На следующий день мать проводила ее до Коридора ветров. Они шли вдвоем. Воздух был легким и прозрачным. Грустно оставлять ее, думала Мелисандра. Она будет скучать по глубокой материнской нежности, по неутомимым глазам, которыми мать смотрела на нее в первый вечер, с жадностью наблюдая за малейшим жестом, запасаясь ими, как дровами на долгую зиму. После могут возникнуть еще вопросы о ее матери, ответов на них у нее еще нет. Но она уходит, уже зная главное: «Кто-то любит меня и не хочет видеть меня девочкой, брошенной в детстве». Нет, Мелисандра больше не будет страдать от недостатка любви. Возможно, останется пустота, но теперь у нее будет бальзам, чтобы уменьшить трение этой боли о ее сердце.

Она посмотрела на идущую рядом твердым, неторопливым шагом женщину. Посмотрела на нее с благодарностью за то, что мать не пыталась давать ей каких-то объяснений, за то, что не сделала ни малейшей попытки оправдаться, не сказала: «Дочка, вот искупление моей вины, поэтому ты должна простить меня». Она едва упомянула о близнецах. Только два раза сказала о них, слишком не распространялась. Не говорила о степени их беспомощности, о заботе, в которой они нуждались. Не объяснила, почему не отправилась за дочерью, когда они умерли. Мелисандра сама заполняла какие-то пробелы, она представляла, как мать заботится о стариках, о муже.

Ее мать не искала предлогов, не призывала к любви и уважению, не бросалась громкими словами о том, что дала ей жизнь, считая это достаточным аргументом, чтобы дочь признала ее дар и простила ее. Она вела себя с абсолютным достоинством, безропотно брала на себя ответственность за последствия своих поступков. Мелисандре, увидевшей ее теперь, не требовалось большого воображения, чтобы измерить глубину ее боли, представить, как разрывалось ее сердце, осознать цену, которую пришлось заплатить матери за свой выбор.

Мать оставила за ней свободу выбора — любовь или упрек.

Она уважала ее не как дочь, а как женщину, которая питает уважение к другой женщине и признает ничтожность утешения, признаёт неизбежное одиночество каждого человека. Потому что, в конце концов, только Мелисандра может судить об этом. И это произойдет позднее, когда она в молчаливом одиночестве будет вспоминать образ матери, когда сможет сопоставить его со своей болью и со своей любовью.

— Я верю в тебя, дочка, — сказала мать ей на прощание. — Поручаю Васлалу твоей мудрости, твоему воображению.

Она вверила ей Васлалу восторженно, торжественно, как человек, находящийся на смертном одре, доверяет самому любимому, самому близкому существу кульминацию священного и важнейшего ритуала освобождения от мирской суеты.

— Скажи своему дедушке, что я люблю его и скучаю по нему. Расскажи, что его зять умер с миром.

Мелисандра пересекла солнечную долину. Снова ощутила жаркую влагу. Она не обернулась, пока не отошла на приличное расстояние. Когда, наконец, сделала это, то оказалась перед незнакомым пейзажем. На нее нахлынула тоска, желание вернуться и доказать себе, что сможет найти обратную дорогу, но остановилась. «Я найду ее», — подумала Мелисандра. Внучка поэта не сомневалась в этом. Попугай слетел с ее плеча и начал подпрыгивать, размахивая крыльями. Вдруг, усевшись на ветку какого-то низкорослого дерева, принялся завывать будто волк. «Сколько же я плакала за эти дни», — подумала она, улыбнувшись сквозь слезы.

Голос Рафаэля раздался где-то вдалеке, встревоженный, он выкрикивал ее имя.

Мелисандра бросилась на зов.