тот не шевелился уже. Тут мерсовцы опомнились и давай по нам палить. Митяй как руль крутанет, так по их мерсу бампером и двинул. Дверь у них аж задняя отвалилась. И вижу я, сидит там на заднем сиденье моя Дина, вся в крови. Кровь ее это или волосы — не поймешь. Цвет-то одинаковый. Один из этих уродов Динкиным мужем был. Как она с ними оказалась? Никто на «стрелки» баб не таскает, а этот гад!.. Дина смотрела на меня, и глаза у нее были ромбиками, как у Ольги Хохловой в 1919 году, и был в них восторг и ужас. Митяй конкретно так теснит этот мерс к краю. Я ору: «Нет, там Дина, нет!!!» Эти гниды стреляют в упор. Венька охает и замолкает. Митяй в бешенстве двигает мерс к тротуару, сдает назад и со всей силы по нему передним бампером. А у них там то ли заклинило что, то ли руку шоферу прострелили. Они с места двинуться не могут. Я Митяю ору, чтоб он в больницу гнал, а их на хрен бросил. Но он уже не слышит. Мне бы у него руль вырвать, по башке съездить, а я, как тупой, только и ору: «Динка, вон из машины!» А она там, как вкопанная, сидит со своими глазами. И кожа у нее синяя, как будто сырой слой предыдущего грунта сквозь розовое просвечивает. И волосы вьются на ветру, а в них снег сине-белый. Мерс летит через пробитый парапет в Исеть, медленно так летит, и волосы Динкины из двери открытой развеваются. А потом всплеск, и все. Как и не было ничего. Под лед ушли. И мерс, и Куча, и футболист ее недоделанный, и Динка, и волосы… И тут я, как идиот полный, достаю из кармана варган и начинаю играть, медленно так и монотонно. А Митяй воет в такт. А Венька стонет. А Кирюха молчит.
Вот и сижу я с Кирюхиной фотографией в руках, варганом в зубах и ее портретом перед глазами, а на душе перегар. Ни черта я уже не напишу. Никакую гребаную Джоконду. И даже «Гернику». Роюсь в коробке. Там все должно быть на месте. Точно. Под захороненным хламом нащупываю твердый надежный предмет. Он такой красивый, мой револьвер. Я достаю его, долго и любовно чищу, заряжаю барабан. Медленно вставляю дуло в рот и медленно спускаю курок.
ЗАНАВЕС
(Антракт)
Акт второй
(Женская линия)
Картина третья
ФОКСТРОТ
— Дети! Родители! Рассаживаемся по своим местам. Костюмы в гардероб повесили? Как — где гардероб? Я же всем при входе показала. Вам стюардесса даже шторку специально открыла. Ты, Одинцов, я вижу, уже в полете. Давай твой кофр, сама повешу. Что, Машенька? Сумку с короной забыла? Где? Девушка, дорогая, ребенок в накопителе сумку оставил. С реквизитом. Спасибо. Простите нас. Ты, Нелюбин, почему не садишься? Что значит «с этими не хочу»? А с какими хочешь? С пилотом в кабине не желаешь? Рядом со мной сидеть будешь! Все. Вопрос закрыт. Усаживайся и ремни пристегнуть не забудь!
— Эмилия Николаевна, а не разрешите ли мне на место этого молодого человека перебраться?
— Да-да, конечно! Огромное спасибо вам, Борис Израилевич. Опять вы нас выручаете!
— Нет-нет, я и вправду у окна не люблю сидеть. Как будто за Богом в его же доме подглядываешь. Ну, это я к слову…
— Иди, Нелюбин, к друзьям своим. Тебе Борис Израилевич место уступил, у окна. А поблагодарить — язык отсохнет? Кстати, где Федор? Я вас спрашиваю, джентльмены! Где Митрюков? Как — в туалете? Он же закрыт. Специально для Митрюкова открыли? Весьма предусмотрительно. Что за слезы, Вера? Какую еще помаду? И что теперь, из-за Диора рейс отменять? Потеряла и потеряла. В скай-шопе купим. Нелюбин, будь добр, шило вытащи из одного места и пиэспи свой убери. Нельзя во время взлета. Еще раз попрошу, все телефоны, плееры, компьютеры выключить. Уважаемые родители, это и к вам относится. Да-да, простите, сажусь. Спасибо вам еще раз, Борис Израилевич. Сашка Нелюбин меня с ума бы свел, пока до Москвы летим.
— Что-то долгонько мы рассаживаемся. Сдается мне, ждем кого-то. Хотите конфетку, Эмилия Николаевна?
— Да. С удовольствием. Боже, это опять Пироговых нет! Вот ведь семейка. Чуть нас с рейса из-за них не сняли. Ваське кто-то из новых друзей подарил зеленый берет на память, с надписью «Иквот а-Барзель». Есть тут такая бригада бронетанковая, может, слышали? Всю дорогу всех доставал, берет этот уморительно так демонстрировал да приговаривал: «И вот оборзел» — и руками разводил. Весь автобус со смеху умирал, а службе охраны в аэропорту надпись не понравилась. Забрали у Васьки берет. Потом у папаши его в багаже сувенирный «узи» отыскали, а мамочка, супермодель наша, грязью с Мертвого моря запаслась. Оказывается, у этой грязи состав почти как взрывчатка. В общем, семейку террористов пока обезвредили, у меня чуть второй инфаркт не случился. А, вот и они — еле сумки из дьюти-фри волокут. Главное, успели! Смотрите, Борис Израилевич, Васька Пирогов сейчас Сашку Нелюбина с вашего места сгонять будет. Он тоже с Одинцовым и Митрюковым в друзьях. Корнеты. Сиди, сиди, Нелюбин. «Поздно приходящим — кости». А ты, Пирогов, возвращайся в лоно семьи. О, сумка нашлась! Огромное спасибо! Маша, вот твоя авоська, растеряша. Минуточку, девушка, я только сумку в полку багажную положу.
— Эмилия Николаевна, голубушка, уже успокойтесь, пожалуйста. Присядьте. Расслабьтесь. Со мной побеседуйте, а то за две недели двух минут для меня не нашлось. Как раз про дела вашего театра и нашего фонда поговорим.
— Да, да. Конечно. Вы уж меня извините, Борис Израилевич. Я очень вашу поддержку ценю. Русский фонд такое важное дело делает! Мы с театром в девяностые только благодаря вам выжили. И сейчас вон какой конкурс помогли организовать. Со всего мира дети собрались. И из Америки приехали, и из Германии. Меня больше всего японцы поразили со своим театром кабуки. Это просто поразительно — какая пластика! Федор, куда? Какой туалет, что у тебя, медвежья болезнь случилась? Зачем ты все финики враз съел? Ты же их в подарок вез. Девушка, простите нас, бога ради. Он быстро.
— Милочка, можно, я вас, как прежде, по имени называть буду? Вы только не волнуйтесь так. Все же на месте. Уже домой летим. Присядьте, дорогая, отдохните, на вас же лица нет.
— Да, пожалуй. Никак расслабляться не научусь. Меня Оленька ругает все время, дочка старшая. Она у нас доктор. Младшая, Маруся, — учитель, в мою породу. Мама всю жизнь в школе проработала. А я чужих детей музыке и танцам учу, а своих не выучила. Даже школу музыкальную не закончили. Вот внучка, Верочка, у меня занимается, с нами летит. Уже знакомы? Да, королевой была. Ну уж, «необыкновенная»… Данные, может, и неплохие, но не для профессионального балета. Нет, как же я все-таки вам благодарна за этот чудесный праздник, просто нет слов!
— Нет слов — и не надо. Помолчим. Послушаем стюардессу нашу. Про безопасность и все такое. Вот и полетели. Какой хороший пилот, моментальненько скорость набрал! И самолет хороший. Я «Трансаэро» очень уважаю. Хотя обычно в Израиль «Эль-Алем» летаю. Но сейчас так рад, что с вами вместе, да еще и рядом сесть довелось.
— Боже, что за несчастье! Снова турбулентность. Как же этот Израиль далеко. Ненавижу летать. Так сердце давит… Всю жизнь мучаюсь с двумя вещами — с самолетами и еврейским вопросом. Причем удивительно, никаких даже мало-мальски еврейских корней в моей родословной и никакого отношения к авиации. Когда я родилась, отца забрали в армию и отправили в авиационную школу, но потом списали в инженерные войска по профнепригодности. Высоты боялся. А я в результате с ним уже только после войны встретилась. Потом этот процесс самолетный. Всю душу раскурочил, жизнь наизнанку вывернул. И надо же было так вляпаться, второй раз замуж выйти — и снова за самолет. Помните, у Маяковского «Товарищу Нетте — пароходу и человеку»? Так вот, Костя мой по аналогии — человек и самолет. Авиаконструктор. Слава богу, не летал. Только чертил в институте военном. Но самолет всегда у нас был на первом месте, а мы с девчонками — как получится.
— Не переживайте, Милочка, все нормально будет. Мы же над морем летим, здесь всегда турбулентность.
— Да я и не переживаю. Поздно уже переживать. Отпереживала свое. Только вот сердце что-то болит.
Вы не поверите, сколько слез из-за самолетов этих пролила. Я, может, вам отдыхать мешаю, Борис Израилевич? Простите, это у меня уже возрастные изменения, наверное. Словесный понос от волнения, как у Федьки Митрюкова.
— Ну что вы, что вы! Я как раз люблю побеседовать в спокойной обстановке. И где ж ее взять? Кругом бедлам. Все бегут, не знают куда. Вот только и осталось, что самолет. Вы, Милочка, продолжайте. Какое же имя у вас чудесное.
— Это третий мой крест. Из-за имени этого все и случилось. Как только маму угораздило в тридцать девятом в Сибири такое имечко ребенку дать! Она там в народном театре Эмму Бовари играла. Комсомолка романтическая — с синеблузочниками в Сибирь отправилась. Необыкновенная была мама моя. Я у деда в деревне вятской во время войны жила. Там все тоже было непросто. Но никакого декадентства. И родня вся деревенская — точно по статусу. А мама как будто из другого теста слеплена. Говорят, в бабку Анну. Та не из деревенских и пожила недолго. Какая-то темная история с ее смертью связана. А мама наполовину сиротой росла и аристократкой выросла. Ну, да я про имя. Сначала в деревне меня коровушкой дразнили. Там все коровы Милки да Зорьки. Но дед уже осторожный стал, больше коров не заводил, после того как три года Беломорканал рыл за Зорьку свою. Так бы там его и зарыли, если бы брат материн у Калинина не выпросил ему прощения.
— Как вы любопытно все рассказываете, Милочка. Что ж, дядя ваш с Михал Иванычем Калининым, значит, был знаком?
— Ой, Борис Израилевич, и не спрашивайте. Так все запутанно. Вроде он там в образовании что-то делал. Я его не застала. Меня мама когда в деревню привезла в сорок третьем, на него уже похоронка пришла. А к концу войны дед на четверых сыновей похоронки получил, а пятого из немецкого лагеря в Воркуту прямой дорогой направили. Чтоб от жизни лагерной не отвыкал. Там и скончался.
— Да, Милочка. Тяжелое время было. Куда ни кинь — всюду клин. У меня ведь тоже одна половина родственников в немецких печах сгорела, а вторая на русских лесоповалах замерзла. А что это вы такое про еврейский вопрос намекали?
— Да уж какие намеки. У меня муж первый — Миша Мендельсон. Вы ведь знаете, я в Ленинграде училась, училище Вагановское закончила. Только век мой балетный недолгим оказался.
— Ну конечно, конечно. Как же не знать про такую квалификацию! Да и знакомы мы уже годочков — дцать. Я и Николая Петровича, батюшку вашего, отлично помню. Я ведь во Всесоюзном обществе охраны памятников карьеру начинал. Такой музейщик был! Энтузиаст! Соловей! Его даже в министерстве все знали, никто отказать не мог. Он и здание новое для музея своего построил, да и вам, я слышал, помог с театром. Только вот про мужа я не знал.
— И мне бы не знать вовек. Все хорошо так начиналось. Мама меня к тетке в Ленинград привезла, когда дед заболел, а та говорит — мол, негде мне вас приютить. Отец еще где-то в армии был. Дора только родилась. Мать во время войны директором детского дома в Вятке работала. А потом там какие-то сверки-проверки. Собрала нас и к отцу вроде поехала. Но у него там тоже любовь фронтовая. В общем, пристроила она Дору в Вятке, а меня, от отчаяния, в училище это привела. Я тощая была, кожа да кости. Впрочем, тогда все такие были. И что удивительно, приняли. Так вот я в театр и попала. Ну, про училище неинтересно. Все как у всех. Интернат на улице Правды, холод собачий, есть хочется все время. И вот заканчиваю я училище, и берут меня в Кировский театр! Вы, Борис Израилевич, какого года? Тридцать шестого? Точно, мы ж юбилей ваш в мае праздновали, совсем памяти не стало. Ну, так вы понимаете, какое это счастье. И общежитие дают, и зарплату. Мне, конечно, родители очень тогда помогали. Они в Подмосковье жили. Отец в Академии военно-инженерной учился. Потом уже в Германию уехали. Но я не про то опять. Голова с этой турбулентностью совсем не работает! А может, и просто не работает…
— А вы винца красненького пригубите. Спасибо, милая девушка, чудесное у вас обслуживание, только трясет слегка. Что вы говорите, грозовой фронт прошли? Ну и славно, славно. И на земле фронт, и на небе. Как же вас зовут, нимфа вы наша воздушная? Слышите, Милочка, Эммой зовут. Мир полон совпадений. Чудесное имя. Чудесное. Как и вы! Благодарю. Нет, спасибо. Больше ничего не нужно. Да, ну и что же там с Мишей этим, с композиторской фамилией?
— С Мишей было все очень плохо. То есть плохо было у меня с мозгами. Нам ведь тогда про дружбу народов и все такое с утра до вечера уши полоскали. Я и не думала, кто он там. Мне фамилия понравилась. Я примерно так рассуждала: «Разве люди запомнят на афише, что танцует какая-то Воронова? А вот Эмилия Мендельсон — это звучит гордо!» Можете себе представить, какая идиотка была?
— Да, неосторожненько вы с фамилией. Это в каком же годочке было?
— В шестьдесят пятом. Я уже пять лет в Кировском танцевала. В солистки вышла. Но до примы далеко было. Видимо, и таланта не хватало, и связей. А Миша, тихий такой, как тень за мной ходил. И с квартиркой, и с едой домашней. У него родители врачи, сам тоже медицинский заканчивал. Ну и решила я, что пора мне имидж, как теперь говорят, поменять. Отец, царство ему небесное, прилетел в Ленинград. Они как раз из Германии вернулись. Демобилизовался после тридцати пяти лет армейской службы и решил на родину, в Сибирь. Я тогда не могла понять, как можно Москву на глушь сибирскую променять, а теперь хорошо понимаю. Помните у Бродского: «Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции, у моря?». Недаром политруком на войне был. А мне тогда сказал, что я глупость делаю большую. Но он никогда нам не приказывал. И тут не стал настаивать. Мол, что поделаешь, любовь зла. Я все еще не поняла. Только когда мне в театре прямым текстом намекнули, что никаких Мендельсонов у них в солистках не будет, до меня доперло. А куда уже было деваться? Миша, он как ребенок на дне рождения. Держался за меня, как за игрушку подаренную. Вот так моя неблестящая карьера и покатилась под уклон. Но все бы еще ничего. В театре и не за такое к воде ставят. Танцевала я себе пятого лебедя в третьем ряду, страдала тихонько и уже о ребенке думать стала, как тут самолет этот.
— Это вы про ленинградский процесс?
— Ну конечно. Сейчас мало кто помнит. А тогда какой был ужас! Дымшица и Кузнецова к смертной казни приговорили. За что? Да за то, что мы с вами сейчас с нашим детским театром совершили, — в Израиль полететь хотели. Тогда, в начале семидесятых, ни о какой эмиграции еще и речи не было. Вот они и решили самолет угнать и до Швеции на «кукурузнике» этом долететь. А оттуда уже в Израиль податься. Люди интеллигентные, не Овечкины. Все билеты по своим распределили, чтобы никто чужой не пострадал. Один нож перочинный на всех взяли, и то на всякий случай. Надеялись добром с пилотом договориться. Главное, даже до самолета не добрались, а уже приговоры по полной получили. Дымшица с Кузнецовым Хрущев потом помиловал, они сейчас видные диссиденты, в Америке вроде живут. Я интервью недавно читала. Остальные свои сроки по лагерям отсидели и в Израиль уехали. Они тем процессом будто ключик в двери железной повернули. А что тогда в Ленинграде творилось! У всех обыски, в театре партийное собрание. Меня, как врага народа, клеймили, только что камнями не забросали. Там, среди этих несчастных, был Иосиф Менделевич и еще Сильва Залмансон. Где-то в мозгах у гэбэшников эти фамилии в Мендельсона слились. Мишу каждую неделю на допрос вызывали. Отца его, Исаака Соломоновича, до инфаркта довели. Он на допросе сознание потерял, так и умер в больнице через день. Миша поседел, руки трясутся. Не спал совсем. Ночи напролет с чемоданчиком сидел готовый. Мне предложили — по собственному. Я даже с радостью из театра ушла. Дверь закрыла, и как отрезало. Теперь даже по телевизору балет не смотрю. Потом меня в Комитет вызвали. Такую ерунду всерьез мололи. Про заговор, предательство Родины и прочее. Требовали признание подписать, будто и мы с Мишей в Израиль собирались. Вот тут-то я и сломалась. Не могла больше. Мишу поцеловала и трое суток в поезде спала, пока до родителей ехала. Как меня из Ленинграда выпустили? Бог, видно, спас. Я потом Мишу всего пару раз видела. Когда согласие на его эмиграцию подписывала и на разводе.
— Милая вы моя Мила. Неужто по сей день себя корите? Бросьте. Сколько жен тогда сами на мужей доносы писали, а вы в этой чужой баталии — пострадавшая сторона. Миша-то, наверное, неплохо поживает теперь на исторической родине?
— Не знаю. Может, и поживает, а может, уже и нет. Не интересовалась. У меня, представляете, все еще руки трястись начинают и мурашки по коже, как я про то время вспомню. Насколько глубоко в нас этот страх сидит.
— А уж в нас-то, Милочка, за две тысячи лет сколько того страха накопилось. Я вашего Мишу как живого перед глазами представляю. Это ж образ какой! Всего поколения нашего! У каждого из нас свой процесс за плечами. Да, но что же дальше-то было? Как вы в театральные деятели вышли?
— Мне папа сказал, нечего рыдать. Надо работать идти. Я пошла в детский сад музыкальным руководителем. И так мне там было хорошо, так спокойно. Дети чудесные, воспитатели добрые, никто ни про ленинградский процесс, ни про еврейский вопрос и слыхом не слыхивал. Чистота первозданная. Я поняла — вот оно, мое призвание. Буду с чужими детьми работать, раз своих нет. В Институт культуры поступила. У меня же среднее специальное было. А летом мы с папой в Москву поехали. Он в командировку, в музей Исторический и министерство ваше, а я — буквально тоску разогнать. Он взял младших — Кольку с Нюшкой — и меня воспитательницей. Мама с Дориным сыном сидела. Дора меня на восемь лет младше. У нее к тому времени уже ребенок родился. А я опять одна… Остановились в Подмосковье на той же квартире, где родители жили, пока отец в Академии учился. Там я Костю и встретила. Из Москвы папа без воспитательницы приехал. Оленьку с Марусей родила, институт закончила. Пошла в детский сад работать. И девочки при мне. Только вот тоска где-то червяком засела.
— Вот так я и думал, что неспроста вы театром-то увлеклись. Вон она какая история замечательная оказалась!
— О боже, надо бы детей проверить, уже больше часа летим.
— Так куда ж вашим детям деться с подводной лодки? К тому же почти все артисты с родителями летят. Не волнуйтесь за них, хлопотливая вы наша. А дети у вас в театре и вправду чудесные. И поют, и танцуют, и на музыкальных инструментах играют. Недаром им на таком конкурсе престижном Гран-при вручили. Кстати, а диплом у вас? Не дадите взглянуть? О, какой красивый, с золотом! И смотрите-ка, все предусмотрели, на двух языках подписали: «За лучшую театральную постановку на Международном конкурсе детских музыкальных коллективов в городе Хайфа награждается музыкальный театр „Полет“ города Красногорска Московской области. Художественный руководитель — заслуженный работник культуры РФ Эмилия Николаевна Воронова». Ну, поздравляю. Вот видите, как все сошлось — и имя, и еврейский вопрос, и самолет! Милочка, Эмилия Николаевна, что с вами? Девушка, человеку плохо, нужно врача!
— Тише, тише! Детей перепугаете. И вправду все сошлось. Вы за детьми приглядите, пожалуйста…
Картина четвертая
ТАНГО
От: Александр Михайлов [email protected].
Дата: 13 февраля 20:53:16 Московское стандартное время.
Кому: Дарина Никитина [email protected].
Тема: Ответ: от Доры Вороновой.
Ответ-Кому: Александр Михайлов [email protected].
Милая Дора! Как это неожиданно и волнующе. Спустя столько лет — вдруг получить от тебя письмо. Я просто не знаю, что написать, как выразить всю бурю чувств и воспоминаний, чтобы не испугать тебя. Я так часто думал о тебе. Так часто вспоминал. Причем чем старше я становился, тем дороже делались те наши полудетские переживания. Милая Дора! Как упоительно снова произнести твое имя! Я не видел тебя почти полвека. Прошлым летом я приезжал в наш городок, встречался с одноклассниками. Сашка Бруднов дал мне твой телефон, но я не решился позвонить. Так мучился долго, набирал номер, клал трубку при первом гудке и снова набирал. Смешно, как мальчишка. Может, все-таки надо было позвонить? И что сказать? И кому? Я думал, позвоню, а там чужая дама строгим голосом спросит — что мне угодно… И вот открываю почту, а тут — письмо от Доры Вороновой. Глазам не поверил. Перечитал раз сто. Спасибо тебе, спасибо! Ты всегда была умнее меня. И смелее. Я даже не решался поставить твое имя в поиск. Вдруг найду, ты увидишь на своей странице фото старикашки и с отвращением удалишь из списка. А твоего фото нет. Жаль. Посылаю тебе стихи Глеба, он в Канаде последние лет пятнадцать живет. Может, будет любопытно прочитать чужие воспоминания жизнь спустя… Дора, милая, напиши мне, как ты живешь, о чем думаешь, о чем грустишь? Твое письмо показалось мне немного печальным. Напиши мне про свою семью, про родителей. Я летом специально к вашему дому подошел, там доска мемориальная в память о твоем отце. А в доме кто-то чужой живет. Конечно, всем свое время отпущено. Но твои родители, они были особенные, как и ты. Я отчетливо вижу внутренним взором не ослабевшей еще памяти Марию Егоровну, плывущую среди тополей по Первомайской улице, статную и красивую нездешней красотой, в заграничных ботах на каблуках-гвоздиках и шляпке с вуалью. А рядом ты: две белые косы спускаются на уже пышную грудь, кукольная фигурка и ямочки на щеках от постоянной улыбки. Вы когда приехали, мне было пятнадцать. Никогда после не видел я такой красоты, ни здесь ни в других странах. А поездил я немало. Но я лучше про себя потом. Ты только не пропадай, напиши мне еще, ладно?
Attachment: стихи Глеба. doc.
От: Александр Михайлов [email protected].
Дата: 20 февраля 22:35:27 Московское стандартное время.
Кому: Дарина Никитина [email protected].
Тема: Ответ: от Доры Вороновой.
Ответ-Кому: Александр Михайлов [email protected].
Здравствуй, милая Дора. Просто не верится, что мы с тобой переписываемся! Ты так коротко мне написала про себя: «В семьдесят третьем закончила университет. В семьдесят первом родился старший сын. В семьдесят пятом — младший» — как в официальной автобиографии. Я понимаю. Я чужой человек. Столько прошло лет. Целая жизнь врозь… Что уж теперь… Как сложилось, так, видно, было суждено. Не стоит жалеть. Одно хочу сказать: ты все эти годы была рядом со мной и во многом определила мой жизненный путь. Удивлена? Так и есть. Знакомство с тобой и твоей семьей стало катализатором каких-то процессов, которые, может быть, так и замерзли бы в сибирской стуже. Мать меня ругала, говорила: «Что это ты опять на скамейке расселся, глаза выпялил? Опять буржуйку свою поджидаешь?» Страдал страшно и каждый день ждал, когда ты с матерью из школы пойдешь. Она же учительницей в четвертой школе была и после работы мимо нашего дома проходила. И ты с ней. А иногда вас Николай Петрович встречал. Высокий, статный, выправка военная. Вы когда из Германии приехали, все женщины в городе в него без памяти влюбились. Он всегда с орденскими планками ходил и в фуражке. А Мария Егоровна — как с обложки журнала. Тут нарядов таких никто и в глаза не видел. Еще помню сестру твою старшую, она летом из Ленинграда приезжала. Вроде балерина? Как будто статуэтка или видение — вот-вот растает. Одни глаза черные горят, и волосы тоже черные. А ты вся такая белая-белая… Уже потом, когда, ну ты знаешь, о чем я, когда я уже у вас в гостях стал бывать и поближе познакомился, понял, что они нормальные люди, только другие, не здешние. Я тогда решил, что должен стать частью того большого мира, из которого волею судеб в наш городок занесло тебя. Вот и выскребался, как мог.
Рассказывать о себе сложновато, но я попробую.
После долгих метаний, службы в армии и работы в обкоме комсомола в 1970 году поступил в МГИМО — Московский государственный институт международных отношений. После окончания недолго работал в нашем посольстве в Швеции. Был там уже с семьей, женился в самом начале четвертого курса.
После Швеции работал в МГИМО, там же защитил кандидатскую диссертацию. Я — доктор экономических наук, профессор, заведующий кафедрой, декан. Ничего особенного, хотя по сибирским меркам, может, и по-другому. Написал две книжки, есть пара учебников по менеджменту и предпринимательству, которые используются во многих вузах.
Что до увлечений, то я, как и в детстве, люблю театр. Иногда пишу стихи. Жена — экономист, сейчас на пенсии. Как-то жизнь крутится-вертится. Я тебе отправляю одно очень старое стихотворенье, только строго не суди. Ты же филолог, а я дилетант в этом.
Ты пишешь, что работала в рекламном агентстве. Удивительный человек! В советское время — реклама. Как ты всегда чувствовала все новое! А уж работа во Дворце культуры — это точно твое. Жаль, что не видел тебя на сцене. Наверняка ты была великолепна! А по поводу мужа — зря ты насчет майора милиции комплексуешь. Я думаю, что это в генах. Быть дочерью кадрового военного и не любить людей в форме невозможно!
Напиши мне, о чем ты думаешь, о чем мечтаешь? И еще, если можно, напиши, когда ушли родители. Я буду их поминать, как своих. А как Мила, Николай и младшая твоя сестренка, Аня, кажется?
Спасибо тебе за все и жду твоих новых сообщений.
Attachment: стихи Доре. doc.
От: Александр Михайлов [email protected].
Дата: 05 марта 2010 г. 20:53:16 Московское стандартное время.
Кому: Дарина Никитина [email protected].
Тема: Ответ: от Доры Вороновой.
Ответ-Кому: Александр Михайлов [email protected].
Спасибо, дорогая, за теплые слова. Я так рад, что тебе понравились мои вирши. И не думал, что когда-нибудь у меня появится возможность отправить эти строки адресату. Написал, когда узнал, что ты замуж выходишь. Я тогда даже к Марии Егоровне ходил, просил уговорить тебя подождать. Мне казалось, что я не вправе сделать тебе предложение. Предложить-то нечего. Ни образования, ни денег. Одни благие намерения. А честно-то сказать, просто струсил. Что уж теперь с самим собой лукавить…
Удивительно, Дора, сколько общего у нас — и у меня два сына, и у тебя, и разница в их возрасте четыре года!.. Только у тебя трое внуков, а у меня три внучки. Неспроста.
Ты не романтизируй мою жизнь — все, как у всех, и беды те же, и радости одинаковые… Просто в один прекрасный день я рванул в Москву без копейки денег, даже костюма хоть какого-нибудь не было — после армии еще не успел купить. Долго не верил, что меня приняли, да еще и с общежитием.
Я о тебе правда часто вспоминаю — вижу тебя в школе или идущей по Первомайской с мамой (если ты это помнишь). Я ведь жил почти напротив Дома пионеров. Помню, встречал тебя даже в бане — кажется, ты очередь за билетами для папы с мамой занимала.
Детские воспоминания, видимо, цепко держат человека, и никуда от них не деться, да и не хочется с ними расставаться. Правда, Дора, может ли быть что-нибудь ярче и прекраснее первой любви?
Мне почему-то кажется, что ты грустишь… Все ведь хорошо — живы, более-менее здоровы, дети, внуки есть… Кстати, как у тебя со здоровьем, чем муж занимается на пенсии, сколько твоим внукам? Ты еще мне не написала про родителей.
Посылаю тебе старое фото нашего класса. Это мы в четвертом. Глеб раскопал. Мы с ним возобновили отношения недавно, тоже благодаря Интернету, и теперь постоянно переписываемся (ты не помнишь, конечно, но в школе мы дружили втроем — я, Санька Бруднов и Глеб Штерн). Кстати, когда мы встречались летом с одноклассниками, мы звонили Глебу в Канаду. Он всем привет передавал, а тебе отдельным файлом. Ну, ты уже читала.
Пиши, буду очень ждать.
Attachment: фото класса. jpeg.
От: Александр Михайлов [email protected].
Дата: 26 февраля 18:04:10 Московское стандартное время.
Кому: Дарина Никитина [email protected].
Тема: Ответ: от Доры Вороновой.
Ответ-Кому: Александр Михайлов [email protected].
Дора, дорогая, как я тебе сочувствую! Но в то же время подумай, какая чудесная и наполненная жизнь была у твоих родителей! Верно ты заметила: «Они не умели жить друг без друга». Надо же, прожили пятьдесят три года вместе, и только три месяца Николай Петрович был один… Я теперь, жизнь спустя, знаю, что не бывает все гладко ни в одной семье. Помню и твои рассказы про семейные неурядицы. Но, как говорится, большое видится на расстоянии. По сей день благодарен твоим родителям за образец, к которому, как я теперь понимаю, бессознательно стремился. А каких детей они воспитали! Балерина, художник, артистка…
Что за ужас ты мне рассказала про Колю… Никак не думал, что такое могло с ним случиться. Я не очень хорошо его знал, но видел картины у вас дома, портрет отца. Был уверен, что у него большое будущее. Собственно, так и было. Многим жизнь перестройкой покорежило, но лучше уж так, чем СССР. Не бывает перемен без жертв и потрясений. Опять я, как за кафедрой. Профессиональная деформация. Прости. И Милу жаль, конечно. До семидесяти, я считаю, даже стыдно про болезни говорить, а умирать — никуда не годится! Представляю твое состояние — приехать на юбилей к брату, а оказаться на похоронах. Да еще и Мила следом ушла. Хорошо, что Аня у вас такая деловая и современная. Я так понимаю, в ней многое от Николая Петровича.
Как правильно ты написала про «эмоциональную наполненность и пустоту». Да, я тоже все чаще задумываюсь над тем, что же было определяющим в жизни, что еще осталось сделать, что не успел. А чаще думаю, сколько лишнего, сколько мусора в душе. Вот я тут решил уборку сделать и понял, что кроме воспоминаний о нашей любви в разделе «Чувства» нет ничего. Только пойми меня правильно, я не про проблемы в браке. Все как раз наоборот. Думается, чувства, которые не материализовались в социальные отношения, сохраняются, как мамонт в вечной мерзлоте. Может, проживи мы общую жизнь, не было бы сейчас такого молодого трепета в душе, напряженного ожидания твоего ответа, цветных снов…
Спасибо тебе за все и жду твоих новых сообщений.
От: Александр Михайлов [email protected].
Дата: 06 апреля 02:12:01 Московское стандартное время.
Кому: Дарина Никитина [email protected].
Тема: Ответ: от Доры Вороновой.
Ответ-Кому: Александр Михайлов [email protected].
Дора, почему-то я не получаю твоих писем уже давно! Может быть, что-то с сервером? Напиши мне, пожалуйста, хотя бы пару строчек, я очень волнуюсь.
От: Александр Михайлов [email protected].
Дата: 26 мая 23:33:35 Московское стандартное время.
Кому: Дарина Никитина [email protected].
Тема: Ответ: от Доры Вороновой.
Ответ-Кому: Александр Михайлов [email protected].
Дора, прости меня, идиота. Я тут перечитал последнее свое письмо. Такую ересь про мамонта наворотил. Не удивительно, что ты обиделась. Я приношу свои глубочайшие извинения. Да и вообще, с чего это я взял, что тебе интересны мои приторные воспоминания и банальные рассуждения про жизнь? Прости еще раз. Только дай знать, что все в порядке и ты не сердишься.
От: Анна Светлова [email protected].
Дата: 27 июня 01:07:28 Московское стандартное время.
Кому: Александр Михайлов [email protected].
Тема: Дора Воронова.
Здравствуйте, Александр Викторович. Меня зовут Анна Светлова (Воронова). Я сестра Дарины Николаевны Никитиной. Дора просила Вам написать. Я долго не могла решиться, нет нужных слов. В общем, Дора умерла месяц назад. В марте у нее был инсульт, потом перелом шейки бедра, и вот… Она часто о Вас говорила.
Дора была человеком творческим, а значит, сложным, не очень здоровым, не очень счастливым. Ей казалось, что она прожила не свою жизнь, так и не нашла свое счастье. И с мужем все не так, и с коллегами, и с детьми. По крайней мере, в ее восприятии. Велела потом, ну то есть как раз сейчас, отправить Вам ее стихи. Спасибо за Ваши письма. Дора меня не раз просила ей их перечитать. Она плохо видела в последнее время, из-за инсульта глаза не двигались, сама читать не могла. Я, к сожалению, тоже не часто приезжала.
Вы очень ее поддержали в самый тяжелый и нужный момент.
Еще раз спасибо.
Attachment: стихи Доры. doc.
Картина пятая
ВАЛЬС
У меня болит горло. Я наконец поняла, что это все слезы, которые я не выплакала, собрались в один комок и не дают дышать, глотать, говорить… В каждом моем взгляде умирает звезда, в каждом моем вздохе засыпает слово, и я плачу и плачу во сне, не в состоянии отстраниться от наваждения, не в силах уснуть или проснуться окончательно. Реальность похожа на многослойный торт, и там, где-то в самой серединке, бьется синяя жилка его виска. Мне хочется разгрызть ее зубами и выпить из нее кровь, по капле. А затем влить свою и быть там, у него внутри. Там все не так, там жарко и беспокойно. Я пробираюсь по его кровеносным сосудам, пытаясь остаться незамеченной. Но холодная игла выкачивает меня из его вены, и я так и не дошла до его сердца, снова не дошла до его сердца, как всегда, осталась в двух миллиметрах от его сердца. Меня выбрасывают на снег, и я замерзаю и превращаюсь в красную льдинку, жалкую красную льдинку на белом снегу. Но мне нравится, что я такая холодная и праздничная. Не такая, как все остальные. Я лежу, нежная и хрупкая, мне так хорошо впервые за много дней, так хорошо и спокойно… А луна отражается в моей маленькой пурпурной лужице.
Луна светит неестественно ярко. Она светит откуда-то сверху и сбоку, ее свет удваивается, странным образом преломляясь о какую-то мозаику. Что это за мозаика? Где это я? Последнее, что я помню, — это удары крохотных ножек умирающего мальчика в мой живот. Он не хотел умирать. И я не хотела. «Я не хотела!» — кричу я и стукаюсь головой обо что-то твердое. Руки у меня связаны, как после операции или как у покойника. «Так я и есть покойница», — вдруг догадываюсь я, и мне становится спокойно и немного грустно. Значит, я умерла вместе с ним. Какое счастье! Но где же мой мальчик? Мне нужно увидеть его. Хоть на каком свете. Я опять стукаюсь головой и понимаю, что ничего здесь не увижу. Надо как-то выбраться, найти моего мальчика, а там разберусь. Я легко развязываю веревку зубами, отодвигаю крышку гроба и выхожу в темное, холодное помещение. Наверное, это чистилище. Где же его искать? Я смотрю на себя с любопытством, смешанным со страхом и удивлением. Почему-то я одета в старомодное платье до пят, у меня такого никогда не было. Как-то уж слишком все материально в этом чистилище. Я осторожно нащупываю путь, пытаясь понять, куда двигаться. Нужен свет. Но выключателя нет, и я двигаюсь дальше в чуть разбавленной лунным светом темноте. Пока не натыкаюсь на дверь. Дверь заперта, и я понимаю, что, видимо, нужно ждать. Я не умею ждать. Поезда и самолеты обычно получают меня в свою железную утробу в момент начала движения, а на встречи со мной никто не приходит раньше чем через полчаса после назначенного времени. Вот теперь я и получу свою порцию адских мук. Меня просто заставят ждать — ждать бесконечно, и никакого другого выхода…
Ждать бесконечно, и никакого другого выхода. И я жду месяц за месяцем, год за годом, пока он наконец-то определится со своими принципами и желаниями.
«Ставок больше нет, господа, ставок больше нет», — объявила сильно декольтированная девушка-крупье. Ну нет так нет. Мне вообще нет дела ни до ставок, ни до крупье, ни до всех разодетых мужчин и женщин в этом шикарном зале. До всех, кроме Германа. Я жмусь к его руке. Но в ней только фишки, и мне достается часть бедра и запах. Кто-то, будто невзначай, гладит меня по спине — всегда есть друзья, определившиеся с желаниями. Но им холодно от моего взгляда, а мне хочется взять спирт и протереть, как ранки от укусов насекомых, все те места, к которым прикасаются их нежные и многообещающие взоры. «Time to go, Anjusha», — несмело предлагает мой престарелый, лет пятидесяти, друг, простой американский миллионер Дениска. Он, в первый раз выехав за пределы земли обетованной под названием Санта-Моника, штат Калифорния, попал в Москву начала девяностых. Я его переводчица. Он любит меня нежной платонической любовью. И я люблю, но не его. Мне еще нет тридцати, но я считаю себя старухой. А всех вокруг — престарелыми младенцами, которым нужно сменить памперс, чтобы они не забрызгали меня своей спермой.
И только Герману плевать на меня. По крайней мере, пока я available, всегда под рукой, как салфетка для соплей или мусорная корзина для лишних мыслей. Ну, и лучший специалист в его очень многопрофильной компании. Ему плевать. Но не спермой.
— Прости, но мне кажется, у тебя проблемы с репродуктивной функцией. Сходил бы провериться. Неужели спермы жалко?
— Что за глупости! И откуда такой цинизм и приверженность к медицинским терминам? Надо было на этот симпозиум гинекологов другого переводчика найти.
— Не уходи от темы. Почему я не могу от тебя забеременеть? У меня это обычно неплохо получается.
— И сколько раз получалось?
— Раза три.
— А почему ребенок только один?
— Потому что не твой.
Потому что это не твой ребенок. Твой ребенок не родится почти век спустя. И ты не покойница. Это сон. Это просто сон. Нет, я же помню связанные руки, и крышку гроба, и толчки ножек в живот. Помню дверь и ожидание. А потом дверь открылась, и бледная луна заглянула внутрь, и она была с бледными глазами и провалившимся носом. От нее воняло перегаром. Я поняла, что вряд ли мне нравится это чистилище и пора отсюда уходить, и я пошла. Дурацкое платье путалось в ногах, и было холодно, и я не знала, куда идти, вокруг был снег и промерзшая дорога, и я шла по ней подальше от этой пропитой луны. Шла, пока спина не раскололась напополам. Последнее, что я слышала, был плач моего ребенка и дикий крик: «Ведьма, Анна-то ведьма! Господи, помилуй!»
Какой странный выговор, проанализировал мой филологический ум, и боль залила все мысли, и я медленно падала в грязный снег и думала, что этому театральному наряду пришел конец.
Конец еще даже не приближался. Вечер был в разгаре. Ставки росли, но вялость и апатия не проходили. Герман проигрывал. Мы поехали в другое казино, не такое шикарное. Можно играть на рубли. Доллары заканчивались. Москва очень красивая под утро. Нет пробок. Нищих тоже нет. Днем, особенно на Красной площади, куда я часто вожу иностранных туристов, они хватают меня за шубу, стаскивают перчатки и кричат, что я блядь. А я не сплю ни с кем уже полгода и плачу от обиды и желания. Вот сижу рядом с ним в такси и надеюсь, что машину занесет на повороте и мы будем близко-близко. А потом, если очень повезет, упадем с моста в Яузу и уйдем под лед.
— Что ты делаешь, Винодора? Мы же упадем с моста в Вятку и уйдем под лед! Отпусти повод! Отпусти-и-и!
Снег скрипит под полозьями саней и падает на мои рыжие волосы. Мне так весело и хорошо, что я больше ничего не боюсь — ни венчания, ни того, что должно последовать за ним. Герман уехал. Мне не надо было спорить с отцом, тогда свадьбу отложили бы до Троицы, а так до Пасхи отец еле дотерпел. Я бы успела уехать к Герману. Я бы успела хоть раз быть с ним счастливой. А там уж как Бог даст. Пасха нынче ранняя. Снег все идет и идет. Он такой холодный, как его руки, когда мы прощались.
— Скажи, что любишь меня, — просила я.
— Ты такая красивая, Винодора. Твои волосы, как стог сена на закате, твои руки, как ветки ивы, склоняющейся на ветру, твои глаза, как звезды, ты такая необыкновенная, ты — небожительница…
— Скажи, что любишь меня, я уйду из дома сейчас же. Я и вовсе не пойду домой. Пусть разобьется сердце моей матушки. Пусть поседеет мой отец. Но я уже не оставлю тебя.
— Ты самая лучшая на свете, Винодора. Я все время думаю о тебе.
— Зачем же думать? Люби меня, Герман, и все устроится.
— Я должен сам разобраться со своими делами, поговорить с родными. У меня же невеста есть. Я приеду к тебе, Винодора, скоро приеду, дорогая.
И ты уезжал на годы. Мои волосы стали прямыми, как дорога к тебе. Мои руки стали холодными, как твои глаза. Моя жизнь стала мне не нужна. И я не могла более говорить «нет» отцу, когда новые сваты ели блины и толковали о свадьбе. И вот теперь все решилось. Я еду к тебе, Герман, хочешь ты этого или нет.
— Но, залетные! Прыгай, Гаврила, прыгай! Руку сломаешь, да жизнь сохранишь. Прыгай, Паша!
— Остановись, Винодора, я же люблю тебя. Я ничего от тебя не потребую. Все и всегда будет так, как ты захочешь!
— Я ничего не хочу. Прыгай, Паша, пока не поздно, не добавляй душе моей греха. Давай!
Я толкаю своего несчастного жениха изо всех сил, мои волосы, самые длинные в деревне, летят по ветру и цепляются за упряжь вороного. Паша летит в снег и тянет меня за собой, но уже поздно. Мы взлетаем над заснеженной Вяткой и летим. Летим, как птицы, и я чувствую, как ты входишь в меня, Герман. И я люблю тебя, люблю, пока холодная твоя любовь не заполняет меня до краев, и я уже не могу думать о тебе, и я кончаю любить тебя вместе с жизнью.
«Я кончаю любить тебя вместе с жизнью».
— Что это вы такое, дорогуша, пишете? Вам ребенка надо растить, а вы вены резать. Располагайтесь-ка поудобнее и рассказывайте все по порядку.
— Герман в Канаду эмигрировал? Кто у нас Герман? Любимый, значит. Не муж? Ну и пусть себе живет счастливо. Чем дальше уедет, тем лучше для вас. Ребенок его погиб за месяц до родов? Конечно, тяжело. Но у каждой третьей женщины случаются выкидыши. Родители умерли? Мы все не вечные. Зачем же раньше времени туда спешить? Сны страшные? А вот с этого места поподробнее. Мать видите? Бабушку, значит?
— Мою бабушку сторож в церковном морге топором зарубил. Она после шести детей решила аборт сделать. Видимо, в коме была, ее в гроб положили, думали, мертвая. А она ночью встала и пошла домой. А сторож этот спьяну решил — ведьма. Мать в семь лет сиротой осталась.
— И вам эту сказку на ночь каждый вечер рассказывала?
— Нет, только раз, перед смертью. Она другую историю рассказывала. Про сестру бабушкину, Винодору. У меня среднюю сестру Дорой зовут, в честь нее, наверное. Винодору тоже каждую ночь вижу.
— Ну так и мне расскажите.
— У нее кортеж свадебный, или как тогда это называлось, под лед на Вятке ушел. А дед мамин с ума сошел, все свои заводы большевикам отдал, а сам в скит удалился.
— Ну, заводы у него большевики и так бы забрали. А сказка красивая, поэтичная. Что-то у вас, красавица, не жизнь, а сага героическая. Вы пафос убавьте и на жизнь попроще взгляните. А то своей уникальностью и сами замучились, и другим жить не даете. Родите еще парочку детей, и все как рукой снимет.
— Анна Николаевна, вам цветы привезли. Пять букетов, как вы заказывали. Все с четным количеством роз. Вам в машину положить или пока в воду поставить?
— Спасибо, Наташа. Положите, пожалуйста, в машину. Что у нас на сегодня?
— В четыре презентация новой коллекции. Специалисты и пресса приглашены. Финны приедут и французы. Фуршет заказан.
— Отлично. Попросите, пожалуйста, еще раз проверить системы безопасности в галерее. Каталоги по подарочным пакетам распределили?
— Конечно! Каталог просто потрясающий!
— Хорошо. Что еще?
— Ваш муж звонил. Просил напомнить, что сегодня у Вики заключительный гала-концерт Dance Open. Мы тоже все за нее болеем! Всем офисом идем. Кое-как билеты достали. Спектакль в семь, Игорь Петрович очень просил не опаздывать. Сказал, что сам заберет Софью и Арсения из школы и будет ждать вас в театре. Вы за рулем поедете или водителя вызвать?
— Вызовите, пожалуй, Антона. Поработаю в машине, пока в пробках стоим. Спасибо за поддержку. Для меня это очень важно.
На кладбище снег повсюду. Пасха нынче ранняя. Как много снега. Царство небесное рабам Божьим Николаю, Марии, Дарии, Эмилии, Николаю…
Странно. Уже полдень. А все еще луна на небе. Сегодня с французской делегацией приедет Герман. Двадцать лет спустя. Нет, нельзя об этом думать. Что было, то было. Зря водителя дернула. Сама бы ехала, меньше бы было мыслей ненужных.
— Анна Николаевна, ехать пора. На презентацию опоздаем. Какая у вас дочка талантливая! Наверняка Гран-при получит! Вчера по телевизору показывали.
— Иду, Антон, иду. Презентацию без меня все равно не начнут. И в театр к Виктории успеем. Ты не против, если я за руль сяду?
У меня болит горло. Это все слезы, которые я не выплакала, собрались в один комок и не дают мне дышать, глотать, говорить… В каждом моем взгляде умирает звезда, в каждом моем вздохе засыпает слово, но я уже давно не плачу по ночам.
Картина шестая
PAS DE DEUX
— Па-де-де — готовы? Ваш выход через две минуты!
Спокойно, Вика, спокойно. Ты все можешь. Мама уже в зале. Папа с Софочкой и Арсюшей заходили в гримерку. Илья из Америки приехал. Привез Аню посмотреть. Она там в балетную школу ходит. Маруся с Олей и Верочкой пришли. Половина зала, считай, свои. Даже из Сибири родственники наконец до нас добрались. Все за меня переживают. Нечего бояться. Я же прима! И это мой танец! Ну, с Богом!
Relevèrent, développe, passé, attitude…
На три счета!
Чувствовать опору!
Улыбаться, всегда улыбаться. Нельзя показывать боль. Никому. Никогда.
Plié, arabesque, plié.
Следить за темпом!
Чувствовать партнера!
Держать линию!
Когда танцуешь со смертью, главное — держать линию!
ЗАНАВЕС