— Ешь шоколад, Лусия.

Филипп направлялся во Францию, беременная Хуана осталась под присмотром матери, семнадцатый век со всеми его бедами превратился в главу из учебника истории, а мы с Мануэлем сделали перерыв на обед. Агеда подала нам лазанью в серебряной кастрюле. На десерт были бисквиты и шоколад из красивой позолоченной коробки.

Только теперь я заметила, как похожи тетя и племянник: те же светлые глаза, изогнутые ресницы, изящные маленькие носы, полные губы. Обоих окружала аура подлинного величия, связанная не с происхождением, а, скорее, с глубоким равнодушием к повседневной суете. Правда, Агеду немного портили чересчур массивный браслет и ядовито-розовые тона макияжа.

— Мануэль так на вас похож, — заметила я.

— Мы с сестрой были близнецами.

— Правда? — удивилась я.

— Только моя мать в нашей семье паршивая овца. Она была сумасшедшей… И отнюдь не в том смысле, который имела в виду святая Тереса, когда говорила о природе творчества.

— Но Аврора действительно была творческой личностью. Мы мало походили друг на друга. Я прагматик. А она была фантазеркой с богемными замашками. Твоя мать не была сумасшедшей, Мануэль, просто ей капельку не хватало здравого смысла. Аврора родилась не в свое время и почему-то верила, что отец ее поймет. Но она ошибалась. В этом никто никогда не ставил под сомнение авторитет главы семьи. Мы с мамой ничем не могли ей помочь. Вы даже не представляете, что за человек был мой отец. — Агеда погрузилась в воспоминания, рассеянно помешивая кофе.

— Черт возьми, тетя, в Испании полиция до сих пор охотится за парочками, которые целуются в общественных местах, — возмутился Мануэль, — и это в шестидесятые. Со времен твоей юности мало что изменилось.

— Изменилось, уж поверь мне, — парировала Агеда, возвращаясь к действительности. — Весь мир раскрепощается. Посмотри новости: в Вашингтоне молодые девицы жгут свои лифчики. Молодежь знает, что время на ее стороне. Вы ничего не боитесь, не знаете предрассудков, которые портили жизнь нам.

— Значит, мама Мануэля очень рано вышла замуж? — спросила я.

— Она вообще не выходила замуж, — отозвался Мануэль, ломая булку. — Я родился вне брака. Мой отец был ее учителем, он предпочел удрать подобру-поздорову, чтобы не иметь дела с потенциальным тестем. Так что бабка с дедом смогли расправиться только с моей матерью. Они выгнали ее из дома, отняли у нее все. Даже меня.

— Твой отец к тому времени успел смотать удочки. А ты был таким маленьким, таким беззащитным. Аврора так и не вернулась. И Мануэля вырастила я, — произнесла Агеда, глядя на племянника с материнской улыбкой.

— А потом сдала в интернат…

— Ты же знаешь, Мануэль, мне хотелось, чтобы ты проводил поменьше времени с бабкой и дедом.

— Даже не напоминай мне о них. Они так старались сделать из меня образцового испанца, что чуть не сжили со свету, — сообщил мне Мануэль.

— Ну да, мне не раз приходилось спасать тебя от жестокой трепки, — лукаво заметила Агеда, протягивая племяннику шоколад.

— Да, тетя. Ты мой настоящий ангел-хранитель, — засмеялся Мануэль, принимая лакомство.

— Это все, что я могла сделать для бедняжки Авроры.

— А от чего умерла твоя мама, Мануэль?

Тетя и племянник переглянулись.

— От передозировки транквилизаторов. Она покончила с собой в номере отеля в Портофино, — ответил Мануэль.

— Бедная Аврора так и не оправилась после того, как ее выгнали из дома.

— Очень жаль, — проговорила я.

— Да, милая, порой родители причиняют своим детям страшное зло. А хуже всего то, что они это делают из-за любви, — вздохнула Агеда.

— Знаешь, как долго король с королевой не позволяла Хуане уехать к Филиппу?

— Прекрати, Мануэль, опять ты со своей историей!

— Как долго? — поинтересовалась я. Мне хотелось поговорить о Хуане.

— Целый год. В конце концов принцесса вернулась во Фландрию, но их отношения с Филиппом так и не стали прежними.

— Именно тогда, в Испании, стали появляться первые признаки ее безумия. Ведь я права, Мануэль? Хуана требовала, чтобы ее отпустили во Фландрию. Кричала на мать, била служанок, — сказала Агеда.

— Ничего удивительного, — вмешалась я. — Любая женщина придет в отчаяние, если ее разлучат с детьми.

— Вот видишь, тетя? Все дело в точке зрения. По мнению современной женщины, бунт Хуаны был вполне оправдан.

— Я готова согласиться, что с Хуаной поступили несправедливо, но, ради всего святого, она же была принцессой. Ей следовало держать себя в руках. Со многими женщинами случались трагедии и пострашнее, но они не позволяли себе распускаться. Что было бы, если бы все начали закатывать истерики из-за малейшей несправедливости.

— Возможно, мир стал бы чуточку справедливее, — предположила я, думая о маме.

Агеда принялась убирать со стола. Я хотела помочь, но она решительно отказалась.

— Ладно уж, ступайте в библиотеку.

— Мы выпьем кофе там, — решил Мануэль. — Тебе скоро возвращаться в интернат.

На диване лежало черное платье. Увидев его, я снова почувствовала густой приторный вкус шоколада.

— Ой, нет, Мануэль, не заставляй меня это надевать, — взмолилась я, потрогав ткань (мягкую блестящую шерсть искусной выделки). Платье было глухое, с оборками, украшенными белой строчкой. Широкие рукава сужались на предплечьях.

— Оно удобное. Ты же обещала выполнять все мои условия. Ну же. Будь хорошей девочкой.

Спорить было бесполезно. Я разделась. Мануэль торопливо застегнул мне пуговицы на спине. Меня забавляло его нетерпение и весь ритуал переодевания. Запах шерсти напоминал о монашках. Платье было неновое. От него слегка пахло нафталином.

Переодевшись, я поняла, что Мануэль был прав. Что-то неуловимо изменилось.

Я вспоминала все, что наговорила в тот день, заново взвешивая каждое слово. Каждое злое, несправедливое слово, что ранило душу Филиппа, словно острый шип. Я знала, что мне не будет прощения, что он навсегда возненавидит меня. Вглядываясь в темноту, я повторяла вслух оскорбления, которыми осыпала мужа. Мне хотелось поймать слова на лету, раздавить их, как слепней. В тот час Филипп скакал по сухим холмистым дорогам Кастилии, и за ним по пятам летело эхо моих проклятий. Всю ночь я металась в постели без сна, а наутро решила наказать себя молчанием. Я поклялась, что отныне не пророню ни слова.

Мать не понимала, что со мной происходит. Она садилась рядом, заглядывала мне в глаза, задавала вопросы, уговаривала поесть. Я умирала от голода и жажды, но только качала головой, не разжимая губ. Несколько дней я почти не двигалась с места и все время плакала.

В конце концов Беатрис все же убедила меня немного поесть. Ради ребенка. Ради бедного птенчика, который жил во мне и питался мною. Ребенок энергично пихался крошечными ножками, побуждая меня жить. Дворец наводнили монахи и священники. Кардинал Хименес де Сиснерос заходил каждое утро по дороге в свой университет, чтобы справиться о моем здоровье и состоянии духа. Я принимала кардинала, поскольку тот приносил мне вести о муже. Чтобы задержать Филиппа, мой отец приказал чинить ему всяческие препятствия, не давать лошадей и не пускать на постой под предлогом неизбежной войны с французами. В моей душе затеплилась надежда, что тяготы пути заставят Филиппа отступить. Я воображала, что он повернет назад, но этого не случилось. Убедившись, что строптивый зять не переменит решения, мой отец скрепя сердце уполномочил его на переговоры с французским королем о принадлежности Неаполя.

Я поняла, что муж не вернется.

Десятого марта тысяча пятьсот третьего года я легко и почти без боли родила сына Фердинанда. На колокольне архиепископского прихода Алькала-де-Энарес грянули колокола, возвещая всему миру о том, что второй сын принцессы появился на свет в Испании. Мальчуган родился здоровым и красивым. В отличие от маленького Карла, который унаследовал от Габсбургов воинственный острый подбородок, Фердинанд был похож только на меня. После рождения сына я решила, что уж теперь-то смогу вернуться во Фландрию к Филиппу и детям. Кто посмеет удерживать меня теперь! Успокоившись, я проспала почти два дня.

Через неделю Филипп прислал из Лиона гонца с подарком для меня по случаю рождения сына: прелестным золотым ожерельем с семью крупными жемчужинами, обозначавшими семь благодатей Девы Марии.

Хотя при дворе продолжался траур, я отказалась одеваться в черное на крестины Фердинанда. Для этого случая я выбрала платье цвета спелой пшеницы с золотой строчкой и глубоким декольте и надела подаренное супругом ожерелье. Я сама внесла сына в собор. В своей проповеди епископ Малаги Диего Рамирес де Вильяэскуса расточал мне похвалы. Он отметил, что Господь благословил меня здоровым потомством и что я, разрешаясь от бремени, пою и смеюсь, словно Дева Мария, и добавил, что все мои добродетели не перечислить и за пятьдесят дней. Добрый священник сильно преувеличивал, и все же я от души благодарила его за эту проповедь, которую слышали не только мои родители, но и все испанские гранды. Я нуждалась в добром слове, особенно теперь, когда все, что я говорила и делала, могло быть истолковано превратно. Грусть, тоску по детям, даже отсутствие аппетита — решительно все объясняли помутнением рассудка или нехваткой воли. Охотников объявить нас с Филиппом угрозой для государства было так много, что муж запретил нанимать для меня слуг без его одобрения.

Тем не менее после рождения Фердинанда родители вопреки воле Филиппа приставили ко мне семьдесят придворных-испанцев.

Я оказалась в самом центре тайной борьбы, цели которой стали мне известны много позже. Просьба отпустить меня во Фландрию оставалась без ответа почти месяц. Когда я, потеряв терпение, заявила, что поеду к Филиппу в Лион, мне отказали под предлогом того, что французы, стремящиеся заполучить Неаполь, могут сделать меня заложницей. Я предположила, что могу отправиться морем, но мне ответили, что путешествие придется отложить до конца весны, ибо, по словам бискайских моряков, в апреле на море будет сильно штормить. Из долетавших до меня обрывков разговоров и вездесущих слухов стало ясно, что мать не хочет выпускать меня из Испании. Королева надеялась, что время излечит мою тоску, а разлука с Филиппом не слишком большая жертва для того, чтобы однажды взойти на престол. Рано или поздно я пойму, что интересы государства важнее любви и семейного счастья.

Узнав о намерениях матери, я ожесточилась. Меня охватило желание оскорбить ее, причинить ей боль. Прогуливаясь по длинным коридорам дворца, я придумывала изощренные издевательства, чтобы вывести королеву из себя. Она еще будет умолять меня поскорее уехать. Посмотрим, у кого из нас больше терпения. Гнев, тревога и отчаяние стали моими верными союзниками. Поручив Фердинанда кормилице, я, в отсутствие армии, оружия и настоящих друзей, решила прибегнуть к скудным средствам, которыми располагала: собственному телу и воле.

— Изабелла не ожидала столь решительного отпора, — продолжал Мануэль, пошевелив кочергой дрова в камине, — но Хуана пошла в мать. Она целыми днями сидела неподвижно, уставившись в одну точку, отказывалась от еды и питья и ни с кем не разговаривала. Королева перенесла заседания кортесов в Алькала-де-Энарес, чтобы все время быть рядом с дочерью и вывести ее из оцепенения. Но Хуана по-прежнему отказывалась говорить, только повторяла: «Отпустите меня во Фландрию к Филиппу и детям». Принцесса таяла на глазах. Она поблекла, осунулась, перестала следить за собой, словно никто и ничто в этом мире ее не волновало.

Пусть моя мать сгорает от стыда, слушая, как придворные шепчутся о недуге принцессы. Пусть боится за мою жизнь. Пусть вспомнит о судьбе моей бабушки. Пусть ее повсюду преследует призрак собственной матери, отрешенно бродившей по замку Аревало. Я знаю, что эти воспоминания причиняют королеве адские муки, но мне нисколько ее не жаль: чувство, которое я к ней испытываю, с каждым днем все больше походит на ненависть. Стоит мне заслышать на лестнице ее шаги и голоса ее свиты, и кровь начинает бурлить в моих жилах, словно кипяток. Когда мы остаемся наедине, я с наслаждением принимаюсь ее мучить. Я, которая в детстве благоговела перед ней. Порой, когда мать берет меня за руки и пытается заглянуть мне в глаза, я просто молчу.

Играю на невидимых клавикордах, пока она не уходит, раздраженная собственным бессилием. Иногда я принимаюсь плакать или говорю о детях:

— Матушка, неужели ты не тоскуешь о покойной Изабелле и о Хуане? Не вспоминаешь, как качала их на руках, когда они были совсем крошками? Не слышишь их смех и радостные крики? Не воображаешь, что они воскресли и снова стали маленькими? Вот я все время думаю, каково моим деткам там, в Брюсселе. Они, наверное, думают, что мать их бросила. Как ты можешь так поступать со мной, ты, которая пережила так много? Или мы ничего для тебя не значим? Должно быть, ты никогда нас не любила, если не понимаешь, отчего я так скучаю по детям.

Иногда я пытаюсь пробудить в ней ревность:

— Помнишь, матушка, как ты страдала, когда узнала, что у отца есть дети от другой женщины? Ты представляла, как его руки, ласкавшие тебя по ночам, тянутся к ней? Тебе тоже казалось, что твое сердце рвут зубами? Филипп молод, он не выдержит без женской ласки. Запретная страсть кружит голову, и как знать, вдруг поцелуи другой покажутся ему слаще моих? Ты, и только ты будешь виновата в моем горе! Неужели у тебя каменное сердце? Я не желаю быть королевой, если для этого придется оглохнуть, ослепнуть и зачерстветь.

Королева просила меня набраться терпения. Лгала, что отпустит меня в свое время. Напоминала о долге и королевском достоинстве. Бледная, синеглазая, с выбившимися из-под покрывала золотистыми прядями, она напоминала восковую фигурку Девы Марии. Я пылала от ярости, а моя мать бледнела. Наш разговор все чаще заканчивался взаимными оскорблениями. Я больше не старалась скрывать то, что лежало у меня на сердце. Королева не вызывала у меня ни уважения, ни сочувствия. С какой стати я должна ей подчиняться? В этой истории жертва — я, и у меня нет ни малейшего желания подставлять другую щеку.

Беатрис корила меня за чудовищные выходки, от которых королева снова могла заболеть, и предупреждала, что при дворе ходят слухи, будто я повредилась рассудком.

Пускай болтают! Тот, кто рожден рабом, никогда не станет свободным, а я родилась принцессой, буду королевой и не прошу ни о чем, кроме того, что полагается мне по праву. Посмотрела бы я на них в таком положении! Я не понимала, почему мать требует, чтобы я соблюдала ее интересы, но не желает признавать моих. Вероятно, все дело было в ненависти, которую родители питали к Филиппу. Они не могли простить ему верности своим подданным и заботы о будущем своих детей.

Тем временем Филипп сумел заключить с Людовиком договор, согласно которому Неаполь предстояло поделить между Испанией и Францией до тех пор, пока брак Карла и Клаудии не объединит два королевства под одной короной. А пока принцы не достигли совершеннолетия, Филипп будет регентом с испанской стороны, а Людовик — с французской.

Мать запретила сообщать мне об этом договоре, не оставлявшем препятствий для моего возвращения к мужу. Я так ничего и не узнала бы, если бы Беатрис не осмелилась нарушить приказ королевы.

Мы с матерью переехали из Алькала-де-Энарес в Сеговию. Мне пришло в голову, что мы не только убегаем от невыносимой жары, но и приближаемся к северному порту Ларедо, а значит, и к Фландрии.

Однако в Сеговии мы задержались надолго и, по всей видимости, не собирались двигаться дальше. Наше с матерью противостояние достигло небывалого накала, обе мы были измученны и подавленны, что придворные лекари Сото и Де Хуан запретили нам жить под одной крышей. Так я перебралась еще дальше на север, в Медина-дель-Кампо, и поселилась в замке Ла-Мота.

В этом замке с высокими башнями и крепкими стенами, посреди бесплодной равнины, раскаленной августовским солнцем, сравнялся ровно год моей разлуки с Филиппом и старшими детьми.

От отчаяния у меня подгибались ноги, от тоски сводило внутренности. Я почти ничего не ела и все время хотела спать. Дни напролет я думала о Филиппе, изнывая от ревности. Я представляла, как он целует голые спины моих соперниц, как пышнотелые красотки соблазняют его во время чудовищных оргий. Эти мысли часами терзали меня, одновременно доставляя мучительное извращенное наслаждение, заставляли исходить слезами и потом, выжимали досуха, словно губку. Я перестала мыться и причесываться. Надо ли следить за собой, если в этих мрачных стенах я всего лишь жалкая узница? Что толку сохранять достоинство, утратив свободу? На закате, когда над полями Кастилии умирал еще один прошедший день, я чувствовала, что мой образ меркнет в памяти детей, словно последние солнечные лучи. Так же оскудевала любовь Филиппа, тлея в сердце, как маленький уголек, и постепенно угасая. От этих мыслей мне не хотелось жить. Я совсем перестала есть, твердо решив уморить себя голодом.

Наступил ноябрь. Во дворе замка еще звучали песнопения по случаю Дня Всех Святых, когда дождливым вечером на крепостном мосту появился гонец с письмом от Филиппа.

Беатрис передала мне послание и осталась подле меня, с тревогой ожидая, когда я прочту его. У верной Беатрис дрожали руки. Она боялась, что дурные вести убьют меня. Я читала письмо у окна, пока маленький Фердинанд вырывался из рук няни и цеплялся за мой подол, пытаясь устоять на ножках.

С первых строк мне стало ясно, что это любовное послание. Филипп писал, что больше без меня не может. Я должна найти способ вернуться во Фландрию. Он назвал мне имя храброго капитана торгового судна, готового переправить нас с сыном по морю. Мое сердце яростно забилось, всеми силами устремляясь к любимому, словно медведь, который рвется прочь из своей берлоги навстречу первым весенним дням.

Я приказала согреть воды, чтобы помыться. Потом велела приготовить ужин. Призвав к себе самых надежных и преданных фрейлин, я сообщила им, что мы отправляемся в Бильбао, и строго-настрого наказала хранить молчание. У нас была всего пара дней, чтобы тайком собраться в дорогу.

Но, увы, пока мы, словно пчелки, готовые выпорхнуть из улья, поспешно готовились к отъезду, капитан Гуг де Уррье предал нас с Филиппом, раскрыв королю Фердинанду наши планы.

Сборы были закончены. Я с сыном на руках пересчитывала во дворе сундуки с одеждой, книгами и провизией, когда на крепостном мосту вновь послышался конский топот. В воротах замка появился мой бывший друг и советник Хуан де Фонсека, епископ Кордовы, а за ним небольшой отряд солдат.

У меня подкосились ноги. Незваные гости наверняка принесли дурные известия. Епископ спешился, отвесил мне церемонный поклон и поинтересовался, что означают наши лихорадочные сборы.

— Я уезжаю, — заявила я. — Мой супруг ожидает меня во Фландрии.

— Прошу прощения, сеньора, но почему ее величество ничего не знает о вашем отъезде? Неужели вы собирались уехать, не попрощавшись с матушкой?

— Это касается только меня и моей матери. Ни она, ни кто другой не смогут меня удержать.

— И куда же вы намерены отправиться? Капитан Уррье добровольно уведомил его величество о вашем побеге. Так что в Бильбао вас никто не ждет.

К нам подошли Беатрис и мадам де Галлевин, готовые в любую минуту вмешаться и встать на мою защиту. У меня потемнело в глазах. Я задыхалась и дрожала всем телом, так что фрейлинам пришлось подхватить меня под руки.

— Что ж, если этот треклятый капитан вздумал меня предать, тем хуже для него, — выкрикнула я вне себя от гнева. — Я поеду через Францию.

— Разве вы не знаете, что Франция находится в состоянии войны с Испанией?

— С Испанией — возможно, но не со мной. Что вы стоите? — зарычала я на слуг, которые застыли на месте, побросав сундуки. — Продолжайте собираться.

— Именем ее величества королевы Изабеллы я приказываю вам остановиться! — прогремел голос епископа. Прежде чем я успела отреагировать, он дал солдатам знак закрыть ворота.

— Не смейте! — крикнула я. — Ни одна дверь в этом замке не закроется, пока я не выйду.

— Хуана, Хуана, я всего лишь выполняю приказ ее величества, нашей королевы, вашей матушки. Прошу вас, успокойтесь, — увещевал меня епископ.

Упоминание королевы возымело действие. Не обращая внимания на мои яростные крики, солдаты принялись поднимать крепостной мост. Мои дамы, оробев, отступили. Напуганные слуги снимали с мулов поклажу. Я обзывала их трусами и предателями, но они лишь косились на меня с опаской и жалостью. Я пришла в отчаяние. Епископ покинул замок, перед тем как подняли мост. Сунув Фердинанда на руки Беатрис, я взбежала на стену. Епископ скакал вдоль рва, а вслед ему летели мои угрозы и проклятия. Я вопила, что велю повесить их всех, когда стану королевой. Как они посмели нанести мне такое оскорбление на глазах у моих придворных! Утратив самообладание, я набросилась на солдат, охранявших ворота. Бедняги пытались удержать меня, пока не подоспела Беатрис.

Во рту у меня появился мерзкий привкус желчи. Лица, стены и небо кружились перед глазами в безумном хороводе. Немного успокоившись, я отправила вдогонку священнику гонца, чтобы извиниться перед ним и попытаться уговорить по-хорошему. Но тот, кто прежде был моим другом, передал через посланника Мигеля де Феррару, что больше не намерен сносить оскорбления и что он немедленно сообщит королеве о моем непотребном поведении. Такой ответ уязвил мою гордость. Я отправила Феррару назад с посланием, в котором просила епископа уведомить королеву, что ни дождь, ни солнце, ни ветер не заставят меня вернуться в замок Ла-Мота. Я останусь во дворе до тех пор, пока меня не выпустят за ворота.

Мне пришлось сдержать слово. Я примостилась у сторожевой будки и закрыла глаза. Постепенно бешеное сердцебиение улеглось, лицо и тело перестали пылать. Стражники и слуги удалились с боязливыми поклонами. Во дворе остались только присланные матерью солдаты, Беатрис и я. Фрейлина держалась от меня на почтительном расстоянии, но я могла видеть ее краем глаза.

Я не собиралась отступать. Разве можно было вернуться в покои, которые я покинула всего два часа назад в предвкушении долгожданного счастья. Под темными сводами замка еще слышалось эхо от крушения моих радужных надежд. Действительность оказалась отвратительной до тошноты. Неужели меня станут держать в клетке, словно дикого зверя! Я пыталась представить собственное будущее, видела лишь бесконечно длинный коридор, наполненный густым едким дымом. Я задыхалась от бессилия, от запертых дверей, от собственного имени. Мое тело перестало мне подчиняться. Словно его разорвали на куски лошадьми. К ночи стало невыносимо холодно. Беатрис принесла одеяла, но я велела ей уйти. Из будки с подавленным видом вышел молодой солдат и, стараясь не встречаться со мной взглядом, развел костер. Если бы не он, я вполне могла бы замерзнуть насмерть.

Тронутая поступком солдата, я разрыдалась. От слез мне стало легче, словно все мои горести уходили вместе с ними. Но потом наступил следующий день, а за ним снова пришла ночь. Невыносимая тоска разъедала мою душу. Совершенно обессилев, я привалилась к стене будки, словно мешок с тряпьем. Я думала, что скоро умру — и это к лучшему, — но пошел дождь, и мне пришлось воспользоваться приглашением стражника укрыться у него в будке. Солдата звали Себастьян, он был родом из Андалусии. На третий день послышался топот копыт: приближался большой отряд. Я сразу поняла, что это моя мать.

Позже Изабелла утверждала, что в тот день я наговорила ей чудовищных вещей, хотя на самом деле я не сказала ничего, что не могла бы сказать своей матери любая обиженная дочь. Я не оскорбляла ее, только обвиняла в равнодушии, в готовности принести меня в жертву государственным интересам, в неспособности любить никого и ничто, кроме власти.

Я назвала королеву сухой и бесчувственной, словно голая степь, сказала, что дети были для нее не более чем разменной монетой в борьбе за новые владения. Я прокляла Провидение, сделавшее ее моей матерью. Я заявила, что моя настоящая мать — кормилица Мария де Сантиэстебан. Я пожелала Изабелле долгой и мучительной смерти, чтобы она успела во всем раскаяться и сполна познать одиночество, на которое обрекла меня.

Я говорила и говорила, спеша высказать все, о чем долго молчала, и наслаждалась ее смятением. Я давно перестала быть робкой девочкой, которая спала в материнских объятиях грозовой ночью перед отплытием в Ларедо. Это она сделала меня такой.

И все же последнее слово осталось за королевой: она согласилась отпустить меня на все четыре стороны, если Фердинанд останется в Испании, где его воспитают как испанца. Таково ее единственное условие. Приняв его, я смогу уехать, как только кончится зима.